Олифант М. : другие произведения.

Открытая дверь

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Мое прочтение двух повестей Маргарет Олифант: Открытая дверь и Портрет.


  

THE OPEN DOOR, AND THE PORTRAIT

Stories of the Seen and the Unseen

By Margaret O. Wilson Oliphant

1881

  

ОТКРЫТАЯ ДВЕРЬ

  
   Я арендовал дом Брентвуда по возвращении из Индии в 18... году для временного размещения моей семьи, пока не смогу найти для нее постоянное жилье. У него было много преимуществ, которые делали его особенно подходящим. Он располагался недалеко от Эдинбурга, и мой мальчик Роланд, чье образование было в значительной степени запущено, мог ходить в школу пешком, что, как считалось, было для него лучше, чем пансион или приглашенные учителя. Первый из этих способов казался предпочтительнее мне; второй - его матери. Доктор, будучи человеком рассудительным, имел свое мнение. "Дайте ему пони, и пусть он каждое утро ездит в школу; это будет для него лучше всего, - сказал доктор Симсон. - А если погода плохая, - существует поезд". Его мать приняла это решение проблемы легче, чем я мог надеяться, и наш бледнолицый мальчик, никогда не знавший ничего более бодрящего, чем Шимла, узнал, что такое колючие северные ветра, чья суровость слегка смягчалась майской порой. Перед июльскими каникулами мы с удовольствием увидели, как он начинает приобретать что-то похожее на смуглый и румяный цвет лица своих школьных товарищей. В те дни английская система еще не была принята в Шотландии. В Феттсе не было маленького Итона, но я не думаю, что если бы он был, то благородная экзотика этого заведения соблазнила бы мою жену или меня. Этот мальчик был нам вдвойне дорог, поскольку остался единственным из многих; мы считали, что здоровье его оставляет желать лучшего, а, кроме того, он обладал чувствительной натурой. Оставить его дома и в то же время посылать в школу, - сочетание преимуществ этих двух подходов, казалось, было самым оптимальным решением. Обе девочки также нашли в Брентвуде все, чего только могли пожелать. Дом располагался достаточно близко к Эдинбургу, чтобы они могли иметь столько учителей и уроков, сколько им требовалось для завершения того бесконечного образования, которое, по-видимому, требуется молодым людям в наши дни. Их мать вышла за меня замуж, когда была моложе нашей Агаты, а мне хотелось бы, чтобы они могли во всем превзойти свою мать! Мне самому тогда исполнилось не более двадцати пяти лет; я вижу, как молодые люди этого возраста сейчас увиваются вокруг них, не имея ни малейшего представления о том, что они собираются делать в жизни. Однако, я полагаю, у каждого поколения есть самомнение, возвышающее его над предыдущими, и уж конечно же над тем, которое следует ему на смену.
   Брентвуд расположен на том красивом, изобильном склоне - одном из самых богатых в Шотландии - который лежит между Пентлендскими холмами и Фиртом. В ясную погоду можно было увидеть голубое сияние, - подобное изогнутому луку, охватывающему возделанные поля и разбросанные фермы, - огромное устье реки по одну сторону от вас, а по другую - синие высоты, не такие гигантские, как те, к которым мы привыкли, но достаточно высокие, чтобы вместить все великолепие атмосферы, игру облаков и нежные отблески, придающие холмистой местности очарование, с которым ничто другое не может сравниться. Эдинбург - с его двумя меньшими высотами, Кастлом и Калтонским холмом, его шпилями и башнями, пробивающимися сквозь дым, и Троном Артура, подобным стражу, в котором больше нет особой нужды, а потому отдыхающим рядом с любимым подопечным, который теперь, так сказать, может сам позаботиться о себе без него, - лежал по правую руку от нас. Из окон гостиной мы могли видеть все эти разновидности ландшафта. Цвет был иногда немного холодноват, но иногда так же оживлен и полон превратностей судьбы, как сценическая драма. Мне это никогда не надоедало. Цвет и свежесть оживляли глаза, уставшие от засушливых равнин и пылающих небес. Ландшафт всегда был веселым, свежим и полным покоя.
   Деревня Брентвуд лежала почти под самым домом, на другой стороне глубокого оврага, по которому между скалами и деревьями текла речка, - прелестная, резвая речушка. Однако она, подобно многому другому в этой местности, в прежние времена была принесена в жертву торговле и стала ужасно грязной от отходов производства бумаги. Но это не повлияло на получаемое нами удовольствие, поскольку нам доводилось видеть куда более грязные реки. Возможно, от того, что ее течение было быстрым, она была менее забита грязью и отбросами. Наша сторона лощины была очаровательно чиста и покрыта прекрасными деревьями, по ней петляли многочисленные тропинки, ведущие к реке и к деревенскому мосту над речкой. Деревня лежала в лощине и поднималась, очень прозаическими домами, на другую ее сторону. Деревенская архитектура не процветает в Шотландии. Голубые сланцы и серый камень - заклятые враги живописности; и хотя я, со своей стороны, не испытываю неприязни к интерьеру старомодной церкви с галереями и маленькими семейными склепами со всех сторон, - квадратная коробка с небольшим шпилем, похожим на ручку, чтобы ее поднимать, нисколько не украшает ландшафт. И все же, скопление домов на разных высотах, между которыми виднелись клочки садов, живые изгороди с разложенной для просушки одеждой, широкая улица, по которой снуют деревенские жители, женщины у дверей, медленно двигающийся фургон - все это образует весьма милый пейзаж. На него было приятно смотреть, он был красив во многих отношениях. Мы много гуляли, и лощина всегда была прекрасна во всех своих ипостасях, - будь то зеленый лес весной или красноватый осенью. В парке, окружавшем дом, виднелись развалины бывшего брентвудского особняка - гораздо меньших размеров и более скромного, чем то солидное здание в георгианском стиле, в котором мы жили. Руины, однако, были живописны и придавали этому месту особую прелесть. Даже мы, бывшие всего лишь временными жильцами, испытывали смутную гордость за них, как будто имели какое-то непосредственное отношение к их былому величию. От старого здания сохранились лишь остатки башни - неразличимая масса каменных глыб, заросшая плющом, а оставшиеся фрагменты стен были наполовину засыпаны землей. Мне стыдно признаться, но я никогда не рассматривал их вблизи. Там имелась большая комната, или то, что раньше было большой комнатой, с окнами, наполовину заполненными землей и скрытыми зарослями ежевики и другой всевозможной растительности. Это была самая старая часть из всех сохранившихся. Чуть поодаль виднелись какие-то очень обычные и разрозненные фрагменты здания, один из которых отличался своей самой обычной обычностью и был почти полностью разрушен. Он являл собой окончание низкого фронтона, кусочек серой стены, сплошь покрытой лишайниками, в которой имелась обычная дверь. Вероятно, это был вход для слуг, черный ход или вход в то, что в Шотландии называют "кабинетами". Не осталось ни одного помещения, куда можно было бы войти, - кладовая и кухня исчезли с лица земли; зато осталась дверь, одинокая, открытая всем ветрам, кроликам и диким зверям. В первый раз, когда я приехал в Брентвуд, мне это бросилось в глаза, как грустный комментарий к жизни, которая уже закончилась. Дверь, которая вела в никуда, - закрываемая когда-то, возможно, с тревожной осторожностью, тщательно запираемая на засов, - что теперь не имело никакого смысла. Она произвела на меня впечатление, насколько мне помнится, с самого начала; так что, пожалуй, можно сказать, что мой ум был готов придать ей ничем не оправданное, исключительное значение.
   Лето было счастливым периодом отдыха для всех нас. Жар индийского солнца все еще тек в наших венах. Нам казалось, что мы никогда не сможем насытиться зеленью, росой, свежестью северного пейзажа. Даже его туманы были приятны нам, изгоняя из нас горячку и наполняя энергией и бодростью. Осенью мы последовали тогдашней моде и решились искать перемен, которые нам нисколько не требовались. И именно тогда, когда мы устроились на зиму, когда дни были короткими и темными, когда нагрянули суровые морозы, произошли события, которые только и способны послужить оправданием моему рассказу о своей личной жизни. Эти происшествия носили столь любопытный характер, что я надеюсь, неизбежные упоминания моей семьи и кое-каких личных моментов найдут всеобщее понимание и прощение.
   Я отлучился в Лондон, когда все это началось. Тот, кто провел много времени в Индии, вернувшись в Лондон, снова возвращается в атмосферу, которой была пронизана все его былое существование, на каждом шагу встречая старых друзей. Я проводил с ними время, наслаждаясь возвращением к своей прежней жизни, - хотя когда-то был даже рад ее окончанию, - и не получил несколько домашних писем, потому что с пятницы до понедельника гостил в деревне у старины Бенбоу, а на обратном пути остановился пообедать и переночевать у Селлара, а потом заглянуть в конюшни Кросса, что заняло еще один день. Письма всегда следует читать. В этой преходящей жизни, говорится в молитвеннике, - как можно быть уверенным в том, что случится завтра? Дома все было хорошо. Я точно знал (как мне казалось), что мне пишут: "Погода стоит прекрасная, Роланд еще ни разу не пользовался поездом, в полной мере получая наслаждение от верховой езды". "Дорогой папа, убедись, что ты ничего не забыл, и привези нам то-то и то-то" - с приложением списка, длиной с мою руку. Чудесные мои девочки, и ваша дорогая мама! Я ни за что на свете не забыл бы ваших поручений и не потерял бы их милые письма, даже ради всех Бенбоу и Кроссов в мире.
   Я был совершенно уверен, что в моем доме царят уют и безмятежное спокойствие. Однако, когда я вернулся в клуб, там лежали три или четыре письма, причем на некоторых я заметил пометки "немедленно", "срочно", - все еще оказывающих влияние на скорость доставки почты, как полагают люди старого времени. Я уже собирался вскрыть одно из них, когда портье принес мне две телеграммы, одна из которых, по его словам, пришла накануне вечером. Разумеется, я вскрыл эту последнюю, и прочел следующее: "Почему ты не приезжаешь и не отвечаешь? Ради Бога, возвращайся. Ему гораздо хуже". Эти слова были сродни молнии, обрушившейся на голову человека, у которого был единственный сын! Другая телеграмма, которую мне удалось вскрыть не сразу, по причине сильной дрожи в руках, была почти того же содержания: "Улучшения нет. Доктор опасается лихорадки мозга. Он зовет тебя днем и ночью. Оставь все, и возвращайся". Первое, что я сделал, - это взглянул на расписание поездов, чтобы узнать, есть ли какой-нибудь способ отправиться раньше, чем ночным поездом, хотя прекрасно знал, что это невозможно; а потом я прочел письма, в которых, увы! не содержалось ничего из того, что я себе воображал. Вместо этого в них сообщалось, что мальчик уже некоторое время был бледен и выглядел испуганным. Мать заметила это еще до того, как я уехал, но не сказала ничего такого, что могло бы меня встревожить. Этот состояние усиливался день ото дня, и вскоре было замечено, что Роланд возвращается домой через парк бешеным галопом, его пони храпит и покрыт пеной, а сам он "бледен как полотно", хотя со лба у него струится пот. Долгое время он не желал отвечать ни на какие вопросы, и, в конце концов, стал подвержен странным переменам настроения; он не желал идти в школу, или просил отвезти его туда ночью в экипаже, - совершенно нелепая просьба, - боялся выходить в сад и нервно вздрагивал при каждом звуке, - так что мать, в конце концов, настояла на объяснении. И когда мальчик, - наш Роланд, не знавший, что такое страх, - заговорил с ней о голосах, которые слышал в парке, и о тенях, которые показывались ему среди развалин, моя жена уложила его в постель и послала за доктором Симсоном, что, конечно же, было единственным выходом.
   Как и следовало ожидать, я, крайне встревоженный, поспешил уехать тем же вечером. Не могу сказать, чего мне стоили часы, проведенные в ожидании поезда. Мы все должны быть благодарны железной дороге за ее быстроту, особенно когда нас что-то тревожит; но сесть в почтовую карету, если бы только можно было запрячь лошадей, было бы большим облегчением. Я добрался до Эдинбурга очень рано, в темноте зимнего утра, и едва осмеливался взглянуть в лицо вознице, у которого спросил: "Какие новости?" Моя жена прислала за мной коляску, и я решил, что это дурной знак, еще до того, как он заговорил. Его ответ был тем стереотипным ответом, который предоставляет воображению абсолютную свободу: "Все по-прежнему". Все по-прежнему! Что бы это могло значить? Лошади, как мне показалось, едва плелись по длинной темной проселочной дороге. Когда мы ехали через парк, мне показалось, будто кто-то застонал среди деревьев, и я яростно погрозил кулаком в его сторону (кем бы он ни был). Почему эта глупая женщина у ворот позволила кому-то войти и нарушить тишину этого места? Если бы я так не спешил попасть домой, то, наверное, остановил бы коляску и вышел посмотреть, что за бродяга явился сюда и выбрал именно мой участок, когда мой мальчик так болен! - чтобы ворчать и стонать. Но у меня не было больше причин жаловаться на нашу медлительность. Лошади с быстротой молнии пронеслись по дорожке и остановились у дверей, тяжело дыша, словно после забега. Моя жена стояла, ожидая меня, с бледным лицом и свечой в руке, отчего казалась еще бледнее, когда ветер раздувал пламя. "Он спит", - сказала она шепотом, как будто ее голос мог разбудить его. И я ответил, когда снова обрел дар речи, также шепотом, словно мой голос мог прозвучать громче звона лошадиной упряжи и стука копыт. Я немного постоял рядом с ней на ступеньках, почти боясь войти в дом теперь, когда оказался здесь; и мне показалось, что я увидел, - не замечая, если можно так выразиться, - что лошади не хотели поворачивать назад, хотя их конюшни находились в той стороне, или что слуги не торопились этого делать. Все это пришло мне в голову впоследствии, хотя в тот момент я был не способен ни на что другое, кроме как задавать вопросы и выслушивать ответы о состоянии мальчика.
   Я посмотрел на него из-за двери его комнаты, потому что мы боялись подойти ближе, чтобы не потревожить этот благословенный сон. Это было похоже на настоящий сон, а не на летаргию, в которую, по словам моей жены, он иногда впадал. Она рассказала мне все в соседней комнате, сообщавшейся с его, время от времени вставая и подходя к двери между ними; и в этом было много такого, что очень поражало и смущало ум. Оказалось, что с самого начала зимы - с тех самых пор, когда он начал возвращаться из школы после наступления темноты, - он слышал голоса среди развалин: сначала только стоны, сказал он, пугавшие его пони не меньше, чем его самого, но мало-помалу стал слышен голос. Слезы текли по щекам моей жены, когда она рассказывала мне, как он просыпался ночью и кричал: "О, мама, впусти меня! О, мама, впусти меня!", голосом, разрывавшим ей сердце. Она сидела рядом с ним, готовая сделать все, что только он пожелает! И хотя она пыталась успокоить его, говоря: "Ты дома, мой дорогой. Я здесь. Разве ты меня не узнаешь? Твоя мать здесь!" - он только смотрел на нее и через некоторое время снова вскакивал с тем же криком. В другое время он был вполне благоразумен, сказала она, и нетерпеливо спрашивал, когда я приеду, заявляя, что должен пойти со мной, как только я вернусь, "чтобы впустить их". "Доктор считает, что его нервная система, должно быть, пережила шок, - сказала моя жена. - Ах, Генри, неужели мы слишком загружаем его учебой - такого хрупкого мальчика, как Роланд? Что значит учеба в сравнении с его здоровьем? Даже ты не будешь думать о почестях и призах, если это повредит здоровью мальчика". Даже я! - словно я был жестокосердным отцом, приносящим своего ребенка в жертву своим амбициям. Но я не стал усугублять ее беспокойство возражениями. Через некоторое время меня уговорили лечь, отдохнуть и подкрепить силы, что было совершенно невозможно с тех пор, как я получил их письма. Сам факт нахождения на месте, конечно, сам по себе был великой вещью; а когда я понял, что меня могут позвать в любое мгновение, как только он проснется и захочет меня видеть, я почувствовал, что даже в темных, холодных утренних сумерках смогу позволить себе часок-другой сна. Так вышло, что я был измучен тревожным напряжением, а он - спокоен, узнав, что я вернулся, и меня не беспокоили до самого вечера, когда сумерки снова сгустились. Было достаточно светло, чтобы разглядеть его лицо, когда я пришел к нему; но какая перемена случилась в нем всего лишь за две недели! Он был бледнее и казался измученным еще сильнее, чем в те ужасные дни на равнинах перед нашим отъездом из Индии. Мне показалось, что его волосы стали длинными и тонкими, а глаза - похожими на сверкающие огни, горевшие на его белом лице. Он схватил меня за руку холодными дрожащими пальцами и махнул всем, чтобы они ушли. "Уходите, и ты, мама, тоже, - сказал он, - уходите". Ей было больно это слышать, поскольку ей не нравилось, что мальчик доверяет мне больше, чем ей; но моя жена никогда не думала только о себе, и оставила нас одних. "Они ушли? - наконец, нетерпеливо сказал он. - Я не хотел говорить при них. Доктор обращается со мной так, словно я слабоумный. Но ты же знаешь, что я не слабоумный, папа".
   - Конечно, мальчик мой, я это знаю. Но ты болен, и тебе необходима тишина. Ты не только не слабоумный, Роланд; ты - мальчик рассудительный и все понимаешь. Но когда ты болен, то должен забыть на время себя прежнего; ты не должен делать все, что мог делать, будучи здоровым.
   Он с каким-то негодованием махнул своей худой рукой.
   - Отец, я вовсе не болен, - воскликнул он. - О, я думал, когда ты приедешь, то поймешь меня! Как ты думаешь, что со мной происходит, со всеми нами? Симсон вполне здоров, но он всего лишь врач. Как ты думаешь, что со мной происходит? Я болен не больше вашего. Врач, стоит ему только посмотреть на вас, сразу считает вас больным, - и он здесь именно для этого, - и его единственная цель - это уложить вас в постель.
   - Это самое лучшее место для тебя сейчас, мой дорогой мальчик.
   - Я решил, - сказал он, - что буду терпеть все, пока ты не вернешься домой. Я сказал себе, что не буду пугать маму и девочек. Но теперь, отец, - воскликнул он, чуть не вскакивая с постели, - я скажу тебе: это не болезнь, а тайна.
   Его глаза сияли, его лицо горело так, что у меня сжалось сердце. Это могла быть только лихорадка, а лихорадка вполне могла оказаться смертельной. Я взял его на руки, чтобы уложить обратно в постель. "Роланд, - сказал я, стараясь подыграть бедному мальчику, что, как я знал, было единственно возможным в данной ситуации, - если ты собираешься открыть мне эту тайну, намереваясь сделать что-то хорошее, то должен совершенно успокоиться и не волноваться. Но если ты будешь волноваться, я буду вынужден не позволить тебе говорить".
   - Хорошо, отец, - ответил мальчик. Он был спокоен, как если бы все прекрасно пониял. Когда я уложил его обратно на подушку, он устремил на меня тот благодарный, ласковый взгляд, которым дети, когда они больны, разбивают сердце; слезы, вызванные слабостью, показались у него на глазах. - Я был уверен, что как только ты приедешь, то сразу поймешь, что нужно делать, - сказал он.
   - Ты можешь быть уверен в этом, мой мальчик. А теперь, спокойно, расскажи все, как подобает настоящему мужчине. - Подумать только, я лгал своему собственному ребенку! И сделал это только потому, что полагал его рассудок нездоровым.
   - Да, отец. В парке есть кто-то... с кем плохо обошлись.
   - Успокойся, мой дорогой, ты же помнишь, что волноваться тебе нельзя. И кто же этот "кто-то", с кем плохо обошлись? Мы все исправим.
   - Это не так просто, - воскликнул Роланд, - как ты думаешь. Я не знаю, кто это. Там просто кто-то плачет. О, если бы ты только мог это услышать! Он проникал в мою голову во сне. Я слышал его ясно, очень отчетливо, а они думают, что я все выдумал или, может быть, у меня бред, - сказал мальчик с презрительной улыбкой.
   Этот его взгляд озадачил меня; он был не так уж похож на больного лихорадкой, как я думал. - А ты уверен, что тебе это не приснилось, Роланд? - спросил я.
   - Приснилось? Нет! - Он снова вскочил, как вдруг спохватился и лег обратно, с той же самой улыбкой на лице. - Пони тоже это слышал, - сказал он. - Он подскочил, как будто его подстрелили. Если бы я не схватил поводья, - ведь я был напуган, отец...
   - Тебе нечего стыдится, мой мальчик, - сказал я, сам не зная почему.
   - Если бы я не вцепился в него, как пиявка, он бы перебросил меня через голову; он мчался и, казалось, даже не дышал, пока мы не оказались возле двери. Неужели и пони это тоже почудилось? - произнес он с легким презрением, но все же проявив снисходительность к моему непониманию. Потом он медленно добавил: - В первый раз это был всего лишь крик; я услышал его до твоего отъезда. Я ничего не сказал тебе, потому что это было так ужасно - бояться. Я подумал, что это может быть заяц или кролик, попавший в силки, и пошел утром посмотреть, но там ничего не было. Но уже после того, как ты уехал, я услышал очень отчетливо; кто-то говорил. - Он приподнялся на локте, подвинулся поближе ко мне и посмотрел в лицо: - "О, мама, впусти меня! О, мама, впусти меня!" - Когда он произнес эти слова, его лицо затуманилось, губы задрожали, мягкие черты лица исказились, а когда он закончил произносить эти слова, из глаз его хлынули слезы.
   Может быть, это была галлюцинация? Может быть, это была лихорадка мозга? Не было ли это фантазией, порожденной большой телесной слабостью? Откуда мне было знать? Я подумал, что разумнее всего будет принять это за истину.
   - Это очень трогательно, Роланд, - сказала я.
   - Ах, если бы ты только слышал это, отец! Я сказал себе, что если бы отец услышал это, он бы что-нибудь сделал; но мама, знаешь ли, позвала Симсона, а этот доктор, - он только и думает, как бы уложить вас в постель.
   - Мы не должны винить Симсона за то, что он врач, Роланд.
   - Нет, нет, - сказал мой мальчик с восхитительной снисходительностью, - о, нет, это хорошо, я знаю. Но ты... ты - другой; ты просто отец; и ты сделаешь что-нибудь, папа; сегодня же ночью.
   - Конечно, - сказал я. - Без сомнения, это какой-нибудь маленький потерявшийся ребенок.
   Он бросил на меня быстрый, испытующий взгляд, изучая мое лицо, как бы желая узнать, действительно ли это то, что оказалось способно понять его величество "отец". Затем он схватил меня за плечо и сжал его своей тонкой рукой.
   - Послушай, - сказал он с дрожью в голосе. - А что, если бы это было вовсе не живое существо?
   - Мой дорогой мальчик, тогда как бы ты его услышать? - спросил я.
   Он отвернулся от меня с раздраженным восклицанием: "Ты делаешь вид, будто не понимаешь!"
   - Ты хочешь сказать, что это призрак?
   Роланд убрал руку; лицо его приняло выражение величайшего достоинства и серьезности; по губам пробежала легкая дрожь.
   - Как бы там ни было, ты всегда говорил, что мы не должны никого обижать. Это был кто-то... попавший в беду. О, папа, в страшную беду!
   - Но, мой мальчик, - сказал я (я был в полном смятении), - если это был потерявшийся ребенок или какое-нибудь несчастное человеческое существо... Роланд, что ты хочешь, чтобы я сделал?
   - На твоем месте, я бы это знал, - с жаром ответил он. - Я всегда говорил себе: отец знает, что делать. О, папа, папа, мне приходится сталкиваться с этим ночь за ночью, с такой ужасной, ужасной бедой, и я не в состоянии помочь! Я не хочу плакать, как маленький, - но что я могу сделать еще? С ним что-то случилось, и никто не хочет ему помочь! Я этого не вынесу! Не вынесу! - воскликнул мой великодушный мальчик. И, по причине слабости не будучи в силах сдержаться, разразился слезами.
   Не знаю, бывал ли я когда-нибудь в большей растерянности, но потом, вспоминая об этом, мне казалось, что в той ситуации присутствовало что-то комическое. Достаточно плохо, само по себе, обнаружить, что ум вашего ребенка одержим убеждением, будто он видел или слышал призрака; но то, что он потребовал от вас немедленно пойти и помочь этому призраку, - было самым ошеломляющим требованием, с которым мне когда-либо приходилось сталкиваться. Я - здравомыслящий человек, не склонный к суевериям; по крайней мере, не больше, чем все. Конечно же, я не верю в привидения; но я не отрицаю, как и другие люди, что есть истории, которые я не могу объяснить. У меня кровь застыла в венах при мысли, что Роланд может видеть призраков, ибо это обычно означает истерический темперамент и слабое здоровье, - то, что мужчины больше всего опасаются увидеть в своих детях. Но то, что мне нужно было встретиться с привидением и выручить его из беды, являло собой такую миссию, какая могла озадачить любого. Я сделал все возможное, чтобы утешить моего мальчика, не давая никаких конкретных обещаний; но он не хотел моих утешений. С рыданиями, прерывавшими время от времени его голос, и каплями дождя, падавшими с век, он все же нашел в себе силы вернуться к разговору.
   - Он там!.. Он будет там всю ночь! Ты только, подумай, папа, только подумай, - а если бы это был я! Я не могу успокоиться, думая о нем. Не надо!- воскликнул он, отталкивая мою руку. - Не надо! Ты пойдешь и поможешь ему, а мама позаботится обо мне.
   - Но, Роланд, что я могу сделать?
   Мой мальчик широко раскрыл глаза, - блестевшие от слабости и лихорадки, - и улыбнулся мне такой улыбкой, на какую, как мне кажется, способны только больные дети. - Я был уверен, что ты знаешь, как нужно поступить. Я всегда говорил, что отец знает. А мама, - воскликнул он, и черты его лица стали смягчаться, его руки и ноги расслабились, и он опустился на постель, - мама может прийти и позаботиться обо мне.
   Я позвал ее и увидел, как он повернулся к ней с трогательной покорностью ребенка матери, а потом вышел и оставил их, растерянный так, как был бы растерян на моем месте любой мужчина в Шотландии. Должен сказать, однако, что у меня появилось некоторое утешение относительно состояния Роланда. Возможно, у него случилась галлюцинация, но разум его был достаточно ясен, и я не думал, - в отличие от остальных, - что он так уж сильно болен. Девочки были поражены той легкостью, с которой я это воспринял.
   - Как он? - воскликнули они на одном дыхании, подходя ко мне и обнимая меня.
   - И вполовину не так плохо, как я ожидал, - ответил я. - Совсем не так уж плохо.
   - Ах, папа, ты просто прелесть! - воскликнула Агата, поцеловав меня и припав к моему плечу, а маленькая Джини, такая же бледная, как Роланд, обняла меня обеими руками и совсем не могла говорить. Я и вполовину не знал того, что знал Симсон; но они верили в меня: у них было предчувствие, что все будет хорошо. Бог очень добр к вам, если ваши дети смотрят на вас таким образом. Но это не повод для гордости, это делает человека смиренным. Я не был достоин этого; а потом я вспомнил, что должен буду сыграть роль отца для призрака Роланда, и это заставило меня почти рассмеяться, хотя с таким же успехом я мог бы заплакать. Это была самая странная миссия, которую когда-либо поручали кому-нибудь из смертных.
   Внезапно я вспомнил взгляды слуг, которыми они обменялись, когда они, в темноте, свернули к конюшне. Им это не нравилось, да и лошадям тоже. Я вспомнил, как услышал, несмотря на беспокойство за Роланда, быстрое и громкое движение коляски, и мысленно дал себе слово выяснить причину этой странности. Мне показалось, - сейчас наступил самый подходящий момент, чтобы сделать это, - то есть, пойти в конюшню и поговорить. Умы деревенских жителей понять сложно, если вообще возможно; это могла быть какая-то дьявольская шутка, или же они просто могли быть заинтересованы, по какой-то причине, в том, чтобы за Брентвудской аллеей закрепилась дурная слава. К тому времени, как я вышел из дому, уже стемнело, и никому из тех, кто знает эту местность, не нужно объяснять, как черна ноябрьская ночь под высокими лавровыми кустами и тисами. Я два или три раза входил в самую гущу кустарников, ничего не различая впереди себя далее шага, пока не оказался на широкой дороге, где деревья слегка раздались и стало видно слабое серое мерцание неба, под которым темнели, подобно призракам, огромные липы и вязы; но когда я приблизился к развалинам, снова стало темно. Как и следовало ожидать, я напрягал зрение и слух, но ничего не видел в абсолютном мраке и, насколько помню, ничего не слышал. Тем не менее, у меня возникло ощущение, что там кто-то есть. Ощущение, которое на моем месте испытало бы большинство людей. Оно было достаточно сильным, чтобы пробудить меня ото сна, - ощущение того, будто кто-то наблюдает за мной. Полагаю, на мое воображение повлиял рассказ Роланда, а тьма всегда полна тайн. Я яростно затопал ногами по гравию, чтобы прийти в себя, и резко крикнул: "Кто здесь?" - Никто мне не ответил, да я и не ожидал, что кто-нибудь ответит; к тому же, из моей затеи ничего не вышло - ощущение, будто за мной кто-то наблюдает, охватывало меня с прежней силой. Я оказался настолько глуп, что не хотел оглядываться назад, а отступил в сторону и обернулся, пристально вглядываясь в мрак. С огромным облегчением я заметил, что в конюшне горит свет, создавая в темноте своего рода оазис. Я быстро проследовал в это освещенное и веселое места, подумав о том, что звон ведра конюха, пожалуй, один из самых приятных звуков, которые я когда-либо слышал. Кучер был главой этой маленькой колонии, и именно к нему я отправился, чтобы продолжить свое расследование. Он был местным уроженцем и в течение многих лет заботился о поместье в отсутствие семьи; он должен был знать все, что происходит, и все традиции этого места. Я видел, как слуги с тревогой следили за мной, когда я являлся среди них в столь поздний час, и провожали меня взглядами до самого дома Джарвиса, где он жил один со своей старой женой; их дети обзавелись собственными семьями и покинули отчий кров. Миссис Джарвис засыпала меня тревожными вопросами. Как чувствует бедный молодой джентльмен? Но остальные знали, - я видел это по их лицам, - что именно привело меня сюда.
  
