|
|
||
Мы начали это пространное отступление от основной темы нашего исследования - вышедшей в 1833 году отдельным изданием под псевдонимом "Телешевский" повести "No XIII" - с одной из публикаций, появившихся в журнале "Москвитянин" при самом начале этого издания, в мае 1841 года, - стихотворения "Который час?" В частности, мы обнаружили здесь - отголоски стихотворения Баратынского "Недоносок".
Затем мы расширили круг наших наблюдений и убедились, что элементы художественной концепции и образного строя этого стихотворения проявляются и в других публикациях этого номера, этого журнального тома: включая сюда даже... стихотворение Лермонтова "Спор", которое появится в следующем, июньском номере журнала, и статью Снегирева о русских народных картинках.
Это приводит нас к выводу, предположению, что журнал "Москвитянин" создавался как бы... под знаком, под сенью этого стихотворения, впервые обнародованного еще в 1835 году; к догадке о присутствии при рождении этого знаменитого издания - фигуры его автора, Баратынского. Что, впрочем, не сильно бы нас удивило, так как аналогичную картину мы уже встречали ранее при начале другого выдающегося издания - журнала "Московский Наблюдатель", в первых номерах которого стихотворение Баратынского и было напечатано.
Такое узнавание черт этого поэтического произведения в самых неожиданных публикациях оказалось возможным потому, что ИМЕННО ЭТИ ЧЕРТЫ - я и разглядел в нем в ходе его предшествующих исследований, в ходе попыток постижения связующего и определяющего эти черты единства - его, этого произведения, замысла. А началось мое собственное понимание художественного замысла стихотворения Баратынского "Недоносок" с того, что я задумался - об ИСТОРИЧЕСКОМ измерении изображенного в нем.
Знакомясь с этим стихотворением мы видим, что оно рассказывает о каком-то отрешенном от небес и от земли "духе"; о его горестной рефлексии над своей собственной якобы беспомощностью (заставляющей сплошь и рядом читателей и исследователей транслировать на него самого, этого рассказывающего о себе центрального персонажа... заглавный образ "НЕДОНОСКА" - хотя он сам таковым не является и, вот уж что можно утверждать со всей уверенностью, этого о себе не говорит!).
Так ПОЧЕМУ же (спросил я себя) в этом сугубо индивидуалистическом и эгоцентрически замкнутом на себе монологе возникает - картина "враждующих народов", передвижения по поверхности Земли этнических масс, эпохальных завоеваний?!
Эта картина еще более подчеркнута своей... вызывающей фрагментарностью; тем, что она возникает ни с того ни с сего и обрывается, казалось бы, в никуда; ограничивается рамками одной-единственной строфы-восьмистишия. Точно так же, как всего лишь одна заключительная строфа посвящена - тому образу, мотиву, который вынесен в заглавие стихотворения и который, казалось бы, должен в нем быть - центральным!* * *
Мы обнаружили потом, в статье А.В.Никитенко, опубликованной в "Одесском альманахе на 1840 год", посвященной характеристике поэзии Батюшкова, отдельный пассаж - словно бы специально относящийся к стихотворению "Недоносок", выделяющий и фиксирующий эту особенность его построения.
Такая особенность, присущая, по словам автора, "нашим гениальным поэтам" ("повитые думами образы" которых - он и противопоставляет "манере Батюшкова"), причудливо сравнивается им с картиной, на которой были бы изображены вздыбившиеся во все стороны волосы "медузиной головы" - а она сама, эта голова (срв.: за-главие; образ, намеченный в за-головке стихотворения) - остается где-то за рамкой или на периферии изображения.
И хотя имя самого Баратынского в этой краткой эпиграмматической характеристике не названо (а следует напомнить читателю, что все эти публикации, о которых мы говорим, - и первые номера журнала "Москвитянин", и альманах со статьей Никитенко - появлялись еще при жизни поэта), на него указывает сама причудливость этого сравнения, содержащиеся в нем черты его собственной биографии, которые, за исключением ближайших к Баратынскому лиц, едва ли кому еще могли быть известны!
Мифологический сюжет Персея, с помощью той самой головы Медузы Горгоны "поражающего дракона" и освобождающего "без всяких покровов прикованную к скале прелестную Андромеду", был изображен на "великолепном плафоне" одного из дортуаров Пажеского корпуса в Петербурге (бывшего Мальтийского дворца графа М.И.Воронцова), где в первой половине 1810-х годов учился Баратынский (см.: Песков А.М. Боратынский: Истинная повесть. М., 1990. С. 75).
