Что такое Селин, как не последний по времени крупнейший, всамделишный, не буря в стакане дистиллированной воды, скандал во французской литературе?
В западной словесности настала унылая пора "репрессивной (по терминологии гошистов) толерантности". Когда все позволено, о скандале можно только грезить. Селин -- недосягаемый идеал литературного тщеславия. Фигура почти что мифическая.
"Кто не восхищается Селином? -- пишет историк новейшей французской литературы Жак Бреннер.-- Ни у кого из французских писателей в настоящее время нет более прочной литературной репутации, чем у него".
С мнением Ж. Бреннера, считающего, что только Марсель Пруст способен оспаривать у Селина "первое место" среди французских писателей XX века, соглашаются многие серьезные французские исследователи литературы. Однако они явно не способны прийти к единому или по крайней мере схожему выводу, почему Селин занял такое особое положение.
"С тех пор как критики вновь принялись читать его добрый десяток лет тому назад,-- писала в 1984 году исследовательница творчества Селина Мари-Кристин Беллоста,-- многие видят в нем самого значительного писателя, изобразившего болезни нашей современной цивилизации. Остается задаться вопросом, что же хорошего мы видим в нем, раз "компрометируем себя" (как говорил Жан-Луи Бори) обращением к нему. Порожден ли наш интерес -- на основании формулы: литература прежде всего! -- поразительным соответствием его языка содержанию его книг, его скрипучему смеху? Или же этот интерес вызван тем, что он был очарован злом, которое необходимо понять, чтобы уберечься от него? Или же дело в том, что индивидуальность его голоса мстит нам за рассудочность нас опекающей цивилизации? Или его религиозное и садо-мазохистское мировоззрение, когда историческое становление видится как неизлечимая болезнь, создает почву для некой системы безответственности, дающей нам премилое оправдание лености мысли? Или же, наконец, все дело в том, что, описав историю как механизм, которым мы не способны управлять, он предоставил литературное алиби тем, кто стыдливо отказывается от осознанно критического взгляда на общество?"
В чем же все-таки загадка Селина? Он несомненно показатель критической ситуации, когда слава повенчана с бесчестием, и определенная часть французских читателей испытывает, как пишут авторы исследования "Литература во Франции после 1968 года", "тревожащее пристрастие скорее к предателям, чем к героям".
Литературный путь Луи-Фердинанда Селина (1894-- 1961) стал яркой парадигмой опасного пути индивидуалистического сознания в XX веке, аполитического, глухого ко всему, что лежит вне сферы его субъективных интересов, желаний и удовольствий. Селин с удивительной ясностью -- сам едва ли подозревая о том, что делает, высветлив социальное зло изнутри,-- показал чудовищную метаморфозу такого сознания в решающий момент исторического выбора, когда мечущееся, анархиствующее "я" в страхе перед уничтожением бросается в сторону расовой ненависти, мизантропии, фашистского тоталитаризма. Своей жизнью и своей прозой Селин посягнул на союз морали и эстетики, на принцип, выразившийся в пушкинской оппозиции гения и злодейства.
Вместе с тем Селин совершил стилистическую революцию, которая оказала и продолжает оказывать огромное влияние на французскую литературу. Он писал так, что слова, словно спирт, проникали немедленно в кровь читателя, горячили, разрывали внутренности. Без Селина современная французская литература была бы иной.
Через четверть века после смерти Селина во Франции происходит посмертная реабилитация писателя, переходящая в мифологизацию. Такой феномен нетрудно психологически объяснить, но гораздо сложнее его оправдать, представить этого талантливого писателя в хорошем свете, переистолковывая его высказывания. Это отнюдь не обеляет писателя, а скорее затемняет его образ, архетипический в плане постижения природы зла, которое, как пишет М.-К. Беллоста, "является единственным сюжетом его книг".
Чтобы разобраться в явлении, которое представляет собой Селин, и в причинах его нынешнего "воскрешения", обратимся сначала ко времени, когда Луи Детуш, "доктор для бедных", врачующий в пригороде Парижа, превратился в литературную знаменитость, автора сенсационного романа "Путешествие на край ночи".
У доктора Детуша была образцовая биография. Он -- герой и инвалид первой мировой войны. В декабрьском номере "Иллюстре насьональ" за 1914 год на первой странице скачет на коне с саблей наголо молодой гусар Детуш. Он мог бы стать украшением любого общества ветеранов. Он получил военную медаль и всю жизнь страдал от ранения в руку.
