Рассматривая стихотворение Пушкина 1830 года "К вельможе", которое привлекло нас родством своего замысла с художественной символикой поэмы Пушкина "Медный всадник", - мы обнаружили, что в строках его просматриваются черты и еще одного, более позднего произведения. Стремясь как можно точнее и полнее выявить угол изображения героя этого стихотворного послания, систему символических образов и метафор, сквозь призму которой оно создается, принимая в расчет сам сюжет происходящих с ним и описываемых в этом стихотворении событий - мы с удивлением убедились, что это же самое - и в художественно-изобразительном плане, и в плане сюжетной динамики - будет происходить в 1836 году... в повести Гоголя "Нос"!
Впрочем, такое соседство перспектив на будущее литературное творчество в пушкинском стихотворении 1830 года представляется закономерным, потому что в той же самой работе, на которую мы сейчас сослались, в рамках того же самого рассмотрения, - мы выявили, что истоки пушкинской поэмы 1834 года просматриваются еще на странице рукописи первой поэмы Пушкина "Руслан и Людмила" в 1819 году - странице, заполненной своеобразной системой рисунков, смысл и взаимосвязь которых нам удалось разгадать. И там же, в самом центре этой графической композиции - мы находим... профильную зарисовку портрета молодого Гоголя, каким он предстанет Пушкину при первом их знакомстве десять лет спустя!
На листе рукописи 1819 года - Пушкин предсказывает, воочию себе представляет появление Гоголя; в послании 1830 года, когда их знакомство (согласно нашим данным) уже состоялось, - прогнозирует, набрасывает контуры знаменитого гоголевского произведения, которое появится еще шесть лет спустя. Прежде чем мы постараемся выяснить, что еще добавляет к нашим догадкам об этом их знакомстве и сотрудничестве пушкинское стихотворение - чему и будет посвящена в основном настоящая работа, - мы хотели бы сделать несколько дополнительных замечаний о его проективном отношении к повести Гоголя 1836 года.
Главное изменение в повести "Нос", по отношению к пушкинскому "Посланию к К.Н.Б.Ю." (так стихотворение "К вельможе" называлось при первой своей публикации в "Литературной Газете" в 1830 году), Гоголь сделал в природе ее заглавного героя. У Пушкина символический сюжет стихотворения строился вокруг другого, чем у Гоголя, персонажа - обыгрывалась другая часть тела, лица. У Гоголя - Нос, у Пушкина - "глаз".
Мы говорили, что это обыгрывание, это превращение человека... в "глаз" намечается, проектируется еще в стихотворном наброске Пушкина 1824 года "Недвижный страж дремал на царственном пороге..." Но аналогичный этому герой будущей повести Гоголя в тексте этого стихотворения, пусть и на уровне одной словесной игры, - тоже присутствует! "...И взор его носился..." - говорится там об императоре Александре, рассматривающем политическую карту Европы. И в одной этой фразе - совмещаются названия двух частей лица: глаза и... носа.
Но специфическая эта, снижающая, по видимости, коллизия, которую Гоголь бесстрашно взял за основу своей прозаической повести, - утрата человеком... носа - присутствует, собственной, так сказать, персоной, и в стихотворном послании 1830 года. Нам остается только со стыдом признаться в собственной своей... слепоте, потому что мы до самых этих пор, твердя неустанно о предвосхищении повести Гоголя в стихотворении Пушкина, - этого очевиднейшего, нескрываемого присутствия... не замечали!
. . .
У Пушкина в стихотворении... тоже есть герой, лишившийся носа:
...И колкий Бомарше, и твой безносый Касти -
Все, все уже прошли.
Это говорится о временах послереволюционной Европы; о любимом адресатом послания князем Юсуповым итальянском поэте XVIII века, авторе фривольных и сатирических стихотворений. И эта натуралистическая подробность, в свою очередь, бросает комический, пикантный отсвет на сюжетную ситуацию утраты человеком своего носа в повести Гоголя.
Ведь маиор Ковалев, как выясняется по ходу дела, как и герой пушкинского послания, питал большую слабость к женскому полу, к рискованным амурным похождениям! Ежеминутно рисковал... остаться без носа, что с ним (правда, фантастическим, а не прозаически-бытовым, образом), в конце концов, и случилось... Но у Гоголя эта скандалезная, эротическая сторона его сюжета, которая представляется такой очевидной на фоне пушкинского послания, обойдена, упрятана настолько искусно, что читатель, захваченный фантастическими похождениями его героя, о ней и не задумывается.
И наряду с этим прямым упоминанием "сбежавшего", исчезнувшего у героя носа, у Пушкина, со столь же невозмутимой откровенностью, упоминается, прямо называется - и другой, прямо противоположный, возвышенный полюс символики будущего гоголевского произведения.
Повесть Гоголя нам теперь видится - как ответ на пушкинское стихотворение 1830 года; он написал ее, разгадав его тайну. А тайна эта состояла в том, чтобы изобразить распад человеческого тела, коллизию, за которой проступает проблематика еще более крупного масштаба: распад, раскол "тела" всего человечества, все человеческой цивилизации в целом.
Это продиктовало в образно-символической системе гоголевской повести - выбор места, где происходит встреча героя с убежавшей от него частью лица: Казанский собор. Собор, храм - место, где части распавшегося человеческого "тела" собираются воедино...
И у Пушкина в стихотворении - тоже... собор. Именно так прямо и говорится:
Твой взор
Прилежно разобрал сей двойственный собор...
Это сказано о двухпалатном английском парламенте. Но за этим упоминанием уже в самих этих строках, даже безотносительно к их перспективе на гоголевскую повесть ("...взор..."!), с необходимостью прорисовывается и собор... гоголевский, церковный - храм. Ведь английский парламент располагается... в бывшем здании Вестминстерского аббатства! Отобранного у католической Церкви, превращенного в светское учреждение во времена Реформации... У Гоголя в соборе - "нос"; у Пушкина, в соответствии с его вариантом того же символического сюжета, в соборе - "взор".
А что об этом "соборе" говорится? В какие отношения он поставлен ко "взору" героя стихотворения? А тот его... "ра-зо-брал": проанализировал, постиг; но одновременно - в этой метафоре интеллектуальной деятельности сохраняется и ее наглядно-предметная основа; выбором слова в эти строки - вводится древний ситмволический сюжет разрушения храма.
