"Все, что с нами случается, случается помимо нас, - бубнил Семен Захарович, работая могильным заступом. - И жизнь нам дают не спрашивая, и смерть..." Но думал о том, почему оказался на кладбище, заживо гниющим среди мертвецов, могильщиков и забулдыг-сторожей.
Семену Захаровичу за шестьдесят, и ещё недавно он считал свой возраст нежным, как у младенца: "То сердце, то печень, тронь - сломаются..." А теперь моросил дождь, комья сырой земли липли к железу, но простуды он не боялся. У его сверстников толпились в прихожей врачи, их карманы оттопыривали лекарства, а речь засоряли слова из медицинского справочника. Но Семен Захарович не мог поддерживать разговоры, которые крутились вокруг болезней, не мог жить согласно принципу: "Я лечусь, следовательно, существую", ему вдруг стало все безразлично, и он не мог ответить себе, зачем и дальше тянуть лямку.
Так он очутился в Александро-Невской лавре.
Раньше Семен Захарович работал редактором и теперь ухаживал за могилами с той же тщательностью, с какой раньше чистил рукописи. Ему отвели просевшую, жмущуюся к забору привратницкую, из-за двускатной крыши похожую на гроб, и с окошком таким низким, что мужчину от женщины можно было отличить лишь по обуви. Семену Захаровичу было все равно. Он уже давно носил привычки, как улитка дом, прячась в них, чувствовал себя везде на своем месте.
И всюду оставался чужим.
Когда-то в юности Семен Захарович, мечтая осчастливить мир, запускал в него бумажные кораблики своих надежд, для прочности подкладывал в его основание обожженные болью кирпичики своих стихотворений. Но мир оставался глух, до него было не докричаться, а все попытки Семена Захаровича оставались звонками в пустую квартиру. И все же мысленно он продолжал писать книгу, в которой ответил бы сразу на все вопросы. Потому что все вопросы для него сводились к одному - отчего мир такой огромный, а он живет в нем, будто в собачьей конуре. С годами книга пухла, а вопрос по-прежнему сверлил мозг. И теперь он пытался найти ответ в окружавших его эпитафиях, которые слагали заключительные главы его книги. В плывших рассветных сумерках он перелистывал свои замогильные записки, не в силах разобрать видит их во сне или наяву.
Вечерами Семен Захарович выходил за кладбищенские ворота, кормил с дощатого моста крикливых чаек, рассыпая пригоршнями хлебные крошки, глядел на уток, скользящих по лениво текущей Монастырке, пока не замечал в холодной прозрачной воде желчное, старческое лицо, похожее больше на посмертную маску. Тогда он отправлялся в город, который умер еще сто лет назад, в сгустившемся тумане разглядывал старинные дома с каменными львами, и ему казалось, что за их тускло светящимися окнами живут загадочные, волшебные гномы из сказочного прошлого. Но он знал, что эти квартиры давно населяют другие, что завтра он увидит их жильцов на прямых, как палки, улицах, по которым они будут рыскать с такими лицами, будто продолжается ленинградская блокада.
И говорить на языке, которого недостойны.
В прошлом у Семена Захаровича осталась жена. Он помнил, как в электрическом свете ее волосы тонкими тенями секли лицо, как шрамами, как он, целуя их, шептал: "Женщины делятся на тех, кто красивее на улице, и тех - кто в постели... Ты - из последних..." Жена улыбалась, клялась, что посвятит ему жизнь, но очень скоро ее слова выцвели, как застиранное белье.
"На себе не экономят, - советовала она сыну, косясь на Семена Захаровича. - И никому не позволяй на себе ездить..."
Так что, выйдя на пенсию, Семен Захарович уже привычно завтракал в одиночестве, а за ужином говорил с самим собой.
Уходя из дома, Семен Захарович припомнил жене все. "Ты оказалась нахрапистая, - сощурившись, отрезал он, будто ставил точку в их затянувшемся диалоге, - нахрапом можно взять - удержать невозможно..."
"Нашел тоже, - покрутили ему у виска, - жизнь прошла, а ты все балаболишь..."
