Забрински Вальтер Владимирович : другие произведения.

Дорожный клубок

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Это книга об одиночестве, дороге, грохоте колес и выстрелов, об утраченном рае, но в первую очередь - о любви.

  
  ИЗДАТЕЛЬСКОЕ ПРЕДИСЛОВИЕ
  
  Вальтер Забрински (разумеется, псевдоним, передающий довольно ясно того, кто стоит в его тени) - известный в определенных кругах писатель, поэт, художник, авнтюрист.
  Приобрел скандальную славу благодаря своей трагиповести "Дорожный Клубок", а также другим произведениям - циклу рассказов "Белый сахар", "С наступающим", "Две обоймы для парабеллума".
  Творчество В.Забрински пришлось на конец двадцатого, начало двадцать первого веков, что отложило заметный отпечаток на творческий стиль писателя, который ныне получил широкое распространение под названием "декадент-лит-рок".
  Существует множество подделок под творчество Забрински, тогда как сведения о нем самом дошли до наших дней крайне скудные.
  Среди литературоведов существует и мнение, что Забрински - фиугра вымышленная, и в действительности над приписываемыми ему произведениями работала группа подпольных авторов.
  Однако издатель не склонен разделять эту точку зрения, поскольку уж слишком до неприличия явен неподражаемый творческий стиль писателя.
  Две сюжетные линии, подобно рельсам, по которым несется поезд, где происходит действие книги, никак поначалу меж собой не связанные, меж тем крепким узелком завязываются на последней странице.
  Моралист обратит внимание, что страницы книги порой едва не слипаются от крови и спермы. Теолог будет возмущен атеизмом автора.
  Но ведь книга написана не для них!
  Сила таланта писателя сравнима с силой удара сапогом под зад, от которого даже самый толстокожий читатель должен волей-неволей познакомиться с прелестями катарсиса.
  Однако, если личность автора хоть как-то разъяснена, то уж совсем окутано завесой тайны имя некой Эленриэль, которой книга посвящена.
  Она стоит, неузнанная, под тонвчайшей эльфийской вуалью, эта далекая от нас, загадочная возлюбленная писателя, и нам остается лишь воображать ее, пытаясь ассоциировать с образом героини.
  Складывается, однако, впечатление, что автор пронес ее под полой тайны сквозь чертоги смерти, отбраженной на бумаге, дальше - в Вечность, откуда оба любовника дивятся на нас из своего победного рая, отпуская скабрезные шуточки по нашему поводу.
  Будем терпимы к ним - они заслужили наше почитание.
  Судя по всему, авантюрист Забрински сумел утаить этот свой секрет среди многих прочих от нас, его благодарных потомков и последователей.
  
  Издатель.
  
  
  
  
  
  
  
  Д О Р О Ж Н Ы Й К Л У Б О К
  
  
   Cветлой Эленриэль, моей возлюбленной-
   - посвящается.
  
  
  Безобразная возня в чужом багаже, до которого так охоча эта публика, наконец, близилась к концу.
  Пограничный комиссар, или как его там, с презрением потыкал стволом нагана в наивно распахнутую пасть моего саквояжа, чистосердечно и от всей души зевнувшего в его заросшую пролетарскую харю полотенцем, бритвой и запахом английского одеколона.
  -А где брильянты, ваше неблагородие? - нагло покосился он на меня. Я холодно пожал плечами. Потрепанный иммигрант.
  - Хрен с тобой, катись, сволочь - и это пугало с рылом бывшего ученика мясной лавки вплотную занялось изучением моего соседа по купе.
  Тот отвратительно чувствовал себя в цивильном платье, краснел, бледнел, сидел прямо, словно проглотив аршин, и только костяшки его судорожно сжатых кулаков белели, отдавая последствиями былинной битвы с печенегами, на сей раз с треском проигранной белым движением.
  Кроме того, по его моноклю было совершенно очевидно, что на погонах его блестело в свое время никак не меньше четырех звезд.
  О физиогномике и френологии ни комиссар, ни, тем более, двое тупомордых вологодских парней, имевшие место в виде конвоя, разумеется, не имели и малейшего понятия.
  Однако шваль эта весьма чувствительна к человеческому страху.
  В бытность свою следователем уголовной жандармерии в Львове, я совершенно точно установил, и могу утверждать, что плебеи эти обладают каким-то особым рудиментом, наподобие тараканьих усов или крысиного хвоста, только невидимым.
  Вот этим своим суставом они и чувствуют, когда их боятся и можно напасть.
  А сосед мой, насколько он стал мне известен за двое суток совместной скуки в пульмане Москва-Варшава, хоть и был человек не робкого десятка, сейчас отчаянно нервничал. Из-за каковой причины поезд стоял на погранпереезде лишних десять минут, у бедняги отобрали последнюю серебряную ложку из фамильного сервиза, а из третьего купе, что через стенку от нашего, вытащили патефон.
  Владелица патефона, миловидная невысокая брюнетка с шустрыми карими глазами, и щемящей манерой улыбаться сквозь папиросный дым, пыталась протестовать. После чего последовала за своим патефоном в караулку.
  У красной солдатни наступил праздник - вой восторга был слышен даже через закрытое окно нашего купе.
  Однако все не бесконечно, даже обыск таможни этой новой власти.
  Господа большевики вымелись наконец, на перрон, оставив по себе невыразимую вонь, среди компонентов которой присутствовали запахи: портянок, ваксы, перегара и французской туалетной воды нашей бывшей соседки.
  Туалетную эту воду один из пограничных стрелков, этих шлагбаумных бауманцев, или нержавеющих дзержинцев, похвалил и смачно заел салом с луком.
  Под перестук колес и доносившиеся из открытого мною окна еще более явственно патефонные рулады, вперемешку с солдатским ржанием и жалобными воплями м-ль Иры, так дорожившей своей коллекцией патефонных пластинок, мы отбыли с проклятой, оскверненной и поруганной земли бывшей российской империи.
  
