Сборник : другие произведения.

Рассказы об ужасном 1

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Два из четырех томов, вышедших в 1891 году. Это сборники писателей четырех стран, - их имена не указаны, - относящиеся, скорее, к жанру романтизма: любовь, разбойники... В настоящий сборник вошли рассказы писателей Испании и Италии.

УЖАСНЫЕ ИСТОРИИ

(ИСПАНИЯ)

BRENTANO'S

PARIS LONDON

CHICAGO NEW YORK WASHINGTON

1891

СОДЕРЖАНИЕ

ЗОЛОТОЙ БРАСЛЕТ

ЗЕРКАЛО ДРУЗЕЙ

ЗЕЛЕНЫЕ ГЛАЗА

УЖАСНОЕ ПРИКЛЮЧЕНИЕ

СТРАСТОЦВЕТ

ТРИНАДЦАТОЕ

К ЧЕМУ ПРИВОДИТ ОБМАН

БЕЛАЯ ЛАНЬ

МАЭСЕ ПЕРЕС, ОРГАНИСТ

ДОРИДО И КЛОРИНИЯ

ЛУННЫЙ ЛУЧ

ГОРА ДУХОВ

ЗОЛОТОЙ БРАСЛЕТ

I

Она была прекрасна - прекрасна той красотой, которая сводит с ума; прекрасна той красотой, которая кажется сверхъестественной, но все же такой, какую никто никогда не приписывает ангелам в своих снах. Это была дьявольская красота, какую Лукавый дарит тем, кого использует для своих целей на земле.

Он любил ее - любил любовью, не знающей границ. Он любил ее той любовью, которая ищет наслаждения и не находит ничего, кроме боли; той любовью, которая уподобляется блаженству и, несмотря на это, является такой, какую небеса внушают мужчине во искупление преступления.

Она была капризной - капризной и экстравагантной, как большинство женщин.

Он был суеверен и отважен, как и все мужчины его времени.

Ее звали Мария Антунес.

Его звали Педро Альфонсо де Орельяна.

Оба они были родом из Толедо и жили в городе, в котором родились.

Предание, повествующее об их замечательной истории, дошло до нас через много лет, но оно ничего не говорит нам о том, кем были его герои.

Как добросовестный летописец, я не стану добавлять ни слова от себя, приукрашивая эту повесть.

II

Однажды он застал ее в слезах и спросил:

- Почему ты плачешь?

Она вытерла слезы, пристально посмотрела на него, вздохнула и снова заплакала.

Удивленный Педро подошел к Марии, взял ее за руку и, облокотившись на арабскую балюстраду, с которой прекрасная девушка наблюдала за течением реки, снова спросил ее:

- Почему ты плачешь?

У подножия здания протекал Тежу, разбиваясь о скалы, на которых раскинулся имперский город. Солнце опускалось за соседние горы, вечерний туман окутывал все вокруг нежной лазурной вуалью. Только монотонное журчание воды нарушало глубокую тишину.

- Не спрашивай меня, почему я плачу, не спрашивай меня. Я не знаю, что ответить, а если бы и ответила, ты бы меня не понял. Есть желания, скрытые в женских сердцах, которые не раскрываются даже во вздохе, - глупые мечты, которые проносятся в нашем воображении; которые не могут найти выражения в словах; непостижимые проявления нашей таинственной природы, которые мужчина не в силах постичь. Умоляю тебя, не спрашивай меня о причине моего горя. Если бы я рассказала тебе об этом, ты бы, наверное, только рассмеялся. - Произнеся эти слова, она опустила голову, и он снова повторил свой вопрос.

Девушка некоторое время упорно молчала, но, наконец, сказала ему тихим голосом, прерываемым рыданиями:

- Ты этого хочешь? Что ж, я расскажу тебе об этой глупости, это не имеет значения. Я расскажу тебе, раз ты этого хочешь.

Вчера я была в церкви. Там праздновали праздник Пресвятой Богородицы. Ее изображение, помещенное в центре алтаря на золотом выступе, сияло, как горящий уголь. Звуки органа усиливались, отдаваясь эхом по всей церкви, а священники в хоре пели "Славься, Царица Небесная".

Я молилась и молилась, погруженная в религиозные размышления, когда, машинально подняв глаза, увидела алтарь. Не знаю, как получилось, что мои глаза остановились на изображении, - нет, не на образе, а на предмете, которого я до этого никогда не видела, предмете, который по какой-то необъяснимой причине привлек все мое внимание. Не смейся! Этим предметом был золотой браслет на руке Богородицы, на которой покоился ее божественный Сын. Я оторвала взгляд и склонила его в молитве. Невозможно! Мои глаза невольно вернулись на то же место. Свет от алтаря, отражаясь в тысячах граней бриллиантов, чудесным образом умножался. Бесчисленные искры огней - красные, лазурные, зеленые, желтые - танцевали вокруг драгоценных камней, словно вихрь огненных частичек, словно колдовской танец духов пламени, завораживающий своим блеском.

Я вышла из церкви, вернулась домой, но была полна мыслей о том, что видела. Я легла спать. Я не могла заснуть. Прошла ночь, но единственная мысль не покидала меня. Утром мои глаза закрылись сами собой, и, поверишь ли? даже во сне передо мной предстала женщина - смуглая и красивая, с золотым браслетом, усыпанным бриллиантами. Женщина! Да, но это была не Дева Мария, которую я обожаю и перед которой преклоняюсь. Это была женщина - такая же, как я, которая смеялась и, казалось, издевалась надо мной. "Ты видишь это? - словно бы говорила она, указывая на свой браслет. - Как он сияет! Это сияние похоже на россыпь звезд, украденных с неба летней ночью! Ты видишь это? Что ж, это не для тебя и никогда не будет твоим, никогда, никогда! У тебя могут быть другие, красивее, богаче, если такое возможно, но такого, что сверкает так волшебно, такого завораживающего - никогда, никогда!" Я проснулась, но видение навсегда запечатлелось в моем сознании, оно там, как горящий гвоздь, дьявольское, от которого невозможно избавиться, вдохновленное, без сомнения, самим сатаной. Ну, ты доволен? Почему ты молчишь и почему опускаешь голову? Неужели моя глупость заставляет тебя смеяться надо мной?

Педро судорожно сжал рукоять своего меча, поднял опущенную голову и тихо спросил:

- Браслет какой Богородцы ты имеешь в виду?

- Браслет Саграрио, - ответила Мария.

- Саграрио! - в ужасе повторил молодой человек. - Саграрио, в соборе!

Ярость, бушевавшая в нем, отразилась на его лице. Он погрузился в раздумья.

- Ах! Почему его не носил кто-нибудь другой? - продолжал он громко и страстно. Почему архиепископ не носил его на своей митре, король - на своей короне, а сам Лукавый не держал его в руках! Ради тебя я бы вырвал это у них ценой своей жизни или ценой потери своей души. Но у Пресвятой Девы Саграрио, у нашей святой покровительницы - я, я, родившийся в Толедо. Это невозможно, просто невозможно!

- Невозможно! - едва слышно прошептала Мария. - Невозможно!

И она снова заплакала.

Педро устремил ошеломленный взгляд на течение реки - которая медленно, безостановочно катила свои воды перед его напряженным взором, журча у подножия здания, у скал, на которых стоит имперский город.

III

Кафедральный собор Толедо! Представьте себе лес гигантских пальм, которые, переплетаясь ветвями, образуют великолепную колоссальную крышу, в тени которой прячутся, живя жизнью, дарованной им гением, множество резных предметов, воображаемых и реальных.

Представьте себе неописуемое переплетение тени и света, которые смешиваются в углах нефа, в то время как цветные лучи струятся из витражных окон. Здесь свет светильников рассеивается и теряется в полумраке святилища.

Представьте себе каменную гору, огромную, как дух нашей религии, мрачную, как ее традиции, загадочную, как ее притчи, и тогда вы получите лишь слабое представление об этом вечном памятнике восторженной веры наших предков, на который люди веками устремляли, подражая, сокровища их веры, их вдохновения и их искусства.

В нем обитают безмолвие, величие, мистическая поэзия и религиозный трепет, противопоставляющие себя мирским мыслям и низменным страстям этого мира.

Вдыхая чистый горный воздух, человек избавляется от чахотки, а от безбожия можно избавиться, вдыхая атмосферу веры.

Но каким бы великим, внушительным ни казался нам собор, в какой бы час мы ни входили в его таинственные и священные пределы, никогда он не производит столь глубокого впечатления, как в те дни, когда в нем демонстрируется все великолепие религиозной пышности, когда его алтари покрыты золотом и драгоценными камнями, его дорожки - коврами, а его колонны - драпировками.

Тогда, когда тысячи серебряных светильников разливают вокруг потоки света, когда воздух наполнен облаком благовоний, когда голоса хора, звуки органа, колокола на башне заставляют здание дрожать от самых глубин его фундамента до самой высокой точки, тогда человек может постичь, ощутив это в своем сердце, огромное величие Бога, обитающего внутри нас, в духе, которым мы дышим, наполняя нас отражением Своего всемогущества.

Сцену, подобную той, что мы описали, можно было наблюдать, когда в кафедральном соборе Толедо праздновали последний день великой октавы Пресвятой Девы.

Религиозный праздник собрал огромное количество верующих, но сейчас толпа рассеялась во всех направлениях. В разных часовнях и на главном алтаре гасли восковые свечи, огромные церковные врата, лязгнув петлями, закрылись за последним толедцем. Затем из тени появился человек, бледный, еще более страшный, чем фигура на надгробии, к которой он на мгновение прислонился, чтобы справиться со своими эмоциями. Он подождал мгновение, а затем осторожно скользнул к ширме, отделявшей хоры. Свет светильника упал на него, когда он крался мимо.

Это был Педро.

Что произошло между двумя влюбленными, прежде чем он смог собраться с духом и привести в исполнение свой дерзкий план, от одной мысли о котором у него волосы вставали дыбом от ужаса, никто никогда не узнает. Однако он стоял там, готовый осуществить его. В его беспокойном взгляде, в дрожи его тела, в крупных каплях пота, выступивших на лбу, читались его мыслей.

Собор был пуст, совершенно безлюден, и повсюду царила глубокая тишина.

Тем не менее, временами доносились неясные звуки. Возможно, это был скрип деревянных балок или шелест ветра. Кто знает? Обостренные воображением чувства в своем возбуждении видят и слышат то, чего не существует. Как бы то ни было, рядом с ним или поодаль, иногда позади него, иногда перед ним, казалось, раздавались приглушенные вздохи, шелест одежд, стелющихся по земле, звук шагов, которые то приближались, то удалялись, не прекращаясь.

Педро, сделав над собой усилие, продолжил свой путь.

Он подошел к ширме и сделал свой первый шаг к большому алтарю. Вокруг этой части здания находятся гробницы королей, чьи каменные статуи, держащие руки на рукояти мечей, кажется, день и ночь наблюдают за происходящим в тени святилища, где они покоятся до скончания веков.

- Вперед! - прошептал он вполголоса и хотел было продолжить движение, но не смог. Казалось, его ноги приросли к каменному полу. Он опустил глаза, и волосы у него встали дыбом от ужаса. Пол часовни был выложен большими тусклыми могильными камнями. На мгновение ему показалось, будто чья-то рука, ледяная и бесплотная, удерживает его на месте с непреодолимой силой. Гаснущие светильники, мерцавшие в задней части нефа, словно звезды, затерявшиеся в облаках, поплыли у него перед глазами; статуи на надгробиях, изображения на алтаре словно пришли в движение, и все здание с его гранитными арками и колоннами из тесаного камня, казалось, закачалось.

- Вперед! - снова повторил Педро и направился к алтарю. Он карабкался, пока не добрался до пьедестала, на котором стояла Богородица. Его окружали химерические и ужасные форм. Повсюду была тьма или тусклый свет, более ужасный, чем сама тьма. Одна только Царица Небесная, на которую лился мягкий свет золотой лампады, казалось, улыбалась, спокойная, любящая, безмятежная посреди этого ужаса.

Затем, однако, эта улыбка, немая, неподвижная, на мгновение успокоившая его, в конце концов внушила ему ужас - более странный ужас, более глубокий ужас, чем какой он когда-либо испытывал.

Он попытался прийти в себя и, отведя глаза, чтобы не видеть изображения, судорожным движением протянул руку и сорвал золотой браслет, благочестивое подношение святого архиепископа, - золотой браслет, стоивший целое состояние!

Он был у него в руках. Его нервные пальцы сжимали его со сверхъестественной силой. Теперь ему оставалось только бежать - бежать вместе с ним. Однако для этого ему нужно было поднять глаза, а Педро не осмеливался сделать это. Он не осмеливался взглянуть на изображение, на королей у их гробниц, на демонов на карнизах, на гротескные фигуры колонн, на тени и лучи света, которые, подобно белым гигантским призракам, медленно двигались на заднем плане нефов, населяя их, наводящими ужас, таинственными существами.

Наконец, открыв глаза, он огляделся, и резкий крик сорвался с его губ.

Собор был полон фигур - фигур, облаченных в странные одеяния, вышедших из своих ниш и заполнивших все помещение. Они смотрели на него своими пустыми глазницами.

Святые, монахини, ангелы, демоны, воины, дамы, пажи, монахи - все смешались в нефе и алтаре. У его подножия совершали богослужение, - в присутствии королей, преклонивших колени на своих надгробиях, - мраморные архиепископы, которых он совсем недавно видел неподвижно лежащими на своих могилах, в то время как остальные ползали по каменным плитам, взбирались на колонны, сидели на возвышениях, свисали со сводов, подобно червям в огромном мире, - и это был целый мир гранитных рептилий и животных, фантастических, уродливых, ужасных.

Он больше не мог сопротивляться. В висках у него со страшной силой застучало. Перед глазами поплыл кровавый туман. Он издал второй крик, хриплый, лишь наполовину человеческий, и без чувств упал на алтарь.

Когда на следующий день ризничие обнаружили его у подножия алтаря, все еще держащего в руке золотой браслет, он, увидев, их приближение, разразился отвратительным смехом.

- Это ей, ей!

Этот человек был безумен.

ЗЕРКАЛО ДРУЗЕЙ

Я был единственным и любимым ребенком родителей, давших мне прекрасное образование. Как только я освоил первые азы обучения, меня отправили в знаменитый Болонский университет под опеку моего близкого друга по имени Федерико, одного из самых богатых торговцев в этом городе, повсеместно известного и уважаемого. У него имелся сын примерно моего возраста, но на этом сходство между нами не заканчивалось; оно в равной степени распространялось на черты наших лиц, характеры и манеры. Добавим к этому, что наши студенческие платья были одинаковыми. Нас нередко путали друг с другом. Отец Федерико принял меня как родного сына, с которым я действительно вскоре сблизился; наши занятия были одинаковыми, и нам были отведены одни и те же апартаменты.

Знакомство постепенно переросло в настоящую дружбу, и вскоре нас уже редко можно было увидеть вне общества друг друга. Казалось, на уме у нас было одно, и все, даже наши самые сокровенные чувства, передавалось друг другу.

Прошло четыре года, не прервавших нашей юношеской дружбы и взаимного уважения, когда однажды мне выпала судьба, проходя по одной из главных улиц, обратить свой взор на красивую и богато одетую даму, смотревшую с балкона, один вид которой вызвал в моей душе такое волнение, что в ее отсутствие я чувствовал себя так, словно лишился жизни. Прекрасное видение всегда было перед моими глазами - я был порабощен, охвачен страстью и больше не владел своим разумом.

Впрочем, было бы излишне распространяться об усилении и прогрессе моей новой страсти; достаточно того, что леди не осталась равнодушной к моей чрезвычайной преданности и ответила мне тем же с едва ли меньшим пылом; ее душа, казалось, была поражена той же сильной и всепоглощающей заразой, что и моя, и она чувствовала себя во время моего отсутствия так же, как я - в ее. В этой нашей первой и внезапной любви было только одно печальное обстоятельство, и оно заключалось в том, что моя прекрасная Лаура настояла на том, чтобы она осталась в полной тайне и не раскрывалась даже моему самому близкому другу.

Не успели мы насладиться свежестью и счастьем наших страстных клятв и пожеланий, как отец Лауры, понимая преимущества такого союза и находясь в близких отношениях с семьей, сделал предложение родителям Лисардо, моего друга, отдать ему руку своей дочери и скрепить этим браком семьи еще более крепкими узами. На этом пути не возникло никаких трудностей; предложение было принято, и никто не колебался меньше, чем мой юный друг Лисардо. Лаура и я были единственными, у кого имелись причины для сожаления; хотя, находясь в том положении, в каком находились, мы не могли высказать своих пожеланий. Мы скорее полагались на удачу, чем на риск обнародования нашей тайной переписки; но не без того, чтобы не испытать, как вскоре выяснится, пагубных последствий тайных разбирательств, со всеми этими сомнениями, страхами и муками неизвестности, которые сильнее всего ощущают те, кто по-настоящему любит. Я обожал Лауру, но не больше, чем любил своего друга. Его визиты становились все более и более частыми; само наше сходство увеличивало мой риск; часто мне казалось, что Лаура улыбается ему, и, несмотря на самые добродетельные решения, уколы ревности пронзали мое сердце. Обладая очаровательными манерами и часто бывая в ее присутствии, Лисардо воспользовался своими преимуществами; и вскоре я узнал, что приближается срок его предполагаемой женитьбы. Каковы были мои эмоции - ожесточенная борьба между любовью и долгом - когда я услышал это известие? и это из уст моего соперника, но в то же время моего самого дорогого друга. Мое чувство чести, мои обязательства перед ним и его семьей не позволяли мне встать у него на пути; но все же я чувствовал, что не переживу эту первую и роковую страсть, зародившуюся в моей груди.

Мне ничего не оставалось, как умереть; однако мое добродетельное воспитание и мои принципы запрещали этот единственный выход. Я даже не мог покинуть это место; и такова была сила моих страданий, что в конце концов они проявились в глубокой и стойкой меланхолии, за которой вскоре последовала тяжелая и опасная болезнь. Для меня это было облегчением; мой друг Лисардо беспокоился и заботился обо мне; он почти не отходил от моей постели; все это только усугубляло мое недомогание, и через несколько недель врачи отчаялись в моей жизни. Горе моего друга было таково, что он больше не думал праздновать свою свадьбу в назначенный день; и, как ни странно, я убежден, что именно это решение с его стороны спасло меня от преждевременной смерти. И все же я долго оставался жертвой жестоких страданий, не последним из которых была необходимость скрывать их источник от Лисардо, о чем я сожалел с самого начала. Он тоже любил ее; мог ли я желать, чтобы все мои страдания достались ему? Кроме того, Лаура взяла с меня обещание не разглашать наши ранние брачные обеты ни одному живому существу, и от этого обещания она меня не освободила. Ее желания и чувства были мне дороже собственной жизни; я не должен был первым раскрывать наши тайные встречи. Ее молчание, казалось, говорило о том, что она любила Лисардо и, должно быть, забыла свои первые клятвы.

Пока я пребывал в таком напряжении, однажды вечером мой друг подошел к моей постели и, обращаясь ко мне более серьезным и ласковым тоном, чем обычно, сказал: "Друг мой Рикардо, ты знаешь, с каким удовольствием я ждал, что ты почтишь своим присутствием мое приближающееся бракосочетание. Но с тех пор, как ты продолжаешь оставаться прикованным к постели больного, я перестал с прежним восторгом думать о празднике любви, который не может радовать твои глаза. По правде говоря, я обеспокоен тем, что сам уважаемый и любимый объект, моя Лаура, больше не занимает мои мысли, как прежде, поскольку я больше занят разработкой планов, как лучше всего развеять глубокую печаль, овладевшую твоим разумом. Ради этого, поверь, я рискнул бы самым дорогим, что у меня есть".

Я поблагодарил его и добавил, что ничто не может доставить мне большего удовольствия, чем его общество, которое всегда ободряло и утешало меня.

- Тогда почему, - спросил он, - ты так глубоко вздыхаешь, когда говоришь это; если только нет чего-то сверх того, что может облегчить мое общество? Умоляю тебя, доверься мне, и, как верный друг, я приложу все усилия, чтобы, как уже сказал, доставить тебе желаемое облегчение.

- Ты действительно добр, - ответил я тогда, - но причина моих страданий, увы! непоправима; и поскольку ты не можешь, даже если бы и узнал, устранить ее, правильно ли с моей стороны рассказывать тебе об этом?

- Что за зло, - перебил он, - может требовать такой секретности? Несомненно, ты проявляешь слишком мало доверия к человеку, который так искренне тебе предан и который вполне может усомниться в твоей дружбе, если ты будешь упорно скрывать истину.

- Нет, - ответил я, - не сомневайся в искренности моего отношения; нет человека, от которого я с меньшей охотой скрыл бы все, что мне известно.

- Но ты вынуждаешь меня к этому, - в гневе воскликнул Лисардо, - и теперь ты должны либо согласиться раскрыть причину твоей продолжающейся депрессии, либо с этого момента наша близость будет прервана.

Не в силах больше противостоять подобным просьбам и угрозам, я пришел к решению довериться ему во всем; не столько для того, чтобы выполнить его просьбу, сколько для того, чтобы избавить свой разум от мучительной тайны, угнетавшей его. Я сделал это самым полным и неприкрытым образом, извиняясь за то, что не раскрыл свою печальную историю раньше, сославшись на соответствующее предписание Лауры.

Он слушал в полном молчании, пока я не затронул эту последнюю тему, когда он впервые прервал меня, сказав: "И все же я по-прежнему должен жаловаться на твое маловерие, поскольку даже любовь к женщине не проявила бы себя более истинной и преданной, чем моя дружба к тебе. Более того, я мог бы содействовать вашим желаниям, в то время как из-за вашего упорного молчания вы рисковали упустить все шансы и сделать меня жестоким орудием ваших страданий, не став при этом ни в малейшей степени виновным ни в своих глазах, ни в глазах всего мира. Однако отныне считай, что ты избавлен от причины своего горя, ибо ты получишь руку Лауры. С моей стороны было бы неразумно желать жениться на той, кто уже обручена, и я уверяю тебя, что без колебаний отдал бы ее в обмен на восстановление твоего здоровья. Поэтому не унывай и восстанавливайся как можно быстрее, чтобы мы могли приступить к осуществлению задуманного мною плана.

Было бы тщетно пытаться описать ту безмерную радость, которая охватила мое сердце, когда я услышал эти слова. Казалось, все мои страдания чудесным образом прекратились, и единственным болезненным ощущением было то, что я недостойно оценил великодушный и благородный характер друга, способного на истинное величие и самоотречение. Я не мог вымолвить ни слова благодарности; мои глаза были прикованы к земле, и я могу только вспомнить, что, пытаясь выразить свои чувства, я разразился потоком слез.

Он обнял меня, зная причину моего волнения, и затем сказал: "Все в порядке, Рикардо; у меня нет причин жаловаться, и ты не должен так думать, поскольку, судя по этой чрезвычайной деликатности чувств, ты действительно так думаешь. Даже в этом случае я прощаю тебя, если такое дополнительное доказательство моего уважения хоть немного успокоит тебя. В таком случае постарайся поправиться как можно скорее, поскольку я заинтересован в том, чтобы как можно скорее все уладить к твоему удовлетворению".

Услышав его слова, я осмелился упомянуть о множестве трудностей, которые, казалось, стояли на пути к тому, чтобы я воспользовался его великодушным намерением: "Ибо как, мой дорогой друг, мы можем убедить родителей Лауры перенести свою привязанность с тебя на того, с кем они почти незнакомы?" Его ответ был таков: "Ты уверен в чувствах Лауры, искренне ли она хочет стать твоей женой?"

Получив мои в том уверения, он продолжил.

- Поскольку это так, нам нечего бояться; и то, чего мы не можем добиться от родителей с помощью разума, мы должны постараться добиться с помощью искусства. Ты знаешь, насколько мы похожи друг на друга внешне, настолько, что порой даже обманываем наших самых близких друзей. Теперь у нас есть все шансы на успех в будущем.

Свадьбу предполагается отпраздновать в этом самом доме, и не раньше вечера, что соответствует моему плану, который заключается в следующем: ты согласишься оставаться в своей комнате, притворяясь прикованным к постели из-за болезни, до тех пор, пока не настанет назначенный час. Затем я приду и нанесу тебе визит, не замеченный остальными членами семьи, и там, сняв свой свадебный наряд, останусь на твоем месте; в то время как ты наденешь мой, и, одетый как жених, потребуешь руки твоей возлюбленной Лауры, которая, полюбив тебя первым, по праву займет место рядом с тобой. Поздний час и наше внешнее сходство в достаточной степени благоприятствуют ожидаемому счастливому исходу. Кроме того, чтобы избежать каких-либо последствий для твоей любимой Лауры, было бы предпочтительнее сообщить ей о наших намерениях. Когда родители впоследствии узнают правду, они смирятся с тем, что уже ничего не поделаешь. Однако сначала ты должен привести себя в порядок, иначе нас могут обнаружить; и пока ты не поправишься окончательно, я буду придумывать те или иные предлоги, чтобы отсрочить срок моей предполагаемой женитьбы.

Это безвредное средство вызвало у меня бурный восторг, и моя благодарность лучшему из друзей - одновременно моему врачу и благодетелю - не знала границ. Я, не теряя времени, изложил Лауре наш план, сообщив о каждой детали, и с радостью убедился, что она полностью разделяет его, выражая свою признательность в самых щедрых выражениях за этот беспримерный акт добродетельной любви и дружбы.