Однако Семен Захарович не прожил пустоцветом, у него вырос наследник, и ему было кому передать опыт. Когда сын был маленьким, он гладил ему волосы и напутствовал: "Вот повзрослеешь, и случится тебе попасть в трудное положение... Так ты подумай тогда: "А как бы в этих обстоятельствах поступил мой отец, что бы он сделал?" И поступай наоборот..." Сын оказался хорошим учеником и, разменяв четвертый десяток, звонил родителям только когда ругался с женой. Тогда он вспоминал детство, клял свою теперешнюю жизнь и обещал приехать.
Но так ни разу и не появился.
В старинных родовых усыпальницах, своротив ржавый замок и набросав ворох прелой листвы, ночевали бомжи. "От мертвых не убудет, а живым тепло нужно", - вздыхал Семен Захарович, разгребая железным прутом еще тлевшие на рассвете костры. С утра бомжи, как стая перелетных птиц, тянулись мимо привратницкой - заспанные, опухшие, они подбирали окурки, лениво приставали к прохожим и, стуча грязными ботинками в низенькое окошко, просили воды...
По воскресеньям Семен Захарович ходил на службу, протискиваясь меж огромных колонн собора, ставил свечи у темноликой, в серебряном окладе Богородицы, крестился, отвешивая земные поклоны мощам святого Александра, которого в душе считал мальчишкой. Под высоким, как небо, куполом ему становилось душно, он поспешно выходил и, задирая голову поверх барельефов на фронтоне, разбирал лепные буквы "Бгъ". В Бога Семен Захарович не верил, а в церковь ходил, чтобы не косилось начальство.
И все равно слыл богоборцем.
"Как думаешь спасаться?" - гудел в его каморке моложавый батюшка, потягивая красный, как кровь, кагор.
Семен Захарович не мечтал о воскресении, он видел жизнь такой, какая она есть, и понял вопрос по-своему.
"Каждый спасается, как умеет, - развел он руками, - одни за жену прячутся, другие - за работу... Главное забыть, что живешь... Жизнь-то, как попрошайка: привяжется - не отпустит..."
Округлив глаза, батюшка смахнул с усов липкие капли.
"Живет не человек, - гнул свое Семен Захарович, - живет беспокойство внутри него, а человек свою жизнь под него подстраивает..."
Отодвинув стакан, батюшка поднялся.
"Человеку другого не понять, - прочитал его мысли Семен Захарович. - А когда нет понимания, остается Бог..."
Возвышая голос, он рубил воздух ладонью, приставляя к груди сведенные в горсть пальцы.
Пока не уставился на пустой стул.
"У каждого своя правда, - пожал он тогда плечами. - Один Бог все видит, а Его нет..."
А моложавый батюшка, не разбирая дороги, шел домой.
"Старики злые, как осенние мухи, - вздыхал он, - помирать скоро, вот и хотят мир за собой утащить..."
Дорогу к лавре по обеим сторонам занимали нищие, выставляя увечья, клянчили, прогоняя сквозь строй. Подать Семену Захаровичу было нечего, и он выбирал окольные пути. "Люби себя, - читал он на установленных там рекламных щитах с нагими женщинами, - счастье - это красивое тело".
Тогда его мысли делались особенно тяжелыми. Он думал, что в жизни, как в кино, многое остается за кадром, что именно это не проявленное и определяет ее события, которые иначе представляются случайными, и что некрополь Александро-Невской лавры - это средоточие не проявленного Петербурга, то его место, в котором сходятся все остальные его места, откуда их можно зреть со всех сторон. Вглядываясь в черневшие надгробья, он различал шпили, дырявившие сырое небо, видел площади, как чернильные кляксы, и дворы, как фьорды. Он видел и некрополь Александро-Невской лавры, свою каморку, себя, беседующим с моложавым батюшкой, видел свою ненаписанную книгу, постаревшую жену, несчастливого в браке сына, видел дома-колодцы и людей с лицами, будто не кончалась блокада. А над всем этим, нависая тенью гигантской птицы, по улицам, как чертежные линии, двигался город-призрак, город без настоящего, который шел, словно против ветра, спиной вперед.