  - Воля ваша, Юрий, - сказал я, откидываясь на мягкую спинку дивана и с наслаждением раскуривая на память о несостоявшемся дорожном романе, да и о Родине, кстати, заодно последнюю папиросу с печальным теперь названием "Ира",
  - Воля ваша, я говорил вам, что этот ваш пижонский вид доведет вас до беды. Вы меня послушать не захотели, меняться платьем с господами из плацкартного прицепного на станции Изяслав отказались. Понимаю, вши, дурной запах. Но зачем же млеть перед красной пограничной стражей, словно барышня перед юнкером? Я же учил вас - спокойствие и безразличие! Они еще не отвыкли чувствовать себя лакеями.
  Так какого лешего вы под конец, когда у вас отобрали мозеровские часы с музыкой, закипели, как самовар? Я уже начал думать, что вы выхватите, как у вас там принято, револьвер или саблю!.. С этими предметами вы, знаете ли, запоздали! Да и зачем так огорчаться, если вторые часы, что вы спрятали сами знаете где, все равно при вас остались?
  - Да ну вас, Владимир! - огрызнулся мой попутчик, с треском срывая ни в чем не повинный галстук, по-одесски застегнутый сзади под воротником сорочки на крючок - по последней местной моде, - Вы бы молчали лучше. Кто волочился за этой барышней из третьего купе? Я, что ли? Кто торчал с ней в тамбуре до полуночи и шастал туда-сюда, до утра, дверями хлопал? Не вы ли?! Так вам и за пистолеты хвататься надо бы, раз уж на то пошло. А впрочем, черт с ним со всем, - простите, я, по правде, здорово струсил, когда они ко мне полезли. Третий десяток меняю, в Брусиловском был, по льду ходил - провалиться не боялся. А тут верите, - как будто саваном холодным по макушке меня одна знакомая старуха безносая задела...
  Он встал, вытащил на середину купе свой распотрошенный чемодан, явно дорогой и явно новый, и принялся аккуратно складывать в него разбросанные большевистской таможней повсюду вещи. При этом он, посматривая на меня, продолжал говорить и улыбаться с видом человека, которому удачно сошло с рук весьма рискованное предприятие.
  - Вам все же стоит другой раз не столь явно подавать вид о том, что думаете, - сказал я миролюбиво - Европа, знаете ли, кишит их агентами. А у вас и на лице все написано. Поэтому позвольте дать вам еще один совет - не спешите доверять человеку, если он заговорит с вами по- русски. А то вон как вы рассиялись...
  - Да ладно Вам, дружище, - рассмеялся он в ответ - Все! Баста! Вырвались! И плевал я на них, на всех. Сволочи! Устал я от них. А насчет разговоров по-русски - так я рассчитываю очень не скоро вернуться к этому средству общения. Завтра мы в Варшаве, через два дня из Гданьска в Росток уходит судно, а оттуда - Бог весть, география велика... И даже если мой гардероб их насторожил, - что ж, - так я никогда не езжу без двух костюмов на смену. Кстати, а откуда у вас такой опыт в маскировке? Человек Вы вроде штатский.... Вы случаем не из этих - рыцарей плаща и кинжала?
  Наивные люди, порой попадающие пальцем в небо, почему-то чаще всего встречаются у нас среди офицеров и интеллигенции. Поэтому, я полагаю, в оставшейся за нашими спинами безумной стране вскоре не будет ни тех, ни других. Впрочем, им-то, господам офицерам нашим, и следовало бы быть чуть хитрее в свое время. Тогда мне не пришлось бы теперь в потертом костюме двадцатилетней давности, в заношенном, неопределенного цвета пальто, с демонстративно пустым докторским саквояжем курить эту мерзкую "Иру" в варшавском пульмане времен отца-императора.
  Я поспешил, однако, развеять опасения экс-капитана, и мои объяснения о прошлом следователя по уголовным делам были приняты с дружелюбным облегчением.
  - А я то думаю, что это вы все так подмечаете - экий Пинкертон, право, то есть вы и есть в некоторой степени...
  -Да что вы, Юрий, - поскромничал я - эта работа достаточно скучная и педантичная, что, впрочем, учит замечать, верно толковать, и ни в коем случае не недооценивать мелочей. Поэтому я со своей "Ирой" - простите за грустный каламбур, - после прокуренной ночи в тамбуре, небритый, помятый иммигрант, избежал шастанья чужих рук по карманам, а вы в своем сменном костюме, намыкались.
  - Но, кстати, позвольте - спросил Юрий меня обеспокоено - это что же, все ваше имущество? Как же вы собираетесь существовать за границей?
  - А Бог весть, - ответил я, подумав про себя, что странно было бы мне в деталях излагать о назначенной в Берлине на явочной квартире деловой встрече с известным в определенных кругах англичанином, которого всегда интересовали разного рода сведения из жизни Империи, перевернувшейся теперь кверху дном.
  Те сведения, что не пишут в утренних газетах.
  Я свел дружбу с его знакомыми сравнительно недавно. Они - то и помогли мне с бумагами и билетом из Москвы в Варшаву.
  - Да вы, хоть и тихоня, а все же авантюрист! - по-приятельски улыбнулся мне сосед - Однако, почему бы нам не отметить это дело. Я хочу угостить Вас. Надеюсь, не зазорно вам выпить в компании капитана гвардии?
  - Отчего же - ответил я - но, позвольте, у вас же все отобрали, чем вы намерены платить?
  Юрий с видом великого хитреца снял пижонский черно-белый штиблет и извлек из-под стельки(!) сложенную вдвое пачку бумажек, в которых легко узнавались получившие странную популярность в последнее время доллары Северо-Американских штатов.
  В эту минуту меня покинули всякие сомнения относительно возможности иного исхода для России, в смысле минования ига быдлокомов.
  Господи Боже, этот конспиратор все время держал валюту, за которую расстреливают, в своем ботинке!
  Впрочем, решив игнорировать гипотетическую, и к тому же миновавшую, пусть и недавно, возможность быть расстрелянным на польской границе в компании капитана гвардии, я выдавил улыбку и кивнул.
  - Все же позвольте последний совет - сказал я - ничего не прячьте в ботинок под стельку. Лучше уж открыто несите в руке. Там, в ботинке, по нашей методе, ищут прежде всего.
  - Вы неисправимы! - рассмеялся он в ответ - Вам, дружище, надо выпить!
  Вскоре на столе появилась холодная водка, как я заметил, еще довоенная, от Смирнова, и несколько тарелок с закусками.
  Эти сволочи морили Россию голодом, но тем не менее в вагоне, идущем из грязной, вшивой, голодной Москвы в бывшую провинцию, в пшештскую Варшаву, нашлась и осетрина, и салями, и резаный ананас, и заливной язык с немецкой кислой горчицей.
  В последние несколько суток моей трапезой был кусок хлеба с отрубями, и вобла, ржавая, как якорная цепь.
  Поэтому и водка, и закуски пришлись очень кстати.
  Когда на столе появилась вторая бутылка, за окном вагона опустились сумерки. Спать не хотелось - сказывалось напряжение последних месяцев, поэтому где-то в подсознательной области я постоянно ощущуал что-то вроде сжатой пружины, которая не дает маятнику мыслей и восприятий замедлить ход ни на минуту.
  В сущности, то, что я сижу сейчас в этом купе, выглядящем словно и не было последних лет, сплошь сотканных из крови, страха, ненависти и войн - что я здесь, и слушаю светский треп успокоившегося уже Юрия, по пути в Варшаву, миновав красный кордон - чудо само по себе. Все пошло кувырком, когда пришлось застрелить этих четверых, а может больше, одетых в одинаковых самокатных куртках, с одинаковыми красными бантами, пожаловавших, как чертики из табакерки, в теплый сентябрьский день.
  Вокзалы, углы, подменные документы, бессонница, перемежаемая кошмарами, кошмары, перемежаемые бессонницей.
  Холодный, пронизывающий до костей, ветер на московских кривых улочках.
  Опять перестрелка с большевистским патрулем и снова бегство...
  Так прошли два последних года, и если бы какой - нибудь злой шутник посмел сказать подобную чушь мне, практикующему адвокату, когда только едва начинала завариваться вся эта каша - что пресловутый Манифест кончится для государя расстрелом, а для меня, переписывающегося с Кони, убежденного консерватора, вступившего в кадетскую партию, - жизнью небритого авантюриста с "Ирой" в углу рта, я предложил бы этому ухарю пойти проспаться как следует, и впредь избегать подобных излишеств в питье.
  И, конечно, сказал бы Марье, чтобы не пускала этого человека в дом ни под каким предлогом.
  Касательно же излишеств в питье - в последнее время мне столь часто и вынужденно приходилось пить всякую дрянь, да порой еще и среди простонародья, выплеснутого помойным потоком на улицы столиц, что характерное приятное расслабление никак не приходило ко мне, даром, что мы с Юрием пили пятый не то шестой тост.
  Юрий, к слову, уже после третьей, впрочем, довольно объемной порции водки, норовил пить брудершафт, и спеть хором какой-то марш.
  Проще говоря, картина все более напоминала обычную холостяцкую беседу в обычном вагоне обычного поезда в мирном 1903 или около этого году. Обыкновенный адвокат со следственным стажем из Львова и обычный, в сущности, кавалерийский офицер Е-йского драгунского полка, сведенные волею случая, катили через ночь, и казалось абсолютно невозможным, что в этой ночи и во Львове, и в Москве, и в Е-йске, и в сотнях тысячах Е-йсков и Н-сков мучают, убивают и грабят, и что все это в нашей России.
  В той самой России, откуда родом эти самые пассажиры мягкого пульмана - веселый офицер, фатальный брюнет, краса эскадрона, и юрист-интеллигент, грешащий литературой в дни отдыха.
  - Ну что вы, приятель, сидите мрачнее тучи? - между тем тормошил меня Юрий - скучно же, поговорили бы - глядишь и камень с души долой. Я ведь вижу - что - то у вас там гложет и не дает покоя, да какого черта? И что вы господа вечно хмуритесь? - принялся мой попутчик за обобщения, - проще надо смотреть на происходящее!
  - Извольте - не выдержал я, а может, водка начинала действовать - Проще, говорите вы. Извольте, упростим. Вы, Юрий, просто говоря, хотите узнать, что у меня за душой, хотя вам самому не терпится что - то этакое у себя самого раскопать.
  - Ну вот, начинаются философические изыскания - наморщил нос Юрий - Бог с Вами. Послушайте лучше анекдот из жизни нашего полка...
  - Анекдотов не надо, Юрий, и так их достаточно, несмешных, мы насмотрелись их предостаточно.
  - Володя, ты зануда - отпарировал попутчик - да и вся ваша братия пиджачная-сюртучная!
  - Наша братия, - перебил его я, - как вы изволите выражаться, тысячи раз твердила и предупреждала, дескать, случится то, что уже имело место случиться.
  А что сделали вы, Юрий, ваша братия? Профукали! Войну, Государя, Россию, - профукали ко всем чертям! И теперь мы с вами катим в вагоне, чудом нас не расстреляли на границе эти обнаглевшие смерды. А вы, с позволения сказать, травите драгунские анекдоты о разбитом полке, и поете марш армии, которую перебила эта красная сволочь. И при всем при этом, пижоните еще своими штиблетами и гардеробом. Я с трудом понимаю, как вы умудряетесь...
  - Вместо того, чтобы ворчать, - перебил меня сосед - скажите лучше мне Вы, вы сами, Владимир, а чем вы-то нам помогли? Своей свободой слова и собраний? Выборами? Земская болтовня, вот что погубило Россию, - безответственность и болтовня. Мы воевали, а вы болтали. А теперь, как результат, только и остается, что травить драгунские анекдоты. Только разница между Вами и мной в том, что у меня на это хватает чувства юмора, а у вас - нет, хотя готов поручиться словом офицера, что у вас, как и у меня, впрочем, неспокойна совесть.
  - Вы рискуете своим словом! - ответил я, - Моя совесть меня не беспокоит ничуть. Чего, вы правы, нельзя, вероятно, сказать о вашей. Потому что Ваше лихорадочное веселье напоминает пир во время чумы. Вы сами себе говорите, и стараетесь себя же убедить, что все происходит как должно; но у вас не очень-то получается. Тогда вы норовите петь хором или травите анекдоты.
  - Да полно вам, дались вам мои хохмочки. Давайте выпьем, Володя. - мы чокнулись.
  Все-таки он меня разговорил, этот удалец с проигранной войны.
  Водка на сей раз снова достигла цели. Ну и ладно.
  Я всегда любил дорогу. Особенно если ехать поездом. Один пейзаж за окном меняет другой, и все кончено, и ничего не начато; поэтому есть время подумать обо всем отстраненно, наблюдая со стороны.
  
  
  По соседству со мной, на тихой зеленой улочке, невдалеке от Стрийского парка, жил один врач. Мы дружили домами.
  Моя Елена познакомилась с его супругой когда ездила на этюды, за город. Ольга - так звали жену доктора - тоже ехала на велосипеде, штуке диковинной тогда, - и у нее спустила шина.
  Кончилось тем, что Елена вместо этюдов привела Ольгу к нам, мы познакомились и выяснилось, что живем мы совсем рядом.
  Вскоре ее муж, Эдгар, в свою очередь нанес визит нам.
  Добряк вылечил мою инфлюэнцу, и совершенно очаровал Марью тем, что назвал ее вонючий ( и как мне всегда казалось бесполезный) отвар - ценнейшим народным средством, правда не от простуды, а от несварения, и взял у Марьи рецепт.
  - Ай да дохтур! - сказала довольная Марья, - образованный, а не задирает носу.
  Так вот, Эдгар говорил мне на мои соображения насчет дорожного чувства отстраненности, что путешествия даже полезны. Если верить ему, выходило, что в глубине сознания в дороге разматывается клубок из грустных мыслей, разного рода тягостных образов, и стало быть, чем дальше едешь, тем больше клубок размотаешь, и тем лучше, в результате, себя чувствуешь
  Елене эта теория очень понравилась, и поэтому они с Ольгой стали каждый день "разматывать клубки" на велосипедах.
  От катаний этих ее ноги стали еще прекраснее, что вкупе с ее манерой носить свои длиные рыжие волосы распушенными по плечам, и веселыми рыжими веснушками - следами поцелуев летнего солнца, - сводило меня с ума.
  А она, приехав с прогулки, высокая, рыжая, красивая, порывом обнимала меня и целовала в ухо.
  -Люблю-с! - говорила она.
  - Люблю-с! - отвечал я.
  - Люблюсь! - кричала Елена, и мы падали на диван в моем кабинете, и не оставалось ничего, кроме нее в этом мире, ее губ, ее нежной белой кожи, спутанных рыжих волос, аромата луговых трав, - ее аромата. Как она чудесно пахла - маем, лугом, дорогой, и чем- -то еще, рыжим и безумно любимым.
  Мы были как две волны одного моря, что, летя навстречу друг другу, сливаются вместе, сшибаясь в пене и брызгах, и вместе с последним содроганием морских пучин, за окном вдруг проливался ливень, гремел громовой салют еще одному дню лета, любви, радости. А мы не слышали ничего, счастливые...
  