А публикация его дебютного стихотворения, мадригала "Пожилой женщине и все еще прекрасной", о котором у нас уже шла речь в этих заметках, - годом ранее, в 1818 году, анонсировалась на страницах номера журнала "Благонамеренный" перекликающейся с ним, словно бы под копирку с него списанной анонимной эпиграммой (напомним, что дебютный мадригал Баратынского тоже был начинен глубоко скрытым эпиграмматическим зарядом, который постепенно все более и более проявлялся на всем протяжении его творчества).
Эпиграмма эта, опубликованная за подписью "П." (впрочем и стихотворение самого Баратынского было напечатано под инициалами "Е.Б."), - тоже... начиналась сравнением, предназначенным, нацеленным на появляющегося вслед за ним главного ее адресата. И это сравнение: "Медузина глава имела чудно свойство Людей в каменья обращать..." - было основано все на том же мифологическом образе, о котором двадцать лет спустя будет вспоминать автор "Одесского альманаха".* * *
Этот вопиющий контраст, приковавший к себе наше внимание в стихотворении 1835 года и узнанный нами в позднейшей, 1839 года характеристике из статьи А.В.Никитенко, - затем, когда я стал подробнее знакомиться с творческой биографией Баратынского, наложился на его собственные размышления о поэзии: размышления над антитезой поэзии индивидуалистической и социально ангажированной, о возможности возникновения последней в условиях современной России.
Приведем полностью это рассуждение, содержащееся в письме, написанном в июне 1832 года перед отъездом из Казани И.В.Киреевскому:
"...Что ты мне говоришь о Hugo и Barbier, заставляет меня, ежели можно, еще нетерпеливее желать моего возвращения в Москву. Для создания новой поэзии именно недоставало новых сердечных убеждений, просвещенного фанатизма: это, как я вижу, явилось в Barbier. Но вряд ли он найдет в нас отзыв. ПОЭЗИЯ ВЕРЫ не для нас. Мы так далеко от сферы новой деятельности, что весьма неполно ее разумеем и еще менее чувствуем. На европейских энтузиастов мы смотрим почти так, как трезвые на пьяных, и ежели порывы их иногда понятны нашему уму, они почти не увлекают сердца. Что для них действительность, то для нас отвлеченность. ПОЭЗИЯ ИНДИВИДУАЛЬНАЯ одна для нас естественна. ЭГОИЗМ - наше законное божество, ибо мы свергнули старые кумиры и еще не уверовали в новые. Человеку, не находящему ничего вне себя для обожания, должно углубиться в себе. Вот покамест наше назначение. Может быть, мы и вздумаем подражать (Barbier), но в этих систематических попытках не будет ничего живого, и сила вещей поворотит нас на дорогу, более нам естественную".
Но сам же Баратынский в своей поздней поэзии, манифестом которой стала публикация в 1835 году стихотворения "Недоносок", - и решает эту проблему историко-литературного развития; преодолевает это противоречие между поэзией эгоистической и поэзией веры. В другом письме, написанном незадолго перед этим, он в загадочных выражениях говорит о своей программе создания "басни [т.е. мифа] нового мира", которая, по-видимому, - и является программой его новой поэзии.
Эти эпистолярные размышления Баратынского не оставляли у меня сомнений в том, что сформулированный нами парадокс, противоречие, замеченное в стихотворении 1835 года, - имеет отношение к самой сердцевине его, этого стихотворения, художественного замысла; в этом "перекосе" поэтической образности, и ни в чем ином, - и следует искать отправной пункт к его открытию.
Размышления эти были высказаны в переписке поэта с И.В.Киреевским 1831-32 гг., именно к этому времени, поэтому, как мы считаем, и восходит возникновение ЗАМЫСЛА стихотворения "Недоносок". Решением же этой проблемы, ответом на вопрос о СОДЕРЖАНИИ этого замысла - и стала высказанная мной догадка о том, что стихотворение Баратынского - создавалось в полемике... с историософской концепцией П.Я.Чаадаева.
Такой контекст возникновения программы поэтического творчества Баратынского периода 1830-х - первой половины 1840-х годов, как мы уже обратили внимание, стал возможным благодаря тому, что мысль Чаадаева обнаруживает удивительное сходство, родство с мыслью Баратынского, даже в формулировках.
В письме Пушкину от 18 сентября 1831 года Чаадаев, в связи с европейскими революциями 1830 года, говорит о перспективе возникновения новой взаимосвязи между поэзией и общественной жизнью - то есть о той же самой проблематике, которую мы нашли в переписке Баратынского следующего, 1832 года:
"Заметили ли вы, что происходит нечто необычайное в недрах морального мира, нечто подобное тому, что происходит, говорят, в недрах мира физического? Скажите же мне, прошу вас, как это отзывается на вас? Мне сдается, что это готовый материал для поэзии - этот великий переворот в вещах; вы не можете остаться безучастным к нему, тем более, что ЭГОИЗМ ПОЭЗИИ найдет в нем, как мне кажется, богатую пищу... О, как желал бы я иметь власть вызвать сразу все силы вашего поэтического существа! Как желал бы я извлечь из него, уже теперь, все то, что, как я знаю, скрывается в нем, дабы и вы дали нам услышать когда-нибудь ОДНУ ИЗ ТЕХ ПЕСНЕЙ, КАКИЕ ТРЕБУЕТ ВЕК".
Как мы видим, здесь у Чаадаева - обнажается... ТОТ ЖЕ САМЫЙ ПАРАДОКС, на котором основан проект создания новой поэзии Баратынского и который мы находим в его стихотворении "Недоносок": великий общественный переворот, о котором говорит Чаадаев, - должен, по его мнению, дать пищу... именно ЭГОИЗМУ поэзии!* * *
У Чаадаева это парадокс находит разрешение в его теократической утопии. Понятие "я", индивидуальности, преимущественным вниманием к которой и объясняется "эгоизм поэзии", он относит и к отдельным народам, и даже ко всему человечеству в целом. Особо выразительное проявление этого собирательного "я" в такие переломные эпохи, как "переворот", переживаемый ныне, и позволяет, видимо, именно поэзии с ее "эгоизмом" находить в них "богатую пищу".
В шестом "Философическом письме" - одном из двух писем, образующих отдельный, самостоятельный цикл, которые Пушкин пытался издать в 1831 году, Чаадаев пишет:
"...Народы, хотя и собирательные единицы, на самом деле существа нравственные, подобно личностям, а следовательно, один и тот же закон властвует в духовной жизни тех и других... деятельность великих семей человечества по необходимости зависит от личного чувства, вследствие которого они сознают себя как бы выделенными из остальной части человеческого рода... это чувство... составляет как бы свое Я собирательного человеческого существа".
На этом Чаадаев не останавливался. В седьмом письме он делает переход от персонифицированного единства отдельных народов к единству всего человечества, ссылаясь на "удивительную мысль Паскаля":
"...Вся последовательная смена людей есть не что иное, как один и тот же постоянно сущий человек".
Сходную идею, возможно восходящую к тому же Паскалю, Баратынский хотел положить в основу своего собственного историософского трактата, предназначавшегося для несостоявшегося альманаха "Шехерезада" (срв. название, которое, с легкой руки Гоголя, получит будущий обширный историософский трактат А.С.Хомякова: "Семирамида"!). Об этом замысле, на который мы уже ссылались в наших исследованиях, он сообщает в сентябре 1829 года в записке М.П.Погодину и И.В.Киреевскому:
"Главная моя мысль: человечество состоит из человеков, следственно, в нем развивается человек. Ход их развития один и тот же".
Баратынский сознает, что его собственная мысль находится в русле интеллектуального движения современности:
"Определить истинную соответственность развития человека и развития человечества в подробностях дело целой эпохи... хочу только несколько истолковать систему".
Характерно, что у него в этом замысле собственно историософская проблематика - явным образом сопрягается... с поэзией:
"Изъясняю мысль мою сравнением, и более [как] поэт, нежели философ".
Тем самым - подготовливается исторический план стихотворения "Недоносок"; оправдание, точно такое же как у Чаадаева, парадоксального расширения "эгоизма поэзии" в сферу общественно-исторического.* * *
Благодаря этому представлению о "соответственности развития", Чаадаев и делает переход от "эгоизма" отдельного человека - к личностному единству таких собирательных единиц, как нация и человечество, позволяющий ему быть уверенным в том, что "эгоизм поэзии" откликнется на великие события общественной жизни. Правда, переход этот делается в рамках его "феократической" утопии, в некоей эсхатологической перспективе:
"Сможет ли когда-либо человек на место... совсем личного, совсем обособленного сознания... приобрести такое общее сознание, которое заставляло бы его постоянно чувствовать себя частью великого нравственного целого",
- ставит Чаадаев вопрос об осуществимости этой утопии. И отвечает:
"Сможет, нельзя в этом сомневаться... теперешнее наше Я не вложено в нас какими-то непреложными законами, мы сами внесли его в свою душу... все назначение человека состоит в разрушении его отдельного существа и в замене его существом совершенно социальным или безличным".
Этот неожиданный, звучащий трагикомически вывод о... "БЕЗЛИЧНОСТИ" как идеале нравственного развития человека, также повторится в одной из публикаций, связываемых нами с кругом идей Баратынского, но уже - на другой границе десятилетия. А именно: в статье 1840 года московского журнала "Галатея", где эта же самая "безличность" объявляется, ни много ни мало, итогом развития творчества Пушкина!
"...Пред нами раскрыты страницы его необыкновенной жизни, на которых высказывается душа его в своих изменениях. Пробегите все стихотворения Пушкина от детской игрушки Руслана и Людмилы до последней элегии, пропевшей унылым голосом его земные страдания: и вы увидите тогда ряд внутренних событий, из которых слагалась жизнь гения, беспрерывно шедшего К СОВЕРШЕНСТВУ по стезе ровной и неуклонной. Последнюю ступень на него означала та БЕЗЛИЧНОСТЬ, с какою действовал поэт в последнюю эпоху жизни, и в эпоху зрелости своего таланта..."
Мы ссылаемся на это парадоксальное, пародийно звучащее утверждение в наших исследованиях, где рассматриваем его как порожденное уже не в рамках полемики с Чаадаевым, но - в рамках полемики с ориентированной на гегелевскую философию критикой, в том числе и пушкиноведческими взглядами, В.Г.Белинского.
Такая полемика не только скрытым, как в данном случае, но и явным образом велась на страницах этого недолгий срок просуществовашего журнала (издателем которого выступал С.Г.Раич, выпускавший в Москве журнал с тем же названием - как раз ровно десятилетие назад, в конце 1820-х годов) - ради этой полемики, кажется, только и реанимированного.
Мы интерпретировали это словоупотребление как пародийный вариант заимствованного Белинским термина гегелевской эстетики: "объективность", "объективное творчество"; но теперь догадываемся, что само это сакраментально звучащее слово - подхвачено из контекста историсофских размышлений Чаадаева; служит отголоском полемики с ним, ведшейся в предыдущие годы; нитью, связывающей эту "старую" полемику - с новой, вновь разгоравшейся.* * *
Знаменитое "Философическое письмо" Чаадаева выйдет в журнале "Телескоп" в 1836 году - на следующий год после журнальной публикации стихотворения "Недоносок"; весь цикл этих "писем" - уже существовал к тому времени, и Пушкин полемизировал с ними в переписке с Чаадаевым - еще в 1831 году: то есть именно в тот момент времени, к которому, на основе писем самого Баратынского, мы предположительно отнесли возникновение замысла стихотворения, увидевшего свет в 1835 году.
Шестое и седьмое письмо, представляющие собой внутри цикла "Философических писем" отдельный самостоятельный цикл, Пушкин пытался издать тогда же, в 1831 году.
Известно, что Баратынский во второй половине 1832 - первой половине 1833 года и в 1834-1836 годах часто встречался с Чаадаевым (Летопись жизнии творчества Е.А.Боратынского / Сост. А.М.Песков. М., 1998. С. 334). В 1833 году вышло второе, дополненное издание книги И.И.Ястребцова "О системе наук, приличных в наше время детям, назначаемым к образованнейшему классу общества", первая часть которого представляла собой не что иное, как "историко-философский трактат, пропитанный мыслями Чаадаева, развивающими основные культурно-исторические и философские идеи "Философических писем" (Чаадаев П.Я. Сочинения. М., 1989. С. 570).
Мы посвятили отдельную работу, в которой рассматривали связь других публикаций, появлявшихся под именем "Доктора Ястребцова" в конце 1820-х - 1830-х годах, с идеями Баратынского, так что можно поставить вопрос о том, КОМУ принадлежит этот реферат чаадаевских писем, вставленный в издание 1833 года. Можно полагать, что именно таким способом писателям пушкинского круга удалось найти паллиативное решение невыполнимой, для того времени, задачи ознакомления широкого круга читателей с идеями Чаадаева.
Наконец, в 1836 году, после "телескоповской" публикации Баратынский принялся за сочинение - теперь уже прозаического опровержения на это "Философическое письмо", о чем извещал А.И.Тургенев в письме от 24 октября 1836 года П.А.Вяземского и В.А.Жуковского (там же. С. 530).
