Ему всегда будет интересно, что чувствует лошадь, когда на неё садится толстый человек. Что она чувствует, когда его жир свисает с седла, как карманы. И спросить у самой лошади про её ощущения не выйдет, думает он. Получается ситуация, из которой нет выхода, или выход есть, но он не подходит в данный момент. Лошадь ела что-то из огромного куска цистерны и ржала, застряв зубами в колоске. Он подходит к ней и говорит что-то на лошадином языке, издавая звуки. Лошадь подзлилась, она подпрыгнула и мощными ногами откинула его тело в сторону как плюшевого зайца. Его грудь пробита и пищит кровавой мистерией.
Письмо неизвестному доктору
'...клинические выводы я записал. Впрочем, хотел бы увидеться с вами. Моё состояние стабильно плохое. Запишите это где-то у себя, сделайте заметочку. Встретимся не с пустыми руками.
Подпись: -'.
Лилалон
У меня длинные чёрные волосы на корейский лад, мои ногти красные, но тусклые, мои ноги бритые, глаза большие и искренние. Я ношу жёлтый бюстгальтер и такого же цвета панталоны. Под моей губой - маленькая индийская родинка. Пальцы худые и продолговатые, кожа влажная, смуглая. Меня зовут Лилалон.
Благословение в каземате
Этот разговор произошёл в каземате.
- Недолго нам осталось, - прошептал худощавый старик, держа сиреневый платочек между ладонями.
- Мы - варнаки с тобою, - ответил ему недавно прибывший ссыльный.
Ссыльный был одет не по погоде: шапка, натянутая на бритую голову, оставляла клочочки ушей немного дышащими; впрочем, если выглянуть за пределы каземата - что они, конечно, сделать не могли - то можно было бы увидеть прекрасный солнечный день.
Белоснежная роба у ссыльного складками лежала на земле, словно платье на несколько размеров больше. Ссыльный молчал. У него в глазах - смятение, смешанное с ожиданием чего-то революционного.
- Авось и получится, - буркнул в густые усы старик, - никто ж не знает, что в голове у них. Выпустят нас, варнаков, выпустят!
Ссыльный ощерился:
- Сколько таких, непосильных, на свободе нашей ходят. Святую землю обезображивают мещанской подошвою. Смотрите на небо, щелкопёры! смотрите на небо, протирайте очки от крови, которою вы плачете после рабочего дня; ибо слёз у вас нет.
Старик поднял потную ладонь.
- Дьячок, а, дьячок? - бормотал он, сжимая платок.
Дьяк вышел из тени с огорчением, видно было, что его отвлекли от чего-то важного. Насупив брови, дьяк сказал: - Вы не мои дети, я врать перед Богом не собираюсь. Но, если уж Бог послал нас в одно место, олицетворяя своё триединство в нас, рабах, давайте уступим всем законам тюремным, отведём наши души от огня искушения, - говорил он, и в бороде его что-то лазило.
Тишина.
Ссыльный встал первый. У него внутри, в груди, или где-то там, появилось мерзкое желание нести ересь.
- Смотри, дед, дьяк из тени вышел. Прятался там от нас? - морда ссыльного осклабилась и стала видною в темноте.
Дьяк скрестил руки на животе.
- Нет, не прятался, - ответил дьяк. - Мои побуждения не касаются вас и этого каземата. Видно было, что у вас нет ничего человеческого. Да, я прислужник Бога, Господа Нашего; Отца Вашего. Да, я получаю грош. И, пожалуйста, думайте, когда хотите что-то сказать. Бог над нами и слышит нас.
Старик резко встал, откинув платок в сторону: сиреневая ткань медленно уплыла на пол. Старик ткнул пальцем в плечо ссыльного: - Он нас за дураков держит.
- Да, за дураков.
Дьяк сделал шаг назад:
- Я благословлю вас. Варнаками станете.
- Мы и есть варнаки! И без твоего благословения, чёрт крестоносный!