  ....-Счастливые и светлые денечки,
  А я служил на почте ямщиком! -голосил Юрий.
  - Ба, глядите, Шерлок Холмс проснулся. Как спали, пинкертон? С вас штрафная!
  Мы еще раз выпили.
  - Я не заметил, как задремал - сказал я - извините. Впрочем, я думаю, вы и сами не заметили.
  - Володя, подкожный вы тип - пустился в пьяный монолог мой сосед - Мало того, что сноб, каких мало, и не хотите слушать анекдотов из жизни полка. Мало, что не поете, так еще и спите за столом, ну что с вами делать, черт побери, а? Так ведь надо же, еще насчет совести разговор завел, - а сам бултых! - в черный водоворот Морфея, а капитан Лосев как хочешь, так и выкарабкивайся, и отдувайся в одиночку за судьбы России, монархии и положение на фронтах. Да еще совесть утихомиривай, будь она неладна.
  Володя, вы в Бога верите?
  - Нет - ответил я - после того, как я был свидетель того, что эти сволочи сделали с моим знакомым врачом и его красавицей женой - нет, не верю...
  
  Во время красного террора Эдгара расстреляли у дверей собственного дома, как контру и буржуя.
  Ольга заперлась в своей комнате, и когда чекисты стали вышибать дверь, она выпустила через эту самую дверь обойму мужниного браунинга, а последний патрон оставила себе.
  Эту весть принесла зареванная вдрызг Марья.
  Мы с Еленой пили чай. Елена уронила чашку, быстро встала и вышла к себе.
  А я весь день не мог ничего делать - перед глазами у меня стояла Ольга, тоненькая, тихая Ольга, души не чаявшая в своем муже, Елене и скрипке, звуки которой часто доносились к нам в открытое окно по вечерам.
  И виделось мне, как наша милая, тихая, тонкая и высокая, как фэри, Олюшка, палит из браунинга в содрогающуюся дверь будуара, и приставляет к виску дымящееся дуло...
  
  
  