Стало быть, у Пушкина в этих строках тоже подразумевается некий распад: и раскол католической Церкви, о котором напоминает история здания английского парламента; и разрушение храма; и символизируемое эти образом разрушение, смерть человеческого тела; и, далее - разрушение, распад человеческих единств любых масштабов... И глагол в этом стихе им употребляется - соответствующий, вводящий читателя в тайный, символический план его произведения: "разобрал"; то есть - разъял на части...
Но мы хотим теперь сказать не об этом будущем произведении Гоголя, в котором символический замысел Пушкина будет разгадан и заново воплощен во всей его глубине. А о более раннем прозаическом этюде Гоголя под названием "Жизнь", где прослеживаются лишь первые подступы писателя к этой разгадке.
. . .
Этот небольшой очерк открывал вторую часть вышедшего в 1835 году сборника гоголевской прозы "Арабески". Рукопись его текстологами предположительно относится к предыдущему, 1834 году. Однако сам Гоголь, помещая его в сборнике, поставил под ним дату: 1831 год. И тем самым - указал, что он возник вскоре после написания и опубликования пушкинского послания 1830 года: оставив тем самым, с помощью хронологии, намек и на их существенную, концептуальную генетическую связь.
Этот этюд 1831 года, повторим, судя по всему, следует считать ранним, ученическим подступом Гоголя к постижению замысла пушкинского стихотворения. Позиция робкого ученика, однако, в его тексте стала не столько отправным пунктом, сколько... целью: предметом искусной имитации, разыгрывания. Изложение словно бы представляет собой отрывок из некоей учебной книги, сочинения по истории и географии, подступы к созданию которого отражены в других гоголевских небеллетристических сочинениях первой половины 1830-х годов.
Перед нами - словно бы макет, объемная схема древних цивилизаций Средиземноморья, предназначенная для наглядного демонстрирования в классе... или на лекции в университетской аудитории, где Гоголь пробовал свои силы в качестве преподавателя на кафедре истории в эти годы:
"...Лежит и расстилается великое Средиземное море, и с трех разных сторон глядят в него: палящие берега Африки с тонкими пальмами, сирийские голые пустыни и многолюдный, весь изрытый морем берег Европы.
Стоит в углу над неподвижным морем древний Египет..."
Причем "макет" этот - подвижный, словно бы высвечивающий попеременно на одном и том же участке земного шара разные точки, образующие между собой разные, несовпадающие конфигурации. Помимо трех основных великих цивилизаций древности, которые выступают на авансцене в этом фрагменте: Египта, Греции, Рима, - на заднем его плане мелькают другие страны и территории.
Во вступительном абзаце, который мы только что привели, помимо Европы, поглотившей своим названием Грецию и Рим, упоминаются побережье Африки и Сирия: между ними находится не сразу упомянутый Египет. В заключительном пассаже - далее на востоке будет маячить Передняя Азия, Месопотамия; вырисовываться Кавказ...
В соответствии с этим учебным, ученическим подходом, поначалу может показаться, что и в стихотворении Пушкина автор этюда "Жизнь" снимает, копирует лишь самый поверхностный, предстающий при первом взгляде на него план. Основное содержание пушкинского стихотворения составляет поэтическая характеристика трех европейских государств XVIII века: Франции, Англии и Испании - накануне революционного катаклизма, перевернувшего течение европейской жизни, изменившего ход истории.
Точно так же у Гоголя три цивилизации древнего мира изображены замершими в тревожном ожидании поворотного момента истории всего человечества. Как говорит сам Гоголь: как будто бы - накануне Страшного Суда; конца света.
. . .
В этом государственно-историческая панорама Пушкина и Гоголя радикально отличается от панорамы и народов и государств Кавказского региона, которая десятилетие спустя будет изображена в стихотворении Лермонтова "Спор". Гоголевский этюд как бы забрасывает удочку в эти времена; подает реплику начинающему поэту: он заканчивается фразой, в которой упоминается одна из кавказских вершин, Арарат, предстающая в очеловеченном виде; родоначальником современного, "послепотопного" человечества:
"Задумался древний Египет, увитый иероглифами, понижая ниже свои пирамиды; беспокойно глянула прекрасная Греция; опустил очи Рим на железные свои копья; приникла ухом великая Азия с народами-пастырями; нагнулся Арарат, древний прапращур земли..."
А у Лермонтова - спор, как известно, ведется между двумя другими кавказскими вершинами, Казбеком и Эльбрусом ("Шат-горою"), тоже персонифицированными, тоже предстающими воображению поэта племенными вождями:
Как-то раз перед толпою
Соплеменных гор
У Казбека с Шат-горою
Был великий спор...
Генетическая связь лермонтовского стихотворения с прозаическим наброском Гоголя - очевидна, бросается в глаза. У Лермонтова воспроизведена буквально, точь-в-точь та же самая мизансцена, что и у Гоголя.
Точно так же, как в этюде "Жизнь" три средиземноморских мира тревожно вглядываются в происходящее у них на глазах на востоке, на захолустном клочке земли Палестины, две горные вершины у Лермонтова, символизирующие собой Азию, Кавказ, - бросают тревожные взоры... на север, на приближающиеся к их подошвам русские армии, которые должны перевернуть, коренным образом изменить жизнь их страны... Но мы провели эту параллель между гоголевским этюдом и будущим, по отношению к нему, лермонтовским стихотворением для того, чтобы подчеркнуть на фоне второго - отличие первого.
У Лермонтова этот назревающий переворот - результат вторжения извне. Краткое перечисление азиатских стран у него явно противопоставлено историко-географическим триадам Пушкина и Гоголя. Если у тех изображенные страны - дошли, дозрели до катастрофического переворота, которые в них стал неизбежен; то у Лермонтова страны Кавказа, как раз наоборот, пребывают в полном благополучии и равновесии. И они могли бы продолжать свою вялотекущую историческую жизнь, пребывать в статике, покое, кажется, до бесконечности.
У Гоголя эта катастрофичность мировой ситуации, это пребывание мира на пороге переворота выражается в том, что каждый из трех миров, изображенных им, выступает со своим вариантом решения "последних" мировых вопросов, главной мировой загадки: что есть жизнь? какова ее цель? Выступает, иными словами, и-де-о-ло-гом; а значит - не способен находиться в состоянии анабиоза. Это решение представляет для каждого из них итог всей его исторической жизни; дальше она продолжаться не может: или весь мир должен преобразиться в соответствии с их предначертаниями, или... они должны исчезнуть, потерпев сокрушительное поражение в своей исторической миссии...