Ясное небо лишь по моим словам. Прошу приглядеться - оно дождливое; как будто водоносца по окончанию истязания ножами заставили попить воды.
Края туч источают белое сияние, сливаясь с линиями серых струй дождя. Асфальт, двор, всё прочее и нужное для портрета... ...и человек стоит, на небо смотрит, изогнувшись в одну, так скажем, погибель.
Думаете, он и вправду смотрит на небо? Нет, дорогие мои слушатели, он рвёт на себя.
Мой сын
На зелёной траве ползали улитки. Мой сын подходил к ним и брал их с брезгливой осторожностью за панцирь. Каждый раз, делая так, он издавал бекающий звук. Потом он бросал со всей силы улитку об траву и, если видел, что улитка оставалась жива, прыгал на неё, топтал её своими крохотными ботиночками, показывая мне, что-ли, превосходство? И так много раз на день. Я очень люблю своего сына. Вот взять даже недавнюю нашу прогулку по лесу: мой сын бегал по сваленным деревьям, как медведь, и рычал на всех лесных обитателей, улыбаясь мне с деревьев, широко, повелительно опуская глаза на меня, находясь в тени; да, мне становилось не по себе, но я тут же вспоминал, что это - мой сын. И вот после прогулки он сползал с гнилых стволов и растянуто, как ленивец, касался ботиночками земли, потом спрыгивал полностью, отряхивался и бежал ко мне, радостный. Мать, то есть моя жена, говорила ему, что он немного не тот, за кого себя выдаёт. Мол, он 'чеширский котик', он 'урод в семье'; я не слушал оскорбления. Оскорбляя его, она, в первую очередь, оскорбляла меня, своего мужа. Я давал ей предупредительные пощёчины. Затем мы снова выходили на прогулку: вторую за день. (Мы просто не хотели оставаться с матерью в одном доме.) Мой сын дёрнул меня за шарф и сказал, что хочет подкрепиться какой-то едой, снова улыбаясь мне упоительно и весело. Я смотрел на него и молчал, как бы ослеплённый; так труп смотрит на солнце. Я замечал в его глазах ужасную осознанность происходящего. Так бы сказать, я видел в его детском взгляде - взгляд взрослого человека. Или, правильнее сказать, человеческий взгляд. Возможно, звучит не так, как должно, но так оно и есть! Я, понятное дело, тут же приходил в себя, выполнял просьбу моего сына и продолжал с ним прогулку. Прогулка происходила вот таким образом: мы заходили в случайный магазин еды и я насильственным образом доставал моему сыну что-то вкусное, будь то леденцы или конфеты. Мой сын очень любит есть крупы. Я имею в виду - сырые. Мать постоянно жаловалась на больные зубы моего сына, так как из-за того, что он ест твёрдые крупы, у него постоянно болят зубы. Он плакал каждую ночь. Помню, как сейчас: в тёмной комнате мать наклоняется и даёт ему, моему сыну, свою обвисшую грудь, прижимает его голову к себе, силой заставляя сосать молоко. Мне было жаль её соски. Я видел, что у неё проблемы с сосками и некая сыпь, сплошь покрывающая ареолы; словно кожура вялого, гнилого арбуза. Мой сын рассказывал мне о неприятном привкусе её молока, он смотрел на меня... Мать плакала, что её сын болен чем-то, я её успокаивал. Она дрожала, её грудь так же дрожала. Мы топили дом дровами, а электричество заменяли восковыми свечами, поэтому тогда её худая спина была освещена свечой. Я всегда говорил всем, и сыну говорил: что позвонки - это лицо зимы. Что зима морит себя голодом ради красоты. Мой сын рано или поздно упивался молоком, он уходил подальше, в свою комнату (я выделил для моего сына гостиную.) Мы с матерью повесили на двери наволочки, закрыв обзор, занавесили окна и создали моему сыну уютную атмосферу. С матерью у нас была одна