  -Черт побери, Владимир, донесся до меня голос попутчика - вот опять вы про это, хватит вам!
  -Это вам хватит - отрезал я - и нечего заводить со мной беседы на религиозную тему. Возможно, я пьян, но и вы, тоже, знаете ли, не хрустально трезвы. И если уж на то пошло, я не гожусь на роль полкового батюшки; я, если угодно, адвокатом быть могу, но не хочу, поскольку в этом сошедшем с ума мире я не вижу объекта, который стоит защищать. А сыщиком быть хочу, но не могу, потому что искать убийц не надо - они все на виду, а толку - чуть. Как говорят большевички - революционная ситуация! Я сам убийца. И вы, Юрий, убийца. Мы убили свою жизнь, если угодно, и какая разница, чья здесь вина, и есть ли на свете Бог, а если есть, почему он смотрит на это и попускает?!
  Юрий слушал меня, постепенно мрачнея, опуская пьяные глаза. В купе повисло молчание. Он полез по карманам в поисках папирос, не нашел, полез в чемодан, откопал пачку одесских "Сальве", чиркнул спичкой, сломал, чиркнул снова, чертыхнулся.
  - Спьяну, блядь ...- выругался он - бывало, с двух револьверов в туза за двадцать шагов, теперь вот спичку...
  Я взял из пачки со стола папиросу, забрал у него спички и прикурил. Дал зажженную папиросу ему. Он зажег свою, и вернул мою мне.
  -А может ты, приятель, и прав, - сказал он, - может сегодня как раз и стоит об этом - чтобы сказать, и долой с плеч. Не поп ты - ну и ладно, я сам не люблю их, сволочей жирных. Толку - то с них. Я тоже, знаете ли, видел, Володя, и смерть, и то, что хуже смерти. Я воевал. Вы знаете, как пахнет после того, как раз двадцать по одному и тому же месту ходить в атаку в гору на пулемет, если погода жаркая, а пулемет немцами поставлен? Немчура - они народ основательный, кладут и пехоту, и кавалерию, и похоронную команду, всех в одну кучу... - он длинно выматерился.
  - Вы хотите меня удивить запахом смерти, - ответил я, - Прошу учесть, что и мне доводилось вынюхивать подобное.
  Во Львове, помнится, один мастеровой- старообрядец на шею иконку повесил, помолился, а потом всю свою семью сапожным ножом и вырезал.
  Подумал малость, - и вырезал семью соседа. Самого соседа разрубил топором чуть не пополам, а затем, с пением псалмов, отправился в трактир, где девку подавальщицу тем же топором сзади с плеча рубанул. Тут его свои же пролетарии скрутили, да в полицию и привели. Вот вам - народ богоносец, в полный рост, кушайте с маслом!
  Они родятся уже по локоть в крови - мы им Манифест!...
  Впрочем, речь не об этом. Ведь, если уж вы насчет Бога забеспокоились, при Вашей-то нелюбви к попам, стало быть, беспокоится ваша душа, или что там под этим подразумевается. Совесть мучает Вас. И в то ж е время - чемодан, североамериканские доллары, нервный вы весь, и вопрос ждете, хотя вам его и не задает никто. Но все равно, чтобы уйти от ответа на этот вопрос, вы изволите петь про светлые денечки.
  - А ты мне в душу не лезь, понятно тебе! - Юрий протянулся через весь стол ко мне, и глаза его стали трезвыми и прицеливающимися, как тогда, когда он, верно, на всем скаку примерялся с седла рубануть шашкой вражескую пехтуру.
  На пол с дребезгом рухнуло блюдо и разлетелось в куски,
  - Нет у тебя права вопросы мне задавать! Эк профессия твоя прет из тебя, черт... - проворчал он, оседая на место и вновь закуривая.
  - Ничего не прет! - ответил я по возможности спокойно, - Просто я устал от Ваших холерических эскапад. Вы от самой границы, словно кукла, на шарнирах. Вам хочется говорить - извольте. Но при этом не ломайте Ваньку, смотреть смешно!
  - Ах вы, пинкертон доморощенный! Вы тут не у себя в департаменте, чтобы допросы мне учинять!
  - А вы не в казармах, чтобы учинять дебош, позвольте заметить вам, милостивый государь! А допросов учинять, как вы изволили выразиться, я вовсе не намерен. Однако, вы сами напрашиваетесь на разговор. Видимо, с пересечением кордона, как я полагаю, у вас печать спала с уст - ну так что ж, валяйте. Попутчики мы случайные, послезавтра поутру на варшавском вокзале разойдемся, и вряд ли еще когда свидимся в этой жизни. А в загробную, по всему судя, ни вы, ни я не верим.
  Я прикурил папиросу.
  Юрий заметно успокоился, пьяная маска сошла с его скуластого лица, и в темных провалах глаз я заметил знакомое выражение внимания и интереса.
  Оно - то и подсказало мне, что не утратил я еще способности угадывать хода мыслей случайного, пусть даже собеседника, и по возможности, ходом этим управлять без каких-либо видимых усилий.
  - Что ж... Все вы верно угадали, - ответил, наконец, он - Есть одно воспоминание. Хотя и не совсем воспоминание, а как бы это назвать... Ну, в общем, не хотел бы я волочь его за собой, а бросить там, за кордоном, у большевиков.
  Он снова помолчал, налил себе водки, выпил и заел лимоном, кисло скривившись.
  Я наблюдал за ним. Хмель мой прошел, голова работала отлично; человек этот, поначалу казавшийся мне заурядным беглецом, подобным всем нам, гонимым, как опавшие листья, кровавой метлой плебейской диктатуры, теперь возбуждал во мне интерес. Но интерес, скорее, профессионального толка. И теперь я чувствовал, что меня ожидает очередное признание, каковых во Львове десятками приходилось мне выслушивать и заносить на бумагу. Правда, теперь передо мной сидел человек, судя по всему, не из простонародья, можно сказать, почти джентльмен. Что же может быть за ним, кроме передергивания в покер в офицерском собрании, да пары десятков повешенных большевичков?
   Разве какая-нибудь дуэль, как бывает у измаянных бездельем гарнизонных офицеров - из-за жены приятеля.
  - А ловко вы меня раскололи - усмехнулся Юрий - Жандармерия много, судя по всему, потеряла в вашем лице. Тем более, что вы правы - нет страны, нет закона - ни человечьего, ни божьего, да и мы - то с вами, - невесть кто, ферты, право, с липовыми бумагами, завтра разошлись, и дело с концом. А на душе, глядишь, полегчает. Да и вам, я вижу, не впервой, признания - то получать. У вас, смотрю я, уж и в привычку вошло; ну так держите. Может, в какую газетку тиснете, гонорар, опять же. В рубрику воспоминаний сыщика, ха-ха!...
  Давайте, однако, выпьем - и долой с души...
  Мы выпили. Юрий отправил пустую бутылку под стол.
  "Все от привычки пить с цыганами по кабакам",- подумалось мне.
  - Итак, - сказал я.
  Юрий усмехнулся, набросил на плечи свой пижонский пиджак движением, каким накидывают френч.
  Из открытого окошка в купе задувал прохладный влажный ветерок ранней осени.
  Там, снаружи, было темно, как в погребе, и лишь валькириями порхали искры от паровозной трубы. Похоже, мы ехали через какой-то лес, иначе была бы видна луна.
  - Вся эта петрушка приключилась со мной в 191_ году - между тем начал Юрий, - Мы к тому времени уже успели порядком одичать в окопах.
  Я кажется говорил вам про фрицев пулемет...
  Так вот, эта чертова штука стояла как раз на нашем участке. За те две атаки, что предпринимал наш эскадрон, от нас одно воспоминание осталось. Я сам пытался ночью с оставшимися людьми зайти с фланга этой немчуре, и перебить их к чертям. Но шельмы не спали, а тут еще лошадь с испугу заржала...
  Чудом привел я назад четырех человек из двадцати. Так и погиб наш эскадрон драгун гвардии его императорского...
  Пополнения не прислали. Так стал я из кавалериста пехтурой, при штабе осел.
  В остальном же, за год на позиции не изменилось ровным счетом ничего.
  С утра немцы из пулемета жарят, до полудня. Потом, пока они обедают, мы тоже по окопам гуляем, ноги размять. Обед у фрица кончается, - и опять, извольте, второе действие.
  А потом наших солдатиков, братву окопную, стали мутить большевички.
  И ясное дело, кончилось все из рук вон. Однажды утречком эти скоты заявили, что у них там какой то свой комитет, и, дескать они теперь не воюют.
  А нас, значит, постановили пустить в расход. Командовал у нас полковник Юрковский, смелый был человек. Но на этот раз смелость его подвела. Он, видите ли, шлепнул самого болтливого из этих комитетчиков на месте из нагана.
  И если еще как-то могло-бы обойтись, то теперь дело стало совсем швах.
  Эти идиоты, решив нас повесить на ничейной полосе, (там дерево корявое росло, вернее, от него только ствол с веткой остался - ни дать, ни взять, готовая виселица), не позаботились ни о веревках, ни о прочей обстановке.
  Так что когда в последний момент прояснилось отсутствие инструментария, они ничего лучше не выдумали, как у фрицев из того самого блиндажа, где пулемет стоит, спросить - можно ли им устроить свой цирк на ничейной полосе.
  Да заодно и веревкой разжиться.
  Был у них один - из портье или гостиничных лакеев. До призыва жил в услужении в Петребурге, выучил там пару немецких слов - "битте", там, "гутен морген", вы понимаете...Так этот умник их и научил: давайте, дескать, сходим к нашим братьям-пролетариям, насчет Клары Цеткин перетрем, заодно и побратаемся.
  Ну, остальным-то идиотам только того и подавай. Стащили из лазарета простыню, насадили на оглоблю и всей толпой, потому что это был уже не батальон, а толпа, двинули к немцам на чаи.
  Я могу догадаться, что те себе вообразили, увидав, как вся эта сволочь с восторженными криками валит к ним в гости.
  Или, быть может, они белую простыню с Андреевским флагом попутали, - черт их разберет.
  Только подпустили они наших мужичков поближе - и за работу. Пулемет у них стучал час, или около того. Я даже удивляться начал, как у них там ствол не расплавился. Но за удивлением и пролетарским разочарованием мы с одним поручиком, тоже из Москвы он родом, успели удрать ко всем чертям.
  Пока добрались до станции - раз тридцать перекрестились, хоть, как я вам и сказал, в бога я не верую.
  Оказывается, такой бордель в этот день начался по всему фронту.
  Хорошо еще, что поручик этот, Подгурский, надоумил меня солдатскую шинель одеть, вместо моей, суконной. Иначе нам была бы все равно хана, не дошли бы мы до поезда.
  С грехом пополам добрались мы, однако, до эшелона.
  К счастью, за время окопной жизни я усвоил язык, на котором эта сволочь между собой сообщается. Иначе нас раскусили бы, и болтаться бы нам с Подгурским на столбах вдвоем.
  Потому что его-таки раскрыли, и вздернули на этой же станции, пока я пытался выяснить, какой же, черт возьми, эшелон уходит из этого ада.
  Оказывается, эти идиоты, когда перевешали всех офицеров, - им, представьте, оказалось мало, и они за компанию вздернули и всех машинистов, кочегаров, станционных служащих, иными словами, ни одной поездной бригады не уцелело.
  Дорвался русский мужичок до бунта!
  Не буду вас утомлять подробностями, скажу лишь, что едва перегруженный вшивой дезертирующей братвой эшелон отбыл со станции, как начавшие понимать, что здесь к чему, немцы разнесли там своей дальней артиллерией все к чертям собачьим.
  Я думал, что доберусь до Москвы хотя бы за полмесяца, учитывая творящееся вокруг безобразие.
  Но не тут то было!
  Эшелон встал намертво на каком-то украинском полустанке - не то Перислав, не то Изяслав. Вам, наверно, доводилось бывать в таких городишках. Абсолютно гоголевское место, знаете ли: две улицы, грязь, заборы косые, избы какие-то вперемешку с лабазами. Там до мятежа, как мне удалось выяснить, стоял пехотный, не то артиллерийский полк. А потом, понятное дело, вся эта сволочь, перевешав командиров, смылась, утащив, что можно, с собой.
  Некоторая часть, впрочем, осела в городе.
  Они там организовали свою власть, учредили коммуну, и принялись грабить население. Начали, как и водится на Руси, с евреев. Когда разгромили лабазы, лавки и ломбард, и увидели, что ничего особенного там и не было, в смысле ценностей, всех евреев, кто не успел как-то скрыться, перебили, и снова впали в скуку.
  Был у них комиссар - не то из Питера, или еще откуда, Штайн такой.
  Так он пытался им насчет интернационала втолковывать, чтобы прекратить погром, и спасти несчастных жидов.
  Так что вы думаете, начали с него! А когда очухались, то поняли, что остались наедине с самими собой и своей глупостью - он-то у них и был за главного. На свою беду взялся русским мужичком командовать. Смех, да и только!
  Все это мне нашептал один трактирщик, накормивший меня в обмен на золотой перстень какой-то пережаренной дрянью и местными слухами.
  Мне показалось, что уж больно он что-то разлюбезничался со мной. Но я был совершенно разбит, голоден и нуждался в отдыхе.
  У этого мужичка с бегающими глазками нашлась темная комнатенка с кроватью, переполненной клопами.
  С этой кровати меня вскоре и подняли местные большевички.
  Этот гаденыш с прилизанными волосенками держал, оказывается, трактирную монополию в обмен на доносительство и бесплатную водку для большевичков. А те, значит, вздернули всю его конкуренцию, как классовых врагов. Представляете, каков деляга? С дьяволом такой договорится. А меня, так и подавно, даже не за 30 серебряников, а за место в ЧК для своего увальня продал, сволочь.
  Ну да я вот опять в детали вдаюсь...
  Юрий встал и закрыл окно.
  - Зябко... Да и выпить бы надо, - а то как вспомню, так поневоле трезвею. А как трезвею, так и думаю, на кой черт я вам все это рассказываю?... Да уж ладно, раз начал, так до конца уж, видно, надо досказать. Только вот водки - бы сначала.
  Он высунул голову в коридор, крикнул прислугу. Вскоре на столе появилась очередная бутыль смирновской.
  - Пить будете? - спросил он.
  - Благодарю, - ответил я, - только пожалуй, милостивый государь, от водки меня увольте. Все - таки, я человек не военный. Вот от чаю я не стал бы отказываться. А вы сами пейте, я не против.
  - Эк вы, - покривился Юрий, и распорядился насчет чая, - ну да ладно, ночь длинна, мне больше останется.
  Вскоре я прихлебывал горячий душистый цейлонский, вкус и запах которого совсем позабыл за последние два года.
  Последний раз настоящий хороший чай, какой всегда можно было купить до войны в лавке колониальных товаров на углу, мы пили с Еленой в тот самый день, когда убили наших соседей - Эдгара и Ольгу...
  Единственный раз я видел тогда, как плачет моя Елена - и последний. Целый день она не выходила со своей половины. Когда стемнело, я зашел к ней.
  Елена стояла у мольберта с палитрой и кистью. По всей комнате стояли горящие свечи, дюжина или больше. На мольберте я увидел начатый Еленой на прошлой неделе портрет Ольги. Когда Елена принялась его писать, мы вчетвером сидели в нашей гостиной. Ольга играла на скрипке какие-то долгие протяжные мелодии, а мы с Еленой и Эдгаром наслаждались чудесным осенним вечером - и Ольгиной музыкой.
  Даже Марья застыла у двери, по обыкновению прислонясь плечом к косяку, подперев ладонью подбородок, забыв на каминной полке подсвечник, который собиралась почистить.
  Ольгино музицирование, надо сказать, не имело ничего общего с бездарным салонным пиликанием, которым образованные барышни, по последней моде, пытались придать своим розовым чулочкам оттенок синевы. В результате мучались скрипки, пьески Вивальди и уши галантных офицеров и хмельных телеграфистов.
  Когда Ольга брала свою, казавшуюся в ее тонких руках с длинными пальцами еще больше, скрипку, с узором на деке, и, как она говорила, чтобы размять пальцы, выдавала 5-й каприс Паганини, казалось, что не одна, две скрипки поют о горящем сердце безумного итальянца.
  А затем звучала та самая мелодия, и Ольгина скрипка пела - то голосом ситара, то превращалась в салонный инструмент, а то вдруг рассыпалась смехом простодушно-веселой виолы с площади ирландской деревушки.
  У моей Елены, рисовавшей, кстати, тоже не для праздного развлечения, игра Ольги пробуждала что-то, отчего Елена иногда потихоньку уходила к себе, а под утро будила меня и показывала новую картину, с которой солнце светило сквозь дождик, а нарисованный букет полевых цветов благоухал как живой, и светилась не высохшая еще капелька росы на листке подорожника, или слышен был сквозь туман шорох тихих морских волн, гладящих береговую ракушку.
  Теперь же с холста, едва оторвав смычок, на меня смотрела чуть смущенно наша Оля. Ее вдохновенное лицо, обрамленное густыми кудрями, схваченными лентой не макушке, тонкая линия фигуры в длинном черном платье, едва заметная улыбка - будто не было ничего, и того последнего боя, который приняла она сегодня утром, не было тоже.
  И будто не лез сквозь щели оконных рам горький запах дыма с пепелища в двух домах от нашего, нет, это, казалось, лишь отголосок горьковатого аромата тех очень тонких французских духов, которые она привезла из Европы, из свадебного путешествия, чуть больше года назад, едва не накануне нелепой войны...
  По веснушчатым щекам Елены катились крупные слезы, она стояла как статуя, и казалось, даже не заметила, как я вошел.
  Застывшая в ее поднятой руке колонковая кисточка, казалось, собиралась, целилась и не могла прицелиться, чтобы нанести тот самый мазок, без которого, как говорила Елена, никакая картина не написана.
  Я обнял жену за плечи.
  - Не плачь! - сказал я.
  - Не могу! - ответила Елена, - не могу я, понимаешь? Видишь? Не могу, - если сейчас дорисую, она совсем уйдет, а я не хочу... И не могу!...
  Она выронила кисть, и кинулась ко мне на грудь, и зарыдала, завыла в голоc, по-русски, как ее бабка-казачка выла, верно, по деду, что пал под Измаилом, как может плакать женщина по чему-то, что отнято зло и несправедливо, как обиженный ни за что ребенок.
  Я усадил ее на стул, сам сел рядом. Так мы сидели с час.
  - Надо уезжать, Ленок, - помнится, сказал я - дальше здесь оставаться опасно.
  - А как же дом, все это? - обвела взглядом комнату она.
  - Придется бросить, милая. Они не остановятся. Не бойся, я кое-что скопил на черный день. Похоже, этот день наступил. Да и в банке в Берлине должно же что-то остаться, впрочем, не знаю, ведь эта война...Мы должны уехать завтра же.
  - Ах, Вольчик.. - вздохнула Елена.
  Тут дверь отворилась. На пороге стояла Марья, одетая в свое выходное платье и новый дорожный капот, подаренный Еленой на прошлое рождество. В руках Марья держала большой узел.
  - Вы слушайте, что барин-то говорит! - обратилась она к растерянно взглянувшей на нее Елене, - Барин дело говорит! Вам тут оставаться не след!
   Я давеча в городе слыхала, они и к вам вскорости пожалуют.
  А на дохтура нашего их Криська, прислуга дохтурова, навела. В отместку, значить. Она же, прости господи, сама дохтуру клинышки подбивала, зараза, ко мне еще бегала, отвар для сердешных приворотов выспрашивала. Даром, что у образованных господ, а все одно - девка темная, деревенская. Я, понятно, от ворот ей указала - я же не цыганка какая, травница я, да и то из того, что бабка моя знала, дай Бог, половину переняла.... Да...