   * * * * *
  
   - Звуки?.. О да, там постоянно шум... ветер в деревьях, вода в низинах журчит. Что же касается бродяг, полковник, то здесь они почти не появляются, да и Мерран, что сторожит у ворот, женщина решительная. - Говоря это, Джарвис смущенно переминался с ноги на ногу. Он держался в тени и старался не смотреть на меня без необходимости. Очевидно, его разум пребывал в смятении, и у него были причины держать свое мнение при себе. Его жена сидела рядом, время от времени бросая на него быстрый взгляд, но ничего не говоря. Кухня была очень уютной, теплой и светлой - создавая поразительный контраст с холодом и таинственностью ночи снаружи.
   - Я думаю, что вы шутите, Джарвис, - сказал я.
   - Шучу, полковник? Кто угодно, только не я. С чего бы это мне шутить? Даже если сам дьявол поселился в старом доме, меня это не интересует...
   - Сэнди, замолчи! - повелительно воскликнула его жена.
   - Чего ради я должен молчать, если полковник стоит здесь и задает мне вопросы? Я же говорю, если сам дьявол...
   - А я тебе говорю - замолчи! - воскликнула женщина в сильном волнении. - Такой темной ночью, в ноябре, при такой погоде... Как ты смеешь называть... имя, которое не следует произносить? - Она отложила чулок и встала. - Я же говорила, тебе все равно не удастся сохранить это в тайне. Это не та вещь, которую можно спрятать. Расскажи полковнику все, - или я сделаю это сама. Я не хранительница твоих секретов и тайн дома! - Она щелкнула пальцами с видом полного презрения. Что же касается Джарвиса, румяного и полного, каким он был, то перед этой решительной женщиной он как-то сразу съежился. Он повторил ей два или три раза ее же собственное заклинание: "Замолчи!", а затем, внезапно изменив тон, воскликнул: - Так скажи ему, черт тебя побери! Да пусть хоть все призраки Шотландии поселятся в старом доме, разве это моя забота?
   После этого я без особого труда узнал всю историю. По мнению Джарвиса и местных жителей, то, что это место населено призраками, не вызывало никаких сомнений. По мере того, как Сэнди и его жена с жаром рассказывали эту историю, перебивая один другого в своем стремлении изложить ее как можно подробнее, она постепенно превращалась в самое обычное суеверие, впрочем, не лишенное своеобразной поэзии. Сколько времени прошло с тех пор, когда этот голос был услышан в первый, с уверенностью не мог сказать никто. Джарвис считал, что его отец, служивший кучером в Брентвуде до него, никогда ничего об этом не слышал, так история началась, скорее всего, около десяти лет назад, после того, как старый дом был полностью разобран, что было на удивление недавней датой для столь хорошо укоренившегося в умах поверья. Согласно этим двум свидетелям, а также некоторым из тех, кого я расспросил впоследствии, - чьи рассказы полностью соответствовали уже услышанному мною, - "посещения" случались только в ноябре и декабре. В течение этих месяцев, самых темных в году, едва ли хоть одна ночь проходила без этих необъяснимых криков. Говорили, что никто никогда ничего не видел, по крайней мере, ничего такого, что можно было бы опознать. Некоторые люди, более смелые или наделенные большим воображением, чем прочие, утверждали, будто видели, как движется "сама ночная мгла", - таковы были бессознательно поэтические слова, использованные миссис Джарвис. Звуки начинались с наступлением ночи и продолжались через определенные промежутки времени, пока не наступал рассвет. Очень часто это были только нечленораздельные крики и стоны, но иногда отчетливо слышались слова, овладевшие воображением моего бедного мальчика: "О, мама, впусти меня!" Джарвисы не знали, проводилось ли когда-либо какое-нибудь расследование. Поместье Брентвуд перешло в руки представителей дальней ветви семьи, которые пробыли там очень недолго, а из многих людей, арендовавших его, подобно мне, лишь немногим удалось прожить в нем хотя бы год. И никто не взял на себя труд тщательно изучить эти факты. "Нет, нет, - сказал Джарвис, качая головой, - Нет, нет, полковник. С чего бы это кому-то выставлять себя на посмешище в деревенской глуши, толкуя о привидениях? В призраков никто не верит. Должно быть, это ветер в деревьях, сказал последний джентльмен, или это вода, текущая среди скал. И хотя, по его словам, объяснение было совершенно очевидным, он отказался от аренды. Когда приехали вы, полковник, мы очень боялись, как бы вы не услышали эти разговоры. С какой стати я должен был стать причиной срыва сделки, вот так, ни за что ни про что?"
   - Неужели вы ни во что не ставите жизнь моего ребенка? - воскликнул я в самый неподходящий момент, не в силах сдержаться. - И вместо того, чтобы рассказать все это мне, вы рассказали это ему, нежному мальчику, неспособному критически ее воспринять и отделить правду от вымысла, юному существу...
   Я в гневе ходил по комнате; случившееся казалось мне выходящим за рамки добра и зла. Мое сердце было полно горечи в отношении равнодушных слуг, которым были безразличны жизнь чужого ребенка и чужое спокойствие, лишь бы не пустовал дом. Если бы я был предупрежден, я мог бы принять меры предосторожности, или покинуть это место, или отослать Роланда, - предпринять сотню вещей, которые теперь я сделать не мог; и вот я здесь, с моим мальчиком, у которого воспаление мозга, и сама его жизнь, самая драгоценная жизнь на земле, висит на волоске, - и зависит от того, смогу ли я добраться до причины банальной истории о привидениях или нет! Я расхаживал взад и вперед в сильном раздражении, не зная, что мне делать, потому что увезти Роланда, - даже если бы он мог уехать, - не значило успокоить его взволнованный ум; и я боялся даже того, что научное объяснение преломления звука, или реверберации, или любое другое простое истолкование, которого нам, людям в возрасте, вполне достаточно, окажет на мальчика очень слабое воздействие.
   - Полковник, - торжественно произнес Джарвис, - жена свидетель, что молодой джентльмен никогда не слышал от меня ни слова... ни от меня, ни от конюха, ни от садовника. Во-первых, он не тот парень, с которым тебе хочется поговорить. Есть разговорчивые, а есть и такие, из которых слова не вытянешь. Мастер Роланд, - его мысли заняты только книгами. Да, он вежлив, добр и славный малый, но не из разговорчивых. Вы понимаете, полковник, это в наших интересах, чтобы вы остались в Брентвуде. Я твердо решил, - ни единого слова ни мастеру Роланду, ни молодым леди, - ни единого слова. Женщины-служанки, у которых нет причин гулять по ночам, почти ничего об этом не знают. А некоторые считают, что это здорово - иметь привидение, пока оно им не мешает. Если бы вам рассказали эту историю с самого начала, возможно, вы бы и сами так подумали.
   Это было достаточно верно, хотя и не проливало никакого света на мое недоумение. Если бы мы с самого начала услышали об этом, вполне возможно, что вся семья сочла бы обладание призраком явным преимуществом. Такова мода нашего времени. Мы никогда не задумываемся, как рискованно играть с юным воображением, но с радостью восклицаем: "Призрак! Ах, как это романтично!" Я и сам поддался бы этому. Конечно, я улыбнуться бы при мысли о призраке, но мое тщеславие было бы удовлетворено. О, я не претендую на то, чтобы быть исключением. Девочки были бы в восторге. Я мог представить себе их нетерпение, интерес и волнение. Нет, если бы мы были предупреждены, это не принесло бы никакой пользы, - мы заключили бы сделку с еще большей охотой.
   - И никто не пытался заняться исследованиями, - спросил я, - чтобы понять, что это такое на самом деле?
   - Ах, полковник, - ответила жена кучера, - кто бы стал заниматься исследованием, как вы это называете, того, во что никто не верит? Он бы стал посмешищем для всей округи, как сказал мой муж.
   - Но вы же верите в это, - сказал я, поспешно поворачиваясь к ней. Женщина была застигнута врасплох.
   - Господи, полковник, вы меня напугали! Это я-то! Да, в этом мире есть очень странные вещи. Необразованный человек не знает, что и думать о них. Но священник и господа просто посмеются вам в лицо. Исследовать то, чего нет! Нет, нет, пусть все остается, как есть.
   - Идемте со мной, Джарвис, - торопливо сказал я, - и мы хотя бы попытаемся узнать причину. Ничего не говорите слугам, и вообще никому. Я вернусь после ужина, и мы предпримем попытку выяснить, что это такое, - если там вообще что-то есть. Если я услышу эти звуки, - в чем я сомневаюсь, - то можете быть уверены: я не успокоюсь, пока не разберусь до конца. Будьте готовы к десяти часам.
   - Полковник! - жалобно произнес Джарвис. Я не смотрел на него, поглощенный своими мыслями, но когда взглянул, то обнаружил сильную перемену, произошедшую с полным и румяным кучером. - Полковник! - повторил он, вытирая пот со лба. Его румяное лицо обвисло дряблыми складками, колени подогнулись, голос, казалось, наполовину застревал в горле. Затем он начал потирать руки и улыбаться мне с осуждающей, глупой улыбкой. - Нет ничего, что я не сделал бы, чтобы доставить вам удовольствие, полковник, - он сделал один шаг назад. - Я уверен, что никогда не имел дела с более честным и порядочным джентльменом... - Тут Джарвис замолчал, снова глядя на меня и потирая руки.
   - И?.. - сказал я.
   - Видите ли, сэр! - продолжал он все с той же глуповатой, вкрадчивой улыбкой. - Не подумайте, что я не доверяю своим ногам... Но я, определенно, ничуть не хуже прочих, если у меня имеется лошадь между ними или поводья в руке... Понимаете, полковник, я всю свою жизнь был кавалеристом, - произнес он с легким хриплым смешком. - И встретиться лицом к лицу с тем, чего не понимаешь... стоя на ногах...
   - Ну, сэр, если на это способен я, то почему бы и вам этого не сделать?
   - Видите ли, полковник, разница огромна! Во-первых, вы бродите по холмам и нисколько не устаете; меня же прогулка утомляет больше, чем сто миль езды верхом; кроме того, вы джентльмен, и для вас это одно удовольствие; вы не так стары, как я; вы делаете это ради вашего ребенка, полковник; и потом...
   - Он верит в это, полковник, а вы в это не верите, - сказала женщина.
   - А вы пойдете со мной? - спросил я, поворачиваясь к ней.
   Она отскочила назад, в замешательстве опрокинув стул.
   - Я! - воскликнула она, а потом разразился каким-то истерическим смехом. - Я бы пошла; но что скажут люди, услышав о полковнике Мортимере, за которым по пятам идет старая глупая женщина?
   Это ситуация показалась мне забавной, хотя я и не испытывал особого желания смеяться.
   - Мне очень жаль, что в вас так мало мужества, Джарвис, - сказал я. - Думаю, мне придется найти кого-нибудь другого.
   Джарвис, задетый этими словами, начал было возражать, но я оборвал его: мой дворецкий был солдатом, служившим вместе со мной в Индии, и не боялся ничего, - ни человека, ни дьявола, - во всяком случае, первого; я чувствовал, что понапрасну теряю время. Джарвисы были рады, когда я уходил. Они проводили меня до двери, осыпая любезностями. Снаружи стояли двое конюхов, немного смутившиеся при моем внезапном появлении. Не знаю, может быть, они подслушивали, - по крайней мере, стояли они довольно близко, и могли слышать обрывки разговора. Проходя мимо, я помахал им рукой в ответ на их приветствия, и мне стало совершенно ясно, что они тоже рады моему уходу.
   Это покажется странным, но было бы слабостью не добавить, что я сам, хотя и был увлечен расследованием, которое клятвенно обещал Роланду провести, ибо чувствовал, что здоровье моего мальчика, а может быть, и жизнь его зависят от его результатов, - при этом я ощущал необъяснимое нежелание проходить мимо этих развалин по дороге домой. Только сильное любопытство заставляло меня двигаться вперед вопреки этому моему нежеланию. Осмелюсь предположить, что ученые люди не согласились бы со мной и приписали бы мою трусость расстроенному состоянию моего желудка. Я двигался вперед; но если бы я последовал своему порыву, то повернулся бы и убежал. Все во мне, казалось, восставало против меня: мое сердце бешено колотилось, пульс бился в ушах подобно кузнечному молоту, и это биение отзывалось в каждой части тела. Как я уже говорил, было очень темно; старый дом с его обвалившейся башней вырисовывался во мраке тяжелой каменной массой. Огромные темные кедры, которыми мы так гордились, казалось, заполонили ночь. Мое смятение и окружавший меня мрак стали причиной того, что я соступил с тропинки и с криком отшатнулся, когда почувствовал, что наткнулся на что-то твердое. Что это было? Соприкосновение с твердым камнем, известью и колючими кустами ежевики немного вернуло меня к действительности. "О, это всего лишь старый фронтон", - сказал я вслух, коротко рассмеявшись, чтобы успокоить себя. Грубое прикосновение камней придало мне уверенности. Пробираясь на ощупь, я стряхнул с себя свой глупый страх. Что может быть так легко объяснимо, как то, что я сбился с пути в темноте? Это вернуло меня к обычному существованию, как будто мудрая рука вытряхнула из меня суеверные глупости. В конце концов, как это было глупо! Какая разница, по какой дороге я пойду? Я снова рассмеялся, на этот раз с большим облегчением, как вдруг кровь застыла у меня в венах, по спине пробежала дрожь, и мне показалось, что мои чувства вот-вот покинут меня. Совсем рядом со мной, у моих ног, раздался вздох. Нет, не стон, ничего такого определенного, - очень слабый, невнятный вздох. Я отскочил назад, и мое сердце остановилось. О, если бы мне это просто показалось! Но нет, ошибиться было невозможно. Я слышал его так же ясно, как слышу свой собственный голос: долгий, тихий, усталый вздох, высвобождавший опустошающий груз печали, наполнявший грудь. Услышав это один, в темноте, ночью (хотя было еще рано), я испытал ощущения, какие не могу описать словами. Я почувствовал, как что-то холодное ползет по мне, вверх к волосам и вниз к ногам, которые отказываются двигаться. Я воскликнул дрожащим голосом: "Кто здесь?" - как и прежде, но ответа не последовало.
   Я добрался до дома, сам не помню как, но в моем сознании уже не было никакого сомнения в том, что в этих развалинах обитает нечто. Мой скептицизм рассеялся, подобно туману. Я был столь же твердо уверен, что там что-то есть, как и Роланд. Я ни на минуту не стал притворяться перед самим собой, будто был обманут; там присутствовали движения и шумы, которые я понимал, - треск маленьких веток на морозе и маленькие камешки гравия на дорожке, которые иногда производят очень жуткий звук и озадачивают вас вопросом, кто это сделал, при отсутствии настоящей тайны; но, уверяю, все эти маленькие движения и звуки в природе совершенно не влияют на вас, когда она присутствует. Их я понимал. Вздоха - нет. Это не было чем-то природным; в нем был смысл, чувство, душа невидимого существа. Это - то, перед чем трепещет человеческая природа, - существо невидимое, но обладающее ощущениями, чувствами, способностью как-то выражать себя. У меня не возникло прежнего желания повернуться спиной к месту таинственного происшествия, которое я испытал, идя в конюшню; но я почти побежал домой, побуждаемый желанием сделать все, что нужно было сделать, приложить все силы к тому, чтобы найти его источник. Когда я вошел, Бэгли, как обычно, был в холле. Он всегда был там днем, и всегда с занятым видом, но, насколько я знаю, никогда ничего не делал. Дверь была открыта, так что я поспешил войти, не задерживаясь, переводя дыхание; но его спокойный вид, когда он подошел, чтобы помочь мне снять пальто, сразу же успокоил меня. Все непонятное исчезло, превратилось в ничто, в присутствии Бэгли. Глядя на него, нельзя было не удивляться тому, каков он; пробор в его волосах, его белый шейный платок, покрой его брюк, - все это было прекрасно, словно произведение искусства; но вы могли видеть, что это - реально, и это все меняло.
   - Бэгли, - сказал я, - я хочу, чтобы ты пошел со мной сегодня ночью на охоту.
   - Браконьеры, полковник? - спросил он, и искры удовольствия мелькнули в его глазах.
   - Нет, Бэгли, гораздо хуже, - ответил я.
   - В котором часу, сэр? - спросил он, хотя я еще не сказал ему, на что именно мы собираемся охотиться.
   Было уже десять часов, когда мы отправились в путь. В доме царила тишина. Моя жена была с Роландом, который оставался совершенно спокоен, - сказала она, - и который (без сомнения, лихорадка уже прошла) чувствовал себя лучше с тех пор, как я приехал. Я велел Бэгли надеть поверх вечернего сюртука толстое пальто и сам надел крепкие сапоги, потому что земля была как губка, а то и хуже. Разговаривая с ним, я почти забыл, что мы собирались делать. Было еще темнее, чем вчера, и Бэгли держался близко ко мне, пока мы шли. В руке у меня был маленький фонарь, который отчасти помогал нам ориентироваться. Мы дошли до поворота тропинки. С одной стороны располагалась лужайка, из которой девочки сделали площадку для крокета, - чудесная лужайка, окруженная высокой живой изгородью из остролиста, которому было лет триста или даже больше; с другой - развалины. Я решил, что лучше всего остановиться здесь и перевести дух.
   - Бэгли, - сказал я, - в этих развалинах есть что-то такое, чего я не понимаю. Именно туда мы и направляемся. Держи свои глаза открытыми, будь внимателен. Хватай любого незнакомца, какого увидишь, - мужчину или женщину. Не делай больно, но хватай, когобы ни увидел.
   - Полковник, - отозвался Бэгли с легкой дрожью в голосе, - говорят, что там есть вещи, которые не мужчина и ни женщина.
   У меня не было времени на пререкания.
   - Ты готов следовать за мной, друг мой? Это единственное, что я хотел бы знать, - сказал я.
   Бэгли, не говоря ни слова, отдал честь. Я понял, что бояться мне нечего.
   Мы шли, насколько я мог судить, точно тем же путем, каким я шел, когда услышал вздох. Однако мрак был настолько полным, что мы не видели ни деревьев, ни тропинки. Мы чувствовали, как наши ноги ступают по гравию, а спустя мгновение, - как они бесшумно погружаются в скользкую траву, вот и все. Я выключил фонарь, не желая никого пугать, кто бы это ни был. Бэгли следовал, как мне казалось, точно по моим следам, когда я, как и предполагал, направился к громаде разрушенного дома. Казалось, мы долго шли на ощупь, ища нужное место; всхлипы влажной почвы под ногами были единственным признаком нашего продвижения вперед. Через некоторое время я остановился, чтобы посмотреть или, скорее, прочувствовать, где мы находимся. Темнота была очень тихой, но не более тихой, чем это обычно бывает в зимнюю ночь. Звуки, о которых я упоминал, - треск веток, шорох гальки, сухих листьев или ползущей по траве твари, - становились слышны, когда вы прислушивались, и все они были достаточно таинственны, если ваш ум не был занят чем-то другим, но для меня они были сейчас радостными признаками живой природы, даже в смертельных объятиях мороза. Пока мы стояли неподвижно, из-за деревьев в долине донеслось протяжное уханье совы. Бэгли вздрогнул, пребывая в состоянии общей нервозности и не зная, чего он боится. Но для меня этот звук был ободряющим и приятным, так как был вполне понятен.
   - Сова, - пробормотал я себе под нос.
   - Д-да, полковник, - сказал Бэгли, стуча зубами. Мы стояли около пяти минут, пока звук, прервавший неподвижную задумчивость воздуха, не расширился кругами и не умер в темноте. Этот звук, отнюдь не веселый, придал мне бодрости. Он был естественным и снял напряжение. Я двинулся дальше, мое нервное возбуждение постепенно стихало.
   И вдруг, неожиданно, совсем близко от нас, у наших ног, раздался крик. Вздрогнув от удивления и ужаса, я отскочил назад и наткнулся на ту же грубую каменную кладку и кусты ежевики, на которые натыкался прежде. Этот новый звук донесся от земли, - низкий, стонущий, плачущий голос, полный страдания и боли. Контраст между этим криком и уханьем совы был неописуем: последний обладал целебной естественностью, которая никому не причиняла боли; первый - звук, от которого кровь стыла в венах, был полон человеческой боли. С большим трудом, - ибо, несмотря на все мои усилия собраться с духом, руки у меня дрожали, - мне удалось отодвинуть шторку фонаря. Свет вырвался наружу, словно нечто живое, и через мгновение все стало различимо. Мы находились в месте, которое можно было бы назвать внутренним помещением разрушенного здания, если бы от него осталось что-нибудь, кроме стены, которую я описал. Она была совсем близко от нас, дверной проем в ней выходила прямо в темноту снаружи. Свет падал на кусок стены, плющ блестел на ней облаками темно-зеленого цвета, ветви ежевики колыхались, а внизу виднелся дверной проем - ведущий в никуда. Именно оттуда исходил голос, который затих в тот самый миг, когда вспыхнувший свет озарил эту странную сцену. На мгновение воцарилась тишина, а затем звук раздался снова. Он был так близок, так пронзителен, так жалок, что, когда я нервно вздрогнул, фонарь выпал из моей руки. Пока я нащупывал его в темноте, мою руку схватил Бэгли, который, кажется, упал на колени; но я был слишком взволнован, чтобы подумать об этом. Он вцепился в меня в смятении ужаса, забыв обычные приличия.
   - Ради Бога, в чем дело, сэр? - ахнул он.
   Если я тоже поддамся страху, то, очевидно, это будет концом наших поисков.
   - Я знаю не больше твоего, - ответил я. - Именно это нам и предстоит выяснить. Вставай же, вставай! - Я поднял его на ноги. - Ты обойдешь стену и осмотришься с другой стороны или останешься здесь с фонарем?
   Бэгли ахнул, глядя на меня с выражением ужаса на лице.
   - Разве мы не можем остаться вместе, полковник? - сказал он, и колени у него задрожали. Я толкнул его к углу стены и вложил ему в руки фонарь.
   - Стой и не шевелись, пока я не вернусь; встряхнись же, и пусть ничто не проскочит мимо тебя, - сказал я. Голос раздавался в двух-трех футах от нас, в этом не могло быть никаких сомнений.
   Я двинулся вдоль наружной стороны стены, держась поближе к ней. В руке Бэгли дрожал огонек, но, как он ни трепетал, он все же пробивался сквозь дверной проем - продолговатая полоска света высвечивала осыпающиеся углы и свисающие массы листвы. Может быть, то, что мы искали, представляло собой вон ту темную кучу рядом с ней? Я бросился вперед через освещенный дверной проем и уперся в нее руками; но это был всего лишь куст можжевельника, растущий у самой стены. Между тем, вид моей фигуры, пересекающей дверной проем, довел Бэгли до предела: он бросился на меня и схватил за плечо. "Я поймал его, полковник! Я поймал его!" - воскликнул он с ликованием в голосе. Он решил, что неведомое существо оказалось человеком, и сразу же почувствовал облегчение от этого. Но голос тотчас же снова раздался между нами, у наших ног, - ближе, чем могло располагаться какое-либо существо. Он отскочил от меня и привалился к стене, его челюсть отвисла, словно он умирал. Наверное, в тот же миг он понял, что поймал меня. Я, со своей стороны, владел собой едва ли лучше него. Я выхватил фонарь у него из рук и стал размахивать им вокруг себя. Ничего; куст можжевельника, который, как мне казалось, вырос тут только что, густая поросль блестящего плюща, колышущиеся ветви ежевики. Но звук раздавался совсем близко от моих ушей, плачущий, умоляющий. То ли я услышал те же слова, что и Роланд, то ли в моем возбужденном состоянии его воображение передалось мне. Голос продолжал звучать, становясь все отчетливей, раздаваясь то в одном месте, то в другом, как будто его обладатель медленно двигался взад и вперед. "Мама! Мама!" - а потом раздался плач. По мере того как мой разум успокаивался, привыкая (ибо человек привыкает ко всему), мне казалось, что какое-то беспокойное, несчастное существо расхаживает взад и вперед перед закрытой дверью. Иногда, - но это, скорее всего, было результатом возбуждения, - мне казалось, что я слышу звук, похожий на стук, а затем снова: "О, мама! Мама!" Все это происходило близко к тому месту, где я стоял с фонарем, - то передо мной, то позади меня: существо беспокойное, несчастное, стонущее, плачущее, перед дверью, которую никто больше не мог ни закрыть, ни открыть.
   - Ты слышишь это, Бэгли? Ты слышишь, что он говорит? - воскликнул я, входя в дверной проем. Он лежал у стены с остекленевшими глазами, полумертвый от ужаса. Он сделал движение губами, как бы отвечая мне, но не издал ни звука; затем поднял руку странным повелительным движением, как бы приказывая мне замолчать и слушать.
   Как долго это происходило, я сказать не могу. Это начало вызывать во мне интерес, возбуждение, которое я не мог описать словами. Казалось, это зримо воспроизводило в мозгу сцену, понятную любому, - нечто несчастное, беспокойно блуждающее взад и вперед; иногда голос затихал, словно удаляясь, иногда приближался, становясь резким и ясным. "О, мама, впусти меня! О, мама, мама, впусти меня! О, впусти меня!" - Я отчетливо слышал каждое слово. Неудивительно, что мой мальчик обезумел от жалости. Я попыталась сосредоточиться на Роланде, на его уверенности, что я могу что-то сделать, но голова у меня шла кругом от возбуждения, даже когда я частично справился с ужасом. Наконец слова прекратились, и послышались рыдания и стоны. Я воскликнул: "Во имя Господа, кто ты?" - в душе я чувствовал, что произносить имя Божие, - это нечестиво, так как я не верил ни в привидения, ни во что сверхъестественное; но я все равно сделал это и ждал, и сердце мое трепетало от страха, что мне ответят. Не знаю, почему, но у меня было такое чувство, что если бы последовал ответ, то это было бы нечто большее, чем я способен был вынести. Но ответа не последовало; стоны продолжались, а потом, в страшной реальности, голос снова возвысился, и снова послышались разрывавшие душу слова: "О, мама, впусти меня! О, мама, впусти меня!"
   Страшной реальности! Что я хочу этим сказать? Наверное, по мере того, как все это происходило, я все меньше тревожился. Я начал понемногу приходить в себя, - мне казалось, что я объясняю себе все это тем, что это уже было, что это всего лишь воспоминание. Почему в этом объяснении должно было заключаться что-то удовлетворительное и успокаивающее, я сказать не могу, - но именно так оно и было. Я прислушивался, словно к происходящему на сцене, забыв о Бэгли, который, как мне кажется, чуть не падал в обморок, прислонившись к стене. Я вздрогнул от этого странного зрелища, которое внезапно обрушилось на меня, снова заставив мое сердце бешено заколотиться: большая черная фигура в дверном проеме размахивала руками. "Входи! Входи! Входи!" - хрипло выкрикнул бедняга Бэгли во весь голос, а потом без чувств рухнул на порог. Он был менее искушен, чем я, - он больше не мог этого выносить. Я принял его за нечто сверхъестественное, - как и он меня, - и прошло некоторое время, прежде чем я осознал происходящее. Только потом я вспомнил, что с того момента, как я обратил свое внимание на него, я перестал слышать другой голос. Прошло некоторое время, прежде чем я привел его в чувство. Должно быть, это была странная сцена: светящийся в темноте фонарь, белое лицо человека, лежащего на черной земле, я над ним, делаю для него все, что могу, и, вероятно, меня приняли бы за убийцу, если бы кто-нибудь нас увидел. Когда мне, наконец, удалось влить в него немного бренди, он сел и огляделся с диким видом. "Что случилось? - спросил он; затем, узнав меня, попытался подняться на ноги со слабым возгласом: - Прошу прощения, полковник". Я отвел его домой, как мог, заставив опереться на мою руку. Этот большой человек был слаб, словно ребенок. К счастью, какое-то время он не помнил, что произошло. С того момента, как Бэгли упал, голос прекратился, и все стихло.
  
