Мы, чем
взрослей, тем больше откровенны.
За это благодарны
мы судьбе.
И совпадают в жизни
перемены
с большими переменами
в себе.
И если на людей
глядим иначе,
чем раньше мы глядели,
если в них мы открываем
новое,
то, значит, оно
открылось прежде в нас в самих.
Конечно, я не так
уж много прожил,
но в двадцать все
пересмотрел опять -
что я сказал,
но был сказать
не должен,
что не сказал,
но должен был сказать.
Увидел я, что часто
жил с оглядкой,
что мало думал,
чувствовал, хотел,
что было в жизни,
чересчур уж гладкой,
благих порывов
больше, а не дел.
Но средство есть
всегда в такую пору
набраться новых
замыслов и сил,
опять земли коснувшись,
по которой
когда-то босиком
еще пылил.
Мне эта мысль повсюду
помогала,
на первый взгляд
обычная весьма,
что предстоит мне
где-то у Байкала
с тобой свиданье,
станция Зима.
Хотелось мне опять
к знакомым соснам,
свидетельницам
давних тех времен,
когда в Сибирь
за бунт крестьянский сослан
был прадед мой
с такими же, как он.
Сюда
сквозь грязь и
дождь
из дальней дали
в края запаутиненных
стволов
с детишками и женами
их гнали,
Житомирской губернии
хохлов.
Они брели, забыть
о многом силясь,
чем каждый больше
жизни дорожил.
Конвойные с опаскою
косились
на руки их, тяжелые
от жил.
Крыл унтер у огня
червей крестями,
а прадед мой в
раздумье до утра
брал пальцами,
как могут лишь крестьяне,
прикуривая, угли
из костра.
О чем он думал?
Думал он, как встретит
их неродная эта
сторона.
Приветит или, может,
не приветит,-
бог ведает, какая
там она!
Не верил он в рассказы
да в побаски,
которые он слышал
наперед,
мол, там простой
народ живет по-барски.
(Где и когда по-барски
жил народ?)
Не доверял и помыслам
тревожным,
что приходили вдруг,
не веселя,-
ведь все же там
пахать и сеять можно,
какая-никакая,
а земля.
Что впереди?
Шагай!
Там будет видно.
Туда еще брести
- не добрести.
А где она,
Украина, маты ридна?
К ней не найти
обратного пути.
Да, к соловью
нема пути,
на зорьке сладко
певшему.
Вокруг места,
где не пройти
ни конному,
ни пешему,
ни конному,
ни пешему,
ни беглому,
ни лешему.
Крестьяне, поневоле
новоселы,
чужую землю этой
стороны
сочесть своей недолей
невеселой
они, наверно, были
бы должны.
Казалось бы, с
нерадостью большою
они ее должны бы
принимать:
ведь мачеха, пусть
с доброю душою,-
она, понятно, все-таки
не мать.
Но землю эту, в
пальцах разминая,
ее водой своих
детей поя,
любуясь ею, поняли:
родная!
Почувствовали:
кровная,
своя...
Потом опять влезали
постепенно
в хомут бедняцкий,
в горькое житье.
Повинен разве гвоздь,
что лезет в стену?
Его вбивают обухом
в нее.
Заря не петухами
их будила -
петух в нутре у
каждого сидел.
Но, как ни гнули
спины, выходило:
не сами ели хлеб,
а хлеб их ел>
За молотьбой, косьбой,
уборкой хлева,
за полем, домом
и гумном своим,
что вдоволь правды
там, где вдоволь хлеба,
и хватит с них
вполне,
казалось им.
И в хлеб, как в
бога, веривший мой прадед,
неурожаи знавший
без числа,
наверное, мечтал
об этой правде,
а не о той, которая
пришла.
Той правде было
прадедовской мало.
В ней было что-то
новое, свое.
Девятилетней девочкою
мама
встречала в девятнадцатом
ее.
Осенним днем в
стрельбе, что шла все гуще,
возник на взгорье
конник молодой,
пригнувшись к холке,
с рыжим чубом,
бьющим
из-под папахи с
жестяной звездой.
За ним, промчавшись
в бешеном разгоне
по ахнувшему старому
мосту,
на станцию вымахивали
кони,
и шатки трепетали
на лету.
Добротное, простое
было что-то,
добытое уже наверняка
и в том, что прекратил
блатных налеты
приезжий комиссар
из губчека,
и в том, что в
жарком клубе ротный комик
изображал,
как выглядят враги,
и в том, что постоялец
-
рыжий конник -
остервенело
чистил
сапоги.
Влюбился он в учительницу
страстно
и сам ходил от
этого не свой,
и говорил он с
ней о самом разном,
но больше все -
о гидре мировой.
Теорией, как шашкою,
владея '
(по мненью эскадрона
своего),
он заявлял, что
лишь была б идея,
а нету хлеба -
это ничего.
Он утверждал, восторженно
бушуя,
при помощи цитат
и кулаков,
что только б в
океан спихнуть буржуя,
все остальное -
пара пустяков.
А дальше жизнь
такая, просто любо:
построиться,
знамена развернуть,
" Интернационал"
и солнце - в трубы,
и весь в цветах
-
прямой к Коммуне
путь!
И конник рыжий,
крут, как "либо-либо",
набив овсом тугие
торока,
сел на коня,
учительнице лихо
сказал:
"Еще увидимся...
Пока1"
Взглянул,
привстав на стременах
высоко,
туда,
где ветер порохом
пропах,
и конь понес,
понес его к востоку,
мотая челкой в
лентах и репьях...
Я вырастал,
и, в пряталки играя,
неуловимы, как
ни карауль,
глядели мы из старого
сарая
в отверстия от
каппелевских пуль.
Мы жили в мире
шалостей и шанег,
когда, привстав
на танке головном,
Гудериан в бинокль
глазами шамал
Москву с Большим
театром и Кремлем.
Забыв беспечно
об угрозах двоек,
срывались мы с
уроков через дворик,
бежали полем к
берегу Оки,
и разбивали старую
копилку,
и шли искать зеленую
кобылку,
и наживляли влажные
крючки.
Рыбачил я,
бумажных змеев
клеил
и часто с непокрытой
головой
бродил один,
обсасывая клевер,
в сандалиях, начищенных
травой.
Я шел вдоль черных
пашен,
желтых ульев,
смотрел, как, шевелясь
еще слегка,
за горизонтом полузатонули
наполненные светом
облака.
И, проходя опушкою
у стана,
привычно слушал
ржанье лошадей,
и засыпал
спокойно и устало
в стогах, что потемнели
от дождей.
Я жил тогда почти
что бестревожно,
но жизнь,
больших препятствий
не чиня,
лишь оттого казалась
мне несложной,
что сложное
решали за меня.
Я знал, что мне
дадут ответы дружно
на все и "как?",
и "что?", и "почему?",
но получилось вдруг,
что стало нужно
давать ответы эти
самому.
Продолжу я с того,
с чего я начал,
с того, что сложность
вдруг пришла сама,
и от нее в тревоге,
не иначе,
поехал я на станцию
Зима.
И в ту родную хвойную
таежность,
на улицы исхоженные
те
привез мою сегодняшнюю
сложность
я на смотрины к
прежней простоте.
Стараясь в лица
пристально вглядеться
в неравной обоюдности
обид,
друг против друга
встали
юность с детством
и долго ждали:
кто заговорит?
Заговорило Детство:
"Что же... здравствуй.
Узнало еле.
Ты сама виной.
Когда-то, о тебе
мечтая часто,
я думало, что будешь
ты иной.
Скажу открыто,
ты меня тревожишь,
ты у меня в большом
еще долгу".
Спросила Юность:
"Ну, а ты поможешь?"
И Детство улыбнулось:
"Помогу".
Простились, и,
ступая осторожно,
разглядывая встречных
и дома,
я зашагал счастливо
и тревожно
по очень важной
станции -
Зима.
Я рассудил заранее
на случай
в предположеньях,
как ее дела,
что если уж она
не стала лучше,
то и не стала хуже,
чем была.
Но почему-то выглядели
мельче
Заготзерно, аптека
и горсад,
как будто стало
все гораздо меньше,
чем было девять
лет тому назад.
И я не сразу понял,
между прочим,
описывая долгие
круги,
что сделались не
улицы короче, . ~
а просто шире сделались
шаги.
Здесь раньше жил
я, как в своей квартире,
где, если даже
свет не зажигать,
я находил секунды
в три-четыре,
.не спотыкаясь,
шкаф или кровать.
Быть может, изменилась
обстановка,
а может, срок разлуки
был велик,
но задевал я в
этот раз неловко
все то, что раньше
обходить привык.
Здесь резали мне
глаз необычайно
и с нехорошей надписью
забор,
и пьяный, распростершийся
у чайной,
и у раймага в очереди
спор.
Ну ладно, если
б это где-то было,
а то ведь здесь,
в моем краю родном,
к которому приехал
я за силой,
за мужеством, за
правдой и добром. ••
' Слал возчик ругань
в адрес горсовета,
дрались под чей-то
хохот петухи,
и запыленно слушали
всё это,
не поводя и ухом,
лопухи.
Я ждал иного, нужного
чего-то,
что обдало бы свежестью
лицо,
когда я подошел
к родным воротам
и повернул железное
кольцо.
И, верно, сразу,
с первых восклицаний:
"Приехал! - Женька!
-
Ух, попробуй сладь!",
с объятий, поцелуев,
с порицаний:
"А телеграмму ты
не мог послать?",
с угрозы:
"Самовар сейчас
раздуем!",
с перебираний -
сколько лет прошло!
-
как я и ждал, развеялось
раздумье,
и стало мне спокойно
и светло.
И тетя Лиза, полная
тревоги,
свое решенье вынесла,
тверда:
"Тебе помыться
надо бы с дороги,
а то я знаю эти
поезда..."
Уже мелькали миски
и ухваты,
уже во двор вытаскивали
стол,
и между стрелок
лука сизоватых
я, напевая, за
водою брел.
Я наклонялся, песнею
о Стеньке
колодец, детством
пахнущий, будя,
и из колодца, стукаясь
о стенки,
сверкая мокрой
цепью, шла бадья...
А вскоре я, как
видный гость московский, (
среди расспросов,
тостов, беготни,
в рубахе чистой,
с влажною прической,
сидел в кругу сияющей
родни.
Ослаб я для сибирских
блюд могучих
и на обилье их
взирал в тоске.
А тетя мне:
"Возьми еще огурчик.
И чем вы там питаетесь,
в Москве?
Совсем не ешь!
Ну просто -неприлично...
Возьми пельменей...
Хочешь кабачка?"
А дядя:
"Что, привык небось
к "столичной"?
А ну-ка, выпьем
нашего "сучка"!
Давай, давай...
А все же, я сказал
бы,
нехорошо уже с
твоих-то лет!
И кто вас учит?
Э, смотри, чтоб
залпом!
Ну, дай бог, не
последнюю!
Привет!"
Мы пили и болтали
оживленно,
шутили,
но когда сестренка
вдруг
спросила, был ли
в марте я в Колонном,
все как-то посерьезнели
вокруг.
Заговорили о делах
насущных,
которыми был полон
этот год,
и о его событиях,
несущих
немало размышлений
и забот.
Отставил рюмку
дядя мой Володя:
"Сейчас любой с
философами схож.
Такое время.
Думают в народе.
Где, что и как
- не сразу разберешь.
Выходит, что врачи-то
невиновны?
За что же так обидели
людей?
Скандал на всю
Россию, безусловно,
а все, наверно,
Берия-злодей..."
Он говорил мне,
складно не умея,
о том, что волновало
в эти дни:
"Вот ты москвич.
Вам там, в Москве,
виднее.
Ты все мне по порядку
объясни!"
Как говорится,
взяв меня за грудки,
он вовсе не смущался
никого.
Он вел изготовленье
самокрутки
и ожидал ответа
моего.
Но думаю, что,
право, не напрасно
я дяде, ожидавшему
с трудом,
как будто все давно
мне было ясно,
сказал спокойно:
"Объясню потом".
Постлали, как просил,
на сеновале.
Улегся я и долго
слушал ночь.
Гармонь играла.
Где-то танцевали,
и мне никто не
в силах был помочь.
Свежело.
Без матраса было
колко.
Шуршал и шевелился
сеновал,
а тут еще меньшой
братишка Колька
мне спать неутомимо
не давал.
И заводил назревший
разговор -
что ананас - он
фрукт или же овощ,
знаком ли мне вратарь
"Динамо" Хомич
и не видал ли гелиокоптёр...
А утром я, потягиваясь
малость,
присел у сеновала
на мешках.
Заря,
сходя с востока,
оставалась
у петухов на алых
гребешках.
Туман рассветный
становился реже,
и выплывали из
него вдали
дома,
шестами длиннымии
скворешен
отталкиваясь грузно
от земли.
По улицам степенно
шли коровы,
старик пастух пощелкивал
бичом.
Все было крепким,
ладным и здоровым,
и не хотелось думать
ни о чем.
Забыв поесть, не
слушая упреков,
набив карманы хлебом,
налегке,
как убегал когда-то
от уроков,
да, точно так -
я убежал к реке.
Ногами увязая в
теплом иле,
я подошел к прибрежной
старой иве
и на песок прилег
в ее тени.
Передо мной Ока
шумела ровно.
По ней неторопливо
плыли бревна,
и сталкивались
изредка они.
Гудков далеких
доходили звуки.
Звенели комары.
Невдалеке
седой путеец, подвернувши
брюки,
стоял на камне
с удочкой в руке
и на меня сердито
хмурил брови,
стараясь видом
выразить своим:
"Чего он тут?
Ну, ладно, сам
не ловит,
а то ведь не дает.
ловить другим..."
Потом, в лицо вглядевшись
хорошенько,
он подошел 1.
"Неужто?
Погоди!..
Да ты не сын ли
Зины Евтушенко?
И то гляжу...
Забыл меня поди...
Ну, бог с тобою!
Из Москвы? На лето?
А ну-ка, тут пристроиться
позволь..."
Присел он рядом,
развернул газету,
достал горбушку,
помидоры, соль.
Устал я, на вопросы
отвечая.
И все-то ему надо
было знать:
стипендию какую
получаю,
когда откроют Выставку
опять.
Старик он был настырный
и колючий
и вскоре с подковыркой
речь завел,
что раньше молодежь
была получше,
что больно скучный
нынче комсомол.
"Я помню твою маму
лет в семнадцать,
за ней ходили парни
косяком,
но и боялись -
было не угнаться
за языком таким
и босиком.
В шинелишках, по
росту перешитых,
такие же,
я помню,
как она,
что косы - буржуазный
пережиток,
на митингах кричали
дотемна.
О чем-то разглагольствовали
грозно,
всегда как будто
полные идей,-
ну, скажем,
донимали вдруг серьезно
вопрос "обобществления"
детей!..
Конечно, и смешного
было много
и даже просто вредного
подчас,
но я скажу:
берет меня тревога,
что нет задора
ихнего у вас.
И главное,-
пускай меня осудят,-
у вас не вижу мыслей
молодых.
А у .людей всегда,
дружок, по сути,
такой же возраст,
как у мыслей их.
Есть молодежь,
а молодости нету...
Что далеко идти?..
Вот мой племяш,-
и двадцать пять
еще не стукнет в зиму эту,
а меньше тридцати
уже не дашь.
Что получилось?
Парень был как
парень,
и, понимаешь, выбрали
в райком.
Сидит, зеленый,
в прениях запарен,
стучит руководящим
кулаком.
Походку изменил.
Металл во взгляде.
И так насчет речей
теперь здоров,
что не слова как
будто дела ради,
а дело существует
ради слов.
Все гладко в тех
речах, все очевидно...
Какой он молодой,
какой там пыл?1
Поскольку это вроде
не солидно,
футбол оставил,
девушек забыл.
Ну, стал солидным
он, а что же дальше?
Где поиски,
где споров прямота?
Нет, молодежь теперь
не та, что раньше,
и рыба тоже
(он вздохнул)
не та...
Ну, вот мы и откушали
как будто,
давай закинем,
брат, на червячка..."
И, чмокая, снимал
через минуту
он карася отменного
с крючка.
"Ну и отъелся,
а? Вот это прибыль!" -
сиял, дивясь такому
карасю.
"Да ведь не та,
вы говорили, рыба..."
Но он хитро:
"Так я же не про
всю..."
И, улыбаясь, погрозил
мне пальцем,
как будто говорил:
"Имей в виду:
карась-то, брат,
на удочку попался,
а я уж на нее не
попаду..."
За тетиными жирными
супами
в беседах стал
я жидок, бестолков.
И что мне тот старик
все лез на память?
Ну, мало ли на
свете стариков!
Ворчала тетя:
"Я тебе не теща,
чего ж ты все унылый
и смурной?
Да брось ты это,
парень! Будь ты проще.
Поедем-ка по ягоды
со мной".
Три женщины и две
девчонки куцых,
да я...
Летел набитый сеном
кузов
среди полей, шумящих
широко.
И, глядя на мелькание
косилок,
коней,
колосьев,
кепок
и косынок,
мы доставали булки
из корзинок
и пили молодое
молоко.
Из-под колес взметались
перепелки,
трещали, оглушая
перепонки.
Мир трепыхался,
зеленел, галдел.
А я-я слушал, слушал
и глядел.
Мальчишки у ручья
швыряли камни,
и солнце распалившееся
жгло.
Но облака накапливали
капли,
ворочались, дышали
тяжело.
Все становилось
мглистей, молчаливей,
уже в стога народ
колхозный лез,
и без оглядки мы
влетели в ливень,
и вместе с ним
и с молниями - в лес!
Весь кузов перестраивая
с толком,
мы разгребали сена
вороха
и укрывались...
Не укрылась только
попутчица одна
лет сорока.
Она глядела целый
день устало,
молчала нелюдимо
за едой
и вдруг сейчас
приподнялась и встала,
и стала молодою-молодой.
Она сняла с волос
платочек белый,
какой-то шалой
лихости полна,
и повела плечами
и запела,
веселая и мокрая
она:
"Густым лесом босоногая
девчоночка идет.
Мелку ягоду не
трогает,
крупну ягоду берет".
Она стояла с гордой
головою,
и
все вперед
и сердце и глаза,
а по лицу-
хлестанье мокрой
хвои,
и на ресницах -
слезы и гроза.
"Чего ты там?
Простудишься, дурила..."
-
ее тянула тетя,
теребя.
Но всю себя она
дождю дарила,
и дождь за это
ей дарил себя.
Откинув косы смуглою
рукою,
глядела вдаль,
как будто там,
вдали,
поющая
увидела такое,
что остальные видеть
не могли.
Казалось мне,
нет ничего на свете,
лишь этот,
в тесном кузове
полет,
нет ничего -
лишь бьет навстречу
ветер,
и ливень льет,
и женщина поет...
Мы ночевать устроились
в амбаре.
Амбар был низкий.
Душно пахло в нем
овчиною, сушеными
грибами,
моченою брусникой
и зерном.
Листом зеленым
веники дышали.
В скольжении лучей
и темноты
огромными летучими
мышами
под потолком чернели
хомуты.
Мне не спалось.
Едва белели лица,
и женский шепот
слышался во мгле.
Я вслушался в него:
"Ах, Лиза, Лиза,
ты и не знаешь,
как живется мне!
Ну, фикусы у нас,
ну, печь-голландка,
ну, цинковая крыша
хороша,
все вычищено,
выскоблено,
гладко,
есть дети, муж,
но есть еще душа!
А в ней какой-то
холод, лютый холод...
Вот говорит мне
мать:
"Чем плох твой
Петр?
Он бить не бьет,
на сторону не ходит,
конечно, пьет,
а кто сейчас не
пьет?"
Ах, Лиза!
Вот придет он пьяный
ночью,
рычит, неужто я
ему навек,
и грубо повернет
и - молча, молча,
как будто вовсе
я не человек.
Я раньше, помню,
плакала бессонно,
теперь уже умею
засыпать.
Какой я стала...
Все дают мне сорок,
а мне ведь, Лиза,
только тридцать
пять!
Как дальше буду?
Больше нету силы...
Ах, если б у меня
любимый был,
уж как бы я тогда
за ним ходила,
пускай бы бил,
мне только бы любил!
И выйти бы не думала
из дому
и в доме наводила
красоту.
Я ноги б ему вымыла,
родному,
и после воду выпила
бы ту..."
Да это ведь она
сквозь дождь к -
летела молодою-молодой,
и я -
я ей завидовал,
я верил
раздольной незадумчивости
той.
Стих разговор.
Донесся скрип колодца
-
и плавно смолк.
Все улеглось в
селе,
и только сыто чавкали
колеса
по втулку в придорожном
киселе...
Нас разбудил мальчишка
ранним утром
в напяленном на
майку пиджаке.
Был нос его воинственно
облуплен,
и медный чайник
он держал в руке.
