Бурый Волк Вова : другие произведения.

7 из 70-ти образов смерти, разбросанных по квартире

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:

  Нескончаемо, словно змея, впившаяся в свой хвост, переливалась сама в себя белая ночь. Стас сидел на диване и без интереса смотрел в окно, вспоминая прошлые белые ночи, вспоминая события, происходящие тогда. Вот это, говорят, называется ностальгия. Не та пресловутая тоска по родине, а сожаление по временам, которые уже настолько вросли своими корнями в память, что их уже не вырвать, кроме как с человеком заодно.
  Минутные стрелки старинных часов, висящих на стене уже много лет, достигли отметки "IV", в то время как часовые стрелки уже слегка преодолели рубеж "XI"; и вдруг тиканье прекратилось. Замерли минуты, замерли часы, день покрылся белой плесенью ночи, утонул во времени.
  Тишина стала классической, она пахла пылью.
  Стас поднялся с дивана - хрустнули кости. В такой тишине кости хрустели как чипсы.
  Он подошел к часам, чтобы их завести, потому что ему показалось, что кончился завод, но, дойдя до середины комнаты, вдруг замер. Его сознание переместилось из этой точки пространства в другую - куда-то высоко в небо и чуть вправо. С высоты он увидел внутренним взглядом, даже, скорее, краешком взгляда, ребро железобетонной коробки, а в центре ее - пластилинового человечка, начиненного переломанными костями. И хотя видение заняло ровно мгновение, его эхо продолжало гулко плескаться где-то за глазными яблоками, отскакивая, как мячик, от нейронов.
  Стас завороженно посмотрел на стену. По ней сползал белый свет, терялся за плинтусами; паркет пола был темно-коричневым и блестел лаком, был он также прохладный и неровный. Сколько раз по стене проползали красные ленточные черви заходящего солнца? Сравнительно немного. Они, эти черви, появлялись лишь в самые светлые месяцы года, потому что окна выходили на северную сторону и синие тени душили недоразвитых червей осени и зимы на пол-пути к их загадочной миссии - перенести о себе память с темных обоев с незамысловатым рисунком в голову Стаса, который сейчас стоял и вспоминал... А еще он припомнил напыщенное и агрессивное небо летнего утра, которому только дай возможность заговорить, и оно начнет греметь дифирамбами и эполетами грозы, а когда этой возможности нет - оно будет блестеть и резать глаза, как скальпель хирурга, будет швырять на стены пригоршни ехидных солнечных пятен, вся суть которых заключается в том, чтобы напророчествовать долгий и утомительный день, покрытый каплями пота.
  Но сейчас всю комнату окутывал теплый серый полумрак, похожий на невидимую вату, и лишь поблескивали в нем перекошенные пластмассовые глаза очень старой плюшевой собаки, свесившей черные пыльные уши со спинки дивана. Стас подошел к игрушке, но не успел взять ее в руки, как его окатила зеленая и прохладная волна воспоминаний. Сценка, вырезанная из расплывчатой акварели далекого детства, была настолько тщательно отреставрирована, что Стас почувствовал себя маленьким, энергичным, охваченным жаждой немедленной и, вероятно, зачастую непродуктивной деятельности.
  Он сидел на табуретке, поджимая пальцы ног - деревянный пол, выкрашенный бурой и какой-то жирной краской, был слишком прохладным, - а в раскрытое окно влетали голоса дачников, звонкие и особо бодрые; щебет птиц. Летние звуки оседали на светлых стенах, покрывале, металлических шариках, обозначающих прямоугольник кровати, на груде подушек с подоткнутыми краями; они падали в большую миску с клубникой, такой красной, что пролетариату впору было загибаться от зависти; они ровным слоем покрывали стол, за которым сидел шестилетний Стас и, сжав в руке синюю чернильную ручку, вырисовывал в черно-коленкоровом блокноте фигурки экзотических зверей.
  Звери выходили так здорово, что мальчик получал настоящее, почти безумное удовольствие от творческого процесса; он с азартом рисовал и рисовал, на минутку отрываясь от блокнота - да и то лишь для того, чтобы, пребывая в абсолютном восторге от продуктов своей трудодеятельности, обежать вокруг стола несколько раз и, нахлебавшись вдохновения, запрыгнуть обратно на табуретку.
  Но когда вся страница оказалась покрыта синими ладными букашками, откуда-то извне пришла страшная и заразительная мысль, охватившая все тело Стасика и вызвавшая легкий ступор, а затем и оцепенение. Ведь он когда-нибудь умрет! Умрет автор и владелец этих замечательных рисунков, никогда ему больше не удастся полюбоваться на них! И, что самое худшее, они останутся беспризорными.