   * * * * *
  
   - У вас в доме эпидемия, полковник, - сказал мне Симсон на следующее утро. - Что все это значит? Вот уже и ваш дворецкий бредит по поводу голоса. И, насколько я могу судить, именно вы приложили к этому руку.
   - Да, доктор, вы правы. Я думаю, что мне будет лучше поговорить с вами. Конечно, вы очень внимательны к Роланду, но мальчик не бредит; он такой же нормальный, как вы или я. Все это правда.
   - Такой же нормальный, как... я... или вы. Я никогда не считал этого мальчика ненормальным. У него умственное возбуждение, лихорадка. Но что с вами, я не знаю. Хотя в вашем взгляде присутствует нечто очень странное.
   - Послушайте, - сказал я. - Вы же не можете всех нас уложить в постели. Вам лучше выслушать меня, и только потом ставить диагноз.
   Доктор пожал плечами, но терпеливо выслушал меня. Он не поверил ни единому слову из этой истории, - это было ясно, - но он выслушал ее от начала до конца.
   - Мой дорогой друг, - сказал он, - мальчик рассказал мне то же самое. Это настоящая эпидемия. Когда один человек становится жертвой такого рода вещей, это относительно безопасно; но вас здесь уже двое или трое.
   - Тогда как же вы это объясняете? - спросил я.
   - Объясняете! К сожалению, нет никакого объяснения той болезни, которая воздействовала на ваш мозг. Если это обман, если в основе его лежит эхо или ветер, то мы имеем дело с каким-то слуховым нарушением или чем-то в этом роде...
   - Пойдемте со мной сегодня вечером, и вы все увидите сами, - сказал я.
   Услышав это, он громко рассмеялся, а затем сказал:
   - Это не такая уж плохая идея, но если бы стало известно, что Джон Симсон охотится за привидениями, моя репутация погибла бы безвозвратно.
   - Вот оно как, - улыбнулся я. - Вы обвиняете нас, неученых, в каких-то слуховых расстройствах, но не осмеливаетесь сами исследовать, что же это такое на самом деле, из страха быть осмеянными. И это вы называете наукой!
   - Это не наука, а здравый смысл, - ответил доктор. - Эта штуковина ни что иное, как просто наваждение. В данном случае, взяться за исследование - означает потворствовать нездоровой тенденции. Что хорошего может из этого выйти? Даже если я получу доказательства, я не собираюсь в них верить.
   - Я должен был сказать вам это еще вчера, - я не собираюсь вас убеждать, и не хочу, чтобы вы обязательно поверили, - сказал я. - Если вы докажете, что это заблуждение, я буду вам весьма обязан. Пойдемте, - кто-нибудь должен пойти со мной.
   - Вам следует успокоиться, - ответил доктор. - Вы вывели из строя этого вашего беднягу и сделали его, - в некотором смысле, - сумасшедшим на всю жизнь, а теперь хотите вывести из строя и меня. Но в кои-то веки я нарушу свои принципы. Чтобы сохранить лицо, если вы предоставите мне, где переночевать, я приду к вам после моего последнего обхода.
   Было условлено, что я встречусь с ним у ворот, чтобы никто ничего не узнал, и что мы посетим место вчерашнего происшествия, прежде чем придем в дом. Едва ли можно было надеяться, что причина внезапной болезни Бэгли каким-то образом не станет известна слугам, и было бы лучше, если бы наше предприятие прошло незамеченным. Этот день показался мне очень длинным. Я должен был провести часть времени с Роландом, что стало для меня ужасным испытанием, ибо - что я мог сказать мальчику? Его состояние понемногу улучшалось, но все еще вызывало серьезные опасения, и волнение, с которым он повернулся ко мне, когда его мать вышла из комнаты, наполнила меня тревогой.
   - Папа? - тихо сказал он.
   - Да, мой мальчик, я уделяю этому самое пристальное внимание; я делаю все, что в моих силах. Я еще не пришел ни к какому определенному заключению - пока. Но я не пренебрегаю ничем из того, что ты сказал мне, - ответил я.
   Чего я не мог сделать, так это предложить его уму хотя бы малейшую тень возможной разгадки. Это было нелегко, потому что он хотел получить от меня хоть сколько-нибудь обнадеживающую информацию. Он задумчиво посмотрел на меня своими большими голубыми глазами, ярко сиявшими на его бледном изможденном лице.
   - Ты должен мне доверять, - сказал я.
   - Да, папа. Папа все понимает, - сказал он себе, как бы успокаивая какое-то внутреннее сомнение. Я ушел от него, как только смог. Он был для меня самой драгоценной вещью на земле, я, прежде всего, заботился о его здоровье; и все же, почему-то, взволнованный другим предметом, я предпочел не сосредотачиваться целиком на Роланде, пусть даже он и был самой важной частью всего происходящего, ради которой я действовал.
   В тот же вечер, в одиннадцать часов, я встретил Симсона у ворот. Он приехал поездом, и я сам осторожно впустил его. Я был так поглощен предстоящим экспериментом, что прошел мимо руин, направляясь к нему навстречу, почти не думая о том, что в них происходит, если вы сможете это понять. У меня был с собой фонарь, а он показал мне приготовленную свечу.
   - Нет ничего лучше света, - произнес он своим насмешливым тоном. Ночь была очень тихая, почти беззвучная, но не такая уж и темная. Мы без труда достигли развалин. Когда мы приблизились к нужному месту, то услышали тихий стон, изредка прерываемый горьким плачем.
   - Должно быть, это и есть ваш голос, - сказал доктор. - Признаться, я ожидал чего-нибудь подобного. Это бедное животное попало в одну из ваших ловушек; вы найдете его где-нибудь в кустах.
   Я ничего не сказал. Я не ощущал особого страха, но испытывал торжествующее удовлетворение от того, что должно было последовать. Я подвел его к тому месту, где мы с Бэгли стояли прошлой ночью. Все было тихо, как только может быть тиха зимняя ночь, - так тихо, что мы слышали вдали топот лошадей в конюшне и стук закрываемого окна в доме. Симсон зажег свою свечу и принялся осматриваться, заглядывая во все темные углы. Мы были похожи на двух заговорщиков, подстерегающих какого-нибудь несчастного путника, но ни один звук не нарушал тишины. Стоны прекратились еще до того, как мы поднялись наверх; одна или две звезды сияли над нами в небе, глядя вниз, словно удивленные нашим странным поведением. Доктор Симсон только и делал, что тихонько посмеивался себе под нос.
   - Я так и думал, - сказал он. - Точно так же обстоит дело со столами и прочими приспособлениями для общения с призраками; присутствие скептика нарушает контакт. Когда я присутствую, ничего не происходит. Как долго, по-вашему, нам придется здесь оставаться? О, я не жалуюсь; мне просто хотелось бы знать, когда вы будете удовлетворены. Что касается меня, то я увидел все, что хотел.
   Не стану отрицать, что я был совершенно разочарован таким результатом. Я выставил себя впечатлительным глупцом. Это давало доктору безмерную власть надо мной. Его материализм, его скептицизм возросли сверх всякой меры.
   - Похоже, вы правы, - сказал я, - и сегодня не случится никакого...
   - Визита, - сказал он, смеясь, - так говорят все медиумы. Никаких явлений, если присутствует неверующий.
   В наступившей тишине его смех показался мне неуместным, было уже около полуночи. Но этот смех словно бы послужил сигналом; прежде чем он затих, стоны, которые мы слышали раньше, возобновились. Они начались издалека и приближались к нам, все ближе и ближе, как будто кто-то шел и стонал. Теперь уже нельзя было предположить, что это заяц, попавший в капкан. Приближение было медленным, как если бы приближавшийся был очень слаб, с небольшими остановками и паузами. Мы услышали, как он движется по траве прямо к дверному проему. Первый же звук заставил Симсона слегка вздрогнуть.
   - Ребенка нельзя оставлять вне дома так поздно, - поспешно сказал он.
   Но он, как и я, понимал, что это не детский голос. Когда тот приблизился, доктор, подойдя к дверному проему со своей свечой, остановился, глядя в сторону, откуда доносился звук. Незащищенное пламя свечи развевалось в ночном воздухе, хотя ветра почти не было.
   Я осветил фонарем то же самое пространство. Это был круг ослепительного света посреди темноты. При первом же звуке меня охватил легкий ледяной трепет, но когда стон приблизился, признаюсь, единственным моим чувством было удовлетворение. Насмешник был посрамлен. Свет упал на его лицо, и на нем появилось озадаченное выражение. Если он и боялся, то с большим успехом скрывал это; но, по крайней мере, он был явно озадачен. А потом все, что случилось прошлой ночью, повторилось снова. Повторилось странным образом. Каждый крик, каждый всхлип казались такими же, как и прежде. Я слушал их почти без всяких эмоций, думая о том, как это действует на Симсона. Сказать по правде, он держался неплохо. То, что издавало эти звуки, находилось, если верить нашим ушам, прямо перед дверным проемом, в свете, который отражался и сиял в блестящих листьях больших остролистов, росших в некотором отдалении. Ни один кролик не мог бы остаться незамеченным, но там ничего не было. Через некоторое время, Симсон, - как мне показалось, с некоторой осторожностью и неохотой, - вышел со своей свечой в это пространство. Его фигура четко вырисовывалась на фоне остролистов. Как раз в этот момент голос, по своему обыкновению, замер и, казалось, исчез под дверью. Симсон резко отшатнулся, как будто кто-то коснулся его, затем повернулся и низко опустил свою свечу, словно изучая что-то.
   - Вы кого-нибудь видите? - шепотом воскликнул я, ощущая, как холодок пробежал по моему телу.
   - Это всего лишь... проклятый можжевеловый куст, - ответил он. Я прекрасно понимал, что это чепуха, потому что куст можжевельника был совсем рядом. Он ходил после этого, круг за кругом, всюду тыча своей свечой, а потом вернулся ко мне с внутренней стороны стены. Он больше не смеялся, его лицо было бледным и напряженным.
   - И как долго это будет продолжаться? - шепнул он мне, как человек, который не хочет прерывать того, кто говорит. Я был слишком взволнован, чтобы заметить, были ли перемены голоса такими же, как и прошлой ночью. Он внезапно растворился в воздухе, с тихим повторным всхлипом, затихающим вдали. Если бы там что-то было видно, я бы сказал, что человек в этот момент должен был сидеть на корточках на земле рядом с дверью.
   После этого мы очень тихо пошли к дому. И только когда увидели его, я спросил:
   - Что вы об этом думаете?
   - Я не знаю, что и думать об этом, - быстро ответил он. Он взял с подноса, - хотя и был очень воздержанным человеком, - не кларет, который я собирался ему предложить, а немного бренди и проглотил его почти неразбавленным. - Заметьте, я не верю ни единому вашему слову, - сказал он, зажигая свечу, - но я не знаю, что и подумать, - прибавил он, когда был уже на полпути наверх.
   Все это, однако, нисколько не помогло мне в решении моей проблемы. Я должен был помочь этому плачущему, рыдающему существу, которое стало для меня столь же реальной личностью, как и все, кого я знал; к тому же, что я мог сказать Роланду? Я опасался, что мой мальчик умрет, если я не найду способа помочь этому существу. Возможно, вы удивитесь, что я говорю об этом именно так. Я не знал, был ли это мужчина или женщина, но в том, что это была несчастная душа, я сомневался не больше, чем в своем собственном существовании, и моей задачей было успокоить эту боль, избавить от нее, если это было возможно. Было ли когда-нибудь подобное задание дано взволнованному отцу, опасающемуся за своего единственного сына? В глубине души я чувствовал, - каким бы фантастическим это ни казалось, - что я должен как-то исполнить это поручение или потерять своего ребенка; легко представить, что вместо этого я был готов умереть сам. Но даже моя смерть не продвинула бы меня вперед, если бы не привела в один мир с несчастным существом у двери.
  

* * * * *

  
   На следующее утро Симсон ушел еще до завтрака и вернулся с влажными травинками на ботинках и выражением беспокойства и усталости, - свидетельством плохо проведенной ночи. После завтрака ему стало немного легче, и он осмотрел двух своих пациентов, поскольку Бэгли окончательно не оправился. Я проводил его на поезд, чтобы выслушать, что он скажет о мальчике.
   - Пока все идет очень хорошо, - ответил он, - никаких осложнений нет. Но имейте в виду, Мортимер, вам нужно быть очень осторожным. Ни слова о прошлой ночи.
   Мне пришлось рассказать ему о моем последнем разговоре с Роландом и о том невозможном требовании, которое он мне предъявил, и хотя он пытался шутить, я видел, что он был очень встревожен.
   - Вам следует попросту солгать, - сказал он, - поклясться, что вы изгнали это существо, - но этот человек был слишком добросердечен, чтобы удовлетвориться этим. - Это ужасно серьезно, Мортимер. Я не могу отнестись к этому легкомысленно, как мне бы хотелось. Я желал бы найти выход из этого положения, ради вас. Кстати, - коротко добавил он, - вы заметили куст можжевельника слева?
   - Один из них находился справа от дверного проема. Я заметил вашу ошибку вчера вечером.
   - Ошибку! - воскликнул он с каким-то странным тихим смешком, подняв воротник пальто, словно почувствовав холод. - Сегодня утром там нет никакого можжевельника, ни справа, ни слева. Можете пойти и убедиться в этом сами. - Через несколько минут он уже садился в вагон; оглянулся на меня и помахал на прощание. - Я вернусь сегодня вечером, - сказал он.
   Не думаю, чтобы у меня были какие-то чувства по поводу доктора, когда я шел прочь от суеты железнодорожной станции, заставлявшей меня воспринимать мои личные заботы как нечто весьма и весьма странное. Прежде я испытывал явное удовлетворение от того, что скептицизм Симсона был полностью побежден. Но теперь мне предстояла более серьезная часть дела. Я направился от станции прямо к дому священника, стоявшему на небольшой ровной поляне на берегу реки напротив Брентвудского леса. Священник принадлежал к той разновидности, какая сегодня почти не встречается в Шотландии, в отличие от прежних времен. Это был человек из хорошей семьи, прекрасно образованный, разбирающийся в философии, не столько следуя грекам, сколько собственному опыту, - человек, который встречался в течение своей жизни с большинством известных людей, когда-либо бывавших в Шотландии, и который, как говорили, был очень здрав в своих рассуждениях, не в ущерб той терпимости, которой обычно наделены старики, обладающие мягким характером. Он был старомоден; возможно, не задумывался о проблемах богословия, - обычно это свойственно молодым людям, - и не задавал себе никаких трудных вопросов об исповедании веры; но он понимал человеческую природу, и это, пожалуй, было лучшим его качеством. Он принял меня с самым сердечным радушием.
   - Входите, полковник Мортимер, - сказал он. - Я тем более рад вас видеть, что считаю это хорошим знаком для мальчика. С ним все хорошо? Хвала Господу, да благословит Он его и сохранит. Я часто молюсь за него.
   - Ваши молитвы помогают ему, доктор Монкрифф, - заверил его я. - Надеюсь сказать то же и о вашем совете.
   И я рассказал ему всю историю, - подробнее, чем рассказал Симсону. Старый священник слушал меня, не перебивая, а когда я закончил, у него в глазах стояли слезы.
   - Это просто прекрасно, - сказал он. - Я ничего не имею против того, чтобы слышать что-нибудь подобное; это так же прекрасно, как Берне, когда он желал избавления кому-то, - об этом не молятся ни в одной церкви. Ах! значит, он хочет, чтобы вы утешили бедного заблудшего духа? Да благословит Господь этого мальчика! В этом присутствует нечто, возвышающееся над обыденностью, полковник Мортимер. А также вера его в своего отца! Я бы хотел прочитать об этом проповедь. - Затем, бросив на меня встревоженный взгляд, поправился: - Нет, нет, я не имел в виду проповедь; я должен записать эту историю для детей, чтобы они читали ее и помнили о ней.
   Я понял, какая мысль мелькнула у него в голове. То ли он подумал, то ли испугался, что я восприму его слова о проповеди, как о проповеди на похоронах. Понятно, что это не прибавило мне настроения.
   Едва ли я могу сказать, что доктор Монкрифф дал мне какой-то совет. Как вообще можно дать совет в столь странном деле? Но он сказал: "Пожалуй, я тоже пойду с вами. Я уже старик, и мне не так страшно, как тем, кто находится дальше от невидимого мира. Мне следует подумать о моем собственном путешествии туда. У меня нет определенных убеждений на этот счет. Я тоже приду, и, может быть, в этот момент Господь подаст нам знак, что делать".
   Это немного утешило меня - даже больше, чем присутствие Симсона. Разъяснение причины происходящего вовсе не было моим самым страстным желанием. Все мои мысли были заняты только одним, - моим мальчиком. Что же касается бедняги у дверного проема, то я, как уже говорил, сомневался в его существовании ничуть не больше, чем в своем собственном. Для меня это был не призрак. Я знал, что это существо, попавшее в беду. Я знал это так же хорошо, как и Роланд: услышать его в первый раз было большим потрясением для меня, но не сейчас; человек привыкает ко всему. Но сделать что-то для этого существа представлялось большой проблемой; как я мог быть полезен тому, кто невидим, кто больше не относится к смертным? - Может быть, Господь подаст нам знак, чо делать. - Это была старомодная фразеология, и за неделю до этого я, скорее всего, улыбнулся бы (по-доброму) наивности доктора Монкриффа; но в самих звуках этих слов звучало утешение, - разумное или нет, я сказать не могу.
   Дорога к станции и деревне лежала через долину, в стороне от развалин; но хотя солнечный свет и свежий воздух, красота деревьев и шум воды действовали успокаивающе, мой ум был так занят интересовавшим его предметом, что я не мог удержаться от того, чтобы не повернуть направо, когда добрался до верха, и не направиться прямо к тому месту, которое я могу назвать местом сосредоточения всех моих мыслей. Оно было залито солнцем, подобно всему остальному миру. Разрушенный фронтон смотрел прямо на восток, солнечный свет струился через дверной проем, как прежде - свет нашего фонаря, освещая влажную траву за ним. Этот проем являл собой нечто странное, словно был символом тщеславия: все вокруг свободно, так что можно идти куда угодно, и при этом - существовало подобие ограды, ненужный, ни к чему не ведущий вход. И почему какое-то существо должно умолять и плакать, чтобы войти - в ничто, или быть удержанным - ничем, я не мог этого понять, и это заставляло мой мозг лихорадочно искать ответ. Однако я вспомнил, что говорил Симсон о можжевельнике, с легкой улыбкой подумав о той неточности воспоминаний, которая свойственна даже ученым людям. Я видел, как свет моего фонаря блестел на мокрой блестящей поверхности колючих листьев по правую руку, - а он готов был пойти на костер за свое убеждение, что рука была левой! Я обошел дом, чтобы убедиться в этом. И увидел, что он сказал правду. Ни справа, ни слева вообще не было никакого можжевельника! Я был сбит с толку, хотя все дело было только в деталях, ничего особенного, - куст можжевельника, трава, растущая до самых стен. Но, в конце концов, - хоть это и потрясло меня на мгновение, - какое это имело значение? Здесь были следы, как будто кто-то ходил взад и вперед перед проемом, но это могли быть и наши следы; все было светло, мирно и тихо. Некоторое время я бродил по другим развалинам - развалинам старого дома, как делал это прежде. Тут и там на траве виднелись следы, - их нельзя было в полном смысле назвать следами, - скорее, все вокруг было покрыто пятнами; но это также ни о чем не говорило. В первый же день я внимательно осмотрел разрушенные комнаты. Они были наполовину засыпаны землей и мусором, засохшими папоротниками и ежевикой, - убежища там ни для кого не было. Мне было досадно, что Джарвис увидел меня в этом месте, и подошел ко мне за приказаниями. Не знаю, пронюхали ли слуги о моих ночных вылазках, но на его лице появилось многозначительное выражение. Что-то в этом ощущении было похоже на мое собственное ощущение, когда Симсон в разгар торжества своего скептицизма лишился дара речи. Джарвис был удовлетворен тем, что его правдивость не подверглась сомнению. Я никогда раньше не разговаривал со своим слугой таким повелительным тоном. Я отослал его в очень резких выражениях, как он потом описал. Вмешательство любого рода было для меня невыносимо в такой момент.
   Но самым странным было то, что я не мог встретиться с Роландом лицом к лицу. Я не сразу поднялся к нему в комнату, как это было бы естественно. Этого девочки никак не могли понять. Они увидели, что в этом есть какая-то тайна.
   - Мама пошла прилечь, - сказала Агата. - Он вел себя ночью очень спокойно.
   - Но ведь он так хочет видеть тебя, папа! - воскликнула маленькая Джини, как всегда, мило обнимая меня обеими руками.
   В конце концов, мне пришлось пойти, но что я мог ему сообщить? Я мог только поцеловать его и сказать, чтобы он не волновался, - что я делаю все, что могу. В терпении ребенка есть что-то мистическое.
   - Все будет хорошо, правда, папа? - сказал он.
   - Дай Бог, чтобы это было возможно! Я надеюсь на это, Роланд.
   - О да, все будет хорошо.
   Может быть, он понимал, что, несмотря на мое беспокойство, я не могу оставаться с ним. Но девочки были удивлены больше, чем можно описать словами. Они смотрели на меня широко раскрытыми глазами.
   - Если бы я заболела, папа, и ты остался со мной только на минуту, ты бы разбил мне сердце, - сказала Агата.
   Но мальчик понял меня. Он знал, что по собственной воле я бы этого не сделал. Я заперся в библиотеке, где не мог найти покоя, и продолжал ходить взад и вперед, словно зверь в клетке. Но что я мог поделать? А если я ничего не смогу сделать, что станет с моим мальчиком? Это были вопросы, постоянно сменявшие один другой в моей голове.
   Симсон прибыл после ужина, и когда в доме воцарилась тишина, а большинство слуг улеглось спать, мы вышли и встретили доктора Монкриффа, как и было условлено, при входе в долину. Симсон, со своей стороны, был склонен иронизировать над доктором.
   - Если предстоят какие-то заклинания, я, знаете ли, уйду, - сказал он. Я не ответил. Я его не приглашал, он мог приходить и уходить, когда ему заблагорассудится. Он был очень разговорчив, гораздо более, чем прежде. - Одно я знаю наверняка: это дело рук какого-то человека, - сказал он. - Все это чушь - насчет привидений. Я никогда особо не исследовал законы звука, а в чревовещании есть много такого, о чем мы мало знаем.
   - Если вам все равно, - сказал я, - то лучше держите ваши замечания при себе, Симсон. Они не соответствуют обстановке.
   - О, идиосинкразию следует уважать, - ответил он. Сам тон его голоса раздражал меня сверх всякой меры. Я удивляюсь, как люди могут терпеть ученых, ведущих себя подобным образом, если вы не обращаете внимания на их хладнокровную уверенность. Доктор Монкрифф встретил нас около одиннадцати часов, в то же время, что и накануне вечером. Это был крупный мужчина с серьезным выражением лица и седыми волосами, старый, но полный сил, и он меньше думал о ночной прогулке в холодную погоду, чем многие молодые люди. У него был фонарь, как и у меня. Мы имели фонари, и были настроены решительно. По пути наверх мы коротко посовещались и разделились. Доктор Монкрифф остался внутри стены, - если можно назвать внутренним пространством место, где имелась только одна стена. Симсон встал сбоку от развалин, чтобы перехватить любого, кто попытается пройти к ним или из них выйти, на чем полностью сосредоточился. Я встал с другой стороны. Стоит ли говорить, что никто не смог бы приблизиться к развалинам незаметно для нас. Так было и в предыдущую ночь. Теперь, когда наши три фонаря горели во мраке, все вокруг казалось освещенным. Фонарь доктора Монкриффа, большой, без затвора, - старомодный фонарь с открытым, украшенным орнаментом верхом, - светил ровно, и лучи его устремлялись вверх, в темноту. Он поставил его на траву в то место, где должна была находиться середина комнаты, если бы это была комната. Обычный эффект света, льющегося из дверного проема, был предотвращен освещением, которое мы с Симсоном обеспечивали с обеих сторон. За исключением этого, все остальное выглядело так же, как и накануне вечером.
   И то, что произошло, было совершенно таким же, и повторилось в той же последовательности, шаг за шагом, как и прежде. Мне казалось, будто владелец голоса отталкивает меня в сторону, пока беспокойно ходит взад и вперед, - хотя слова эти не имеют ровно никакого смысла, поскольку поток света от моего фонаря и от свечи Симсона охватывал широкое пространство, не создавая ни малейшей тени и не оставляя ни малейшего темного уголка. Что касается меня, то я даже перестал тревожиться. Мое сердце разрывалось от жалости и горя, - от жалости к бедному страдающему человеческому существу, которое так стонало и умоляло, - и от горя за меня и моего мальчика. Боже мой! если я не смогу оказать никакой помощи, - а какую помощь я могу оказать? - Роланд умрет.
   Мы все стояли совершенно неподвижно, пока, как я знал по собственному опыту, не закончилась первая сцена. Доктор Монкрифф, для которого это было в новинку, застыл по другую сторону стены. Мое сердце почти не изменило ритма своего обычного биения, пока раздавался голос. Я уже привык к нему; он не действовал на меня сейчас так, как вначале. Но как раз в тот момент, когда он с рыданиями бросился к двери (я не могу подобрать других слов), внезапно произошло нечто такое, от чего кровь побежала по моим венам, а сердце подпрыгнуло к горлу. Это был голос за стеной, хорошо знакомый голос священника. Я был готов услышать какое-нибудь заклинание, но не был готов к тому, что услышал. Он произнес это с каким-то заиканием, как будто был слишком взволнован, чтобы говорить.
   - Вилли, Вилли! О, храни нас Господь! Это ты?
   Эти простые слова произвели на меня такое впечатление, что я перестал слышать голос невидимого существа. Мне показалось, что старик, которого я подверг опасности, сошел с ума от ужаса. Я бросился к другой стороне стены, наполовину обезумев от этой мысли. Он стоял там, где я его оставил, и его тень, расплывчатая и большая, падала на траву рядом с фонарем, стоявшим у его ног. Я поднял свой собственный фонарь, чтобы увидеть его лицо, и двинулся вперед. Он был очень бледен, глаза его влажно блестели, приоткрытые губы дрожали. Он не видел и не слышал меня. Он даже не подозревал, что я здесь. Все его существо, казалось, было поглощено тревогой и нежностью. Он протянул ко мне руки, которые дрожали, но мне показалось, - от нетерпения, а не от страха. Все это время он продолжал говорить.
   - Вилли, если это ты, - а это ты, если это не обман Сатаны, - Вилли, мальчик! Зачем ты пришел сюда, пугать тех, кто тебя не знает? Почему ты не пришел ко мне?
   Казалось, он ждал ответа. Когда он умолк, его лицо, каждая линия которого двигалась, продолжало говорить. Симсон испугал меня, прокравшись в открытый проем со своим фонарем, столь же испуганный, столь же сгорающий от любопытства, что и я, но священник продолжал, не видя Симсона, говорить с кем-то еще. В его голосе появились нотки упрека.
   - Разве это хорошо - приходить сюда? Твоя мать покинула нас с твоим именем на устах. Неужели ты думаешь, что она когда-нибудь закроет свою дверь перед собственным сыном? Неужели ты думаешь, что Господь закроет дверь перед тобой, малодушное создание? - Нет! Я тебе запрещаю! Я тебе запрещаю! - воскликнул старик. Рыдающий голос снова начал обретать твердость. Он сделал шаг вперед, выкрикивая последние слова повелительным тоном. - Я тебе запрещаю! Не взывай больше к человекам. Ступай домой, блуждающий дух! иди домой! Ты меня слышишь? Я, который крестил тебя, который боролся за тебя, призывая на помощь Господа! - Тут резкие интонации его голоса сменились нежностью. - И она тоже, бедная женщина! бедная женщина! та, к которой ты обращаешься. Ее здесь нет. Ты найдешь ее вместе у Господа. Иди туда и ищи ее там, а не здесь. Ты слышишь меня, мальчик? Иди за ней туда. Она впустит тебя, хотя уже поздно. Если ты будешь рыдать, стонать и просить впустить тебя, то пусть это будет у врат рая, а не у разрушенной двери твоей бедной матери.
   Он замолчал, чтобы перевести дух, и голос умолк, но не так, как раньше, когда его время кончилось, и все было сказано, а со всхлипывающим прерывистым вздохом, как будто его прервали. Затем священник снова заговорил.
   - Ты слышишь меня, Уилл? О, мальчик, ты же всю свою жизнь любил нищенствовать. Покончим с этим. Иди домой к Отцу - к Отцу! Ты меня слышишь?
   Тут старик опустился на колени, подняв лицо кверху, с дрожащими руками, бледный на свету посреди тьмы. Я сопротивлялся так долго, как только мог, хотя и не знаю почему; потом тоже упал на колени. Симсон все это время стоял в двери с таким выражением лица, которое невозможно было выразить словами: нижняя губа у него отвисла, взгляд был диким. Ему, этому образу полного невежества и удивления, казалось, что мы молимся. Все это время голос с тихим прерывистым рыданием раздавался как раз с того места, где он стоял, - как мне показалось.
   - Господи, - сказал священник, - Господи, прими его в Свои вечные жилища. Мать, к которой он взывает, с Тобой. Кто может открыть ему, кроме Тебя? Господи, для Тебя не бывает слишком поздно или слишком тяжело. Господи, пусть эта женщина примет его в свои объятия! Позволь ей сделать это!
   Я рванулся вперед, чтобы схватить нечто, метнувшееся в дверь. Иллюзия была так сильна, что я не останавливался до тех пор, пока не почувствовал, как мой лоб уперся в стену, а руки вцепились в землю, потому что там не было никого, кто мог бы уберечь меня от падения, как это показалось мне по моей глупости. Симсон протянул мне руку, чтобы помочь подняться. Он дрожал от холода, нижняя губа его отвисла, а речь была почти невнятной.
   - Он исчез, - произнес он, запинаясь, - он исчез!
   Мы на мгновение прижались друг к другу, дрожа так сильно, что вся сцена вокруг нас задрожала, словно собиралась вот-вот раствориться и исчезнуть; пока я жив, мне никогда не забыть этого: сияние странных огней, мрак вокруг, коленопреклоненная фигура и свет, сосредоточенный на ее белой почтенной голове и поднятых руках. Странная торжественная тишина, казалось, сомкнулась вокруг нас. С интервалами в один слог: "Господи! Господи!" - вырвалось из уст старого священника. Он никого из нас не видел и не думал о нас. Я не знал, как долго мы стояли, подобно часовым, охраняющим его во время молитвы, держа: я - фонарь, а Симсон - свечу, смущенные, ошеломленные, не понимая, что мы делаем. Наконец, он поднялся с колен, выпрямился во весь рост, поднял руки, как шотландец в конце богослужения, и торжественно произнес апостольское благословение - на что? на безмолвную землю, темный лес, открытое пространство, на все, чему мы были всего лишь зрителями... Аминь!
   Мне казалось, что сейчас, должно быть, середина ночи, когда мы возвращались назад. На самом деле, было уже очень поздно. Доктор Монкрифф взял меня под руку. Он шел медленно, с видом полного изнеможения. Это было так, как если бы мы все поднялись со смертного одра. Что-то тихое и торжественное повисло в самом воздухе. В нем было то чувство облегчения, которое всегда бывает в конце смертельной схватки. Мы ничего не сказали друг другу и какое-то время шли молча; но когда мы выбрались из-за деревьев и подошли к просвету возле дома, сквозь который было видно небо, первым заговорил доктор Монкрифф.
   - Мне пора, - сказал он. - Боюсь, уже очень поздно. Я пойду вниз по долине, тем же путем, каким пришел.
   - Только не в одиночку. Я провожу вас, доктор.
   - Ну, я не стану возражать. Я старый человек, и волнение утомляет меня больше, чем работа. Я вам очень благодарен. Сегодня вечером, полковник, вы сделали для меня больше, чем кто-либо.
   Я сжимал его ладонь в своей руке, чувствуя, что не могу заговорить. Но Симсон, который вернулся вместе с нами и все это время шел с зажженной свечой в бессознательном состоянии, очнулся, очевидно, при звуке наших голосов, и быстрым движением, как бы стыдясь, потушил свой маленький факел.
   - Позвольте мне нести ваш фонарь, - предложил он, - он очень тяжелый. - Он пришел в себя и в одно мгновение из испуганного зрителя превратился в самого себя, - скептика и циника. - Я хотел бы задать вам один вопрос, - сказал он. - Вы верите в чистилище, доктор? Насколько мне известно, это не входит в догматы Церкви.
   - Сэр, - ответил доктор Монкрифф, - такой старый человек, как я, иногда не вполне уверен в своих убеждениях. Есть только одна вещь, в которой я убежден - это любовь Господа.
   - Мне кажется, чистилище - это наша жизнь. Я не богослов...
   - Сэр, - заговорил старик, и я почувствовал, как дрожь пробежала по всему его телу, - если бы я увидел своего друга у врат ада, я бы не отчаялся, ибо его Отец все равно взял бы его за руку, если бы он плакал как тот, кого мы слышали.
   - Готов признать, что это очень, очень странно. Я не могу доказать это, но уверен, что здесь не обошлось без человеческого вмешательства. Доктор, почему вы решили, что это именно этот человек, и его зовут именно так?
   Священник всплеснул руками жестом человека, которого спросили, как он узнал своего брата.
   - Почему!.. - произнес он своим обычным тоном, а затем добавил, более серьезно. - Как же мне было не узнать человека, которого я знаю лучше, гораздо лучше, чем вас,
   - Значит, вы увидели человека?
   Доктор Монкрифф не ответил. Он сделал нетерпеливое движение и пошел дальше, тяжело опираясь на мою руку. Мы долго шли, не говоря ни слова, по темным тропинкам, крутым и скользким от зимней сырости. Воздух был очень спокоен, - нас сопровождали лишь слабые вздохи в ветвях, смешивавшиеся с шумом воды, к которой мы спускались. Когда мы снова заговорили, речь шла о посторонних вещах, - об уровне воды в реке и недавних дождях. Мы расстались со священником у двери его дома, где его встретила старая экономка, ожидавшая его в большом волнении.
   - Ах! - воскликнула она. - Молодому джентльмену стало хуже?
   - Совсем наоборот - лучше. Да пребудет с ним Господь! - ответил доктор Монкрифф.
   Я думаю, что если бы Симсон снова обратился ко мне со своими вопросами, когда мы возвращались, я бы столкнул его вниз; но он молчал, словно по наитию. Небо было чище, чем много ночей назад, оно поднялось высоко над деревьями, и то тут, то там сквозь сплетение темных и голых ветвей слабо мерцала звезда. Воздух, как я уже говорил, был очень мягким, слышались тихие шорохи. Они были реальны, как любой естественный звук, и доносились до нас, принося с собой покой и облегчение. Мне показалось, что этот звук похож на дыхание спящего, и мне вдруг стало ясно, что Роланд сейчас, должно быть, спит, наконец-то успокоившись. Мы поднялись в его комнату, когда пришли. Здесь было очень тихо. Моя дремавшая жена открыла глаза и улыбнулась мне: "Я думаю, ему гораздо лучше, но вы очень задержались", - сказала она шепотом, заслоняя свет рукой, чтобы доктор мог осмотреть своего пациента. Мальчик возвращался к жизни. Он проснулся, когда мы стояли вокруг его кровати. Я наклонился и поцеловал его в лоб, влажный и прохладный.
   - Все хорошо, Роланд, - сказал я. Он с благодарностью посмотрел на меня, взял мою руку, прижался к ней щекой и заснул.
  
   * * * * *
  
   В течение нескольких последующих ночей я приходил к руинам, проводя здесь темные часы до полуночи, обходя кусок стены, ставший причиной такого количества волнений, но ничто меня не потревожило; жизнь в природе текла своим чередом; и, насколько мне известно, больше здесь никто ничего никогда не слышал. Доктор Монкрифф рассказал мне историю мальчика, имя которого скрыл. Я не стал спрашивать, подобно Симсону, как он с ним познакомился. Он был блудным сыном, - слабым, глупым, легко поддававшимся чужому влиянию. "Все, что мы слышали, действительно произошло некогда в его жизни", - сказал доктор. Молодой человек вернулся домой через день или два после смерти своей матери, служившей экономкой в старом доме, и, пораженный этим известием, бросился к двери и крикнул ей, чтобы она впустила его. Старик едва мог говорить об этом из-за мешавших ему слез. Мне показалось, что... да поможет нам Бог, как мало мы знаем! - подобная сцена могла каким-то образом запечатлеться в скрытом сердце природы. Я не претендую на то, чтобы узнать - как, но ее повторение поразило меня своей странностью и непостижимостью, механической точностью, словно невидимый актер ничего не мог изменить, и должен был каждый раз играть свою роль, не отступая ни на йоту. Кроме того, меня поразило сходство между старым священником и моим мальчиком в отношении этих странных явлений. Доктор Монкрифф не был так напуган, как я сам и все остальные. Это был не "призрак", как, боюсь, мы все вульгарно его называли, а бедное существо, которое он тотчас же узнал, как прежде знал его во плоти, не сомневаясь в его личности. И для Роланда это было то же самое. Страдающий дух, - если это был дух, - этот голос из невидимого, - был бедным несчастным существом, которому нужно было помочь, - так считал мой мальчик. Когда ему стало лучше, он совершенно откровенно рассказал мне об этом.
   - Я знал, что папа сможет это сделать, - сказал он. Это было сказано тогда, когда он полностью выздоровел и окреп, и всякая мысль о том, что он станет истериком или будет страдать галлюцинациями, исчезла навсегда.
  
   * * * * *
  
   Я должен добавить к своему рассказу один любопытный факт, который, как мне кажется, не имеет никакого отношения к вышесказанному, но который Симсон представил как доказательство человеческого вмешательства, и который он был полон решимости найти во что бы то ни стало. Во время этих событий мы очень внимательно осмотрели руины; но потом, когда все было кончено, когда мы, воспользовавшись праздностью воскресного дня, неторопливо обходили их, Симсон своей тростью ткнул в старое окно, полностью заваленное осыпавшейся землей. Он спрыгнул в него в сильном волнении и позвал меня. Мы обнаружили маленькую каморку, - ибо это была скорее каморка, чем комната, - полностью скрытую плющом и обломками, в углу которой лежала охапка соломы, как если бы кто-то устроил себе постель, и несколько хлебных корок на полу. Здесь кто-то жил, причем, не так уж много времени тому назад, - заявил Симсон; более того, он был теперь полностью убежден в том, что это неизвестное существо и стало причиной таинственных звуков, которые мы слышали.
   - Я же говорил вам, что это дело рук человека, - с торжеством произнес он.
   Я думаю, он забыл, как мы с ним стояли с нашими фонарями, ничего не видя, в то время как пространство между нами пересекало нечто, способное говорить, рыдать и страдать. Но с людьми подобного склада не поспоришь. Он готов был посмеяться надо мной.
   - Я сам был озадачен, - поскольку не мог понять этого, - но я всегда был убежден, что в основе всего этого лежит человеческая воля. И вот вам очевидное доказательство; ловкий парень, нечего сказать, - заявил доктор.
   Бэгли покинул меня, едва только поправился. Он уверял, что это вовсе не недостаток уважения, но он терпеть не мог "таких вещей"; он был так потрясен и напуган, что я с радостью пошел ему навстречу и отпустил его. Что касается меня, то я решил остаться в Брентвуде на все время аренды, но не стал ее возобновлять. К тому времени мы нашли другой уютный дом и приобрели его.
   Должен добавить, что когда доктор начинает подтрунивать надо мной, я всегда могу вернуть серьезность его лицу и заставить замолчать, когда напоминаю ему о кусте можжевельника. Для меня это не имело особого значения. Я могу поверить, что ошибся. Так или иначе, меня это не волновало, но на него это напоминание производило совершенно иной эффект. Жалобный голос, мятущаяся душа, - все это он мог принять за результат чревовещания, или реверберации, или... чего угодно: тщательно продуманной мистификации, устроенной каким-то бродягой, нашедшим пристанище в старой башне; но можжевеловый куст ставил его в тупик. Разные люди по-разному воспринимают важность одних и тех же вещей.
  

ПОРТРЕТ

  
   В то время, когда произошли события, о которых пойдет речь, я жил с отцом в Гроув, - большом старом доме, расположенном неподалеку от маленького городка. Этот дом принадлежал ему в течение многих лет, так что, вероятно, я родился именно в нем. Сложенный из красного и белого кирпича, он был характерным представителем архитектуры времен королевы Анны, - сейчас такие уже не строят. Дом выглядел несуразным и непропорциональным: с широкими коридорами, такими же лестницами, лестничными площадками и просторными комнатами с низкими потолками; такая планировка говорила о полном отсутствии рационального использования пространства, что неудивительно, - дом относился к тому периоду, когда земля стоила дешево, и в этом отношении не было никакой необходимости экономить. Хотя он находился близко от города, рощу, окружавшую его, можно было назвать самым настоящим лесом; весной примулы высыпали в ней так же густо. У нас имелось несколько выгонов для скота и замечательный огороженный сад. Сейчас дом сносят, чтобы освободить место для улиц с маленькими убогими домишками, по соседству с которыми это унылое свидетельство пришедшего в упадок дворянского рода смотрелось бы просто ужасно. Дом действительно был унылым, под стать нам, его последним обитателям; мебель выцвела, даже немного потускнела, - похвастаться было нечем. Я, впрочем, не собираюсь утверждать, будто наш род пришел в упадок, ибо это было совсем не так. На самом деле, мой отец был богат, и если бы он этого захотел, то ему вполне хватило бы денег, чтобы дом и жизнь в нем обрели прежний блеск; но он этого не хотел, а я слишком мало времени проводил здесь, чтобы этим заниматься. Это был единственный дом, который я когда-либо знал; и если не считать самого раннего детства и школьных каникул, то в действительности я жил в нем очень мало. Моя мать умерла при моем рождении или вскоре после него, и я рос в суровым и безмолвном доме, казавшемся таковым в отсутствие женщин. Когда я был ребенком, кажется, с нами жила сестра моего отца, заботившаяся обо мне и о нашем доме; но она тоже умерла давным-давно, и мой траур по ней был одной из первых вещей, которые я могу вспомнить. Когда она умерла, никто не занял ее место. В доме имелась экономка и несколько служанок, причем последние, как правило, ненадолго появлялись где-нибудь в конце коридора или исчезали из комнаты, стоило в ней появиться одному из "джентльменов". Миссис Вир я видел почти каждый день, но все, что я могу о ней сказать, это: книксен, улыбка, пара красивых пухлых рук, которые она держала возле своей широкой талии, и большой белый фартук. Таково было женское присутствие в доме. Гостиную я знал только как место, где царил застывший порядок, никогда и никем не нарушавшийся. В ней имелось три высоких окна, выходивших на лужайку, и она одной своей стороной, полукруглой, точно эркер, сообщалась с оранжереей. Иногда я, еще будучи ребенком, заглядывал в них снаружи, разглядывая вышивку на креслах, ширмы, и зеркала, в которых никогда не отражалось ни одного живого лица. Моему отцу эта комната не нравилась, что, вероятно, нельзя было посчитать удивительным, хотя в те далекие дни мне и в голову не приходило поинтересоваться, почему.
   Могу добавить здесь, хотя это, вероятно, станет разочарованием для тех, у кого сформировалось сентиментальное представление о способностях детей, что мне также не приходило в голову в те дни задавать какие-либо вопросы о моей матери. В жизни, насколько я знал, не было места для такого человека; ничто не подсказывало мне, что она должна была существовать, или что она была нужна в доме. Я принял мир, в котором существовал, - как, по-моему, и большинство детей, - без вопросов и замечаний. Вообще-то я знал, что дома было довольно скучно, но ни в сравнении с книгами, которые я читал, ни по рассказам моих школьных товарищей, это не казалось мне чем-то необычным. К тому же, я, возможно, также несколько меланхоличен от природы. Я любил читать, и для этого у меня имелись неограниченные возможности. Что касается учебы, я спокойно относился к тем скромным успехам, которых достиг. Когда я поступил в университет, меня окружало общество, почти полностью состоявшее из мужчин; но к тому времени и в последующие годы мои представления, конечно, сильно изменились, и хотя я признавал женщин частью природы и ни в коем случае не испытывал к ним неприязни и не избегал их, все же мысль о том, чтобы связать их с моим собственным домашним положением, никогда не приходила мне в голову. Такой порядок вещей существовал всегда; время от времени я оказывался в этом прохладном, мрачном, бесцветном месте, прервав разъезды по миру: всегда очень тихом, упорядоченном, серьезном, - еда очень хорошая, комфорт - совершенный; старый Морфью, дворецкий, с каждым разом становился старше (совсем чуть-чуть, а может быть, и вовсе не старел, потому что в детстве я считал его чем-то вроде Мафусаила); и миссис Вир, менее живая, скрывающая руки в рукавах, но складывающая и поглаживающая их, как всегда. Я продолжал заглядывать с лужайки через окна на этот застывший порядок в гостиной, с улыбкой вспоминая свое детское восхищение и удивление, и чувствуя, что она должна быть сохранена в таком виде навсегда, и что войти в нее - значит разрушить какую-то забавную тайну, какое-то милое смешное заклинание.
   Но я возвращался сюда лишь изредка. Во время моих школьных каникул, отец часто ездил со мной за границу, так что мы очень приятно провели вместе много времени на континенте. Он был стар относительно меня, - будучи мужчиной шестидесяти лет, когда мне было двадцать, - но это не мешало нам получать удовольствие от наших отношений. Не знаю, были ли они когда-нибудь доверительными. С моей стороны почти отсутствовали поводы для откровенности, потому что я не попадал в неприятности и не влюблялся, - то есть не оказывался в затруднительных положениях, требующих сочувствия и доверия. А что касается моего отца, то я никогда не понимал, что он может доверить мне со своей стороны. Я хорошо знал его жизнь: что он делал почти в каждый час дня; при какой погоде он ездил верхом и когда ходил пешком; как часто и с какими гостями он позволял себе время от времени устроить званый ужин, - удовольствие достаточно серьезное, и, может быть, даже не столько удовольствие, сколько обязанность. Все это я знал так же хорошо, как и он, - а также его взгляды на общественные дела, его политические взгляды, которые, естественно, отличались от моих. Какая же, в таком случае, оставалась почва для доверенности? Я этого не знал. Мы оба были замкнутыми натурами, не склонными, например, разговаривать о своих религиозных чувствах. Есть много людей, которые считают скрытность в таких вопросах признаком самого благоговейного отношения к ним. В этом я далеко не уверен, но, во всяком случае, это мнение было наиболее близко к моему собственному.
   Я долго отсутствовал, следуя в этом мире своим собственным путем. У меня это получилось не очень удачно. Будучи англичанином, я, естественно, подобно многим, отправился в колонии, затем в Индию с полудипломатической миссией, но вернулся домой через семь или восемь лет по причине болезни, с подорванным здоровьем и не намного лучшим душевным настроем, усталый и разочарованный тем, что принесли мне мои первые жизненные испытания. У меня не было, как говорится, "ни малейшей причины" продолжать искать себя. Мой отец был богат и никогда не давал мне какого-либо повода усомниться в том, что он собирается сделать меня своим наследником. Положенного им содержания мне вполне хватало; он не возражал против осуществления моих собственных планов, и при этом ни в коем случае не побуждал меня следовать им любой ценой. Когда я вернулся домой, он принял меня очень ласково и выразил свое удовлетворение моим возвращением. "Разумеется, - сказал он, - я опечален тем, что ты разочарован, Филипп, и что твое здоровье подорвано, но нет худа без добра, и я очень рад, что ты снова дома. Я старею..."
   - Я не вижу никаких изменений, сэр, - сказал я. - Здесь все выглядит точно так же, как и тогда, когда я уезжал...
   Он улыбнулся и покачал головой.
   - Это верно, - сказал он, - когда мы достигаем определенного возраста, нам кажется, что мы все время идем по некой плоскости и не чувствуем большой разницы из года в год; но на самом деле, это наклонная плоскость, и чем дольше мы идем, тем более внезапным будет падение в конце. В любом случае, для меня большое утешение, что ты здесь.
   - Если бы я знал это, - ответил я, - а также то, что ты хочешь видеть меня рядом с собой, я бросил бы все и приехал. Ведь нас на свете всего двое...
   - Да, - согласился он, - нас на свете всего двое, но все же мне не следовало посылать за тобой, Фил, чтобы не прерывать твою карьеру.
   - На самом деле, это хорошо, что она прервалась, - сказал я с горечью, ибо мне было трудно смириться с постигшим меня разочарованием.
   Он похлопал меня по плечу и повторил: "Нет худа без добра", - с выражением искренней радости, что доставило известное удовлетворение и мне, - потому что, в конце концов, он был старым и единственным во всем мире человеком, кому я был обязан всем. Я не мог не мечтать о том, чтобы взаимная привязанность возникла между мной и еще кем-то, но этим мечтам не суждено было сбыться, - ничего трагического или необычного. Может быть, я смог бы добиться любви, которой не хотел, но не той, которой хотел, - не той, которая способна свести с ума, а обычной, "приземленной". Такие разочарования случаются каждый день; на самом деле, они встречаются чаще, чем что-либо другое, и иногда впоследствии становится ясно, что это разочарование - самое лучшее, что могло произойти.
   И вот, я оказался в тридцать лет на мели, при этом ни в чем не нуждаясь, - в положении, которое вызывало скорее зависть, чем жалость у большей части моих современников, ибо у меня было обеспеченное и удобное существование, столько денег, сколько я хотел, и перспектива солидного состояния в будущем. С другой стороны, мое здоровье по-прежнему было слабым, и я не имел никакого занятия. Соседство с городом было скорее недостатком, чем преимуществом. Я чувствовал искушение вместо долгой прогулки по сельской местности, - которую рекомендовал мне мой доктор, - совершить гораздо более короткую - по главной улице, через реку и обратно, что было не прогулкой, а ее видимостью. Сельская местность была пустынна и навевала мысли, - часто далеко не приятные, - тогда как на главной улице всегда можно было понаблюдать за местным населением, услышать новости, - мелочи, которые зачастую составляют жизнь (в ее очень обедненном варианте) для праздношатающегося человека. Мне это не нравилось, но я чувствовал, что поддаюсь этому, не имея достаточно сил для сопротивления. Священник и местный адвокат пригласили меня к ужину. Я мог бы присоединиться к окружавшему меня обществу, каким бы оно ни было, если бы захотел; все вокруг меня начало словно бы окукливаться, словно мне было пятьдесят, и я был вполне доволен своей участью.
   Возможно, именно отсутствие у меня собственных занятий заставило меня через некоторое время с удивлением заметить, как сильно занят мой отец. Он сказал, что рад моему возвращению, но теперь, когда я вернулся, я почти не видел его. Как всегда, большую часть времени он проводил в своей библиотеке. И во время тех немногих визитов, которые я наносил ему туда, я не мог не заметить, что вид библиотеки сильно изменился. Она приобрела вид делового кабинета, почти офиса. На столе лежали большие амбарные книги, которые я никак не мог связать с тем, что он должен был делать; он вел обширную переписку. Мне показалось, будто он поспешно закрыл одну из этих книг, когда я вошел, и отодвинул ее, как будто не хотел, чтобы я ее видел. Это удивило меня в тот момент, не вызвав никакого другого чувства, но впоследствии я вспомнил этот случай с более ясным пониманием того, что означало его действие. Он был полностью поглощен своими мыслями, - я не привык видеть его таким. Его навещали люди, иногда не очень привлекательной наружности. Удивление росло во мне без какого-либо четкого представления о его причине; и только после случайного разговора с Морфью, мое смутное беспокойство начало обретать определенные очертания. Разговор начался без какой-либо определенной цели с моей стороны. Морфью сообщил мне, что хозяин очень занят, когда я захотел его увидеть. И мне стало немного досадно от того, что у отца есть более важные дела, чем мой визит. "Мне кажется, что мой отец всегда занят", - с неудовольствием сказал я. Морфью принялся весьма красноречиво кивать головой в знак согласия.
   - Даже слишком занят, сэр, если хотите знать мое мнение, - подтвердил он.
   Это меня очень удивило, и я поспешно спросил: "Что вы имеете в виду?", не подумав, что спрашивать у слуги относительно привычек моего отца было так же плохо, как совать свой нос в дела незнакомых людей. В тот момент это просто не пришло мне в голову.
   - Мистер Филипп, - сказал Морфью, - то, что случилось, случается чаще, чем следовало бы. Хозяин на старости лет ужасно озаботился деньгами.
   - Это для него что-то новенькое, - сказал я.
   - Нет, сэр, прошу прощения, это совсем не что-то новенькое. Когда-то он справился с собой, хотя это было нелегко сделать; но теперь все вернулось на круги своя, если вы позволите мне так выразиться. И я не знаю, сможет ли он снова справиться, в его возрасте.
   Его слова меня скорее рассердили, чем встревожили. "Вы, должно быть, стали жертвой какой-то нелепой ошибки, - сказал я. - И если бы не ваша многолетняя преданность нашей семье, Морфью, я бы не позволил вам так говорить о своем отце".
   Старик бросил на меня наполовину удивленный, наполовину презрительный взгляд. "Он был моим хозяином гораздо дольше, чем вашим отцом", - сказал он, поворачиваясь на каблуках. Это заявление было настолько комичным, что мой гнев разом исчез. Я вышел, - я как раз направлялся к двери, когда произошел этот разговор, - и отправился на свою обычную прогулку, которую вряд ли можно было назвать удовлетворительным развлечением. Окружавшая меня пустота казалась сегодня более очевидной, чем обычно. Я поздоровался с полудюжиной знакомых, и выслушал столько же новостей. Я прошел до конца главной улицы и повернул обратно. Я сделал одну-две небольшие покупки. А потом я повернул домой, презирая себя за то, что не смог придумать ничего лучше. Разве долгая загородная прогулка не имела бы хоть какой-то смысл? По крайней мере, она могла оказаться более полезной; но это все, что можно было сказать. Я нисколько не был озабочен словами Морфью. Мне они показалось бессмыслицей, и, оценив по достоинству его замечательную шутку о том, что он больше интересуется своим хозяином, чем я - своим отцом, я с легкостью выбросил их из головы. Я старался придумать какой-нибудь способ рассказать об этом разговоре отцу, не огорчая его тем, что Морфью высказался о нем достаточно критично, а я выслушал его, не одернув, - потому что мне казалось, отец вполне способен оценить такую хорошую шутку. Однако когда я вернулся домой, произошло нечто, заставившее меня совершенно забыть о ней. Любопытно, что когда новый предмет беспокойства или тревоги неожиданно занимает ваш ум, - зачастую второй следует сразу же за первым и придает ему силу, которой тот сам по себе не обладал.
   Я уже подходил к нашему дому, раздумывая, не ушел ли куда мой отец и найдется ли у него для меня время, - у меня имелся к нему небольшой разговор, - как вдруг заметил возле закрытых ворот бедно одетую женщину. У нее на руках спал ребенок. Наступил весенний вечер, в сумерках сияли звезды, и все вокруг было зыбким и неясным, - даже фигура женщины была похожа на тень, мелькавшую то здесь, то там, то по ту сторону ворот. Увидев мое приближение, она остановилась и на мгновение остановилась, а затем, казалось, приняла внезапное решение. Я смотрел на нее с предчувствием, что она собирается обратиться ко мне, хотя и не имел ни малейшего представления - о чем. Она действительно направилась ко мне, словно все еще в чем-то сомневаясь, - как мне показалось, - и, когда приблизилась, сделала какой-то нерешительный реверанс и тихим голосом спросила: "Вы - мистер Филипп?"
   - Что вам угодно? - сказал я.
   И тогда она внезапно, - чего я никак не мог ожидать, - разразилась длинной речью, - потоком слов, которые, должно быть, были уже наготове и ждали у дверей ее уст, когда она распахнет их.
   - Ах, сэр, мне нужно с вами поговорить! Я не могу поверить, что вы будете жестоки, потому что молоды; и я не могу поверить, что он будет так жесток, если его собственный сын, - а я слышала, что вы у него единственный, - заступится за нас. Ах, сэр, таким, как вы, ничего не стоит, если вам неудобно в одной комнате, просто выйти в другую; но если одна комната - это все, что у вас есть, и из нее вынесли всю мебель, и в ней не осталось ничего, кроме четырех стен, - ни колыбели для ребенка, ни стула, на который ваш муж садится, когда приходит с работы, ни кастрюли, чтобы приготовить ему ужин...
   - Послушайте, - сказал я, останавливая ее, - добрая женщина, кто мог отнять у вас все это? Разве кто-то способен на подобную жестокость?
   - Вы говорите, что это жестоко! - воскликнула она с каким-то торжеством. - О, я так и знала, что вы это скажете, - как и любой настоящий джентльмен, который не терпит жестокого обращения с бедными людьми. В таком случае, во имя Господа, просто пойдите и скажите это ему, сидящему там, внутри. Скажите ему, чтобы он подумал, что делает, доводя бедняг до отчаяния. Слава Господу, приближается лето, но все же ночью очень холодно, когда у тебя больше нет одеяла; и когда ты весь день трудишься, не покладая рук, а дома нет ничего, кроме четырех голых стен, и все твои бедные маленькие предметы мебели, которые ты приобретал один за другим, экономя на всем, все исчезло, и ты стал не лучше, чем в начале, или даже хуже, потому что тогда ты был молод. О, сэр! - голос женщины превратился в какой-то страстный вопль. А потом она умоляюще добавила, приходя в себя: - О, попросите за нас, он не откажет своему собственному сыну...
   - С кем мне поговорить? Кто всему виной? - спросил я.
   Женщина снова заколебалась, пристально глядя мне в лицо, а затем повторила, слегка запинаясь: "Это и вправду вы, мистер Филипп?" - как будто это и было все объясняющим ответом.
   - Да, я Филипп Каннинг, - сказал я, - что я могу для вас сделать? С кем я должен поговорить?
   Она начала всхлипывать, стараясь сдержать слезы.
   - О, пожалуйста, сэр! Это мистер Каннинг, которому принадлежит вся собственность вокруг дома; это ему принадлежит наш двор, улица и все остальное. Это он забрал нашу кровать и колыбель нашего младенца, хотя в Библии сказано, что нельзя забирать кровать бедняков.
   - Мой отец!.. Должно быть, какой-то агент, действовавший от его имени. Вы можете быть уверены, что он ничего об этом не знает. Конечно, я немедленно поговорю с ним.
   - Да благословит вас Господь, сэр, - сказала женщина. После чего прибавила, понизив голос: - Это не агент. Это тот, кто понятия не имеет, что такое беда. Тот, кто живет в большом доме. - Но это было сказано вполголоса, очевидно, не для того, чтобы я услышал.
   Во время разговора с ней, у меня в голове мелькали слова Морфью. Что за ними скрывалось? Может быть, это объясняло ему, почему его хозяин так много времени проводит в работе, такое количество амбарных книг, и обилие странных посетителей? Я спросил имя бедной женщины, дал ей немного денег, чтобы хоть как-то ее успокоить, и пошел в дом встревоженный и обеспокоенный. Невозможно было поверить, чтобы отец поступил таким образом, но он был не из тех людей, которые терпят вмешательство в свои дела, и я не знал, ни как мне начать разговор, ни что сказать. Мне оставалось только надеяться, что в тот момент, когда я заговорю, мои уста найдут слова, - что часто случается в минуты необходимости, неизвестно по какой причине, даже если тема разговора не столь важна, как та, для которой требуется подобная помощь. Как обычно, я не видел отца до самого ужина. Я уже говорил, что наши ужины были отменны, изысканны и просты одновременно, все превосходно приготовлено, красиво сервировано, - совершенство без напускного блеска, - сочетание, которое очень дорого сердцу англичанина. Я не начинал разговор до тех пор, пока Морфью, с торжественным видом приглядывавший, чтобы все было исполнено надлежащим образом, не удалился; только тогда я заговорил, призвав на помощь все свое мужество.
   - Сегодня у ворот меня остановила любопытная просительница, - бедная женщина, которая, кажется, является одним из твоих арендаторов, с которой твой агент, должно быть, поступил слишком строго.
   - Мой агент? Это еще кто? - тихо сказал мой отец.
   - Я не знаю его имени и сомневаюсь в его компетентности. У бедняжки, кажется, отняли все, - даже ее постель и колыбель ее ребенка.
   - Без сомнения, она задержала арендную плату.
   - Весьма вероятно. Она показалась мне очень бедной, - сказал я.
   - Ты говоришь так, словно речь идет о пустяках, - сказал отец, подняв на меня глаза, слегка удивленный, но нисколько не шокированный моим заявлением. - Но если мужчина или женщина арендуют дом, то, полагаю, они должны платить за него ренту.
   - Разумеется, - ответил я, - когда им есть, чем заплатить.
   - Я не согласен с твоим утверждением, - сказал он. Но не рассердился, чего я, признаться, опасался.
   - Я думаю, - продолжал я, - что твой агент, должно быть, поступил слишком строго. И это побуждает меня сказать то, что уже давно пришло мне на ум (это, без сомнения, были те самые слова, которые должны были прийти мне на помощь; они родились под влиянием момента, и все же я произнес их с глубоким убеждением в их истинности), - а именно: я ничем не занят; я постоянно ищу, чем убить время. Сделай меня своим агентом. Я разберусь во всем сам и избавлю тебя от подобных ошибок; к тому же, это будет вполне подходящее занятие для меня...
   - Ошибок? Но какие у тебя есть основания утверждать, что это ошибки? Должен признаться, это очень странное предложение, Фил, - раздраженно сказал он, а затем, помолчав немного, добавил: - Ты вряд ли и сам понимаешь, что предлагаешь. Знаешь ли ты, что значит быть сборщиком арендной платы? Это значит ходить от двери к двери, неделю за неделей; присматривать за тем, чтобы был выполнен необходимый ремонт и так далее, получать деньги, - что, в конце концов, самое главное, - и не вестись при этом на сказки о бедности.
   - Это лучше, чем если ты позволишь заниматься всем этим людям, не ведающим жалости, - ответил я.
   Он бросил на меня странный взгляд, который я не очень хорошо понял, и резким голосом произнес то, что, насколько мне помнится, никогда не говорил раньше:
   - Ты стал немного похож на свою мать, Фил...
   - На свою мать! - это упоминание было настолько необычным - нет, в высшей степени необычным, - что я очень удивился. Мне показалось, что в этой застывшей атмосфере внезапно появился совершенно новый элемент, словно бы еще один участник нашего разговора. Мой отец смотрел на меня, словно сам, в свою очередь, был удивлен моим удивлением.
   - Разве это настолько необычно? - спросил он.
   - Нет, конечно... нет ничего удивительного в том, что я похож на свою мать. Просто... я очень мало слышал о ней... почти ничего.
   - Это, действительно, так. - Он встал и подошел к камину, в котором едва пылал огонь, поскольку ночь не была холодной, - по крайней мере, до сих пор не было холодно; но сейчас мне показалось, что в слабо освещенную, унылую комнату вдруг пробрался студеный ветер. Возможно, комната выглядела унылой просто потому, что я мог представить ее себе совершенно иной: полной веселых красок и тепла. - Кстати об ошибках, - сказал он, - возможно, одной из них было полностью отделить тебя от ее части дома. Я об этом как-то не подумал. Ты поймешь, почему я говорю об этом сейчас, когда я скажу тебе... - Он прервался, помолчал еще с минуту, а потом позвонил в колокольчик. Морфью, как всегда, не торопился, так что еще некоторое время прошло в молчании, в течение которого мое удивление только росло. Когда старик появился в дверях, отец спросил: "Ты уже зажег свет в гостиной, как я тебя попросил?"
   - Да, сэр, и открыл ящик, сэр, и... сходство поразительное, сэр...
   Эти слова старик произнес очень быстро, словно боясь, что хозяин прервет его. Мой отец действительно сделал это, махнув рукой.
   - Этого вполне достаточно. Я не спрашивал твоего мнения. Можешь идти.
   Дверь за ним закрылась, и снова наступила тишина. То, о чем я собирался говорить с ним, вдруг перестало заботить меня, хотя только что казалось мне крайне важным. Я попытался продолжить разговор, - и не смог. Казалось, мне стало трудно дышать, хотя в нашем скучном, благопристойном доме, где все было пропитано добропорядочностью и искренностью, не могло скрываться никакой постыдной тайны, открытие которой могло бы потрясти его до основания. Прошло некоторое время, прежде чем мой отец заговорил, но не с какой-то понятной мне целью, а просто потому, что в его голове, вероятно, теснились непривычные для него мысли.
   - Ты, кажется, не бывал в гостиной, Фил, - сказал он, наконец.
   - Возможно. Я никогда не видел, чтобы ею пользовались. По правде говоря, я даже немного побаиваюсь ее.
   - Напрасно. Для этого нет никаких оснований. Но у одинокого человека, каким я был большую часть своей жизни, нет повода пользоваться гостиной. Я всегда предпочитал проводить время среди своих книг, хотя мне следовало бы подумать о том, какое впечатление это может произвести на тебя.
   - О, это не имеет никакого значения, - сказал я. - Это были всего лишь детские страхи. Я не вспоминал о гостиной с тех пор, как вернулся домой.
   - Она никогда не отличалась каким-то особым великолепием, - сказал он. Затем поднял лампу со стола, с каким-то рассеянным видом, не обратив внимания на мое предложение взять ее у него, пошел вперед. Ему было около семидесяти, он на столько и выглядел; но он по-прежнему был энергичен, без малейших признаков слабости. Свет лампы освещал его седые волосы и пронзительные голубые глаза; лоб его был похож цветом на старую слоновую кость, щеки были розовыми; это был старик, но, одновременно, - человек в полном расцвете сил. Он был выше меня и почти так же силен. Когда он на мгновение застыл с лампой в руке, то своим огромным ростом и массивностью стал похож на башню. Глядя на него, я подумал о том, что знаю его близко, ближе, чем любое другое существо на свете, - я был знаком со всеми подробностями его внешней жизни, - но, может быть, в действительности я совсем не знал его?
  

* * * * *

  
   Гостиная была освещена рядом мерцающих свечей на каминной полке и вдоль стен, создававшим прелестный эффект, присущий звездам - освещать, почти не давая света. Поскольку я не имел ни малейшего представления о том, что мне предстоит увидеть, ибо "поразительное сходство", - слова, поспешно произнесенные Морфью, - ни о чем мне не говорило, - я обратил внимание, прежде всего, на это весьма необычное освещение, которому не мог найти никакого объяснения. А затем я увидел большой портрет в полный рост, все еще находившийся в ящике, в котором он, по-видимому, был доставлен, поставленный вертикально и прислоненный к столу в центре комнаты. Отец подошел прямо к нему, жестом велел мне подвинуть маленький столик поближе к картине с левой стороны и поставил на него свою лампу. Затем он махнул рукой в сторону портрета и отошел в сторону, чтобы я мог лучше видеть.
   Это был портрет очень молодой женщины, - я бы даже сказал, девушки лет двадцати, - в простом старомодном белом платье, хотя я не настолько разбираюсь в женских платьях, чтобы определить время. Ему вполне могло быть и сто лет, и двадцать. Никогда прежде, ни на одном лице, мне не доводилось видеть такого выражения юности, искренности и наивности, - по крайней мере, так мне показалось на первый взгляд. В глазах, казалось, затаилась легкая печаль, возможно, тревога, - по крайней мере, по ним нельзя было сказать, что она вполне счастлива; слабый, почти незаметный изгиб век. Восхитительный цвет лица, светлые волосы, но глаза темные, - эти черты придавали ее облику очаровательное своеобразие. Оно было бы так же прекрасно, если бы глаза были голубыми, - возможно, даже больше, - но их темнота создавала оттенок легкого диссонанса, делавшего гармонию более утонченной. Пожалуй, ее красоту нельзя было назвать идеальной. Девушка была слишком молодой, слишком хрупкой, слишком неразвитой, чтобы стать примером подлинной красоты; но лица, которое бы так располагало к любви и доверию, я не встречал никогда прежде. И это расположение было таким, что я не мог не улыбнуться ей.
   - Какое милое личико! - сказал я. - Какая прелестная девушка! Кто она? Это одна из тех родственниц, о которых ты мне рассказывал?
   Отец не ответил. Он стоял в стороне, глядя на нее так, словно знал ее слишком хорошо, чтобы пристально рассматривать, - словно картина и так постоянно стояла перед его мысленным взором.
   - Да, - произнес он через некоторое время, глубоко вздохнув, - она была прелестной девушкой, как ты и сказал.
   - Была? Значит, она умерла? Какая жалость! - сказал я. - Какая жалость! Такая молодая, такая милая!
   Мы стояли рядом и смотрели на нее, такую прекрасную в своем спокойствии и неподвижности, - двое мужчин, один из которых был уже взрослым и познавшим многое, а другой - стариком, - перед этим воплощением нежной юности. Наконец, он произнес с легкой дрожью в голосе: "Неужели ничто не подсказывает тебе, кто это, Фил?"
   Я повернулся к нему в глубоком изумлении, но он отвел взгляд. Какая-то дрожь пробежала по его лицу.
   - Это твоя мать, - сказал он и вышел, оставив меня одного.
   Моя мать!
   На какое-то мгновение я застыл в некотором смятении перед этим невинным созданием в белом одеянии, которое казалось мне не более чем ребенком; затем внезапно, против моей воли, у меня вырвался смех; в нем было что-то глупое, а также что-то ужасное. Когда приступ прошел, я обнаружил, что стою со слезами на глазах, пристально глядя на портрет и затаив дыхание. Мягкие черты лица, казалось, ожили, губы дрогнули, тревога в глазах превратилась в вопрос, заданный непосредственно мне. Ах, нет! ничего подобного, - всего лишь навернувшиеся на мои глаза слезы. Моя мать! прекрасное и нежное создание, - не женщина; разве можно было назвать ее так! Я плохо представлял себе, что значит слово "мать"; я слышал, как над ним потешались, издевались, благоговели, но так и не научился соотносить его с началами жизни. Но если оно вообще что-то значило, то об этом значении стоило задуматься. О чем она спрашивала, глядя на меня? Что бы она сказала, если бы "эти губы могли говорить"... Если бы я знал ее так, как знал стихи Купера, - по детским воспоминаниям, - между нами могла бы протянуться какая-то ниточка, возникнуть слабая, но понятная связь; но теперь все, что я чувствовал, - это было странное несоответствие. Бедное дитя! Я стоял и повторял: милое создание, бедная маленькая нежная душа! - как будто она была моей младшей сестрой, моим ребенком, но не моей матерью! Не могу сказать, как долго я так стоял, глядя на нее, изучая ее искреннее, милое лицо, в котором, несомненно, были видны признаки всего доброго и прекрасного, и сожалел, что она умерла, и им не суждено было расцвести. Бедная девочка! бедные люди, которые любили ее! Таковы были мои мысли; голова у меня шла кругом, я находился в смятении, будучи не в силах понять таинственную связь между нами.
   Вернулся мой отец, - возможно, из-за моего долгого отсутствия, поскольку я не замечал, как летит время, а может, потому что был взволнован странным нарушением своего привычного распорядка. Он вошел и положил свою руку на мою, опершись на нее, и это нежное прикосновение говорило о его чувствах яснее всяких слов. Я прижал его руку к себе: это для нас, двух степенных англичан, значило больше, чем любое объятие.
   - Я не могу этого понять, - сказал я.
   - Я нисколько не удивлен этому, но если тебе это кажется странным, Фил, то подумай, насколько более странным это кажется мне! Ведь она для меня - спутница жизни. У меня никогда не было другой, и я никогда не думал о другой. Эта... девочка! Если нам суждено встретиться снова, - как я всегда надеялся, - то что я скажу ей, старый человек? Да, я понимаю, что ты хочешь сказать. Я выгляжу не старым для своих лет, но мне уже шестьдесят девять, и пьеса почти сыграна. Как же мне встретиться с этим юным созданием? Мы часто говорили друг другу, что это навсегда, что нас ничто не сможет разлучить, ни жизнь, ни смерть. Но что... что я скажу ей, Фил, когда снова увижу ее, этого... этого ангела? Нет, меня беспокоит не то, что она ангел, а то, что она так молода! Она похожа на мою... мою внучку, - воскликнул он, разразившись наполовину рыданиями, наполовину смехом, - и она - моя жена, а я старик... старик! И произошло так много всего, что она просто не сможет меня понять.
   Я был слишком поражен этой странной жалобой, чтобы что-то сказать. Я не понимал его, а потому поступил так, как любой на моем месте.
   - Они не такие, как мы, сэр, - сказал я. - Они смотрят на нас другими глазами.
   - Ах! ты просто не в состоянии меня понять, - быстро произнес он и постарался справиться со своим волнением. - Первое время, после ее смерти, я утешался мыслью, что снова увижу ее, - потому что мы просто не могли расстаться. Но, Боже мой, как я изменился с тех пор! Я - другой человек, другое существо. Я уже тогда был не очень молод, лет на двадцать старше ее, но ее юность возвратила молодость и мне. Нельзя сказать, чтобы я не подходил ей; она не желала ничего лучшего и понимала так же много, в некоторых вещах, - будучи гораздо ближе к их источнику, как я - в других, житейских. Но с тех пор я прошел долгий путь, Фил, - очень долгий; а она осталась там, где мы расстались.
   Я снова прижал его руку.
   - Отец, - сказал я, хотя и редко обращался к нему таким образом, - мы не должны предполагать, что в высшей жизни разум застывает. - Я не чувствовал себя достаточно компетентным, чтобы обсуждать подобные темы, но чувствовал себя должным что-то сказать.
   - Это плохо, это просто ужасно! - воскликнул он. - Значит, она тоже окажется, подобно мне, другим существом, и мы встретимся - как кто? Как чужие люди, как люди, давно потерявшие друг друга из виду... Мы, которые расстались... о Господи! с... с...
   Он прервался и замолчал, а потом, в то время как я, удивленный и почти шокированный его словами, раздумывал над ответом, он вдруг убрал свою руку с моей и произнес своим обычным тоном: "Куда мы повесим картину, Фил? Она должна висеть здесь, в этой комнате. Как ты думаешь, где она будет лучше всего освещена?"
   Эта внезапная перемена застала меня врасплох и поразила еще больше; но было очевидно, что я должен следить за переменами его настроения или, по крайней мере, за его попытками обуздать внезапно охватывавшие его чувства. Мы отнеслись к этому простому вопросу, - какое место было лучше освещено, - очень серьезно.
   - К сожалению, я не могу ничего посоветовать, - сказал я. - Я в этой комнате почти не бывал. Если ты не возражаешь, давай отложим принятие решения до утра.
   - Я думаю, - сказал он, - здесь для него - самое лучшее место. - Оно располагалось по другую сторону камина, на стене, обращенной к окнам, - для картины, написанной маслом, насколько я мог судить, здесь было не самое лучшее освещение. Но когда я сказал об этом, он ответил мне с некоторым раздражением: "Освещение не имеет никакого значения; никто не увидит его, кроме нас с тобой. У меня есть свои причины..." - в этом месте к стене прислонился маленький столик, на который он положил руку, когда говорил. На столике стояла маленькая корзиночка из тончайших плетеных кружев. Рука его, должно быть, дрожала, потому что дрожь эта передалась столу, и корзиночка упала, а ее содержимое вывалилось на ковер - вышивка, цветной шелк, наполовину законченное вязание. Он рассмеялся, когда все это оказалось у его ног, и попытался нагнуться, чтобы собрать упавшее обратно, но, совершенно неожиданно, выпрямился, пошатываясь, подошел к стулу сел на него и закрыл лицо ладонями.
   Мне не нужно было спрашивать, что это за корзинка. Насколько я помню, в доме не было женского рукоделия. Я благоговейно поднял все и сложил обратно. Я ничего не смыслю в женском рукоделье, но все же понял, что вязанье - это что-то для младенца. Я приложил его к губам, разве мог я поступить иначе? Все эти незаконченные вещи предназначались для меня.
   - Да, я думаю, это самое лучшее место, - сказал отец через минуту своим обычным тоном.
   Мы повесили ее там в тот же вечер, своими собственными руками. Картина была большая, в тяжелой раме, но отец не позволил никому помогать мне, кроме себя. А потом, повинуясь какому-то суеверию, которое я никогда не мог объяснить даже самому себе, удалив ящик, мы закрыли и заперли дверь, оставив свечи по всей комнате гореть нежным, таинственным светом, смягчавшим первую ночь ее возвращения в то место, где она жила прежде.
   В тот вечер никто из нас не произнес больше ни слова. Мой отец рано ушел в свою комнату, что было не в его привычках. Однако он никогда не приглашал меня засиживаться с ним допоздна в библиотеке. У меня имелся свой маленький кабинет или курительная комната, где хранились все мои сокровища, - сувениры, приобретенные во время моих путешествий и любимые книги, - и где я всегда уединялся после вечерней молитвы, словно следуя заведенному для себя некогда правилу. Тем вечером я, как обычно, удалился к себе в комнату и, как обычно, читал, но невнимательно и часто отвлекаясь, чтобы подумать. Когда было уже совсем поздно, я вышел через стеклянную дверь на лужайку и обошел дом, намереваясь заглянуть в окна гостиной, как делал это в детстве. Но я забыл, что все окна были закрыты ставнями на ночь, и ничто, кроме слабого света, пробивавшегося через щели, не свидетельствовало о том, что здесь поселился новый обитатель.
   Утром мой отец снова был самим собой. Он без всяких эмоций рассказал мне о том, каким образом получил эту картину. Она принадлежала семье моей матери и, в конце концов, оказалась у ее кузена, жившего за границей, - "Человека, который мне не нравился и которому не нравился я, - сказал мой отец. - Он отказал мне во всех моих просьбах сделать копию. Можешь представить себе, Фил, как я этого хотел. Если бы мне это удалось, ты, по крайней мере, был бы знаком с внешностью твоей матери и не испытал бы такого потрясения. Но он не соглашался. Я полагаю, ему доставляло определенное удовольствие думать, что только у него есть ее портрет. Но сейчас он умер, и терзаемый угрызениями совести, - или же по иной какой-то причине, - завещал его мне".
   - Это был добрый поступок, - сказал я.
   - Да, или за этим скрывается что-то еще. Он мог подумать, что таким образом связывает меня каким-то обязательством, - сказал мой отец, но, казалось, никак не собирался пояснить свои слова. Я не знал, каким обязательством должен был бы быть связан мой отец, ни кто был тот человек, который возложил его на нас, лежа на смертном одре. По крайней мере, я испытывал чувство долга по отношению к нему, хотя, поскольку он был мертв, не мог понять, каким образом могу с ним расплатиться. Мой отец больше ничего не сказал; казалось, ему не нравилась эта тема. Когда я попытался вернуться к ней, он обратился к своим письмам и газетам. Очевидно, по его мнению, уже сказанного было вполне достаточно.
   Тогда я пошел в гостиную, чтобы еще раз взглянуть на портрет. Мне показалось, что тревога в глазах девушки была не столь очевидна, как мне почудилось накануне вечером. Возможно, освещение было более благоприятным. Ее портрет располагался над тем местом, где, - я в этом не сомневался, - она сидела при жизни, где стояла ее маленькая рабочая корзинка, - рама почти касалась ее. Девушка на портрете была изображена в полный рост, а мы повесили его низко, так что, если бы она могла войти в комнату, то оказалась бы лицом к лицу со мной. Я снова улыбнулся странной мысли, что это юное создание - почти ребенок - может быть моей матерью, и мои глаза снова увлажнились. Человек, вернувший ее нам, действительно был нашим благодетелем. Я сказал себе, что если смогу когда-нибудь сделать что-нибудь для него или для кого-то из его близких, то непременно сделаю это ради себя... ради этого прелестного юного существа. И когда я стоял здесь, глядя на портрет и размышляя подобным образом, - вынужден признаться, что все остальное, так занимавшее меня накануне вечером, совершенно вылетело у меня из головы.
  