С презреньем взгляд
скользнул по мне,
по тете,
по всем дремавшим
сладко на полу:
"По ягоды-то, граждане,
пойдете?
Чего ж тогда вы
спите?
Не пойму..."
За стадом шла отставшая
корова.
Дрова босая женщина
колола.
Орал петух.
Мы вышли за село.
Покосы от кузнечиков
оглохли.
Возов застывших
высились оглобли,
и было над землей
сине-сине.
Сначала шли поля,
потом подлесок
в холодном блеске
утренних подвесок
и птичьей хлопотливой
суете.
Уже и костяника
нас манила,
и дымчатая нежная
малина
в кустарнике алела
кое-где.
Тянула голубика
лечь на хвою,
брусничники подошвы
так и жгли,
но шли мы за клубникою
лесною -
за самой главной
ягодой мы шли.
И вдруг передний
кто-то крикнул с жаром:
"Да вот она! А
вот еще видна!.."
О, радость быть
простым, берущим, жадным!
О, первых ягод
звон о дно ведра!
Но поднимал нас
предводитель юный,
и подчиняться были
мы должны:
"Эх, граждане,
мне с вами просто юмор!
До ягоды еще и
не дошли..."
И вдруг поляна
лес густой пробила,
вся в пьяном солнце,
в ягодах, в цветах.
У нас в глазах
рябило.
Это было,
как выдохнуть растерянное
"ах1".
Клубника млела,
запахом тревожа.
Гремя посудой,
мы бежали к ней,
и падали,
и в ней, дурманной,
лежа,
ее губами брали
со стеблей.
Пушистою травой
дымились взгорья,
лес мошкарой и
соснами гудел.
А я...
Забыл про ягоды
я вскоре.
Я вновь на эту
женщину глядел.
В движеньях радость
радостью сменялась.
Платочек белый
съехал до бровей.
Она брала клубнику
и смеялась,
смеялась,
ну, а я не верил
ей.
Раздумывал растерянно
и смутно
и, вставши с теплой,
смятой мной травы,
я пересыпал ягоды
кому-то
и пошагал по лесу
без тропы.
Я ничего из памяти
не вычел
и все, что было
в памяти, сложил.
Из гулких сосен
я в пшеницу вышел,
и веки я у ног
ее смежил.
Открыл глаза.
Увидел в небе птицу.
На пласт сухой,
стебельчатый присел.
Колосья трогал.
Спрашивал пшеницу,
как сделать, чтобы
счастье было всем.
"Пшеница, как?
Пшеница, ты умнее...
Беспомощности жалкой
я стыжусь.
Я этого, быть может,
не умею,
а может быть, плохой
и не гожусь..."
Отвечала мне пшеница,
чуть качая головой:
"Ни плохой ты,
ни хороший -
просто очень молодой.
Твой вопрос я принимаю,
но прости за немоту.
Я и вроде понимаю,
а ответить не могу..."
И пошел я дорогой-дороженькой
мимо пахнущих дегтем
телег,
и с веселой и злой
хорошинкой
повстречался мне
человек.
Был он пыльный,
курносый, маленький.
Был он голоден,
молод и бос.
На березовом тонком
рогалике
он ботинки хозяйственно
нес.
Говорил он мне
с пылом разное -
что уборочная горит,
что в колхозе одни
безобразия
председатель Панкратов
творит.
Говорил:
"Не буду заискивать.
Я пойду.
Я правду найду.
Не поможет начальство
зиминское -
до иркутского я
дойду..."
Вдруг машина откуда-то
выросла.
В ней с портфелем
-
символом дел -
гражданин парусиновый
в "виллисе",
как в президиуме,
сидел.
"Захотелось, чтоб
мать поплакала?
Снарядился,
герой,
в Зиму?
Ты помянешь еще
Панкратова,
ты поймешь еще,
что к чему..."
И умчался.
Но силу трезвую
ощутил я совсем
не в нем,
а в парнишке с
верой железною,
в безмашинном,
босом и злом.
Мы простились.
Пошел он, маленький,
увязая ступнями
в пыли,
и ботинки на тонком
рогалике
долго-долго
качались вдали...
Дня через два мы
уезжали утром,
усталые,
на "газике" попутном.
Гостей хозяин дома
провожал.
Мы с ним тепло
прощались.
Руку жали.
Он говорил,
чтоб чаще приезжали,
и мы ему -
чтоб тоже приезжал.
Хозяин был старик
степенный, твердый.
Сибирский настоящий
лесовик!
Он марлею повязанные
ведра
передавал неспешно
в грузовик.
На небе звезды
утренние гасли,
и под плывучей,
зыбкой синевой
опять в дорогу
двинулся наш "газик",
с прилипшей к шинам
молодой травой...
Махал старик.
Он тайн хранил
- ого!
Тайгу он знал боками
и зубами,
но то, что слышал
я в его амбаре,
так и осталось
тайной для него.
Не буду рассусоливать
об этом...
Я лучше -
как вернулись,
как со светом
вставал,
пил молоко -
и был таков,
как зеленела полоса
степная,
тайгою окруженная
с боков,
когда бродил я,
бережно ступая,
по движущимся теням
облаков.
Порою шел я в лес
и брал двустволку.
Конечно, мало было
в этом толку,
но мне брелось
раздумчивее с ней.
Садился в тень
и тихо гладил дуло.
О многом думал,
и о вас я думал,
мои дядья,
Володя и Андрей.
Люблю обоих.
Вот Андрей -
он старший...
Люблю, как спит,
. намаявшись,
чуть жив,
как моется он,
рано-рано вставши,
как в руки он берет
детей чужих.
Заведующий местной
автобазой,
измазан вечно,
вечно разозлен,
летает он, пригнувшийся,
лобастый,
в машине, именуемой
"козлом".
Вдруг, с кем-нибудь
поссорившийся дома,
исчезнет он в район
на день-друтой,
и вновь - домой,
измучившийся,
добрый,
весь пахнущий бензином
и тайгой.
Он любит людям
руки жать до хруста,
в борьбе двоих,
играючи, валить.
Все он умеет весело
и вкусно:
дрова пилить
и черный хлеб солить...
А дядя мой Володя
Ну, не чудо
в его руках рубанок
удалой,
когда он стружки
стряхивает с чуба,
по щиколотку в
пене золотой!
Какой он столяра
Ах, какой он столяр!
Ну а в рассказах
-
ах, какой мастак!
Не раз я слушал,
у сарая стоя
или присевши с
края на верстак,
как был расстрелян
повар за нечестность,
как шля бойцы селением
одним
и женщина по имени
Франческа
из "Петера" запела
песню им...
Дядья мои -
мои родные люди!
Какое было дело
до того,
что говорила мне
соседка:
"Крутит
Андрей с женой
шофера одного.
Поговорил бы с
теткою лирично.
Да нет, зачем?
Узнает и сама.
Ну, а Володя -
столяр он приличный,
но ведь запойный
-
знает вся Зима".
Соседка мне долбила,
словно дятел,
что должен проявить
я интерес.
А я не проявлял.
Но младший дядя
куда-то вдруг таинственно
исчез.
Все время люда
приходили с просьбой
то починить игрушку,
то диван.
Им отвечали коротко
и просто:
"Уехал на неделю.
По делам".
И вдруг соседка
выкрикнула желчно,
просунувши в калитку
острый нос:
"Да им перед тобою
стыдно, Женька!
Лежит твой дядя
-
рученьки вразброс.
Учись, учись, студентик,
жизни всякой.
А ну, пойдем!"
И, радостна и зла,
как будто здесь
была она хозяйкой,
меня в кладовку
нашу повела.
А там лежал мой
дядюшка в исподнем,
дыша сплошной сивухой
далеко,
и все пытался "Яблочко"
исполнить
при помощи мотива
"Сулико".
Увидев нас, привстал
он с жалкой миной,
растерянный, уже
не во хмелю,
и тихо мне:
"Ах, Женька ты
мой милый,
ты понимаешь, как
тебя люблю?.."
Не мог его такого
видеть долго.
Он снова душу мне
разбередил,
и, что-то расхотев
обедать дома,
я в чайную направился
один.
В зиминской чайной
жарко дышит лето.
За кухней громко
режут поросят.
Блестят подносы,
лица...
В окнах ленты,
облепленные мухами,
висят.
В меню учитель
шарит близоруко,
на жидкий суп колхозница
ворчит,
и темная ручища
лесоруба
в стакан призывно
вилкою стучит.
В зиминской чайной
шум необычайный,
летучих подавальщиц
толчея...
За чаем, за беседой
невзначайной,
вдруг по душам
разговорился я
с очкастым человеком
жирнолицым,
интеллигентным,
судя по всему.
Назвался Он московским
журналистом,
за очерком приехавшим
в Зиму.
Он, угощая клюквенной
наливкой
и отводя табачный
дым рукой,
мне отвечал:
"Эх, юноша наивный,
когда-то был я
в точности такой!
Хотел узнать, откуда
что берется.
Мне все тогда казалось
по плечу.
Стремился разобраться
и бороться
и время перестроить,
как хочу.
Я тоже был задирист
и напорист
и не хотел заранее
тужить.
Потом -
ненапечатанная
повесть,
потом -
семья, и надо как-то
жить.
Теперь газетчик,
и не худший, кстати.
Стал выпивать,
стал, говорят, угрюм.
Ну, не пишу...
А что сейчас писатель?
Он не властитель,
а блюститель дум.
Да, перемены, да,
но за речами
какая-то туманная
игра.
Твердим о том,
о чем вчера молчали,
молчим о том, что
делали вчера..."
Но в том, как взглядом
он соседей мерил,
как о плохом твердил
он вновь и вновь,
я видел только
желчное безверье,
не веру, ибо вера
есть любовь.
"Ах, черт возьми,
забыл совсем про очерк!
Пойду на лесопильный.
Мне кора.
Готовят пресквернейше
здесь...
А впрочем,
чего тут ждать!
Такая уж дыра..."
Бумажною салфеткой
губы вытер
и, уловивши мой
тяжелый взгляд:
"Ах да, вы здесь
родились, извините!
Я и забыл... Простите,
виноват..."
Платил я за раздумия
с лихвою,
бродил тайгою,
вслушиваясь в хвою,
а мне Андрейка:
"Найти бы мне рецепт,
чтоб излечить тебя.
Эх, парень глупый!
Пойдем-ка с нами
в клуб.
Сегодня в клубе•
Иркутской филармонии
концерт.
Все-все пойдем.
У нас у всех билеты.
Гляди, помялись
брюки у тебя..."
И вскоре шел я,
смирный, приодетый,
в рубашке теплой
после утюга.
А по бокам, идя
походкой важной,
за сапогами бережно
следя,
одеколоном, водкою
и ваксой
благоухали чинные
дядья.
Был гвоздь программы
- розовая туша
Антон Беспятых
- русский богатырь.
Он делал все!
Великолепно тужась,
зубами поднимал
он связки гирь.
Он прыгал между
острыми мечами,
на скрипке вальс
изящно исполнял.
Жонглировал бутылками,
мячами
и элегантно на
пол их ронял.
Платками сыпал
он неутомимо,
связал в один их,
развернул его,
а на платке был
вышит голубь мира -
идейным завершением
всего...
А дяди хлопали...
"Гляди-ка, ишь как ловко!
Ну и мастак...
Да ты взгляни, взгляни!"
И я...
я тоже понемножку
хлопал,
иначе бы обиделись
они.
Беспятых кланялся,
показывая мышцы...
Из клуба вышли
мы в ночную тьму.
"Ну, что концерт,
племяш, какие мысли?"
А мне побыть хотелось
одному.
"Я погуляю..."
"Ты нас обижаешь.
И так все удивляются
в семье:
ты дома совершенно
не бываешь.
Уж не роман ли
ты завел в Зиме?"
Пошел один я, тих
и незаметен.
Я думал о земле,
я не витал.
Ну что концерт
- бог с ним, с концертом этим!
Да мало ли такого
я видал!
Я столько видел
трюков престарелых,
но с оформленьем
новым, дорогим,
и столько на подобных
представленьях
не слишком, но
подхлопывал другим.
Я столько видел
росписей на ложках,
когда крупы на
суп не наберешь,
и думают я о подлинном
и ложном,
о переходе подлинности
в ложь.
Давайте думать...
Все мы виноваты
в досадности немалых
мелочей,
в пустых стихах,
в бесчисленных цитатах,
в стандартных окончаниях
речей...
Я размышлял о многом.
Есть два вида
любви.
Одни своим любимым
льстят,
какой бы тяжкой
ни была обида,
простят и даже
думать не хотят.
Мы столько после
временной досады
хлебнули в дни
недавние свои.
Нам не слепой любви
к России надо,
а думающей, пристальной
любви!
Давайте думать
о большом и малом,
чтоб жить глубоко,
жить не как-нибудь.
Великое не может
быть обманом,
но люди его могут
обмануть.
Я не хочу оправдывать
бессилье.
Я тех людей не
стану извинять,
кто вещие прозрения
России
на мелочь сплетен
хочет разменять.
Пусть будет суета
уделом слабых.
Так легче жить,
во всем других виня.
Не слабости,
а дел больших и
славных
Россия ожидает
от меня.
Чего хочу?
Хочу я биться храбро,
но так, чтобы во
всем, за что я бьюсь,
горела та единственная
правда,
которой никогда
не поступлюсь.
Чтоб, где ни шел
я:
степью опаленной
или по волнам ржавого
песка,-
над головой -
шумящие знамена,
в ладонях -
ощущение древка.
Я знаю -
есть раздумья от
иеверья.
Раздумья наши -
от большой любви.
Во имя правды наши
откровенья,-
во имя тех, кто
за нее легли.
Жить не хотим мы
так,
как ветер дунет.
Мы разберемся в
наших "почему".
Великое зовет.
Давайте думать.
Давайте будем равными
ему.
Так я бродил маршрутом
долгим, странным
по громким тротуарам
деревянным.
Поскрипывали ставнями
дома.
Девчонки шумно
пробежали мимо.
"Вот любит-то...
И что мне делать,
Римма?"
"А ты его?"
"Я что, сошла с
ума?"
Я шел все дальше.
Мгла вокруг лежала,
и, глубоко запрятанная
в ней,
открылась мне бессонная
держава
локомотивов, рельсов
и огней.
Мерцали холмики
железной стружки.
Смешные больше
трубые "кукушки"
то засопят,
то с визгом тормознут.
Гремели молотки.
У хлопцев хватких,
скрипя, ходили
мышцы на лопатках
и били белым зубы
сквозь мазут.
Из-под колес воинственно
и резко
с шипеньем вырывались
облака,
и холодно поблескивали
рельсы
и паровозов черные
бока.
Дружку цигарку
целая искусно,
с флажком под мышкой
стрелочник вздыхал:
"Опаздывает снова
из Иркутска.
А Васька-то разводится,
слыхал?"
И вдруг я замер,
вспомнил и всмотрелся:
в запачканном мазутном
пиджаке,
привычно перешагивая
рельсы,
шел парень с чемоданчиком
в руке.
Не может быть!..
Он самый... Вовка Дробин!
Я думал, он уехал
из Зимы.
Я подошел и голосом
загробным:
"Мне кажется, знакомы
были мы!"
Узнал. Смеялись.
Он все тот же, Вовка,
лишь нет сейчас
за поясом Дефо.
"Не размордел ты,
Жень... Тощой, как вобла.
Все в рифму пишешь?
Шел бы к нам в депо..."
"А помнишь, как
Синельникову Петьке
мы отомстили за
его дела?!"
"А как солдатам
в госпитале пели?"
"А как невеста
у тебя была?"
И мне хотелось
говорить с ним долго,
все рассказать
-
и радость и тоску:
"Но ты устал, ты
ведь с работы, Вовка..." ,
"А, брось ты мне,
пойдем-ка на Оку!"
Тянулась тропка
сквозь ночные тени
в следах босых
ступней, сапог, подков
среди высоких зонтичных
растений
и мощных оловянных
лопухов.
Рассказывал я вольно
и тревожно
о всем, что думал,
многое корил.
Мой одноклассник
слушал осторожно
и ничего в ответ
не говорил.
Так шли тропинкой
маленькою двое.
Уже тянуло прелью
ивняка,
песком и рыбой,
мокрою корою,
дымком рыбачьим...
Близилась Ока.
Поплыли мы в воде
большой и черной.
"А ну-ка,- крикнул
он,- не подкачай!"
И я забыл нечаянно
о чем-то,
и вспомнил я о
чем-то невзначай.
Потом на берегу
сидели лунном,
качала мысли добрая
вода,
а где-то невдали
туманным лугом
бродили кони, ржали
иногда.
О том же думал
я, глядел на волны,
перед собой глубоко
виноват.
"Ты что, один такой?
-
сказал мне Вовка.-
Сегодня все раздумывают,
брат.
Чего ты так сидишь,
пиджак помнется...
иш ты каковский,
все тебе скажи!
Все вовремя узнается,
поймется.
Тут долго думать
надо.
Не спеши".
А ночь гудками
дальними гудела,
и поднялся товарищ
мой с земли:
"Все это так,
а дело надо делать.
Пора домой.
Мне завтра, брат,
к восьми..."
Светало...
Все вокруг помолодело,
и медленно сходила
ночь на нет,
и почему-то чуть
похолодело,
и очертанья обретали
цвет.
Дождь небольшой
прошел, едва покрапав.
Шагали мы с товарищем
вдвоем,
а где-то ездил
все еще Панкратов
в самодовольном
"виллисе" своем.
Он поучал небрежно
и весомо,
но по земле,
обрызганной росой,
с березовым рогаликом
веселым
шел парень злой,
упрямый и босой...
Был день как день,
ни жаркий, ни холодный,
но столько голубей
над головой1
И я какой-то очень
был хороший,
какой-то очень-очень
молодой.
Я уезжал...
Мне было грустно,
чисто,
и грустно, вероятно,
потому,
что я чему-то в
жизни научился,
а осознать не мог
еще -
чему.
Я выпил водки с
близкими за близких.
В последний раз
пошел я по Зиме.
Был день как день...
В дрожащих пестрых
бликах
деревья зеленели
на земле.
Мальчишки мелочь
об стену бросали,
грузовики тянулись
чередой,
и торговали бабы
на базаре
коровами, брусникой,
черемшой.
Я шел все дальше
грустно и привольно,
и вот, последний
одолев квартал,
поднялся я на солнечный
пригорок
и долго на пригорке
том стоял.
Я видел сверху
здание вокзала,
сараи, сеновалы
и дома.
Мне станция Зима
тогда сказала.
Вот что сказала
станция Зима:
"Живу я скромно,
щелкаю орехи,
тихонько паровозами
дымлю,
но тоже много думаю
о веке,
люблю его и от
него терплю.
Ты не один такой
сейчас на свете
в своих исканьях,
замыслах, борьбе.
Ты не горюй, сынок,
что не ответил
на тот вопрос,
что задан был тебе.
Ты потерпи, ты
вглядывайся, слушай,
ищи, ищи.
Пройди весь белый
свет.
Да, правда хорошо,
а счастье лучше,
но все-таки без
правды счастья нет.
Иди по свету с
гордой головою,
чтоб все вперед
-
и сердце и глаза,
а по лицу -
хлестанье мокрой
хвои,
и на ресницах -
слезы и гроза.
Люби людей,
и в людях разберешься.
Ты помни:
у меня ты на виду.
А трудно будет
ты ко мне вернешься...
Иди!"
И я пошел.
И я иду.
Станция Зима -
Москва
|
As
we get older we become more open,
and
therefore we bless our lucky stars...
The
changes taking place in life quite often
coincide
with changes taking place in us.
And
if we have a different point of view,
if
we have changed
the
estimation scales,
if,
viewing people,
we
discover something new,
it
means we first revealed it in
ourselves.
Of
course, I haven"t lived too long, and
yet
at
twenty I reviewed my life throughout:
I
should have never said
what
I had said,
and
what I hadn"t said
I
should have spoken out.
I
saw that I had often been too prudent,
had
not been thoughtful, sensitive, pretentious,
that
in my life, quite smooth, there wouldn"t
be
real deeds, but rather good intentions.
But
still there is a way of coming round
and
gaining strength for new ideas, just
stepping
down, once again, upon the ground
I
used to tread, barefooted, raising dust.
This
thought has always helped me everywhere,
a
simple thought it seems to be, by far,
that
I"ll be seeing you again
somewhere
near
Baikal
Lake[ii],
you, station called Zima.
I"d
like to see the old familiar pines,
the
witnesses of the old-old bygone
times,
when
great-granddad, along with other peasants,
were
banished to Siberia
as rebels.
From
far away
to
God forsaken place,
through
mud and rain, deep in disgrace,
along
with their wives and kids they were driven,
Ukrainian
peasants, from Zhitomir
[iii] region.
They
plodded, trying to forget
about
the
things they treasured most of all, perchance...
The
watchful convoy guards on the look out
would
look askance at their heavy veiny hands.
The
corporal would be playing cards as night would fall
while
great-granddad, absorbed in thought all night,
would
skilfully pick up a piece of coal
straight
from the fire, to have a light.
I
wonder
what
his thoughts were about;
perchance,
about that land, unknown, new...
Would
it be friendly or the other way around?
What
it was really like God only knew.
He
didn"t bet on tales there were
about
the place which "wasn"t really bad"
that
"simple people lived like nobles there"
(
Where had ever people lived like that ? ).
Nor
did he trust the feeling of distress
which
would come over him all over sudden:
for,
after all, there was a plot, for kitchen
garden,
where
he could plough and sow like anywhere else.
What
is in store for us?
Now
go!
We"ll
see.
There"s
a long-long way to go as yet.
Where"s
the Ukraine?
Sweet
homeland, where is she?
There"s
no way back from here, you bet.
The places
are impassable.
No roads.
It is impossible,
for human
or a demon,
on horseback
or on foot,
on horseback
or on foot,
to cross
the rugged wood.
New
settlers, not withstanding their wishes,
the
peasants should have, naturally, thought
that
land to be a twist of fate and
a malicious
misfortune
which had fallen to their lot.
They
had to change their homeland for another
and
should have felt resentment and dismay,
for,
after all, however good, stepmother
would
not replace one"s mother, anyway.
But
as they touched its soil, to see what it was worth,
and
as they let their kids taste water, crystal clear,
they
realized: it was the good old
earth,
They
felt
that
it was theirs,
near
and dear !..
However,
they would gradually come
to harm of
the
yoke of poverty, and hardship would
begin.
It"s
like a nail one
drives in with a hammer,-
is
it to blame
for
being driven in?
They
were early birds and never waited
for
crows to wake them up at dawn,
but
all was vain: however hard they sweated
they
would be swallowed by the harvest grown.
They
mowed, threshed grain,
made
hay and weeded,
they
did the house-chores and cleaned
the shed;
sufficiency
of bread was all they needed, -
the
truth,
they
thought,
was
in the daily bread.
My
great-granddad believed in bread devoutly,
and,
having gone through miserable days,
he
dreamed about the truth, undoubtedly,
but
not the kind of truth he had to face.
The
great granddaddy"s truth was insufficient for it,
the
new, unusual truth was to be trusted in:
a
girl of nine, my mother got to know it,
the
year of nineteen hundred and nineteen.
One
autumn day, amidst the skirmish thunder,
there
came a horseman, riding from afar,
a
man with golden forelock
seen
from under
the
hat embellished with a metal star.
Then,
galloping headlong, in jubilation,
across
the bridge, which couldn"t hold the load,
cavalrymen
rushed passed towards the station
with
sabres glittering in flight along the road.
There
was some merit and some simple vision,
which
obviously were acquired traits,
about
the way the man from State Commission[iv]
had
stopped the robbery and looting raids;
about
the way the comic from the squadron
ridiculed
enemies,
performing
in the club;
about
the way
the
lodging soldier-man was bothering
with
his jackboots
he"d
give a good hard scrub.
He
fell in love. She was a high-school teacher.
He
lost his head and couldn"t say the word,
he"d
talk about this and that but feature
the
subject
of
the hydra of the world.
He
was quite smart in theoretic sphere
(
as soldiers in his squadron said ).
The
main thing , he would claim, was the idea,
it
didn"t matter if there wasn"t bread.
He
would go wild and argue with devotion,
resorting
to quotations and his fist,
the
bourgeois, he said, must drown in the ocean,
the
rest was simple,
like
the twist of wrist.
What
would come after? Life would be
so lovely:
line
up,
unfold
the flags and banners, red!
The
International,
the
trumpets playing lively,
in
flowers,
march
to Commune,
straight
ahead !
As
tough as old jackboots, the "preacher",
the
valiant horseman, loaded down with grain,
got
on his horse and,
turning
to the teacher,
said
dashingly:
"So
long! See you again!"
He
rose
to
look ahead into the distance
where
winds were filled with powder smell,
and
off he rode,
the
horse now took him eastwards,
in
burrs and bands its forelock swayed farewell.
I
was a boy then.
We
would play around.
At
hide at seek we"d find a little nook,
the
place where we would not be found,-
the
barn with bullet holes through which we"d look.
We
lived in our world of fun and mischief
when
Moscow
was within the reach of
Guderian[v],
who standing on the tank,
gaped
at the Kremlin on the river bank...
We
were carefree, we"d run away from class,
across
the schoolyard through the field of grass,
on
to the river we would come out,
we"d
cut a twig, a fishing rod, self-made,
we"d
have a line, a hook and bait,
with
no one there to order us about.
I
would go fishing, fly a kite,
and
often
alone,
bareheaded,
I
would take a stroll,
I"d
wander, chewing clover,
out
in the open,
my
sandals green from grass, from top to sole.
I"d
walk along beehives
and
fresh black furrows
and
watch the clouds floating, soft and white,
I"d
see them, slightly trembling,
stretch as far as
horizon,
where they"d drown, filled with light.
I"d
see a farm- yard and,
walking by it,
I"d
listen to the horse"s
neigh,
and
I would fall asleep,
tranquil
and tired,
relaxing
in a stack of hay.
I
had no worries living life of ease then,
but
life,
which
was as smooth as it could be,
did
not seem hard to me just for the reason
that
I would have my problems
solved
for me.
I
knew that I would get the answers, surely,
to
all my questions: "how?" and "what?"
and "why?"
however,
it was no one else but I
who
had to answer all these questions duly.
The
difficulty, as I pointed out,
came
by itself, as some unwitting chance,
and
it was my anxiety, no doubt,
that
made me go to see Zima, for once.
Returning
to the near and dear forests,
to
streets where I liked to walk about so,
I
brought my current complication and my worries
to
the simplicity of former times, for show.
They
looked intently in resentment, or they rather
were
feeling mutual offence, an anger streak:
two
ages, Youth and Childhood,
faced
each other
awaiting
who
would be the first to speak.
It
was my Childhood that began:
"Hello,
I
hardly recognized you.
It"s
your fault.
I
used to dream about you, and, you
know,
you"re
different from what you were in my thought.
I"ll
tell you openly that you upset me.
You
are my debtor, and you owe me
a great deal".
Youth
, slightly puzzled, answered:
"Will
you help me?"
And
Childhood , smiling, said:
"I
will".
Then,
stepping softly, as we said our goodbye,
watching
the houses around and the passers-by,
I
made my way, in joy and trepidation,
about
the streets of
dear
Zima station.
I
had been thinking, and I wondered whether
I
would see any changes when I got in.
I
figured if it wasn"t any better
at
least it wasn"t worse than it had been.
But
everything appeared to be small,
the
chemist"s shop, the city park and all.
It
seemed that things had shrunk and therefore
were
smaller than had been nine years before.
As
I was circling around the vicinity
I
gradually came to realize
that
it was not the streets that had become diminutive,
it
was my steps that now were big in size.
Like
in my own flat I used to live in it
where
I, without stumbling, even in the dark,
would,
practically, find within a minute
things
like the bed, the wardrobe and or the rack.
It
made me really sick to watch the sight:
the
fence with an offensive scribble,
the
tea-room with a drunk man outside,
the
local shop with the disputing people.
It
wasn"t somewhere else, it was a challenge
to
homeland, to my place of birth
and youth,
my
dear land where I had come for courage,
strength,
virtue, fortitude and truth...
The
carter cursed officials from the council,
somebody
laughed at roosters breaching peace,
the
dusty burrs, without the slightest rustle,
incuriously
listened to all this...
I
was anticipating some refreshment,
something
I really needed, something great,
as
I approached my dear and near threshold
and
turned the iron ring upon the gate.
Indeed,
the happy exclamations such as:
"Yevgeny,
you!
So
nice that you have come!",
the
warm embraces, kisses and reproaches:
"You
might as well have sent a telegram!",
the
jokes:
"We"ll
fan the samovar for drinking bouts!",
the
hindsight:
"It"s
been years! I can"t believe!"-
all
this, as I had thought, dispelled my doubts
and
filled my heart with comfort and relief.
Aunt
Lisa, full of bother, was quite
clear
and
firm about her decision now:
"You
need a bath after the journey, dear.
Those
trains! I know what the are like, and how !"
The
tables were already being taken out
into
the yard; the spoons and plates as well,
as
I walked, murmuring a
song aloud,
across
the bed of onions, to the well.
It
was awaken and appeared to be
listening
to
"Song of Stenka Razin[vi]" which I sang.
Like
in my childhood days, the bucket, glistening,
was
coming up from darkness, with a
clang.
A
short while after, surrounded by kinship,
amidst
the bustle of enquiries, toasts and that,
wet-haired,
wearing a clean well ironed T-shirt,
as
an important guest from Moscow
there I sat.
I
was too weak for huge Siberian dishes,
so
I was looking wistfully at lavish food.
"Have
cucumbers
aunt
Lisa said -
they
are delicious.
What
do you eat in Moscow?
Is it any good?
Why
don"t you eat? It is improper, really...
Take
some pelmeni[vii]. Do you want some gourd?
"You
like "Stolichnaya[viii]" ?
my
uncle asked me drearily -
now
let us drink the local brand, it"s
good.
Come
on!
But
, mind,
it"s
bad for you, young people.
Once
you begin you"ll learn it fast.
Make
sure you do it in a gulp! It"s simple.
Now
cheers!
Let
us hope it isn"t last".
We
drank and talked
and
joked. in exaltation,
and
then, all of a sudden, silence fell: so much
were
all intrigued
by
my young sister"s question:
"Did
you attend the funeral[i][ix]in
March?".
The
conversation turned to serious issues,
the
issues of the year of which there"d been
a lot,
and
the events concerning utmost wishes,
arousing
anxiety and thought.
My
uncle put aside the home-brew he was drinking,
and
said: "All people are philosophers to-day.
Such
is the time.
We
all have started thinking..
You
can"t make out what is happening right away.
The
doctors[ii]
were not to blame, as it comes out.
Why
did they hurt them, penalise and scold?
It
was a scandal nation-wide, no doubt.
The
wicked Beria[x], it was his fault
!".
He
told me,
speaking
clumsily,
about
the
things that worried him and weren"t
plain to see:
"You
are from Moscow,
and
you know it all throughout.
Will
you explain it properly to me?"
He
was demanding, pushing, so to say,
and
didn"t feel ashamed. No way.
He
started rolling cigarettes, in expectation
of
my response to his momentous question.
I
had to answer him for he was so impatient.
I
think that my response was justified,
I
calmly said (as though I knew the explanation):
"I"ll
explicate it later on, all right?"
My
bed was in the haystack.
I
lay musing
and
listening to the sounds of the night.
They
danced somewhere to accordion music,
while
I had nobody to help me, by my side.
The
bed was prickly,
and
it was getting cooler,
the
hay was rustling, stirring my pillowslip.
to
crown it all, my younger brother Kolya[xi]
would
bother me, preventing me from sleep.
I
would be puzzled with the questions put:
"What
is pineapple? Is it a veg or fruit?
A
helicopter, have you ever seen one?
Goalkeeper
Khomich[xii], do you know the man?"...
When
I got up the sky was dull but clear;
I
stretched myself sitting on sacks with corns.
The
light of dawn,
beginning
to appear,
descended
on the cocks" purple combs.
The
morning mist, still there, was now bound
do
dissipate, and far away therein
like
nestling-boxes, slowly fading in,
the
houses
emerged
up from the ground.
Along
the streets staid cows were proceeding,
cracking
the whip, the herdsman walked behind.
I
saw that all was steady, good and fitting,
and
all I wanted was to free my mind.
At
breakfast time, despite reproachful glances,
my
pockets stuffed with bread, and lightly clad,
the
way I used to run away from classes,
I
ran off to the river - just like
that.
Along
the strand, on warm and silty
ground,
I
walked up to a willow and lay down
upon
the sand, relaxing in the shade.
In
front of me the river babbled softly,
down
the stream the logs were floating
slowly,
colliding
now and then they pulled ahead.
There
were distant sounds of
a
hooter,
mosquitoes
rang,
and
down the strand
a
railwayman was standing in the water,
his
trousers rolled up, a fishing rod in hand.
He
frowned at me, and by the angry
glare,
by
his appearance he seemed to say:
"He
isn"t fishing...
Well,
I wouldn"t care ...
The
thing is that he is in the way".
Then
looking carefully he said : "Ah, Zhenka[xiii]!"
and
coming up continued:
"Let
me see.
Aren"t
you the son of Zina [xiv] Yevtushenko?
You
look like one...
Have
you forgotten me?...
All
right.
Are
you from Moscow?
For the summer?
Now
let me settle down somewhere".
And,
sitting down,
he
unrolled the pack of meal:
a
piece of bread, tomatoes, salt and dill.
He
asked me questions, and there were many;
I
had to answer though I was tired and vexed -
how
big my grants were, if
I got any,
and
when the Exhibition would be opened next.
A
biting man, a vigorous debater,
he
tried to catch me out in some way.
"The
youth -he argued - used to be much better,
the
Komsomol is tedious today.
I
knew your mom at seventeen or thereabouts,
admirers
ran after her in crowds,
but
they were cautious
fearing
her speech,
a
sharp-tongued girl, she was beyond
their reach.
In
overcoats remade to their sizes
young
people,
like
your mom,
as
I recall,
at
meetings cried, rejecting compromises,
that
plaits were bourgeois survivals, after all.
They"d
always have ideas and suggestions
and
would hold forth on something, out of wits.
Say,
they would seriously discuss the question
of
"socialization of the kids".
There
were funny things of course, no doubt,
at
times things were even very bad.
There
is one thing
that
I am worrying about:
you
haven"t got the ardour that they
had.
I"ll
tell you
(
though I know I may be censured ):
your
thoughts, my friend, are not the youthful kind.
In
point of fact, our
age is, is always measured
by
our thoughts and our turn of mind.
There"s
youth but there"s no youthful spirit.
Examples?
Well,
my nephew is the one.
He"s
not yet 25 but you will not believe it,
you"d
say he"s a 30-year-old man.
He
was an ordinary young man,
like
any other,
then
he was put on the committee"s list.
Imagine
him preside, debating , full of worry,
the
way he bangs the desk
with his commanding fist !
He
walks and talks
in
an imposing fashion,
and
as a speaker he"s such a gifted man! -
as
though fine words spoke louder than actions,
forgetting
that it"s easier said than done.
To
listen to him all is smooth and clear.
Can
he be called an ardent youth ?
Not
half !
He
has forgotten football and his near and dear
because,
he thinks, it isn"t serious enough.
He
has become a serious man,
but where
are
arguments,
discussions,
striving mood?
The
youth are not the same as they once were.
Nor
are the fish,
(
he sighed ),
they
aren"t so good.
So
we have snatched a mouthful, it appears...
Now
let me throw the line. Just have a look".
A
minute later, smacking, to my silent
cheers,
he
took a perfect crucian off the
hook..
"It"s
grown thick indeed ! Oh what a fortune!" -
amazed
at such a gorgeous fish, he beamed.
"You
said the fish weren"t good" - as if reproaching,
I
smiled.
"I
didn"t mean all fish..." - he grinned.
He
shook his finger at me
with a sneer
as
if he wished to say:
"I"ll
tell you what:
the
fish has fallen for the bait, my
dear,
but
you may rest assured that I won"t..."
At
table talks,
over
my aunt"s abundant
and
hearty meals,
I
couldn"t speak at all.
Why
was I thinking of that man, I wondered .
There
were many suchlike people, after all..
"I"m
not your mom- in- law " - complained aunt Lizzie
Why
are you always gloomy, in a foul mood ?
Come,
come,
cheer up, boy, take it easy!
We"d
better go for berries, to the wood.
There
were two girls in petticoats, three women
and
I...
Through
rye fields we were driven,
and
from the lorry platform carrying hay
we
watched the mowers flashing here and there,
caps,
kerchiefs, horses glimpsing all the way,
we
got the rolls of bread, prepared for the day,
and
drank fresh milk, to while the time away.
Quails
fluttered off the road escaping wheels,
the
deafening sounds grated on my ears,
the
world was bustling , trembling, growing green,
while
I kept listening and just watching all that scene.
Some
boys were tossing stones down by the stream,
and
though the sun was getting hot and burning
up
in the sky dark clouds were stirring
and
breathing heavily, accumulating steam.
Now
it was dark, with signs of rain
before us,
some
climbed the haystack for shelter to attain,
at
breakneck pace we flew into the forest,
along
with lightening and the pouring rain.
We
rearranged the platform making room in
the
heaps of hay we raked up leaving space,
but
there was one among us,
a
young woman,
who
said she didn"t need a hiding place.
She"d
been reserved all day and looked worn out,
at
lunch and breakfast time she wouldn"t say a word;
but
now, all of a sudden, she came out
in
front of us and looked so young ! My Lord!
She
took her kerchief off, and waving with it,
in
outburst of fervour, with a swing,
wet
to the bone, but joyful, showing
spirit,
she
moved her shoulder and began to sing:
"Little
girlie walked about
picking
berries in the wood,
she
would take the bigger berries
as
for little ones she wouldn"t."
She
straightened, proud, daring and dashing,
her
eyes, her heart turned forward, full of grace,
but
there were tears and a storm upon her lashes
and
lashing pine tree needles on her face.
"Now
don"t be silly,
you
will get some ailment" -
aunt
Lizzie pulled her, giving her a stir,
but
she bestowed herself upon the
rain
, and
the
latter gave itself entirely to her.
She
ran her swarthy hand through her
dishevelled hair
and
looked ahead into the distance
as
if
she
saw
something
extraordinary
there,
something
the others couldn"t really see.
It
seemed to me
that
in this world there were
no
other things
except
for this terrain,
this
ride against the wind,
this
country air,
this
singing woman
and
this pouring rain...
We
found lodging for the night
in
a small house,
it
was a barn, or granary, quite
plain;
the
air was stale and smelled of sheep
and cows,
dried
mushrooms, bilberries and grain.
The
twigs of besoms smelled of leaves and foliage,
up
on the wall, in sliding beams of light,
horse-collars,
obviously kept in storage,
looked
like tremendous flying bats at night.
I
couldn"t sleep;
the
faces were drear,
I
heard a woman"s whisper, full of grief,
I
listened to the voice :
"Oh
Lizzie, dear,
you
really can"t imagine how I live
!
We"ve
got a metal roof, which makes me
proud,
a
brand new oven, house plants and all.
The
rooms are orderly,
shipshape,
cleaned
out,
I"ve
got my husband, kids,-
but
what about my soul?!
It"s
cold in there, and the cold is vehement...
My
mother says:
"Your
Peter is quite good,
he
doesn"t beat you,
and
he doesn"t go with women,
he
drinks...
Well,
yes, like any other man he would."
Just
think,
he
will come home, intoxicated,
and
he will growl, saying he is bored,
and
he will take me, silently,
oh
how I hate it!
as
if I weren"t a human, oh my God!
I
used to cry, it wasn"t really
funny,
I
had insomnia,
now
it is all over, though.
The
way I look..
A
forty year old granny!
But
Liz,
I"m
only thirty five, you know !
What
shall I do? What will the future bring me?
I
wish I had a loving man, my dove!
I
would do all for him... and let him beat me...
if
only he could give me faith and love !
I"d
stay at home and never leave the house,
and
I would keep it tidy, nice and good,
I"d
wash his feet, like a devout spouse,
and
drink the water then, I really would !"
It
was that very woman who was singing
as
in the pouring rain we made a rush.
I
really envied her
and
I
believed
in
her
open mind, her recklessness and dash.
The
whisper died away.
A
creaking sound
came
from the well,
and
then there was a hush,
all
was serene and quiet all around
but
for the champ of spinning wheels in slush.
We
were awaken by a youngster in the morning.
He
had a jacked on, appearing "grand",
a
scab upon his nose, a sort of warning,
he
stood a copper kettle in his hand.
He
glanced disdainfully at me, my auntie
and
those who were still asleep
and said:
"You"re
going to the wood for berries, aren"t you?
I
wonder why
you
should be still in bed."
To
catch up with the herd a cow was scurrying,
a
woman chopping wood some logs was carrying.
A
rooster shrieked.
We
were on our way.
The
chirring of grasshoppers pierced the air,
there
were hayricks towering here and
there,
the
sky was blue, it was a clear day.
We
went across the fields,
then
through the forest
to
sounds of bustling birds" chorus,
and
in the in glamour of the morning dew.
There
were already some enticing samples
of
tender smoky raspberries and brambles
amidst
the bushes, showing red and blue.
We
picked the bilberries as we proceeded,
the
cowberries were burning underfoot.
But
we were after strawberries. We needed
the
best of all the berries in the wood.
Now
someone suddenly cried out loud:
"Oh
there it is! Look, there"s another one!"
Oh
joy of grasping, wishing more and picking
out !
Oh
sound of berries bouncing in the can!
The
youthful leader stirred us, speaking drearily,
and
somehow we obeyed him when he said:
"Hey
people ! You"re being funny, really,
we
haven"t reached the berry fields as yet!"
Then
suddenly a field broke out of the forest,
a
field of flowers, berries, sunlight glow.
We
were dazzled, -
what
we had before us
was
like a sound of amazement: "Oh!"
The
strawberries were thrilling and exciting,
with
bins and cans we ran to them by leaps,
and
going down on the ground,
lying,
we
tore them off the stems with our
lips.
The
grass on hills looked like a misty shroud,
the
pines and midgets were buzzing, after rain...
It
wasn"t berries
that
my thoughts were about,
it
was that woman, and I looked at
her again.
There
was a touch of joy in all her motions,
her
kerchief had slipped down her forehead low,
she"d
pick a strawberry revealing her emotions,
she
laughed,
but
I believed it was a show.
Confused
and puzzled, brooding, as it were,
I
rose from trampled grass, now warm
and good,
I
gave my berries to somebody there
and
walked away, at random, through the wood.
I
didn"t leave a single moment out
but
summed up all I had in memory....
From
humming pines I gradually came
out -
I
saw a field of wheat and greenery.
Up
in the sky
a
solo bird was flying.
I
settled on a heap of twigs to rest from stroll,
and
turned my question to the wheat,
inquiring
how
happy life could be ensured for all.
"Do
tell me, wheat,
I
know you"re wise and clever,
I"m
helpless, and I feel ashamed of
it,
perchance,
I am no good , and I will never
be
capable of doing it?
"No,
- replied the golden ear,
slightly
shaking, looking sad, -
you
are just too young, my dear,
and
you"re neither good nor bad.
I
accept you question, really,
Sorry,
but I"ll let it pass,
and
although I get it
clearly
I
can"t answer it, alas !"
And
I went on my way, walking down
country
road, past a
horse-driven cart,
and
I met with a man with a frown,
looking
angry but cheerful at heart.
A
remarkable, small , young man an"
bare-footed
,
dusty
and weak,
in
a practical businesslike manner
he
was carrying his boots on a stick.
He
was telling me quite in the earnest
that
the harvest was coming to harm,
that
Pankratov, the boss was dishonest
and
a real disgrace to the farm.
He
went on: " I will not pay lip service,
I
will get law and justice restored.
If
the local officials don"t solve this
I
will go to Irkutsk
for support".
There
appeared a car from somewhere
with
a pompous official inside,
bag
at hand, he was sitting in there
like
a chairman up to preside.
"Do
you want your mom to shed tears?
Are
you going to lodge a complaint ?
You"ll
remember Pankratov for years!
I
will teach you a lesson, just wait!"
He
was gone, and I felt real power
was
not in that big man at all,
I
believed it was rather in our
man
of will, barefooted and small.
Then
we parted. The little man hurried
straight
ahead on the dusty road,
I
could long see the boots which he carried
sway
and swing on the stick as he trod.
A
few days later we were hurrying home, worn out,
We
took a passing lorry and set out.
The
house holder came to see us off,
we
shook his hand , the parting was
warm-hearted,
we
wished he came to see us, as we parted,
he
hoped to see us many a time and oft.
He
was a firm old man, a man of ration,
a
forester, a true Siberian man!
He
passed the buckets in a stately fashion
onto
the platform of the lorry, one by one.
The
stars were fading, and we had to hurry,
and
in the crawling hazy break of day
we
started once again, the little lorry,
with
bits of grass on wheels, took us away.
The
host was waving to us -
an aware man!
He
knew Siberian forests inside out,
but
he, undoubtedly, didn"t know about
the
things I chanced to hear in his
barn.
But
I don"t want to talk about , really...
I"d
better dwell on
how
I got up early,
I"d
have a glass of milk
and
would be gone,
on
how I would admire bright green meadows,
surrounded
by forests,
and
the lawn
where
I would wander
stepping
on the shadows,
of
clouds floating in the sky at dawn.
I"d
take a hunting gun with me.
However,
it
was in vain, to no avail as ever,
but
I would take it with me anyway.
I
would sit down, gun in hand , in contemplation,
recalling
everything, including my relations,
my
uncles,
both
Volodya [xv]and Andrey.
As
for the elder one,
I"ll
say the following:
I
like the way he sleeps
when
after work he comes,
the
way he washes
early
in the morning,
the
way he cuddles children in his arms.
The
manager of motor transport-depot,
he"s
always smudgy,
always
out of temper,
a
stocky figure, sitting in his office jeep,
he
drives from place to place letting it rip.
Sometimes,
after a quarrel with his people,
he"ll
disappear for a day or two,
and
he"ll come back , exhausted, kind
and simple,
smelling
of gasoline and forest dew.
When
shaking hands
he"ll
give a squeeze and pressure,
at
wrestling he will throw two men over his head,
he
can do everything with taste and pleasure,
he
can chop wood and salt a slice of bread.
Uncle
Volodya is a wizard,
I
declare!
The
plane makes wonders when he works at home,
when
he, from top to toe in golden foam,
shakes
pine wood shavings off his bang of hair.
Oh
what a skilful man!
Oh
what a joiner!
And
as a story-teller
he"s
so great -oh my!
I"d
often listen to him standing nearby
outside
the barn or in his joiner"s corner:
about
a cook who was shot dead for cheating,
about
soldiers who, as they marched along
somewhere
in a village, heard a greeting:
a
woman named Francesca sang a song.
I
loved my uncles so!
As
for he the rumour
I
didn"t care. It wasn"t true, I bet:
"You
know,
Andrey
is flirting with a woman,
a
driver"s wife" - the next-door neighbour said.
-Talk
to your aunt and have the matter out!
-Well,
no! Why should I ? Somehow she will know.
Volodya
is a perfect joiner,
there"s
no doubt,
All
people
know
him as a drinker though".
She
drummed into my head (we had a tangle)
that
I should be concerned about the case,
but
I did not.
And
then my younger uncle
all
of a sudden vanished in the haze.
From
day to day there came all sorts of people
with
a request to fix a toy, a bed,
a shoe.
The
answer was laconic and quite simple:
"He"s
gone on business.
For
a day or two".
Then
suddenly the neighbour woman shouted
her
lengthy nose appearing in the door :
"They
are ashamed to tell you straight about it,
he"s
lying there
down
on the floor!
This
is a lesson which you should learn
with care.
Come
on! Let"s go!" -
both
vexed and glad,
as
if she were the hostess there,
she
took me to the larder in the yard.
And
there he lay, spread on floor, in underwear,
his
breath was reeking of some liquor,
cheap and strong,
he
tried to breath a tune into the air
confusing
it with a prevalent Georgian song.
On
seeing us he sat up looking drear,
still
at a loss but coming round now,
and
said addressing to me :
"Zhenka,
dear,
you"ll
never know I"m fond of you.
And how!"
I
couldn"t see him in such a situation,
he
discomposed me once again. So I
was gone.
I
didn"t want to eat at home
with
my relations,
I
had refreshment in the tea-room,
on my own.
The
tea-room breathed a sultry summer air,
they
were stabbing pigs, to jeers and cries,
there
were flashing trays and faces here and there,
and
sticking bands on windows,
to
catch flies.
A
teacher stared at me, short-sighted,
squinting,
a
country woman damned the soup with
grunt,
a
lumber-man, appealingly was clinking
the
glass, a fork in his enormous brown hand.
It
was too noisy, the waitresses were working,
there
were crowds of them flying here and there.
At
tea I gradually started talking
with
open heart and feeling, unaware.
The
man I talked to was big-faced and earnest,
an
intellectual, as far as I could see,
he
called himself a Moscow
journalist,
"I"m
writing a report" he said to me.
He
poured me berry liquor, soft and mellow,
and
waving the tobacco smoke of blue
he
commented:
"You"re
naive, my fellow,
there
was a time when I was just like you.
I
wished to know what things were all about,
and
I was confident of my abilities and skill,
I
was a fighter, and I tried to make
things out
and
rearrange the course of time at will.
Like
you, I was steadfast,
persistent, and devout,
and
I would never give up in advance;
and
then
I
failed to have my book put out,-
I
had my family,
and
had to have my chance.
I
am a newsman now and not a bad
one either.
I
drink, and I am a sullen man,
they say.
I
don"t write books, no,
well,
what is a writer?
He"s
nothing
but
a man of influence to day.
There
are some changes, yes,
but
there"s a hidden
and
shrouded game behind the things we say-
today
we say what yesterday we didn"t,
and
we don"t mention what we did yesterday".
But
from the way he glared at everything
and
from the way he scorned and censured all
I
saw that he did not believe in anything,
love
is belief, so it was not belief at all.
"Gosh!
I forgot about my feature story!
I"m
going to the sawmill. Time to stroll.
I
didn"t like this food,
it"s
really horrid.
Well,
what can one expect from such a hole?"
He
wiped his lips, and, then all of a sudden,
as
he caught sight of torment in my eyes,
he
said: "This is your birthplace, pardon,
I
just forgot, and I apologize".
I
had to pay for his oppressive
stories
by
walking round, listening to the forest;
Andrey
said :
"Well,
I really need a go
to
take you out, silly you.
This
evening
we"re
going to the central club,
they"re
giving
a
concert there. It"s a philharmonic show.
We
all have got the tickets, don"t you grumble...
Look
at your trousers, go have them pressed"
And
soon I walked along, dressed up and humble,
the
warmth of iron on my shirt, I looked
my best.
Beside
me, with a measured tread, and taking
a
careful look at their jackboots all along,
my
sedate uncles sauntered radiating
the
smell of polish, liquor and cologne.
The
highlight of the show was a promoted Russian
weightlifter
giant who was really great!
He
could do everything!
In
a majestic fashion
he
lifted with his teeth a fifty pound weight.
He"d
jump about on swords, adroit and restless,
and
then he"d play the violin,
for a while,
and,
juggling skilfully with balls and vessels,
he"d
toss and drop them in a splendid style.
He
cast out kerchiefs, as many as
he wanted,
then
rolled them all in one and then unrolled
to
show the a dove of peace embroidered on it
as
the idea and the moral of it all.
My
uncles clapped their hands: "Isn"t
it clever!
Oh
what a skilful man! Look, he is grand!"
I,
too,
applauded,
just
to do a favour,
they
would have got offended if I hadn"t.
The
artist, bowed, showing his muscles, overjoyed...
It
was dark night when curtains were drawn.
"How
did you like the show? Did you enjoy it?"
But
I just wanted to be left alone.
"I"ll
take a walk".
"That"s
what we"re grieved about,
"cause
all the family keep wondering where you are.