Это так повлияло на мое здоровье, что через несколько дней я почувствовал себя совершенно другим существом, и в моей внешности не осталось ни малейших следов болезни. На самом деле, я уже был готов к тому, чтобы сыграть роль Лисардо, который сразу же назначил день своей свадьбы. Когда наступило счастливое утро, я притворился, будто снова очень болен, и мой друг выразил желание перенести церемонию на другой день. Но, поскольку родители Лауры не согласились на это, его легко было склонить к молчаливому согласию, так что еще до наступления вечера невеста появилась в доме Федерико, отца моего друга, и Лисардо пришел сообщить мне долгожданную новость. Каковы были мои ощущения, когда он начал сбрасывать с себя свой свадебный наряд, чтобы обменяться им со мной! Я бы воспротивился, но было слишком поздно; это было делом одного мгновения, мой друг с веселым видом помогал мне и подбадривал. Затем он мягко заставил меня выйти из комнаты и занял мое место. Я присоединился к свадебной вечеринке в элегантных апартаментах этажом ниже. Там я с готовностью взял за руку мою Лауру, и мы дали клятвы верности перед святым человеком с одинаковой искренностью и восторгом в присутствии родственников и друзей невесты.

Чьи же поздравления я получил на следующий день первыми? Поздравления нашего благородного друга и благодетеля, в чью комнату я поспешил в тот момент, когда покинул свою собственную. Он обнял меня, и мы стали совещаться, как лучше всего по-дружески объяснить все это дело, и в конце концов решили немедленно отправиться к отцу моего друга, Федерико, на высокое достоинство и благоразумие которого у нас были все основания полагаться. Кроме того, он любил меня немногим меньше, чем собственного сына, и ему не составило бы труда примирить родителей и друзей Лауры с мыслью принять меня вместо Лисардо. Увидев нас, он выразил свое удивление, увидев меня, а не своего сына, одетого в платье жениха и преклонившего колени, чтобы получить его прощение и благословение. Затем мы подробно рассказали ему обо всем, что произошло. Однако тут его удивление сменилось вспышкой страсти, слишком явной, чтобы ее можно было скрыть. Мысль о том, что с ним предварительно не посоветовались, и о том, что его сын отказался от такой прекрасной невесты и такого богатого союза, который действительно во всех отношениях был столь желанным, без его разрешения, безусловно, оскорбляла его чувства. В то же время он знал о сильном влиянии друзей Лауры и о том, что они ни в коем случае не допустят даже видимости такого оскорбления. Однако в то время он скрывал свои опасения и, подавив первые вспышки негодования, просто заметил: "Ваша дружба, сын мой, несомненно, была очень крепкой; такой поступок свидетельствует, по крайней мере, о некоторой щедрости, если не о великодушии души. Ведь Лисардо, несомненно, имел в своем распоряжении руку и состояние Лауры, которыми добровольно пожертвовал ради своего друга. В том, что касается вас самих, это, возможно, и правильно, но в отношении родителей Лауры это будет расценено, как и все эти тайные замыслы, ни больше, ни меньше как неоправданное принуждение".

- Эти трудности, - ответил Лисардо, - как раз то, о чем мы хотели бы с тобой посоветоваться и, по возможности, устранить. Мы надеемся, что в надвигающемся шторме мы будем в безопасности, чтобы спокойно доставить маленькое судно нашей дружбы в желанную гавань. Никто так хорошо, как ты, не сможет отобразить в глазах родителей Лауры приятные и блестящие качества моего друга Рикардо. И потому, уважаемый отец, прошу тебя простить нас и оказать нам некоторую помощь в решении этой очень неприятной проблемы.

Отец моего друга, несколько смягченный, если не сказать польщенный, нашим скромным поведением, в конце концов согласился взять на себя задачу рассказать отцу Лауры и другим ее родственникам о странном затруднительном положении, в котором мы оказались. Он сделал это так осторожно и достойно восхищения, преувеличивая мои качества и демонстрируя преимущества этого союза, что и отец, и его друзья выразили свое удовлетворение и готовность принять меня как своего родственника. Затем превосходный Федерико написал моим родителям, которые, хотя поначалу и были удивлены и шокированы, как только узнали подробности, отправились в Болонью, захватив с собой огромное количество драгоценных украшений и других дорогих подарков, которые пришлись по вкусу их новым родственникам. Они пришли в восторг от необыкновенной красоты, грации и благоразумия моей Лауры, и, прожив в Болонье около месяца, мы попрощались с моим другом Лисардо и его замечательным отцом, чтобы вернуться в родные места.

Однако с тех пор, как мы покинули Болонью, в течение более чем двух лет я был крайне обеспокоен отсутствием вестей о Лисардо, несмотря на самые настойчивые и неоднократные расспросы. В ходе своих исследований я снова посетил Болонью, где единственная информация, которую я смог узнать, касалась смерти его отца и окончательного отъезда моего дорогого друга из этого города. Это удвоило мою тревогу, ибо, увы! что я мог теперь думать? Раскаялся ли мой друг в жертве, принесенной ради меня, был ли он более страстно привязан к Лауре, чем я мог предположить по его поведению; и был ли он неспособен преодолеть эту глубоко укоренившуюся привязанность? Размышляя над этими предположениями, я, не теряя времени, попытался проследить его маршрут, но безрезультатно. Не уставая от разочарований, я продолжал поиски, в ходе которых посетил все главные города, государства и морские порты Италии.

Приехав в Неаполь во второй раз и, наконец, задумавшись о возвращении домой, я увидел при входе на одну из главных площадей большое скопление людей, собравшихся, словно для того, чтобы стать свидетелями какого-то грандиозного публичного зрелища. Мне удалось пробраться сквозь толпу, и я увидел, что там идут приготовления к казни. Это было наказанием за убийство, и признаки смертной казни уже представились моим глазам - меч, песок, на который стекает кровь, и палач на своем посту. Через несколько мгновений преступника вывели, и он занял свое место на песке перед палачом; по обе стороны от него стояли священники и утешали его. Черты его лица были смертельно бледны, но в то же время благородны и неустрашимы. Я отвел глаза - странное чувство охватило меня, как будто какой-то сон внезапно всплыл в моей памяти; я снова поднял глаза и всмотрелся в его лицо. В этот момент наши взгляды случайно встретились: легкий румянец залил эти бледные, как у мертвеца, черты. Я вздрогнул, потому что узнал его, и издал громкий пронзительный крик, когда дрожь ужаса пробежала по моему телу; я почувствовал, что проваливаюсь сквозь землю. Когда я лежал, поддерживаемый на руках какими-то людьми, находившимися рядом со мной, то услышал, как мое имя произнес голос, который я давно не слышал, подтвердив мои худшие опасения. Это был голос моего друга Лисардо - преступника, стоявшего передо мной на эшафоте. Великий Боже! да, это был Лисардо. Именно он позвал меня, тщетно пытаясь протянуть свои скованные руки, чтобы обнять меня. При виде этого зрелища мой ужас и удивление исчезли. Очнувшись от обморока, я почувствовал в себе силу великана и бросился вперед, восклицая:

- Убийца - я! этот человек невиновен! Развяжите его и не добавляйте еще одно преступление к кровавому деянию.

Не успел я договорить эти слова, как уже был рядом с моим другом и держал его в объятиях. Затем протянул руки к сбирам, стоявшим вокруг; тюремщик мгновенно подошел и связал мне руки. Все это, казалось, произошло в одно мгновение; на окружающих людей это подействовало как удар электрического тока, и они дали выход своим чувствам в смешанном ропоте и аплодисментах; в то время как мы с моим другом стояли, не испытывая никаких чувств, кроме плохо скрываемого восторга от новой встречи.

Тут вперед вышел один из судей и, видя, что суматоха несколько улеглась, отдал приказ рассеять толпу; в то же время распорядившись, чтобы и Лисардо, и меня препроводили в государственную тюрьму.

Все, о чем мы просили, - это чтобы нам разрешили оставаться в том же месте заключения до дальнейшего расследования этого дела; и это, после некоторых трудностей, было удовлетворено. Каковы были наши чувства, когда мы оказались наедине друг с другом? Первым движением Лисардо было броситься к моим ногам и поблагодарить меня за спасение его жизни.

- Но, увы, - продолжал он, - на какую жертву ты пошел, на какой ужасный риск! Обвинив себя в чудовищном преступлении, ты не просто спас мне жизнь - ты обвинил невиновного. Ах, почему бы не предоставить правосудию свершиться?

- Правосудию! - воскликнул я с удивлением. - Мне и в голову не пришло спрашивать... Это невозможно.

- То есть, - сказал Лисардо, - ты веришь, что я невиновен?

- Могу ли я верить в обратное? - ответил я, в то же время еще пристальнее вглядываясь в его лицо.

- В таком случае, - воскликнул он с искренним восторгом, - ты по-прежнему остаешься моим настоящим другом - мой Рикардо! Я действительно жертва несправедливости, - и сейчас расскажу тебе всю свою печальную, полную событий историю, как я опустился на самую последнюю ступень человеческого ничтожества и позора. Ах, Рикардо! не прошло и двух месяцев после того, как ты уехал из Болоньи, когда умер мой дорогой отец. Хотя он пользовался большим авторитетом, его состояние никогда не было большим, а некоторые неудачные сделки настолько осложнили его дела, что при полном погашении его счетов осталась лишь небольшая сумма. Когда он ушел от нас, его слава и влияние умерли вместе с ним, и я остался во многом похож на бедную птицу из Эзопа, лишившуюся всех своих великолепных перьев.

Ты, естественно, предполагаешь, что друзья и родственники твоей Лауры теперь поздравляли ее с тем, что я не стал ее мужем. Так и случилось. Когда они увидели, что я в затруднении, вместо того чтобы помочь, они воспользовались возможностью отомстить мне за воображаемое пренебрежение и стали моими злейшими врагами. Короче говоря, вскоре я был вынужден покинуть свой родной город с жалкими остатками моего состояния - несколькими драгоценностями - всем, что оставили мне мои кредиторы, и попытать счастья в огромном мире, который лежал передо мной. Всего через четыре дня после того, как я покинул Болонью, ближе к вечеру, проходя мимо опушки густого леса, я, к несчастью, подвергся нападению разбойников, которые отняли все, что у меня было, оставив меня продолжать свой путь голодным и раздетым.

Оказавшись в безвыходном положении, я направился в маленькую деревушку, расположенную неподалеку, где люди из сострадания подарили мне жалкую одежду, в которой ты меня сейчас видишь. С тех пор я был вынужден, чтобы поддерживать свою жизнь, попрошайничать, перебираясь с места на место.

Часто мысль о нашей прежней дружбе приходила мне в голову с чувством тоски, которое я не могу выразить словами. До сих пор моя гордость заставляла меня противостоять судьбе; и прости меня, мой дорогой друг, но я решил перенести любые трудности, лишь бы не предстать в виде просителя перед тем, с кем я всегда был на равных и кто, более того, считал себя в долгу передо мной. Но теперь эта глупая гордость была отринута, и я решил добраться до места твоего проживания, несмотря на мои опасения, что бедность всегда считалась презренной и отвратительной, и что я не смогу избежать презрения и жалости моих бывших друзей. Но даже в этом последнем утешении, - увидеть тебя еще раз перед смертью, - мне, казалось, было отказано, потому что к горю и неслыханным страданиям добавилась болезнь, и несколько месяцев я пролежал в государственной больнице, балансируя между жизнью и смертью. Прошло почти два года с тех пор, как я покинул Болонью; я ничего не знал о твоем местопребывании, а если бы и знал, то не смог бы туда добраться. Как часто я мечтал о смерти и думал о разных способах избавиться от столь жалкого существования. Но чаша горечи жизни была еще не полна, мне пришлось испить ее до дна, и именно ты, мой Рикардо, протянул мне ее, хотя...

- Я? Невозможно - совершенно невозможно! Я искал тебя повсюду. Я испробовал все средства, чтобы найти тебя.

- Разве ты не был в своей загородной резиденции совсем недавно? - спросил Лисардо.

- Я был там, но почти сразу же отправился на поиски тебя.

- Верно, - согласился Лисардо, - но ты видел меня возле своей виллы; я попросил у тебя милостыню, и ты не соизволил остановиться и подать ее, а поехал дальше, указав на слугу, который следовал за тобой чтобы удовлетворить мои потребности, что он и сделал в соответствии с тем, чего, по-видимому, причиталось моему платью.

- Боже мой! ты что, хочешь поиграть моими чувствами... моей честью... нет, это всего лишь шутка... Это невозможно.

- Нет! Это чистая правда, - сказал Лисардо. - Я встал у тебя на пути, просил милостыню и хотел назвать свое имя, но ты гневным взглядом, пронзившим мою душу, велел мне обратиться к твоему слуге и удалиться.

- О! Да простит меня Господь, если я это сделал. И все же я помню что-то в этом роде. Пути Господни неисповедимы! Неужели это ты был тем нищим?

- Да, - ответил Лисардо. - И когда, после всех моих страданий, я почувствовал, что мой единственный и лучший друг презирает меня, - не принимая во внимание, как сильно я, должно быть, изменился в этом странном обличье, удивительно, что я не умер от горя на месте. Я направился, сам не зная куда, и мне было все равно, куда; но через несколько дней я случайно добрался до того места, где меня нашли. Я не боялся, что судьба может уготовить мне что-то худшее, но я ошибся. Я нашел древнюю пещеру, которая, казалось, могла послужить мне убежищем от сурового времени года, и там нашел свое печальное пристанище. Я не заметил, как, войдя, наткнулся на труп мужчины, возле которого на следующее утро был найден спящим какими-то крестьянами, грубо разбудившими меня, указав при этом на труп убитого. Я смотрел на это ужасное зрелище, но был вынужден почувствовать, насколько ужаснее было мое собственное положение, которое научило меня завидовать даже таким людям. "Да, - воскликнул я, - ты обрел покой и никогда не почувствуешь тех мук, которые я испытываю сейчас. Молю небеса, чтобы я мог сейчас сменить свое место на твое. Я бы таким образом покончил с человеческими горестями".

Однако у меня было мало времени, чтобы предаваться сетованиям по поводу своей несчастной участи. Рядом были представители закона, которых я, вместо того чтобы избегать, встретил с радостным и безмятежным видом в надежде, что мои страдания продлятся недолго. Когда меня обвинили в убийстве, я счел бесполезным что-либо предпринимать в свою защиту, но, безропотно отдав себя в руки правосудия, попросил, чтобы меня перевели в ближайшую тюрьму и дали мне немного хлеба и воды до суда. Это было милостиво предоставлено мне, а остальное ты знаешь.

- Да, и считаю себя счастливым человеком, который прибыл вовремя, чтобы спасти твою дорогую и драгоценную жизнь и посвятить все свое существование твоему будущему благополучию.

- Ты уже с лихвой отплатил мне, - ответил мой Лисардо, - рискуя своей жизнью, но ты не должен больше упорствовать в этом. Это слишком большая жертва против той, которую принес я, подарив тебе ту, которая собиралась стать моей женой. Она полюбила тебя первым; у меня не было никаких прав, кроме тех, что дали мне случай и фортуна, и то, что ты пришел спасти меня, - это акт чистого бескорыстного великодушия, на которое я не имел права претендовать. Поэтому я освобождаю тебя, дорогой Рикардо, от всякой ответственности за мою судьбу; и когда начинаю серьезно размышлять, то, поверь, ты оказываешь мне неблагодарную услугу, желая продлить мои дни. Увы! Я прожил слишком долго. Я достаточно узнал о человеческой жизни, и само осознание ужасного зла и фатальных исходов, которым она когда-либо подвергалась, продолжало бы преследовать меня в условиях абсолютной безопасности и отравляло бы воспоминания о прошлом и страхи перед будущим тем, что осталось от моего существования. Поэтому вспомни свои необдуманные слова, и не обвиняй себя в грязном преступлении в тщетной надежде спасти меня. Поспеши, не теряя времени, рассказать всю правду доброму тюремному священнику, и он передаст твои показания властям, которые освободят тебя. Мои дни сочтены, мне недолго осталось жить.

- Никогда! никогда! - воскликнул я. - Я предпочел бы умереть тысячью смертей!

- Помни о своей Лауре, - сказал Лисардо, - я одинокое и бесполезное существо, обуза и пятно на этой прекрасной земле.

- Ради тебя я пожертвовал бы и женой, и сыном - всем, что мне дороже всего на свете. Подари мне только свою прежнюю любовь и доверие, мой Лисардо.

На его глазах выступили слезы, но прежде чем он успел ответить, снаружи послышался шум, дверь нашей тюрьмы открылась, и посыльный внезапно объявил о поимке настоящих убийц, тех самых, которые ограбили Лисардо; при них были обнаружены одежда и драгоценности.

Эти радостные известия, которые сразу же подтвердили репутацию Лисардо и спасли меня из опасного положения, в котором я оказался, тем не менее сопровождались тем же несчастливым роком, казалось, преследовавшим моего друга по пятам и превращал каждое происшествие в источник несчастий, куда бы он ни направлялся. Однако это было последнее испытание, которое он был обречен вынести, - внезапное избавление оказалось слишком сильным для его измученного организма. Несколько мгновений он пристально смотрел мне в лицо, испустил глубокий вздох и упал бы, если бы я не подхватил его на руки.

- Я умираю, - воскликнул он слабым голосом. - О, прости меня, мой дорогой друг, и попроси Лауру простить меня!

- Простить! - воскликнул я. - О, не говори так, не говори о том, что покидаешь меня.

- Да, прости! потому что я никогда не переставал любить Лауру, твою жену, - любить нежно, страстно, как тогда, когда увидел ее в первый и последний раз. Скажи, что я умер за свою ошибку, - за свое преступление против тебя и нее, но я потерял ее, и все остальное пошло прахом, - без Лауры я ничто.

Это были его последние слова.

Он скончался у меня на руках, и, хотя с тех пор я поддерживал жизнь ради той, кого он любил, самые дорогие радости жизни не имеют и половины того наслаждения, которое было бы столь сладостным, как надежда воссоединиться со святым духом моего друга в другом, лучшем мире.

ЗЕЛЕНЫЕ ГЛАЗА

Я давно хотел написать об этом.

Теперь, когда мне представилась такая возможность, я пишу название крупными буквами в начале своей истории и даю волю моему перу.

Я верю, что когда-то видел эти зеленые глаза такими, какими описал их в этой легенде. Не могу сказать, было ли это во сне или нет. Боюсь, у меня не хватит сил описать их такими, какими они были - сверкающими, прозрачными, как капли дождя, остающимися на листьях деревьев после летнего ливня. Однако я полагаюсь на воображение моих читателей, которые заполнят пробелы в том, что я могу назвать лишь грубым наброском.

I

Олень ранен - в этом не могло быть сомнений. В зарослях на горе были видны следы его крови; перепрыгивая через низкие кусты, он волочил за собой конечности. Молодой сеньор выказал мастерство, которого иные никогда не достигают. За сорок лет, проведенных в горах, я ни разу не видел более сильного удара. Но, клянусь святым Сатурио, покровителем Сории, нельзя дать оленю пройти мимо этих зеленых дубов! Гоните собак! Трубите в рога изо всех сил и вонзайте шпоры в бока своих лошадей. Разве вы не видите, что зверь направляется к источнику? Если он доберется туда до того, как падет, нам никогда его не добыть.

Долины Монкайо отзываются эхом, звуки рогов, лай гончих, крики пажей, с новым рвением бросающихся в погоню, беспорядочный топот ног людей, лошадей и собак, когда все спешат вперед, повинуясь приказу Иньиго, главного охотника маркиза д'Альменара. Они направляются к указанному им месту, где, скорее всего, смогут отрезать оленю путь к отступлению.

Однако все было напрасно. Когда самая проворная из собак добежала до дубовой рощи, олень, тяжело дыша, с пеной у рта, уже стрелой пронесся мимо и скрылся в кустах, окаймлявших дорожку, ведущую к источнику.

- Стойте, стойте все! - закричал Иньиго. - На то воля небес, чтобы зверь убежал.

Охотники остановились, рога смолкли, собаки, сдерживаемые голосами егерей, неохотно вернулись назад.

В этот момент к группе охотников присоединился виновник торжества Фернандо де Аргенсола, старший сын Альменара.

- В чем дело? - сердито крикнул он охотнику, ярость отразилась в каждой черте его лица, а глазах метали молнии. - Что ты делаешь, глупец? Разве ты не видишь, что зверь ранен? Мне удалось его ранить, а ты уклоняешься от погони, позволяешь ему потеряться и уйти в лес умирать! Ты должен знать, что я пришел убивать оленей, а не кормить волков.

- Сеньор, - пробормотал Иньиго сквозь зубы, - продолжать погоню невозможно.

- Невозможно! Почему?

- Потому что эта тропинка, - ответил охотник, - ведет к источнику, в водах которого обитает злой дух. Тот, кто осмелится нарушить их течение, дорого заплатит за это. Зверь к этому времени уже доберется до берега, и вы не сможете прийти туда, не навлекая на свою голову какой-нибудь ужасной беды. Короли Монкайо - охотники, но короли, которые платят дань. Каждый зверь, который убегает к этому таинственному источнику, - потерян для охотника.

- Зверь потерян! Я предпочел бы потерять земли моего отца; я предпочел бы, чтобы сатана овладел мной и моими людьми, чем позволил бы этому оленю убежать от меня - первому, кто был ранен моим оружием в первый день моей охоты! Ты понимаешь это? Ты это понимаешь! Мы можем видеть его отсюда. Его конечности дрожат; он бежит медленно. Отпусти меня! Пусти! Убери свою руку с уздечки моего коня, или я сброшу тебя на землю! Кто знает, может быть, я сумею догнать его до того, как он доберется до источника? и если он доберется туда, дьявол побери воду и ее обитателей! Вперед, Релампаго! Вперед, мой конь! Если мы его догоним, я украшу твою уздечку бриллиантами.

Человек и лошадь унеслись как вихрь.

Иньиго смотрел ему вслед, пока он не скрылся в чаще. Затем огляделся. Все, как и он, оставались безмолвными, неподвижными и исполненными ужаса.

- Сеньоры, - сказал он наконец, - вы видели, что произошло. Я сдерживал его до тех пор, пока не оказался под копытами его лошади. Я выполнял свой долг. Против дьявола доблесть бесполезна. Охотник может далеко зайти со своим арбалетом, но только священник со своей святой водой может продвинуться дальше.

II

- Вы бледны; вы ходите молчаливый и печальный. Что с вами случилось? С того злосчастного дня, когда вы отправились к источнику в погоне за раненым оленем, можно подумать, какая-то злобная ведьма околдовала вас своими ядовитыми снадобьями. Вы больше не взбираетесь на гору, преследуемый мчащимися гончими, и ваш рог больше не будит эхо. Каждое утро, взяв свой арбалет, вы отправляетесь в путь один, погруженный в мысли, которые поглощают вас, уходите в чащу и остаетесь там до захода солнца. С наступлением темноты вы снова возвращаетесь в замок, бледный и усталый, и я тщетно ищу глазами дичь, которую, как я ожидаю, вы добыли. Почему вы проводите утомительные часы так далеко от тех, кто любит вас больше всего на свете?

Пока Иньиго говорил это, Фернандо, погруженный в свои мысли, машинально обтесывал своим горным кинжалом скамью черного дерева, на которой сидел.

После долгого молчания, нарушаемого только звуком ножа, скользящего по гладкой поверхности, молодой человек обратился к своему слуге, как будто не слышал ни слова из того, что тот говорил.

- Иньиго, ты старый человек, который знает все пещеры Монкайо, который всегда жил на его склонах, охотясь на диких зверей, который не раз в своих охотничьих вылазках поднимался на самую вершину, скажи мне, ты когда-нибудь случайно встречал девушку, живущую среди скал?'

- Девушку! - удивленно воскликнул охотник, пристально глядя на своего хозяина.

- Да, - сказал молодой человек. - Со мной произошла странная вещь, очень странная. Я думал навсегда сохранить это в тайне, но у меня не получилось. Это жжет мне сердце и отражается на моем лице. Поэтому я расскажу тебе все. Ты можешь помочь мне разгадать тайну, связанную с той, которая, кажется, существует только для меня, потому что, похоже, никто другой ничего о ней не знает, никто другой ее не видел, никто другой не может дать мне никакой информации о ней.

Охотник, не разжимая губ, придвинулся вплотную к своему хозяину, ни на мгновение не сводя с него широко раскрытых глаз. Тот, взяв себя в руки, продолжал.

- С того самого дня, когда, несмотря на твои дурные предсказания, я последовал за оленем к источнику, и догнал его у воды, мной овладело желание уединиться.

Ты не знаешь этого места. Представь себе источник, расположенный в углублении скалы, воду, которая стекает, капля за каплей, на зеленые плавающие листья растений, растущих по краям бассейна. Падая, капли сияют, словно золотые шарики, и, когда они пролетают по воздуху, это сопровождается звуками восхитительной музыки. Они соединяются и струятся по траве, и, журча, издают звук, похожий на жужжание пчел, собирающихся опуститься на цветок. Они текут по песчаному руслу, образуя ручеек; они наталкиваются на препятствия на своем пути; их отбрасывает назад; они прыгают дальше; они как бы плывут, смеясь, пока не достигают озера. В это озеро они погружаются с неописуемым бормотанием, словами, именами, песнями. Я не знаю, что именно скрывается в журчании ручья, впадающего в озеро, я не слышу ничего, сидя, охваченный меланхолией, на скале, у подножия которой плещутся воды таинственного озера. Там она образует глубокое место, и поверхность ее остается нетронутой даже вечерним ветерком.