* * * * *

  
   Однако такие вещи редко забываются. Когда я вышел днем на свою обычную прогулку, - точнее, когда возвращался с этой прогулки, - я снова увидел перед собой женщину с ребенком, рассказ которой накануне вечером поверг меня в смятение. Она, как и прежде, ждала у ворот и спросила: "Ах, молодой господин, нет ли у вас для меня каких-нибудь новостей?"
   - Видите ли... я... был очень занят. У меня просто не было времени что-то сделать для вас.
   - Ах! - произнесла она с легким разочарованием. - Мой муж сказал, чтобы я не слишком обнадеживалась, потому что поступки благородных людей трудно понять.
   - Я не могу объяснить вам, - сказал я как можно мягче, - что заставило меня забыть о вашем деле. Но это было событие, которое, в конечном итоге, может принести вам только пользу. А теперь ступайте домой, найдите человека, который забрал все ваши вещи, и скажите ему, чтобы он пришел ко мне. Обещаю вам, что все будет улажено.
   Женщина удивленно посмотрела на меня, и у нее, словно против воли, вырвалось: "Как! И вы ни о чем не станете спрашивать?" У нее хлынули слезы, вперемешку с благословениями, и я поспешно ушел, но не без того, однако, чтобы не задаться вопросом о том, что могла означать эта любопытная фраза, возможно, свидетельство моей опрометчивости: "...ни о чем не станете спрашивать?" Возможно, это выглядело глупо, но, в конце концов, дело явно не имело такого значения, какое я ему придавал. Чтобы бедняжка успокоилась, скорее всего, достаточно было... скажем, одной-двух коробок сигар, или еще какой-нибудь мелочи. А если это окажется ее собственная вина или вина ее мужа - что тогда? Если бы меня наказывали за все совершённые мною ошибки, где бы я был сейчас? А если мое вмешательство снимет с нее заботы только на короткое время, - что с того? Получить успокоение хотя бы на один-два дня - разве это не самое главное в нашей жизни? Размышляя таким образом, я избавился от огненной стрелы критики, которую моя протеже сама пустила в меня, отметив это обстоятельство не без некоторого чувства юмора. Однако это заставило меня меньше искать встречи с отцом, повторить ему мое предложение и обратить его внимание на жестокость, совершенную от его имени. Я исключил этот случай из разряда несправедливостей, подлежащих исправлению, приняв допущение в отношении своей персоны как о руке Провидения, - ибо, конечно, я намеревался выплатить ее ренту, а также выкупить ее имущество, - и, что бы ни случилось с ней в будущем, взялся изменить ее прошлое. Вскоре ко мне явился человек, участвовавший в этом деле в качестве агента моего отца.
   - Я не знаю, сэр, как это воспримет мистер Каннинг, - сказал он. - Он не хочет, чтобы кто-то из его арендаторов расплачивался не вовремя. Он всегда говорит, что если прощать их и позволять вести себя так и дальше, то, в конце концов, всем от этого будет только хуже. Его правило таково: "Месяц - крайний срок, Стивенс", - вот что говорит мне мистер Каннинг, сэр. Он говорит: "Если они не смогут расплатиться за этот срок, то не смогут расплатиться никогда". И это хорошее правило, очень хорошее правило. Он и слышать не желает их оправданий, сэр. Благослови вас Господь, вы никогда не получите ни пенни арендной платы с этих маленьких домиков, если будете слушать их рассказы. Но если вы хотите заплатить аренду за миссис Джордан, то меня это не касается; уплачена - значит, уплачена, и как только это случится, я верну ей ее вещи. Но в следующий раз их снова придется забрать, - спокойно добавил он. - Снова и снова; с этими людьми всегда повторяется одна и та же история, - они слишком бедны, чтобы что-то изменилось, - сказал мужчина.
   Как только мой посетитель ушел, появился Морфью.
   - Мистер Филипп, - сказал он, - вы уж извините меня, сэр, но если вы собираетесь платить аренду за всех бедняков, то можете сразу отправляться в долговую яму, потому что этому не видно конца...
   - Я сам стану агентом, Морфью, буду управлять делами моего отца, и мы скоро положим этому конец, - сказал я с уверенностью, которой совершенно не чувствовал.
   - Управлять делами... хозяина, - произнес он с выражением ужаса на лице. - Вы, мистер Филипп!
   - Вы, кажется, крайне низкого мнения о моих способностях, Морфью.
   Он не стал этого отрицать.
   - Хозяин, сэр, - взволнованно сказал он, - хозяин никому не позволит вмешиваться в свои дела. Хозяин - не тот человек, который может это позволить. Не ссорьтесь с хозяином, мистер Филипп, ради Бога. - Старик был очень бледен.
   - Ссориться! - сказал я. - Я никогда не ссорился с отцом и не собираюсь делать этого впредь.
   Морфью постарался успокоиться, занявшись догоравшим камином. Стоял теплый весенний вечер, но он развел такой огонь, какой вполне подошел бы для декабря. Это был один из многих способов, которыми старые слуги могут вернуть себе душевное равновесие. Он постоянно что-то бормотал, подбрасывая угли и дрова.
   - Ему это не понравится... мы знаем, что ему это не понравится. Хозяин не потерпит никакого вмешательства, мистер Филипп, - эти последние слова он метнул в меня, точно стрелу, уже закрывая за собой дверь.
   Вскоре я узнал, что в его словах содержалась доля истины. Мой отец не рассердился, он даже почти развеселился.
   - Не думаю, что твоя идея приведет к чему-нибудь хорошему, Фил. Я слышал, что ты собрался заплатить арендную плату и выкупить мебель, - это дорого и бесполезно. Конечно, пока ты играешь роль добродетельного джентльмена и действуешь в свое удовольствие, для меня это не имеет никакого значения. Я буду вполне доволен, если получу свои деньги, пусть даже из твоего кармана, - если это доставит тебе удовольствие. Но, надеюсь, ты понимаешь, что действуя в качестве моего уполномоченного, которым ты непременно хочешь стать...
   - Разумеется, я буду действовать в соответствии с твоими указаниями, - сказал я, - и, по крайней мере, ты можешь быть уверен, что я не опорочу тебя никаким... никаким... - Я запнулся, не найдя подходящего слова.
   - Притеснением, - сказал он с улыбкой, - жестокостью, понуждением - слов не так уж много, всего с полдюжины...
   - Сэр... - воскликнул я.
   - Перестань, Фил, и давай попробуем понять друг друга. Надеюсь, я всегда был справедливым человеком. Я всегда выполняю взятые на себя обязательства, и жду того же от других. Твоя доброта, на самом деле, жестока. Я аккуратно подсчитал, сколько отсрочек могу себе позволить, но я не позволю ни одному мужчине, ни одной женщине выйти за пределы того, что он или она способны возместить. Мои правила незыблемы. Надеюсь, теперь ты понимаешь. Мои уполномоченные, как ты их называешь, ничего не делают сами; они просто исполняют то, что решаю я...
   - Значит, никакие обстоятельства не принимаются во внимание, - ни невезение, ни стечение обстоятельств, ни непредвиденные потери.
   - Невезения не бывает, - сказал он, - и несчастий тоже; каждый пожинает то, что посеял. Я не хожу к ним, поскольку не собираюсь обманываться их рассказами и попусту растрачивать эмоции на сочувствие им. Ты увидишь, что такой образ действий с моей стороны самый наилучший. Я поступаю с каждым сообразно общему правилу, выработанному, уверяю тебе, по зрелом размышлении.
   - И так должно быть всегда? - спросил я. - Неужели нет никакого способа изменить существующее положение вещей?
   - Похоже, что нет, - ответил он. - Насколько я могу судить, в этом направлении мы не имеем никакого "попутного средства". - После чего перевел разговор на общие темы.
   В тот вечер я удалился в свою комнату совершенно обескураженный. В прежние времена, - по крайней мере, так принято считать, - в низших примитивных классах, во многом сохранивших черты прежней жизни, любой поступок совершался и совершается куда легче, чем в обществе, чье поведение осложнено условностями, обусловленными развитием нашей цивилизации. Плохой человек - это такое существо, против которого вы, более или менее, знаете, какие шаги предпринять. Тиран, угнетатель, жестокий землевладелец, человек, который сдает жалкие квартиры за непомерную плату (применительно к случаю) и подвергает своих несчастных жильцов всем тем издевательствам, о которых мы столько слышали, - он противник очевидный. Вот он, и нечего о нем говорить - долой его! И да будет положен конец его злым поступкам. Но когда, напротив, перед вами хороший, справедливый человек, много думавший над вопросом, о котором вы и сами знаете, что он не имеет простого ответа; который сожалеет, но не может, будучи обыкновенным человеком, отвратить те несчастья, которые приносит некоторым бедным людям самая мудрости его правления, - как вам следует поступить? Что следует делать? Случайная благотворительность по отношению к немногим может мешать ему, но что вы можете предложить вместо его хорошо продуманного плана? Благотворительность, порождающую нищих? Что еще? Я не очень глубоко задумывался над этим вопросом, но мне казалось, что сейчас я нахожусь перед глухой стеной, которую мое смутное человеческое чувство жалости не может пробить. Где-то что-то не так, но где и что? Нужно что-то изменить к лучшему, но как?
   Я сидел перед раскрытой на столе книгой, подперев голову руками. Мой взгляд был направлен на ее страницы, но я не читал; я тщетно пытался найти ответы на вопросы, которые задавал сам себе, в моем сердце царили уныние и отчаяние, - ощущение полного бессилия, в то время как что-то нужно было делать, - если бы я только знал, что. Огонь, который Морфью развел перед ужином, угасал, свет лампы с абажуром сосредоточился на моем столе, в то время как углы комнаты скрывались в таинственном полумраке. В доме было совершенно тихо, никто не двигался: мой отец сидел в библиотеке, - за долгое время одиночества он привык к уединенному времяпрепровождению, - а я здесь, в своей комнате, готовясь к тому, что привычка к одиночеству скоро сформируется и у меня. И вдруг я вспомнил о третьем члене нашей компании, о новоприбывшей, которая тоже была одна в комнате, принадлежавшей ей; мне захотелось взять лампу, пойти в гостиную и навестить ее, посмотреть, не поможет ли взгляд на ее нежное ангельское личико решить мои проблемы. Однако я сдержал этот безумный порыв, ибо что могла подсказать картина? - и вместо этого задался вопросом, что было бы, если бы она была жива, если бы она была здесь, восседая на своем привычном месте рядом с домашним очагом, который был бы общим святилищем, а наш дом - истинным домом. Что было бы тогда? Увы! ответить на этот вопрос было не проще, чем на другой: она тоже могла бы сидеть там одна, заниматься делами мужа, думать о сыне, столь же далеком от нее, как сейчас, когда ее безмолвное изображение занимало свое место в тишине и темноте. Я знал, что подобное случается достаточно часто. Любовь сама по себе не всегда означает понимание и сочувствие. Может быть, там, в виде нежного образа своей нерасцветшей красоты, она была для нас большим, чем если бы жила, взрослела и увядала, подобно всем прочим.
   Не знаю, продолжал ли мой ум предаваться этим не веселым размышлениям, или я задумался о чем-то другом, когда произошло то странное событие, о котором я собираюсь теперь рассказать. Можно ли назвать его происшествием? Мои глаза были заняты книгой, когда мне показалось, будто я услышал звук открывающейся и закрывающейся двери, но такой далекий и слабый, что если он и был настоящим, то, должно быть, исходил из какого-то дальнего уголка дома. Я не пошевелился, а только поднял глаза от книги, - инстинктивное движение, чтобы лучше слышать, - когда... я не могу сказать, и никогда не мог описать в точности, что это было. Мое сердце внезапно подпрыгнуло в груди. Я понимаю, что это всего лишь метафора, и что сердце не может подпрыгнуть; но эта речевая фигура настолько соответствует ощущению, что ни у кого не возникнет ни малейших трудностей в понимании того, что я имею в виду. Сердце мое подпрыгнуло и бешено заколотилось, - в горле, в ушах, - как будто все мое существо испытало внезапное сильное потрясение. Звук отозвался в моей голове, подобно умопомрачительному звуку какого-то странного механизма; тысячи колес и пружин пришли в движение, эхом отдаваясь в моем мозгу. Я почувствовал, как кровь пульсирует в моих венах, во рту пересохло, глаза напряглись; никогда прежде не испытанное чувство овладело мной. Я вскочил на ноги, а затем снова сел. Обвел быстрым взглядом комнату вокруг себя за пределами круга, обозначенного светом лампы, но там не было ничего, что могло бы объяснить этот внезапный необычный прилив чувств; я не смог увидеть ничего, что могло бы объяснить, или хотя бы намекнуть на причину столь странного ощущения. Мне показалось, что меня сейчас стошнит; я достал часы и пощупал пульс: его биение было просто сумасшедшим, примерно сто двадцать пять ударов в минуту. Я не знал ни одной болезни, которая могла бы вот так внезапно, в одно мгновение поразить меня; я постарался успокоить себя, сказать себе, что это пустяки, какое-то незначительное нервное потрясение, какое-то физическое расстройство. Я улегся на диван, надеясь, что недолгий отдых поможет мне восстановиться, и лежал неподвижно, пока мне позволяли пульсации этого набиравшего обороты механизма внутри меня, подобного дикому зверю, мечущемуся в своей клетке. Я вполне отдаю себе отчет в вычурности этой метафоры; но действительность была именно такой. Это было похоже на безумный механизм, бешено вращающийся с все увеличивающимися оборотами, подобный тем ужасным колесам, которые иногда затягивают неосторожного человека и разрывают его на куски; но в то же время, это было похоже на обезумевшее живое существо, предпринимающее отчаянные попытки вернуть себе свободу.
   Когда я не мог больше выносить этого, я встал и прошелся по комнате; затем, все еще владея собой, хотя и не мог полностью совладать с охватившим меня волнением, я снял с полки занимательную книгу о захватывающих приключениях, которая всегда захватывала меня, и попытался с ее помощью разрушить чары наваждения. Через несколько минут, однако, я отбросил книгу в сторону; я постепенно терял всякую власть над собой. Что я должен был сделать, - громко кричать, бороться, - не знаю с чем, или же окончательно сойти с ума, - я не понимал. Я постоянно озирался, ожидая увидеть сам не зная что; несколько раз мне казалось, что я краем глаза вижу какое-то движение, словно кто-то старался держаться вне поля моего зрения; но когда я смотрел прямо, там не было ничего, кроме стены, ковра и стульев, расставленных в идеальном порядке. Наконец я схватил лампу и вышел из комнаты. Взглянуть на картину, которая время от времени возникала в моем воображении, на глаза, с большей чем когда-либо тревогой смотревшие на меня в неподвижном воздухе? Но нет, я быстро прошел мимо двери этой комнаты, повинуясь, казалось, чьей-то воле, и, прежде чем понял, куда иду, вошел в библиотеку отца.
   Он все еще сидел за письменным столом и с изумлением поднял глаза, заметив меня с лампой в руке.
   - Фил! - удивленно произнес он. Помню, я закрыл за собой дверь, подошел к нему и поставил лампу на стол. Мое внезапное появление встревожило его. - Что случилось? - воскликнул он. - Филипп, что с тобой происходит?
   Я сел на ближайший стул и, стараясь восстановить дыхание, уставился на него. Дикая сумятица чувств улеглась; кровь заструилась по своим естественным руслам; сердце вернулось на прежнее место. К сожалению, я не могу подобрать других слов, чтобы выразить свое состояние. Наконец, я полностью пришел в себя, и смотрел на него, совершенно сбитый с толку необычным приливом эмоций, охватившим меня, и его внезапным прекращением.
   - В чем дело? - пробормотал я. - Я не знаю, в чем дело.
   Мой отец сдвинул очки на лоб. Я видел его лицо таким, каким видят лица, охваченные лихорадкой, - озаренные светом, которого в них нет, - его глаза сверкали, его седые волосы отливали серебром; но взгляд его был суров.
   - Ты не мальчик, чтобы я делал тебе замечания, но тебе следовало бы знать мотивы твоих поступков.
   Я, как мог, попытался объяснить ему, что произошло. Что случилось? Ничего не случилось. Он не понимал меня, да и я теперь, когда все было кончено, не понимал себя; но он видел достаточно, чтобы понять, - мое волнение было непритворным и вызвано не моей собственной глупостью. Он сразу подобрел, едва убедившись в этом, и постарался отвлечь меня разговором на посторонние темы. Когда я вошел, он держал в руке письмо с широкой черной каймой. Я заметил это, но не придал особого значения, поскольку оно, по всей видимости, никак меня не затрагивало. Он вел обширную переписку, и хотя между нами установились вполне доверительные отношения, они никогда не были такими, какие позволяют одному человеку спрашивать у другого, от кого пришло письмо. Пусть даже мы были отцом и сыном. Спустя некоторое время я вернулся в свою комнату и закончил вечер обычным образом; прежнее странное возбуждение не повторилось, и теперь, когда все было кончено, казалось мне каким-то необычным сном. Что он значил? И значил ли что-нибудь? Я сказал себе, что это, должно быть, чисто физическое явление, временное расстройство, которое прошло само по себе. Оно было чисто физическим; возбуждение никак не повлияло на мой рассудок. Я все время оставался в состоянии наблюдать за своим возбуждением, и это было ясным доказательством того, что, чем бы оно ни было, оно повлияло только на мою телесную составляющую.
   На следующий день я вернулся к проблеме, которую так и не смог решить. Я отыскал свою просительницу на одной из прилегающих к дому улиц и узнал, что она счастлива возвращением своего имущества, на мой взгляд, не заслуживавшего ни сожаления от его потери, ни радости от его обретения. Дом ее также не был тем опрятным гнездышком, в котором следовало бы жить оскорбленной добродетели, восстановленной в своих скромных правах. Что она вовсе не являлась оскорбленной добродетелью, было совершенно очевидно. Когда я появился, она рассыпалась в реверансах, призывая на меня великое множество благословений. Ее муж вошел, когда я был в доме, и хриплым голосом выразил надежду, что Бог вознаградит меня, и что старый джентльмен оставит их в покое. Мне он не понравился. Мне показалось, что в темном переулке зимней ночью он будет не самым приятным человеком, какого можно встретить на своем пути. Но это еще не все: когда я вышел на маленькую улочку, все, - или почти все, - дома на которой являлись собственностью моего отца, на пути моего следования собралось несколько групп, и по крайней мере с полдюжины просительниц бочком подобрались ко мне. "У меня больше прав, чем у Мэри Джордан, - сказала один из них. - Я уже двадцать лет живу в поместье сквайра Каннинга, то в одном, то в другом месте". "А что вы скажете обо мне? У меня шестеро детей, а у нее двое, благослови вас Господь, сэр, и нет отца, который мог бы им помочь". Я убедился в истинности отцовского правила еще до того, как ушел с улицы, и признал мудрость его слов о том, чтобы избегать личных контактов с арендаторами. И все же, когда я оглянулся на запруженную толпой улицу, на жалкие домишки, женщин у дверей, которые были готовы, перекрикивая друг дружку, искать мою благосклонность, мое сердце сжималось при мысли, что это их нищета обеспечивает какую-то часть нашего богатства, пусть даже ничтожную; что я, молодой и сильный, живу в праздности и роскоши отчасти за счет денег, выкачанных из их нужд, когда они вынуждены порой приносить в жертву все, что им дорого! Конечно, некие общие моменты обычной жизни известны мне так же хорошо, как и любому другому, - если вы строите дом своими руками или на свои деньги и сдаете его внаем, то арендная плата за него вам причитается по справедливости и должна быть уплачена. Но...
   - Не кажется ли вам, сэр, - сказал я в тот вечер за ужином, когда отец вновь заговорил об этом, - что мы должны хоть как-то заботиться об этих людях, если получаем от них так много?
   - Конечно, - ответил он. - Я забочусь об их водопроводе не меньше, чем о своем собственном.
   - Это уже хоть что-то.
   - Хоть что-то! Это очень много; это больше, чем они могут получить где-либо еще. Я содержу их в чистоте, насколько это возможно. Я даю им, по крайней мере, средства для поддержания чистоты, а значит, и для борьбы с болезнями, и для продления жизни, а это, уверяю тебя, больше, чем они вправе от меня ожидать.
   Я не был готов к спору в той степени, в какой следовало бы. Все это содержалось в Евангелии от Адама Смита, в духе которого был воспитан мой отец; но в мое время его догматы стали менее обязательными. Я хотел чего-то большего или чего-то меньшего; но мои взгляды не были так ясны, а моя система - так логична и хорошо выстроена, как та, которая служила фундаментом для совести моего отца, позволявшей ему с легким сердцем получать свой процент.
   И все же, мне показалось, что он чем-то встревожен. Как-то утром я встретил его, выходившего из комнаты, где висел портрет, словно он приходил украдкой взглянуть на него. Он качал головой и повторял: "Нет, нет", не замечая меня, и я отступил в сторону, увидев его таким погруженным в себя. Что касается меня, то я редко заглядывал в эту комнату. Я выходил из дома, как часто делал в детстве, и смотрел через окно на тихое и священное теперь место, всегда внушавшее мне некоторый трепет. Мне казалось, что хрупкая фигурка в белом платье спускалась в комнату с какой-то призрачной высоты, и во взгляде ее было то, что поначалу казалось мне тревогой, но теперь я считал это задумчивым любопытством, словно она искала ту жизнь, которая могла бы принадлежать ей. Где то существование, которое принадлежало ей, милый дом, ребенок, которого она оставила? Она не могла узнать человека, который смотрел на нее из окна, словно сквозь вуаль, с мистическим благоговением, - равно как и я не мог узнать ее. Я никогда не смогу быть ребенком для нее, а она не сможет быть для меня матерью.
  