You
never stay at home,
you"re
always out.
Have
you a love affair here in Zima?"
I
took a walk alone, unnoticed, quiet,
I
didn"t dream, I had my land in
thought.
The
show ? I hadn"t much admired it,
these
kinds of things I"d seen a lot !
I"d
seen so many tricks, gone by and dated,
but
rearranged and set as costly shows,
I
had applauded, though not much elated,
I"d
been to quite a lot of those.
Like
signs on silver spoons, the concerts
were
out place when hardship was the price,
I"d
brood about false and truthful concepts
and
the transition of the truth to lies.
Let"s
think.
We"re
all to blame for the occasions
of
mournful little things oft taking place,
of
empty rhymes and numerous quotations,
as
well as standard speeches and clichйs...
There
are two kinds of love,
I
contemplated,
some
lovers
flatter
their sweethearts, with a wink,
however
serious the wound, they will forget it
without
making an attempt to think.
We"d
gone of late through very many
grievous
events;
- we see it when
we look behind.
Our
love for Russia
should be intent and serious,
it
shouldn"t be insouciant and blind !
Let
us consider every little thing
so
that we don"t live fast, but live and think.
A
noble cause will never lie but can be cheated
by
those who always try to outwit it.
I
do not justify the week and helpless,
but
I just wouldn"t pardon those
who
are engaged in gossip, petty, endless,
and
squander Russia"s
great prophetic cause.
Let
fuss and bustle be the fate of
weaklings,
it"s
easy to blame others and feel free;
it"s
actions, big and small,
not
weakness
that
Russia
really expects from me.
What
do I want?
I
want to be a fighter.
I
want to bravely fight so
everything I do
and
all I struggle for might have a lighter
to
burn the flame of truth I would adhere to.
So
that wherever I may be,
or
walk about,
along
the road, on fields or
rusty sand
I"d
have a banner over me,
spread
out,
and
the sensation of its handle
in
my hand.
I
know that disbelief arouses contemplation;
while
our thoughts are the result of love,
we
get to know the truth by revelation,
for
those who for its sake had given life.
We
want to live, and not just float
and wander,
we"ll
understand all our "whats"
and "whys".
A
great cause calls us! Let us ponder,
let
us come up to it, and show that we are wise.
I
took a casual route to walk around
along
the wooden pavement resonating loud,
there
were sporadic creaks from gates and huts.
A
group of girls walked past me chatting:
"He
loves me so!
I
must do something".
"Do
you love him?"
-
"No way! I am not nuts!"
As
I walked on
dark
night lay all around
and
hidden in it, latent, deep inside,
a
powerful state had suddenly come out
with
locomotives, rails, electric light.
There
were heaps of metal shavings, glistening,
there
was a funny pusher. I was listening
the
way it rattled steaming to and fro;
two
fellows, hammers in their hands,
were
working,
the
muscles on their shoulder blades twitched, jerking,
their
teeth on oily faces white as snow.
White
clouds of steam, belligerently hissing,
were
coming sharply from beneath the wheel,
the
rails and locomotive were glistening
enveloped
in a foggy wave of chill.
The
watchman, rolling a cigar for his companion,
a
little flag under his arm, said with a sigh:
"The
train is late. Behind the time we plan on.
Vasily
is divorcing, Did you hear why?".
Now
suddenly I stopped and stared recalling:
across
the tracks with a habitual step, a guy
dressed
in an oily jacket, holding
a
suitcase in his hand, was coming
bye.
Impossible!
Could it be Vovka [xvi] Drobin?
But
he had left Zima, it seemed to me.
I
went up to him, and my voice was
dropping:
"We
used to know each other, didn't we?"
We
laughed. He was the same except that he
would
have, stuck in his belt, a book
of Defoe.
"You
haven't changed! As thin as rail, I see.
Still
writing rhymes? Come join us in the Depot".
"Remember
how we gave his due, that odious
Sinelnikov
for dirty tricks he'd done?".
"And
how we sang in hospital for soldiers?".
"And
how you had a sweetheart? It was fun!"
I
felt like chatting to him,
speaking
out
my
grieves and sorrows,
I
just wished to talk.
"But
you are just from work, you are worn out!"
Oh
come!. There"s the Oka
[xvii] river, let us walk".
The
little path stretched through the dark night shadows,
with
prints of boots and feet and horse-shoes, left by day
amidst
tall bushy plants along the furrows
and
huge tin-coloured burdocks all the way.
I
was alarmed and calm as I was speaking
out,
expressing
all my thoughts
I
criticized a lot.
My
classmate listened to me cautiously,
without
responding
to my argument and thought.
And
so we walked towards the river, talking,
we
could already feel the
smell of sand,
of
willow trees, and fish and saw the fishers smoking,
The
Oka
was approaching.
It
was close at hand.
We
jumped into the water, black, enormous,
he
shouted: "Come on !Don"t lag behind!"
And,
unaware, I recalled some moments,
while
some things suddenly had slipped my
mind.
And
then we sat upon the moonlit bank of yellow,
the
good refreshing water turned my brain,
not
far from us up in the meadow
some
horses browsed, neighing now and then.
I
was reflecting as I watched the flowing Oka
I
had a guilty conscious, in a way.
"You"re
not the only one who thinks
-
said Vovka,
all
people tend to contemplate today.
The
way you sit, you"ll get you jacket rumpled.
You
can"t know all at once, I"m afraid.
With
time all things will be unfolded and unscrambled.
it
takes some time, my friend,
you
have to wait".
The
night was calm but for some distant hooting,
and
presently my friend got up and said :
"That"s
fine, but I must think about my duty.
I
must be off.
I"ll
go to work at eight".
It
was the break of day.
All
things around
had
grown young, the night had come to naught.
Now
it was cold.
The
contours, faded out,
were
putting on a collared overcoat.
The
rain had stopped. A drizzle late in summer.
My
friend and I walked by the river, running deep;
I
could imagine that Pankratov somewhere
was
riding round in his haughty jeep.
He
was a dauntless and convincing story teller...
But
walking somewhere in the neighbourhoods
there
was a stubborn barefooted fellow
with
an amusing stick to carry boots...
It
was an ordinary day,
and
it was lovely.
There
were so many
pigeons over me!.
I
also was agreeable and lively!
And
I was young , as young as I could be!
I
was departing.
I
was sad and clear.
I
was a little desolate because
I"d
learnt a lesson, something very dear,
I
couldn"t say exactly
what
it was.
I
drank some vodka to my near and dear...
I
walked about Zima for the last time.
As
usual,
the
day was warm and clear,
the
sunlit trees were green, in their prime.
Some
boys were tossing coins and playing,
there
were lines of lorries on the roads,
and
at the market women were selling
all
kinds of berries, cattle, cows and goats.
I
walked on further, sad and free as air,
and
then at last I passed the final block,
and
gradually got up a sunlit hillock,
and
long stood looking down from there.
I
saw the building of the railway station,
sheds,
houses, barns, and stacks of hay,
I
listened to Zima"s preceptive revelation,
and
this is what my town had to say:
"I
live a modest life, crack hazel-nuts for eating,
with
quiet engines steaming night and day,
I
think a lot about the time we live in,
I
love it, and I tolerate it anyway.
You"re
not the only one, so resolute, I fancy,
in
your ambitions, thoughts and in your fight;
you
shouldn"t worry that you couldn"t
answer
the
question which was put to you that night.
Keep
watching, listening,
and
you"ll make it later,
keep
searching, knock about, roam and cruise.
The
truth is good, my son,
but
happiness is better,
and
yet there is no happiness without truth.
Go
round the world,
be
proud and dashing,
be
firm of purpose
taking
heart to grace
with
tears and a storm
upon
your lashes
and
lashing pine tree needles
on
your face.
Love
people,
you"ll
understand them, dear,
I"ll
keep an eye on you
at
any time of day!
And
in the hours of trouble
do
come here.
Now
go!"
And
off I went.
I"m
on my way.
1955
Zima
Station-Moscow
--------------------------------------------------------------------------------------------------
Notes
:
[i]
Zima Station
- a settlement in the Russian
Federation
in Siberia,
the
birthplace
and hometown of Yevgeny Yevtushenko
[ii]
Baikal
Lake
- A lake of southeast Siberian Ruaaia. It is the largest
freshwater
lake in Eurasia
and the world's deepest lake, with a maximum depth of
1,742.2
m (5,712 ft).
[iii]
Zhitomir
- A city of southwest European Ukraine west of Kiev.
First
mentioned
in 1240, it was a way station on the trade route between Scandinavia
and
Constantinople,
passed to Lithuania
(1320) and Poland
(1569), and was incorporated
into
Russia
in the late 1770's. Population, 275,000.
[iv]
State Commission
- the local branch of the intelligence
and internal
security
agency in Soviet Russia
[v]
Guderian
- a Wehrmacht general, commander of a tank army in the
Eastern front during World War
II
[vi]
Stepan Razin
- leader of a peasant rebellion in Russian history
[vii]
pelmeni
- Russian cookery, a Siberian
dish of small pockets of dough with seasoned, minced meat and served boiled,
fried, or in a soup.
wrapped
in dough and boiled in a seasoned liquid or water and served with sour
cream,
butter or vinegar
[viii]
Stolichnaya - a brand
of vodka distilled in Moscow,
hence the name
"capital"
[ix]
funeral
- the funeral of Josef Stalin
who died on March
5th, 1993
[x]
Beria Lavrenti Pavlovich
- 1899-1953, Soviet secret police chief
(1938-1953)
during the regime of Joseph Stalin. In the power struggle following
Stalin's
death, Beria was convicted of conspiracy and executed.
[xi]
Kolya, also Kolka,
- a common Russian name , short, or diminutive,
for Nikolai
[xii]
Khomich - the goal-keeper
in the Soviet national football team, very
popular
among football fans in the 50 ties.
[xiii]
Zhenka -also Zhenya,
a common Russian name, short , or diminutive,
for Yevgeny
[xiv]
Zina, also Zinka, Zinachka
- a common female Russian name, short for
Zinaida
[xv]
Volodya, also Vova, Vovka
- a common Russian name, short, or diminutive,
for Vladimir
[xvi]Vovka
-
see previous note
[xvii]
the Oka
- a river rising in the Sayan
Mountains
of south-central Siberian
Russia
and flowing about 965 km (600 mi) generally north to the Angara
River,
not
to
be confused with the river of
the same name, the Oka,
about 1,488 km (925 mi)
long,
of central European Russia. flowing north, east, and northeast to join
the Volga
River
near Nizhny
Novgorod.
|