Демобилизовавшись по инвалидности, Детуш много путешествовал по свету, меняя профессии, пока в 1920 году не посвятил себя медицине. В 1924 году он выпустил свою первую книгу, основанную на диссертации и озаглавленную "Жизнь и творчество Филиппа-Игнация Цеммельвайса (1818--1865)", венгерского гинеколога. Книга получила одобрительные отзывы в медицинских и даже литературных кругах. Ее приветствовал Ромен Роллан.
С 1928 года, работая преимущественно по ночам, Детуш пишет роман. "Мне бы лучше было стать психиатром!.. Ноя знал Эжена Даби... Он только что добился огромного успеха своим романом "Гостиница "Север"... Я подумал: "Я написал бы не хуже. С помощью романа я бы смог заплатить за квартиру". И вот я засел за него, ища язык, стиль, чтобы он был непосредственный, насыщенный чувством..." -- так на закате дней, не без старческого кокетства, писатель вспоминал о работе над романом "Путешествие на край ночи", который -- под псевдонимом Селин -- он публикует в октябре 1932 года.
Роман становится сенсацией всего десятилетия. В 1934 году он переводится на русский язык Эльзой Триоле, но по ее сокращенному переводу приходится порою лишь догадываться о литературных достоинствах книги. Между тем они действительно поразительны как в плане содержания, так и формы.
Хотя Селин написал немало произведений, "Путешествие на край ночи" по-прежнему остается его главной книгой. В ней дано апокалиптическое видение современного ему мира, абсурдного, циничного, похотливого, чреватого уничтожением и смертью. Жизнь -- "дорога гниения", долгая агония; смерть -- единственная правда и реальность среди фантомов.
С чего началось "путешествие" главного героя книги Бардамю, от имени которого ведется повествование, что побудило его вывернуть мир наизнанку и заставить показать гнилое нутро? Мировая война 14-го года -- первый этап "путешествия", определивший философию героя. Все врут: на фронте, в тылу, в речах и разговорах, ничто не может оправдать бессмысленную бойню, горы разлагающихся трупов. "Почему стреляют немцы? Сколько я ни старался вспомнить, я ничего худого этим немцам не сделал". Но простодушие героя, заключенное в этих словах, быстро улетучивается. Селин показал судьбу простодушия в XX веке: оно перерождается в цинизм. Чтобы подчеркнуть, что эволюция Бардамю не исключение, а общее правило, Селин вводит в повествование "двойника" Бардамю -- Робинзона, которого в конечном счете начинают посещать раскольниковские (правда, в окарикатуренном виде) мысли об убийстве старухи ради наживы. Как отнесся к этому проекту сам Бардамю? "Все стало еще немного грустней, и только. Все, что можно сказать в таких случаях, чтобы разбудить людей, ничего не стоит. Разве жизнь с ними ласкова? Почему и кого же они станут жалеть? Зачем? Жалеть других? Видано ли это, что кто-нибудь спускался в ад, чтобы заменить собой другого?" Больше того: "Стремление убивать, которое внезапно появилось в Робинзоне, показалось мне даже s некотором роде шагом вперед по сравнению с тем, что представляли собой другие люди, всегда наполовину злобные, наполовину доброжелательные, всегда скучные вследствие неопределенности своих стремлений. Несомненно, что, углубляясь в ночь вслед за Робинзоном, я все-таки кой-чему научился".
Углубление в ночь совершается в книге в четыре этапа. Опыт войны сделал Бардамю убежденным трусом. На трусости зиждется его антимилитаризм, не лишенный, впрочем, патетики и причудливо переплетающийся с неверием в будущее: "Можете ли вы, например, Лола, вспомнить хоть одно имя солдата, убитого во время Столетней войны?.. Для вас это безымянные, ненужные люди, они вам более чужды, чем последний атом этого пресс-папье перед вами, чем то, что вы оставляете по утрам в уборной. Вот видите, Лола, значит, они умирали зря! Абсолютно зря, кретины этакие!.. Хотите пари, что через десять тысяч лет эта война, которая сейчас нам кажется замечательной, будет совершенно забыта?.. Я не верю в будущее, Лола".
Второй этап путешествия -- колониальная "французская" Африка, откуда Бардамю вновь вынес ощущение "ада", в котором он уравнял в своей ненависти и одуревших от жары, хинина, наживы, распрей колонизаторов, и покорных нищих туземцев.
Далее -- Америка, мечта разбогатеть и новый каскад неудач, изнурительная работа на заводе Форда и знаменательное предупреждение заводского врача: "Нам не нужны на заводе люди с воображением. Нам нужны шимпанзе. Еще один совет. Никогда не говорите здесь о своих способностях. Думать на заводе будут за вас другие, мой друг! Советую вам это запомнить".