спальня. Любовью мы занимались исключительно тогда, когда моего сына не было дома, что, признаться, было очень редко. Большую часть времени мать трогала себя. Если рассказать, одним словом, почему сына иногда не было дома, то вот: мой сын самостоятелен. Он имеет небольшие зачатки садиста, поэтому я разрешаю ему выходить на наш двор и всяческими способами ублажать свои требования, так скажем. (Я улыбаюсь.) Понятно, что я строго за этим слежу. Мать перестала волноваться по этому поводу уже давно: привыкла. Я тоже перестал заострять на этом внимание. Я отец неглупый, понимаю, что у моего сына есть отклонения, посему пытаюсь помочь ему справиться с агрессией. Он убивает голубей и пьёт сырые яйца (я, кажется, уже упоминал о любви моего сына к сырому). Я послушно и молча убираю трупы голубей, когда мой сын получает нужную разрядку. В этот период, пока сын убивает голубей, я занимаюсь сексом со своей женой. Она, когда в истерике, всегда не забудет намекнуть мне на странность нашего секса; говорит, что я её насилую. Это глупость. Не знаю, зачем я вообще говорю о такой глупости, ибо секс у нас с нею взаимный, страстный. Я её не бью и никак не унижаю (если на то нет причины). Причина есть всегда, скажете вы. Я с вами буду согласен, но, из-за личных соображений о слабости женского пола, я её не бью. У меня тоже есть садистские наклонности. У кого ж их нет? Покажите мне этого человека. А у нас с сыном есть чёткий план: он вырастет и сдаст меня в дом престарелых, где, по его словам, он будет надо мной издеваться за причинённый в детстве вред. Я слушаю его и улыбаюсь: 'чем бы дитя не тешилось'. Я верю в его яркое будущее. Это мой сын.
Метаморфоза монолога
Я общаюсь с собою каждый вечер. Когда гаснет свет в соседнем окне, я сажусь на колени и закрываю глаза. Мне приятно видеть темноту. И трижды проклятый. Смотрите на меня. Меня не знает ни волк, ни лиса. И окуните в горячую воду, в прорубь, в малиновый яд. Вот подходит матерь, трогает за плечо и кричит, улыбаясь. Что я дурак, мол, что её не уважаю ни капли. А у меня в голове монолог. Никакой матери, естественно, нет. Ещё чуть-чуть - и открою рот. Ещё чуть-чуть - и загорится свет.
- Когда монолог терпит метаморфозу в диалог - стоит прислушиваться.
Ватару Цуруми
Красивая за окном ситуация: пикники соединялись покрывалами, квадратами, создавая гильдию, а над ними вязь тенистый. Всё зелено, всё ярко разукрашено весеннею кистью.
Из уважения, женщину стоит назвать девушкой. Девушка была в жёлтом, с чёрными крапинками, платье, находилась в середине тишины и, одновременно, внимания нескольких людей, которые читали. Люди расположились в основном на полу, сидели, раскрыв перед собою книги (хоть это место нельзя назвать библиотекой).
У каждого из них свой жанр, свои мысли по этому поводу. Кое-кто чаще смотрел в окно, чем в книгу. Кое-кто жалел, что пришёл сюда.
Девушка заметила лёгкое прикосновение некоего мужчины к своим бёдрам. Она искоса посмотрела на него, не сдвинулась. Мужчина вновь к ней притронулся, его холодные пальцы мысленно изображали на её коже круги отчаяния, которые могут произойти. У девушки началась паранойя: ей казалось, что мужчина неприлично двигается на месте, как бы взлетая вверх, а после конвульсивно опускаясь, так, что гремели памятные тарелочки на стенах. Другие люди этого не замечали, или, как оно бывает, не хотели этого замечать; тоже ощущая нелепый страх и пот, стекающий по спине вязко. Один мужчина заговорил со своей подругой о 'Кошмарах аиста марабу', подруга затараторила о 'Плоском мире'.
Мужчина перестал существовать на очень короткий промежуток времени, являя собой настенное ружьё. Девушка вытерла нос рукавом, у неё поднялись давление и температура, опали сопли. Страшнейший озноб медленно обволок девушку - она отложила книгу в невероятном отрешении от этого мира. В её глазах застывала ртуть, мороз распадался на более мелкие частицы. Мужчина был без лица. Она не видела его лица. Мужчина схватил девушку за упитанную ляжку, и схватил так, как черепаха, выбрасывая свою шею, хватает половинчатую, плавающую мышь. Аналогия упрощается: мужчина сжал её ногу до покраснения и вскрика. Девушка попыталась встать, однако каблуки и облегающая юбка перекрестили ей ноги.
Люди закрыли свои книги. Они покинули здание.
Девушка лежала на полу, а рядом находилось первое издание книги Ватару Цуруми.
Они были заодно
Вороны летали над кладбищем, воровали конфеты, клевали кресты - буянили. Да и сам чувствуешь себя подклёванным.
Малец, в одной только пижаме, сел у могилы на колени. Колени его покрылись грязью и зелёным мхом. Это была могила не его матери, а совсем чужой; ему не был знаком портрет.
Мать встала из могилы, совсем такая же, как при смерти: жёлтое тело, вместо рта, ноздрей и глаз - чёрные звуки. На левой щёчке осталась розовая складка от больничной жёсткой подушки. На предплечье дырявые колодцы, использовавшиеся когда-то для набора крови. В зубах, которыми она жевала, пломбы опечалены мышьяком.
Худой таз выпирает, просится наружу, а волосы несколько у неё слабые, хрупкие. Как птичий помёт, или как перхоть - глобусообразно лежит белая прослойка, под самыми волосами; точно со снятым скальпом, её лоб морщинист даже без удивления и злости.
Малец произнёс своим писклявым голосом:
- Ох, прости, чья-то мама. Я не могу видеть, у меня нет глаз.
Мать не двигалась.
- Я не хотел будить тебя, - продолжал малец, - но ты проснулась. Моя мама жива, она сидит дома, шьёт. Я часто спрашиваю, всё ли с ней в порядке. А ты, мама? Что же привело тебя сюда, на кладбище? Наверняка, сморила болезнь или убили из-за долгов, а твоего сына, как я понимаю, завербовали в условно сексуальное рабство. Когда ты можешь выбирать партнёра...
Мать покачала головой, ссутулилась.
- Тебе ли знать, что такое рабство? - сказала она. - Я умерла из-за тифа, и у меня не было сына. У меня была доченька. Она совсем уж взрослая, нашла мужа, кажется, планирует детей. Только вот имени её не помню, мальчик. Совсем забыла её внешность, голос...
- Конечно, конечно, она тоже не помнит тебя, - добавил малец.
- Как оно бывает? Забывают умерших. И умершие тоже грешны - забывают своих живых близких, друзей... кого ещё?
- Ложись, мама, ложись. Снись чаще своим детям, своим отпрыскам. Пусть радуются, пусть плачут. Главное, чтобы не забывали.
- У меня одна ведь дочь! - возразила матерь натужно.
- Нет, сынок у тебя есть. От первого мужа, в гражданском браке.
- Ты не хочешь, мальчик, сказать, что внутри меня есть окаменевший плод? Ведь меня вскрывали врачи, смотрели...
Малец встал, отряхнул красные пижамы. Что-то надвигалось на горизонте, и нужно было торопиться.
- Не знаю, где твой сын. Но он у тебя есть.
- Это... это замечательно. Но как я мёртвая передам своей дочери, что у неё есть брат?
Малец, тревожно смотря вдаль:
- Я передам.
Второе свечение
Зоркий глаз в дупле глазеет, жёлтый свет янтарно рассеивает вдоль и поперёк верхушек сосен. Львы взлетают на гору, и с горы опадают... Гул раздался. Птицы вмиг разлетелись. Кто-то увидит в лесной чаще свет, удивится своей простоте... В том же дупле глаза угрожали испугать случайного охотника с лучком наперевес, с плечом хромым, со ртом немым, с улыбкой на устах. Вокруг розовой ротонды тонкой ленточкой повесят светящийся шарик судьбы, называя его не так, как привыкли другие.
Я рисовал на белёшеньком холстике холмик и солнышко с маской. Вдруг я опрокинул бутылочку с краской, залив всю картину - безобразно. Так и прозвал я картину снежной, так как трава в белом цвете, а солнце нежное.
Курицы бегали прытью стальной, по курятнику шастали бивнем морским, демоном ярости, демоном похоти, всё выдумывали поводы для новых затей. Злодеяний не счесть. Мир переполнен любовью. Лишь один человек, залезший на стул, включит свет, а потом упадёт.
Исправительная колония
Каждый раз, проходя мимо исправительной колонии ночью, я вглядываюсь в лес. Этот лес - чёрный. Я никогда не прислушиваюсь к нему, но достоверно знаю, что его тишина уподобляется могильной. Тогда я замедляю шаг и не шевелю шеей, то есть смотрю только в одну сторону - на лес. Неизвестный источник света дарит веткам очертания. Появляется уверенность в том, что лес обитаем; он становится границей между гражданской жизнью и чем-то совершенно другим. И вот ноги совсем уж останавливаются на тропе. Тишина, как и следует ожидать. Не слышно костра, плача, шёпота или крика. Да будь чего! Ничего не слышно. Смотришь на этот лес своими белыми глазами (такие светящиеся, одушевлённые) - ничего не происходит. Разворачиваешься медленно, чтобы не спугнуть тревогу, и идёшь обратно, а перед глазами всё моменты жестоких убийств и пыток проплывают.
Медсестра
Медсестра прерывала беседу и улыбалась, облизывая бескровные губки. В темноте коридора она стояла. Ростом ни маленькая, ни большая, выделяющаяся только ломтиком голубого света. Собеседница медсестры, женщина больная, ни старая, ни молодая, ростом маленькая, фигурой пухлая, смеялась всего лишь. Её пугала медсестра. Медсестра рассказывала об анализе мочи. Даже если присмотреться к стенам, то не увидишь стен, ибо темнота. Диалог происходит в темноте коридора. Женщина всё поняла для себя. Медсестра настаивала. Определённым скачком в голове появлялось желание покинуть стены этой больницы, убежать или уважительно выйти через чёрный вход. Женщина оглядывалась с улыбкой. Медсестра не отводила взгляд. Она, медсестра, чувствовала нестабильность в повествовании, рваный ритм, апатию. И тогда сказала: - Золотые часы.
Женщина потрясла щеками, словно хомяк.
Маленькие люди
Они досняли кино и, несмотря на признание, выудили из потаённого кармана удостоверение. Тогда мы все присели обратно на диван, с которого встали. Все мои девушки немного испугались. Маленькие люди вошли в комнату и нарушили механизм диапозитива ладонью. Пара девушек прикрыла голые груди полотенцами. Кто вскрикнул из них: важно ли это вообще? В тот момент мы не смотрели маленьким людям в глаза. Никто не хотел начинать идти куда-то, что-то говорить маленьким людям. Сидели все, мои девушки тоже, их возбуждение понемногу сохло.
Да, это было очень страшно. Маленькие люди хотели найти и украсть из нашей студии важную вещь. Я приказал девушкам одеться в отдельной каморке, а сам подошёл к маленькому человеку в чёрном костюме, который достал удостоверение. Мы разговорились. Его глаза моргали часто, словно разрезая воздух в области наших голов. Его сотрудники, такие же маленькие люди, стояли сзади, охраняли его. Никто не хотел обижать маленьких людей, никто не смотрел на их рост.
Одна моя девушка, обёрнутая в полотенце, вышла из каморки с опечаленным видом. Она присела, сравнявшись с маленьким человеком, и что-то говорила ему. Её лицо было очень красиво, в ней бурлила похоть. У неё милый голос. Она продолжала говорить маленькому человеку что-то на своём. Её жёлтые волосы мерцали в полутьме нашего кинотеатра. Полотенце сползало очень редко, но сползало; всегда замечал отточенным глазом движение поправления полотенца или бретельки лифчика. Я ведь не один год в этом деле.
Я отвернусь и грустно посмотрю за окно, и действительно, выйдет, что я посмотрю за окно, а не в окно. Никого не увижу, мы высоко над землёй. Только синий вечер. Будут гореть огни автомобилей, троллейбусы будут ездить подвешенные проволокой, их будут водить, ровно за шиворот. Люди как запертые будут ехать домой.
Как ни посмотрю... всегда вечер отдаёт синевой. А моментами закладывает уши, что и не понимаешь происходящее. Грузно становится. За моей спиной что-то ищут, рыскают. Мои девушки напуганы, их нагло вырвали из работы. Но мне, как главному по этому заведению, стоит быть сдержанным в эмоциях. Сколько возможностей решить конфликт: убить, выгнать, солгать. И сколько в голове пронесётся мыслей, что ты не сможешь убить, что ты не сможешь выгнать (сердце не позволит), что ты не сможешь солгать этим людям, причём маленьким.
Она встала и подошла ко мне, я заметил, что полотенце спало. Смотрел в её глаза, а в её глазах просьба прощения. Я смотрю за её спину и вижу маленького человека, который тщательно ощупывает полотенце. Его ничего не смущает, и я убеждаюсь, что эти люди... вовсе не люди. Их так прозвали: 'маленькие люди'. На самом деле, человечного в них столько, сколько во мне материнского. Пусто. Я рос без матери сколько себя помню.
Я хлопну её по плечу, девушку, мою девушку с жёлтыми волосами, которая пыталась нам помочь, и она уйдёт, ковыляя прелыми ягодицами. Маленькие люди не обратят внимания на мой растерянный, мёртвый взгляд.
Три одетые девушки выйдут ко мне, сильно страшащиеся этих маленьких людей. Наши диваны начнут разбирать отвёртками и молотками.
Я обниму девушек. Непривычно, скажу честно, чувствовать вместо прохладной груди нечто хлопчатое. Это нормально для моей работы. Даже улыбка на лице, как вспомню оскорбления сокурсников. Сутенёром обзывали. Но не оказались правыми. Я ведь не получаю ни капельки. Моё удовольствие строится на животности, а их удовольствие, моих девушек, на вожделении. Мы соединяем это каждый синий вечер, если позволяет ситуация.
Трагично, когда не можешь удержать мысль на одном месте. Девушки прижмутся ко мне крепко, словно я их отец. Я обниму их так, как отец обнимает своих взрослых, статных дочерей. Я приласкаю их, что делаю и делал до прихода маленьких людей. В нашем бизнесе их принято называть бутафорными болтиками: кажется, что полка скреплена, покуда остаётся пустой.
Я приласкаю их, подчеркну второе слово. Мои пальцы просеют их волосы разного цвета, ладонь прижмёт мокрый затылок к перегару моего лица.
М?
Кому-то и покажется это мерзким, отрочески-отцовским, однако не моим девушкам. Мои девушки привыкли видеть меня, нюхать меня таким. Они выросли здесь. Их воспитали не родители. Скоро вы всё поймёте, если до того дойдут руки.
В голубом шорохе происходящего я люблю оставаться на минуту, может быть, другую. Голубой шорох это состояние сознания, когда ты намеренно лишаешь себя окружающих подробностей и зацикливаешься на чём-то одном, тонком, полупрозрачном, водяном... Все эти ассоциации... Из-за моей работы я вспоминаю только своих девушек, как после бани разгорячённые бёдра будут сбивать капли. Капля за каплей на мягкий кафель.