  Так она, гадюка, за то, что дохтур Эдгар Карлович ее блуд отвергли, прости Господи, вот и отквиталась, даром, что с год как было.
  А теперь она с ихним красным начальством в кофейне сидит, не выкуришь, пинджак у ей кожаный, косынка красная. Идет по улице-то пьяная, шатается, смотреть непотребно! Меня увидала - и давай голосить, мол, и твоим вскорости, простите, барин, брюхо штыками пощекочем, а дом, то-ж, до тла, мол, спалим за енту их, мировую резалюцию! Шалава, прости господи!
  Зря тогда ее дохтур-то с улицы подобрал, когда ее из позорного дома ихняя мадам выгнала.
  Все жалели ее, учили, кормили, лечили, в услужение определили. Барышня, Ольга Германовна, ей платьев своих надарила - сундук не запирался, чисто приданное!
  Да видать, все на свою-то и голову!...
  Вот я и хотела вам зайти доложить, да тут и разговор ваш услыхала.
  Вы уезжайте, барин, не при этих нехристях вам жить, раз уж я, баба простая, и то видеть ентих ихних безобразий сил нет, воротит с души. Так что ухожу я, барин и барышня, не поминайте Марью лихом. Прощайте!
  Она подошла ко мне, обняла, трижды, по - русски, лобызнула в щеки и склонилась к Елене.
  - А вы, барышня, не убивайтесь так по Ольге-то. А то душа ее с небес смотрит на вас и печалится, в раю-то...Просто, как отсюда уедете, зайдите в храм, да за упокой свечку поставьте, и батюшку попросите, чтобы молебен по ней, как по мученице отслужил. Страшную смерть приняла она, и священника к ней не допустили. Вытащили ее эти ироды, уж мертвую, да у пепелища на фонаре и повесили. Демоны они, не люди; видать, недолго уж до конца света-то...
  Ладно! - вздохнула Марья - пойду я...
  - Тогда может вам денег нужно, раз в дорогу - сказал я - Куда вы теперь?
  - Да куда мне ехать... В деревню свою, там все - моя родня, пропасть не дадут. Буду их травами лечить, как вас, вот, лечила, да вы меня все не слушали. Люди - они и в городе, и в деревне, и простые, и благородные, - все болеют одинаково. А коль уж эти нехристи дохтуров взялись убивать, так я там и сгожусь. А денег не надо мне, благодарствуйте, они вам нонче нужней. Так что, прощевайте, и Бог вам на помощь.
  - Прощай и ты, Марья!- сказал я.
  - Прощайте, - печальное слово, - молвила Елена.
  Марья вздохнула, могучей своей рукой, словно перышко, подхватила с пола объемистый узел, и вышла, тяжеловато, по-крестьянски ступая по натертому ею вчера скрипучему паркету.
  Хлопнула внизу дверь, и вновь стало тихо.
  Ночь прошла в сборах, в прислушиваниях к пьяным воплям новых хозяев жизни, доносившимся с улицы. Невыразимо тяжело было нам покидать этот дом, где мы с моей рыжей Еленой провели столько счастливых дней и ночей.
  Приходилось теперь бросать все это - мою библиотеку, коллекцию бабочек, неоконченную рукопись романа, вековую мебель кабинета, камин, и что больнее всего, Еленины картины.
  Наконец было собрано два чемодана.
  Елена ходила по комнатам, как сомнамбула, и в ее огромных зеленых глазах сливались растерянность, отчаяние, и какая-то, прежде не виданная мною в них, тоска, горькая, словно полынный запах из темной лощины.
  - Пора, - сказал я наконец, - все взято, ничего не забыто. Присядем.
  За окном уже вовсю, страшно и прямо, как бодрый злой солдат, стояло утро.
  - Нет! - вдруг вздрогнула Елена - Не все взято! Забыто! - она выбежала из прихожей, где мы уже стояли с чемоданами у дверей.
  С лестницы, ведущей в комнаты, раздался скорый топоток ее бареток.
  Наверху хлопнула дверь, что-то упало, снова шаги, стук каблучков по лестнице, вниз, вниз!
  И вот она стояла предо мной, моя возлюбленная, с разметавшимся по плечам огнем волос, со взглядом, как полет сокола, с портретом Ольги в руках.
  - Я не оставлю картину им!- выдохнула она - Лучше бросим чемодан! Ольгу не оставлю, не отдам! Второй раз нельзя отдать ее.
  Я остановился в растерянности, не зная, что сказать. Мы оделись как можно проще, и все равно чемоданы, да и лица могли нас выдать. А с этой картиной нас остановит первый же большевистский патруль. Едва я собрался сказать это Елене, как в дверь с улицы принялись сильно и вдруг, дубасить, судя по звуку, ногами и прикладами, человек пять.
  - Дождались, - сказал я.
  - Открывай, сволочь! - заорали с улицы, - открывай, хуже будет!
  - Уходи через чулан! - шепнул я Елене, - Бери только саквояж, там все бумаги и ценности, не мешкай, беги!
  - А как же ты?
  - Я же должен принять гостей! - ответил я, - Беги, даст Бог, я с ними побеседую, и нагоню тебя. Как бы ни случилось, жди меня в лесу, за городом, на нашем месте, где мы тогда устраивали с Эдгаром и Ольгой барбекю на поляне.
  Жди там до завтра, до утра. Если я не приду, - постарайся добраться до Лондона, там не пропадешь, бумаги при тебе.
  -Как же мы?...
  - Я найду тебя, - по твоим картинам; буду жив - найду!
  Между тем, дверь внизу трещала. Мы стояли в гостиной. Из окна я увидел на мостовой человек десять с винтовками.
  Среди них сновала, вереща, похабного вида тощая узколицая девка в кожанке, с глазами навыкате, с растрепанной копной черных волос, торчащих из-под красной косынки. Вне всяких сомнений, я узнал ее - Криська, шалява, как сказала Марья.
  С улицы грохнул выстрел.
  Звякнуло оконное стекло, и стоявшая на камине фарфоровая китайская ваза ухнула, как бомба, на мелкие осколки.
  - Я люблю тебя!- сказала Елена.
  Ах как она целовалась! Словно все океаны, реки и озера окатили меня одной ласковой волной.
  - И я тебя люблю, Элен, - сказал я, - Однако, нас торопят. Беги вниз по лестнице, и через чулан, ты помнишь...
  - Я помню, - ответила она - Мы любились тогда там, помню. И будем! - она, не оглядываясь, вышла.
  Пока ее шаги доносились с черной лестницы, я зашел в кабинет и снял со стены подаренный Эдгаром на день рождения "Ремингтон".
  - Знал бы ты, Эд! - пронеслась мысль - Насмешка судьбы! Впрочем....
  Входная дверь внизу наконец слетела с петель.
  Стрелял я всегда неплохо.
  -Вдел бы ты, Эд, старина, как раскололась эта голова! - подумал я, и послал вдогонку первому второй заряд.
  Однако вскоре пришлось сдать первый лестничный пролет.
  Радовало, что уши больше не резал Криськин визг - нелепо раскинув костлявые ноги, она устроилась, после попадания из "Ремингтона", на полу прихожей рядом с первым моим гостем.
  - А на колене у тебя дыра! - съехидничал я по поводу ее чулок, всаживая очередной заряд в очередного гостя.
  Все же численный перевес продолжал оставаться на стороне визитеров.
  Эти псы, судя по всему, не привыкли получать отпор.
  Они рассыпались по улице под окнами, не рискуя заходить в дом, и беспорядочно палили оттуда наугад.
  - Чем же виноваты вам стекла? - подумал я, вытаскивая на середину кабинета, полного книг и ковров, марьину бутыль в оплетенной корзине с запасом керосина для примуса.
  Запасливая Марья держала эту бутыль на случай, если не будет дров и электричества.
  - Война! - говорила она, и качала головой.
  Керосин вспыхнул. Бойко занялись книги, бумаги на столе, задымил персидский ковер на полу.
  Ворвавшийся в разбитое окно ветер раздул пламя, противно запахло паленой шерстью.
  Я оглянулся на узкую дверь, ведущую из кабинета на черную лестницу.
  -Успела ли ты? - подумал я к Елене.
  Внизу затопали, заматерились, заскрипела под множеством ног лестница.
  Товарищи осмелели. Видимо, подоспела подмога.
  Через пару секунд, припертая кабинетным бюро, шкафом, и задвинутая каминной кочергой дверь кабинета заскрипела под напором из гостиной, посыпалась штукатурка с косяка.
  - Тута они! - торжествовал писклявый фальцет из-за двери, - Тута, голуби! А ну, посторонись, Семен, я плечиком!
  Средняя филенка двери треснула. Тотчас я выстрелил, целясь в свежую трещину.
  - Я-а-а! Нн-я-я! - провыл из-за двери тенор.
  Что-то звучно шлепнулось на пол. Ломать перестали.
  - Кидай им с улицы бонбу, товарищ! - заорали из прихожей - В окошко кидай! Смерть буржуям и кисплитаторам!
  - Ща, погоди - отвечали с улицы - Где-ж бонба то? Николай, где бонба-то?
  Дальше оборонять кабинет уже все равно было нельзя из-за пламени и дыма.
  Я схватил сумку с зарядами для нашего с Эдом "Ремингтона", и побежал вниз, по черной лестнице, подперев дверь какой-то палкой. Спускаясь наощупь, я споткнулся, и едва не полетел по лестнице кубарем.
  - Эх, не даром тебя назвали черной! Не успел провести свет...- снова подумал я, спотыкаясь.
  Ремингтон выстрелил - я случайно дернул спусковой крючок.
  - God damn...Merde! -начал было я.
  Сзади бухнуло. Дом затрясся.
  - Нашли товарищи бомбу! - промелькнула мысль.
  Бухнуло опять.
  - Нет, ящик у них там этих бомб, видимо - продолжал я мысль, открывая ведущую в заросли сирени на заднем дворе скрипучую дверь.
  Успела Елена. И я успею.
  С другой стороны дома доносились победные вопли. Бухали разрывы гранат.
  - В лесу раздавался топор дровосека... Богоносцы, shaize! - вспомнил я уже немецкий, царапая в кровь руки, продираясь прочь от дома, навстречь безумию, охватившему этот мир, подобно пламени, пожирающему наш несчастный дом на тихой улице возле парка, солнечным, ясным осенним днем.
  Навстречу надвигающейся мгле...
  