Наконец, Бардамю словно выбросило на берег в парижском пригороде, где так же, как и сам автор, он лечит бедняков -- существ подозрительных, мелочных, жестоких, неблагородных. Зачем соседи повествователя сладострастно мучают свою десятилетнюю дочь? Зачем профессор Парапин подглядывает из окна кафе за школьницами, "наизусть" выучив их ноги? Показав извращенные страсти, Селин не щадит никого, кроме детей. Единственная надежда -- это малыш Бебер, к которому привязывается Бардамю: "Уж если обязательно надо любить кого-нибудь, лучше любить детей: с ними меньше риска, чем со взрослыми, по крайней мере находишь извинение в надежде, что они будут не такие хамы, как мы". Но у Бебера не будет будущего -- он умрет от тифа; погибнет от пули ревнивой любовницы и несостоявшийся убийца Робинзон, и, равнодушно держа умирающего друга за руку, Бардамю будет рассуждать о себе, "которому недоставало того, что делает человека больше его собственной жизни: любви к чужой жизни. Этого во мне не было, вернее было так мало, что не стоило и показывать... Не было во мне человечности". Это уже похоже на приговор.
Поскольку речь шла о западном мире, апокалипсическое видение Селина можно толковать в социальном духе, как это делали у нас в тридцатые годы, видя в Селине критика капитализма, милитаризма, колониализма. В предисловии к русскому переводу книги И. Анисимов объявил, что "эта книга, взращенная капитализмом, идущим к гибели, пропитанная запахом тления, вместе с тем заключает в себе огромную разрушительную силу".
Трудно однозначно ответить на вопрос: против чего восстает Селин -- против природы человека или против общественных обстоятельств, коверкающих эту природу? То, что Селин -- разоблачитель, ясно. Не ясно только, разоблачитель чего. Ответ остается двойственным, вводит в заблуждение, допускает различные толкования. Возможно, в этом отчасти и состояла интригующая загадочность книги.
Разорванной картине мира, подошедшего "к самому краю", соответствует язык Селина.
Это был преобразованный в художественную прозу разговорный язык улицы, полный арготизмов, непечатных, но напечатанных Селином ругательств, неологизмов, выражающий непосредственное волнение и страсть повествователя. Этот язык разрывал с традицией "прекрасного" французского языка, хотя сам Селин впоследствии был недоволен глубиной разрыва, находя, что в романе все еще достаточно "медленно разматывающихся фраз" в духе Анатоля Франса и Поля Бурже. Мнения о книге разделились. Она вызвала восторг в левых кругах как образец социальной критики. Напротив, в благонамеренных кругах французской интеллигенции роман был воспринят как плевок, пощечина, оскорбление и порнография.
Однако главное влияние роман Селина оказывает по-над социальным уровнем, воздействуя на формирование экзистенциалистского типа романа и прежде всего экзистенциалистского героя, который оказывается "молодым человеком без коллективной значимости... просто индивидом". Эти слова Селина из пьесы "Церковь" (которую можно рассматривать как некий набросок к "Путешествию на край ночи") молодой Сартр берет в качестве эпиграфа к своему роману "Тошнота". Герой этого романа, Рокантен, а равно и Мерсо из "Постороннего" Камю являются младшими братьями Бардамю.
Окрыленный успехом "Путешествия на край ночи", Селин садится за новый роман, который в 1936 году выходит в свет под названием "Смерть в кредит". Восторгов критики на этот раз несколько меньше. В самой же книге проницательные читатели, и в частности Сартр, вдруг обнаруживают "презрение к маленькому человеку", которое в предыдущем романе как бы заслонено презрением и ненавистью к миру, терзающему маленького человека. Иными словами, здесь меньше вольнолюбивого анархизма, чем ядовитых пассажей относительно духовной тщеты человека.
Важным формальным новшеством, по сравнению с "Путешествием", становится отказ автора от вымышленного повествователя. Возникает лицо, максимально приближенное к самому автору, заимствующее его второе имя, Фердинанд. Стиль произведения еще больше приближается к спонтанной разговорной интонации. Становится характерным большое количество многоточий. Между фразами возникают пропуски, лакуны, создающие впечатление, с одной стороны, недоговоренности, отрывочности, дискретности, с другой -- "воздушности" стиля, который сам Селин называл "дырявым, кружевным". Свои многоточия автор сравнивал с пуантилизмом постимпрессиониста Сера.