Поэтому они с такой тревогой и всматриваются в тот клочок земли, где рождается - ответ на их всемирно-историческую инициативу; готовится приговор найденному каждым из них решению загадки жизни...
. . .
Однако, возвращаясь из перспективы на будущее лермонтовское стихотворение к двум произведениям начала 1830-х годов, сравнивая далее произведения мастера и ученика, мы убеждаемся, что их соотношения далеко не столь поверхностны. Гоголь заимствовал у Пушкина не просто внешнюю схему композиционного построения стихотворения - он проник и более в глубину его художественной структуры.
Сам этот перенос замысла из плана современной истории в план истории древнего мира, который совершается в этюде у Гоголя, - продиктован далеко не столь заметными, на первый взгляд, особенностями пушкинского послания; вскрывает... прячущуюся от поверхностного взора его историческую разноплановость; причем проводимую - систематически, на всем его протяжении.
У Пушкина, к изображенной им жизни трех современных европейских государств, на протяжении всего стихотворения приводятся параллели - причем из той же истории древнего мира, античной культуры. Хотя, конечно, эти параллели у него разработаны куда более изощренно, детальнее, чем по-школьному, прямо-таки плакатно-определенно, отчетливо прочерченное построение у Гоголя.
Со всей ясностью словесного выражения эта параллель в стихотворении дается только в финале:
...Так, вихорь дел забыв для муз и неги праздной,
В тени порфирных бань и мраморных палат, Вельможи римские встречали свой закат...
Тут уж ясно: дается бытовая зарисовка из древнеримской жизни, символико-аллегорический образ которой предстает - в этюде у Гоголя. Здесь жизнь Юсупова в старости в его поместье прямо сопоставляется с жизнью удалившихся на покой римских патрициев; а грядущее, условленное посещение его Пушкиным - с посещением престарелых римских вельмож молодыми, активными деятелями политической и общественной жизни Древнего Рима.
Но точно так же, хотя и не столь декларативно, в пушкинском послании проводится параллель и с культурной жизнью Эллады. Но зато в этом случае, если мы обратимся к сравнению текстов двух произведений, прозаического и стихотворного, обнаружится... что Гоголь прямо-таки буквально, дословно заимствует соответствующий текст пушкинского послания!
Ты понял жизни цель: счастливый человек, Для жизни ты живешь...
- обращается Пушкин к адресату послания.
"Жизнь сотворена для жизни. Развивай жизнь свою и развивай вместе с нею ее наслаждения. Всё неси ему..."
- начинает свою проповедь у Гоголя "светлый мир греков". Еще резче это заимствование проступает в речи Древнего Египта - потому, что в соответствующей фразе он - полемизирует с этим афористическим утверждением и Пушкина, и Гоголя:
"...Все пожирает смерть, все живет для смерти..."
Не знаю почему, но у Гоголя все содержание эллинского мировоззрения оказалось сведено... к одной-единственной школе древне-греческой философии: эпикурейству! Как будто бы ничего, кроме непрестанной проповеди этого самого пресловутого "наслаждения", Древняя Греция не оставила в наследство человечеству...
. . .
Этот вопиющий абсурд, думается, можно оправдать только одним: тем, что он является чрезвычайно экстравагантным, чуть ли не сказать - самоубийственным, способом указания на литературную зависимость гоголевского этюда. Именно наследником эпикурейства, "приветливым потомком" его греческого основателя - Аристиппа (подобно тому, как "потомком древнего певца Анакреона" - воспевавшего все тот же эпикурейский идеал! - назывался... К.Н.Батюшков в посвященном ему стихотворении П.А.Плетнева 1821 года) - называется князь Юсупов в первых же строках пушкинского стихотворения 1830 года:
От северных оков освобождая мир,
Лишь только на поля, струясь, дохнет зефир,
Лишь только первая зазеленеет липа,
К тебе, приветливый потомок Аристиппа,
К тебе явлюся я...
Отсюда и формулировка древне-греческого мировоззрения у Гоголя - повторяет приведенную оригинальную формулировку содержания "аристипповской" философии героя Пушкина. Повторяет, как видим, - почти буквально, с небольшими вариациями. И наоборот, знаменитый лозунг, к которому для многих сводится все содержание философии эпикуреизма, у Гоголя воспроизведен... почти в неузнаваемом и, как мы вскоре убедимся, острополемическом виде:
"Все в мире; все, чем ни владеют боги, все в нем; умей находить его" .
А ведь это формула, которая поставлена в эпиграф пушкинского стихотворения (в беловом автографе): "Carpe diem" - "Лови момент"!
Точно так же, как у Пушкина в стихотворении постоянно звучит обращение к собеседнику - каждое из трех царств у Гоголя выступает с обращением к народам, человечеству.
"Ты понял жизни цель: счастливый человек..." - говорится у Пушкина во втором лице. С тем же самым признанием, но только выраженным другими словами и относящимся к самому себе, звучащим в первом лице, обращается Древний Египет, с выступления которого начинается этот триалог у Гоголя, и которое, таким образом, молчаливо подразумевается в репликах каждого из его участников:
"Народы, слушайте! я один постиг и проник тайну жизни и тайну человека..."
Вследствие этого обобщающе-мировоззренческого характера их выступления, и обращение к адресату, его именование повсюду имеет один и тот же обобщенно-родовой характер. "Славы, славы жаждай, человек!" - звучит в ораторском выступлении Древнего Рима. "Народы, слушайте!" - говорит Древний Египет. "Наслаждайся, богоподобный и гордый обладатель мира..." - призывает Эллада.
И, несмотря на то, что речь в послании 1830 года ведется к одному-единственному лицу, - такое же родовое обобщение сохраняется и в нем, распространяется и на этого единичного адресата: "...Счастливый человек", - обращается Пушкин к Юсупову.
. . .
И наконец, отмеченная нами зеркальная противоположность субъектно-объектной структуры обращения в стихотворении Пушкина и в гоголевском этюде находит себе дополнение в прямой противоположности - уже не грамматического офрмления, но самого содержания обращения к Юсупову и одного из обращений Египта. У Пушкина: "...счастливый человек, / Для жизни ты живешь". У Гоголя - именно это и отрицается, и соответственно, адресат - получает прямо противоположное именование:
"Прочь желания и наслаждения! Выше строй пирамиду, бедный человек, чтобы хоть сколько-нибудь продлить свое бедное существование..."
Таким образом, речевое оформление выступлений каждого из собеседников в этюде Гоголя построено по одному и тому же, варьируемому в соответствии с особенностями каждого данного случая, образцу, каковым является и обращение к адресату в послании Пушкина.