  Стасик не смог примириться с вариантом оставить этот мир без себя, мир, который был ему уже известен и центром которого в настоящий момент являлись мелкие фигурки нарисованных зверей. Он схватил блокнот, соскочил с табуретки и побежал за спасением.
  Мама стояла возле раковины, мыла овощи под зеленым рукомойником, когда Стас врезался в нее, начал тыкать ей в руки блокнот. Не спеша мама вытерла руки, взяла блокнот и принялась рассматривать художества сына. Совсем не это было нужно Стасу, и он требовательно и капризно, сильно волнуясь, спросил:
  - Мама, ты правда сохранишь это, если со мной что-нибудь случится?
  Сейчас уже Стас не помнил точно той интонации, с которой мать зачем-то ответила вопросом на вопрос:
  - А что с тобой может случиться?
  - Если я умру!.. Я ведь умру, да?!
  - Нет, - нисколько не колеблясь и даже не задумавшись, ответила мать.
  Проще и приятнее было поверить в это утверждение, нежели озадачиться сомнениями насчет его правомерности, и Стас забрал блокнот, пошел обратно в комнату, сел за стол. Отголоски недавнего потрясения все еще перекатывались шарами ментального боулинга в его голове, поэтому рисовать не хотелось. Мальчик посмотрел на свою любимую игрушку - плюшевую собаку, тщательно охранявшую каждую ночь его сон, и своим молчанием и неподвижностью она явила ему вечность.
  Извернувшись, воспоминание ускользнуло, махнув на прощание зеленым хвостом, сплетенным из свежих рябиновых листьев, кислого вкуса яблок из сада хозяйки, дорожной пыли, поднятой колесами отцовского автомобиля, на котором он увозил маленького Стаса с дачи.
  Теорема оказалась доказанной в два действия: одно - на первый взгляд статическое, но, тем не менее, убедительно движущееся сквозь время, - воплощалось в медленно выцветавшей фотографии на стене, с которой улыбался вечной улыбкой призрак молодого пацана в пилотке набекрень, в окружении таких же как он улыбающихся призраков. Второе действие безжалостно наваливалось на первое, сминая его и подчеркивая хроническую лживость любых человеческих изображений. Оно воплощалось в грустном и монотонном шуме РАФиковского движка, вытянутых и скорбных лицах Стасовых родных, а более всего - в короле бала, торжественно, неподвижно и равнодушно лежащего на полу, в горизонтальном эквиваленте трона - гробе.
  Хоронили деда. И Стас тоже подошел к могиле, пока еще не опустили гроб. Черная пустота, в которой еще совсем недавно чавкали лопаты и хлюпали сапоги, казалась ощерившимися ртом и, одновременно, открытым зрачком - в паузе между подмигиваньем. Могила самодовольно кричала: "и ты здесь будешь! Терпенья хватит!" Спорить с ней у Стаса не нашлось ни сил, ни возможностей, - могила проглотила деда, не поперхнувшись. Глупо тут было спорить.
  В комнате все так же плавал сумрак белой ночи. Странным образом он сгущался возле старого письменного стола, и Стас вошел в это густое серое пятно, открыл нижний ящик и начал рыться в хламе, скапливавшимся и утрамбовывавшимся там годами. Показала свой край обложка какой-то тетради, и Стас выдернул ее из залежи мусора. Это была тетрадь по литературе за одиннадцатый класс, вся изрисованная красными заметками учительницы и несколько более художественными экзерсисами автора: он любовно иллюстрировал сочинения мордами монстров, чертей, иногда просто какой-нибудь причудливой вязью, орнаментами, сквозь которые просвечивали то фашистская свастика, то каббалистические знаки.
  Стас закрыл тетрадь, и вместе с этим его внутреннему взору открылась панорама Невы. Стояла теплая июньская ночь. Мосты разорвали объятья, и по реке тихо проплывали редкие корабли. "Ресторанчики на воде" тыкались боками в гранит, блестели огнями, впускали посетителей, заставляли их пьяно отплясывать на палубе.
  Вытирая полой пиджака гранитную крошку, Стас сидел на корточках возле самой воды и смотрел на отражающиеся в ней огни. Непонятное чувство охватило его, имя чувству была "пустота", может быть чуть-чуть разбавленная молекулами винных паров. И это опустошение давало редкий по отсутствию эмоциональной окраски покой.