Летом заходила Соня, сирота лет пятнадцати, в пыльном платье, беспокойная, с вечными царапинами на коленках. "До свадьбы заживет, - заговаривая боль, смазывал их йодом Семен Захарович. - Хочешь детей, Соня?" "Нет, - серьезно отвечала она, кусая грязные заусенцы, - рожать - преступление, потому что жить - наказание..." Смутившись, Семен Захарович поил ее чаем, который она выпивала так быстро, что он не успевал налить себе, а, отсыпая на дорогу леденцов, думал, что они с Соней похожи, как пустые чашки на столе, - в одной еще ничего нет, в другой уже ничего не будет.
"Будь я моложе, удочерил", - обманывал он себя, когда осенью Соня исчезла. Сироту обидеть легко, он ясно представлял, что стало с ней в бездушном городе среди людей-масок, которые говорят на одном языке, но друг друга не понимают.
И испытывал угрызения совести оттого, что их не испытывал.
Семен Захарович носил свои мысли, как в коробочке, - для внутреннего употребления, а исповедовался могильным камням.
"Хорошая компания, говори - не хочу..." - разгребал он раз осеннюю листву в "писательском уголке" некрополя, где на расстоянии протянутой руки лежали кости Карамзина, Жуковского и Дельвига. Была безлунная ночь, возле побеленного забора тускло бил уличный фонарь, и Семен Захарович то и дело спотыкался о выступавшие корни старой липы. "Растащили вас на цитаты, как объедки ворóны, - отставив грабли, обратился он к зиявшим в темноте надгробиям, - машут ими, как флагом, на каждом углу, а народ "собачьей радостью" кормят... - Он сердито засопел. - Только языком молотят, что красота спасет мир... А никому она даром не нужна, красота-то, ее саму бы спасти..."
Поплевав на ладони, он снова взялся за грабли. Пот заливал глаза, и ему казалось, что мир перевернулся и город отбрасывает тень на звезды, которых от этого не видно.
"А коли не подлец человек, тогда мало жить, нужно делать", - глухо донеслось из-под серого валуна. И Семен Захарович, подняв глаза, увидел, как на бронзовом изваянии Достоевского повисла кривая усмешка. "Эх, Федор Михайлович, мы свое пожили, знаем, что мира не переделать... - Он вздохнул. - Здесь каждый сам себя делает - хорошо ли плохо, а приводит к одному... - Разведя руками, он указал на грудившиеся вокруг мраморные саркофаги. - И какая разница, что жили Вы в столице империи - кости Ваши лежат в столице провинциальной культуры..."
Он тяжело замолчал.
Ветер раскачивал фонарь, в подвижной тьме замелькали тени.
"Тварь я дрожащая, или право имею?" - пискнули за позеленевшей от слизняков решетчатой оградой. И Семен Захарович увидел, как в светящемся от фонаря пятне вокруг постамента разыгрывается спектакль. Крохотные фигурки поочередно выходили на сцену, толпились у подножия памятника, повторяя вложенные в них слова.
"Как люди за Творцом", - подумал Семен Захарович, удивляясь их тонким голосам. Пока не разглядел, что это дети. "Страшно, когда некуда пойти", - признавался мальчик с нарисованной, как у пьяниц, красноватой паутиной на щеках. "А если за гробом нет никакой вечности, а только деревенская баня, закоптелая, с пауками?" - меланхолично спрашивал другой, с белым, будто в муке, лицом и холеными, пухлыми пальцами.
Семену Захаровичу стало страшно. Он вдруг понял, что люди, как и литературные герои, не взрослеют, раз и навсегда застыв в том возрасте, в котором родились, а ему довелось появиться на свет стариком и прожить в городе чужой мечты. Он понял также, что всякая судьба трагична по-своему, что подлец-человек ко всему привыкает и что натура людская самый тонкий расчет подсекает. А еще он понял, что умирает. Он перевел взгляд в темноту и увидел там свою книгу, целиком уместившуюся в эпитафию, которая никогда не будет выбита на его могиле: