|
|
||
В дополнение заметок о "Жителях маленьких городков", мне хотелось бы проследить, как тот же мотив КРАСНОРЕЧИЯ, который, в связи с картиной государственного характера мышления обычных европейцев, мы обнаружили в книге Раевского и в анонимной журнальной статье 1815 года, - как этот мотив развивается в книге И.И.Лажечникова, с которой мы и начали рассмотрение темы динамического соотношения "великого" и "малого" в кругозоре человека - и его самосознании. В "Походных записках русского офицера" мотив этот, во-первых, разработан не на европейском, а на отечественном материале, а во-вторых - развернут куда подробнее, и даже - оригинальнее.
Первая часть книги, посвященная 1812 году, начиналась на Воробьевых горах, а в одной из ее последних главок рассказывается о возникновении проекта создания храма Христа Спасителя, который первоначально был заложен на этом же месте. Но при рассказе о нем повествователь это место не называет: он скрывает строгую продуманность композиции своего изложения, оставляя для нее возможность оказаться приятным сюрпризом для читателя - если, конечно, он об этом обстоятельстве когда-нибудь вспомнит.
К тому же, в самом по себе этом сообщении, казалось бы, нет ничего, что бы заставляло специально останавливать на нем внимание. Потому что, хотя рассказ о храме Христа Спасителя находится в финале повествования о событиях 1812 года, - художественная функция этого фрагмента будет постепенно раскрываться уже в следующей части, как бы независимо от этого рассказа. Познакомим читателя сначала с ним самим, а потом - с этим его своеобразным "комментарием":
"Вильна, 18 Декабря. Отечественная война кончилась; но слава ее должна во всем величии оживиться для нашего потомства [...] [Срв. аналогичную синтаксическую конструкцию надписи на могиле Неизвестного солдата Отечественной войны 1941-1945 гг.: "Имя твое неизвестно, подвиг твой бессмертен"!] Памятник отечественной войны должен быть красноречив для всех состояний. Надобно, чтобы он в одно время действовал на взоры и душу и воина, вельможи, купца и селянина; чтобы все они умели понимать его величие и сближаться им со славою сей войны [...] Каким же произведением искусства исполнят вдруг надежду войска и граждан, мольбу России и требование народа? - Сооружением величественного храма, посвященного имени Спасителя, - украшенного изображением Государя в минуту решительного его обета; окруженного трофеями нынешней войны и статуями умерших на полях славы Русских героев! Москва, как славная жертва нынешней войны, должна обладать и гордиться сим богатым памятником.
Мысль храма сего принадлежит Генералу Кикину. Относя столь справедливо Богу успехи и славу отечественной войны сей (не отнимая славы деяний от войска и Вождя его), со всею основательностию и красноречием описывает он явные благодеяния Небес, и доказывает, что никакой памятник не может быть приличнее храма во имя Спасителя. Мысль счастливая, исполняющая общие желания, и достойная быть приведена в действие! Говорят, что начертание сего храма представлено взорам Государя Императора; уже ласкают нас приятным для каждого Русского слухом, что оно Им благосклонно принято и будет вскоре утверждено (Автор имел счастие видеть заложение сего храма в Москве 12 Октября 1817 года.)" (стр. 68-71).
Мы привели это пространное сообщение повествователя, чтобы было видно, что разнообразные мотивы, варьирующие тему храма Христа Спасителя в книге Лажечникова, имеют зримое средоточие. Обратим внимание на один любопытный поворот приведенного рассуждения: архитектурное сооружение, храм предстает в нем как своего рода ПОВЕСТВОВАНИЕ, которое имеет своей целью "оживить славу отечественной войны для потомства", и потому должно быть "красноречивым" и "понятным для всех состояний".