Все здесь исполнено благоговения. Одиночество с его тысячами неузнаваемых звуков царит повсюду, наполняя разум невыразимой меланхолией. Из теней серебристых листьев тополей, из впадин в скалах, из воды озера невидимые духи природы, кажется, говорят с тобой и узнают своего собрата в том, кто наделен бессмертным духом человека.

Когда ты видишь, как я рано поутру беру свой арбалет и отправляюсь к источнику, не думай, что я отправляюсь туда в поисках дичи. Нет. Я иду посидеть на берегу озера, посмотреть в его воды - для чего? Я не знаю. Это безумие. В тот день, когда я прибыл туда верхом на Релампаго, мне показалось, будто в глубине я увидел нечто странное, очень странное - глаза женщины.

Возможно, это был рассеянный луч солнца, проникший в воду; возможно, это был один из тех цветов, которые плавают посреди глубокой воды, в которой они рождаются, и чашечка которых похожа на изумруд. Я не могу сказать. Как бы то ни было, я, казалось, встретил устремленный на меня взгляд, взгляд, пробудивший в моем сердце абсурдное желание, которое не могло быть реализовано, желание встретиться с кем-то, у кого были бы такие же глаза, какие я видел.

Преисполненный этого желания, я изо дня в день отправлялся в одно и то же место.

Наконец, однажды вечером - я подумал, это, должно быть, сон, но нет, это было наяву, потому что я разговаривал с ней несколько раз, точно так же, как сейчас говорю с тобой, - однажды вечером я обнаружил, что она сидит на моем месте, одетая в платье, ниспадавшее до вод озера и плававшее на его поверхности, - девушка, невероятно красивая. Волосы у нее были золотистые, ресницы сверкали, как вспышки света, из-под них беспокойно выглядывали глаза, которые я уже видел. Да, глаза девушки и в самом деле были теми глазами, которые так долго оставались в моей памяти, глазами немыслимого цвета, глазами, которые были...

- Зеленые! - воскликнул Иньиго голосом, полным величайшего ужаса, и вскочил со своего места.

Фернандо, в свою очередь, был удивлен, услышав, как Иньиго произнес то, что было у него на уме. Со смешанным чувством тревоги и удовольствия он спросил:

- Ты ее знаешь?

- О нет! - воскликнул охотник. - Боже сохрани, чтобы я узнал ее! Но мой отец, когда запрещал мне ходить к источнику, много раз говорил, что у духа, привидения, дьявола или женщины, которые обитают в его водах, глаза такого цвета. Я умоляю вас, ради любви ко всему, что вам дороже всего на свете, никогда больше не ходите к источнику. Рано или поздно вы станете жертвой ее злобы и смертью искупите свою вину за то, что потревожили воды в источнике.

- Клянусь тем, что я люблю больше всего на свете, - пробормотал молодой человек с грустной улыбкой.

- Да, - продолжал старик, - клянусь вашими предками, вашими родителями, слезами той, кому небеса предначертали стать вашей женой, любовью вашего слуги, видевшего ваше рождение...

- Знаешь ли ты, что я люблю больше всего на свете? Знаешь ли ты, за что я отдал бы любовь отца, поцелуи той, что дала мне жизнь, и ласки всех женщин, живущих на земле? За один взгляд, за один-единственный взгляд этих глаз. Как же тогда я могу обещать не искать их?

Фернандо произнес эти слова таким тоном, что слезы, навернувшиеся на глаза Иньиго, беззвучно потекли по его щекам, и он воскликнул печальным голосом:

- Да свершится воля небес!

III

- Кто ты? Откуда родом? Где ты живешь? Каждый день я прихожу сюда, чтобы встретиться с тобой, и все же не вижу ни коня, на котором ты приехала сюда, ни слуг, которые могли бы принести тебя в твоих носилках. Откинь на время таинственное покрывало, которым ты окутана, словно ночной тенью. Я люблю тебя, и независимо от того, благородна ты или нет, я буду твоим, твоим навеки!

Солнце уже скрылось за вершиной горы, и тени огромными шагами продвигались по ее склонам. Легкий ветерок шелестел в листве тополей у источника, и туман, поднимаясь с поверхности воды, начал окутывать прибрежные скалы.

На одной из этих скал, которая, казалось, вот-вот рухнет в пучину вод, стоял дрожащий наследник Альменара, его отражение смотрело на него с поверхности воды, он стоял на коленях у ног своей таинственной возлюбленной, тщетно выпытывая у нее тайну ее рождения.

Она была прекрасна - прекрасна и бледна, как статуя из алебастра. Одна прядь ее волос упала на плечи и скользнула между складками вуали, словно луч солнца, пробивающийся сквозь облака; а из-под сверкающих ресниц смотрели ее глаза, похожие на изумруды, оправленные в золотую оправу.

Когда молодой человек умолк, она открыла рот, словно собираясь произнести какие-то слова, но раздался только вздох, слабый, жалобный, похожий на шорох мелкой ряби, подхваченный дуновением ветра и затихший в камышах.

- Ты не отвечаешь, - сказал Фернандо, видя, что его надежды тщетны. - Ты хочешь, чтобы я поверил тому, что слышал о тебе? О, нет! Я хочу знать, любишь ли ты меня. Я хочу знать, могу ли я полюбить тебя, женщина ты или дух...

- А если бы это было так?

Молодой человек на мгновение заколебался. Холодный пот выступил у него на лбу.

Его глаза расширились и с еще большей силой впились в глаза девушки. Очарованный фосфоресцирующим блеском глаз, встретившихся с его глазами, он воскликнул в порыве своей любви:

- Если бы ты была такой, я бы любил тебя - я бы любил тебя так сильно, как люблю в этот момент. Моя судьба - любить тебя даже за пределами этой жизни, если есть жизнь за ее пределами.

- Фернандо, - сказала девушка голосом, похожим на музыку, - я люблю тебя еще больше, чем ты любишь меня, и доказательством тому является то, что я, чистый дух, снизошла до любви к смертному существу! Я не такая женщина, как те, что живут на земле, но я подхожу для тебя, настолько превосходящего всех остальных мужчин. Я живу в глубинах этого озера, - неуловимая, бестелесная, прозрачная, как его воды. Я разговариваю с их журчанием и живу в их волнах.

- Я не наказываю того, кто осмеливается тревожить источник, в котором я живу. Вместо этого моя любовь вознаграждает его за то, что он, - смертный, недоступный вульгарным суевериям, - способен понять мою странную, таинственную нежность.

Пока она так говорила, молодой человек, поглощенный созерцанием ее завораживающей красоты и словно влекомый какой-то неведомой силой, все больше и больше приближался к краю скалы.

Дух с зелеными глазами продолжал.

- Видишь ли ты прозрачные глубины озера, растения с большими зелеными листьями, которые колышутся в воде? В этой обители тебя ждет такое счастье, о каком ты никогда не мечтал в своем самом безумном экстазе; такое, чего никто другой не сможет тебе предложить. Приди! Туманы с озера печально плывут вокруг нас, окутывая нас, словно шатром из льна; рябь зовет нас своими непонятными голосами, ветер поет среди деревьев гимн любви; - приди, приди!

Ночь отбрасывала вокруг свои тени, луна отражалась в поверхности озера, легкий ветерок развевал туман, а блестящие зеленые глаза сверкали в тени, как обманчивые огни, парящие над болотистой водой.

"Приди! приди!" - эти слова прозвучали в ушах Фернандо как заклинание. "Приди!" - и таинственная фигура позвала его к краю пропасти, над которой, казалось, повисла в воздухе; казалось, она предлагала ему поцелуй - поцелуй! Фернандо сделал шаг к ней, другой; он почувствовал, как ее нежные руки обвились вокруг его шеи, а на губах - холодное прикосновение - снежный поцелуй; он заколебался, шагнул вперед и с глухим печальным звуком упал в воду озера.

Вода взметнулась сверкающими каплями, а затем сомкнулась над ним, и ее серебряные круги все расширялись и расширялись, пока не растаяли на берегу.

УЖАСНОЕ ПРИКЛЮЧЕНИЕ

То, о чем я собираюсь вам рассказать, не вымысел и ни в коем случае не байка. Это всего лишь рассказ о приключении, о котором до сих пор никто не знал.

В марте 1828 года я путешествовал по Кордове со своим братом из-за нервного расстройства, от приступов которого я мог найти облегчение только в смене обстановки. Врачи рекомендовали мне, - для предотвращения повторения моей болезни, - принимать морские ванны либо в Малаге, либо в Кадисе. Таким образом, к середине июня мы начали готовиться к отъезду. Мой брат, его жена и я составили небольшую компанию. Мы путешествовали в экипаже, с мулом, тащившим наш багаж, для которого не нашлось места в повозке. Наш маршрут был не самым коротким, но мы выбрали его, из-за моей невестки, которая никогда не была ни в Севилье, ни в Кадисе, и которой страстно хотелось увидеть море, театры, собрания и всю ту разнообразную искусственность, так утомляющую жителя большого города, но в которой есть так много достопримечательностей для тех, кто живет в малонаселенных районах.

Мой брат женился на дочери аквиларского землевладельца, разбогатевшего на оливковых плантациях и прекрасных фермах по соседству.

Конча была довольно заурядной девушкой, с ограниченными взглядами и скромными вкусами. Она мало что видела и была очень молода. Ее кожа отличалась необычайной белизной, а глаза и волосы имели великолепный черный цвет. Изящно очерченный орлиный нос придавал ее лицу определенную утонченность. Рот был немного великоват, но это компенсировалось жемчужными зубами. Ее фигура была гармоничной и хорошо развитой, но не крупной, а манеры и осанка - очень приятными. Женщины находили ее слишком бледной, а мужчины - очень хорошенькой. Мой брат женился на ней по любви, и она искренне отвечала ему взаимностью. Короче говоря, это был счастливый брак. Проведя восемь месяцев в Кордове и четыре в Агиларе со своими родителями, Конча чувствовала себя вполне счастливой. Пока мой брат находился в отъезде по своим делам, она занималась домашним хозяйством. Так проходила их жизнь, если и без каких-либо безумных радостей, то уж точно без усталости и боли.

Мы выехали из Кордовы в десять часов утра. Солнце было ярким, небо ясным, но жара стояла невыносимая. Проехав через всю страну, мы с наступлением темноты прибыли в деревню, где должны были встретиться с Антонией, нашей новой спутницей. Антония была полной противоположностью Кончи. У нее были голубые глаза и пухлое лицо, временами становившееся пунцовым. Она была веселой собеседницей, женщиной, единственным желанием которой было выйти замуж, но которой никогда не везло настолько, чтобы встретить мужчину, который стал бы добиваться бы ее руки. Я сидел между двумя девушками в карете, старые рессоры издавали ужасный скрип. Мы были вполне счастливы, но дневная жара одурманила нас, и когда мы прибыли в Карпио, где должны были заночевать, я с чувством неизъяснимого удовольствия избавился от монотонного движения экипажа и утомительного позвякивания колокольчиков на наших мулах.

Гостиница, в которой мы остановились, имела не слишком приятный вид. Большой двор этого убогого здания был полон людей самой разнообразной внешности.

Вышел хозяин гостиницы. Это был толстый парень неприятного вида, как и все владельцы гостиниц со времен Сервантеса до наших дней. Сначала он принял нас без особого удовольствия, но, когда увидел, что мы привезли с собой провизию и что у нас вид состоятельных людей, то перестал хмуриться и передал нас на попечение своей племянницы, хорошенькой девушки, которая казалась совершенно неуместной среди такого убогого окружения. Хозяин отвернулся и, усевшись на скамью у двери, снова взял свои засаленные карты и возобновил игру. Девушки поселились в своей маленькой комнатке, а потом мы все отправились осматривать мавританский форт, возвышающийся над городом, пока нам в гостинице готовили поесть.

Через полчаса мы вернулись. Игра закончилась, в холле было полно народу, а в углу сидела за вязанием чулок хорошенькая племянница или служанка, чье присутствие в таком месте так удивило нас. Войдя, мы поприветствовали собравшихся и заняли свое место в центре холла. Это был небольшой отряд солдат княжеского полка, посланный в погоню за какими-то разбойниками; командовал этим отрядом сержант с пышными усами и резким выражением лица; три погонщика мулов из Ламанчи, по-видимому, бывших в дружеских отношениях с хозяином гостиницы, их соотечественником; деревенский кузнец; и человек, чей вид и одежда заставляли задаться вопросом, фермер он или контрабандист. На нем было горное сомбреро с широкой бархатной лентой, украшенной четырьмя пеньковыми пучками, черный расшитый камзол, жилет из черного сукна с шелковой бахромой и кисточками, синие бриджи с серебряными пуговицами, сапоги со шпорами и красный пояс, с заткнутым за него кинжалом, с рукоятью из слоновой кости, инкрустированной кораллом. На вид ему было около тридцати четырех лет. Фигура у него была приятная и пропорциональная, лицо загорело на солнце, а беспокойный взгляд вызывающе скользил по окружающим. Не знаю, как так получилось, но мой интерес к этому человеку не заставил себя долго ждать. Несмотря на свой невысокий рост, он казался таким непринужденным и полным достоинства, что я не мог не уделить ему много внимания. Когда наши взгляды встретились, его глаза были полны такой насмешки и властности, что совершенно сбили меня с толку.

- Как дела, старина Антонио? - спросил один из погонщиков мулов у кузнеца.

- Очень плохо, мастер Крузес. Нам нужен фураж, и наши животные почти умирают от голода. Я сам хотел бы съездить в Кордову и продать несколько овец, которые у меня есть, но из-за разбойников, перекрывших все дороги, лучше оставаться дома.

- В этих краях водятся разбойники? - спросил мой брат с беспечным видом.

- Нет, сеньор, - ответил сержант. - Это всего лишь группа из восьми человек, которые в последнее время совершили несколько ограблений. Они приходят и уходят, как Педро в своей гостинице, и я ничего не могу с ними поделать, пока у меня всего четверо солдат, которых вы видите. Я не хочу подвергать людей опасности быть убитыми негодяями, которые то объединяются, то разбегаются. Чтобы наверняка поймать их, нам нужны всадники, а не такие неотесанные парни, как эти. Они прекрасно знают всю местность вокруг. Однако сюда прибудет капитан с двадцатью солдатами, и тогда мы сможем что-нибудь предпринять.

- Неужели капитан? - спросил щеголь с красным поясом.

- Конечно, капитан, - ответил сержант. - Храбрый человек, до кончиков пальцев. Он уже три года выслеживает разбойников. Его зовут дон Роке Комарес, и он уже сталкивался с Хосе Марией.

- Хосе Марией! - в один голос воскликнули погонщики мулов и солдаты.

- Да, сеньор, Хосе Марией. Некоторое время назад он встретил его в двух лье от Эсихи и расправился бы с ним кинжалом, если бы разбойник не выстрелил в него из пистолета, не ранил в руку и не повалил на землю. В то время он служил лейтенантом в первой роте первого полка, а затем был назначен капитаном второй роты.

- И когда же он прибудет? - спросил франт, который с большим вниманием отнесся к словам сержанта.

- Мне приказано ждать его здесь четыре дня, но я не думаю, что он так задержится.

Франт невольно вздрогнул и огляделся по сторонам, проверяя, не заметил ли это кто-нибудь. Наши взгляды встретились. Он прислонился к спинке стула и принялся теребить пеньковые пряди на своей шляпе.

- Тем лучше! - произнес он с величайшим хладнокровием. - Тем скорее мы избавимся от этого разбойника. Человек, у которого есть немного и который хочет заниматься своим делом, должен быть защищен. Прошу прощения, кабальеро, - сказал он, обращаясь к моему брату, - не могли бы вы сказать мне, который час?

- Почти восемь часов, - ответил мой брат, взглянув на великолепные часы, когда-то принадлежавшие моему отцу и которые он получил от кузена, старого аудитора из Мексики.

- Восемь часов! Как быстро летит время!

Поднявшись, он собрался уходить. В этот момент мы услышали топот копыт, и почти сразу же появился капитан дон Роке Комарес во главе своей роты.

- Добрый вечер, кабальеро, - сказал вошедший, передавая свою лошадь слуге, пока солдаты отводили своих животных в конюшни. - Сегодня было чертовски жарко, а я торопился добраться сюда. Какие новости, сержант Перес? Где разбойники?

- Вчера Хосе Мария покинул Эсиху, чтобы присоединиться к своим товарищам. Где он сейчас, одному Богу известно.

- Спасибо! - в ярости воскликнул капитан. - Вы только подумайте об этом, сеньоры! Люди, которых мы преследуем, находят убежище в городах, а люди их круга прячут их так, что коррехидоры и алькальды никогда их не видят. Эти люди говорят, что мы, солдаты, ни на что не годны и проводим все свое время в гостиницах! Карамба! Голова Хосе Марии стоила бы немало. Именно благодаря ему я получил свою первую форму командира.

- Сеньор капитан, - сказал щеголь с насмешливой улыбкой, - вам следовало бы хорошенько оглядеться по сторонам, если вы хотите его поймать. Говорят, он хитрый малый и не лишен отваги. Сержант рассказал нам историю о схватке, в которой вы приняли участие, и еще кучу всего.

- Мы осмотримся, - ответил капитан, впервые обратив внимание на веселого незнакомца, который, прислонившись к столбу под фонарем, освещавшим двор, курил сигарету и, по-видимому, не проявлял особого интереса к разговору. Свет от фонаря падал вокруг него, не освещая его самого - падающие сверху лучи подчеркивали и искажали черты его лица, скрытые тенью от шляпы.

На мгновение можно было подумать, что капитан узнал незнакомца. В его взгляде, казалось, отразился страх, но вскоре он взял себя в руки и произнес бодрым тоном:

- Что вы здесь делаете? - Затем, повернувшись к хозяину, спросил: - Кто этот человек?

- Путешественник, капитан, - ответил мужчина ровным голосом, подходя ближе и прикладывая руку к шляпе. - Путешественник, который знает дороги и который ждет отъезда вашей компании, чтобы воспользоваться ее защитой на пути в Кордову, куда я очень хочу попасть.

- Кажется, я вас знаю, - сказал дон Роке. - Уверен, что где-то вас видел, и ваша внешность вызывает подозрение.

- Мы определенно встречались раньше. Вы не обманываетесь на этот счет. Два года назад мы встретились в Майрене, где вы выиграли у меня Бог знает сколько. Я выражаю вам свое почтение. Вот мой паспорт. Я думаю, что этой почтенной компании незачем стыдиться моего общества.

Приятное воспоминание о выигрыше рассеяло подозрительное выражение на лице отважного капитана, и, небрежно взглянув на паспорт, в котором значилось имя Хуана Серрано, торговца зерном, он вернул его, извинившись за беспокойство, и погладил свои пышные усы.

Конча пришла сообщить нам, что ужин готов, и, поскольку мы хотели отправиться в путь в два часа ночи, чтобы избежать дневной жары, мы попрощались с компанией и отправились в свою комнату. Проходя мимо двери конюшенного двора, мы увидели мастера Хуана Серрано, беседовавшего наедине с хорошенькой служанкой в тени уединенного уголка.

- Дорожный флирт, - сказал я себе и, плотно поужинав, отправился в постель, где вскоре крепко заснул.

В половине второго нас позвали, когда наш слуга готовил шоколад. На улице светила полная луна. Погонщики мулов еще спали, но торговец зерном был на ногах и с помощью хозяина запрягал своего скакуна, гнедого пони среднего роста, но замечательных пропорций. Его сбруя была хорошей, но не бросалась в глаза. Сбоку у седла висел прекрасный карабин, отделанный серебром.

Я отдал ему честь, и, когда он узнал меня, мы разговорились.

- Вы выпьете с нами немного шоколада? - предложил я. Незнакомец вежливо отказался, но мой брат, который в этот момент случайно присоединился к нам, повторил приглашение и, в конце концов, тот согласился. Мой брат был странным человеком. Серрано заинтересовал его, но во время завтрака торговец зерном, очевидно, изо всех сил старался скрыть, насколько противоположны их вкусы.

- Правда ли, что между этим местом и Эсихой водятся разбойники? - с тревогой спросила моя невестка.

- Нет, сеньора, - ответил торговец зерном, - но дороги не так уж безопасны, и будет разумнее всего ехать до рассвета без колокольчиков на мулах.

- Ба! - воскликнул мой брат. - Хосе Мария сейчас где-то в другом месте. Прошло много времени с тех пор, как он появлялся на дороге в Севилью.

- И все же, - настаивал Серрано, - всегда полезно быть настороже. Если бы мог, я бы поехал с вами, но я должен уехать немедленно. Однако я уверен, мы еще встретимся.

Торговец зерном удалился, грациозно поклонившись дамам и пожав мне руку. Я угостил его сигарой, и мы расстались добрыми друзьями. Кучер убрал чемоданы и небольшие свертки, которые дамы всегда берут с собой в дорогу. Мы сели в экипаж и при ярком свете луны продолжили наше путешествие в Эсиху. Мы говорили о постояльцах гостиницы и особенно о Серрано, чьи энергичные и решительные черты лица вызвали у нас немалый интерес. Моя невестка была немало встревожена таинственным советом, который он дал нам и который она не могла забыть; мой брат считал его веселым парнем, а Антония - красивым. Так мы болтали, ожидая рассвета. Конча была напугана. Ей показалось, что вдали, среди олив, она увидела тени.

- Это оливковые деревья колышутся от ветра, - сказал ее муж.

Внезапно моя невестка вскрикнула от ужаса.

- Ах! Боже мой! Это они! - И она, дрожа, отпрянула назад. Она была права.

- Стой! - раздался чей-то голос.

Кучер остановил мулов. Я высунул голову в дверцу кареты и при свете луны с ужасом увидел, что карета окружена бандой конных разбойников.

II

Несколько минут мы пребывали в мучительной неуверенности. Все это казалось нам сном. Кучер сидел неподвижно, форейтор остановил мулов; мы, остальные, застыли, съежившись, в карете, и ничто не могло вывести нас из оцепенения, казалось, парализовавшего нас. Мы услышали несколько неразборчивых слов, обращенных к кучеру; он снова начал понукать своих животных, и, съехав с большой дороги, карета въехала в густую оливковую рощу, окаймленную канавами, в одну из которых мы чуть не свалились. Никто из нас не раскрыл рта. Конча держала меня за руку и время от времени судорожно сжимала ее; Антония вздохнула; мой брат беспокойно огляделся по сторонам.

Около получаса мы ехали по незнакомой дороге. Бледный свет луны, пробивавшийся сквозь первые лучи восходящего солнца, высветил банду разбойников, ехавших по обе стороны от кареты, сопровождая ее. Не в силах предвидеть, какой будет наша судьба, не имея оружия, которым могли бы защитить себя, мы с братом, дрожа, огляделись по сторонам, преисполненные величайших опасений, если не за себя, то, по крайней мере, за наших несчастных товарищей.

- Стойте! - раздался резкий голос.

Мулы остановились, погонщик спрыгнул на землю, и через несколько секунд в дверях показалась голова свирепого разбойника. Шляпа скрывала его глаза, длинная борода была растрепана, а бесстрастное выражение его лица отнюдь не вселяло в нас уверенности.

- Выходите по очереди, - сказал он, нахмурив густые брови.

Я вышел первым. В одно мгновение разбойники связали меня веревками и привязали к оливковому дереву рядом с нашим несчастным возницей, который, несомненно, привык ко всякого рода происшествиям и, казалось, был совершенно равнодушен к случившемуся. Что касается форейтора, то он очень дружелюбно разговаривал с кем-то из бандитов - верное доказательство того, что он находился среди старых знакомых.

Служанка вышла из кареты, и толпа приветствовала ее множеством шуток; несчастная девушка расплакалась, и веселье негодяев удвоилось.

В глазах моего брата вспыхнул огонь, и даже губы его побелели, когда, выглянув из кареты, он увидел зловещий признак того, что с его женой могут поступить так же.

- Выходите, кабальеро! - грубо крикнул грабитель жалкой наружности.

Мой брат вышел из кареты. Было очевидно, что он готов оказать сопротивление и броситься на разбойников.

- Бы! ты что-то задумал, кабальеро? - крикнул разбойник и, размахнувшись карабином, нанес моему брату такой удар, что тот свалился на землю. Остальные скрутили ему руки и привязали к другому дереву.

Я почувствовал ужасную боль в сердце. Вид моего брата, такого же беззащитного, как и я, с опущенной головой; вид этой жалкой шайки, столпившейся у дверцы кареты, чтобы посмотреть, как моя невестка выходит из нее; смутное предчувствие какой-то ужасной катастрофы - все это заставило меня задрожать одновременно от страха и ярости. Я бы отдал остаток своей жизни, чтобы оказаться на свободе, с кинжалом в руке. Тщетно я пытался разорвать путы, удерживавшие меня. Казалось, чем больше я старался высвободиться, тем крепче они становились.

Конча упала замертво, но, увидев своего мужа, издала несколько жалобных криков.

- Замолчи, - сказал разбойник, взяв ее за руку и подтолкнув к канаве, где она, обхватив голову руками, принялась рыдать. Антония, бледная как смерть, скользнула к сестре. Обе женщины были подавлены горем, и даже грабители, казалось, сжалились над ними. Главарь банды приказал своим людям обыскать карету.

- Давайте не будем торопиться, - сказал он, отворачиваясь и, казалось, совершенно не интересуясь нашим присутствием.