В том же 1936 году Селин отправляется в Советский Союз. Поводом служит его желание получить деньги за русский перевод "Путешествия". Селин пробыл в СССР два месяца и возвратился, по свидетельству друзей, довольный тем, как его принимали. Однако в результате этого путешествия им был написан памфлет "Меа culpa" (1937), в котором, почти не затрагивая советских реалий, Селин оспаривал возможность социального усовершенствования по причине, которая кроется в самом человеке. Селин называет его "подлинным незнакомцем всех возможных и невозможных обществ", исходя из убеждения, что "человек настолько же человечен, насколько курица умеет летать": "В каком бы положении он ни был, стоял ли на ногах, или на четвереньках, или еще как-нибудь, у Человека, как в воздухе, так и на земле, всего-навсего один тиран: он сам! И других никогда не будет..." Поэтому же Селин отрицает и классовый антагонизм: "Две такие различные расы! Хозяева? Рабочие? Это стопроцентная выдумка. Это вопрос везения и наследства. Отмените их! Вы увидите, что они были одинаковые..." Он называет "огромной ложью" стремление к счастью, поскольку в существовании нот счастья, а есть большие или меньшие несчастья. "Об этих вещах никогда не говорят,-- заключает Селин свой памфлет.-- Однако настоящая революция была бы революцией Признаний, великим очищением".
Отцы церкви, по мнению автора, были искуснее социалистов: они считали человека "мусором" и ничего не обещали ему, кроме загробного спасения. Селин согласен насчет "мусора", но не верит и в потустороннее спасение.
Последующие памфлеты отдаляют Седина не только от прогрессивных, но и от просто порядочных людей. Они настолько одиозны, что у некоторых читателей возникает подозрение: уж не дурачит ли нас Селин и не представляют ли памфлеты собою пародию, неуместную грубую шутку. Такого мнения придерживался А. Жид, который писал: "Ну, а если это не шутка, тогда Селин полный псих".
Однако Селин и не думал шутить.
Путь духовно близкого Седину героя в крайне правый лагерь, смыкающийся с фашизмом, предсказал Горький в речи на Первом съезде советских писателей: "Литератор современного Запада... потерял свою тень, эмигрируя из действительности в нигилизм отчаяния, как это явствует из книги Луи Селина "Путешествие на край ночи"; Бардамю, герой этой книги, потерял родину, презирает людей... равнодушен ко всем преступлениям и, не имея никаких данных "примкнуть" к революционному пролетариату, вполне созрел для принятия фашизма".
Селин не был единственным французским писателем, ушедшим от анархизма в сторону фашизма. Подобную эволюцию проделал и Дрие ла Рошель, ставший в годы оккупации активным коллаборационистом.
В какой-то момент эти писатели заколебались перед выбором, куда пойти: налево или направо? Сама необходимость выбора была продиктована скорее не сиюминутными политическими соображениями, а душевным состоянием. Нельзя вечно пребывать "на краю ночи", жить, как говорил Достоевский, бунтом. Требовалась какая-то прочная опора вместо отчаяния. Писатели истосковались по вере. Показательно в этом плане свидетельство Дрие ла Рошеля. "В чем твоя вера, какова твоя концепция мира? -- вопрошает он в те годы своего аргентинского корреспондента.-- Тебе будет, наверно, затруднительно это выразить. А мне? Единственно, кто прав,-- это великие страшные скептики, такие, как Джойс, Валери, Жид. Если я не стану социалистом, коммунистом, я подохну... Единственные, кто говорит четко,-- это коммунисты, прочие вязнут в идеализме... Но я слишком поздно прихожу к социализму, как Жид. Беда, черт возьми, в том, что для того, чтобы стать коммунистом, нужно быть материалистом, а к этому нет возможности прийти. Утверждать материю -- значит в какой-то степени утверждать бытие. А как раз в этом и состоит моя болезнь, что я не могу утверждать ни бытия, ни своей личности. И вот почему мои романы так плохи, когда они не негативны. Единственно хорошие вещи сегодня негативны (включая Лоуренса)... Прочти "Путешествие на край ночи" Селина. Мы больны, как больны наши предметы, сделанные на конвейере... А тогда, когда мы искренни, мы кричим: -- Дерьмо!"
Селин тоже не смог стать социалистом, потому что был не в состоянии "поверить" в материю и человека. Он считал, что "социализм -- это вопрос качества души. Социалистом приходят в мир, им не становятся". Но Селин, как и все европейцы тридцатых годов, безусловно чувствовал приближение новой войны. Селин не мог стать социалистом, но он был убежденным пацифистом, испытавшим на своей шкуре прелести войны. В конечном счете пацифизм и становится единственной его опорой. Нужно всеми силами предотвратить войну, и Селин принял участие в борьбе за мир совершенно с неожиданной стороны. В основу своего пацифизма он положил расовую теорию.