* * *
По отношению к архитектурному сооружению выдвигаются требования, которые обычно применяются к словесному сообщению; храм с этой точки зрения становится своеобразной проповедью. И хотя этот угол зрения на соотношение "визуального" искусства архитектуры и словесного повествования здесь едва намечается, возникает всего лишь исподволь, мы можем быть совершенно уверены в том, что правильно поняли авторскую концепцию, потому что в одной из предшествующих главок находим рассуждение о церковной проповеди, к которой применяются те же самые критерии, по которым затем будет оцениваться замысел храма:
"С. Хатунь, 20 Октября. В кругу семейства одного из здешних поселян [...] подтвердил я сам себе замечание, деланное уже мною несколько раз на счет счастливой жизни крестьян Графини Орловой [...] Живость в обращении и делах торговых, более людскости, более рассудительности и лучшая нравственность: вот, что отличает их от многих других помещичьих крестьян. [...]
Ныне празднуют здесь изгнание врагов из Москвы. Я поспешил за поселянами в церковь. Умный пастырь, кончив священное служение, обратил к своему стаду трогательную, простую речь. Он говорил о торжестве любви к Отечеству, к Царю и вере - не фигурами, не набросанными одним на другое умствованиями - он говорил сердцу красноречием Природы, и сердце каждого понимало его без изъяснений. Ему известно было, что простые примеры, собранные в кругу тех, к которым обращался, у плуга и на торжищах, в дымной хижине и в богатой светлице, подействуют сильнее на душу селянина, нежели взятые из какой-нибудь Риторики пыльные образчики [...] Крестьянин, слушая его с искренним, душевным участием и уважением, не имеет нужды (как часто случается) спрашивать у своего товарища: "что говорит батюшка? [...]" [...] Хвалю трогательное простое риторство здешнего священника, и желаю искренно, чтобы сельские наши пастыри взяли его образцом для подражания" (стр. 24-28).
В следущей же главке тема продолжится: в авторском повествовании мы встречаем фразу того же типа, какие в риториках того времени приводятся как образец "высокого в выражении" и риторической краткости. Передается рассказ о героической смерти русского офицера:
"...На месте казни хотели завязать ему глаза платком; но он, сорвав его с негодованием, сказал: "Руской не боится смерти!" перекрестился и ожидал роковой пули с твердостию духа, удивившею самих палачей. Свинец засвистал - - Энгельгарда не стало!.." (стр.34)
Нельзя упускать из виду и иронический, авто-полемический оттенок, наброшенный повествователем на выраженные в приведенном рассуждении риторические требования. Автор книги хорошо знает, что "нужда переспрашивать у своего товарища", которая ставится в упрек профессиональным ораторам, - это естественная черта процесса человеческого познания, выражающая его социальную природу. Мы видели, что, когда повествователь говорит о принципах своей собственной книги, он изображает историю ее формирования именно как собирание сведений, разбросанных между участниками одного исторического события. Напомним этот фрагмент, уже приводившийся нами однажды:
"Сведения почерпает он: или на самом поле сражения, где он действует на черте, ему назначенной, и не видит, что делается на других; или в кругу товарищей, рассказывающих ему о том, что около них происходило; или в общем мнении, которое иногда бывает худый судья и ценитель наших дел. Соображаясь с подобными сведениями, он делает по ним свои суждения, и нередко ошибается".
Если предпринять обратную экстраполяцию рассуждения о проповеди - на эту характеристику, то можно было бы сказать, что историческое событие, сама История предстает в книге Лажечникова как своего рода "проповедь", повествование Бога, обращенное к человечеству; и понять человеку его в одиночку столь же трудно, как "селянину" - церковную проповедь, основанную на "взятых из Риторики пыльных образчиках".
Только в данном случае вина лежит не на "проповеднике", а на слушающем. Здесь прямо упоминается "общее мнение" - "худый судья и ценитель наших дел". А что это еще как не те же... "пыльные образчики Риторики"; то есть - общие места, которыми люди загромождают свое сознание, вместо восприятия исторической реальности во всем ее неповторимом своеобразии, с одной стороны, и во всей ее неисчерпаемой полноте - с другой?
И вновь: в этих обнажившихся перед нами суждениях о фрагментарности, непостижимости происходящих исторических событий - мы встречаем прямое соответствие приведенному нами пассажу из книги Раевского о "мудрецах, которые принимают дерзость находить несовершенство в чудесном устроении огромной махины, называемой миром".
