Был один из лучших дней во всем городском году: солнечный и тихий. Дело шло к вечеру, но еще прежде сумерек сцену будущего заката захватили тени. Длинные и худые, как угольник землемера, они деревянно шагали от угла к перекрестку и с середины площади в проемы между домами, ползли вверх вдоль закопченных глухих стен, воровски выскакивали из-под мостов и неверным, колеблющимся отражением оплетали стрельчатые ограды. Теням противостояли одни лишь ало-золотые вспышки катившегося с горы колеса солнца, что устало гляделось в битые стекла зданий, предназначавшихся к сносу. Эта молчаливо предрешенная борьба делала вечер ярким и единственным; казалось, словно в древности, будто решительность этой беззвучной схватки не оставляет места для завтрашнего дня. И оттого все случавшееся представало с необыкновенною четкостью и представлялось законченным и несомненным.
Место же нельзя было спутать ни с каким другим потому, что оно было единственным местом в сумрачно-стальной столице Империи, где на мгновение ожил непривеченный здесь дух старой монаршей обители, дух по-домашнему привычного, бестолкового и беcпорядочного старобытного города. И площадь, уцелевшая на задворках параднейшего Центрального проспекта, прозывалась Конюшенной. И канал имени Ея Величества, прямой, словно простертая десница Всадника, здесь неожиданно поворачивал, огибая выраставший на гранитном полуострове собор. Да и самый тот собор до странности напоминал набивший оскомину символ столицы прежнeго царства. В особенности своими пестрыми луковичными главами — ребенок, проходя по близлежащему саду, скажет: кресты и купола — Храм Воскресения вызывал в памяти вид своего старшeго собрата и недосягаемoго образца — собор Покрова, стоящий и поныне на краю громадной пустынной площади, на далеком и загадочном юго-востоке.
Но тут все кажется маленьким и уютным: в гранитах набережной масляно плещется нечистая вода, по ней, как водомерки, скользят солнечные блики, и лодки громоздятся друг за другом с такой же повседневной обыденностью, как экипажи у перекрестка. Черныe пики садовых решеток контрастно отпечатываются — словно стрелки на циферблате — на фоне охры и крона полуклассических зданий. Предвечерний гул стихает, когда в ползущих по пыльным тротуарам угловатых тенях припозднившемуся пешеходу может ни с того ни с сего встретиться тень несчастнoго, так и не успевшeго состариться императора: его острая трость и пышная шуба, его холеныe, казенно-немецкиe бакенбарды и дикие, полные обиды и смертельной тоски глаза.
С горечью глянет он, всеведущий задним числом, на сусально-ярмарочную дребедень боковых крылечек и на выцветшие доски строительных лесов — не умели, ни те, ни другие! — и пойдет не спеша назад к себе, в Крепость, не минуя той самой проклятой садовой решетки, главной в его жизни и в Городе.
LA, MCMXCV
|