Несомненно, что новая полемическая инициатива Баратынского не была внезапным порывом, а явилась плодом давнего знакомства с учением Чаадаева и его обдуманной критики. Так как текст этого опровержения до нас не дошел, стихотворение "Недоносок" служит другоценным свидетельством того, как могла бы выглядеть система полемической аргументации Баратынского в 1836 году.
Ключом же к открытию этого поэтического замысла - вновь стали для меня... автобиографические мотивы: звучащие в этом стихотворении, в той самой решающей, переломной, стоящей особняком от всего образного строя стихотворения в целом "военно-исторической" строфе. "Земным ПОСЕЛЕНЦЕМ" называет герой стихотворения здесь человека, и звучит в этом своеобразном именовании - знаменитый, зловещий термин эпохи: "ВОЕННЫЕ ПОСЕЛЕНИЯ", изобретение графа А.А.Аракчеева, некогда - сослуживца отца Баратынского при дворе цесаревича Павла Петровича.
А в одной из последних строк стихотворения, где эта историческая реалия подхватывается, продолжается создаваемым образом земной жизни как... "отбывания" некоего срока, - мы можем встретить, распознать и анаграмму фамилии этого исторического лица, А-рок-че(е)ва; почти полный набор букв, из которых она состоит:
...Отбыл он без бытия:
РОКоВАя скоротЕЧность!...
- говорится об "оживленном" главным героем стихотворения "недоноске" (вместо дважды повторяющейся в анаграммируемой фамилии буквы "е" - у Боратынского дважды повторяется проглядывающее в ней зловещее, разоблачительное буквосочетание: "рок"!).* * *
И как только мной было замечено это иное, историческое измерение - ЗДЕСЬ; увидено - в образности, в лексике, прямого отношения ни к военной, ни к исторической тематике, как будто бы, не имеющей, - весь текст стихотворения, весь его образный строй... стал разворачиваться для меня в этом измерении; оказалось, что оно все целиком - начинено, как взрывчатым веществом, этой образностью! Так что никакого "перекоса" - остановившего наше внимание, так удивившего нас в нем - в этом стихотворении в действительности... нет.
Стал понятным художественный смысл заимствования Баратынским у Данте названия высшей райской области - "ЭПИРЕЯ", которым начинается стихотворение; которым - задается ему камертон. Это слово теперь продемонстрировало свое очевидное созвучие с... современным названием Российского государства: "ИМ-ПЕ-РИ-ЕЙ" (словом, этимологически с ним, однако, никак не связанным).
Оно оказалось, таким образом, продолжением, анонсом возникающей в кульминационной, переломной строфе темы "военных послелений", с помощью которых прожектеры времен царствования Александра Павловича собирались устроить, упорядочить быт этой "империи".
Я думаю, что присутствие этого КАЛАМБУРА, а значит - и самого исторического плана в стихотворении "Недоносок" - было ясно такому глубокому знатоку и ценителю поэзии, как о. Павел Флоренский. В 1904-1916 году им писалась и переписывалась статья-диалог под названием, в котором фигурирует то же самое слово из дантовской поэмы, но только - в странной, непривычной грамматической форме: "ЭМПИРЕЯ и эмпирия".
Слово это - является грамматическим неологизмом, специально придуманным Флоренским, для того чтобы подчеркнуть антитезу, противопоставленность двух этих терминов, обозначающих миры земной и небесный. Однако меня в свое время, когда я впервые узнал о существовании этой работы, сильно озадачило - то обоснование, которое сам Флоренский приводит этому своему нововведению и которое должно разъяснить -
"возбуждаемые недоумения по поводу слова Эмпирея. Образую это слово от Эмпирей по образцу Эмпирия... СОШЛЮСЬ НА БАРАТЫНСКОГО:
"Я из племени духов,
Но не житель Эмпирея".
(Полное собрание сочинений Е.А.Баратынского, изд. Иогансена, стр. 148, CL "Недоносок")". (Флоренский П.А. Сочинения в 4-х томах. Т. 1. М., 1994. С. 716.)
Флоренский ссылается на авторитет Баратынского таким образом, как будто в тексте его стихотворения слово "Эмпирей" - употреблено в той же грамматической форме, что и у него самого, то есть в женском, а не мужском роде: тогда как в действительности не может, казалось бы, вызывать никаких сомнений, что слово стоит в омонимичной, совпадающей с формой женского рода, форме родительного падежа.
Флоренский же - словно бы не замечает этого, делает вид, что принимает ее за другую, тождественную по внешнему виду, но отличную по своему значению!