* * *
Мы лишены необходимости здесь говорить о том, что концепция храма Христа Спасителя (по проекту Витберга) как словесного повествования, отразившаяся в книге Лажечникова, вскоре была положена в основу художественной структуры романа Пушкина "Евгений Онегин". Вся эта проблематика прекрасно изложена в книге В.Н.Турбина "Пушкин, Лермонтов, Гоголь", где описывается воплощение трехчастной структуры храма на всех уровнях романного повествования, начиная от структуры так назваемой "онегинской строфы". Эта же метафора имеет и обратную силу - роман Пушкина строился не только как произведение литературы, но и как архитектурное сооружение, храм (и следовательно, замысел его, "проект", несмотря на подчеркнутую импровизационность произведения, должен был быть вполне готовым, причем во всех своих деталях, уже в самом начале работы).
В первой же главке второй части, посвященной 1813 году, мотивы, связанные с храмом Христа Спасителя, получают развитие:
" - Я встретил новый год в глухую полночь, на жесточайшем морозе, среди улиц бедного Мереча [...] Санхо-Панса мой считал на небе ясные звезды, а мои Россинанты уныло смотрели на голую, снежную равнину. Не знаю, что было бы со мною, если бы Конно-гвардейский вахмистр, при Светлейшем находящийся, не отворил мне двери своего сердца и бедной своей хижины. Входя в нее, я думал, что вступаю в храм, гостеприимству посвященный [...] Поутру хотел было я, в знак благодарности, сунуть безделицу в руку доброго вахмистра; но он ничего не принял, считая обидою платеж за гостеприимство" (стр. 87-88).
Указанный мотив едва мелькает на поверхности текста приведенного фрагмента: "...я думал, что вступаю в храм, гостеприимству посвященный". Однако эта вовсе не обязательная метафора для того и потребовалась, что она служит выражением актуальной в этом месте повествовательной доминанты (к тому же употребление слова интенсифицируется парономазией, тем более значимой, что она появляется в обозначении одного из главных персонажей эпизода: "вахмистр" - слово "храм" полностью содержится в этом обозначении воинского звания!).
О том, что мотивы "храма" действительно развиваются в этом фрагменте, свидетельствует и соседство с ним в той же главке другого эпизода, где эти мотивы звучат уже со всей определенностью:
"В маленьком местечке Мерече, на берегу Немена, Повелитель народов и вождь победоносных Его войск, в сердечном умилении, слагали земное величие у подножия Царя Царей, и славу протекшего года приносили Ему в дань: Богом дарованное Богу возвращали!
Всевышнему угодно было неизвестное местечко, бедный смиренный храм избрать местом торжества Своего Могущества и Благости для того, чтобы яснее показать всю тщету человеческого величия" (стр. 85-86).
Срв. то же идеологическое построение в приведенном рассказе о проекте храма Христа Спасителя: "Относя столь справедливо Богу успехи и славу отечественной войны сей..." Этот последний фрагмент образует контрапункт с только что процитированным, показывая, что оба они ориентированы друг на друга.
Идеологическое содержание обоих фрагментов делает особенно проблематичным референцию таких выражений, как "Спаситель", "Государь", "Вождь", "Повелитель народов", "Царь Царей", данных с прописной буквы: к кому они относятся - к Богу или к Императору? Контекст не всегда дает возможность однозначно ответить. Указанная фраза из рассказа о проекте генерала Кикина продолжается: "...(не отнимая славы деяний от войска и Вождя его)". Казалось бы, слово "Вождь" относится здесь к "Государю Императору". Но в действительности это наименование продолжает намеченную незадолго до того тему полемики современников о том, кто был победителем Наполеона: Барклай?.. Кутузов?.. Александр I ?..
И в описании богослужения в Мерече то же самое наименование приобретает совершенно иное значение: "...Повелитель народов и вождь..." Создается впечатление, что оба этих наименования во фразе относятся к царю (срв. впоследствии аналогичные двойные титулования Сталина: "вождь и учитель...")? Но продолжение словосочетания разрушает читательское ожидание: "...и вождь победоносных Его [т.е. царя!] войск" и - дальнейшее упоминание их в множественном числе глаголов.