  На берегу клубилось облако, сконденсированное из радостных воплей, шуток-прибауток его уже бывших одноклассников; ритуального, отчасти похожего на колокольный, перезвона бутылок; бряканья гитарных струн и истошных трелей губной гармошки. Антон Нилин, гармошечный "блюзмен", спустился к воде и выдул трель в ухо Стасу. Он хлопнул Стаса по спине так, что тот чуть не рухнул в темную воду, в которой прохладно дрожали тополиные тени. Он вынул из кармана пиджака косяк, раскурил, глубоко затянулся и передал Стасу. Стас взял папиросу в кулак и вдул в легкие дым. Анаша потрескивала, огонек шел криво. "Дай, подлечу", - сказал Нилин, Стас отдал ему папиросу, а сам поднялся на ноги и пошел по мокрым ступенькам наверх.
  Он обнял Иру, положил подбородок ей на плечо. Чувствуя горячее тело сквозь ткань платья, сшитого специально для выпускного вечера, он мучительно вспомнил и ту белую ночь, дикие ощущения, отпечатавшийся сургуч стыда и жара; вспомнил неуверенную радость достижения. Приоткрытые и страдальчески изогнутые губы Иры. Ее помутневшие глаза и профиль, заострившийся в откровенной подсветке белой ночи.
  Десять лет остались в прошлом, поминки состоялись и еще продолжаются. Стас разжал руки и недовольно отстранился, разглядев усталость на лицах одноклассников, неискренность церемонии. От Иры он ускользнул в страхе - уж слишком похожа она была на замахавшего крыльями ангела смерти.
  Разбрасывая хлам по комнате, Стас целеустремленно рылся в ящике письменного стола. Он нашел то, что искал. И, подойдя к окну, раскрыл кулак. На ладони лежал кулон из горного хрусталя, в серебряной оправе. Кулон мерцал, и со временем мерцание стало нестерпимым, вылившись в яркий полдень.
  Стас стоял в парке, его слепило солнце. По дорожкам слонялись легионы детей, возглавляемые мамами, иногда папами, с бутылками пива в руках и мерно покачивающимися животами. Хороший воскресный день. Через полуприкрытые веки Стас не замечал этого, потому что его захлестывал грязный и мутный поток сомнений, несущийся, сметая все на своем пути, с вершины, которую олицетворяла Кристина. И жаркое солнце заставляло сомнения кипеть, от них струился ввысь черный пар, окутывал вершину. Стас курил сигарету за сигаретой, стоя посреди дорожки со скрещенными руками, ожидая Кристину.
  Она пришла с сумочкой, полной заверений в вечной любви и ложью, ее глаза опять смотрели куда угодно, только не прямо. И ядовитые слова Стаса капали прямо в противоядие обреченности и финальной части двухлетней сонаты. Тонкими пальцами Кристина теребила кулон, который вечно падал Стасу на лицо, когда они занимались сексом и Кристина была сверху.
  Ей уже ничего не было надо, но она все мямлила и мямлила, оправдываясь, пытаясь не обидеть. Но ясно было как день, что соковыжималка сломалась, уже ничего не выжать, сыгран последний такт.
  Осталось поставить заключительный аккорд и отжать педаль.
  А она все теребила и теребила свой проклятый кулон. Стас протянул руку, сжал кулон и дернул.
  - Ну, пока! Хватит уже! - сказал он.
  Ушел.
  Вернулся в белую ночь, в серый мрак, в черную тень мрака, увидел в углу покрытые пылью холсты, вытащил рулон, развернул - обнаружил на них засохшую масляную краску, шероховатую, как наждак. Пространство покрыли небрежные мазки кистью, вырисовывалась комната, заваленная пустыми бутылками, журналами, банками. На телевизоре "Радуга" лежал мольберт, и краска красная, синяя, белая стекала на экран, образовывая беговые дорожки российского флага.
  Жесткая кисть не хотела отражать внешнюю реальность, она лишь размазывала сопли по внутреннему миру Стаса, он рисовал кошечек, собачек, сцепившихся в крысином клубке глубокого внутри его мозга. Но поскольку то, что получалось, Стаса не устраивало, - его внутренний мир был совсем не таким, - то это тем более не устраивало и окружающих. А стать добросовестным портретистом реальности, ему тоже не удалось. Кисти поломаны, щетина выщипана, краски потеряли цвет. Придя к этому выводу, Стас выпил водки и нарисовал натюрморт: губастая рыба лежит на тарелке, изо рта ее высовывается человеческая нога, из глаза - локоть. Гроздь винограда, подвешенная за худую шею с выпирающим кадыком, ярко-зелеными мячами скачет по белому полю скатерти со штрафными площадками ржавого цвета, оставшимися от кильки, которая давно уже почивала в вывернутом наизнанку желудке. Желудок лежал здесь же, некрасивым куском мяса, похожим на бьющееся от страсти сердце. Стас нанес последний мазок и отошел вглубь комнаты, чтобы посмотреть издалека. Но холст оставался серым, на нем не было ничего изображено. Это, вероятно, поставило последнюю точку над "и" - надежды на художественный талант, как таковой, уже не существовало. Впрочем, невероятными усилиями Стасу удалось сжать точку до предела, теперь она напоминала след, оставленный мухой на стекле, и временами Стас запасался баллончиками с краской и тайком, ночами, ошивался возле многочисленных бетонных заборов, тщательно распыляя по ним одно слово, состоящее из трех огромных букв, - "ХУЙ".