Название статьи - основано на каламбуре, подмеченном и использованном ее автором созвучии двух слов, обозначающих противоположные, противопоставленные сферы действительности. И я думаю теперь, что эта шуточная ссылка у Флоренского была сделана, конечно же, не потому, что он думал, будто слово "Эмпирей" употреблено у Баратынского в той же непривычной грамматической форме (тогда бы строка должна была звучать: "Но не житель Эмпиреи"!). Но потому - что Флоренский тоже расслышал КАЛАМБУРНОСТЬ его звучания в этом стихотворении; созвучие, которое это дантовское слово образует у поэта - не со словом "эмпирия", но - с отсутствующим на поверхности текста, непроизнесенным, однако принципиально важным для его художественного замысла словом "империя".
А может быть, само наличие этого скрытого каламбура в стихотворении "Недоносок", проникновение в седцевину его поэтического замысла, - и подало Флоренскому идею его собственного каламбура, каламбурного заглавия его статьи.
Между прочим, писалась первая редакция этой статьи в 1904 году - в Грузии, на Кавказе ("Вершина Цхра-Цхаро. /Над Бакурианами. Там жил я перед поступлением в [Московскую Духовную] Академию/" - указывает Флоренский уже в 1916 году): месте действия стихотворения Лермонтова "Спор", к детальному сопоставлению которого со стихотворением "Недоносок" мы вскоре и перейдем.* * *
Стало понятно издавна бросившееся мне в глаза и долгие годы не находившее себе объяснения присутствие в стихотворении Баратынского мотивов знаменитой басни французского поэта Арно "Листок", наиболее известной у нас в переводе поэта-партизана Д.В.Давыдова.
Не только биографический облик русского переводчика, но и само это стихотворение, аллегорически повествующее (как я с удивлением в один прекрасный момент впервые об этом узнал, занявшись сравнением разных его русских переводов, из сведений, любезно предоставляемых читателю авторами комментариев)... о судьбе политического изгнанника времен Французской революции, - активно и закономерно участвует в построении того же исторического плана стихотворения, конкретизирует всю ту же тему военных "переходов" - реалиями эпохи наполеновских войн.
Сама эта реминисценция - служит как бы "формулой" построения художественной образности стихотворения Баратынского: нечто малое, интимное, такое как оторвавшийся от родимого дерева листок, горько жалующийся на свою участь, - содержит в себе исторически-эпохальное, служит ему - аллегорией, метонимией. Стало быть - и любой элемент образного строя стихотворения "Недоноск" - способен обладать таким потенциалом всемирно-исторического своего расширения.
В том числе... и образ "НЕДОНОСКА", фигурирующий сначала в заглавии, а потом получающий свое повествовательное развертывание в заключительной строфе (следующих через одну после третьей, от конца, "военно-исторической"). В нем ведь, в этом образе, точно так же, как и в басне Арно, можно усматривать - не только судьбу индивидуального человека, но и истолковать его как метафору... исторического существования целой НАЦИИ; а то и - исторического бытия всего человечества в целом!
И, таким образом, - мы и приходим к мотивам историософии Чаадаева и полемики русских писателей, Пушкина, Вяземского, Баратынского, с ней. Именно этот момент, момент неожиданного раскрытия этой метафоры, обнаружения исторического измерения в заглавном образе стихотворения Баратынского, - и заставил меня сделать конечный вывод, прийти к формулировке замысла этого стихотворения - как подчиненного задаче художественно-поэтической полемики с Чаадаевым.
Чаадаев в своих "Письмах" - как раз и смотрит на Россию - как на некий "недоносок" всемирной истории, не имеющий своего исторического бытия. "Отбыл он без бытия!" - восклицает персонаж Баратынского; и остается только изумляться тому, что до сих пор в этих словах стихотворения 1835 года не была замечена, они не были прочитаны - как прямая цитата; как полемически деформированная одна из самых знаменитых, у всех на слуху пребывающих чаадаевских формулировок.
"Недоносок", "оживленный на земле" таинственным "духом", согласно этой формулировке, словно бы "отбывает срок": как заключенный каторжник, как забритый в солдаты. Это, согласно Чаадаеву, - современная участь России. Но и вся Земля в стихотворении Баратынского - уподобляется... "военному поселению"; все человечество в целом - может быть уподоблено "недоноску"; всемирную историю целиком, если следовать чаадаевской логике, - нужно рассматривать как "неудачу".