- Сеньор Люк, - сказал один из мужчин, становясь перед ним, - не лучше ли одному из нас пойти поискать капитана?

- Разве Хосе Мария вернулся? Я, со своей стороны, полагаю, он отправился искать какой-нибудь другой способ зарабатывать на жизнь. Посмотрите, сколько дней его нет. Вы что, недовольны мной, глупцы?

- Нет, хозяин, - воскликнул молодой разбойник. - Вы даете нам больше вина, чем капитан, и мы живем очень хорошо. Вы - наш лейтенант, и мы должны повиноваться вам безропотно.

Было очевидно, что ответ молодого человека пришелся не по вкусу его товарищам, промолчавшим, когда Люк задал свой вопрос.

Чемоданы, вытащенные из кареты, были разбросаны повсюду. Халаты, платья, весь наш багаж был разграблен, и каждый из разбойников хватал то, что ему больше всего нравилось. В одной из корзин лежало несколько бутылок монтильского вина, которые моя невестка везла в подарок одной из своих подруг в Кадисе. Один из мужчин обнаружил их, и разбойники, отыскав остатки ветчины, немного хлеба и фруктов, которые мы захватили с собой, соорудили себе завтрак. Бутылки опустошались одна за другой, и Люк уговаривал остальных продолжать пить. Не было ничего противного в том, чтобы последовать его предложению, и в конце концов они начали произносить тосты. Губы моего брата, непроизвольно подрагивающие, были единственным признаком того, что он жив.

Пока все это происходило вокруг меня, ко мне вернулось спокойствие, и я начал размышлять. Мне казалось невероятным, что окружавшая нас группа принадлежала Хосе Марии; его банда всегда славилась духом аристократизма и строгой дисциплиной, которую демонстрировали ее участники. Присмотревшись повнимательнее к лицам несчастных, я узнал в них откровенные, дерзкие лица разбойников, искаженные пьянством. Однако вороватые глаза и злобный взгляд Люка заставили меня содрогнуться. Я не мог понять, как злодеи могли быть так спокойны в своих действиях, зная, что местность вокруг обыскивалась солдатами княжеского полка.

Новые тосты, прозвучавшие вслед за первыми, отвлекли меня от моих мыслей. Разбойники развеселились. Внезапно я услышал свист, и на сцене появился новый человек, при виде которого все замолчали и смутились.

- Капитан, капитан! - наконец радостно закричали разбойники. - Хосе Мария.

И они с нежностью окружили его.

Я сразу вспомнил это лицо. Это был торговец кукурузой, которого мы встретили в Карпио. Хуан Серрано и Хосе Мария были одним и тем же человеком.

В этот момент он больше походил на разъяренного генерала, чем на предводителя разбойников. Он опрокинул ногами бутылки и втоптал в землю разбросанную добычу. Оглядевшись, он увидел наше жалкое положение, и выражение печали промелькнуло на его лице, когда его взгляд упал на Кончу. Он повернулся к Люку, который мужественно выдержал его свирепый взгляд.

- Разве я говорил тебе так себя вести? - воскликнул Хосе Мария, дрожа от ярости. - Хосе Мария не оскорбляет женщин и не обращается плохо с мужчинами. Если мы вынуждены зарабатывать себе на жизнь на дорогах, то не для того, чтобы творить зло. Я знаю тебя, я знаю тебя очень давно, Курро. Я знаю, что в этот момент у тебя в кармане лежит обещание о помиловании. Ты напоил этих людей, чтобы подтолкнуть их к совершению преступления и тем самым привести их на виселицу. Ты забыл, что тебе придется иметь дело со мной.

Он подал знак, и Люк в одно мгновение оказался в окружении своих товарищей. Он хотел воспользоваться своим пистолетом, но Хосе Мария выхватил его у него из-за пояса и своим кинжалом, с невероятной быстротой, трижды нанес удар в сердце предателя. Люк упал, бормоча проклятия, и после этой сцены смерти воцарилась глубочайшая тишина.

- Глупцы, - сказал капитан, медленно вытирая с груди несколько капель крови, упавших с его кинжала, - неужели вы так себя ведете, пока меня нет? Я подумываю о том, чтобы оставить вас солдатам, которые идут по вашему следу.

И в самом деле, издалека был слышен топот кавалерийского отряда.

- Итак, - крикнул он, - пусть каждый отдаст все, что взял. Тот, кто утаит хотя бы кусочек ленты, будет иметь дело со мной. Наведите порядок.

Безропотно, не выказывая ни малейшего неудовольствия, те самые люди, которые совсем недавно, казалось, были готовы убить нас, поспешили снова погрузить багаж в карету. Все было расставлено по местам, правда, немного перемешано, поскольку разбойники пришли в возбуждение от страха перед солдатами, приближения которых ожидали с минуты на минуту.

- Освободите этих джентльменов! - крикнул Хосе Мария.

В одно мгновение мы были свободны. Капитан подошел к нам.

- Уже поздно. Время летит быстро, - сказал он. - Можете ехать дальше. Я прошу тысячу извинений за поведение этих глупцов. Они хорошие люди, но этот негодяй ввел их в заблуждение, - и он указал на тело Люка.

Радостный крик сорвался с губ разбойников, когда Хосе Мария приказал:

- По коням! Сверните на проселочную дорогу и ждите меня на ферме Деза.

И вовремя. С каждой минутой стук копыт становился все отчетливее. Однако разбойники не хотели оставлять своего предводителя одного.

- Уходите сейчас же, - сказал он им еще раз. - Пусть никто не следует за мной. Здесь я в безопасности.

Он описал им дорогу, по которой они должны были двигаться. В мгновение ока все скрылись в глубине оливковой рощи.

Тепло поприветствовав Хосе Марию, мы призвали его спасаться.

- Успокойтесь, - сказал он, улыбаясь.

Вскочив на коня, он проводил нас до места, тысячью различных способов стараясь стереть из нашей памяти воспоминания о том, что нам пришлось пережить.

Через несколько мгновений нас встретил храбрый капитан Комарес.

Когда он ехал по дороге, ему встретился фермер, который, что видел, как наша карета исчезла в оливковом лесу очень подозрительным образом.

Мы рассказали капитану, что на нас напали разбойники, но что торговец зерном самым доблестным образом спас нас, убив одного из самых грозных членов банды и обратив остальных в бегство. Дон Роке схватил за руку нашего спасителя и приказал своим солдатам унести тело Люка, чтобы выставить его на всеобщее обозрение.

- Куда они направились? - с тревогой спросил Комарес.

- Туда, - сказал Хосе Мария, рисуя в направлении, противоположном правильному.

- Продолжим погоню, - крикнул дон Роке своим солдатам.

Мы пожелали им удачи, и, вонзив шпоры в бока своих лошадей, они ускакали.

- Вам больше нечего бояться, - сказал нам Хосе Мария. - Дай Бог, чтобы вы забыли о том, что пережили сегодня.

Он отказался от всех предложений наших услуг.

- Когда-нибудь мы встретимся при более благоприятных обстоятельствах, - сказал он, протягивая нам руку, которую мы сердечно пожали.

Он пришпорил коня и углубился в лес.

Мы благополучно прибыли в Эсиху. Там жена моего брата несколько дней болела из-за пережитого испуга. После этого мы отправились в Кадис. Но даже в самые веселые минуты Конча дрожала как осиновый лист при упоминании о разбойниках, и Антония, в свою очередь, тоже слегка вздрагивала, но невольно вздыхала, вспоминая благородный вид и поведение Хосе Марии.

СТРАСТОЦВЕТ

Однажды летним вечером в саду Толедо молодая девушка, добрая и красивая, рассказала мне следующую удивительную историю.

Объяснив мне своеобразное строение цветка, давшего название этой легенде, она поцеловала лепестки и пестики цветка, один за другим, раздвигая их.

Если бы у меня был талант рассказать вам историю несчастной Сары так, как она была рассказана мне, с той же нежностью в голосе и такой же милой искренностью, вы были бы тронуты этой историей не меньше, чем я сам.

Однако это невозможно, но я расскажу вам ту часть истории, которую помню сейчас.

I

В одном из самых темных и извилистых переулков имперского города, примыкая и, так сказать, прячась, между высокой мавританской башней древней приходской церкви и покрытыми пятнами времени стенами дворянского особняка с гербами, стоял дом, полуразрушенный, мрачный и жалкий на вид, как и его обитатель - еврей Даниэль Леви.

Еврей был злопамятен и мстителен, но еще более коварен и лицемерен.

Согласно распространенному мнению, он обладал огромным богатством, но можно было увидеть, как он целыми днями сидит в темном проеме своего дома, чиня металлические цепочки от старых ремней или сбруи, которые составляли важную часть торговли бродяг Сокодовера, лоточников и бедных конюхов.

Несмотря на свою ненависть к христианам, он никогда не проходил мимо высокопоставленного чина собора, демонстративно не приподняв засаленную шапочку, прикрывавшую его лысую желтую голову. Он никогда не принимал покупателя в своей лавке, что было для него обычным делом, не сгибаясь почти вдвое, расточая в то же время смиренные приветствия, сопровождаемые заискивающими улыбками.

Улыбка Даниэля вошла в поговорку во всем Толедо, а его кротость не знала границ, несмотря на насмешки и розыгрыши соседей.

Напрасно мальчишки пытались разозлить его, бросая камни в его лавку; напрасно пажи и даже стражники соседнего дворца пытались разозлить его, осыпая самыми оскорбительными прозвищами; напрасно благочестивые старухи, проходя мимо его двери, осеняли себя крестным знамением, будто видели воочию самого Люцифера. Даниэль продолжал улыбаться странной, неописуемой улыбкой. Его губы, тонкие и плотно сжатые, вытягивались в тени очень длинного носа, изогнутого, как орлиный клюв, и если его глаза, маленькие, зеленые, круглые, почти скрытые густыми бровями, бросали взгляды, полные сдержанной злобы, то в остальном он оставался невозмутимым, стуча своим маленьким молотком по железу наковальни, на которой чинил, по-видимому, не обращая внимания ни на что другое, одну из тысяч изношенных мелочей, с которыми имел дело.

Над дверью еврейской лавки, в середине изразцовой рамы ярких цветов, имелось арабское окно - пережиток старой архитектуры мавров, живших в Толедо. По каменной ограде и по маленькой мраморной колонне, разделявшей окно на две равные части, взбиралось одно из тех вьющихся растений, которые, зеленые, полные сока и силы, свисают с потемневших стен разрушающихся зданий.

В той части дома, которая слабо освещалась через узкие оконные проемы - единственное отверстие в замшелой, осыпающейся стене, выходившей на улицу, - жила Сара, горячо любимая дочь Даниэля.

Когда соседи по кварталу проходили мимо лавки еврея и случайно видели Сару за занавеской мавританского окна и Даниэля, сидящего за своей наковальней и восхищающегося красотой молодой девушки, они восклицали:

- Кто бы мог подумать, что такой прекрасный побег может произойти от такого порочного ствола?

Сказать по правде, красота Сары была просто завораживающей. У нее были большие глаза, обрамленные густыми черными ресницами, в которых яркий блеск сиял, словно звезды на небе темной ночью. Ее ярко-розовые губы казались словно вырезанными из бархата невидимой рукой феи. Ее кожа была белой, бледной и прозрачной, как у алебастровой статуи на могиле. Ей едва исполнилось шестнадцать, а на лице ее уже лежала печать той нежной грусти, которая свойственна молодым людям с развитым умом; грудь ее уже вздымалась, и с губ срывались вздохи, возвещающие о рождении смутных грез.

Самые богатые евреи города, привлеченные ее удивительной красотой, приходили и просили ее руки, но она была равнодушна к почитанию, которое оказывали ей ее поклонники, и не обращала внимания на советы отца, настаивавшего на том, чтобы она выбрала спутника жизни, прежде чем он оставит ее одну в этом мире. Молодая девушка никак не реагировала и не объясняла причин своего странного поведения, за исключением того, что она хотела сохранить свою свободу.

Однако однажды один из тех, кто был отвергнут Сарой, и кто заметил ее обычную грусть, решив, что последнее, несомненно, свидетельствует о наличии какой-то тайны в сердце девушки, подошел к Даниэлю и сказал ему:

- Вы знаете, Даниэль, что наши молодые люди говорят о вашей дочери?

Еврей на мгновение оторвал взгляд от своей наковальни, прекратил монотонные удары молотком и, не выказывая ни малейшего волнения, спросил своего собеседника:

- Что же они говорят о ней?

- Они говорят, - ответил тот, - они говорят... что... о многом, в том числе о том, будто ваша дочь влюблена в христианина.

Отвергнутый поклонник Сары замолчал, чтобы оценить, какое впечатление произвели его слова на Даниэля.

Даниэль мгновение пристально смотрел перед собой, ничего не говоря, а затем возобновил прерванную работу.

- Кто поручится мне, что подобные разговоры не являются простой клеветой? - спросил он.

- Тот, кто не раз видел, как они разговаривали на этой самой улице, в то время как вы принимали участие в тайном собрании раввинов, - настойчиво продолжал молодой еврей, удивляясь, что его предположения и подтверждение их, похоже, не произвели никакого впечатления на Даниэля.

Он, не отрываясь от своей работы, смотрел на наковальню, на которой, отложив молоток, полировал металлическую застежку доспехов маленьким напильником. Он начал говорить сам с собой тихим голосом, хрипло, словно его губы механически произносили мысли, приходившие ему в голову.

- Эх, эх, эх! Эх, эх, эх! - сказал он, смеясь странным дьявольским смехом, - неужели христианский пес думает похитить мою Сару, гордость племени, опору, на которую я буду опираться в старости? И вы, другие, думаете, что у него все получится? Эх, эх, эх! - продолжал он, не переставая улыбаться, в то время как напильник все сильнее и сильнее вгрызался в металл своими стальными зубьями. - Эх! Эх! "Бедный Даниэль, - скажут мои соплеменники, - он сошел с ума. Как может слабый старик любить девушку, такую молодую и красивую, если не способен уберечь ее от алчности наших врагов?" Эх! эх! эх! Как ты думаешь, Даниэль спит? Неужели вы думаете, что если у моей дочери есть возлюбленный - а это возможно, что он у нее есть; что если этот возлюбленный - христианин, и хочет сбить ее с пути истинного, и даже уже сбил ее с пути истинного - все это возможно; что если она согласится бежать с ним, это очень просто, и что они сбегут, например, завтра - что вполне возможно - неужели вы думаете, что Даниэль позволил бы отнять у себя его сокровище? Как вы думаете, он не был бы отомщен?

- Но, - перебил его молодой человек, - знаете ли вы тогда...

- Знаю, - сказал Дэниел, встав и слегка похлопав его по плечу, - я знаю об этом больше, чем вы, которые ничего не знаете и ничего не узнаете, пока не настанет час рассказать все. Добрый день. Предлагаю вам, братья, собраться вместе. Сегодня ночью, между часом и двумя, я приду к вам. Всего хорошего.

С этими словами Даниэль мягко вытолкнул своего посетителя на улицу. Затем он медленно собрал свои инструменты и начал закрывать, запирать на два засова дверь своей маленькой лавки.

Шум, который издала дверь, ударившись о косяки, и скрип ее петель помешали тому, кто уходил, услышать шорох быстро закрываемых штор, когда еврейка в этот момент вышла из ниши у окна.

II

Был вечер накануне Страстной пятницы, и жители Толедо, приняв участие в богослужении в своем великолепном соборе, либо отправились спать, либо, сидя у камина, вспоминали легенды, например, о Христо де ла Луз, который, будучи похищен одним из евреев, оставил за собой кровавый след, благодаря которому преступник был обнаружен, или историю Санто-Ниньо-де-ла-Гуарда, которого непримиримые враги нашей религии подвергли жестоким страстям Христовым.

Во всем городе царила глубокая тишина, лишь время от времени нарушаемая отдаленными голосами ночной стражи, несущей караул вокруг дворца, или завыванием ветра во флюгерах на башнях, или бормотанием на извилистых улицах.

К столбу рядом с мельницами, который, казалось, был вделан в основание скал, омываемых рекой Тежу, и на которых построен город, была пришвартована маленькая лодка, владелец которой наблюдал за приближением к берегу человека. Этот человек с некоторым трудом спустился по одной из узких тропинок, которые вели с холмов к реке. Человек в лодке наблюдал за происходящим с некоторым нетерпением.

- Это она, - пробормотал он сквозь зубы. - Этой ночью, кажется, вся дьявольская раса евреев пришла в движение. Где они могли договориться о встрече с сатаной, что пользуются моей лодкой, когда мост так близко? Нет, нет, они ничего хорошего не добьются, если будут прилагать такие усилия, чтобы избежать встречи с бандитами Сан-Сервандо. И все же я зарабатываю на этом деньги. Пусть каждый сам занимается своими делами. Остальное меня не касается.

Разговаривая так сам с собой, мужчина сел в свою лодку и приготовил весла; как только Сара заняла свое место в лодке, он оттолкнул ее от берега и начал грести к другому берегу реки.

- Сколько их переправилось сегодня ночью? - спросила Сара у мужчины, когда они оставили мельницы позади, словно имея в виду что-то, о чем они говорили до этого.

- Я не в состоянии сосчитать их, - ответил он. - Настоящий рой. Можно было подумать, это последняя ночь, когда они могут встретиться.

- Вам известно, какое у них было дело и с какой целью они покинули город в это время?

- Нет, я этого не знаю, но они, очевидно, ждут прибытия кого-то, кто должен прийти сегодня вечером. Я не знаю, зачем они его ждут, но сомневаюсь, что это приведет к чему-то хорошему.

После этого короткого разговора Сара несколько мгновений хранила глубокое молчание, словно пытаясь собраться с мыслями.

"Несомненно, - подумала она про себя, - мой отец подозревает о моей любви и готовится к какой-то ужасной мести. Мне необходимо выяснить, где они, что они задумали и что собираются делать. Малейшее колебание - и все пойдет прахом".

Она встала и, словно желая прогнать ужасные сомнения, терзавшие ее, провела рукой по лбу, который от волнения покрылся капельками холодного пота. В этот момент лодка причалила к берегу.

- Добрый человек, - сказала прекрасная еврейка, давая лодочнику несколько монет и указывая на узкую извилистую тропинку, которая змеей вилась между скал, - не этой ли тропинкой они шли?

- Да, именно по ней, а когда добирались до Кабеса-дель-Моро, то сворачивали налево. Только дьявол и они сами знают, куда они направились потом, - ответил лодочник.

Сара двинулась в указанном направлении. Несколько минут он наблюдал, как она появляется и исчезает в темном лабиринте скал, темных и вздымающихся пиками. Затем, когда она достигла вершины, известной как Кабеса-дель-Моро, ее темная фигура на мгновение появилась на лазурном фоне неба, а затем в последний раз исчезла в тени скал.

III

Идя по тропинке, которая сегодня ведет к живописной часовне Пресвятой Девы дель Валье, расположенной в двух шагах от вершины, известной в Толедо как Кабеса-дель-Моро, в то время, о котором я пишу, можно было наткнуться на руины византийской церкви, построенной до завоевания Испании арабами.

Вокруг нее, на ее территории, границы которой были обозначены различными камнями, разбросанными по земле, росли кусты шиповника и сорные растения, среди которых наполовину скрывалась то обломанная капитель колонны, то большой камень с грубо вырезанными изображениями переплетенных листьев, ужасный, гротескные рты или преувеличенные человеческие фигуры. Уцелели только боковые стены часовни с некоторыми арками, разрушенными и увитыми плющом.

Сара, добравшись до места, указанного лодочником, несколько мгновений колебалась, не зная, в какую сторону направиться. Наконец, словно ведомая каким-то сверхъестественным чутьем, она твердым и решительным шагом направилась к заброшенным развалинам часовни.

Чутье и в самом деле не обмануло ее. Даниэль, теперь уже не улыбающийся, Даниэль, уже не тот изможденный и смиренный старик, каким обычно казался, стоял там, излучая ненависть своими маленькими круглыми глазками. Он был окружен толпой других людей, таких же, как он, жаждущих утолить свою ненависть к одному из врагов своей религии. Когда он стоял там, казалось, что он - не один человек, отдающий приказы одним, вдохновляющий других, фактически с ужасающей тщательностью производящий все приготовления к завершению ужасной работы, над которой он размышлял много дней, спокойно стуча молотком по своей наковальне в мастерской в Толедо.

Сара, в темноте незаметно подошедшая ко входу в церковь, с трудом удержалась от крика ужаса при виде того, что предстало ее глазам.

Красный свет костра отбрасывал на стены здания тени, напоминающие адский круг. Одни воздвигали большой крест, другие плели венец из веток, сорванных с терновника, третьи точили о камни наконечники больших железных гвоздей.

Ужасная мысль промелькнула у нее в голове. Она вспомнила, что часто слышала, как ее народ обвиняли в таинственных преступлениях. Она смутно помнила ужасную историю о Ниньо Крусификадо, которую всегда считала большой клеветой, придуманной людьми для того, чтобы иметь возможность оскорбить и очернить евреев. Однако теперь она больше не испытывала никаких сомнений. Там, перед ее глазами, были ужасные орудия мученичества, а свирепые палачи только и ждали своей жертвы.

Полная священного негодования, горя яростью, и вдохновляемая верой в Истинного Бога, к которому привел ее возлюбленный, Сара, не в состоянии больше сдерживать себя, пробиваясь через кусты, которые скрывали ее из виду, вдруг предстала у входа в здание.

Увидев ее, евреи вскрикнули от удивления, а Даниэль, шагнув к ней с угрожающим видом, спросил хриплым голосом:

- Что ты здесь делаешь, несчастная девчонка?

- Я пришла, чтобы сказать вам в лицо, - ответила она твердым, решительным голосом, - о порочности вашей гнусной работы. Я пришла сказать вам, что вы напрасно будете ждать жертву для заклания, если, конечно, не утолите свою жажду крови мной, ибо христианин, которого вы ждете, не придет, поскольку я предупредила его о вашей ловушке.

- Сара! - воскликнул еврей, покраснев от ярости. - Сара, ты говоришь неправду. Ты не могла зайти в своем предательстве так далеко, чтобы раскрыть секреты наших таинственных обрядов. Но если это правда, ты больше не моя дочь.

- Нет. Я больше не твоя дочь. Я нашла другого Отца, Отца, полного любви к Своим детям, Отца, которого вы пригвоздили к позорному кресту и который умер на нем, чтобы искупить грехи наши, открыв для нас врата рая на вечность. Нет, я больше не твоя дочь, потому что я христианка и стыжусь своего происхождения.

При этих словах, произнесенных с той решительной энергией, которую только небо вкладывает в уста мучеников, Даниэль, полный ярости, бросился на прекрасную девушку, повалил ее на землю и, схватив за волосы, потащил, словно одержимый злым духом, к подножию креста, который, казалось, раскрыл свои страшные объятия, чтобы принять ее.

- Вот, - сказал он тем, кто был рядом с ним, - предаю ее в ваши руки. Свершите правосудие над этой несчастной девушкой, предавшей свою честь, свою религию и своих братьев.

IV

На следующий день, когда колокола кафедрального собора наполнили воздух своим звоном, призывая людей на богослужение, а достойные граждане Толедо развлекались, стреляя из арбалетов в иудеев, набитых соломой, как это сейчас делают в некоторых наших деревнях, Даниэль открыл дверь своей лавки, согласно обычаю, и с этой вечной улыбкой на устах приветствовал тех, кто проходил мимо. Он, как обычно, стучал железным молотком по наковальне. Однако жалюзи на мавританском окне, где обычно сидела Сара, больше не были задернуты, и никто больше не видел прекрасную еврейку, сидевшую в нише, украшенной яркими изразцами.

По прошествии нескольких лет пастух принес архиепископу цветок, подобного которому до тех пор никто не видел, - цветок, в котором можно было найти изображение всех инструментов, использованных при распятии Спасителя, - странный таинственный цветок, который вырос и раскрылся среди стен разрушенной часовни.

Когда были предприняты действия по выяснению происхождения такого странного цветка, говорят, во время поисков в старой часовне был найден скелет девушки; вместе с ним были похоронены различные инструменты, изображенные на цветке.

Чьи это были кости, так и не удалось установить, но они хранились с большим почтением в течение многих лет в часовне Сан-Педро-эль-Верде, а цветок, который с тех пор широко распространился, называется Розой Страстей.

ТРИНАДЦАТОЕ

В 1827 году дон Антонио Диас Манрике, командующий кавалерией, получил приказ разыскать и покарать контрабандистов, наводнивших окрестности Ронды. Скандал стал настолько громким, что правительство решило, террор - это единственное средство, с помощью которого можно покончить с длинной чередой бесчинств, совершенных этой бандой. Во все деревни были направлены отряды солдат, был опубликован указ, содержащий имена членов военной комиссии, которая должна была рассматривать преступления, связанные с контрабандой. Председатель комиссии был уполномочен либо приводить приговоры в исполнение в упрощенном порядке, либо приостанавливать исполнение наказания до тех пор, пока об этом не будет сообщено министру.

В середине июля комендант Манрике был дома, когда ему принесли на подпись приказ о казни.

- Что это? - спросил он своего адъютанта.

- Это приказ о казни контрабандиста Андреса Буэно, которого сержант недавно захватил в горах.

- Куда он направлялся?

- Он сказал, будто едет повидаться со своим братом, боцманом шхуны, которая несколько дней назад прибыла в Кадис, но все знают, что именно он привез груз табака, который мы захватили по дороге в Малагу. Может, нам расстрелять его?