Но по содержанию, повторим, характеристика героя послания соответствует только автохарактеристике Древней Греции. Зато она детально разработана. Совпадает здесь не только выдвижение на первый план эпикурейского идеала, но и превознесение искусств как одного из основных средств его достижения, одного из основных источников "наслаждения". Причем и описываются, репрезентируются эти искусства в каждом случае... одинаково: при помощи триады их аллегорических обозначений, хотя состав этой триады в послании и этюде чуть-чуть различаются.
...К тебе явлюся я; увижу сей дворец,
Где циркуль зодчего, палитра и резец
Ученой прихоти твоей повиновались
И вдохновенные в волшебстве состязались.
- сообщает Пушкин о своем намерении посетить поместье героя.
"Резец, палитра и цевница созданы быть властителями мира, а властительницею их - красота..."
- вторит ему Древняя Греция. Обратим внимание на то, что, если у Гоголя народы говорят об опыте своей завершенной истории, который они призывают воплотить в своей дальнейшей жизни всех остальных; о прошлом - то у Пушкина, наоборот, повествование ведется в будущем времени, в котором он, впрочем, призывает собеседника рассказать ему... о недавнем прошлом же европейской истории!
Любопытна, однако, и... закономерность замены одного из искусств у Гоголя: там где у Пушкина - "циркуль зодчего", архитектура, у Гоголя - "цевница", музыка. Но ведь архитектура, согласно известному афоризму, появившемуся на свет к тому же... в тот же самый момент, когда создаются два этих произведения русских писателей, в романе В.Гюго "Собор Парижской Богоматери", - это и есть... "застывшая музыка"!
Противоположность бросается в глаза и в другом. У Пушкина все три изящных искусства - повинуются "ученой прихоти" адресата, у Гоголя же - наоборот... "созданы быть властителями мира". И эта противоречие... также сразу же разрешается: искусства у Гоголя - тоже "повинуются", у них самих, повелителей мира, есть "властительница" - красота.
. . .
Можно заметить, что для проведения параллели современности с Древней Грецией, античная культура в стихотворении Пушкина берется преимущественно с одной своей стороны. У Пушкина-то как раз, в отличие от Гоголя, дело не ограничивается одной эпикурейской школой античной философии, приверженцем которой объявляется его адресат. При описании жизни Франции предреволюционных лет в послании разворачивается... целая галлерея античных философских школ.
Вольтер называется - "циником поседелым"; Дидро - "то чтитель промысла, то скептик, то безбожник"; наконец, упоминается герой романа Ж.-Ж.Бартелеми "Путешествие юного Анахарсиса по Греции" - внимающий "афинскому софисту".
Этот разбросанный в тексте поэтического повествования перечень, конечно, в первую очередь предназначен для того, чтобы создать контрастный фон для характеристики главного героя - "глупца", человека недалекого ума и поверхностных жизненных взглядов. Он предстает в окружении античных философских школ; собеседником их наследников во французской философии XVIII века; сам... погружается (правда... "на время"!) в "ученье", восприятие их умственных построений.
Это, в свою очередь, бросает обратный отсвет на всю эту линию философской "мысли"; изображает ее саму, по самому ее существу, как достояние... глупца, как предмет, заслуживающий насмешку со стороны серьезно мыслящего человека... И этот аспект построения образа античной культуры в пушкинском стихотворении, ее художественного использования в нем - также не ускользнул от внимания Гоголя.
Отозвался этот прием, однако, не в самом этюде "Жизнь", а в более позднем, столь же зрелом, как и повесть "Нос", произведении Гоголя: повести "Записки сумасшедшего". Здесь точно так же, как у Пушкина, и даже еще более скрытым, незаметным для поверхностного взгляда образом, в текст повествования вкраплена галлерея портретов великих европейских философов - от Платона до Спинозы.
Тем самым у Гоголя повторяется - и пушкинский комический контраст подспудно проводимой философской темы с... уровнем умственных способностей персонажа. В стихотворении это - просто глупец; в повести - и вовсе... су-ма-сшед-ший!
И хотя в этюде "Жизнь", повторю, этот пушкинский прием во всей его полноте не представлен (галлерея античной философии сводится к одному-единственному "портрету" - эпикурейской школы; каковой жест сведения, ничем не оправданного ограничения - тоже ведь является жестом... глупца) - в нем, этом прозаическом этюде, все-таки находит себе отражение ориентированность стихотворения Пушкина на будущую гоголевскую повесть, где искомая полнота будет достигнута и даже в каком-то смысле... превзойдена.
Мы уже мельком останавливались на той его фразе, в которой явственно звучит реминисценция, снимается калька со знаменитого восклицания героя повести Гоголя: "Славы, славы жаждай, человек!" - призывает в этюде Древний Рим. "Аренды, аренды хотят эти патриоты!" - отзывается в будущей повести.
Любопытно отметить, что тот же самый коммерческий мотив, что и в (будущей!) повести Гоголя, то же самое выражающее его слово, звучит в это самое время - время создания послания "К вельможе" и этюда "Жизнь" - у Пушкина, в шифрованных строфах заканчиваемого им романа "Евгений Онегин". Причем в непривычной для нас, режущей слух форме множественного числа, но зато - делающей внешне это слово... полностью неотличимым от формы родительного падежа в гоголевской фразе; бук-валь-но воспроизводящим ее.
И звучит этот мотив у Пушкина - тоже в контрастном сопоставлении с декларируемым бескорыстием лица, у которого разоблачаются эти корыстные мотивы:
Авось, аренды забывая,
Ханжа запрется в монастырь...
А ведь этот мотив "аренды", который тайно, как на негативе, благодаря совпадению риторических конструкций, звучит в восклицании Древнего Рима, - находит себе соответствие и в открытом тексте гоголевского этюда 1831 года: "Далее корысть и жадность от гордой души!" - призывала перед тем Древняя Греция. А в черновой рукописи этюда и вовсе было: "Беден народ и государство, сохнущее за расчетом торговли..."
II
Позднейшие комментаторы этюда (В.А.Воропаев и И.А.Виноградов), проницательно обнаружившие присутствие в нем этого мотива корыстолюбия и уделившие ему большое внимание, - указывают, что эта же тема, в другом прозаическом наброске того же времени, излагается у Гоголя и специально. И посвящен этот набросок целиком - еще одному древнему народу, даже и не упомянутому в этюде "Жизнь": финикийцам.