Очевидно, что теперь наименование "вождь" (с маленькой буквы) - относится уже к Кутузову, главнокомандующему... Этот прием очевидным образом соединяет первую главку 1813 года с ключевым фрагментом о храме Христа Спасителя из предыдущей части.
* * *
Нужно сказать, что вторжение этой сатирической струи, началось еще раньше, с ходом повествования приобретая кумулятивный характер. На предыдущих страницах появляются первые признаки развивающегося в дальнейших частях хорошо замаскированного обсуждения этой злободневной темы, глубоко волновавшей Пушкина, как это выяснится в 1836 году, после опубликования стихотворений "Полководец" и "Художнику", посвященных Барклаю де Толли и скульптурам Орловского. Это вопрос о роли Кутузова в победе над Наполеоном:
"Г.Вильна, 12 Декабря [...] К дополнению счастия [...] с нами Князь Смоленский, утомленный победами, отдыхающий здесь на лаврах, собранных с полумиллиона врагов. "Иди спасать Россию!" - сказал ему Монарх в Петровом граде [срв. в посвященном Кутузову стихотвореном наброске Пушкина 1830 г. "Перед гробницею святой...": "Иди, спасай! - Он встал и спас"], и повторили то сердца народа. "Ты спаситель России?" - говорит ему ныне Государь в Вильне, и благодарное Отечество поздравляет его сим именем, и вселенная им уже Кутузова приветствует! Что должен ощущать Светлейший, видя к нему явные милости Небес [...] внимая благодарности России, приветствиям мiра и тайному отзыву собственного сердца, говорящего ему, что ни один победитель не восходил на подобную высоту славы?.." (стр. 60-61).
Изменение всего одного типографского знака (восклицательного на вопросительный во фразе: "Ты спаситель России!"), что могло бы показаться самой заурядной опечаткой, - резко меняет тональность всего этого панегирика. Каждая фраза начинает звучать едкой иронией, ставящей под сомнение справедливость доставшейся Кутузову славы. Думается, дело здесь не в том, как относится сам повествователь книги Лажечникова к вопросу о роли Барклая и Кутузова в войне с Наполеоном, а в том, что его повествование доносит отголосок тех противоречивых толков, которыми эти имена были окружены в восприятии современников.
* * *
Актуализация слова "вождь", с которой мы сталкиваемся в игре двух фрагментов, имеет отношение и к приведенному нами эпизоду о "гостеприимстве". Сюжет этого эпизода вктратце повторяет сюжет очерка М.А.Булгакова "Воспоминание...", который будет написан в январе 1924 года и посвящен памяти совсем иного вождя - В.И.Ленина. Многое, что связано с булгаковским очерком, отчетливо проступает в книге Лажечникова. Заглавие его отсылает к стихотворению Пушкина "Воспоминание", и мотивы этого стихотворения преломляются у Булгакова: в финале пушкинского стихотворения перед духовным взором его героя встают два грозных ангела-хранителя - и в булгаковском очерке Ленин и Крупская выступают своего рода современными "ангелами-хранителями", устраивающими судьбу повествователя.
С предвосхищающими мотивами стихотворения "Воспоминание" мы можем встретиться в книге Лажечникова раньше, во вставной новелле о двух французских солдатах-мародерах в Москве, ставших виновниками гибели невинной жертвы: "...как приговоренные к смерти преступники, возвратились они домой. В сердце не смели они заглянуть: в нем гнездился уже грозный спутник, до престола Вечного Судии с ними неразлучный", - говорится о них. У Пушкина: "...живей горят во мне / Змеи сердечной угрызенья". "Не осмеливались они взирать и на небо: там начертана была будущая судьба их!" Срв.: "Воспоминание безмолвно предо мной / Свой длинный развивает свиток. / И, с отвращением читая жизнь мою, / Я трепещу и проклинаю..." Эти мотивы, еще в первой части, таким образом, подготавливали появление отражения булгаковского очерка.
Говоря о смерти Ленина, Булгаков, несомненно, вспоминает и январские дни 1837 года, последние дни автора реминисцируемого стихотворения. В книге Лажечникова это становится причиной аллюзии на предстоящую гибель Пушкина в строках о "всенародном" внимании к болезни Жуковского в конце первой части:
"В.А.Жуковский прибыл теперь в Вильну с главною квартирою: делив с защитниками отечества все трудности нынешней войны, он делит с ними и славу. Мне сказывали, что он был опасно болен, но что, молитвами Муз и попечениями их, лучший цветок Парнасса оживает. - Что не делает слава? Целая страна, целый народ плачут у болезненного одра великого человека, между тем как холодный долг роет каждый день могилы людей безвестных и путник с равнодушием мимо их проходит!" (стр. 80).
Последняя фраза живо напомнит читателю трагические события 1837 года, тем более, что в те январские дни именно Жуковский, как известно, вывешивал для "целой страны, целого народа" бюллетени о состоянии здоровья Пушкина!
"Я встретил новый год в глухую полночь, на жесточайшем морозе", - сообщает повествователь в книге 1820 года. Булгаков рассказывает в своем мемуарном очерке о том, как он впервые в конце 1922 года приехал в Москву, и в жестокий мороз провел ночь на Пречистенском бульваре. Повествователя в 1813 году впустил на свою квартиру "вахмистр, при Светлейшем находящийся", Булгаков наутро встретил своего давнего знакомого, которого считал погибшим в годы гражданской войны, - и тот впустил его в свою комнату, в знаменитую впоследствии "нехорошую квартиру".
Наконец, место действия той трагической для автора очерка ночи диктует кульминационный образ его "Воспоминания...": замерзая, он созерцает купола храма Христа Спасителя. Вот чем продиктовано появление в эпизоде из книги Лажечникова, отражающем булгаковский очерк, метафоры "храма гостеприимства" и тесная вплетенность в линию, связанную с храмом Христа Спасителя, этого эпизода вообще.
* * *
В книге Лажечникова: "Санхо-Панса мой считал на небе ясные звезды" - автор очерка "Воспоминание..." глядит на выступающие на фоне ночной тьмы купола храма и размышляет об абсолютном холоде межзвездных пространств (срв. в приведенных нами пассажах из книги Лажечникова, сопоставленных с пушкинским "Воспоминанием": "...в нем [сердце] гнездился уже грозный СПУТНИК...": слово, которое может быть отнесено и к космическому телу, и, со второй половины ХХ века, космическому летательному аппарату!), - в который оказался выброшен из тесных и уютных жилищ (Булгаков сравнивает обитание в нормальных человеческих домах с житьем "в чемоданчике") человек.
Сравнение с романом Сервантеса - не лейтмотив в настоящем смысле этого слова, оно встречается в книге Лажечникова лишь дважды и также расположено симметрично: помимо начала второй части - в начале первой. Второй случай его появления, сравнение денщика автора с Санчо Пансой, служит продолжением первого, который мы до сих пор не затрагивали. Теперь уже сам автор сравнивается - с его хозяином, Дон-Кихотом:
"Браните меня, как вам угодно, друзья мои! бросайте на меня все стрелы Сервантовы: я не отражаю их; но стойко, как новый рыцарь печального образа, от мирных полей и уединенной хижины, бегу искать славных происшествий и - если должно - сражаться даже с мельницами!" (стр. 3).
И в этом случае сравнение это косвенно соприкасается с темой храма Христа Спасителя: действие первой главки книги, как мы помним, начинается на Воробьевых горах.
* * *
В следующей же главке второй части мотивы "храма" продолжены, по-прежнему оставаясь метафорой, и следовательно, не из прагматической необходимости, а в соответствии с художественным замыслом повествователя:
"Царства, как бы от сна, пробуждаются. Северная владычица [читай: Российская империя] указывает им на свое величие - и Пруссия, одушевленная славным ее примером, первая дружелюбно протягивает руку России и молит ее: да соединясь твердым единодушием, сокрушат они колосс честолюбия, обагренный кровию миллионов людей, и на развалинах его да воздвигнут мирным добродетелям храм, который Небесами сохранится для будущих веков" (стр. 88-89).