  Сквозь которую, среди освещенной месяцем холмистой степи, с виднеющимися вдали постройками мчался теперь пульман, унося меня - прочь! Прочь! Прочь! - грохотали колеса под полом.
  - Да вы никак и за чаем изволите носом клевать! - Юрий ехидно ухмыльнулся сквозь завесу папиросного дыма - дальше слушать будете? Или уж вам прискучила история жизни офицера гвардии его Императорского, Великой Белой и Малой?
  - Валяйте, Юрий, - ответил я, - просто эти колеса, их мерный стук; а чай действительно хорош, просто замечательный чай.
  - Ну так вот, продолжу.
  Не успело и полчаса пройти, как они меня разбудили, а уж и к стенке поставили. Видите, бывают и похуже пробуждения, чем у вас вот, нынче.
  Они впрочем, особо себя разговорами и не утруждали. Да и я в собеседники к мастеровым перед славной своей кончиной не набивался - не хотелось как - то. Да-с.
  И вот, значит, стою я у стенки на дворе этого трактира.
  Ветер пыльный, навозом разит, и стена какая-то облезлая. С неба сыплется не то дождь, не то пороша, как, знаете, бывает в конце осени. Папиросу, понятно, классовому врагу товарищи предлагать и не пытались, тем более, что я и не принял бы.
  Они, видите ли, курят самосад, из своих листовок - ловко так, козьи ножки складывают. А ихний Троцкий, дурила картонная, думает, дескать, листовки нарасхват из-за его гениальности. Ха!
  Ну так вот, и стою я значит, ни о чем особенном как - то не думается...
  А расстрельная команда - пьяные все, как друг друга не перестреляют, и грызутся меж собой - кому что с меня, значит, достанется. Торопить их, понятно, мне нет никакого резона. Пускай, думаю, себе. А они уже всек почти и распределили.
  Сапоги офицерские - главному, ремень и галифе - тому, что слева, с испитой рожей. Пропил, по всему видать, свои сапоги, щеголяет в онучах. А на улице - холода-с!
  Наконец и до кривенького одного солдатика дошел черед. Ему полагалась моя шинель. Вернее говоря, шинель то не моя, и полностью завшивленная, - видимо, отдали ему, чтоб не обидеть.
  А паренек попался хозяйственный.
  - Вы, -говорит- погодите, товарищи, стрелять. У вас - кому сапоги, кому галифе, вещи все снизу. А мне - так шинель. И ту прострелите, и будет у меня не шинель, а как есть, решето.
  Остальные поржали, поржали и согласились, что ладно уж, пусть забирает шинель себе до расстрела.
  А этот проныра у них, под таким соусом, и френч мой английского сукна выторговал, и, как видите, даже остался в выигрыше, сволочь.
  Покуда он с меня стаскивал френч, как с этакого манекена в салоне у модистки, остальные пошли шастать по карманам вшивой солдатской шинели.
  А там пусто, ясное дело. Но - нет, гляжу, что-то замешкались, один даже обрез за пояс заткнул.
  Собрались гурьбой, и слышу, трещит шинелка по шву. Предприимчивый гаденыш тоже услыхал, оставил нас с френчем в покое, и к товарищам обратился с матюками, а те ему - матюки в ответ. И гляжу, уже что-то рассматривают, на меня косятся, и боком так ко мне начинают становиться.
  Словом, не буду вас мучить догадками; скажу прямо - наш удалец полковник спас мне жизнь, сам того не зная, и даже, если можно так выразиться, из могилы, земля пухом старику.
  Оказывается, вшивая эта шинель, подобранная мной на позициях, покуда фрицы потчевали из пулемета наших новоиспеченных окопных коммунаров, как раз принадлежала из заводиле! Да-да, тому самому, которого господин полковник Юрковский изволил заткнуть пулей из нагана! И в подкладке были зашиты какие-то большевистские бумаги. Их-то мне, по-шакальи боязливо так поглядывая, немедля вручила мне расстрельная команда, так с места и не сходя.
  -Извиняй, товарищ, - говорят, - не признали, не думали, что в офицера оденешься, видишь, дескать, какие вы, матросы, хитрецы. Мы-то и думаем, раз по походке не солдат, и френч на тебе, так ясно, надо в расход...
  А я стою, слушаю; гаденыш этот пронырливый френч на мне поправляет, и опять я себя манекеном ощущаю, а в голове одна мысль - как бы побыстрее и незаметно посмотреть, что же, черт побери, в бумагах этих написано, кто же я теперь такой в этой своей новой жизни?...
  Юрий опрокинул стопку и снова заел лимоном.
  Я с сомнением смотрел на этого человека.
  Очень похоже на то, что он оказался обычным дорожным вралем. Или несет его спьяну - у офицеров это обычное дело. Такая манера появляется у них от привычки петушиться перед барышнями в ресторанах.
  - Что, не верите? - уставился он на меня - Вижу, не верите. Я, когда вспоминаю этот случай, сам не верю, не верю сам себе, представляете?
  - Да, - сказал я -верится, знаете ли, с трудом-с...
  - Ах, значит, так! Воскликнул Юрий, - Отказываетесь верить офицеру гвардии?! Ну, так большевикам поверите!
  Он опять полез по карманам, рылся в чемодане, и наконец добыл из кармана пиджака документ, который теперь звался паспортом. В этой воровской ксиве было написано, что сосед мой - Андрей Сидорович Баранов, из мещан, урожденный житель какого-то Мухосранска, и так далее.
  - Ну и что? - усмехнулся я,-У меня почти такой же, правда, обошелся он мне в Москве в небольшое состояние...
  - А вот на это взгляните! - Юрий протянул мне через стол кроваво- красную нижицу.
  С первого взгляда узнал я в этом ненавистном клочке картона членский билет правящего нвне Россией инфернального клуба с подобающим аббревиатурно-корявым названием ВКПБ.
  Проклятое сокращение коротко переаукнулось с буханьем бомб в моем горящем кабинете.
  А Юрий, удовлетворенно улыбаясь, наблюдал за тем эффектом, который, видимо, был весьма заметен у меня на лице после осмотра его партбилета.
  - Ну, знаете, милостивый государь, - наконец смог вымолвить я - если бы не ваши двухдневные истории о вашем московском семействе и офицерских пикниках, то я бы, пожалуй... Но, позвольте, зачем же вы утаили это, без сомнения, выгодное обстоятельство, на границе? Вас не обыскивали бы так, да и соседка наша, пожалуй, сейчас развлекала бы нас, а не кроваво-красных пограничников.
  Юрий ухмыльнулся еще шире, обнажив золотую фиксу в углу рта.
  - Это кто же у нас Пинкертон, а? Вы, дружище, посудите сами - какой нормальный большевик побежит сейчас из России, а?
  - Однако, вы правы, - согласился я - Действительно, могло вызвать подозрения. А вы, Юрий, не столь, уж, право, и просты!
  - Жизнь научила! - отозвался он, - сейчас расскажу, что со мной дальше было - сами поймете.
  Да-с! Не только в жандармерии служат умнмки! Ваше здоровье!
  - Cheers! - отозвался я. Мы выпили.
  Да уж, не часто преподносят мне люди подобного рода сюрпризы...
  Вот ведь, извольте видеть, - офицер, монокль в глазу, и - нате вам, ВКПБ, эта мерзкая фикса во рту, и тут еще, ко всему, валюта откуда-то под стелькой в штиблетах!
  Между тем Юрий продолжил свою немыслимую повесть.
  - Эти молодцы уже давно дожидались эмиссара из своего главного крысиного гнезда, из Питера, то есть. Везение мое было тем удивительнее, что повешенный ими Штайн, или Штайнберг, не помню, и так подлежал смещению за классовую мягкотелость.
  Так, представьте, значилось в своеобразной подорожной, которую я шуйцей, покуда эта сволочь перепилась на радостях все в той же корчме, выудил и прочел.
  Кстати говоря, там этому Баранову, лежащему теперь в окопе с пулей в брюхе, предписывалось,развалив участок фронта, где он и стал кормом для собак, прибыть в этот самый Перя-Изя-слав, где и организовать должным образом ЧК в целях заострения классовй борьбы, экспроприации ( надо же, какие они знают слова!), и выведения буржуя, как класса, в расход. Вот так-то.
  Первой была у меня мысль при первом же случае смыться.
  Однако, по размышлении здравом, рассудил я иначе.
  Империи все равно крышка - подумал я себе - А здесь это дурачье, они "Аз" от "Ятя" не отличают, одурели от крови и грабежа, и я у них за предводителя, получается. А не так то и смешно, в общем. Побыл офицером гвардии - побуду и атаманом у этих разбойников. Поглядим, что выйдет.
  Между делом, кстати, как-бы спьяну, я шлепнул из непойми-как повисшего у меня на поясе маузера эту прилизанную сволочь - кабатчика.
  А товарищам, чтобы не огорчались, подарил и тут же найденный в подполе, куда эта гадина свалилась, самогонный аппарат.
  Видели бы вы, как они возрадовались! - Юрий долго и забористо выматерился.
  -Они там гуляли почем зря суток трое. Я же тем временем, вошел в соприкосноение с местными большевистскими приказчиками. Двое - тупицы и пьяницы, машинист маневренного паровоза да бывший телеграфист. Один - председатель ячейки, другой - нечто среднее между старшим по грабежу и главным по кутежу, по должности ответственный за культмассовый сектор.
  А вот третий - этот был, доложу я вам, не лыком шит. Звался он просто по-крыловски - Кузьма, и фамилия, представьте, Руяткин.
  Сам откуда-то из-под Рязяни, низенький такой, корявый, на роже - будто черти горох молотили, глазенки пресные, и все-то зыркает искосу, словно примеряется шило под ребра кому-то пустить.
  Начальник Ревоенкома, по-человечески это значит... так сразу и не подберешь... Воевода, что ли.
  Он единственный в этом городке обладал реальной властью, что, впрочем, тоже было относительно. Мне думается, в глазах остатков гарнизона, разложенных до предела красной пропагандой, он лишь соответствовал некому обобщенному низкому образу, и руководил этими скотами, лишь благодаря тому, что организовывал все большее скотство.
  Впрочем, порою руководство это ему удавалось весьма недурно, на удивление, увидите...
  Так вот, этот Кузьма, сын своей матери, сразу же во мне что-то учуял. Бумажки большевистские, которые я к тому времени основательно проштудировал, его слегка ублагнотворили, но косился он на меня по-прежнему. Тут то я и понял, что атаман-то здесь как раз-таки он; и лучше бы мне было сразу выметаться. Да уж поздно было. Этот мосье Руяткин, продолжая гоголевскую тему, со скрежетом зубовным лез из кожи вон, чтобы правление его признали в Питере соответствующим постулатам Троцкого-Блюма, и оставили еще покняжить.
  Первым делом мне подарили: саблю с золотым эфесом, кожаную куртку с бантом (непременный аксессуар этих мясников), вдобавок к маузеру - вполне приличный "кольт" и три коробки патронов к нему (кольт принадлежал ранише начальнику местной полиции). Затем я был препровожден в какие-то задние комнаты - и тут - Матерь божья!
  В каком-то чулане без окон перед моими глазами предстало просто зрелище Валтасарово! Комнатенка была битком набита серебряной утварью, мехами, в купеческом ларе у стены обнаружились насыпанные доверху, представьте, - золотые ложки, кольца, дамские браслеты, портсигары, колье с жемчугами, даже, кажется, чья-то золотая челюсть! Горсти три-четыре этих несметных сокровищ мой Кузя успел пристроить мне в карманы новой кожанки.
  Дескать, для детишек питерских товарищей, на хлебушек с маслицем...
  У меня сперва так даже челюсть отвисла. А этот Кузьма Рукояткин мне мурчит, что, дескать, вот, экспроприировано для диктатуры пролетариата, которой он верой и правдой...
  Оказывается, этот сукин сын со своей шайкой, перебив всю более или менее приличную публику, выпотрошив всех купцов и евреев, заполнил знаменитый сундук лишь на треть. Остаток же пространства пополняли поступления от банального и старого, как мир, грабежа на большой дороге.
  А едва мы вышли из этой жутковатой, даже на мой, видавший виды взгляд, сокровищницы, как эта мразь предлагает мне увериться, что классовая борьба здесь, дескать, острей некуда, и ЧК у них тут уже есть, только называется "Комитет ко классовой чистоте" (ККЧ, то есть). А он, Кузя, и является председателем какового, сам себя им назначив.
  Меж тем, мы идем по грязной улочке, и видать по всему, что как раз в это самое ККЧ, и с боков, сзади и спереди, окружают нас, так скажем, красные бойцы - здоровенные такие мужички, просто гренадеры.
  Морды сытые, наглые, шеи бычьи, и Кузю моего, гляжу, понимают с полуслова.
  У меня в имении были собаки охотничьи, - те так же смотрели. На медведя раз с ними ходил - так и стрелять не пришлось. Волков рвали пополам.
  Этот ихний ККЧ, как я увидел потом, была просто, знаете ли, мясорубка кухонная! Они туда сгоняли постепенно население. Подержат суток трое без воды и питья - давай обрабатывать. А когда бедолаги выкладывали все пожитки и достатки до последней копейки, их пускали человек по тридцать за раз, как у них это называется, в расход.
  Мы зашли в неказистый домишко, похоже, какой-то купеческий сруб наполовину с пакгаузом; стены бревенчатые, толстенные, думается, только артиллерийским снарядом и прошибешь.
  У дверей, у забора, внутри - везде волкодавы эти с наглыми мордами.
  Разбойничье логово.
  Вот тут-то и переменился мой Кузьма, и не успел я заметить, как он уж меня и допрашивает, правда, с присядкой, и с поклоном, а все же.