Но здесь для нас становится очевидным то, что уже понемногу назревало в процессе всех наших предшествующих наблюдений над гоголевским этюдом: контрастное различие, зазор между этим уникальным произведением, представляющим собой образец литературной учебы Гоголя у Пушкина, - и собственными, самостоятельными гоголевскими опытами этих лет на историософскую тему.
И это различие, как под увеличительным стеклом, проявляет себя... в характерной ошибке истолкования, которую допустили те же самые комментаторы, вскрывшие в гоголевском этюде присутствие этого мотива - мотива, заинтересовавшего нас, со своей стороны, благодаря предвосхищающей реминисценции из повести "Записки сумасшедшего". Они утверждают, что этот феномен корыстолюбия - как массовое, общественное явление возникший, по Гоголю, в древнем мире благодаря финикийцам - в гоголевском этюде "Жизнь", в том мимоходом брошенном по поводу этого феномена замечании, которое мы приводили, - оценивается... "безусловно отрицательно".
Но эта гоголевская безусловно отрицательная оценка привнесена исследователями в гоголевский этюд сквозь призму привлеченного ими для его истолкования другого наброска, того самого - о финикийцах! Что касается этюда "Жизнь", то в нем ведь эта гоголевская отрицательная оценка - как раз наоборот, становится предметом критического остранения, оспаривается! И это могли бы легко заметить... сами же комментаторы, исходя из собственного разбора этого произведения.
Царства древнего мира, говорят они, предстают здесь на суд; их мировоззрение, мировоззрения (считают опять-таки они), как языческие, подвергаются осуждению. И вот, устами одного из этих царств - выносится... отрицательная оценка "финикийскому" корыстолюбию! Ясно же, что эта оценка не может принадлежать безусловно автору этюда. Вложенная в уста его персонажа, суждения которого подвергаются (по меньшей мере!) сомнению, - она тем самым... дискредитируется. Подлежащее в свете этой оценки осуждению - автором, по крайней мере, не отвергается. Пусть и частично, условно, с необходимыми оговорками - при-ем-лет-ся.
Финикийское корыстолюбие, благодаря этому двойному отрицанию, изымается из-под окончательного приговора, осуждения. Который, однако, так же как в устах произнесшего его персонажа этюда "Жизнь", прозвучал... в устах самого автора, в другом гоголевском наброске! Следовательно, Гоголь - автор наброска о финикийцах соотносим, сопоставим, отождествляем не с автором этюда "Жизнь", а всего лишь с одним из его персонажей. Но комментаторы - автоматически приписывают такое отрицание автору этого уникального, ни на что не похожего гоголевского этюда...
Подобное противоречие в мировоззренческих оценках (вытекающее, повторю, из их собственной экспликации идейно-смысловой структуры этюда "Жизнь") должно было бы, однако, привести авторов комментария к совершенно иному выводу. Оно должно было бы заставить их задуматься о сложной, противоречивой, двойственной природе авторства этого произведения: одновременно и гоголевского и... пушкинского. Но они этого необходимого, единственно разумного вывода - не сделали.
А между тем, стоит только посмотреть на пушкинское "Послание к К.Н.Б.Ю.", тесная связь которого с гоголевским этюдом для нас все более и более выявляется, - как мы сразу же обнаружим, что именно в этом стихотворении и фигурирует та самая условно-приемлющая оценка корыстолюбия, которая мелькнула перед нами в прозаическом наброске 1831 года, и фигурирует она здесь - уже как программное заявление.
Пушкин не то чтобы одобряет корыстолюбие "вообще". Он подходит к созерцаемым и изображаемым им явлениям - исторически. И вот, это "торговое направление" в современной словесности, с которой борется партия так называемых "литературных аристократов", к которой он, Пушкин, якобы принадлежит; это стремление "младых поколений" - "с расходом свесть приход", принимается им как историческая данность, против которой бессмысленно протестовать и бороться. Как условия мира, мировая ситуация, в которой ему, Пушкину, предстоит жить и работать...
Эту коррективу он осторожно, заботясь о том, чтобы не причинить непоправимого ущерба, и вносит... в мировоззрение Гоголя, в процессе его ученической работы, отразившейся в этюде "Жизнь". По всей вероятности, в этом - в этой щекотливости ситуации, в этой, по необходимости, деликатности творческой полемики - причина того чутко отмеченного комментаторами и вызвавшего их удивление обстоятельства, что тема эта, тема коммерческого корыстолюбия, лишь мимолетом затронута в этом этюде, и что четвертый из древних народов, символизирующий собой эту тему в отдельно посвященном ему гоголевском наброске, - не появляется здесь собственной персоной на сцене.
. . .
Как видим, очерченная ими, гоголевскими финикийцами, проблематика присутствует в пушкинском послании, наряду с мотивами Древней Греции и Рима. И даже... Древний Египет, как он изображен в этюде у Гоголя, различим в этом пушкинском стихотворении. У Гоголя Египет - носитель представления о превосходстве смерти над жизнью. Его символизирует мумия: принцип продления жизни средствами смерти.
И у Пушкина в стихотворении - живая "мумия": Вольтер. Он - мертвец при жизни; таким он предстает посетившему его в последние годы его жизни Юсупову:
Явился ты в Ферней - и циник поседелый... Могильным голосом приветствовал тебя.
И он же - "живет" после смерти, его останки не находят себе окончательного приюта:
...Не успокоившись и в гробовом жилище,
Доныне странствует с кладбища на кладбище.
Прихотливость, неравномерность размещения четкой, симметричной структуры гоголевского наброска в пушкинском стихотворении, которую мы наблюдали, - подтверждает закравшуюся у нас догадку о характере генетических взаимоотношений двух этих произведений.
Ведь это выглядит не таким образом, чтобы Гоголь вылавливал в пушкинском тексте черты трех античных царств, чтобы потом из них сформировать свою стройную триадическую картину. Особенно разительно это явствует в случае с Вольтером, "египетские" черты которого вообще выявляются... лишь на фоне гоголевского этюда.
Гораздо естественнее представлять себе их отношения - в обратном порядке: так, как если бы Пушкин задался целью встроить последовательно изображенные Гоголем три древние мира в структуру своего стихотворения; найти каждому из них место в уже готовом, подготовленном для окончательного словесного изложения повествовании; повод, для того чтобы возможным стало органичное появление их отражения.
Между прочим, эту "обратную" зависимость хорошо демонстрирует отрицательный отклик П.А.Вяземского на одно место пушкинского послания, которое мы только что приводили. Он счел упоминание "могильного голоса" Вольтера - анахронизмом, данью романтической, балладной традиции (славящейся своим пристрастием именно к изображению таких "оживающих" мертвецов), противоречащей "классическому", как он считал, характеру этого знаменитого французского автора.