В "Путешествии на край ночи" Селин отозвался о расе и о французах весьма категорично: "То, что ты называешь расой,-- это просто большая куча изъеденных молью, гнойноглазых, вшивых субъектов вроде меня. Вот что такое Франция и французы!" Но в конце тридцатых годов Селин берет на себя "защиту" арийской расы, этой, по его словам, уязвимой "грунтовки", на которую насильственно хотят наложить другие цвета. Селин возлагает ответственность за поджигание новой войны на евреев. Из гонимого буржуазной публикой анархиста Селин сам превращается в гонителя. В послевоенном интервью он признавался, что был антисемитом "в той степени, в которой считал, что семиты подталкивают нас к войне".
Селин излагает свою позицию в памфлете "Резня из-за пустяков" (1937): "Я не желаю воевать за Гитлера, это я вам говорю, но я не желаю воевать и против него, за евреев... Это евреи, и только они, толкают нас к пулеметам... Гитлер, он не любит евреев, я тоже их не люблю... И нечего волноваться из-за ерунды... Это не преступление, если они вас отталкивают... Я их сам отталкиваю!.. Евреи в Иерусалиме, немножко пониже, на Нигере, мне не мешают! они совершенно мне там не мешают!.. Я бы им отдал все Конго! всю бы Африку отдал им!.. Либерия, я знаю, это их негритянская республика, она ужасно похожа на Москву. До такой степени, что вы не поверите..."
Все это похоже на параноический бред, который до сих пор скрывают от читателей наследники Седина, запрещая переиздание памфлетов. Но "полный псих" продолжал упорствовать. Он уповает на силу. Он рассматривает нацистский вермахт (вплоть до начала войны) в качестве гаранта европейской безопасности.
Вслед за "Резней из-за пустяков" (в самом названии уже содержится выпад против врагов нацизма) он выпускает "Школу трупов" (1938). Памфлет подвергается преследованию за клевету; на его тираж налагается запрет. Однако в новых условиях, при немецкой оккупации, Селин переиздает его и тогда же пишет памфлет "Переполох" (1941).
Поведение Седина при оккупации многократно анализировалось не только французской критикой, но и французским правосудием с целью определения степени вовлеченности его в коллаборационизм.
В момент объявления войны Селин хотел вступить добровольцем во французскую армию в качестве врача, но был признан негодным для службы по состоянию здоровья. При наступлении вермахта на Париж Селин, вместе с диспансером, где работал, эвакуировался в Ла-Рошель, но затем, после подписания перемирия, возвратился.
Есть две крайние точки в оценке поведения Селина во время войны. В первые послевоенные годы он подвергался уничтожающей критике. Сартр в "Портрете антисемита" (1945) прямо писал, что Селин "был куплен" нацистами. Столь же резко высказывался Р. Вайян в статье "Мы не пощадили бы больше Селина" (1950), обвиняя его в дружеской близости к идеологам коллаборационизма.
Защитники Селина (публика смешанная: среди них были как бывшие коллаборационисты, так и "левые" поклонники таланта Селина) в этой связи ссылались на слова Талейрана: "Все, что преувеличено, становится незначительным". Даже некоторые деятели Сопротивления утверждали, что "Селин нас не предал", и вступали в полемику с линией Сартра -- Вайяна. Они старались найти благородные черты в поведении Селина в эти годы. Так, в хронике его жизни, опубликованной в 1962 году в первом томе его собрания сочинений, можно прочесть, что в 1943 году квартира, находящаяся этажом ниже квартиры Селина, была "местом собраний деятелей Сопротивления, а главное, в ней скрывались подпольщики. Для доктора Детуша это не было тайной, и однажды он даже лечил человека, которого пытало гестапо".
Однако доктор, великодушно не выдавший подпольщиков, известен и менее благовидными поступками. В 1942 году он дает согласие на посещение Берлина в составе делегации французских врачей, и там, по некоторым свидетельствам, выступает перед депортированными французскими рабочими в защиту немецко-французского сотрудничества. Отношение Селина к коллаборационизму явствует из его заявления, опубликованного в пронемецкой газете "Эмансипасьон насьональ" (21.11.1941): "Чтобы стать коллаборационистом, я не ждал, пока Комендатура вывесит свой флаг в Крийоне".
В 1950 году в газете "Комба" было опубликовано в качестве документа письмо Селина от 21.10.1941 года секретарю Института еврейских исследований и проблем но поводу проведенной Институтом антиеврейской выставки в Париже. В этом письме Селин жалуется на то, что его памфлеты не фигурируют среди экспонатов: "Но при посещении вашей выставки я был поражен и немного раздосадован тем, что на стендах нет ни "Резни из-за пустяков", ни "Школы трупов"..." Известен также его призыв к объединению различных антиеврейских группировок: "Антиеврей первого призыва, я замечаю порой, что меня не то чтобы обходят некоторые новые люди, но у них есть концепции, совершенно отличающиеся от моих, по еврейской проблеме. Вот почему необходимо, чтобы мы встретились".
Таким образом, если подытожить позицию Селина во время войны, даже если учесть, что время от времени он позволял себе антинемецкие, "пораженческие" высказывания (в узком кругу), редко публиковался в коллаборационистских изданиях и не ходил в германское посольство, тем не менее он находился в стане коллаборационистов и не имел никакого основания писать, что во время оккупации был "единственным, пожалуй, писателем с именем, который остался строго, ревностно, непримиримо именно писателем и не кем иным, как писателем". Еще более одиозно звучат его слова: "Евреи должны бы поставить мне памятник за то зло, которого я им не причинил, но которое мог бы причинить".
Сущность позиции Седина, пожалуй, точнее всего выразил французский писатель Р. Нимье, который сказал, что "нельзя утверждать, будто Селин ответствен за лагеря. Он выразил, однако, страсти, которые вели к лагерям". Именно поэтому руководство французского Сопротивления памятник Седину ставить не собиралось. Напротив, по лондонскому радио было неоднократно передано, что Селин приговорен к смертной казни.
С Селином даже стало опасно гулять или сидеть в кафе: каждую минуту он мог оказаться объектом "террористического акта". И конечно, когда союзники высадились на берегах Нормандии, Селин имел все основания для беспокойства. В послевоенном интервью он жаловался, что, останься он в освобожденном (слова "освобожденный", "освобождение" Селин до конца своих дней брал в кавычки) Париже, его бы убили без суда и следствия. В июне 1944 года Селин вместе с женой решают ехать в Данию через Германию, в которой уже началась агония поражения.
Так открывается немецкая одиссея Селина, продолжавшаяся вплоть до марта 1945 года. В Германии Селин был встречен довольно недружелюбно (было не до него) и, несмотря на множество демаршей, никак не мог получить "аусвайс" для поездки в Данию. В ноябре 1944 года, исколесив пол-Германии, он отправился в Баварию, в местечко Зигмаринген, где пребывает вишистское "правительство в изгнании". Вместе с "правительством" в Зигмарингене живет около двух тысяч коллаборационистов, скрывающихся от народной мести. В этой компании морально разложившихся людей, в обстановке трагикомического фарса (над замком Зигмаринген развевается французский флаг, так как замок объявлен французской территорией; при замке имеется два "посольства": немецкое и японское) Селин живет несколько месяцев и работает врачом. В конечном счете влиятельные друзья выхлопотали ему разрешение на выезд в Копенгаген, и в марте 1945 года Селин на последнем поезде, под сильной бомбежкой союзников, но все же благополучно добирается до "земли обетованной".
Почему Дания? Это был чисто финансовый вопрос. В Данию, по предположению Селина, были отосланы деньги за его опубликованные до войны книги. Однако "земля обетованная" скоро разочаровала Селина. Никаких денег не оказалось. Далее, несмотря на то что после разгрома нацистов Селин жил в Копенгагене под вымышленной фамилией, от правосудия ему скрыться не удалось. В декабре 1945 года его арестовывает датская полиция и отправляет в тюрьму. Это одобрительно встречается левой французской печатью. Однако датчане отказываются выдать Селина французским властям и, в сущности, обходятся с ним довольно снисходительно. Четырнадцать месяцев он отсидел в сносных условиях (впоследствии он преувеличивал срок и жаловался на условия) и был выпущен на свободу под честное слово не покидать пределы Дании.
Датские годы жизни прошли для Селина в обстановке крайней бедности. Он уезжает из Копенгагена в рыбачий поселок Керсо на Балтийском море. Тем временем в Париже идет судебное разбирательство его дела. Издательства отказываются печатать его произведения, печать именует его "мелким коллаборационистским дерьмом". В 1950 году Судебная палата Парижа заочно приговаривает Селина к одному году тюрьмы и штрафу в сумме пятидесяти тысяч франков. Однако в следующем году, не без влияния кружка активизировавшихся друзей Селина, военный трибунал Парижа пересматривает приговор и амнистирует писателя. Селин получает возможность вернуться в страну.
Какую позицию занимал Селин в последние годы жизни, поселившись в пригороде Парижа, Медоне, и вновь занявшись врачебной практикой? Испытывал ли он чувство раскаяния?
Нет. Скорее он считал себя несправедливо обиженным, более жертвой, чем человеком, совершившим злонамеренные поступки. Самое большее, на что он оказался способен, это признать, как было сделано в интервью журналу "Экспресс" в 1957 году, что он "был идиотом". В другом интервью Селин говорит, что слишком много на себя взял, призывая выдворить евреев из Франции: "Я принял себя за Людовика XV или за Людовика XIV, это, очевидно, глубокая ошибка. Между тем мне нужно было оставаться таким, каким я был, и просто-напросто молчать. Тогда я грешил из-за гордыни, из-за тщеславия, из-за глупости. Мне нужно было бы помолчать... Это проблемы, которые были мне сильно не по плечу".
Относительно германской армии Селин говорил, что "если бы немцы не развязали войну и сохранили свою армию и если бы Германия была такой, какой она была (то есть, выходит дело, нацистской.-- В. Е.), то они (имеются в виду французы.-- В. Е.) без труда сохранили бы Алжир, не потеряли бы ни Суэцкого канала, ни Индокитая". В последние годы место евреев в мыслях Селина стала занимать желтая раса. Вплоть до последнего дня жизни Селин настойчиво предвещал китайскую оккупацию Франции. Он хотел, чтобы Франция сохранила свои колонии; он остался колониалистом и расистом.
Селин навсегда остался и мизантропом. Американский исследователь творчества Селина Мильтон Хиндус, навестивший писателя в его датской деревне, был поражен как человеческими качествами Селина ("Селин -- это гадюка"; "единственная вещь, которая действительно интересует его,-- это деньги"), так и его идеями, согласно которым "Гитлер был агентом британской разведки". В одном из интервью Селин говорил: "Люди -- они тяжелые, они ужасно тяжелые. Тяжелые и тупые. Больше, чем злые и глупые, в целом они главным образом тяжелые и тупые".
В атмосфере послевоенной Франции, когда Сопротивление еще не стало историей, никакие литературные достоинства книг Селина не могли заставить забыть его политические грехи. Однако время мало-помалу работало на Селина. Уже в начале пятидесятых годов издательство "Галлимар" начинает с ним переговоры по поводу издания его произведений.
Писатель ищет тему, чтобы вернуть себе читателя. Он обращается к проблематике своего бегства в Германию. "Я являюсь объектом своего рода запрета в течение уже некоторого ряда лет,-- говорил Селин в 1957 году, объясняя причины написания романа "Из замка в замок",-- и, выпуская книгу... я говорю о Петене, о Лавале, я говорю о Зигмарингене, это момент истории Франции, хочешь не хочешь; может быть, печальный, о нем можно сожалеть, но это момент истории Франции, он существовал, и когда-нибудь о нем будут говорить в школе..."
Среди произведений о второй мировой войне трилогия Селина, включающая в себя романы "Из замка в замок" (1957), "Север" (1960) и "Ригодон" (издан посмертно в 1969 году), занимает особое место.
Главное, что отличает трилогию, это "точка зрения" ее повествователя. Его позиция далека как от позиции победителя, освободителя Европы, сражавшегося за правое дело, так и от позиции побежденного, рассматривающего военную катастрофу с "немецкой" точки зрения. Автор оказался вне обоих станов. Однако он не стал и нейтральным созерцателем событий, выразителем отвлеченной модели нейтрализма. Он написал трилогию об агонии нацистской Германии конца 1944 года -- первых месяцев 1945 года с позиции предателя, которым Селин в сущности и являлся. Именно этот момент определил основную тональность книги: отчаяние и исторический пессимизм.
В отличие от побежденного, предатель не рассчитывает ни на какое снисхождение, по всем человеческим меркам он достоин не только наказания, но и презрения. В знаменательном диалоге, занимающем одно из центральных мест первого романа трилогии и происшедшем между бывшим послом нацистской Германии в Париже, Отто Абецем, и повествователем, последний, превосходно ориентируясь в своем положении, настаивает на "маленькой разнице" между ними: "Однако ж, однако ж, господин Абец!.. есть маленькая разница!.. вы как будто ее не замечаете!.. Ведь вы, Абец, даже архипобежденный, подчиненный, захваченный со всех сторон всевозможными победителями, вы все ж таки останетесь, черт вас побери, сознательным, преданным немцем, гордостью родины! совершенно законно завоеванным! в то время как я, бесноватый, я навсегда пребуду проклятым мерзким еретиком, по которому плачет веревка!.. позор для братьев и сыновей!.. на первом же суку повесить его!.. вы признаете разницу, господин Абец?"
Итак, повествование в трилогии ведется от лица предателя, который носит фамилию автора, предельно приближен к нему по всем обстоятельствам жизни и образу мыслей, и вместе с тем это полноценный персонаж, который в трилогии создается и развивается соответственно имманентным законам художественного текста. Этот персонаж понимает, что он обречен, что единственным выходом для предателя, единственной его надеждой остается бегство. И он бежит. Вот почему все повествование разворачивается вокруг темы бегства, которая, в свою очередь, порождает тему "сакральной" границы. Преодоление границы равносильно преображению: предатель, уходящий в нейтральную страну от возмездия, превращается в несчастного беженца-оборванца и счастливо теряется в чужой толпе.