- Хорошо. Так и сделайте.

Он взял приказ о казни и подписал его. Но когда снова остался один и обдумал произошедшее, то вскоре раскаялся в том, что так поспешно приговорил к смерти человека, который, возможно, был в конечном счете невиновен. Он встал и вышел, чтобы отсрочить казнь, но не успел сделать и двадцати шагов, как до его слуха донесся звук ружейного выстрела. Мгновение спустя он оказался перед телом расстрелянного. Это был высокий молодой человек с приятной внешностью, одетый в обычную андалузскую одежду. Осмотрев тело в течение короткого времени, офицер удалился с болью в сердце от того, что произошло.

Среди зрителей ужасной сцены был брат Андреса Буэно. После того как казнь состоялась, он отправился на поиски вдовы убитого и разразился угрозами отомстить его убийцам. Едва он вошел в дом, как кто-то дернул за ручку двери.

- Это священник! - закричал один из детей, бросаясь открывать.

Когда тот вошел, то обнаружил, что боцман чистит пистолет, в то время как двое старших детей убитого расплавили свинцовый брусок, и капали им в ведро с водой, чтобы получить пули. Несчастная вдова сидела напротив камина и смотрела на эти приготовления сухими глазами.

- Вы собираетесь отомстить? - сурово спросил священник, глядя на брата Андреса Буэно.

- Они хладнокровно убили моего брата, моего невиновного брата, - ответил матрос, не переставая тереть ржавое оружие, которое он держал в руке.

- Христианин, - сказал священник, - должен изгнать из своего сердца мысли о мести. Да защитит нас Небо от пролития крови. Необходимо, чтобы мы возложили задачу наказания виновных на Небеса. Непрекращающееся раскаяние в этой жизни и вечное наказание в следующей воздадут должное тем, кто совершает подобные преступления на земле.

Он долго говорил на эту тему. Моряк время от времени поднимал голову и склонял ее в знак согласия с тем, что слышал. Время от времени он отваживался вставить несколько слов. Наконец слова священника, по-видимому, произвели на него какое-то впечатление. Он прервал свою работу, казалось, задумался на мгновение и вдруг сказал:

- Я думаю, в конце концов, вы правы. Совесть сама отомстит за меня. Я обещаю вам, что никогда не подниму на него руку, чтобы пролить его кровь.

В тот же вечер комендант с грустью размышлял о событиях утра, когда в его комнату внезапно вошел его адъютант с бледным, искаженным судорогой лицом. Он передал коменданту письмо, запечатанное черным сургучом. В нем были такие слова:

"Андрес Буэно умер тринадцатого июля 1827 года. Комендант дон Антонио Диас Манрике умрет тринадцатого июля 1828 года.

Через двенадцать месяцев".

Больше ничего не было, кроме неразборчивой подписи.

- Кто принес это письмо? - спросил комендант.

- Андрес Буэно, - объявил адъютант охрипшим от волнения голосом.

- Андрес Буэно мертв! Вы сумасшедший!

- Я принимал участие в его казни и присутствовал при том, как его тело сбрасывали в канаву на кладбище, и поскольку я верю, что однажды мне придется отчитаться перед небесами за свои слова, я готов поклясться, что это был тот же человек, который передал мне это письмо.

Диас Манрике не был суеверным, но это таинственное письмо, тем не менее, вызвало у него некоторое беспокойство. Однако он ожидал, что все пройдет через несколько дней, дней через пять; после этого он совершенно забыл об инциденте.

Тринадцатого августа он был в Малаге, и его жена пришла к нему, чтобы передать письмо, которое, по ее словам, она получила от высокого бледного мужчины. Это второе письмо было точно таким же, как и предыдущее, за исключением того, что количество месяцев сократилось до одиннадцати. Диас Манрике, прочитав послание, почувствовал, как его вновь охватывает ужас. Его снова охватили угрызения совести, и голос его отягощенной совести заверил его, что в этом событии было что-то сверхъестественное. Он никому не говорил о своем намерении посетить Малагу, куда прибыл накануне вечером. Кто же в таком случае мог предугадать его намерение и в такой момент встать у него на пути? Им овладело смутное, но постоянное беспокойство. Он потерял аппетит и не мог заснуть. В своем стремлении забыться он предавался всевозможным излишествам, но ничто не могло избавить его от мрачных мыслей. Тоска никогда не покидала его.

Тринадцатого сентября он сидел за столом в окружении старых друзей и собирался выпить за здоровье дамы, когда слуга вложил ему в руку письмо, запечатанное черным сургучом. Комендант побледнел, не в силах вымолвить ни слова. Затем, притворившись, будто ему внезапно стало плохо, он встал и вышел из комнаты. На следующий день он покинул Малагу, сказав, что собирается поохотиться в лесу. Он взял с собой только одного слугу.

Диасу Манрике больше не приходила в голову мысль об удовольствии или развлечении. Он привык смотреть на удовольствие как что-то давно ушедшее, что больше никогда не вернется. Все, на что он мог надеяться, - это на мимолетное утешение, на временное забвение своей печали. Он искал его в физической усталости и в повседневной жизни в деревне. Но воспоминание о роковом залпе не покидало его ни на мгновение. Рядом с ним всегда была окровавленная фигура, и его глаза постоянно искали ее.

Так прошел сентябрь, и так же прошли последующие месяцы.

Однажды, когда Диас Манрике возвращался с долгой прогулки по горам, изнемогая от усталости, он проходил по узкой тропинке, тянувшейся вдоль небольшого ручья. На повороте дороги он внезапно наткнулся на человека, стоявшего у подножия холма, который указывал рукой на скалу, возле которой должен был пройти комендант. Диас Манрике внимательно присмотрелся к мужчине. У него были черты Андреса Буэно. Волосы коменданта встали дыбом, рука машинально потянулась к карабину - и он выстрелил. Презрительная улыбка промелькнула на губах Буэно, который, не делая ни малейшего движения, по-прежнему указывал на это место. Через несколько секунд видение исчезло, словно по мановению волшебной палочки. Когда Диас Манрике пришел на указанное ему место, он нашел там письмо, в котором говорилось, что жить ему осталось всего шесть месяцев.

После этой встречи комендант больше не сомневался, что в его странном приключении было что-то сверхъестественное. Его ужас и страдания удвоились, и он со смертельным ужасом ожидал наступления дня, когда получит новое письмо.

Наступил ужасный день, приближалась ночь, но ничего экстраординарного не произошло. Наконец-то, - надеялся он, - чары рассеялись. Он радостно отправился домой и проходил по пустынному мосту, когда ему встретился человек, который, казалось, хотел преградить ему путь. Он вспомнил, что этот старик был из тех, чей старший сын недавно был осужден комиссией за контрабанду. В его дом пришли солдаты, обыскали его сверху донизу, а затем полностью разрушили. Это повергло старика в глубочайшее горе. Диас Манрике попросил его пропустить, но старик, не двигаясь с места, пристально посмотрел на него и сказал:

- Я ждал тебя.

- Ты ждал меня? - воскликнул комендант. - Я не имею ничего общего с теми, кто обманывает своего короля и является праздными бродягами.

- Ты ошибаешься. Послушай!

Диас Манрике почувствовал, как кровь прилила к его лбу.

- Никто не может безнаказанно оскорблять меня! - воскликнул он. - Возьми один из этих пистолетов и защищайся.

- Зачем? - спросил пастух. - Ты жестоко отнял все, что у меня было в этом мире. С тех пор моя жизнь стала очень несчастной, и я едва ли знаю, как жить дальше. Я никогда не стрелял из пистолета, хотя когда-то, как и многие другие, носил с собой огнестрельное оружие. Тем не менее, я бы непременно убил тебя, если бы захотел. Преимущество на моей стороне. Рука убийцы всегда дрожит.

- Неужели у меня дрожит рука? - в ярости воскликнул Манрике.

Старик презрительно улыбнулся, достал из кармана листок бумаги и протянул его коменданту.

- Я выполнил то, что мне было поручено, - сказал он с притворным спокойствием. - У тебя и теперь не дрожит рука?

Диас Манрике понял, от кого это письмо. У него задрожали ноги, и он без чувств рухнул на землю. Когда он пришел в себя, старика уже не было, но неподалеку комендант увидел мрачную фигуру Буэно, холодно смотревшего на него.

Было бы слишком долго рассказывать обо всех попытках Диаса Манрике избавиться от своего преследователя и рассеять овладевшие им мрачные мысли. Он исколесил всю Андалусию в тщетной попытке помешать доставке роковых писем, которые, однако, неизменно приходили к нему тринадцатого числа каждого месяца, несмотря на все его старания сохранить в тайне место своего пребывания.

В конце концов он решил искать убежища в Лиссабоне у одной из своих сестер, которая несколько лет назад вышла замуж за португальского купца. Он сел на торговое судно и почувствовал, что с него свалился непосильный груз, когда увидел вдали оставшееся позади побережье Испании.

Посреди ночи море начало волноваться, и вскоре поднялся такой страшный шторм, что судно оказалось в опасности. Диас Манрике стоял на у борта, наблюдая за матросами, занятыми установкой парусов, как вдруг при тусклом свете звезды увидел среди них Буэно. Проходя мимо коменданта, Буэно, направляясь к лестнице, ведущей в каюту, уронил к его ногам письмо, запечатанное черным сургучом. Невозможно описать отчаяние, охватившее несчастного беглеца. Он осознал, что все усилия бесполезны и что последний ресурс, за который он цеплялся с такой отчаянной надеждой, теперь подвел его.

Когда он прибыл в дом своей сестры, то так сильно изменился, что она с трудом узнала его. Его изможденное лицо приобрело мертвенный оттенок, а сам он был истощен лихорадкой, пожиравшей его. Вместо веселого молодого человека, каким она знала его раньше, женщина увидела перед собой преждевременно состарившегося человека, печального, беспокойного, немногословного, на лице которого никогда не появлялась улыбка. Удивленная такой переменой, она несколько раз тщетно расспрашивала брата о причине его печали. Так проходили недели.

Однажды вечером, когда они вместе возвращались из театра Сан-Карлос, сестра снова принялась уговаривать его рассказать ей о причине постоянной печали, и Диас Манрике некоторое время слушал ее молча.

- Если тебя мучают угрызения совести, брат мой, - сказала она, - лучшее, что ты можешь сделать, - это следовать предписаниям нашей религии.

- Ах! - печально ответил Манрике. - Я не могу молиться Богу. Даже в этом утешении мне отказано. Скоро я исчезну из этого мира, а мой преследователь всегда следует за мной, шаг за шагом. Сегодня вечером, в пять часов, я буду всего лишь трупом, и все же я не в состоянии молиться, так далек мой дух от этого утешения! Посмотри, посмотри направо, - продолжал он, дрожа всем телом, и указал на высокого мужчину, который медленно шел по другой стороне улицы.

Диаса Манрике пришлось отнести в дом его шурина. Он был так слаб, что не мог ходить.

Сестра, убежденная, что его странная болезнь во многом вызвана игрой воображения, приказала повесить у изголовья его кровати часы и перевела их на полчаса вперед. По мере приближения рокового момента состояние больного ухудшалось; однако, когда стрелка часов показала на пять, но ничего не произошло, он отчасти пришел в себя. Вскоре в соседней комнате послышались быстрые шаги, дверь открылась, и к кровати подошел мужчина. Диас Манрике приподнялся на подушке, бросил взгляд на незнакомца и упал замертво.

Это был брат Андреса Буэно.

- Что вам здесь нужно? - сердито воскликнул торговец.

- Я, - сказал мужчина, - боцман судна, на котором дон Антонио прибыл сюда. Мы собираемся снова отправиться в плавание, и я пришел спросить, нет ли у него какого-нибудь поручения, которое я мог бы исполнить для него в Кадисе или Ронде.

К ЧЕМУ ПРИВОДИТ ОБМАН

В шести лигах от испанского двора расположен великолепный город Алькала, что в переводе означает Кастильо Рикко, поскольку он дал жизнь стольким выдающимся гражданам. Его аристократия очень древняя, и во времена Леовегильдо, короля готов, он уже мог похвастаться величественным собором, о чем мы узнаем от отца Хуана де Мариана в четвертой книге его знаменитой истории. Его климат едва ли не самый прекрасный в Европе, его общественные здания многочисленны и благородны, а характер его школ известен всему миру. Наконец, святой князь церкви, кардинал Хименес де Сиснерос, основал наш знаменитый университет по образцу Парижского.

Кроме того, Алькала омывается водами красивой реки Энарес, воспетой поэтами, протекающей по восхитительной местности, украшенной прекрасными деревьями и цветами.

Примерно в то время, о котором мы говорим, в университет поступил молодой кавалер по имени Теодор эль Галан, или Галлант, - таковы были его исключительный дух и благородство, которые он проявлял при каждом удобном случае. Природа щедро одарила его всеми талантами, как умом, так и красотой; сочетание, встречающееся слишком редко, поскольку часто мы видим, что благоразумие сочетается со скупостью, красота - с глупостью, невежество - с богатством, а простые черты лица - с превосходным вкусом и умом. Теодору посчастливилось сочетать в себе только лучшие из этих качеств; богатство, доблесть, рассудительность, добрые и обходительные манеры. Поскольку и это в юности редко сопровождается каким-либо благородным стремлением или страстью, - излюбленным объектом "высоких мыслей, таящихся в вежливом сердце", - была одна, воспламенившая душу Теодора и показавшаяся ему маяком, по которому он прокладывал свой путь в суровых условиях бурного жизненного пути. Это была его обожаемая Нарцисса, дама из знатной семьи и состоятельная, но еще более прославленная своими добродетелями и красотой. Нельзя было ожидать, что Теодор унесет такой приз без сопротивления; у него был грозный соперник в лице Валерио, молодого дворянина еще более высокого происхождения и состояния, чем мог похвастаться он.

В глазах отца леди это не было презренным преимуществом, но по мнению самой Нарциссы и друзей, ее окружавших, Теодор имел полное право на повышенное внимание и почтительность. Однако, чтобы уравновесить это, хитрый Валерио привлек на свою сторону одну из любимых компаньонок Нарциссы, и он мог рассчитывать на помощь всей прислуги. Нарцисса, правда, была привязана к Теодору и отнюдь не испытывала удовольствия от общества его соперника. Грациозная осанка и исключительная галантность Теодора вызывали у нее восхищение и завоевали ее любовь; но из-за ее гордости и сдержанности ее возлюбленный до сих пор был незнаком со своей удачей.

Валерио, с другой стороны, отнюдь не отчаивался.

Он был чрезвычайно осторожен в своем поведении и, хотя ежедневно добивался расположения матери, старался не подвергать себя риску отказа дочери.

Но Теодору не терпелось объясниться в любви, и однажды вечером, увидев, как Нарцисса выходит из дома без сопровождения, он немедленно присоединился к ней. Когда он приблизился, она случайно уронила перчатку, которую он, подавая ей, прижал к губам, одновременно вложив в нее письмо. Она приняла его с улыбкой, а затем, поняв, что в нем содержится, густо покраснела. Она спрятала перчатку за пазуху, а Теодор, опасаясь вызвать гнев ее отца, поспешно удалился.

Вернувшись домой, Нарцисса жадно прочитала содержание записки своего возлюбленного. "Я всегда слышал, - говорилось в нем, - что те, кто любит, смелы и бесстрашны, как львы; но как же я страшусь самой мысли о вашем неудовольствии; как я дрожу, когда приближаюсь к вам, боясь поднять на вас глаза, чтобы хоть один взгляд, полный гнева или презрения, не сверкнул в ваших, таких ярких и прекрасных глазах. Ах, сжальтесь, и обратите их на меня сладкими небесными лучами и умерьте тот странный трепет, который я испытываю в вашем присутствии, чтобы я мог найти слова, которыми осмелился бы сказать, как страстно я люблю - обожаю вас".

Теодор и не подозревал, что такое пылкое выражение его чувств было совершенно излишним, что сердце Нарциссы и раньше признавало его своим повелителем. Часто он проводил большую часть ночи под открытым небом неподалеку от ее резиденции, не обращая внимания на холодный воздух, бурю или дождь. Ибо как мог он оторваться от нее, пока Нарцисса соизволяла радовать его душу милой беседой, а его взор - тем, что он задерживался у ее окна в колдовской час ночи? Только с рассветом можно было увидеть, как он ускользает прочь, скрестив руки на груди и замедляя шаг, надеясь и боясь, вздыхающий, бормочущий, ликующий; короче говоря, сама душа и выражение лица страстного влюбленного. Также часто он стремился порадовать свою возлюбленную "гармонией сладких звуков", музыкой в старинных и патетических тонах, какой мы теперь уже не слышим. Питаемая подобными мыслями и интонациями, страсть прекрасной Нарциссы, преодолев все страхи и противодействие, склонилась к тому, чтобы попросить своего возлюбленного раскрыть тайну его любви ее отцу, - если это правда, что он любит ее. Обрадованного Теодора было легко убедить, ибо он верил в силу своей любви. Увы! он был обречен на то, чтобы его обманули; несмотря на его благородное происхождение, богатство и заслуги, ему противостояли из-за той самой галантности, которая принесла ему столь блестящую репутацию. Однако с тех пор, как он привязался к Нарциссе, он полностью отказался от своих прежних занятий. Он стал мягким, прилежным и стремился угодить всем окружающим, чтобы заслужить любовь такой доброй и красивой женщины, какой, по его мнению, она была. Но ее родители, опасаясь его страстного нрава и пылкой натуры, холодно восприняли его признание и в максимально мягких выражениях сообщили ему, что они уже выбрали другую партию, и рука их дочери уже обещана.

Теодор, казалось, был поражен этим ответом. Он удалился, не сказав ни слова, и рано вечером того же дня попытался встретиться с Нарциссой. "Мне пришлось приложить немало усилий, - произнес он глубоким и скорбным голосом, - чтобы заставить себя встретиться с вами сегодня вечером. Я не думал, что смогу пережить этот день, потому что жить без вас - равносильно смерти. Сегодня я разговаривал с вашими родителями. Они заверили меня, что вы уже помолвлены с другим, что они дали свое слово и что они не могут его отозвать. У них хватило духу сказать это мне, тому, кто любил вас долгие годы! Боже мой! Неужели я доживу до того времени, когда увижу женой другого? но если вы не обманули меня, то спасете нас обоих от подобной участи. Скажите только слово, и я буду принадлежать вам, буду вашим, вопреки вашим родителям и всему миру".

- Теодор, - ответила прекрасная девушка, - если родители могут выдать замуж ребенка без его согласия, то только тогда я могу быть потеряна для вас, потому что по моей воле и согласию это никогда не будет сделано. Ваша любовь достойна меня. Если мои молитвы и слезы окажутся бесполезными, моя привязанность к вам так велика, что она скорее заставит меня пойти на что угодно, только не отдать руку тому, при мысли о ком содрогается мое сердце. Однако, хотя мои родители воздерживаются от применения принуждения, я не сделаю ничего, что могло бы их огорчить. Вы можете положиться на мои слова, на мое сердце, Теодор, и да благословит и защитит вас Бог; тысячу раз, осмелюсь сказать, я хочу пожелать вам спокойной ночи".

Ободренный и утешенный, ее возлюбленный ушел, считая часы и мгновения до того, как снова придет повидать свою возлюбленную.

Примерно в это время брат Нарциссы, безрассудный и своевольный молодой человек, вернулся из своих странствий в дом своего отца. Следующим вечером, случайно увидев приближающегося Теодора, он решил, что должен заставить его уйти, и обратился к нему. Зная, кто он такой, Теодор старался быть с ним сдержанным; он вообще старался не обидеть никого, кто был дорог его Нарциссе, не говоря уже о брате, но ни вежливость, ни уговоры не возымели ни малейшего эффекта. Молодой человек напал на него, и Теодор был вынужден защищаться. Он ни разу не воспользовался своим преимуществом, пока брат, приписав это трусости, не пришел в еще большую ярость, называя его по имени и отпуская в его адрес всевозможные оскорбительные эпитеты. "Я не трус, - ответил галантный влюбленный. - Кто бы это ни сказал, он обманывается. Я не хотел бы причинить тебе боль, ты слишком похож на свою сестру, которую я люблю до безумия. Ты знаешь мое имя, а я знаю твое! Будьте благоразумны, и позвольте мне удалиться". Напрасно он предостерегал и умолял его, пока, измученный отчаянным натиском, Теодор, в конце концов, не ранил его в руку с мечом, чтобы не быть убитым самому и не лишить жизни своего врага. Затем он укрылся в ближайшем монастыре, чтобы избежать первой вспышки отцовского гнева, раздираемый сожалением и тревогой при мысли о том, что обидел семью и навлек на себя неудовольствие той, которую обожал, поскольку знал, что ответственность за случившееся будет возложена на него.

Тем временем соперник Теодора, Валерио, не сидел сложа руки; воспользовавшись несчастьем Теодора и своими собственными заслугами, он договорился с любимой служанкой Нарциссы, которую подкупил в своих интересах, о тайном свидании, которое они заранее спланировали, подготовив его так искусно, что льстили себя надеждой, это лишит несчастную даму возможности отказаться от его ухаживаний. И вот однажды вечером, когда ничего не подозревающая девушка складывала письмо, адресованное ее возлюбленному Теодору, она вдруг увидела тень мужчины на противоположной стороне, где сидела, и в тот же момент услышала шум, доносившийся как будто из того места, где он прятался, в панике подбежала к окну и начала звать на помощь. Ее брат, находившийся в пределах слышимости, мгновенно ворвался в ее комнату с обнаженным мечом и успел как раз вовремя, чтобы увидеть фигуру мужчины, который в этот момент вышел из укрытия и пробежал мимо него. Он был в маске - и, решив, что это Теодор, брат погнался за ним, но тому удалось спастись, выпрыгнув через открытое окно в сад, откуда он скрылся. К несчастью для его соперника, который как раз в это время приблизился к дому, преследователи приняли его за человека, который уже успел скрыться; увидев альгвасилов на небольшом расстоянии, отец и брат немедленно позвали их, чтобы они схватили Теодора, так как он только что проник в их дом. Тот был немедленно схвачен и препровожден в тюрьму; а когда они вернулись домой, отец велел Нарциссе готовиться к отъезду в резиденцию дяди, где, как считалось, она будет в большей безопасности.

Негодование семьи Нарциссы по поводу нанесенного таким образом ущерба их чести, в котором они обвинили Теодора, было безграничным. Они также обвинили его в том, что он развратил их прислугу, и сумели внушить Нарциссе ту же мысль, заверив ее, что застали его врасплох, когда он пытался сбежать из сада. Таким образом, Валерио торжествовал в своей злобе, в то время как несчастный Теодор, охваченный горем и ревностью, сходил с ума от мысли, что тот может оказаться удачливым соперником. Но что больше всего подтвердило его худшие опасения, так это поведение семьи Нарциссы, которая теперь настаивала на том, чтобы он немедленно получил ее руку, как на единственном средстве восстановить оскорбленную честь этой дамы. Все ее родственники объединились в этом требовании, настаивая на его выполнении в самых надменных выражениях, что только еще больше оттолкнуло Теодора от этого, хотя раньше он страстно желал союза с ней. Это была ожесточенная борьба, поскольку он все еще настаивал на своей невиновности, и, следовательно, кто-то другой проник в комнату леди, за что должен был ответить. Поэтому он отказался принять руку Нарциссы, пока не будет найден настоящий преступник. Правда, честь и правосудие, как по отношению к нему самому, так и по отношению к Нарциссе, запрещали это.

Это известие повергло Нарциссу в пучину горя. Она взывала к небесам, жалуясь на несправедливость Теодора и, не зная о его мотивах, в первом порыве негодования бросилась к ногам отца, рыдая и умоляя его простить ее за то, что она отдала свое сердце столь недостойному объекту. Она также молилась о смерти, подтверждая свою невиновность во всем, что произошло в ту злополучную ночь. Она ничего не знала о предательской сделке, которая лишила ее счастья и покоя. Это, однако, вскоре стало известно, ибо таков был план предателя - признаться в этом отцу, который, сохранив это в тайне от своей дочери, немедленно послал за ним, настаивая, как и в случае с Теодором, что он должен смыть оскорбление, женившись на его дочери без промедления.

В порыве тоски и отчаяния несчастная дочь нарушила обет послушания, который она только что дала своему отцу, и довела свои страдания до высшей точки, позволив отвести себя к алтарю и произнеся роковую клятву, навсегда разлучившую ее с объектом ее первого выбора. Она стала женой Валерио, чьи жестокие и злобные чувства только усилили его успех. Какие чувства, увы! испытывала она, когда, после того как утихла буря страстного негодования на Теодора, она пришла в себя и обнаружила, что соединилась с тем, кого никогда не любила! Это была смерть при жизни; но, словно не удовлетворившись причиненным ей горем, ее муж имел наглость публично заявить, под предлогом защиты чести своей жены, что именно он был обнаружен в ее комнате. Таким образом, была восстановлена честь Теодора, который был освобожден и ознакомлен со всем, что произошло. Не станем пытаться описать ни его чувства, ни чувства его потерянной Нарциссы; оба они стали жертвами отъявленного злодея, и оба втайне тщетно оплакивали горечь своей участи.

- О, роковая поспешность! - воскликнул несчастный влюбленный. - Как быстро ты отомстила, Нарцисса, за вменяемое мне оскорбление. Если бы ты промедлила хотя бы один день, если бы увидела своего Теодора перед этой роковой ошибкой - этими жгучими слезами - этими муками любви - ненависти - мести - ты не стала бы принадлежать другому. Но трепещи, предатель! трепещи! ибо я должен отомстить вдвойне.