Но мы видели, что в изображении Вольтера "живым мертвецом" у Пушкина - нет ничего романтического, балладного. Это - дань "гоголевскому" представлению о культуре Древнего Египта, воображаемого автором этюда "Жизнь" - как раз наряду с представителями классической, античной культуры, Грецией и Римом, наследниками которых и хотел видеть Вольтера Вяземский...
Этой нащупанной нами, противоположной поначалу представлявшейся, последовательностью двух произведений и объясняется то, что места для этих классических реминисценций в стихотворении Пушкина - неравноценные; параллель с каждым из древних царств - Египтом, Грецией, Римом - проводится в каждом случае по разным поводам и обладает в каждом случае - разной степенью очевидности, проявленности в открытом тексте.
. . .
И в то же самое время никакого противоречия тому, что мы сказали ранее об ученическом характере гоголевского наброска по отношению к пушкинскому посланию, о том, что он представляет собой попытку постижения его замысла, - в этом нет. Такая противонаправленность генетической, временной зависимости может показаться противоречием лишь на первый взгляд. Но по размышлении, она оказывается... более чем естественной; необходимой.
Ведь ничего необычного нет в том - а наоборот, такое встречается сплошь и рядом, - что замысел художника сначала отражается в схематическом этюде, наброске, - а потом эта пробная схема его воплощения виртуозно, почти неузнаваемо учитывается, воспроизводится при создании произведения, являющегося окончательным воплощением замысла.
Более того, аналогичную композиционную хаотичность приурочивания инородного материала к уже готовому симметрическому построению мы уже наблюдали однажды: в пушкинском рисунке 1819 года. Где реминисценции будущих гоголевских произведений не привязаны строго каждая к одному из портретов русских царей, образующих на листе рукописи треугольник, - а разбросаны в беспорядке, вплоть до того... что вылезают за рамки графической композиции, распространяются и на текст поэмы, в черновике которой эти рисунки находятся.
И в таком случае эта коллизия, с которой мы столкнулись, не то что ставит нас в тупик - а наоборот, помогает нам лучше уяснить характер ученических отношений Гоголя к Пушкину; вообразить себе сами практические обстоятельства, в которых это ученичество осуществлялось.
Гоголевская рукопись этюда "Жизнь", датируемая последующими текстологами, как мы сказали, 1834 годом, несет на себе следы тщательной, многочисленной правки. Гоголь очень серьезно поработал над созданием его окончательного текста. Но коль скоро мы начинаем думать, что текст этот существовал, был в руках у Пушкина еще до создания послания 1830 года, отразился в нем - точно так же, как это послание... отразилось в самом этом тексте; то это может означать только одно: что Гоголь в 1834 году работал над этюдом, над заготовкой... созданной рукой самого Пушкина, автора "Послания к К.Н.Б.Ю."!
В этом, следовательно, и состояло его учебное задание: довести до окончательного, пригодного для печати вида прозаический набросок, отражающий замысел этого поэтического произведения на промежуточной стадии его создания. И, в процессе его доработки, практически, творчески приблизиться к постижению его художественной концепции. Плоды этого постижения мы и имеем, в частности, в повести Гоголя "Нос".
Пушкин, стало быть, создал этот прозаический текст, в схематических чертах фиксирующий замысел его стихотворения, как изначально предназначенный к тому, чтобы стать пробным камнем в творческом обучении литературного ученика.
Вполне понятно, что происходить это должно было в 1829 году, накануне окончательного завершения работы над посланием "К вельможе". После того, как молодой, начинающий литератор приехал в 1828 году Петербург и, окрыленный надеждой, нанес свой визит знаменитому поэту. Именно тогда (вопреки неправдоподобной легенде, исходящей из уст самого Гоголя) и должно было, по нашему мнению, состояться первое знакомство Пушкина с Гоголем...
. . .
Нашему предположению о времени знакомства Гоголя с Пушкиным мы имеем и еще одно подтверждение... в гоголевской прозе. И это подтверждение - также отражено, занимает существенное место в разбираемом стихотворении Пушкина 1830 года.
В этюде Гоголя "Жизнь", созданном на основе гипотетического, предположенного нами пушкинского наброска, открыто, во весь голос звучит одна тематическая линия, отличающая его, на первый взгляд, от стихотворения Пушкина "Послание к К.Н.Б.Ю.", в котором эта линия, как будто бы, отсутствует. Это - линия религиозная, евангельская, апокалиптическая.
Картиной Рождества Христова завершается это произведение. Однако появление этой концовки подготавливается еще в первой части наброска, где говорится о том, в какой ситуации его автор застает древние царства, мировоззренческий итог истории которых им после этого будет изложен.
Это - ситуация Страшного Суда. Три царства, пишет Гоголь, как будто бы сошлись на Страшный Суд, чтобы произнести на этом суде каждое свое слово.
Но у Пушкина этот символический образ - тоже присутствует, хотя и не назван так явно, словесно так исчерпывающе не определен, как у Гоголя. Историческая катастрофа, сотрясшая Европу в конце XVIII - начале XIX века, преподносится им как апокалиптическое событие; конец старого мiра. А возникновение вследствие этих событий нового общественного и политического порядка - как возникновение "нового неба и новой земли", прореченное в Откровении св. Иоанна Богослова.
Эта апокалиптическая символика была особенно актуальна в творчестве Пушкина в этот момент, в пору написания его стихотворения - накануне новой волны европейских революций 1830 года. Болдинской осенью 1830 года именно этот сюжет Страшного Суда будет травестирван, гротескно обыгран в повести "Гробовщик". Так что мы были вполне подготовлены к тому, чтобы встретить прямое упоминание этого сюжета в центре наброска, предназначенного для обучения Гоголя...
В одной из ранних, датированной самим Гоголем 1829 годом, повестей, вошедших в его сборник "Вечера на хуторе близ Диканьки", - "Сорочинской ярмарке" мы давно уже, с подачи исследовательницы, изучавшей фольклорные источники этой повести, заметили отражение, обыгрывание... цветовой символики "апокалиптической" повести Пушкина из цикла "Повестей покойного Ивана Петровича Белкина".
А это значит, что Гоголь был знаком, и чуть ли уже не в том же 1829-1830 году, с художественным замыслом и этого произведения Пушкина; тоже - творчески осваивал его в своей собственной литературной работе. Произведения, как мы сказали, также наполненного апокалиптическими мотивами, которые будут положены в основу гоголевского этюда "Жизнь".
. . .
У Гоголя здесь три царства изображены застывшими в неподвижности, подошедшими к концу своего существования; к порогу... радикального преображения. У Пушкина в стихотворении 1830 года, казалось бы, - все совсем наоборот.
Неизменяющимся, застывшим в своем развитии здесь декларативно изображается... только один, отдельный человек - герой стихотворения. Это вполне соответствует его характеру, как он предстает у Пушкина. "Один глупец не меняется", - отвечал Пушкин на обвинения, бросаемые в его адрес по поводу кажущегося изменения его общественно-политической позиции после нашей, отечественной катастрофы 1825-26 года.
Напротив, государства современной Европы предстают в пушкинском послании находящимися в стремительной исторической динамике: "Всё изменилося... Все, все прошли... Всё новое кипит..." - в таких выражениях, отсылающих к повествованию Апокалипсиса о возникновении нового мира, говорит Пушкин о произошедшем перевороте. Однако и здесь, вопреки этим публицистическим декларациям, мы замечаем, что изображение государственно-политической жизни у Гоголя и у Пушкина, столь противоположных, казалось бы, друг другу, объединяет... один и тот же художественный образ: круг.
У Гоголя - с самого начала: говорится о странах, образующих... кружок; окружающих Средиземное море:
"Лежит и расстилается великое Средиземное море, и с трех разных сторон глядят в него: палящие берега Африки с тонкими пальмами, сирийские голые пустыни и многолюдный, весь изрытый морем берег Европы".
У Пушкина географически - тоже... треугольник, кружок. Расположенный у Гоголя с юга от Европейского полуострова, он передвигается, как бы с помощью сценического поворотного круга, меняющего "декорации" Истории, на запад. Ведь князь Юсупов, в ходе пушкинского повествования, совершает, по сути дела... круиз вокруг Европы; турне; передвигается по кругу: Париж - Лондон - Мадрид...
А главное, этот образ, круг, включен в художественную структуру пушкинского стихотворения; представлен мизансценически. Королева Мария-Антуанетта,
Армида молодая,
К веселью, роскоши знак первый подавая,
Не ведая, чему судьбой обречена,
Резвилась, ветреным двором окружена.
И затем этот образ повторяется в финале стихотворения. Где главный герой его, посетивший французский двор накануне катастрофы и с тех пор ни капельки не изменившийся, живет - точно так же, как и французская королева, не задумывающаяся о будущем, -
Беспечно окружась Корреджием, Кановой...
Как бы вместо большого, реального мира - создает вокруг себя маленький, иллюзорный мирок средствами изящных искусств, его художественную имитацию, обладающую полнотой, завершенностью, присущей... этой геометрической фигуре, кругу. Замыкает себя в этом мирке.
Правда, он "порой", как мы знаем, "глядит в окно". Но... и там находит все ту же исчерпанность, завершенность происходящих в мире событий: "оборот кругообразный"; повторение одного и того же...
. . .
Французская королева, стало быть, тоже создает вокруг себя эту иллюзию завершенности истории; отгораживается от происходящих исторических событий. В этой успокоительной иллюзии для нее нет развития, изменения, нет будущего, угрожающего ее нынешнему состоянию. Ей нечего бояться и нечего предугадывать. О королевском дворе в Версале так и говорится:
Пророческих очей не простирая вдаль,
Там ликовало всё.
Она и замыкающее ее окружение - сознательно ослепили себя; закрыли глаза на происходящее... Но дальше, рядом тот же образ повторяется по отношению... к ее, королевы, идейному антагонисту, философу-просветителю Дидро:
...То чтитель промысла, то скептик, то безбожник,
Садился Дидерот на шаткий свой треножник,
Бросал парик, глаза в восторге закрывал
И проповедовал.
Антагонизм представлен до плакатности ясно; лексически. Ведь "проповедовать", на библейском языке, и означает: "пророчествовать"!.. И это библейское лексическое указание - дополняется... античным, языческим. Сидящий на трехногом табурете на "суровом пиру" уединившегося, для того чтобы поучиться, князя Юсупова "проповедующий" Дидро уподобляется... сидящей на "треножнике" пророчествующей Пифии античной мифологии!
Он, стало быть, как раз, в отличие от королевского двора, "простирает вдаль пророческие очи". Уж кто-кто, а он, согласно пушкинскому афоризму в защиту изменчивости жизненной позиции, не "глупец", находится в постоянном движении. Пушкин наделяет его целым калейдоскопом непрестанно сменяющихся идейных позиций.
И вместе с тем, Пушкин - иронизирует над этими его пророчествами о будущем общественном устройстве, которое должно радикально изменить и, надо полагать, тоже... завершить ход человеческой истории; над его социально-политическим "проповедничеством". Он наделяется... такой же слепотой, как и королева. Проповедует... с закрытыми глазами! Как и она, не в состоянии предвидеть последствий происходящих событий, своих собственных действий...
Как и она, если не он сам, то его идейные наследники, попадут под тот же самый нож революционной гильотины...
И, стало быть, он тоже находится в замкнутом кругу своих иллюзий. И предикат, которым Пушкин характеризует его философствование, объединяет его с круговой символикой "возвращения одного и того же" из Книги Экклезиаста, которой завершается повествование о герое стихотворения, его собеседнике князе Юсупове. Ведь "экклезиаст" по-гречески и означает: проповедующий во храме...
И одновременно, эти мотивы проповедничества, "пророчествования", характеризующие у Пушкина своим наличием (или отсутствием) жизнь французского общества накануне революции, подготавливают вторжение апокалиптических мотивов из... пророческой книги Откровения св. Иоанна Богослова, где говорится о реальном, а не иллюзорном завершении человеческой истории; исполнении настоящей полноты времен...
. . .
Этот повторяющийся образ круга в стихотворении Пушкина бросает совершенно новый свет на представленную в нем головокружительную динамику исторический пертурбаций.
Европейские государства в пушкинском послании, при всей своей исторической динамике, пребывают постоянно... в одном и том же кругу; а значит - тоже находятся, застыли на одном месте. Их жизнь - тоже завершена, как и жизнь трех древних царств; обведена заколдованным кругом, в границах которого они могут сколько угодно метаться и биться, но эти метания и битвы - не отменят их непреодолимой ограниченности, скованности; не станут последней апокалиптической битвой - Армагеддоном, после которой действительно настанет "всё новое"...
У Гоголя в отрывке это соотношение полюсов статики и динамики - прямо противоположное. Царства у него изображены неподвижно застывшими, но когда они начинают "говорить" - то говорят они именно о стремительном движении; движении своей прожитой исторической жизни, которая подошла теперь к последнему пределу.
Для Египта это - движение во времени. Громоздя пирамиду на пирамиду, он стремится достичь вечного продолжения своей жизни во времени; бессмертия; борется со смертью, всемогущество, превосходство которой над человеческой жизнью он познал.
Для Рима это - движение в пространстве. Захватывая все новые и новые земли, он старается захватить... всю Землю. И это значит (ведь не зря же он обучался философской мысли у Греции!), что тогда перед ним останется только... "небо". Он захватит и небесную жизнь, божественную; овладеет всей полнотой мира, и тогда никто не сможет больше - "захватить" его; никакие неожиданности истории не будут ему угрожать...
Между ними в композиционном построении Гоголя находится мировоззренческий итог Древней Греции. Оба эти царства, Египет и Рим, столь, по-видимому, противоположные, объединяет то, что для них вся полнота жизни может быть заключена в этом мире; стоит только постараться ею овладеть. Можно, если последовать их рецепту государственной жизни, достигнуть такого состояния, что не останется больше ничего ускользающего, ничего, чем в этой жизни овладеть нельзя...
Древняя Греция спорит с ними обоими, но все, что она может им противопоставить, заключено... в том же самом. Отличие состоит лишь в том, что вся алкаемая полнота, с точки зрения выдвигаемого ею мировоззрения, уже находится в этом мире; не нужно ничего завоевывать, ни над чем трудиться, ничего достигать. Не нужно ради этого достижения ничем жертвовать. Остается лишь... на-слаж-дать-ся.
И тут же - автором этюда разоблачается лукавство, лживость этого древнегреческого мировоззрения; обнажается заодно, по родству, и иллюзорность точки зрения ее единомышленников-антагонистов. Оказывается, хваленое "наслаждение" это... еще надо найти! Надо суметь, ухитриться взглянуть на мир так, чтобы он предстал нашему взору как одно сплошное райское наслаждение. Чуть-чуть не так посмотришь - и всё; увидишь в нем одну только муку, одни только... античные мифологические ужасы.
Да и сам этот "мир" - коль скоро он весь заключен в одном ускользающем настоящем моменте (который надо "ловить"!) - тоже еще надо... "найти". Так прямо и сказано:
"Все в мире; все, чем ни владеют боги, все в нем; умей находить его"!
А может быть, и вообще никакого "мира", полнотой которого мы, древние греки, льстим себя обладать, не существует? А существует одна только пустота, видимость, иллюзия...
. . .
И поэтому, в центре этой исторической жизненной программы у Гоголя... тоже находится символ круга; замкнутого круга, по которому мчится лихая жизненная колесница на этом вечно одном и том же античном ристалище:
"Наслаждайся богоподобный и гордый обитатель мира; венчай дубом и лавром прекрасное чело свое! мчись на колеснице, проворно правя конями, на блистательных играх!..."
Как раз в это время, когда, по нашим предположениям, создавался этот, предназначенный для Гоголя, этюд, в 1829 году, в русской печати появилось... еще одно произведение, еще один этюд под тем же названием: "Жизнь". Это был прозаический перевод одного из стихотворений византийского поэта IV века св. Григория Богослова, который мы обнаружили и подробно обсуждали в связи с творческой историей стихотворения Пушкина "Дар напрасный, дар случайный..."
И об этом пушкинском стихотворении, и об этом переводе у нас еще будет идти речь в этих заметках. Но сейчас мы хотим обратить внимание, что в этом стихотворении Григория Назианзина используется тот же образ для символического обозначения "жизненного круга" - образ конного ристалища. И для нас он особенно интересен тем, что византийский поэт в нем (как и в некоторых других отношениях, о чем, повторю, речь впереди) дает образцовый, кристально ясный вариант изложения той же самой художественной проблематики, которая в художественно осложненной, более трудной для восприятия форме развивается в интересующих нас произведениях Пушкина и Гоголя.
В данном случае - это тот парадоксальный образ лихорадочного движения, в то же самое время оказывающегося, так сказать, топтанием на одном месте, о котором мы только что говорили:
"...Все здесь скорбь для смертных; - все есть предмет смеха - сор, пена, тень, призрак, роса, дуновение, пух, пар, сон - все подобно волнам, стремлению потока, следам корабля, ветру, пыли - колесу, всегда движущемуся, все одинаковым образом вращающему, стоящему и катящемуся - кружащему и пребывающему неподвижным - в изменении своем попеременно являющему - времена года, дни, ночи, труды, роды смертей, печали, удовольствия, болезни, потери и удачи....."
И если в стихотворении Пушкина "Послание к К.Н.Б.Ю." мы отчетливо различаем мотивы будущей повести Гоголя - образ человека, от которого убежал Нос; собора, в котором они должны встретиться, - то, прислушавшись к только что приведенному пассажу из гоголевского этюда, мы открываем, что в этот прозаический набросок, предназначенный Пушкиным для литературной учебы его младшего собрата по перу, он вставляет... совершенно отчетливый, чуть ли не прямыми словами названный, программный образ из будущей прозаической поэмы Гоголя "Мертвые души": знаменитой "птицы-тройки", в которой у него будет символизироваться, олицетворяться Россия, Русь.
Образ жизненного круга, фигурирующий в соответствующем месте прозаического отрывка в речи античной Греции, органично соотносится с пассажем из стихотворения ее наследника, раннесредневекого (или - позднеантичного) христианского византийского поэта. Но ведь то же самое можно сказать и... о программном образе будущей гоголевской поэмы.
Проницательный исследователь Гоголя, Михаил Вайскопф, обратил внимание на то, что это символическое построение Гоголя восходит к пассажу из трактата великого древнегреческого философа Платона "Государство", где точно так же, символическим образом, внутренний мир человека представлен в виде "колесницы души", и каждый из коней которой, и возница ее - аллегорически обозначают собой различные способности и свойства человека.
И в поэме Гоголя повторится... мизансцена, построение его раннего прозаического этюда. Точно так же как и там, тройку, символизирующую собой Россию, окружают, сторонятся от нее... персонифицированные "иностранные государства"! Точно так же, как устремляют в наброске 1831 года на Восток свои встревоженные взгляды три древние царства, - бросают они на нее свои удивленные взоры...