* * * * *

  
   Миновало несколько спокойных дней. Ничто не заставляло нас обращать особое внимание на течение времени, так как жизнь была очень однообразной, а ее уклад - неизменным. Мои мысли были заняты арендаторами моего отца. У него было много собственности в городе, располагавшемся поблизости от нас, - целые улицы маленьких домов, самая доходная собственность (я был в этом уверен) из всего, что ему принадлежало. Мне очень хотелось прийти к какому-нибудь окончательному заключению: с одной стороны, не поддаваться чувствам, с другой - не позволить им кануть в небытие, как это случилось с моим отцом. Как-то вечером я сидел у себя в гостиной, занятый подсчетами издержек и прибылей, с тревожным желанием убедить его, что либо его прибыль больше, чем позволяет справедливость, либо что она несет с собой куда больше обязанностей, чем он предполагал.
   Наступила ночь, но не поздняя, - было не больше десяти часов, - дом еще не превратился в царство тишины. Было тихо, - но это не была торжественность полуночной тишины, в которой всегда присутствует что-то таинственное, а тихое дыхание вечера, полное слабых привычных звуков человеческого жилища, свидетельствующего о жизни вокруг. Я был полностью погружен в свои цифры, настолько, что в моем сознании не осталось места ни для чего иного. Странное возбуждение, так сильно поразившее меня, прошло, и больше не возвращалось. Я перестал думать о нем; на самом деле, я никогда не думал о нем, легко расставшись с ним после того, как объяснил его себе чисто физической причиной. Сейчас же я был слишком занят, чтобы думать о чем-либо, кроме цифр, или позволить разгуляться воображению; и когда внезапно, без какого-либо намека, первый симптом вернулся, я оказал ему решительное сопротивление, решив не поддаваться никакому влиянию, которое могло бы перерасти в нервный срыв. Первым симптомом, как и прежде, было то, что мое сердце подпрыгнуло с такой силой, словно мне в ухо выстрелили из пушки. Все мое существо вздрогнуло в ответ. Перо выпало из моих пальцев, цифры вылетели у меня из головы, я утратил способность действовать, и все же, какое-то время, я еще сохранял самообладание. Я был подобен всаднику на испуганной лошади, почти обезумевшей от чего-то, что она увидела на дороге, видимое только ей, и вот она дико бросается из стороны в сторону, не слушая никаких уговоров, пытается развернуться со все возрастающей силой. Сам всадник через некоторое время заражается этим необъяснимым отчаянием ужаса, и я полагаю, это должно было случиться и со мной; но какое-то время я одерживал верх. Я не позволял себе вскочить, - как мне хотелось, как велел мой инстинкт, но продолжал сидеть, упрямо цепляясь за книги, за стол, пытаясь сосредоточиться на том, что мне было безразлично, сопротивляясь потоку ощущений, эмоций, захлестывавших меня и уносивших прочь. Я попытался продолжить свои вычисления. Я попытался пробудить в себе воспоминания о тех ужасных зрелищах, которые мне довелось увидеть, о нищете и беспомощности. Я старался привести себя в негодование, но все эти усилия привели лишь к тому, что я почувствовал, как растет во мне эта зараза, как мой ум проникается сочувствием к напряжению тела, пораженного, возбужденного, обезумевшего от чего-то неизвестного. Это был не страх. Я был подобен кораблю в море, противостоящему ветру и приливу, но я не боялся. Я вынужден прибегнуть к этим метафорам, иначе я не смог бы объяснить свое состояние, увлекаемый против воли и сорванный с якорей рассудка, за которые цеплялся с отчаянием, пока у меня были силы.
   Когда я, наконец, поднялся с кресла, битва была проиграна, мое самообладание было утрачено. Я встал, - вернее, был поднят со своего места, - хватаясь за материальные предметы вокруг меня, словно в последнем усилии удержаться. Но это было уже невозможно; я был побежден. Я постоял немного, вяло оглядываясь вокруг, чувствуя, что начинаю лепетать запинающимися губами, что было альтернативой крику, и что я, казалось, выбрал меньшее зло. Я пробормотал: "Что я должен сделать?", а еще через некоторое время: "Что ты хочешь, чтобы я сделал?", хотя никого не видел, не слышал никакого голоса, и на самом деле не обладал достаточной силой, чтобы понять, что я имею в виду. Я постоял так с минуту, тупо оглядываясь вокруг в поисках указаний, и повторил вопрос, который, казалось, через некоторое время стал почти механическим: "Что ты хочешь, чтобы я сделал?", хотя и не знал, к кому обращаюсь и зачем это говорю. Вскоре, - то ли в ответ, то ли просто уступив надвигающейся слабости, не знаю, - я почувствовал изменение своего состояния: не ослабление возбуждения, а как бы его смягчение, словно моя способность к сопротивлению иссякла, и какая-то мягкая сила, какое-то более благотворное влияние заняли его место. Я почувствовал, что согласен на все, что бы это ни было. Мое сердце смягчилось; я, казалось, сдался и двинулся, как будто кто-то увлекал меня за руку, - неслышно, не насильно, но с полным согласием всего моего существа делать не знаю что, из любви не знаю к кому. По любви, - так мне казалось, - а не по принуждению, как в прошлый раз. Но мой путь был таким же, как прежде: я прошел по темным коридорам в неописуемом волнении и открыл дверь отцовской комнаты.
   Он, как обычно, сидел за столом, и свет лампы падал на его седые волосы; услышав звук открывающейся двери, он поднял голову; на его лице было написано недоумение.
   - Фил, - произнес он и с выражением удивления и тревоги на лице, наблюдая за моим приближением. Я подошел прямо к нему и положил руку ему на плечо. - Фил, в чем дело? Что тебе от меня нужно? Что происходит? - сказал он.
   - Не могу тебе сказать, отец. Я пришел не сам. Должно быть, в этом что-то есть, хотя я и не знаю, что именно. Это уже второй раз, когда меня приводят сюда.
   - Уж не... - Он оборвал себя. Он молчал, испуганно глядя на меня, словно предположение, которое он собирался произнести, могло оказаться правдой.
   - Ты имеешь в виду, не сошел ли я с ума? Я так не думаю. Насколько мне известно, у меня нет бредового состояния. Отец, подумай, может быть, тебе известна причина, по которой меня сюда привели? Ведь должна же существовать какая-то причина.
   Я стоял, положив ладонь на спинку его кресла. Его стол был завален бумагами, среди которых было несколько писем с широкой черной каймой, которые я уже видел прежде. Я заметил это, но, поскольку был возбужден, они не вызвали у меня никаких ассоциаций, ибо я просто не был на это способен; но черная кайма привлекла мое внимание. И еще я заметил, что он тоже бросил на них быстрый взгляд и одной рукой смахнул их в сторону.
   - Филипп, - сказал он, отодвигая стул. - Ты, должно быть, болен, мой бедный мальчик. Очевидно, мы совсем не заботились о тебе; ты болен серьезнее, чем я предполагал. Позволь мне дать тебе совет: ложись в постель и постарайся уснуть.
   - Я совершенно здоров, - ответил я. - Отец, не будем обманывать друг друга. Я не такой человек, чтобы сходить с ума или видеть призраков. Я не могу сказать, что именно обрело надо мною власть, но для этого есть какая-то причина. Ты делаешь или планируешь что-то, во что я имею право вмешаться.
   Он резко повернулся в кресле, и его голубые глаза коротко вспыхнули. Он был не из тех, кто мог позволить подобное обращение с собой.
   - Хотелось бы узнать, что дает моему сыну право вмешиваться в мои дела. Надеюсь, я пока еще сам в состоянии справляться с ними.
   - Отец, - воскликнул я, - неужели ты не хочешь услышать меня? Никто не может обвинить меня в том, что я был неучтив или неуважителен. Однако я имею право высказывать свое мнение, и я воспользовался им, но это - совсем другое. Я здесь не по своей воле. Что-то более сильное, чем я, привело меня сюда. Ты замыслил что-то, беспокоящее других. Я не вполне понимаю, что говорю. Это не то, что я хотел сказать; но ты понимаешь смысл моих слов лучше, чем я. Кто-то - кто может говорить с тобой только через меня, делает это сейчас; и я знаю, что ты это понимаешь.
   Он смотрел на меня, бледный, его рот чуть приоткрылся. Я, со своей стороны, почувствовал, что он понял смысл моих слов. Внезапно, мое сердце замерло, так что я начал терять сознание. Все поплыло у меня перед глазами, все закружилось вместе со мной. Я стоял прямо, держась за спинку кресла; затем меня охватила страшная слабость, и я опустился на колени, потом, кое-как добравшись до ближайшего стула, я поднялся на него и сел, закрыв лицо руками, с трудом удерживаясь, чтобы не разрыдаться от внезапно прекратившегося странного приступа, от схлынувшего напряжения.
   Некоторое время мы молчали, потом он заговорил, но голос его слегка дрожал.
   - Я не понимаю тебя, Фил. Ты, должно быть, вбил себе в голову какую-то фантазию, которую мой менее развитый интеллект... Скажи то, что ты хочешь сказать. Что тебя не устраивает? Неужели это все... это все из-за этой женщины, Джордан?
   Он коротко, натянуто рассмеялся и, прервавшись, почти грубо встряхнул меня за плечо со словами:
   - Что... что ты хочешь сказать?
   - Мне кажется, сэр, я уже все сказал. - Мой голос дрожал сильнее, чем у него. - Я уже сказал тебе, что пришел сюда не по своей воле, а повинуясь чужой. Я сопротивлялся, сколько мог; теперь все сказано. И это тебе решать, были ли мои усилия затрачены напрасно.
   Он торопливо поднялся с кресла.
   - Ты хочешь, чтобы я стал таким же... сумасшедшим, как и ты, - сказал он и снова сел. - Хорошо, Фил, если тебе угодно, чтобы мы не ссорились, - это ведь первая размолвка между нами, - ты добился своего. Я согласен, чтобы ты занялся бедными арендаторами. Твой ум не должен расстраиваться из-за этого, даже если наши с тобой взгляды на эту проблему не совпадают.
   - Благодарю, - ответил я, - но, отец, дело не в этом.
   - Тогда это просто глупость, - сердито сказал он. - Полагаю, ты имеешь в виду... но об этом позволь судить мне.
   - Ты знаешь, что я имею в виду, - сказал я как можно спокойнее, - хотя сам я этого не знаю. Ты сделаешь для меня одну вещь, прежде чем я оставлю тебя? Пойдем со мной в гостиную...
   - Зачем? - спросил он с дрожью в голосе. - Зачем тебе это нужно?
   - Я не знаю, но если мы предстанем перед ней, ты и я вместе, возможно это нам поможет. Что же касается размолвки, то ни о какой размолвке не может идти и речи, когда мы придем туда.
   Он встал, дрожа, как старик, каковым он и был, хотя никогда таковым не выглядел, кроме как в минуты сильнейшего волнения, и велел мне взять лампу; но, пройдя половину комнаты, вдруг остановился.
   - Это напоминает какую-то театральную сентиментальность, - сказал он. - Нет, Фил, я не пойду. Я не стану втягивать ее в это... Поставь лампу и, - послушайся моего совета, - ложись спать.
   - По крайней мере, - сказал я, - сегодня я больше не побеспокою тебя, отец. Если ты все понял, мне больше нечего сказать.
   Он коротко пожелал мне спокойной ночи и вернулся к своим бумагам - письмам с черной каймой, то ли в моем воображении, то ли наяву, всегда оказывавшимися лежащими сверху. Я пошел в свою комнату за лампой, а затем один направился к безмолвному святилищу, в котором висел портрет. Я посмотрю на нее сегодня вечером, пусть и один. Не знаю, задавал ли я себе вопрос: была ли это она или кто-то другой, - я этого не знал; но сердце мое тянулось к ней с нежностью, рожденной, быть может, той слабостью, в которой я пребывал после приступа, - чтобы взглянуть на нее, увидеть, может быть, сочувствие, одобрение в ее лице. Я поставил лампу на стол, где все еще стояла ее маленькая корзинка с рукодельем; свет падал на нее снизу вверх, и впечатление, что она вот-вот войдет в комнату, спустится ко мне, вернется к жизни, было как никогда ярким. Но, нет! та жизнь была утрачена и исчезла навсегда: моя жизнь стояла между ней и теми днями, которые она знала. Она смотрела на меня глазами, в которых почти ничего не изменилось. Почти, потому что тревога, которую я различил в них вначале, казалась сейчас незаданным, ненавязчивым вопросом; но дело было не в ней, а во мне.
  

* * * * *

  
   Нет нужды описывать то, что случилось в последующие две недели, потому что не произошло ничего знаменательного. Наш семейный врач заглянул на следующий день "совершенно случайно", и мы долго беседовали с ним. Еще через день с нами завтракал весьма представительный, добродушный джентльмен из города, друг моего отца, доктор Кто-то-там, нечто в этом роде; он был представлен так поспешно, что я не расслышал его имени. Он тоже долго беседовал со мной после того, как моего отца вызвали куда-то кем-то по делу. Доктор Кто-то-там заговорил со мной на тему бедных арендаторов. Он сказал, будто слышал, что меня очень интересует этот вопрос, в настоящее время также занимающий и его самого. Он хотел знать мое мнение. Я довольно пространно объяснил, что мой взгляд касается не столько общего подхода, о чем я почти не думал, сколько вполне конкретного способа управления имением моего отца. Доктор оказался очень терпеливым и внимательным слушателем, соглашался со мной в некоторых вопросах и не соглашался в других; его визит показался мне очень приятным. Я понятия не имел об истинной цели его визита; хотя несколько озадаченный взгляд и легкое покачивание головой, когда отец вернулся, могли бы пролить на это некоторый свет. Заключение медицинских экспертов в моем случае, должно быть, оказалось вполне удовлетворительным для меня, так как я больше ничего о них не слышал. А две недели спустя произошло следующее - последнее из той череды странных событий.
   Было около полудня, стоял сырой и довольно мрачный весенний день. Наполовину распустившиеся листья, казалось, стучали в окно, словно бы призывая впустить их; первоцветы, золотившиеся на траве у корней деревьев, прямо за гладко подстриженной травой лужайки, поникли, стараясь укрыть свои мокрые цветки под листьями. Робкое пробуждение природы наводило уныние; разлитое в воздухе ощущение приближающейся весны сменилось угнетающим ощущением возвращения зимней погоды, хотя всего лишь несколько месяцев назад это казалось естественным. Я писал письма и словно бы мысленно возвращался к товарищам моей прежней беззаботной жизни, может быть, с некоторым сожалением по ее утраченной свободе и независимости, но в то же время смутно сознавая, что в настоящий момент мое теперешнее спокойствие - лучшее, что я мог бы для себя пожелать.
   Таково было мое состояние, - вполне умиротворенное, - когда я вдруг почувствовал хорошо известные теперь симптомы припадка, овладевавшего мной, - внезапное учащение сердцебиения; беспричинное, всепоглощающее физическое возбуждение, которое я не мог ни унять, ни взять под контроль. Я пришел в неописуемый ужас, когда осознал, что все это вот-вот начнется снова: зачем это нужно, с какой целью, чему должно было послужить? Мой отец действительно понимал смысл происходящего, в отличие от меня; но было мало приятного в том, чтобы снова стать беспомощным безвольным орудием, о предназначении которого я ничего не знал, и исполнять роль оракула неохотно, со страданием и таким напряжением, после которого мне требовалось несколько дней, чтобы снова прийти в себя. Я сопротивлялся; не так, как раньше, но все же - отчаянно, стараясь использовать уже имеющийся опыт сдержать растущее возбуждение. Я поспешил в свою комнату и проглотил дозу успокоительного, которое мне дали, чтобы я мог справиться с бессонницей по возвращении из Индии. Я увидел Морфью в холле и позвал его, чтобы поговорить с ним и обмануть себя, если возможно, таким способом. Однако Морфью задержался, а когда, наконец, появился, я уже не мог разговаривать. Я слышал, как он что-то говорил, его голос смутно пробивался сквозь какофонию звуков, уже звучавших в моих ушах, но что он сказал, я так никогда и не узнал. Я стоял и смотрел, пытаясь восстановить свою способность понимать, с видом, который, в конце концов, привел старого слугу в ужас. Он заявил, что уверен в моей болезни, что он должен принести мне что-нибудь, - и эти слова более или менее проникли в мой мозг, охваченный безумием. Мне стало ясно, что он собирается послать за кем-нибудь, - возможно, одним из врачей моего отца, - чтобы помешать мне, остановить меня, и что если я задержусь еще хоть немного, то могу опоздать. В то же время у меня возникла смутная мысль искать защиты у портрета, - броситься туда и оставаться возле него до тех пор, пока приступ не пройдет. Но меня направляли не туда. Я помню, как сделал усилие, чтобы открыть дверь гостиной, и почувствовал, как меня пронесло мимо нее, словно порывом ветра. Это было не то место, и мне пришлось уйти. Я очень хорошо понимал, куда меня подталкивают; это должна была быть очередная миссия к моему отцу, который знал суть происходящего, в отличие от меня.
   Но так как на этот раз было светло, я не мог не заметить кое-чего на моем пути. Я увидел, что кто-то сидит в холле, словно ожидая, - женщина, точнее, девушка, одетая в черное фигура с непроницаемой вуалью на лице, - и спросил себя, кто она и что ей здесь нужно. Этот вопрос, не имевший ничего общего с моим состоянием, каким-то образом возник у меня в голове; его подбрасывало вверх и вниз бурным приливом, словно бревно, увлеченное яростно мчащимся потоком, то скрывающееся, то вновь всплывающее на поверхность, отданное на милость вод. Он ни на мгновение не остановил меня, когда я поспешил в комнату отца, но он овладел моим сознанием. Я распахнул дверь кабинета отца и снова закрыл ее за собой, не сознавая, есть ли там кто, и чем занят. Дневной свет не позволил мне разглядеть его так же четко, как свет лампы ночью. При звуке открывшейся двери он поднял на меня испуганный взгляд и, внезапно поднявшись, перебив кого-то, говорившего с ним очень серьезно и даже горячо, пошел мне навстречу.
   - Сейчас меня нельзя беспокоить, - быстро произнес он. - Я занят. - Но затем, увидев мое состояние и поняв, что произошло, он изменился в лице. - Фил, - сказал он тихо, повелительным тоном, - мальчик мой, уходи; отправляйся к себе, не нужно, чтобы тебя видели...
   - Я не могу уйти, - ответил я. - Это невозможно. Ты знаешь, зачем я пришел. Я не могу уйти, даже если бы захотел. Это сильнее меня.
   - Ступайте, сэр, - повторил он, - уходите сейчас же, никаких глупостей. Вам нельзя здесь находиться. Иди, иди!
   Я ничего не ответил. Не знаю, способен ли я был это сделать. Раньше между нами никогда не случалось ссор, но сейчас я не мог ни ответить, ни уйти. Я находился в совершенном смятении. Я слышал, что он сказал, и был в состоянии ответить; но его слова были подобны соломинкам, брошенным в могучий поток. Своим замутненным взором я разглядел, кто был этот другой человек, разговаривавший с ним. Это была женщина, одетая в траур, как и та, что сидела в холле; только эта была средних лет, и похожа на почтенную служанку. Она плакала и, во время моего короткого общения с отцом, вытерла глаза носовым платком, который она скомкала в маленький шарик, очевидно, в сильном волнении. Она повернулась и посмотрела на меня, когда отец обратился ко мне, - на мгновение, с проблеском надежды, - после чего снова приняла прежнюю позу.
   Отец вернулся на свое место. Он тоже был сильно взволнован, хотя и делал все возможное, чтобы скрыть это. Мое несвоевременное появление, очевидно, было для него большой и неожиданной помехой. Он бросил на меня взгляд, какой я не видел никогда прежде, - полный крайнего неудовольствия, - и снова сел, не сказав, однако, больше ничего.
   - Вы должны понять, - произнес он, обращаясь к женщине, - что мне больше нечего вам сказать. Я не хочу снова обсуждать это в присутствии моего сына, который не настолько здоров, чтобы принимать участие в обсуждении. Мне очень жаль, что вы напрасно потратили столько времени, но вас предупредили заранее, и винить вы можете только себя. Я не признаю никаких претензий, и ничто из того, что вы можете сказать, не изменит моего решения. Я вынужден просить вас уйти. Все это очень болезненно и совершенно бесполезно. Но, повторяю, я не признаю никаких претензий.
   - О, сэр! - воскликнула она, и глаза ее снова наполнились слезами, а речь прервалась тихими всхлипываниями. - Может быть, я поступила неправильно, когда заговорила об иске. Я не настолько образованна, чтобы спорить с джентльменом. Может быть, наши претензии необоснованны. Но даже если это и так, ах, мистер Каннинг, неужели вы не позволите своему сердцу быть тронутым жалостью? Она не понимает, о чем я говорю, бедняжка. Она не из тех, кто просит и молит за себя, как это делаю я. О, сэр, она так молода! Она так одинока в этом мире, в котором нет ни друга, чтобы поддержать ее, ни дома, чтобы принять ее! Вы самый близкий ей человек из всех, кто остался в этом мире. Она не имеет никаких близких родственников... таких близких, как вы... Ах! - воскликнула она с внезапной мыслью, быстро обернувшись ко мне. - Этот джентльмен - ваш сын! Значит, как я полагаю, она не столько ваша близкая родственница, сколько его, через его мать! Он ей ближе, ближе! О, сэр! Вы молоды, ваше сердце должно быть более мягким. А о моей юной леди совсем некому позаботиться. Вы с ней одна плоть и кровь, она - кузина вашей матери...
   Мой отец тотчас же громким голосом велел ей замолчать.
   - Филипп, оставь нас, сейчас же. Это не тот вопрос, обсуждение которого требует твоего присутствия.
   И тут, в одно мгновение, мне стало ясно, что со мной происходит. Я с трудом удерживал себя в руках. Моя грудь трепетала от лихорадочного волнения, большего, чем я мог сдержать. Наконец-то я понял, понял!.. Я поспешил к отцу и взял его за руку, хотя он сопротивлялся. Мои ладони горели, его - были холодны как лед: их прикосновение обжигало меня своим холодом, словно огонь.
   - Так вот что это значит! - воскликнул я. - Я ничего не знал, и сейчас не знаю, о чем тебя просят, отец, но пойми!.. Ты знаешь, и теперь это знаю я, - кто-то посылает меня, кто-то, кто имеет право вмешиваться.
   Он изо всех сил оттолкнул меня.
   - Ты сошел с ума! - воскликнул он. - Какое ты имеешь право думать?.. О, ты сошел с ума... обезумел! Я видел, что это скоро случится...
   Просительница молча наблюдала за этой короткой стычкой с тем ужасом и интересом, с каким женщины обычно наблюдают за ссорой между мужчинами. Она вздрогнула и отшатнулась, услышав его слова, но не сводила с меня глаз, следя за каждым моим движением. Когда я повернулся, собираясь уйти, у нее вырвался возглас разочарования и упрека, и даже мой отец уставился на меня, пораженный тем, как быстро и легко справился со мной. Я остановился на мгновение и оглянулся на них; сквозь туман лихорадочного возбуждения они казались большими и расплывчатыми.
   - Я никуда не ухожу, - сказал я. - Я иду за другим посыльным, которого ты не сможешь прогнать.
   Отец встал и крикнул мне:
   - Я не позволю трогать ничего из того, что принадлежит ей. Ничто из того, что принадлежит ей, не должно быть осквернено...
   Но я не хотел больше ничего слышать; я знал, что должен делать. Не могу сказать, каким образом это было ниспослано мне, но уверенность в том, что я получу помощь оттуда, откуда ее никто не ждет, успокоила меня. Я вышел в холл, где ждала молодая незнакомка. Я подошел к ней и тронул за плечо. Она тотчас же встала, слегка встревоженная, но в то же время послушная и покорная, как будто ожидала вызова. Я попросил ее снять вуаль и шляпку, почти не глядя на нее, почти не видя ее, просто зная, что могу увидеть; я взял ее мягкую, маленькую, прохладную, дрожащую руку в свою; она была такая мягкая и прохладная, - не холодная, - что я почувствовал ее трепетное прикосновение. Все это время я двигался и говорил, словно во сне, без смущения, не задумываясь, не теряя времени; все проблемы реальной жизни будто исчезли. Отец все еще стоял, слегка наклонившись вперед, как и в тот момент, когда я удалился; угрожающе, но в то же время с ужасом, не зная, что я собираюсь сделать, когда я вернулся со своей спутницей. Это было единственное, к чему он не был готов. Он был застигнут врасплох. Он бросил на нее один-единственный взгляд, вскинул руки над головой и издал такой дикий крик, словно это был последний прощальный вселенский крик: "Агнес!", после чего вдруг рухнул, как подкошенный, в свое кресло.
   У меня не было времени подумать, как он себя чувствует и слышит ли он мои слова. Мне нужно было передать свое послание.
   - Отец, - сказал я, тяжело дыша, - именно для этого разверзлись небеса, и та, кого я никогда не видел, та, кого я не знаю, овладела мною. Если бы мы были менее земными, то увидели бы ее саму, а не только ее образ. Я не знал, что она имела в виду. Я вел себя как дурак, ничего не понимая. Вот уже третий раз я прихожу к тебе с ее посланием, не зная, что сказать. Но теперь я это понял. Это ее послание. Наконец-то я это понял.
   Наступила ужасная тишина, никто не шевелился и не дышал. А потом из кресла отца донесся надломленный голос; он ничего не понял, хотя, по-моему, расслышал мои слова. Он протянул ко мне две слабые руки.
   - Фил... мне кажется, я умираю... она... она пришла за мной? - сказал он.
   Нам пришлось отнести его в постель. Я не могу сказать, что ему пришлось пережить до этой минуты. Он стоял твердо и не поддавался обстоятельствам, - и вдруг рухнул, как старая башня, как старое дерево. Необходимость заботиться о нем избавила меня от физических последствий, которые в прошлый раз проявились как полный упадок сил. У меня не осталось свободного времени для размышлений о себе самом.
   Его заблуждение не было чем-то, что могло вызвать удивление, наоборот, оно представлялось вполне естественным. Девушка была одета в черное с головы до ног, а не в белое платье, как на портрете. Она ничего не знала о конфликте, она не знала ничего, кроме того, что ее позвали, что ее судьба может зависеть от следующих нескольких минут. В ее глазах был трогательный вопрос, тревожные морщинки на веках, невинная мольба во взгляде. И лицо - то же самое: те же губы, чувствительные, готовые задрожать... во всем ее облике присутствовало нечто большее, чем простое сходство. Откуда ко мне пришло знание, я сказать не могу, как не сможет этого сказать ни один человек. Только другая, старшая, - нет! не старшая; вечно молодая, Агнес, которой не суждено было войти в возраст, та, которая, как говорят, была матерью человека, никогда ее не видевшего, - это она привела свою родственницу, своего посланника к нашим сердцам.
  

* * * * *

  
   Через несколько дней мой отец поправился: говорили, что он простудился накануне, а, естественно, в семьдесят лет даже у сильного человека от самой легкой болезни может нарушиться душевное равновесие. Он совершенно поправился, но впоследствии охотно передал управление собственностью, связанной с человеческим благополучием, в мои руки, поскольку я не считал для себя обременительным самому отправиться на место и увидеть собственными глазами, как обстоят дела. Ему больше нравилось пребывать в доме, и в конце жизни он получал больше удовольствия, занимаясь исключительно личными делами. Агнес стала моей женой, как он, конечно, и предвидел. Следует воздать ему должное - им двигали не только нежелание принять чью-то дочь или взвалить на свои плечи навязываемую ему ответственность; хотя оба эти мотива, в той или иной степени, конечно же, присутствовали. Я не знал, да и не узнаю, какие обиды затаил он на семью моей матери, и особенно на того самого кузена; но то, что он был настроен очень решительно и имел глубокое предубеждение, не подлежит никакому сомнению. Впоследствии выяснилось, что первый раз, когда я таинственным образом был приведен к нему с посланием, которого я не понимал и которого он в то время также не понял, был вечером того дня, когда он получил письмо покойного, в котором тот обращался к нему, - к обиженному им человеку, - с просьбой позаботиться о ребенке, который вскоре должен был остаться в этом мире без близких людей. Во второй раз, когда я снова явился посланцем, им были получены новые письма - от няни, бывшей единственным опекуном сироты, и от священника того места, где умер ее отец, считавших само собой разумеющимся, что дом моего отца станет для нее новым домом. Что случилось в третий раз, и каковы были результаты, я уже описал.
   Долгое время после этого меня не покидал смутный страх, что однажды овладевшее мной влияние может вернуться снова. Почему я должен был бояться его, бояться стать посланником благословенного создания, чьи желания не могли быть ничем иным, как желаниями Неба? Кто может сказать? Плоть и кровь не созданы для подобных встреч: их было больше, чем я мог вынести. Но ничего подобного больше не повторилось.
   Агнес установила свой мирный домашний трон под портретом. Мой отец хотел, чтобы это было так, и проводил вечера с нами, а не в старой библиотеке, в тепле, освещенный маленьким кругом света, создаваемом настольной лампой, пока он был жив. Гости полагают, что картина на стене - это портрет моей жены, и я всегда радуюсь этому. Та, которая была моей матерью, которая возвращалась ко мне и трижды проникала в мою душу на короткие мгновения, - чего я не мог осознать, - теперь удалилась для меня в незримые области. Она вновь вернулась в тайное общество теней, которые могут воплотиться в реальность только в атмосфере, готовой к изменению и устранению всех различий, к установлению гармонии, в которой возможны любые чудеса, - в атмосфере, пронизанной светом совершенного дня.
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"