Этот пассаж, так же как и предыдущие, текстуально соотнесен с рассказом о храме Христа Спасителя; срв.: "слава отечественной войны должна во всем величии оживиться для нашего потомства" - "храм, который Небесами сохранится для будущих веков". Мысль о "живом" послании "для нашего потомства" объединяет два эти фрагмента из книги Лажечникова.
Остается сказать, что во вступительном фрагменте книги появляются и другие признаки витбергова проекта храма Христа Спасителя на Воробьевых горах, кроме того, что на этот проект указывает само место действия.
Одновременно с этим указанием в этом пассаже можно обнаружить и гораздо более далеко идущие мотивы: "Золотая свобода! восклицают юные мудрецы, и летят срывать венки с величавых соперников и созидать новые царства на горах Воробьевых". Вскоре Воробьевы горы станут местом действия одного знаменательного события в русской истории: "аннибаловой клятвы" юных Герцена и Огарева, решивших посвятить свою жизнь борьбе с тиранией. Исторический их прообраз - карфагенский полководец Ганнибал, поклявшийся победить Рим и "создать новое царство" на его обломках. Он-то, его фигура - косвенно отражается в приведенных нами словах.
Одновременно этот персонаж связывает этот фрагмент - с его подспудной "лицейской" тематикой, очерченной нами в предыдущих заметках; напоминает - о "черном предке" Пушкина, Абраме Петровиче Ганнибале. Герцен заглядывает из своего биографического будущего в книгу Лажечникова еще и потому, что именно ему, Герцену принадлежит описание неосуществленного проекта Витберга, с которым он познакомится в 1830-е годы, в ссылке в Вятке, - описание, составившее одну из глав в книге "Былое и думы".
* * *
Мы приводили и следующее за этим описанием детских забав, с которыми сравниваются идущие военные действия, - панорамное изображение окрестностей Москвы с юго-востока, в том числе - и Воробьевых гор, на которых эти забавы некогда происходили и на которых в будущем состоится знаменитая клятва русских литераторов-революционеров.
Именно в это описание - и вторгается второй аккорд отображения будущей клятвы Герцена и Огарева на Воробьевых горах. Лажечников, повторю, подъезжает к Москве с противоположной стороны - не с юго-запада, где расположены Воробьевы горы, а с юго-востока, со стороны Быкова и Мячкова. И, по-видимому, именно эти "горы" он созерцает в отдалении с Мячковского кургана, и вновь с ними связаны РИМСКИЕ мотивы - "аннибаловой клятвы": "...белые, известковые горы, вечно дымящиеся наподобие маленьких ВЕЗУВИЕВ".
В этом же фрагменте рядом возникают и аллюзии на фамилии Герцена (от нем. Herz - "сердце") и Огарева: "...любил [...] взорами и сердцем бродить с возвышений, одетых цветными коврами, на пригорки, далеко золото жатв разливающие". И разумеется, завершается вся эта главка... самой "аннибаловой" КЛЯТВОЙ, звучащей - и пространственно (еще раз укажу, что произносится она на юго-востоке, а не на юго-западе), и по смыслу - как бы зеркальным отражением будущей "аннибаловой клятвы" Герцена и Огарева:
"На сем знаменитом холме, клянусь прахом отцов моих и тобою, родина священная! клянусь, что честь и Отечество будут везде моими спутниками; - и если изгоню их когда-нибудь из моего сердца, если забуду их в пылу битв и мирных хижинах: то пусть недостоин буду имени Руского; пускай все милое мне и Бог меня забудут!" (стр.7).
Как видим, в этом пассаже вновь "повторяются" имена Герцена и Огарева. На первое из них, кроме присутствующего и здесь слова "сердце", указывает выражение: "...имени Руского". Юмористический эффект возникает благодаря омонимии субстантивированного прилагательного "Руский" (в контексте клятвы Лажечникова) и просто прилагательного "Руский" (в контексте не-русского имени Герцена). И если в предыдущем случае фамилия О-гарева обыгрывалась по созвучию и морфологическому сходству со словом "при-горки", то теперь - по сходству ее внутренней формы ("гореть") со значением слова: "в пылу".
|
Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души"
М.Николаев "Вторжение на Землю"