Такое расширительное употребление чаадаевской критики в полемических целях - свойственно эпистолярным выступлениям Пушкина и Вяземского; из чего следует вывод, что Баратынский в своем стихотворении 1835 года - участвовал с ними в полемике с Чаадаевым единым фронтом.* * *
И стихотворение Лермонтова "Спор", которое появилось во втором из двух составивших третью часть журнала "Москвитянин" за 1841 год номеров и о близости которого со стихотворением Баратынского "Недоносок" мы пока что только упомянули, соотносится с ним - как раз в этом отношении.
В нем, так же как в кульминационной строфе стихотворения Баратынского, изображаются "враждующие народы", кавказцы и русские; при этом русская армия изображена - в состоянии именно "перехода", о котором говорится в стихотворении у Баратынского, - марша из глубины России на восток, на театр военных действий; и, наконец, панорама этого передвижения русской армии на Кавказ точно так же, как и в стихотворении "Недоносок", представлена с недосягаемой высоты и, точно так же как там, представлена - глазами... двух фантастических существ, оживших, говорящих друг с другом кавказских вершин, Эльбруса и Казбека:
"Не хвались еще заране! -
Молвил старый Шат, -
Вот на севере в тумане
Что-то видно, брат!"
Тайно был Казбек огромный
Вестью той смущен;
И, смутясь, на север темный
Взоры кинул он;
И туда в недоуменье
Смотрит, полный дум:
Видит странное движенье,
Слышит звон и шум.
От Урала до Дуная,
До большой реки,
Колыхаясь и сверкая,
Движутся полки...
Срв. у Баратынского: "СМУТНО слышу я порой Клич враждующих народов". У Лермонтова Казбек - мало, что тоже... "СМУЩЕН" (причем эпитет это повторяется - ДВАЖДЫ!), так и этот фактор ограниченности восприятия подчеркнут тем, что "север", куда Казбек пытается заглянуть, - "В ТУМАНЕ. И вновь - повтор того же самого качества на другой лад: "ТЕМНЫЙ"!
Второй мотив, выражающий ограниченность восприятия, - также присутствует в стихотворении Баратынского, но в другом месте, в последней строфе: "Мир я вижу КАК ВО МГЛЕ..." И если при создании самой исторической картины изображенное у Баратынского характеризуется упоминанием лишь одной способности восприятия, посредством которой эта картина персонажем воспринимается, в отличие от двух у Лермонтова ("ВИДИТ странное движенье, СЛЫШИТ звон и шум"), - то в последней строфе эта обоюдность чувств, параллельность их упоминания - восстанавливается: "...Арф небесных отголосок СЛАБО СЛЫШУ".
Для определения же созерцаемых персонажем военных действий у Баратынского выбран эпитет из явлений природы: "...Поселян беспечных вой Под ГРОЗОЙ их переходов" (срв. у Пушкина в шифрованных строфах романа "Евгений Онегин": "ГРОЗА двенадцатого года Настала"). У Лермонтова - тот же эпитет; причем приписывается он - полководцу, возглавляющему движущуюся армию, в котором, таким образом, как бы сосредотачивается вся ее сила и многочисленность, именование которого - выступает ее метонимией:
...И, испытанный трудами
БУРИ БОЕВОЙ,
Их ведет, ГРОЗЯ очами,
Генерал седой.
Идут все полки могучи,
Шумны, как поток,
Страшно медленны, как тучи,
Прямо на восток.
И вновь, конечно, - этот эпитет, как и в предыдущем случае параллели с соответствующим пассажем из стихотворения "Недоносок", - удваивается; маркируется этим повтором - в качестве компонента текста, этим своим цитатным, реминисцентным характером изо всего остального выделяющегося.
У Баратынского второе из названий природного явления тоже присутствует, в предыдущей строфе, но уже не в переносном, а в прямом своем значении: "БУРИ грохот, БУРИ свист!" (и что характерно, также подвергается повтору!).
У Лермонтова "полки" - "Страшно медленны, КАК ТУЧИ". У Баратынского в следующей же строфе "дух" говорит о себе: "В ТУЧУ кроюсь я, и в ней МЧУСЯ, чужд земного края". Повторяющийся образ представлен в двух случаях с прямо противоположной динамической характеристикой, словно бы для того, чтобы - демонстративно отвергнуть очевидное сходство, отрицать генетическое родство.
Ранее аналогичный природный образ появлялся у Баратынского в той же, что и у Лермонтова, форме сравнения (о лучах солнца: "Ластюсь к ним КАК ОБЛАЧКО"); и мы уже знаем о присутствии в этой, первой части картины, изображенной в стихотворении "Недоносок", - той же водной метафоры, которая в приведенном пассаже дублирует сравнение с тучами у Лермонтова ("Шумны, КАК ПОТОК").