  Улыбнувшись этому воспоминанию, Стас потер виски, медленно подошел к углу, словно провинившийся, но не чувствующий себя виноватым ребенок. В самом темном месте комнаты располагалась иконка, сама по себе темная, с почти черным ликом святого, из-за чего он кощунственно походил на пародийно изображенного южноафриканца, попавшего под скальпель арийского хирурга. Нимб над головой, когда-то бывший золотым, также потускнел, потрескался, превратился в осколок былой славы, пронзающий, как перо выдранное из крыла Ники, сердце ветерана, споенного и отпингованного малололетними хулиганами на задворках дома престарелых. Славянский шрифт, старинные буквы, непонятые и неузнаваемые, прямо как "История государства Российского" Карамзина, расплывались кляксами в почти японские вертикальные гроздья никому не нужных шифровок. И вот посреди этого дряхло-золотого, забодяженного с темнотой и пылью великолепия, стало зарождаться вдохновлющее озоновой свежестью воспоминание.
  Трусливо сбавив обороты, Стас гнался за покоем. Раскумаренное сознание щедро расплывалось в красной улыбке, тонувшей в складчатой резине щек, а наебошиться вхлам и ползать по линолеуму кухни наперегонки с тараканами - тоже оказалось неплохим вариантом. Но затем карточные фигуры троглодитов скучились голимым веником и изрядно подзаебали своими вымышленными кайфами, изрядно помножились на возникавшие финансовые проблемы и раздолбанное утренне-предутреннее состояние, до которого троглодитам не было никакого дела, и это-то их равнодушие, в котором отсутствовало даже удовольствие, явилось окончательным и наиболее сильнодействующим раздражителем, заставившим покончить с неправильным образом жизни. Вдыхая раздувающимися как у варана ноздрями запах плавящегося воска, Стас постоял на мозаичном полу ближайшей церкви, после чего рассмеялся. Лозунг "религия - опиум для народа" сперва скабрезно смялся каблуком, денежно-мудро-украшенным лейблом "опиум - религия для народа", а потом благополучно видоизменился под более пристойный вопль, сопровождаемый осенениями крестом: "народ - опиум для религии". Большие, но болезненно худые и дрожащие языки загадочного хамелеона выдирали из общества то одного человека, то другого, то целую стаю. Присосавшись к коленкам, они тыкали жертву в пол, дробя коленные чашечки, потом впивались в лоб, таща его туда же, чтоб медным звоном отдалась по всему организму новая доза кайфа. А нежертвы в это время жрали, срали, убивали. Убивали и некоторые жертвы, ехидно кокетничая с совестью, чтобы потом, упершись лбом в закат своего существования, вязко запустить иссохшиеся пальчики в монеты прошлого, сжать их покрепче, чтоб никто не сумел надкусить, проверяя на подлинность; оправдаться перед системой. Это называлось жизнь, это называлась динамика, это двигалось и гремело, а если б вдруг остановилось, замерло на одном месте, то ебанул бы Апокалипсис жадности, срывая головы, обляпывая их жиром и выстраивая в ряд, до тех пор, пока хотя б одна голова не покрылась бы трещинами от излишнего умственного напряжения. И отслоившуюся ячейку наколол бы на пластмассовую зубочистку некий новый мессия, поднес бы ко рту, прожевал... Чтобы выплюнуть вместе со слюной некую новую эссенцию, ставшую топливом для двигателя очередного прогресса.
  Усердно скрипнув пару раз зубами и несколько раз вонзив в игольное ушко псевдоблагополучного социума, порожденного теорией, свою грубую и неотесанную мозговую извилину, отвечавшую за успешный и взаимный конформизм, Стас обленился. Путем подмены химической формулы кислотный экивалент мысли обратился из серной кислоты в сернистую. Если раньше Стасу на некоторые вещи было глубоко насрать, и в этом собственно и проявлялась некая революционность, какой-то рациональный гордый антагонизм, то теперь ему было похуй - не глубоко, а просто похуй. Он не срал демонстративно с высокой колокольни, а просто и незаметно серил, присев у подножья.