Однако из-за одной только их интенсивности эти яростные чувства истощались и уступали место мрачной, а затем и безропотной печали. Часто размышляя о мести, он, казалось, утратил способность действовать; он колебаться, не зная, как ее осуществить. Судьба бедной Нарциссы была не менее плачевной - ее снедало тайное горе. Они ни разу не встречались со времени роковой женитьбы; но через некоторое время Теодор решил повидаться с ней, прежде чем осуществить месть, которую все еще лелеял в своей груди, а затем навсегда покинуть родные места. Но как он мог этого добиться, ведь ревнивый Валерио следил за своей добычей, как скряга следит за своим сокровищем, с бдительностью и яростью хищной птицы? Он сопровождал ее, куда бы она ни направлялась, наряжал в самые роскошные и дорогие наряды, чтобы еще больше подчеркнуть ее ослепительную красоту в глазах поклонников и получить тайное удовлетворение от их зависти.

Была ли надежда, что Теодор получит доступ к той, кто так охранялась? Но что может воспрепятствовать разочарованной любви и отчаянию? Насколько глубоко он когда-то почувствовал бы унижение, прибегнув к хитрости, на которую пошел сейчас. Он снял свои придворные одежды и мужское платье и, переодевшись женщиной, принялся следить за передвижениями Валерио; пока однажды вечером, увидев, как тот выходит из дома с визитом ко двору, не воспользовался случаем и не попросил разрешения войти. Без малейшего подозрения его провели в комнату Нарциссы, и он оказался в присутствии той, из-за которой так много страдал. Какое испытание для обоих! Нарцисса попросила незнакомку сбросить плащ и присесть. "Конечно, если вы этого хотите!" При звуке этого голоса Нарцисса вздрогнула и, не отрывая взгляда от лица незнакомки, пронзительно вскрикнула и упала в объятия Теодора.

- Увы, - воскликнула она, - мой Теодор, что вы сделали, рискуя потерять жизнь и честь - вашу и мою собственную? Неужели я мало страдала, так что вы решили добавить ко всему остальному еще и эту последнюю боль, потерю своей дорогой жизни? ибо, несомненно, все было бы потеряно, если бы вас увидели здесь. Прочь, прочь! ведь вы знаете, что я любила... что это вы наполнили мою душу слезами и горечью... какой бы несчастной я ни была... зачем вы полюбили меня?

- Молю Бога, - ответил Теодор глубоким, глухим голосом, - чтобы так оно и было, потому что, как бы остро я ни ощущал свою неправоту, ваша ранила меня в самую душу. Я вижу все это. Я пришел не для того, чтобы огорчать вас; я хочу знать только одно: смирились ли вы со своей участью, с тем, что живете так, как живете; счастливы ли вы, сделав свой выбор? если так, я должен попрощаться с вами и больше не проливать неподобающих мужчине слез. Счастлив ли ваш повелитель, ведь измена принесла ему победу? разве вы не принадлежите ему? разве вы не готовы исполнять его малейшие желания и изображать жестокого тирана только со мной? Да, сделайте это, сделайте; а взамен я сделаю то, что заставит мир плакать и удивляться, ибо сила и возмездие принадлежат мне. Я размышляю об этом днем и ночью; сознание этого сладостно. Ради этого я и откладываю его, но, когда оно придет, оно сметет вас всех с лица земли, подобно вихрю.

Прошло много времени, прежде чем Нарцисса смогла ответить; поток слез заглушил ее голос. Наконец она всхлипнула: "Мои жестокие родители выдали меня замуж, но они не смогли заставить меня полюбить, не заставили меня забыть вас".

- Значит, вы любите меня? скажите мне, что все еще любите, - воскликнул Теодор ликующим тоном, - что вас обманули, заставили, что угодно, но только что вы никогда не любили Валерио, что вы и сейчас не любите предателя.

- Никогда, никогда, - с горечью сказала дама, - вы знаете, я всегда любила вас. Это был мой отец, это были вы, Теодор, которые все это сделали; вы отказались принять мою руку, - и она закрыла лицо руками и заплакала.

- Каким бы негодяем, безумцем я ни был, - воскликнул Теодор, - но вы не знаете, как подло со мной обошлись, как оклеветали, как обесчестили меня; вы не знаете всего, иначе вы бы тоже плакали обо мне. Я был обречен; пусть так и будет. Только скажите, что вы все еще любите меня, и я все забуду и благословлю вас, потому что я все еще обожаю вас.

- Убейте меня, но не спрашивайте, Теодор, я не могу, я не должна говорить.

- Что, что? - нетерпеливо спросил ее возлюбленный. - Ответьте мне, или эта ночь положит конец моим мучениям и сомнениям.

- Я люблю вас, - воскликнула испуганная девушка, - нежно, по-настоящему люблю вас, Теодор, - и, произнося эти слова, опустила голову ему на грудь. Он неистово прижал ее к своей груди; их губы встретились, и этот момент, казалось, вознаградил их обоих за все перенесенные страдания.

Нарцисса отшатнулась от него.

- Послушайте! Я слышу кого-то; уходите, Теодор, любовь моя, мы еще встретимся.

Он поспешил прочь; но уже не был похож на прежнее существо, полное тоски и отчаяния, но радующееся мыслям о любви и мести. Какие же новые чувства всколыхнули теперь сердце Нарциссы. Она смахнула слезы; яркая улыбка озарила ее сияющее лицо, слишком долго бывшее печальным. Она поправила свои распущенные локоны и поднялась легким упругим шагом, уже не та измученная горем женщина, какой была раньше. Казалось, перед ней открылся новый мир, и она инстинктивно заявила о своем праве быть счастливой в нем, как в своем собственном - ее первые клятвы были даны Теодору, и ему, только ему она хотела принадлежать.

Не успели они расстаться, как она села писать ему; она больше не пыталась скрывать чувства, которые он ей внушал и которые руководили каждой ее мыслью. Однако прежде чем ее письмо дошло до Теодора, он получил известие о смерти достойного родственника и, будучи единственным наследником, должен был немедленно отправиться в Талаверу. Желая покончить с этим делом и вернуться как можно скорее, он написал Нарциссе несколько строк, сообщив об этом событии и о своем скорейшем возвращении. Затем он отправился в путь, в то время как Нарцисса, полагая, что он получил ее письмо, о котором он не сказал ни слова, и желая принять меры, чтобы присоединиться к нему, немедленно ответила на его сообщение, что она умоляет его не уезжать, и заклинает его не оставлять ее еще на один день с мужем, если он действительно любил ее так искренне, как утверждал, и так же искренне, так же безоглядно, как она сейчас любила его. "Если он уедет без нее, - заключила она, - он может быть уверен, что никогда больше не увидит ее живой - и никогда не будет принадлежать ей".

Для женщины, которая любила так, которая любила долго, и которая оказалась во власти мужа-тирана, добившегося ее руки путем жестокого предательства, которое она ненавидела так же сильно, как и того, кто его задумал, - каким потрясением было для нее услышать, что Теодор уехал, как она себе представляла, несмотря на все ее молитвы и уговоры, несмотря даже на ее предложение сопровождать его и всегда принадлежать ему. Теперь она вспомнила о его прежнем отказе принять ее руку по настоятельному требованию ее отца, и у нее мелькнуло странное подозрение, - даже после того, что недавно произошло в этой самой комнате, - что Теодор, возможно, никогда не собирался делать ее своей женой и добивался ее не столько из чувства привязанности, сколько от досады и мести более удачливому сопернику. Ее мучения были невыносимы; она чувствовала, что ею пренебрегли, если не сказать, отнеслись к ней с презрением; вся ее душа восстала против предполагаемой неблагодарности ее возлюбленного; теперь она почти поздравляла себя с тем, что не поддалась обману. Ее гордость пришла ей на помощь; она думала, что жила для того, чтобы быть отвергнутой тем, ради кого пожертвовала бы всеми своими надеждами здесь и в будущем, и после многих слез и борьбы она начала рассматривать этот вопрос с более разумной, если не с религиозной точки зрения. Она не могла умереть так, как хотела, потому что собиралась жить, чтобы ответить презрением на презрение и выказать ему пренебрежение и безразличие, которые он сам выказал ей.

Она была полна горя и негодования, когда ее муж Валерио вернулся домой. Прекрасно сознавая свое вероломное поведение и то, как мало у него было прав на ее любовь и уважение, он чувствовал, что до сих пор жена если и не ненавидела его, то только терпела; и, уже удовлетворив свое тщеславие, выставив ее прелести на зависть всему свету, он горел желанием, всеми доступными ему средствами расположить ее к себе и своей неустанной заботой и добротой побудить забыть о том, что произошло. Он знал, что не завладел ее сердцем; и поскольку теперь он восхищался ею и любил ее, это в конце концов стало главным объектом его надежд и желаний, чтобы увенчать свое счастье, завладев ее чувствами.

И в этом удача, как обычно, не покинула его. Он не мог бы взяться за это дело в более подходящий момент. Он привез с собой множество самых дорогих и великолепных подарков, какие, по его мнению, больше всего соответствовали ее изысканному вкусу. Он представил их с деликатным и смиренным видом; затем сел рядом с ней и, помолчав несколько мгновений, преклонил колено и с глубоким волнением попросил у нее прощения, заверив ее в своем искреннем раскаянии и печали из-за того, что так часто давал ей повод пожаловаться на его поведение. В то же время он заявил о своем неизменном уважении и привязанности, о своей непрестанной любви, если бы она только могла пообещать ему, что настанет момент, когда, искупив его обиды искренним сожалением о случившемся, она порадует его надеждой. Нарцисса была странно удивлена и растрогана; подобные выражения были для нее внове, но от этого не становились менее приятными в тот момент. В любой другой момент они, возможно, вызвали бы боль, если не досаду и отвращение; но, несмотря на то, что она испытывала противоречивые чувства - разочарование в вере, чувство долга, страсть, - это внезапное обращение к ее лучшим чувствам придало ей новый импульс. Муж бросился к ее ногам, умоляя простить и полюбить его; и, словно стремясь найти где-то убежище от мучивших ее горьких чувств, она нашла его в его объятиях и, бросившись ему на грудь в порыве страстных слез, простила и благословила его, умоляя простить ее в ответ, если она чем-то обидела его, и заявив, что она никогда больше не будет упоминать о том, что произошло. Валерио стоял, словно сомневаясь в истинности ее чувств, замерев от удовольствия и удивления. В порыве благодарности и любви он прижал свою молодую и красивую жену к груди, и с этого момента их примирение стало полным. Валерио, проявляя неослабевающую доброту и внимание, добился того, чего хотел, - полного обладания чувствами Нарциссы, которая часто винила себя в том, что раньше не любила его и что теперь не может любить его так, как он того заслуживает. Она больше не плакала, больше не думала о Теодоре, о причине его пренебрежения и отсутствия, и в новом, добродетельном чувстве, охватившем ее, молилась, чтобы он никогда не вернулся.

Между тем несчастного Теодора преследовала та же злосчастная судьба, какая преследовала его с самого начала. После своего прибытия в Талаверу он дважды писал Нарциссе, но оба его письма попали в руки Валерио и укрепили того в том, чего он хотел добиться: раскаяться в своих прежних промахах и заблуждениях и попытаться завоевать расположение своей жены. Теперь он полностью овладел ими, и его любили с такой нежностью и преданностью, что это удивило даже саму Нарциссу, и сделало его одним из счастливейших представителей человечества.

По возвращении из Талаверы Теодор отправил Нарциссе секретное послание, в котором сообщал о своем приезде и жаловался на то, что она так и не ответила на два его предыдущих письма. Ответа он не получил; и когда он стал расспрашивать тех, кто был хорошо знаком с супругами, то неизменно получал ответ, что они чувствуют себя вполне хорошо, являя собой образец благожелательности и совершенства для всех окружающих - вежливые и любящие; очень нежно и страстно привязанные друг к другу; короче говоря, они были одной из самых счастливых пар в этом мире.

Теодор размышлял о том коротком промежутке времени, который прошел с момента их расставания, и это странное и поразительное известие сильно задело его чувства; чувства Нарциссы не были менее болезненными, хотя и проистекали из другого источника. Она беспокоилась только о безопасности своего мужа, и жестокость Теодора заставила ее опасаться каких-то серьезных последствий. Однако она твердо решила не разговаривать с ним и не писать ему, избегала выходить из дома и вообще гулять одна.

Уязвленный ревностью и гневом из-за ее продолжающегося молчания, из которого он заключил, что о нем забыли, Теодор с горечью в сердце воскликнул: "Ты, непостоянная женщина, неужели ты так быстро забыла меня? Какие любовные чары он наложил на тебя, превратившие твое отвращение к нему в любовь, а твою любовь ко мне - в отвращение? Из какого потока забвения ты выпила? какие чары были применены, чтобы полностью изгнать меня из твоих мыслей? Если бы я дал повод для такого обращения, это могло бы показаться справедливым, но чем я провинился, чтобы заслужить такое полное безразличие и презрение?" Так сокрушался несчастный Теодор, в то время как объект его упреков всего лишь беспокоился о безопасности Валерио, к которому она теперь была привязана более преданно, чем когда-либо. В этот период произошел случай, который произвел внезапную и ужасную перемену в мыслях и чувствах Теодора; с этого момента он больше не предавался безысходной печали и угрюмому отчаянию, а решился на страшные и отчаянные действия. Однажды вечером, возвращаясь с прогулки вдоль реки, он услышал приближающиеся к нему звуки веселых голосов и, внезапно свернув на другую тропинку, оказался напротив собравшихся. Это была Нарцисса в сопровождении своего мужа и нескольких его друзей; она, казалось, была в прекрасном расположении духа, и именно ее веселый смех впервые тронул его испуганную душу, тот самый, который он так часто слышал в золотые дни их юной и счастливой любви. Он инстинктивно бежал от этого смеха; но это было только для того, чтобы поравняться со всей компанией и устремить взгляд на ее лицо - на жену гордого и счастливого Валерио, который смеялся вместе с ней свободно и беспечно. Теодор застыл как вкопанный; в его глазах смешались ярость и ужас, а также оскорбленная гордость - самая черная ненависть и самый горький упрек были сосредоточены в одном этом взгляде. Это привлекло внимание Нарциссы и поразило ее в самое сердце, как удар колокола, возвещающий о ее гибели. Она вскрикнула от ужаса и упала бы на землю, если бы друзья не поспешили увести ее с этого места. Они прошли дальше, но несчастный Теодор все еще стоял неподвижно, как статуя, в той же позе, его сверкающий взгляд был устремлен в одну точку, словно он встретил взгляд василиска, его руки были сжаты в той же агонии ярости и отчаяния, и во всей его фигуре и выражении лица читалась картина того, как он корчится. находясь в объятиях змей-разрушителей, но все же бросая вызов своей судьбе и борясь с ней, ибо змеи ненависти и мести быстро обвивались вокруг его души, когда он снова пришел в себя, но он уже не был прежним - демон овладел его душой. Он обезумел от ненависти и жажды мести, и его мозг был занят тысячью хитроумных проектов, как обрушить самое быстрое и смертоносное возмездие на головы предателей.

С этого времени он решил следить за передвижениями Валерио, следовать за ним по пятам, куда бы тот ни пошел. Неудовлетворенный любым обычным способом мести, он решил заставить его почувствовать ужасную судьбу, нависшую над ним, и с этой целью искал способы подчинить его своей власти. Он прятался неподалеку от того места, где, как он знал, его ненавистный и преуспевающий соперник обычно проходил по пути в свой особняк. Ночь за ночью он поджидал его (это было не то, что можно было совершить днем), пока тот не появился у входа в место, которое он выбрал как место ужасной катастрофы, которая должна была завершить мрачную трагедию его жизни. Это было отдаленное и полуразрушенное здание, расположенное в стороне от наиболее посещаемых мест, выбранное им для своей особой цели. Там, переодетый и вооруженный, он ждал благоприятного момента, чтобы броситься на своего врага и затащить его живым в роковое здание. Это произошло, и быстрый, как крылатая молния возмездия, он схватил свою жертву. Ранив его кинжалом в шею, он затем швырнул его за порог, засунул ему в рот кляп и связал веревками по рукам и ногам. Рана была не смертельной, и под угрозой немедленной расправы с ним он заставил Валерио написать Нарциссе письмо о том, что с ним произошел ужасный несчастный случай, и умолять ее поспешить к нему, но только без сопровождения, если она ценит его жизнь. Его он передал даме с величайшей секретностью и поспешностью, и вскоре та появилась в крайнем волнении и тревоге. Дверь открылась, и перед ее испуганным взором предстало лицо возмущенного Теодора. Она громко вскрикнула и попыталась отступить, но было слишком поздно: Теодор крепко схватил ее за руку и втолкнул в комнату, где лежал Валерио, бледный, раненый и связанный. Какая картина для любящей жены! Она бросилась к нему, обвила его руками, а горькие и пронзительные крики свидетельствовали о том, как мучительны были ее чувства. Но Теодор, доведенный до крайности ярости и ревности проявленными ею знаками любви и нежности, забыл о своих прежних намерениях причинить им затяжные муки разлуки, которые он им уготовил. Он грубо вырвал плачущую даму из объятий ее мужа и, осыпав ее всеми презрительными эпитетами, какие, по его мнению, могли вызвать новую боль в душе его некогда ненавистного соперника, заколол ее у него на глазах, а в следующее мгновение еще глубже вонзил оружие себе в грудь.

Конечно, было бы актом милосердия избавить мужа от ужасов этого зрелища, но он был оставлен в живых, как результат изощренной жестокой мести, в состоянии страдания и растерянности, какие невозможно описать словами. Таким образом, ранним утром следующего дня его нашли сотрудники городской полиции, которым он, прежде чем испустить последний вздох, рассказал подробности своего ужасного поступка.

БЕЛАЯ ЛАНЬ

Примерно в 1300 году в маленькой деревушке Арагон жил, почти уединившись в своем замке, знаменитый рыцарь дон Дионис, служивший своему королю в войнах с сарацинами и вернувшийся домой, чтобы отдохнуть от перенесенных испытаний и предаться радостям жизни.

Однажды случилось так, что этот рыцарь, предаваясь своему любимому занятию, - охоте, - в обществе своей дочери, чья исключительная красота и необыкновенная белизна лица дали ей имя Лилия, охотился на оленя в горах на своей земле и решил отдохнуть в жаркий летний день от полуденного солнца, в долине, по которой тек ручей, плавно извиваясь между скалистыми берегами.

Прошло около двух часов с тех пор, как дон Дионис остановился в этом прекрасном месте и, расположившись отдохнуть на траве в тени старого тополя, дружески беседовал со своими егерями о событиях прошедшего дня, и каждый по очереди рассказывал о своих охотничьих приключениях. Внезапно с вершины самого крутого склона, сопровождаемый шумом ветра, который шевелил листья на деревьях, послышался звон колокольчика, такого, какой носит скот. Казалось, он раздавался все ближе и ближе.

Звенели, действительно, колокольчики. Вскоре появилось около сотни белых как снег ягнят, пробиравшихся сквозь густые заросли тимьяна и лаванды; за ними следовал пастух с капюшоном на голове, защищавшим его от солнечных лучей, и с сумкой, подвешенной на конце палки через плечо.

- Что касается необычных приключений, - воскликнул один из охотников дона Диониса, поворачиваясь к своему господину, - то вот идет пастух Стивен, который с некоторых пор стал еще более безумным, чем его создал Бог, а это уже о многом говорит, и он может развлечь нас, рассказав о причине его постоянного ужаса.

- Так что же случилось с беднягой? - воскликнул дон Дионис, в котором начало разгораться любопытство.

- Случай поразительный, - шутливо ответил охотник. - Дело в том, что, не будучи рожденным в Страстную пятницу и не осененный крестным знамением, и не будучи в союзе с лукавым, как можно было бы предположить, не зная, где и как, он приобрел самый чудесный дар, каким когда-либо обладал человек, за исключением Соломона, о ком говорят, что он понимал даже язык птиц.

- И в чем же заключается этот чудесный дар?

- В этом. Он говорит и клянется всем, что есть святого на земле, будто олени, которые бродят по этим горам, сговорились не давать ему покоя, и, что самое смешное, он не раз слышал, как они обсуждали между собой шутки, которые собирались разыграть с ним. Еще он говорит, что, когда они осуществляли свои заговоры против него, он слышал громкий смех, которым они праздновали свой успех.

Пока охотник продолжал свой рассказ, Констанция, - так звали прекрасную дочь дона Диониса, - приблизилась к группе. Поскольку ей, по-видимому, было любопытно послушать необычную историю Стивена, один из мужчин пошел туда, где пастух поил свое стадо, и привел его к своему господину, который, чтобы избавить бедного юношу от замешательства и неловкости, поспешил поприветствовать его по имени, сопроводив приветствие доброй улыбкой.

Стивен был молодым человеком лет девятнадцати-двадцати, крепкого телосложения, с маленькой головой, глубоко посаженной в плечах, маленькими голубыми глазами, с беспокойным, но рассеянным выражением, как у альбиносов, приплюснутым носом, толстыми губами, белым лбом, загорелой кожей и с волосами, падавшими ему на глаза и лицо грубыми рыжими прядями, похожими на лошадиную гриву.

Таков был Стивен в том, что касалось внешности. Вы можете с уверенностью сказать, не опасаясь возражений со стороны его самого или тех, кто его знал, что он был совершенно простодушен, хотя и несколько подозрителен и груб в манерах, как большинство крестьян.

После того как пастух оправился от смущения, дон Дионис с самым серьезным видом, проявляя необычайное желание узнать подробности происшествия, о котором упоминал его егерь, задал ему несколько вопросов, на которые Стивен ответил уклончиво, словно ему хотелось сохранить в тайне случившееся с ним.

Однако благодаря настойчивым расспросам со стороны господина и мольбам Констанции, проявившей величайшее любопытство, желая услышать об удивительном приключении пастуха, он в конце концов согласился. Однако, прежде чем начать, он недоверчиво огляделся по сторонам, будто бы боялся, что его услышат другие, кроме присутствующих, и, почесав голову три или четыре раза, как бы освежая память и подготавливая свой рассказ, приступил, наконец, к повествованию.

- Дело в том, сеньор, что, как сказал мне священник из Таразоны, к которому я обратился за советом по поводу своих сомнений, вы не можете безнаказанно подшучивать над дьяволами, но, часто и усердно молясь святому Варфоломею, не допускающего никаких вольностей, человек получает помощь, ибо Бог, который наверху, - справедлив и направляет все к лучшему.

Твердо уверенный в этом, я решил никогда и никому не говорить ни слова о случившемся, несмотря на то, что мог бы предложить мне мир. Однако я сделаю это сегодня, чтобы удовлетворить ваше любопытство, и, если дьявол все же припишет это к моему счету и захочет досадить мне за мою болтливость, что ж, у меня в кармане зашито несколько священных изречений, и с их помощью, смею надеяться, мой посох поможет мне, как и раньше.

- Начни же свой рассказ! - воскликнул дон Дионис, раздраженный вступлением, грозившим никогда не закончиться. - Оставь все эти околичности и переходи к своей истории.

- Я как раз собираюсь это сделать, - спокойно ответил Стивен, после того как издал крик, за которым последовал свист, созывая ягнят, которые разбрелись по горе, но которых он не терял из виду. Почесав еще раз в затылке, он продолжил.

- Ваши постоянные охоты и набеги браконьеров, вооруженных силками и арбалетами, на какое-то время почти истребили дичь в этих горах, так что оленей почти не было видно.

Я говорил об этом, сидя на паперти церкви после мессы, с несколькими крестьянами, которых там встречал, когда один из них сказал мне: "Ну, парень, мы не знаем, как так получается, что ты никогда не сталкиваешься с ними, но мы ни разу не выходили в поле, не встретив их следы, а три или четыре дня назад, не далее, стадо, которое, судя по следам, насчитывало более двадцати голов, паслось на пшеничном поле, принадлежащем леди Ромераль!"

- В каком направлении тянулись следы? - спросил я, намереваясь проследить стадо.

- До самых зарослей Лавенделя!

Я хорошо запомнил эту информацию и в ту же ночь спрятался среди зарослей ольхи. Когда начало темнеть, я услышал издалека и совсем рядом рев оленей, зовущих друг друга, и время от времени чувствовал, как шевелятся ветви позади меня, но, сколько я ни оглядывался по сторонам, по правде говоря, ничего не мог разглядеть.

Однако на рассвете, ведя ягнят на водопой, я увидел на берегу ручья, в двух шагах от этого самого места, в густых зарослях ольхи, таких густых, что даже в полдень солнечные лучи не могли проникнуть туда, свежие сломанные оленями ветки деревьев, вода в ручье была немного мутной, и, что было самым странным, среди следов были легкие отпечатки двух маленьких ножек, - без преувеличения, не больше половины моей ладони.

Сказав это, юноша невольно бросил взгляд, словно ища какой-нибудь предмет для сравнения, на ноги Констанции, из-под платья которой виднелись пара дорогих атласных туфелек. Когда дон Дионис и стоявшие вокруг охотники посмотрели в том же направлении, белокурая девушка, поспешно пряча ноги, воскликнула самым естественным образом:

- О нет! к сожалению, они не такие уж маленькие. Ноги такого размера встречаются только у фей, историю которых рассказывают трубадуры.