У Баратынского это уподобление относится не к "полкам", не к "враждующим народам", но - к "облакам": "Знаю, рай за их ВОЛНАМИ" (точно так же как, в свою очередь, сопоставление с "тучами", "облаками" у него перенесено с этих движущихся "народов" на созерцающего их "духа").
В предшествующем публикации лермонтовского стихотворения пятом номере "Москвитянин" этот водный мотив, как мы видели, подхватывается: и во вступительной вставке к статье Шевырева "Воскресная полночь в Москве", и в основном ее тексте.* * *
Сходство с картиной, нарисованной в стихотворении 1835 года, - феноменальное, и если создателям пятого номера журнала "Москвитянин" пришлось напоминать об этом сходстве с лермонтовским шедевром, предназначенным к публикации в следующем номере, насыщая ряд публикаций реминисценциями из стихотворения "Недоносок", - то этот, казалось бы, избыточный, по отношению к стихотворению Лермонтова, жест - находит себе полное оправдание в... истории восприятия обоих произведений.
В том, что это кричащее, бросающееся в глаза, при первом же сличении двух этих стихотворений, сходство - до сих пор продолжает проходить незамеченным для всех без исключения исследователей и читателей как Лермонтова, так и Баратынского (о сходстве со стихотворением "Недоносок" в поэзии Лермонтова, напомню, исследователи обычно говорят лишь в отношении поэмы "Демон").
И, думается, это объясняется - именно тем, что в стихотворении Баратынского до самых последних пор оставалась невскрытой, в качестве магистральной, в качестве доминанты художественной проблематики, та ИСТОРИЧЕСКАЯ тема, которая, явным образом, составляет основное содержание лермонтовского стихотворения. Очевидное сходство их, как это ни парадоксально звучит, оставлось незамеченным именно потому, что в стихотворениях этих не находили... основы для сопоставления (тогда как, например, в стихотворении 1835 года и поэме "Демон" исследователей, вероятно, гипнотизирует то, что и в том и в другом произведении главным героем является - дух).
Можно найти в лермонтовском стихотворении даже ту озадачивающую противоречивость, которую мы замечаем в обрисовке фантастического персонажа стихотворения Баратынского. Его могучие персонажи - высочайшие горные вершины Кавказа - оказываются беспомощными... перед столь ничтожным по сравнению с ними противником, человеком; проигрывают в схватке с ним - даже еще до ее фактического начала: обменявшись с ним взглядами; проигрывают - в войне взоров.
Сходство в этом отношении доходит вплоть до того, что в стихотворении Лермонтова - БУКВАЛЬНО воспроизводится тот парадокс восприятия, та наделенность персонажа фантастическими, сверхъестественными способностями восприятия, которую мы отмечали для стихотворения Баратынского.
Кавказские вершины созерцают движущуюся по направлению к ним русскую армию: само по себе это уже представляет некое фантастическое допущение, оправдываемое лишь жанром легенды, легендарностью того мира, в котором существуют герои стихотворения. Потому как даже с той высоты, на которой находятся Эльбрус и Казбек, движущаяся маршем к ним армия - должна находиться ЗА горизонтом; быть - за пределами естественного восприятия, возможного в физическом мире.
Но пусть даже так; пусть эти фантастические персонажи видят планету Земля ("От Урала до Дуная"!) - как бы из космоса, способны охватывать единым взором сразу целое полушарие. Но даже ведь и тогда движущаяся армия должна представляться им - бесформенной массой. А что же происходит в стихотворении Лермонтова?
...Веют белые султаны,
Как степной ковыль,
Мчатся пестрые уланы,
Поднимая пыль;
Боевые батальоны
Тесно в ряд идут,
Впереди несут знамены,
В барабаны бьют;
Батареи медным строем
Скачут и гремят,
И, дымясь, как перед боем,
Фитили горят...
Точно так же как герой Братынского, созерцающий "переходы" по поверхности цемли, уже даже не просто армий, а целых "народов", способен, в то же самое время, с требуемой для этого неизмеримой высоты, расслышать... и "плач недужного младенца", - герои стихотворения "Спор" видят... как им "грозит очами" ведущий эту армию "седой генерал"; смиряются, склоняются под этим взором!
Ясно же, что автор стихотворения "Спор" - буквально КАЛЬКИРОВАЛ это перцептивно-изобразительное построение из стихотворения 1835 года.
|
Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души"
М.Николаев "Вторжение на Землю"