  И по смыслу я догадываюсь, что если я отсюда, мол, не уберусь ко всем чертям со своей подорожной и хорошими отзывами назад, в красный Питер, то - сами понимаете.
  Как видите, удача, как капризная лошадь, повернулась ко мне задом.
  Пришлось выкручиваться. Слава Богородице, в гимназии я учился в Питере, и знал бедные районы (главным образом, благодаря поездкам с девками в номера), а морское дело, правдв в довольно туманных чертах, представляю со слов одного родственника по отцу, морского офицера.
  Это меня и спасло - разбойнички мои оказались ни в том. Ни в другом ни бум-бум. А окопная феня, выученная мной поневоле на позициях, вроде смогла их все-же убедить, что я свой.
  Однако мсье Руяткин еще в чем-то продолжал сомневаться, и потому я удостоился приглашением участвовать в классовой чистке, которая должна состояться "вот скоро совсем, едва к полуночи будет".
  Тут Кузя со смешком протянул мне купеческого стиля золотые часы-луковицу с боем.
  -На память, - говорит, - точные! А я тут себе новые добуду, получше будет. Ты-то гость, тебе, товарищ, в Питер вертаться, вот будешь там нашу революцию делать, на часики поглядывать, да царскую охоту Кузьмы Сильвестрыча Руяткина поминать!
  По его хихиканью и ухмылкам остальных бандитов я догадался, что, по всему судя, мне предстоит участвовать в погроме. Испытать меня в деле хотят эти большевички-разбойнички.
  Вот так влип! Смотрю на новые часы - а до полуночи еще часа два остается.
  - Ты, товарищ, чего? Торопишься? - не унимается Кузя, - так можно по этому случаю и пораньше начать. А, товарищи?
  А товарищам, видно, только подавай.
  - Ну так пошли, - встаю я.
  - А куда-ж идти-то, товарищ? - мсье Руяткин мне так нежно из угла поет - Куда? Классовый враг-то, он у нас весь выловлен, тута, в подвальчике сидит. И даже експроприированные уже все, даже вот и бабы ихние, по-нашему, по-пролетарски, верно, товарищи?
  Товарищи согласно закивали.
  - Нам с тобой, товарищ, осталось только вычистить! Ну да ты у нас, товарищ Баранов, боец закаленный, к схваткам с буржуем привыкший. Вот и покажь нам свой, балтийский манер! Мы народ не столичный, глядь, чего и переймем!
  Я окинул взглядом низкую комнатенку - стол да стулья сплошь у стен, лампа-коптилка и обезьян этих штук восемь наберется - вместе с Кузей.
  То, что я сейчас буду кого-то расстреливать, не вызывало у меня и доли сомнения.
  Что-ж, думаю, а ля гер ком а ля гер...
  Мы спустились по лестнице, которая обнаружилась за люком в подвал. А там - еще один этаж. Коридор, двери по обеим сторонам, керосинки на потолек висят, штук десять, и видно как днем.
  Юрий хватил еще одну рюмку, и не закусывая, продолжал:
  - За дверями - комнаты. В каждой комнате - человек по двадцать, разных сословий и возрастов - всех не перечесть. Комнаты эти были людьми набиты битком - как сельди в бочке.
  А что дальше было - так и без того, надеюсь, вам понятно. В конце коридора обнаружилось нечто вроде залы с люком наверху в дальнем углу. Бедолаг заводили в эту залу по 8 человек, снимали с них одежду, кому какая понравится, и убивали у изрешеченной стены из наганов в затылок.
  Меня мьсье Руяткиин усадил с собою рядом, на кресла. Этакий гадина эта учинила себе театр!
  От раза к разу он и сам вставал и пускал жертве пулю в затылок. Особое пристрастие питала эта мразь к подросткам мужского пола.
  Вышибал он у них мозги с каким-то слюнявым выражением рожи, и похоже, блаженствое свое какое-то убогое ощущая от процесса. А мы-то, все на питерских накокаиненных художников в этом смысле всегда грешили - дескать, третий пол...
  И тут нате вам, - мужичонка из Рязянской губернии! И никакого вам кокаина, никакого авангарда!
  Чем-то стал он мне напоминать во время экзекуции этой безумной краба. У берега, в Крыму такие водятся. Поймаешь такого, он на воздухе лапы и клешни растопырит... А если на брюхо нажать - как начнет всеми членами своими шевелить - жутковато даже.
  Так вот, от этой пальбы мальчишкам в затылок мой Кузя совсем на такого краба сделался похож.
  Даже вроде как и про меня позабыл. А я совсем от этого всего обалдел - выстрелы, конечно, штука привычная, но обстоятельства, понимайте сами, из ряда вон!
  Когда покойников набиралось по десять - двенадцать, открывали люк и петлей за ноги вытаскивали наружу, наверх, ногами к небу, и грузили там на подводу.
  Кузя в это время подсаживался ко мне, лоб влажный, глазки застывшие, и давай упрекать, чего, мол, не стреляю...
  Чтобы не вызывать подозрений, пришлось и мне раза четыре пальнуть. Метил в молоко, да что толку - все равно из обреченных никто живым не уходил. И молча все шли под дула наганов, как овцы. Иные прощались, иные - обнимутся, плачут. Так и стреляли их.
  Крови натекло на пол - лужи, смрад, смерть, мразь...
  Я смотрел на Юрия остекленевшим взглядом.
  То, что я слушал, выходило за все пределы возможного. Нереальность этого всего лишала меня способности соображать, сопоставлять, отделять правду от лжи, что было, впрочем, и не нужно - каким-то шестым чувством, интуицией своей я ощущал - Юрий не врет.
  - Когда всех, казалось бы, уже перебили, - продолжал он, -близилось утро.
  Я, однако, рано подумал, что на этом кончено дело. Среди расстреливаемых я до последней минуты не видел ни дам, ни барышень.
  Машинально решив, что их, "экспроприировав", отпускали, я здорово ошибся. Несчастных вытащили из предпоследней комнаты в том страшном коридоре.
  И тут началась полная чертовщина, шабаш просто какой-то сатанинский. На них рвали платья, били, один из Кузиных волкодавов порол юную блондиночку-гимназистку кнутом. Их принуждали делать такие вещи, что и Де Саду не снились.
  А затем ставили на колени у стены и убивали выстрелами в затылок.
  Потом опять приводили новых мучениц, и все начиналось сначала.
  Скажу лишь, что второй смене смертниц - семи девушкам от пятнадцати до двадцати, пришлось умирать, нагнувшись у стены, раздвинув ноги, задом к убийцам, одновременно по счету "три", выкрикнутому мсье Руяткиным, спустившим курки наганов в затылок жертвам, а пролетарское семя - в промежности.
  И тут я поймал себя на том, что еще немного, - и я присоединюсь к этому всему; я чувствовал, что происходящее - да, отвращает, да. Страшит, но и, - о, да! - влечет, и чем дальше я смотрел, тем больше меня подмывало встать и вытворить что-нибудь с девицей, запас которых все не кончался, и которым ведь все равно придется умирать, так какая же, к чертям, разница?!
  Да и Кузьма, этот Калигула Мценского уезда, начинал подозрительно посматривать на меня в перерывах между пистонами.
  Как выяснилось, до девок он был не менее охоч, чем до мальчишек, и обладал елдою, сравнимою размерами с казачьим палашом.
  И, да, я сделал это!
  В предпоследней партии, если можно так сказать, была одна молодая - красивая была, чертовка. Сама высокая, волосы рыжие длинные, до середины спины, глаза зеленые - на пол-лица. Когда она с остальными вошла, то видимо, сразу поняла, что сейчас с нею случится.
  А я подскочил к ней, как голодная собака; боковым зрением я успел заметить, как Кузя взглядом отказал одному из своих волкодавов, тоже прицелившемуся на нее.
  А она все смотрела в угол, где кучей лежали голые мертвые женщины, вперемешку с окровавленным тряпьем. Пока было можно, за криком раздеваемых обреченных, я сказал ей, что ее ожидает, и что это буду делать я.
  - Какя разница - отвечала она, - Впрочем, попробуй - только без них, - она глянула на прочих товарищей.
  - Иди, - хрипнул мне Кузьма, косо глядя своим кровавым глазом, - А они тебя покараулят, мало ли, с бабой не совладаешь!
  Двое громил нехотя оставили свои жертвы и приблизились к нам.
  - Ниче, товарищ, - будешь помнить меня!.. - донеслось мне в спину, конец фразы заглушили крики и выстрелы.
  Мы зашли в соседнюю, опустевшую комнату. Двое бандитов остались за дверью.
  Что было дальше? Вы думаете, я удержался?
  Нет! Я взял ее молча, грубо, я дал себе волю, как никогда.
  После того, как это закончилось, она сидела на полу у стены, пытаясь натя7нуть на плечи лохмотья, в которые я превратил ее одежду, в одном ботиночке с острым носком, какие носят курсистки. Расшнуровать его и сорвать с ее стройной ноги у меня не хватило терпения, когда я уже по рукоять входил в ее податливое лоно.
  Помню этот ботиночек, и другую, босую ступню; упавшие на разбитое лицо длинные рыжие волосы, ее дрожащие голые белые плечи ...
  И в этот миг я почувствовал, - то, что совершил я, убьет меня. И так же верно я знал, что сей же час вытащу из кобуры маузер и застрелю ее.
  Я достал пистолет, подошел к ней.
  Она оставалась сидеть на полу, я видел лишь ее макушку, плечи и грудь с крупными коричневыми сосцами.
  Я не выстрелил. Я опустился перед ней на колени. Я говорил, что сейчас убью ее, что иначе нельзя, умолял простить меня...
  Она молчала долго, и я уже не думал услышать ответ. Мой разум раскололся надвое - одна часть рассудка продолжала истерически жаждать ее крови, а другая, подпитываемая этой истерией, безумно алкала прощения, искупления, отпущения страшного греха содеянного, и за то, что я собираюсь совершить.
  Она должна была дать мне отпущение, как дала овладеть собой - безропотно, чтобы я мог убить ее!
  Мною овладевало безумие...
  Наконец она подняла глаза.
  - Я прощу тебя, - сказала она мне, - если ты будешь всегда носить с собой это.
  Она протянула мне нитку крупных круглых бус из какого-то камня, кажется, малахита, извлеченную ей из складок одежды.
  - Это всегда должно быть с тобой! - прошептала она разбитыми губами, - Клянись!
  -Клянусь! - отвечал я.
  - Тогда все. - Она закрыла глаза.
  Я вставил в ее приоткрытый рот ствол маузера и выстрелил...
  Юрий достал из пачки очередную папиросу и вновь принялся танцующими пальцами ломать спички.
  - Вы сдержали клятву? - спросил я.
  Он посмотрел на меня.
  - Да.
  - Покажите.
  Это действительно были круглые бусы зеленого малахита. Правда, нить была переделана в четки.
  Юрий достал их из-за подкладки чемодана и бросил на стол.
  Этот человек, определенно, был полон сюрпризов.
  - Однако, душно, - сказал я - выйдемте на воздух, в тамбур.
  - Что, пробрало? - усмехнулся Юрий.
  - Да, - кивнул я.
  - Ну, что, пожалуй, наберется на рассказец?
  Я кивнул из безлюдного коридора.
  Юрий хмыкнул, накинул плащ и вышел вслед. Перед выходом на открытую площадку, у двери в тамбур, я дал-таки ему прикурить папиросу и закурил сам.
  - Свежая ночь! - передернул плечами Юрий, подставляя лицо свежему ветру.
  Перед нами была прицеплена открытая платформа, а перед нею чернел паровозный тендер.
  На Востоке, почти за нашей спиной, занималась заря.
  - Скажите, Юрий, - обратился я к нему - у вас есть какое-нибудь сокровенное желание? Такое, какое загадываешь раз в этой жизни?
  Он помолчал. Задумался. Усмехнулся.
  - Вы хотите правду?
  - Разумеется!
  - Экий вы психолог! Я слыхал про таких. Натурально, на западе вы не пропадете! Камень сняли с души; однако - желание...
  Он глубоко затянулся и выпустил длинное облако дыма, которое разорвал в клочья свежий встречный ветер.
  - Желание есть. Оно, видите ли, связано с тем, что я вам рассказал только что. И вы меня, как мужчина, должны понять...
  - Валяйте!
  - Я хотел бы вернуться в ту ночь, в тот подвал, и чтобы эта рыжая также сидела у моих ног, спиной к стене, в изорванном мною платье...
  Да-с! Но чтобы вместо холодного ствола маузера она приласкала бы губами и языком кое-что другое...
  Он пьяно подмигнул мне.
  - Ба, гляди! - крикнул я, указывая вниз, на промежуток в сцепке.
  Он нагнулся через перила.
  У меня было меньше секунды.
  Он стоял слева.
  Правой рукой я, что было силы, двинул его по загривку.
  Левой ногой дал подсечку.
  Моя левая рука тотчас толкнула его под коленки и вверх.
  Он был пьян, он разваливался от водки, и через миг тяжелое колесо пульмана на скорости более семидесяти миль развалило его совсем - на несколько частей.
  Он не кричал, а может, не успел.
  Глаз его я не увидел.
  Вагон лишь слегка, едва уловимо, качнулся.
  Я постоял еще немного, несколько раз глубоко вздохнул и вернулся в купе.
  В воздухе висел табачный дым. Было серо и тоскливо.
  Я рывком открыл окно, и в тесную клетушку ворвался ветер с запада.
  Он принес запах горького дыма жженой листвы.
  Елена никогда не питала пристрастия к дорогим суетным побрякушкам.
  Она очень любила серебро, а из камней - зеленый малахит и нефрит.
  Поэтому, когда я подарил ей нитку крупных круглых бус из этих камней, она носила их, почти не снимая.
  Их-то и прижимал я теперь к губам, подняв с заваленного объедками и окурками стола в купе поезда, летящего из ниоткуда в никуда.
  Клубок был размотан.
  Ночь подходила к концу; как, впрочем, и мое путешествие.
  Вставало осеннее утро.
  
  Кишинев
  Сентябрь 1999 г.
  
   К О Н Е Ц
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"