- Ну, на этом история не заканчивается, - продолжил пастух, когда Констанция закончила. - В другой раз, когда я лежал, спрятавшись в чаще, мимо которой, как я был уверен, пройдет олень, ближе к полуночи меня сморил сон, но не настолько сильный, чтобы я не смог открыть глаза в тот момент, когда почувствовал, как ветви вокруг меня зашевелились. Я открыл глаза, приподнялся так тихо, как только мог, и, внимательно прислушиваясь, услышал неясные звуки - бормотание, которое, казалось, становилось все ближе и ближе, странное пение, доносимое ветром, смех и три или четыре голоса, которые я не мог различить, - но это было похоже на то, как люди громко и весело болтают друг с другом, как болтают деревенские девушки, когда вместе возвращаются с родника, смеясь и шутя, держа кувшины на голове.

Как я понял из близости голосов и шелеста ветвей, с треском раздвигавшихся, освобождая проход для странных пришельцев, кто-то хотел выбраться из чащи в уединенное место на горе, поближе к тому месту, где я прятался. Затем я услышал позади себя, так же близко, как я нахожусь от вас, другой голос, свежий, нежный и вибрирующий, который, милорд, произнес ясно и отчетливо, ибо я уверен в этом так же, как в том, что я должен умереть:

- Сюда, друзья мои, сюда! Вот он, этот грубиян Стивен!

Когда он дошел до этой части своего повествования, слушавшие больше не могли сдерживать смех, который они так долго пытались сдержать, и, дав волю своему веселью, разразились оглушительным хохотом. Дон Дионис смеялся одним из первых и перестал последним, потому что, несмотря на напускное достоинство, не мог сдержать своего веселья; в то время как его дочь Констанция всякий раз, когда смотрела на Стивена, такого задумчивого и рассеянного, готова была смеяться до слез.

Пастух, не обращая внимания на эффект, произведенный его рассказом, казался совершенно сбитым с толку и взволнованным, и в то время как охотники от души смеялись над его серьезностью, вертел головой во все стороны, явно испуганный, как будто искал что-то между переплетающимися ветвями деревьев.

- Что же с тобой случилось дальше, Стивен? - спросил один из охотников, заметив растущее волнение пастуха, который то бросал испуганные взгляды на дочь дона Диониса, то с испуганным видом оглядывался по сторонам.

- Поразительная вещь! - воскликнул Стивен. - Едва я услышал упомянутые слова, как, - когда быстро поднялся, чтобы застать врасплох того, кто их произнес, - из чащи, где я прятался, выскочила белоснежная лань и, сделав несколько огромных прыжков через молодые деревца и кусты, исчезла, преследуемая стадом оленей естественной окраски. Они тоже, как и белая лань, которая вела их, не издавали обычных звуков, какие издают олени, а смеялись смехом, эхо которого, готов поклясться, слышал только что.

- Ба! Ба! Стивен! - воскликнул дон Дионис, смеясь. - Последуй совету священника из Таразоны - не рассказывай о своих встречах с оленями, чтобы дьявол не лишил тебя тех крох разума, какие у тебя еще остались, и поскольку ты знаешь святые изречения и молитвы святому Варфоломею, возвращайся к своим ягнятам, которые уже разбрелись по лесу. Когда злые духи, беспокоящие тебя, вернутся, ты знаешь средство - Отче Наш и твоя дубинка.

Пастух, положив в свой мешок половину белого хлеба и кусок жареного кабана, а также сделав большой глоток вина, которое рыцарь приказал подать ему одному из слуг, попрощался с доном Дионисом и его дочерью и, не пройдя и нескольких шагов, деловито собрал своих овец с помощью пращи и камней.

Как только дон Дионис заметил, что дневная жара спала и вечерний ветерок начал шевелить листья на тополях и освежать луга, он приказал своей свите снова седлать лошадей. Когда все было готово, он дал знак одним отвязать собак, а другим - затрубить в рога, и, покинув лес, они возобновили прерванную погоню.

II

Среди охотников дона Диониса был некто по имени Гарсес, сын старого слуги семьи и любимец своего господина. Гарсес был примерно одного возраста с Констанцией и с детства привык предвосхищать ее малейшие желания, а также угадывать и исполнять малейшие прихоти. Ради нее он проводил часы досуга, изготавливая стрелы для ее арбалета; он приручал кобылок, на которых должна была ездить его госпожа; он натаскивал ее гончих для охоты; вырастил соколов, которых снабдил расшитыми золотом капюшонами, купленными на рынках Кастилии.

Среди других егерей, пажей и слуг, состоявших на службе у дона Диониса, его необычайное усердие и то, как господа вознаграждали его за услуги, естественно, делали его объектом зависти; его преданность не ускользнула от внимания наиболее злобных, некоторые даже делали вид, что замечают в этом признаки плохо скрываемой любви.

Так оно и было на самом деле. Тайная привязанность Гарсеса не нуждалась в оправдании, учитывая несравненную красоту Констанции, и сердце его должно было быть холодным, если бы он, изо дня в день пребывая в присутствии этой дамы, не замечал ее многочисленных и несравненных прелестей.

На двадцать миль вокруг ее называли Лилией Монкайо, и она вполне заслуживала это имя, поскольку была белой, прелестной и безупречно чистой, как лилия, и казалось, Небеса сотворили ее, как и их, из снега и золота.

Однако окружающие дворяне шептались, будто белокурая лилия из Вератона была не столько чистокровна, сколько красива, и что, несмотря на ее каштановые локоны и алебастровый цвет лица, мать ее была цыганкой. Никто не мог сказать, насколько правдивы были эти слухи, поскольку знали, что дон Дионис в юности вел разгульный образ жизни и что после этого он долгое время сражался под знаменами короля Арагона, который, помимо прочих почестей, пожаловал ему титул лорда Монкайо; он отправился в Святую землю, где скитался несколько лет и, наконец, вернулся, чтобы затвориться в своем замке в Вератоне с маленькой дочерью, которая, несомненно, родилась в далекой стране. Единственным, кто хоть что-то знал о таинственном происхождении Констанции, был отец Гарсеса, но он уже давно умер, так и не раскрыв эту тайну даже собственному сыну, который часто с нетерпением расспрашивал его об этом.

Нежный и меланхоличный, но в то же время живой нрав Констанции, чрезмерная пылкость ее воображения, ее экстравагантные капризы, даже особенность ее глаз и ресниц, черных как ночь, в то время как в остальном она была белокожей и румяной, словно золото, давали повод для сплетен ее соседям. И даже Гарсес, близко общавшийся с ней, пришел к убеждению, что в его возлюбленной есть что-то странное и что она не похожа на других девушек.

Когда Стивен рассказывал свою историю, Гарсес, пожалуй, был единственным из слушавших, кто с неподдельным любопытством следил за подробностями его невероятного приключения, и, хотя тоже не мог удержаться от улыбки, когда пастух повторил слова белой лани, не успели охотники покинуть место происшествия, как мысли его начали принимать самые фантастические формы.

"Без сомнения, эта история с ланью - просто выдумка Стивена, который попросту умалишенный, - думал молодой охотник, когда, сидя на своем могучем андалузском скакуне, шаг за шагом следовал за лошадью Констанции; девушка тоже казалась несколько рассеянной и молчаливой и, держась в стороне от остальных, почти не принимала участия в веселье. - Хотя кто знает, может быть, в том, что рассказывает нам этот несчастный слабоумный, скрыта доля правды? - продолжал молодой человек про себя. - В мире случалось видеть и более удивительные вещи, и, возможно, белая лань тоже существует, потому что, если верить песням нашей страны, у святого Губерта тоже была такая лань. О, если бы я мог поймать живую белую лань и подарить ее своей госпоже!"

Так, размышляя и мечтая, Гарсес провел вечер; а когда солнце скрылось за соседними холмами, и дон Дионис приказал своим людям возвращаться, поскольку они снова приближались к замку, он оставил их незамеченным и отправился на поиски пастуха по самым пустынным и глухим местам самой дикой части долины.

Едва наступила ночь, как дон Дионис вернулся к воротам своего замка. Тотчас же была приготовлена скромная трапеза, и он сел за нее вместе со своей дочерью.

- А Гарсес, где он? - спросила Констанция, заметив, что ее егеря нет рядом.

- Мы не знаем, - поспешили ответить остальные слуги. - Он исчез недалеко от долины, и с тех пор мы его не видели.

В этот момент вошел Гарсес, запыхавшийся, с испариной на лбу, но выглядевший настолько счастливым и оживленным, насколько это было возможно.

- Простите, сеньора, - воскликнул Гарсес, поворачиваясь к Констанции, - если я на мгновение пренебрег своим долгом, но там, откуда я прибыл так быстро, как только мог вынести меня мой конь, моей единственной мыслью, как и здесь, было служить вам.

- Служить мне? - повторила Констанция. - Я не понимаю, что вы имеете в виду.

- Да, сеньора, чтобы служить вам. Это правда, что белая лань существует. Другие пастухи, кроме Стивена, заверили меня в этом, заявив, что видели ее не раз, и с их помощью, уповая на небеса и моего святого покровителя Губерта, до истечения трех дней я доставлю лань, живую или мертвую, к вам в замок.

- Ба! - насмешливо воскликнула Констанция под более или менее сдерживаемый смех слуг. - Не участвуйте в ночной погоне за белой ланью. Лукавому взбрело в голову искушать простых людей, и если вы согласитесь пойти по стопам Стивена, он посмеется над вами так же, как смеется над ним.

- Сеньора, - прервал ее Гарсес сдавленным голосом, сдерживая ярость, которую вызвало в нем презрительное веселье его товарищей, - я еще не встречался с лукавым и поэтому не знаю, как он себя ведет, но, клянусь вам, он может делать все, что угодно, только не смеяться надо мной - этого я не потерплю ни от кого, кроме вас.

Констанция знала, какое впечатление произвела ее насмешка на влюбленного юношу, но, желая до предела истощить его терпение, продолжала в том же тоне.

- А что, если, когда вы соберетесь прицелиться, она поприветствует вас смехом, похожим на тот, что слышал Стивен; и что, если, слушая ее неестественный смех, вы выроните арбалет из рук, и прежде чем опомнитесь, белая лань исчезнет быстрее, чем молния?

- О! - воскликнул Гарсес. - Будьте уверены, что, если она окажется в пределах досягаемости моего арбалета, то даже если испробует все искусство жонглера и заговорит со мной не только на романском, но и на латыни, как брат Манилла, она не убежит без стрелы в теле.

В этот момент в диалог вмешался дон Дионис и серьезным тоном, выдававшим иронию его слов, начал давать растерянному юноше советы относительно его поведения на случай, если он столкнется со Злом в облике белой лани.

При каждой новой выходке своего отца Констанция, не сводившая глаз с измученного Гарсеса, разражалась смехом, в то время как слуги сопровожали ее насмешки одобрительными взглядами и плохо скрываемым восторгом.

Это продолжалось все время, пока длилась трапеза, и доверчивость молодого охотника служила поводом для всеобщего веселья, так что, когда скатерть была убрана и дон Дионис и Констанция удалились в свои покои, Гарсес еще некоторое время пребывал в сомнении, стоит ли ему это делать, несмотря на насмешки своего хозяина, упорствовать в своем замысле или отказаться от предприятия.

- Ну, ну, - сказал он наконец, выходя из состояния нерешительности, - со мной не может случиться ничего хуже того, что уже произошло, но если рассказ Стивена в конце концов окажется правдой, то каков же будет мой триумф!

С этими словами он взял свой арбалет, но не раньше, чем осенил себя крестным знамением, вскинул оружие на плечо, прошел через ворота замка и направился по тропинке к горе.

Когда Гарсес добрался до долины и того места, где, по словам Стивена, должны были появиться олени, луна медленно начала подниматься из-за соседних гор.

Хотя он был хорошим охотником и мастером своего дела, все же, прежде чем выбрать подходящее место, откуда можно было наблюдать за оленями, он довольно долго бродил вокруг, изучая все тропинки и перекрестки, расположение деревьев, неровности почвы, изгибы ручья, и глубину воды.

Наконец, покончив с этим тщательным осмотром, он спрятался на склоне холма, возле нескольких высоких и темных ольховых деревьев, у подножия которых рос кустарник, достаточно высокий, чтобы скрыть лежащего на земле человека.

Ручей, вытекавший из замшелых скал, где брал свое начало, следовал изгибам Монкайо, прежде чем образовать водопад, по которому достигал долины, бежал по пологому склону, омывая корни нескольких ив, затенявших его берега, и протекал между огромными камнями, скатившимися с горы, в ложбине, которую охотник выбрал для своего укрытия.

Тополя, серебристые листья которых с тихим шелестом колыхались на ветру; ивы, тонкие, поникшие ветви которых опускались в прозрачную воду; вечнозеленые дубы, тесно прижавшиеся друг к другу, чьи стволы оплетала жимолость, а корни скрывали колокольчики, густо росли по берегам ручья.

Ветер, шевеливший покрытые зеленой листвой ветви, отбрасывавшие вокруг неясные тени, временами позволял мимолетному лучу света пробиться сквозь мрак, серебристо поблескивая на темной, неподвижной поверхности воды.

Спрятавшись в чаще, навострив уши, чтобы уловить малейший звук, не сводя глаз с того места, где, по его мнению, должны были появиться олени, Гарсес долго и напрасно ждал.

Все вокруг него было совершенно неподвижно.

Мало-помалу ночь, уже наполовину миновавшая, начала обретать над ним свою власть. Или это отдаленное журчание воды, острый аромат лесных цветов и ласки ветра убаюкивали его чувства, заставляя погрузиться в тот восхитительный покой, в который теперь, казалось, была погружена вся природа? Влюбленный юноша, до этого дававший волю самым лестным проявлениям своего воображения, обнаружил, что теперь его мыслям требуется больше времени для формирования, ибо они становились все более мимолетными и неопределенными по форме.

Поразмыслив таким образом некоторое время в смутном промежутке между бодрствованием и сном, он наконец закрыл глаза, выпустил из рук арбалет и крепко заснул.

Молодой охотник пролежал так около двух или трех часов, наслаждаясь одним из самых сладких снов, какие он когда-либо видел в своей жизни, как вдруг встрепенулся, открыл глаза и огляделся вокруг с видом человека, которого только что разбудили.

Ему показалось, что в порывах ветра, смешивавшихся с тихими ночными звуками, он слышит странный гул голосов, одновременно нежных, ласковых и таинственных, отвечавших друг другу, смех и пение по очереди, постепенно переходящие в шумное веселье, похожее на пение птиц, просыпающихся, когда кроны деревьев позолочены первыми лучами солнца.

Этот таинственный шум продолжался всего мгновение. И снова все стихло.

- Без сомнения, мне приснился тот бред, который рассказал нам пастух, - воскликнул Гарсес, медленно протирая глаза и твердо убежденный, все, что он услышал, было всего лишь результатом его дремоты.

Одолеваемый усталостью, он почувствовал желание снова растянуться на траве, когда услышал отдаленное эхо таинственных голосов, которые, сопровождаемые музыкой ветра, листьев и воды, пели следующее:

"Стрелок, стоявший дозором на вершине башни, склонил свою тяжелую голову на стену.

Охотник, надеявшийся застать оленя врасплох, забылся сном.

Пастух, ожидавший рассвета, сверяясь со звездами, заснул и будет спать до утра.

Царица Ундин, следуй по нашим стопам.

Приди и присядь на ветви ив над водой.

Приди и насладись ароматом фиалок, распускающихся в тени.

Приди и возрадуйся ночи, которая есть день духа".

В то время как сладкие ноты восхитительной музыки витали в воздухе, Гарсес стоял неподвижно. Когда они прекратились, он осторожно раздвинул ветки и не без ужаса увидел, что мимо идут олени, то перепрыгивая через низкие заросли с невероятной легкостью, то останавливаясь, словно ожидая, когда к ним присоединятся другие, играя друг с другом, прячась в чаще, а затем снова направляясь к тропинке, ведущей из леса в направлении тихих вод.

Впереди своих спутников вышагивала белая лань, более красивая и проворная, чем кто-либо другой, ее легкая поступь, казалось, едва касалась земли, а необыкновенный окрас заставлял ее рельефно выделяться на темном фоне деревьев.

Хотя поначалу юноша был склонен замечать во всем, что его окружало, сверхъестественное и чудесное, правда заключалась в том, что, кроме иллюзии мгновения, ослепившей его чувства, введя в заблуждение музыкальными звуками и песнями, он ничего не замечал в формах оленей, в их движениях или в резких звуках, которые они издавали, словно подзывая друг друга, не было ничего такого, что могло бы броситься в глаза охотнику, привыкшему к такого рода ночным вылазкам.

По мере того как первое впечатление ослабевало, Гарсес, посмеиваясь про себя над своей доверчивостью и страхом, начал прикидывать, в каком направлении они направились, где ему, скорее всего, следует искать лань.

Приняв решение, он, зажав арбалет в зубах и извиваясь, как змея, сквозь густые кусты, занял позицию примерно в сорока шагах от того места, где стоял раньше. Устроившись в своем новом укрытии, он достаточно долго ждал, пока олени соберутся у реки, чтобы точнее прицелиться. Едва он услышал характерный всплеск, издаваемый водой при сильном волнении, как медленно и с величайшей осторожностью приподнялся, сначала опираясь на землю руками, а затем на одно колено.

Наконец, выпрямившись и убедившись, что его оружие наготове, он прыгнул вперед, высунув голову из-за кустов. В тот самый момент, когда он собирался прицелиться из арбалета в свою жертву, с его губ сорвался тихий, почти незаметный и непроизвольный крик изумления.

Луна, медленно поднимавшаяся над горизонтом, теперь плыла высоко в небе. Ее мягкое сияние, окутывавшее кусты, отражалось от потревоженной поверхности воды тысячью бриллиантовых бликов, и благодаря ей все окружающее казалось словно бы видимым сквозь таинственную лазурную завесу.

Олени исчезли; вместо них Гарсес, изумленный и почти испуганный, увидел группу девушек необыкновенной красоты: одни играли в ручье, другие бегали друг за дружкой с радостным смехом, третьи плавали, словно лебеди, четвертые ныряли ко дну, откуда через некоторое время возвращались, принося с собой на поверхность редкие цветы, растущие в руслах самых глубоких ручьев.

Пораженный юноша огляделся по сторонам, не зная, на что смотреть среди такой красоты, как вдруг ему показалось, будто он увидел сидящую на берегу реки, под зелеными раскидистыми ветвями, служившими ей навесом, в окружении группы юных дев, одна из которых была прекраснее других, объект его тайной преданности - дочь благородного дона Диониса, несравненная Констанция.

Удивленный влюбленный юноша боялся поверить свидетельству своих глаз и избавиться от влияния этого обманчивого и ослепляющего видения.

Напрасно пытался он убедить себя, что все это - всего лишь игра его расстроенного воображения, потому что чем больше он вглядывался, тем больше убеждался, что видит именно Констанцию.

Никаких сомнений быть не могло. У нее были темные глаза, затененные длинными ресницами, которые, однако, едва смягчали свет, струившийся из-под них; у нее были золотистые волосы, которые, обрамляя ее лоб, падали на белую грудь и рассыпались по плечам золотым водопадом; тонкая шея, поддерживавшая поникшую голову, слегка поникла, словно цветок, сгибающийся под тяжестью капель росы.

В тот момент, когда Констанция вышла из-под навеса, ее спутницы начали напевать следующие слова:

"Духи воздуха, обитатели небесного эфира, приходят, окутанные серебристой дымкой.

Невидимые сильфы покидают чаши из полураскрывшихся лилий и прибывают в перламутровых колесницах, запряженных бабочками.

Духи вод покидают свои ложа и загораются моросящим жемчужным дождем.

Изумрудные жуки, светлячки, черные бабочки, летите сюда.

И вы, духи ночи, тоже прилетайте, жужжа, словно рой золотых насекомых.

Придите, ибо близок момент чудесного преображения.

Придите, ибо те, кто любит вас, ждут вас с нетерпением".

Гарсес, остававшийся неподвижным, услышав таинственные песнопения, почувствовал, как змея ревности гложет его сердце, и, охваченный непреодолимым желанием раз и навсегда разрушить чары, с трепетом раздвинул скрывавшие его ветви и одним прыжком очутился на берегу реки. Чары рассеялись, все исчезло, как дым, и когда он огляделся, то не увидел и не услышал ничего, кроме шумной поступи, с какой пугливые олени, потревоженные во время своих ночных игр, в ужасе разбегались во все стороны, некоторые перепрыгивали через заросли и исчезал из виду, другие бежали так быстро, как только могли, в поисках узких горных проходов.

- О, я прекрасно знаю, что все это дело рук лукавого, - воскликнул охотник, - но, к счастью, на этот раз он оказался слишком медлителен, потому что оставил мне большую часть добычи.

Так оно и было на самом деле. Белая лань, пытавшаяся вырваться из зарослей, забрела в лабиринт деревьев и запуталась в сетях жимолости, из которых тщетно пыталась выпутаться. Гарсес поднял арбалет, но как раз в тот момент, когда собирался выпустить смертоносную стрелу, лань повернулась к нему и удержала его, сказав громким и ясным голосом:

- Гарсес, что ты делаешь?

Юноша пошатнулся и после секундного колебания опустил арбалет, ужаснувшись самой мысли о том, что может ранить свою возлюбленную. Пронзительный смех вывел его из оцепенения. Лани тем временем удалось высвободиться, и, быстрая, как вспышка молнии, она разразилась издевательским смехом над шуткой, которую сыграла с охотником.

- О! дьявол, - произнес он страшным голосом, с невероятной быстротой поднимая арбалет, - слишком рано ты торжествуешь, слишком рано ты возомнил себя недосягаемым для меня.

С этими словами он выпустил стрелу, которая с громким свистом исчезла в темноте леса, и почти в тот же миг из чащи донесся крик, за которым последовали дрожащие стоны.

- Боже мой! - воскликнул Гарсес, прислушиваясь к мучительному стону. - Боже мой, только бы это не было правдой!

Вне себя, как безумный, не в силах понять, что произошло, он побежал к тому месту, где исчезла его стрела и откуда доносились стоны. И когда увидел, волосы у него встали дыбом от ужаса, слова застряли у него в горле, и он вцепился в дерево, чтобы не упасть.

Констанция, сраженная его стрелой, испустила последний вздох на его глазах, корчась в крови среди острых горных камней.

МАЭСЕ ПЕРЕС, ОРГАНИСТ

В Севилье, на паперти церкви Санта-Инес, в ожидании начала полуночной мессы, я услышал эту историю, рассказанную мне одним из служителей церкви.

Как и следовало ожидать, услышав ее, я с нетерпением ждал начала службы, стремясь принять участие в церемонии, с которой была связана такая замечательная история.

Однако ничто не может быть менее чудесным, чем орган Санта-Инес, и нет ничего более обыденного, чем унылые звуки, которыми органист угостил нас в тот вечер.

Когда месса закончилась, я не удержался, повернулся к служителю и насмешливо спросил его:

- Почему же, в конце концов, орган Маэсе Переса такой жалкий?

- Вам следует знать, - ответил он, - что нынешний орган принадлежит не ему.

- Не ему! Что же тогда с ним стало?

- От старости он постепенно развалился много лет назад.

- А дух органиста?

- Он так и не появился с тех пор, как старый инструмент заменили новым.

Если у кого-нибудь из моих читателей возникнет искушение спросить, почему органист не продолжил свою чудесную игру, приведу здесь причину, по которой странное происшествие, о котором рассказывается в изложенной ниже истории, не повторилось до наших дней.

I

- Видите ли вы этого человека в красном плаще с белым пером на шляпе, - того, у кого на камзоле, кажется, золото всех индийских галеонов, того, кто сейчас вылезает из своих носилок, чтобы подать руку даме, которая выходит из своих, предшествуемых четырьмя слугами с факелами? Что ж, это маркиз де Москозо, влюбленный в овдовевшую графиню де Вильяпинеда. Говорят, до того, как положить на нее глаз, он сделал предложение дочери богатого джентльмена, но отец леди, который, говорят, был немного скуп, - не отдал ему ее руку. Говорят о гибели Рима, и вот! такое случается. Видите ли вы этого человека, проходящего пешком через арку Сан-Фелипе, одетого в черную мантию и сопровождаемого единственным слугой с фонарем? Сейчас он проходит перед алтарем. Вы видели, - когда он перекинул плащ через руку, чтобы поприветствовать святого, на его груди сверкнул орден? Без этого благородного отличия все могли бы принять его за бакалейщика из Саль-де-Кулебрас. На самом деле, он тот самый отец, о котором идет речь. Посмотрите, как люди расступаются перед ним и воздают ему почести. Вся Севилья знает его благодаря огромному богатству. В его казне больше дукатов, чем солдат у нашего господина короля, а его галеоны могли бы составить флот, равный турецкому. Посмотрите, посмотрите на этих серьезных людей! Это члены городского совета. Привет, привет! А вон тот толстый фламандец, против которого, говорят, зеленый крест еще ничего не предпринял, благодаря его влиянию на знатных людей Мадрида. Он пришел в церковь только для того, чтобы послушать музыку. Теперь, когда Маэсе Перес не может выдавить из него слез величиной с кулак, можно быть уверенным, он не держит свою душу в груди, и она летит по пути лукавого. Ах, соседка, дела плохи, плохи дела, и я боюсь, начнутся беспорядки. Что касается меня, то я пойду в церковь, потому что, по моему мнению, там будет нанесено больше ударов, чем произнесено "Отче наш". Смотрите, свита герцога де Алькада сворачивает за угол площади Сан-Педро на узкую дорогу лас-Дуэньяс. Мне кажется, я вижу свиту Медина Сидонии. Разве я вам не говорила? Они узнают друг друга и останавливаются, не уступая места. Народ расходится. Альгвасилы, на которых в таких случаях нападают и друзья, и враги, отступают. Коррехидор со своим жезлом и его люди укрываются на крыльце, и все же они говорят, что есть такая вещь, как справедливость! Давайте уйдем. Оружие уже сверкает в сумерках. Да помогут нам всемогущие Небеса! Они уже дерутся. Соседка, соседка, идите сюда, пока не закрыли ворота! Но тише; кто идет? Они опускают оружие. Что это за огни? Чьи это зажженные факелы и носилки? Это епископ.