  И вяло размышлял над некоторыми, когда-то терзавшими и беспокоившими его ум вещами. Почему, например, Иисус Христос виртуально воскресает один раз в году, а все остальное время виртуально гниет в могиле, запуская в вены реальности, как из рогатки, метастазы смерти, и всё тогда рубится под корень косой, украшенной надеждами на воскрешение, что выжженны веками. Побеспокоился - и хватит. Уснул. Сходил - перекрестился. Вдруг получил смачный пинок под зад.
  Глядя на умиротворенную улыбку Марии, тускло уставившись на ее пальцы, поглаживающие большой живот, Стас вдруг ощутил себя сосудом, наклоненным, но еще не опрокинутым над широко разинутым беззубым ртом, смазанным нежной детской слюнкой. Сам он, до краев наполненный любовью и заботой родителей, уже долгое время прохлаждался в погребе, настаиваясь и готовясь опрокинуться любовью и заботой в чей-то другой голодный и жадный рот, неожиданно и загадочно материализовавшийся в так называемом свете, в котором было мало чего от фотонов, но так много от чьего-то многословного Пиздежа. Содрогнувшись, Стас воткнул пробку поглубже в себя, в горлышко бутылки. Хотелось просуществовать как можно дольше, будучи не сданным на склад приема стеклотары. И вдруг ебануло так что мама не горюй. Бутылка разорвалась на множество кусков, мозаикой усеявших пол гостиной, и все обходили его стороной, и огромные черные пауки валялись мертвыми на шикарном паласе, поджав к мохнатому отвратительному телу лапки, предварительно свив по углам паутину, куда попадали друзья Стаса и просто знакомые. И все философствовали, размышляли, давали друг другу советы, а Стас вдруг передумал прыгать в будущее, он оставил одну ногу здесь, а другой осторожно пошарил в бездне, убедился в том, что это бездна, поверил в то, что его ноги - то же самое, что и усы насекомого, приставил эту мятежную ногу к другой, более покойно-спокойной ноге, отдал честь расфасованному мирозданию и вернулся в привычное состоянии, традиционное, - только вогнал в просверленный череп соломинку, нате, высасывайте дальше электрончики, шароебящиеся со скоростью света вокруг сжимающегося мозга, а хули вы думали, вселенная сжимается, мозг тоже, если конечно опять ученые не пиздят. Да-а, ну и куда шагнуть с расцарапанного шоссе, если ты растешь из него мальчиком-одуванчиком или девочкой ромашковой припевочкой, а кругом дымятся шины, сфабрикованные, заведенные, неуправляемые, заносимые, напоенные соком, мчатся как покати-трава, и ты выливаешься вместе с ней в луг, заваливаешься на траву, глядя в расхристанное многотучно-хаотичное небо, обваливаешься, упираясь спиной в кочки, падаешь спиной на землю, а руки тоже разваливаются как у трупа по сторонам только клетки не отмирают и врача не хватает чтобы поднял он их уронил небрежно да кивнул и в ухо тебе заползает энцефалитный клещ а ты вынимаешь его маленькими плоскогубцами из уха пихаешь в рот разжевываешь важно тока он гад отмирает черненькими кусочками в дуплах зубов и ты чувствуешь отвращение вместо радости от злобного наказания.
  
  Какого еще злобного? Стас вяло отмахнулся от этого воспоминания, потому что было оно глупым, старым. Ну, клещ, ну
  и что. Устал он, притомился.
  Подзаебался малость.
  Ладно... чего уж там... Надо часы завести, старые ведь, но ходят
  А потом
  Снуло выбрел
  в коридор
  через силу
  , остановился перед зеркалом. Поднял глаза.
  
  В трюмо отразилась решетчатая структура, в каждой ячейке которой плескалась черная маслянистая жидкость - смерть.
  
  А позади структуры росло дерево, с сильными корнями, гибкими ветвями, ядовито-зелеными листьями.
  Дерево находилось в кольце из плаценты; в ней по кругу плавал огромный младенец с выразительными, внимательными, широко раскрытыми глазами, с интересом глядящими на мир.
  Трубки решетчатой структуры бросали на него тень.
   Сломанный электронный календарь, висящий на стене в коридоре, прошепелявил: "Тфе Тыхячи Хорок Фторой Гот Фторое Июня".
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"