Германия в трилогии (здесь это основная метафорическая функция страны) -- огромная западня. С каждой минутой неумолимо сжимается круг обороны, союзники наступают с востока и запада, бомбят с воздуха. В этих апокалипсических условиях повествователь кружит по стране в поисках легального или же нелегального выезда из нее. Север выносится в заглавие второго романа как символ надежды, география пытается перехитрить историю.
Но тщетно. С самого начала трилогии читатель знает, что ждет Селина в Дании: четырнадцатимесячное заключение в Копенгагене за сотрудничество с немцами. С заранее объявленным концом, живописующим крушение надежд, повествование замыкается в рамках отчаяния.
Трилогия открывается долгим прологом, посвященным событиям жизни Селина и его окружения в 1957 году, его политическим комментариям; затем намеренно нестройное повествование резко направляется к финальной точке одиссеи Селина, в Копенгаген, к его аресту: "Все это не страшно! скажите мне... миллионы погибших были не более виновны, чем вы!... конечно!.. поверьте, я думал об этом во время прогулок по городу... прогулок с "сильным сопровождением"... не однажды! двадцать! тридцать раз! через весь Копенгаген с востока на запад... в автобусе с частыми решетками, набитом полицейскими с автоматами... отнюдь не любителями побеседовать... "уголовные" и "политические" туристы ведут себя благоразумно, они в наручниках... от тюрьмы до прокуратуры... и обратно...".
В этом образчике повествования, как в капле воды, проступают стилистические приметы трилогии. Во-первых, позиция повествователя, субъективно осознанная им как "невинная". Во-вторых, юмор, не покидающий повествователя даже при описании самых мрачных событий. Этот юмор, превращающий заключенных в туристов и т. п., имеет все черты "черного юмора". В-третьих, "непоследовательность": начал с вопроса о мере наказания (не страшная, с точки зрения читателя, мера), а кончил рассказом о "прогулке" в автобусе и уже больше к теме невинности-невиновности не обратился в течение многих страниц.
Особо следует отметить созданный Селином образ повествователя. "Добрый доктор", спасающий в одном из эпизодов шведских детей, возникает в первом же романе "Из замка в замок". Попав в исключительно "ненормальные" обстоятельства (непонятно, однако, каким образом и почему), доктор всегда стремится помочь: беременным женщинам, раненым солдатам, министрам в изгнании и т. д., всех их рассматривая как "больных" (здесь важна скрытая антиномия: здоровый доктор -- больное окружение), всем поддакивая ("ну конечно же! ну конечно!" -- постоянный селиновский ответ, выражающий, в сущности, крайнюю степень цинизма и отчуждения: "делайте все, чтхотите, только отстаньте от меня!"), но в то же время холодным взглядом смотря на мир.
Отчаяние Селина нередко в трилогии оборачивается смехом; это горький смех человека, увидевшего нищету нацистской пропаганды, демагогической идеи "новой Европы". В Зигмарингене он вплотную сталкивается с создателями мифа о "новой Европе". Среди них -- Отто Абец, проводник утопической идеи тысячелетнего немецко-французского союза, и Пьер Лаваль, такой же "утопист", который накануне немецкого разгрома готов по-царски одарить Селина за его врачебные услуги. Селин ни много ни мало желает стать губернатором островов Сен-Пьер и Микелон в Атлантическом океане (однажды он их посетил до войны). Лаваля отнюдь не смущает подобная "дикая" просьба. "Обещано!.. согласовано! договорено!" -- восклицает Лаваль, приказывая секретарю записать свое решение. "Главное, я был назначен губернатором...-- иронически завершает Селин свой рассказ о визите к Лавалю,-- я до сих пор им являюсь!.." Но, отсмеявшись, Селин стремится представить этого идеолога коллаборационизма, расстрелянного по суду в 1945 году, "миротворцем": "Лаваль был примиренец... Миротворец!.. и патриот! и пацифист!.. вокруг меня я повсюду вижу палачей... он не из их числа! он -- нет! нет!.. я ходил к нему домой, на его этаж в замке, в течение месяцев... Лаваль, знаете чего он хотел, он вовсе не любил Гитлера, он хотел столетнего мира..." И в качестве примера "миротворства" Лаваля Селин рассказывает о том, как Лаваль будто бы предотвратил на вокзале в Зигмарингене кровопролитие.