Пресвятая Дева дель Ампаро, к которой я взывала минуту назад, пришла нам на помощь. Да! вы и представить себе не можете, скольким я ей обязана. Она возвращает мне ростовщичеством все, что я трачу на свечи, которые жгу каждую субботу. Смотрите! Как величественно он выглядит в своей фиолетовой мантии и красном берете! Дай Бог, чтобы он прожил столько же, сколько я сама. Если бы не он, половина Севильи сгорела бы дотла в междоусобицах герцогов. Посмотрите на них! Посмотрите! лицемеры! Посмотрите, как они подходят к его носилкам, чтобы поцеловать ему руку. Посмотрите, как они следуют за ним и сопровождают его, смешиваясь с его друзьями. Кто бы мог подумать, что эти двое мужчин, сейчас кажущиеся друзьями, станут искать встречи через полчаса на какой-нибудь неприметной улице, то есть один здесь, другой там? Боже сохрани меня от мысли, что они трусы! Они оба хорошо зарекомендовали себя в различных ситуациях, сражаясь с врагами нашего короля, но несомненно, что, если бы они разыскивали друг друга с намерением встретиться, они бы встретились и раз и навсегда положили конец постоянным беспорядкам, в которых участвуют те, кто их окружает, кто действительно скрещивает мечи, их родственники, друзья и слуги.

Но давайте зайдем, соседка, давайте зайдем в церковь, пока она еще не переполнена. В такие вечера, как этот, там обычно бывает так тесно, что негде упасть пшеничному зернышку. Монахини очень ценят своего органиста. Когда еще кто-нибудь видел, чтобы монастырю так покровительствовали, как сейчас? Другие общины делали Маэсе Пересу грандиозные предложения. Это не может показаться странным, ведь сам архиепископ предлагал ему золотые горы, если он согласится играть в соборе. Но нет. Ба! Он скорее расстался бы со своей жизнью, чем со своим любимым органом. Разве вы не знаете Маэса Переса? Ах! вы живете в этом районе совсем недавно. Он настоящий святой. Достаточно беден, но более милосерден, чем кто-либо другой. У него есть только один ребенок, его дочь, и только один друг, его орган, и он тратит всю свою жизнь на то, чтобы следить за чистотой одного и чинить клавиши другого. Вы, должно быть, знаете, что орган старый. Какое это имеет значение? Маэса Перес проявляет столько мастерства в ремонте и игре на нем, что он наполняется чудесной музыкой. Он прекрасно знает его, не видя, наощупь, - не знаю, говорила ли я вам, что он слеп и покорно переносит свое несчастье? Когда кто-то спросил его, что бы он отдал за возможность видеть, он ответил: "Многое, но не так много, как вы думаете, потому что у меня есть надежда!" - "Надежда видеть?" - "Да, конечно, - ответил он с ангельской улыбкой, - мне сейчас семьдесят шесть; пройдет не так много времени, и я увижу Бога".

Прекрасный человек! Несомненно, так и будет, потому что он скромен, как камни улицы, по которой все ходят. Он часто говорит, что он всего лишь бедный монастырский органист, но мог бы давать уроки музыки настоятелю часовни примата. Он играет здесь, можно сказать, с тех пор, как у него прорезались зубы. Его отец занимался тем же. Я не была с ним знакома, но моя дорогая мать, которая сейчас в раю, рассказывала мне, что мальчик всегда играл на органе со своим отцом, который брал его раздувать мехи. Мальчик проявил такую склонность к работе, что, когда умер его отец, он, естественно, унаследовал его должность. Какие у него руки! Благословение Небес! Их следовало бы отнести на улицу Чикаррерос, чтобы их инкрустировали золотом. Он всегда играет хорошо, очень хорошо, но в такой вечер, как этот, его игра просто великолепна. У него особое настроение во время церемонии полуночной мессы, а в момент освящения Гостии, то есть когда наш Господь приходит в этот мир, звуки органа подобны голосам ангелов.

Но к чему я рассказываю вам о том, что вы сами услышите сегодня вечером? Достаточно того, что вся элита Севильи и даже сам епископ собрались в этом скромном монастыре, чтобы послушать его. Не думайте, что только образованные люди, те, кто разбирается в музыке, могут оценить его мастерство. Простые люди понимают его в равной степени. Все эти группы людей, которых вы видели, прибывают с горящими факелами, громко распевая рождественские песни, которые сопровождают звуками литавр и барабанов, наполняя церковь шумом, все они смолкнут, как мертвые, когда Маэсе Перес положит руку на ноты и поднимется на возвышение, - тогда можно будет услышать даже мышиную беготню; из всех глаз катятся крупные слезы, а когда музыка заканчивается, раздается громкий вздох, потому что все слушают, затаив дыхание. Но давайте войдем. Часы уже пробили, и месса вот-вот начнется. Давайте войдем!

Эта ночь - благословенная ночь для всего мира, но для нас она лучше, чем для кого бы то ни было.

И с этими словами пожилая женщина, служившая чичероне для своей подруги, вошла на крыльцо Санта-Инес и, оттолкнув кого-то локтем, вошла в церковь и затерялась в толпе, стоявшей у дверей.

II

Церковь была освещена огромным количеством лампад. Потоки света, падавшие с алтаря, озаряли все вокруг и плясали на богатых украшениях женщин, которые, опустившись на колени на бархатные подушки, поданные их пажами, и взяв молитвенники у своих дуэний, образовали сверкающий круг вокруг ширмы высокого алтаря. Вокруг той же ширмы, закутанные в плащи, украшенные золотом, расположившись с нарочитой небрежностью, чтобы можно было разглядеть их красные и зеленые украшения, держа в одной руке свои шляпы, плюмажи которых касались пола, а другую руку положив на полированную гарду кинжала или поглаживая ее, члены городского совета и почти все самые известные представители знати Севильи, казалось, образовали стену, защищавшую их дочерей и жен от контактов с простыми людьми. Те, кто бормотал на заднем плане с шумом, похожим на шум вздымающегося моря, разразились радостными возгласами, сопровождаемыми нестройными звуками струнных инструментов и барабанов, когда увидели приближающегося епископа. Он, заняв свое место у алтаря под алым возвышением, окруженный своими приближенными, трижды благословил народ.

Прозвучал сигнал к началу мессы. Однако прошло несколько минут, а служитель так и не появился. Толпа начала удивляться и проявлять нетерпение. Кавалеры вполголоса обменивались замечаниями друг с другом. Епископ отправил одного из своих слуг в ризницу узнать причину задержки церемонии.

- Маэсе Перес заболел, очень болен, и не сможет присутствовать на полуночной мессе.

Таков был ответ служителя.

Это объявление разнеслось по толпе и произвело эффект, какой невозможно было выразить словами. Достаточно сказать, в церкви поднялся такой шум, что коррехидор поднялся на ноги, а альгвасилы разошлись, смешавшись с толпой, чтобы восстановить тишину.

В этот момент к креслу, занимаемому прелатом, подошел человек невысокого роста, худой, костлявый и вдобавок косоглазый.

- Маэсе Перес болен, - сказал он, - и церемония не может начаться. Если хотите, я сяду за орган вместо него. Маэсе Перес - не единственный органист в мире, и после его смерти этот инструмент не должен замолчать из-за отсутствия достойного человека, который мог бы на нем играть.

Епископ склонил голову в знак согласия. Некоторые из прихожан, уже догадавшиеся, что это какой-то завистливый соперник, - враг органиста церкви Санта-Инес, - начали на повышенных тонах выражать свое отвращение. Внезапно в дверях поднялся сильный шум.

- Маэсе Перес здесь! Маэсе Перес здесь!

Все повернули головы на шум, раздавшийся из-за двери.

Маэсе Перес, бледный, с искаженными чертами лица, был внесен в церковь на ложе, и многие спорили за честь нести на своих плечах.

Ни предписания врача, ни слезы дочери не смогли удержать его в постели.

- Нет, - сказал он, - это в последний раз. Я знаю это, знаю; и я не могу умереть, не увидев еще раз свой орган, особенно в эту ночь, благословенную ночь! Пойдем. Я хочу этого. Я приказываю! Давайте отправимся в церковь!

Они исполнили его желание. Те, кто был ближе всех, отнесли его на руках на площадку перед органом, и месса началась.

В этот момент часы на соборе пробили полночь.

После вступления, чтения Евангелия и приношения даров наступил торжественный момент, когда священник, освятив Гостию, берет ее в руки и начинает поднимать над головой.

Облако фимиама, рассеиваясь лазурными волнами, наполнило церковь. Звонко зазвенели колокола, и Маэсе Перес положил свои ловкие пальцы на клавиши органа.

Сотни голосов металлических труб слились в величественный и продолжительный музыкальный взрыв, который мало-помалу затих, словно его уносил порыв ветра.

После первых нот раздался голос, словно вознесшийся с земли к небесам, и ему ответил другой. Сначала он был как бы далеким и сладким, становясь постепенно все громче и громче, пока не превратился в поток гармонии.

Это был голос ангелов, которые, преодолев пространство, спустились на землю.

Затем, казалось, зазвучали далекие гимны, исполняемые иерархиями серафимов, тысячи гимнов одновременно, которые в конце концов слились в один - странную мелодию, казалось, плывшую по океану таинственных отголосков, подобно облаку тумана на морских волнах.

Когда песнопения затихли, зазвучали другие. Комбинация стала проще. Было слышно не более двух голосов, эхо которых сливалось воедино. Затем остался один-единственный, поддерживающий четкую ноту, подобную лучу света. Священник склонил голову, и взорам молящихся над лазурной завесой, образованной дымом ладана, предстала Гостия. В этот момент нота, которую, дрожа, выводил Маэсе Перес, умножалась, умножалась, и вся церковь содрогнулась от взрыва гармонии. Сжатый воздух вибрировал в укромных уголках, цветные стекла дрожали в своих узких створках.

Из каждой ноты, составлявшей этот великолепный взрыв, складывалась тема. Одни из них доносились издалека, другие возникали совсем рядом, одни ясные, другие тихие, словно ручей и птицы, ветерок и листья деревьев, люди и ангелы, земля и небо пели каждый на своем языке гимн рождению Спасителя.

Толпа слушала с удивлением и тревогой. В глазах у всех стояли слезы, во всех сердцах царила глубокая отрешенность от земли.

Священник, совершавший богослужение, почувствовал дрожь в руках, несмотря на то, что он держал приветствие людей и архангелов его Богу! Он мог бы поверить, что видит, как разверзлись небеса и Воинство преобразилось.

Орган продолжал звучать, но ноты постепенно становились тише, словно теряясь в слабом эхе, - ноты, уносящиеся вдаль и становящиеся все слабее в полете. Затем с органного чердака донесся пронзительный крик - пронзительный крик женщины.

Орган издал нестройный, странный звук, похожий на стон, и замолчал.

Люди побежали к ступеням, ведущим на чердак, а молящиеся, очнувшись от религиозного экстаза, в изумлении повернули головы.

- Что случилось? Что это? - спрашивали они друг у друга. Никто не мог ответить, и все гадали, что бы это могло быть. Смятение усилилось; суматоха нарушила всякий порядок и надлежащую тишину церкви.

- В чем дело? - спросили женщины коррехидора, который, предшествуемый своими помощниками, одним из первых поднялся по ступенькам к месту органиста и теперь, бледный, с выражением глубокой скорби на лице, направлялся туда, где епископ, встревоженный, как и все остальные, ждал, чтобы узнать причину беспорядка.

- Что такое? - спросил он.

- Маэса Перес умер.

Когда прихожане поднялись по ступеням на чердак, они нашли бедного органиста мертвым, лежащим головой на клавишах своего старого органа, который слабо стонал, а его дочь, стоя на коленях у его ног, тщетно взывала к нему со вздохами и рыданиями.

III

- Добрый вечер, дорогая сеньора Бальтазара. Вы что, тоже собираетесь на полуночную мессу? Я, со своей стороны, думала пойти в свою приходскую церковь, но вы же видите, что происходит. Куда вы пойдете? По правде говоря, после смерти Маэсе Переса у меня каждый раз, когда я приезжаю в Санта-Инес, на сердце словно ложится камень. Достойный человек! Он был святым. Я храню кусочек его камзола как реликвию. Он заслужил это. Да помогут мне Небеса, но я думаю, что, если бы архиепископ пожелал, наши внуки непременно поставили бы его статую на алтарь. Но увы! У мертвых и отсутствующих нет друзей. Все думают только о новом. Вы меня понимаете? Вы не знаете о том, что произошло? Что ж, в этом мы похожи. Из дома - в церковь, из церкви - домой, не заботясь о том, что говорят люди, или о том, что от них ускользает. Однако, пока я иду своей дорогой, произнося одно слово здесь, а другое там, не желая ничего знать, я, как правило, узнаю довольно много новостей. Так знайте же, сеньора, что органист из Сан-Романа, этот косоглазый малый, который всегда плохо отзывается обо всех других органистах, этот несчастный, который больше похож на мясника с площади Пуэрта-де-ла-Карне, чем на мастера музыки, будет играть сегодня вечером вместо Маэсе Переса. Вы должны знать, потому что это известно всему миру, - это известно всей Севилье, - что никто не хотел брать на себя эту обязанность, даже его дочь, признанная органистка, после его смерти поступившая послушницей в монастырь. Это тоже было вполне естественно, ведь мы привыкли слышать такую музыку! Все остальное выглядело бы ничтожеством по сравнению с этим, поэтому органисты стараются избегать сравнений. Тогда вы, должно быть, знаете, люди решили, что в честь покойного и в знак уважения к его памяти сегодня вечером не следует играть на органе. Но тут появляется этот малый и заявляет, что он осмелится сыграть. Нет ничего более дерзкого, чем невежество. Однако виноват не он, а те, кто допускает профанацию. Так устроен мир. Только посмотрите на толпу! Можно было бы сказать, что она не менялась из года в год. Те же люди, то же великолепие, та же толкотня у ворот, та же суета на паперти, то же количество людей в церкви. Ах, если бы мертвый мог поднять голову! Он бы снова умер, услышав, как играют на его органе такие руки! Если то, что говорят мне люди, правда, они готовят прекрасный прием незваному гостю. Когда настанет момент, и он положит руку на клавиши, зазвучат тамбурины, литавры, струнные инструменты и все такое прочее - такой шум, какого никто никогда не слышал! Но тише! Вон в церковь входит виновник торжества. Боже милостивый! какой элегантный камзол, какой аромат, какой надменный вид! Давайте войдем, давайте войдем. Епископ прибыл минуту или две назад, и месса вот-вот начнется. Давайте войдем. Я думаю, сегодня вечером мы услышим и увидим то, о чем будут говорить в течение многих дней.

С этими словами добрая леди, с которой мы уже знакомили наших читателей в предыдущем фрагменте ее рассказа, вошла в монастырь Санта-Инес, прокладывая себе путь, по своему обыкновению, сквозь толпу, расталкивая ее и работая локтями.

Церемония уже началась.

Здание было так же ярко освещено, как и в прошлый раз.

Новый органист, пробравшись сквозь толпу молящихся, заполнивших неф, чтобы поцеловать руку епископа, поднялся на чердак и нажимал пальцем на одну клавишу за другой с важностью, столь же наигранной, сколь и смешной.

В толпе, заполнившей задний двор церкви, слышался негромкий, сбивчивый шум - явное предвестие надвигающейся бури.

- Это шарлатан, который ничего не умеет делать хорошо и никого не считает лучше себя, - говорили некоторые.

- Он дурак, который, играя на органе в своей приходской церкви хуже, чем на трещотке, решил совершить святотатство, попытавшись играть на инструменте Маэсе Переса, - говорили другие.

Пока они так говаривали, один из них снял с себя плащ, чтобы лучше играть на тамбурине, другой взял наизготовку тимпан, и все приготовились издавать как можно больше шума. Лишь немногие отваживались произнести пару слов в поддержку странного органиста, чье высокомерное и педантичное поведение так разительно контрастировало с безупречной скромностью и приветливым добродушием покойного Маэса Переса.

Наконец настал тот торжественный момент, когда священник, совершив земной поклон и произнеся священные слова, берет в руки Гостию. Зазвонили колокола, наполняя воздух резкими восхитительными нотами. Прозрачными волнами поднялся аромат ладана, зазвучал орган.

В тот же миг в церкви поднялся ужасный шум, который полностью заглушил первые ноты.

Тамбурины, флейты, тимпаны, все инструменты разом зазвучали отвратительным диссонансом. Неразбериха и шум продолжались не более нескольких секунд.

Суматоха прекратилась так же внезапно, как и началась.

Второй взрыв музыки, сильный, властный, великолепный, полился из металлических труб органа неиссякаемым и звучным потоком гармонии.

Небесные песнопения, подобные тем, что завораживают слух в моменты экстаза, - песнопения, о которых мечтает душа и которые невозможно описать словами; отдельные ноты далекой мелодии, звучащие с перерывами, доносимые порывами ветерка; шелест листьев, когда они обнимаются на ветру; деревья, шумящие, как дождь; трепетный звук песни жаворонка, когда он поднимается из гущи цветов, подобно стреле, выпущенной в небо; звуки, которым нет названия, торжественные, как рев бури; хоры серафимов, лишенные ритма и интонации, неведомая музыка неба, доступная только воображению; крылатые гимны, которые, казалось, возносились к небесному престолу подобно вихрю света и звука, - все это сотня голосов органа выражала с большей силой, с большей таинственностью, чем когда-либо прежде.

Когда органист спустился с чердака, толпа, собравшаяся на ступенях, была так велика и так жаждала увидеть его и восхититься им, что коррехидор, не без оснований опасаясь, что он задохнется, приказал нескольким альгвасилам, оказавшимся поблизости, взять свои посохи и расчистить проход для музыкантов, сам направившись к главному алтарю, где его ждал епископ.

- Видите ли, - сказал ему прелат, когда он наконец предстал перед ним, - я покинул свое место и пришел сюда исключительно для того, чтобы послушать вас. Будете ли вы так же жестоки, как Маэса Перес, который никогда не избавил бы меня от необходимости приезжать сюда и служить мессу в ту Благословенную ночь в соборе?

- В следующем году, - сказал органист, - я обещаю сделать все, о чем вы просите, но за все золото мира я больше никогда не буду играть на этом органе.

- Почему? - спросил прелат, перебивая его.

- Потому что, - ответил органист, пытаясь справиться с эмоциями, которые выдавала бледность его лица, - инструмент старый - настолько плохой, что на нем невозможно выразить то, что хотелось бы.

Епископ удалился, за ним последовали его слуги. Свиты дворян терялись в извилинах соседних улиц. Группы вокруг крыльца растаяли. Молящиеся разошлись в разные стороны. Когда служанка монастыря пошла закрывать ворота здания, можно было увидеть двух женщин, которые, осенив себя крестным знамением и пробормотав молитву перед алтарем Сан-Фелипе, продолжили свой путь по улице лас Дуэньяс.

- Как вы думаете, моя дорогая сеньора Бальтазара, - сказала одна из них другой, - каково мое мнение? У каждого дурака есть свои соображения. Босоногие капуцины часто уверяли меня, но я никогда в это не верила. Человек, которого мы ходили послушать, не умеет так играть. Я тысячу раз слышала его в Сан-Бартоломе, это его приходская церковь, и священник прогнал его оттуда как негодяя - священнику пришлось заткнуть уши ватой. Стоит только взглянуть на его лицо, зеркало души, как выражаются некоторые. Я помню, так отчетливо, как будто вижу это сейчас, лицо дорогого Маэса Переса, когда в такую ночь, как эта, он спустился с чердака после того, как увлек людей своей музыкой. Какая очаровательная улыбка, какой живой цвет лица! Несмотря на свой возраст, он был похож на ангела. Что касается этого малого, он шел, спотыкаясь, будто за ним по пятам с рычанием гналась собака. Он выглядел как мертвец. Что ж, моя дорогая сеньора Бальтазара, я подозреваю, за всем этим что-то кроется.

С этими последними словами две женщины завернули за угол улицы и исчезли.

Мы думаем, нам нет необходимости рассказывать читателю, кто была одной из них.

IV

Прошел еще один год.

Настоятельница монастыря Санта-Инес и дочь Маэсе Перес тихо беседовали друг с другом в тени хоров.

Большой колокол на высокой башне громко созывал верующих на богослужение. В здании, где было тихо и почти безлюдно, появилось всего несколько человек. Окропив себя освященной водой у дверей, они направились в угол нефа, где небольшая группа жителей тихо ожидала начала полуночной мессы.

- Видите ли, - сказал настоятель, - ваш страх совершенно детский. В церкви никого нет. Сегодня вечером вся Севилья отправилась в собор. Играйте на органе, играйте без всякого страха. Мы будем одни, а ты молчите и не перестаете вздыхать! Что случилось? Что с вами?

- Я боюсь! - воскликнула молодая девушка с выражением глубокого страха в голосе.

- Боитесь! Чего?

- Я не знаю... чего-то сверхъестественного. Послушайте, и я скажу вам. Вчера вечером я услышала, как вы сказали, что должны попросить меня сыграть на органе на этой мессе; и, гордая такой честью, я решила попробовать поиграть и сделать вам сюрприз. Я подошла к хорам. Я была одна. Я открыла дверь, ведущую на чердак. В этот момент часы на соборе пробили час, не знаю, который. Колокола, печальные и многочисленные - очень многие - продолжали звонить, а я была как приклеенная к порогу, и время казалось мне вечностью.

Церковь была пустынна и темна. Вдалеке, на заднем плане, сиял, как потерянная звезда в ночном небе, мерцающий огонек - тот, что горит на главном алтаре. Своими тусклыми лучами, казались, еще больше подчеркивающими глубину оттенков, я увидела, увидела - не подумайте ничего плохого, мать-настоятельница! я увидела мужчину, который молча, повернувшись спиной к тому месту, где я стояла, провел рукой по клавишам; одной рукой он играл на органе, а другой пробовал его регистры. Орган звучал, но звучал он неописуемо. Каждая его нота казалась приглушенным стоном, затихающим в металлической трубе, вибрировавшей от сжатого в ней воздуха и создавала негромкую гармонию, едва уловимую, но точную.

Часы на соборе продолжали бить час, а мужчина не переставал водить рукой по клавишам. Я даже слышала его дыхание.

От страха у меня в венах застыла кровь. Я чувствовал себя холодной как лед, за исключением лба, казалось, горевшего огнем. Встревоженная, я хотела закричать, но не смогла. Мужчина повернул голову и посмотрел на меня - нет, я неправильно выразилась - он не смотрел на меня, потому что был слеп! Это был мой отец!

- Ба! сестра! Гоните прочь эти призраки, с помощью которых враг пытается смутить умы слабых. Прочтите "Отче наш" и "Аве Мария" архангелу Святому Михаилу, предводителю небесной стражи, который помогает нам в борьбе со злыми духами. Наденьте на шею скапулярий, прикоснувшийся к мощам Святого Пахомия, защищающего от искушений, и идите, идите к органу. Сейчас должна начаться месса, и верующие уже начинают проявлять нетерпение. Ваш отец на небесах, и он придет оттуда не для того, чтобы беспокоить вас, а скорее для того, чтобы вдохновить свою дочь на эту торжественную церемонию.

Настоятельница удалилась, чтобы занять свое место среди прихожан. Дочь Маэсе Переса дрожащей рукой открыла дверь, ведущую к органу, села на маленькую скамеечку, и месса началась.

Месса продолжалась без перерыва до самого освящения. В этот момент зазвучал орган, и в тот же момент, когда он заиграл, с губ дочери Маэса Переса сорвался крик.

Настоятельница, монахини и несколько прихожан побежали на чердак.

- Вы видите его? Вы видите его? - воскликнула девушка, не отрывая расширенных глаз от сиденья, которое она в ужасе покинула, вцепившись руками в перила.

Все устремили взгляды в одну точку. За органом никого не было, и, тем не менее, он продолжал звучать - словно исполнял песнь архангелов, песнь, которую они поют в порыве своей мистической радости.

- Разве я не говорила вам тысячу раз, моя дорогая сеньора Бальтазара, разве я не говорила вам, что это было странно? Разве вы не были вчера вечером на полуночной мессе? В любом случае вы узнаете, что произошло. Вся Севилья только об этом и говорит. Епископ в ярости, и у него есть на то веские причины. Поскольку он не поехал в Санта-Инес, то не смог принять участие в церемонии. И все ради чего? Слушал, - подобно всем тем, кто хотел услышать, как этот благословенный органист из Сан-Бартоломе заявляет, будто ему нет равных, - в соборе. Я говорила, что так и будет! Этот идиот не умеет играть. Я же говорила вам, что за всем этим кроется что-то еще, и этим чем-то, по правде говоря, был дух Маэсе Переса.

ДОРИДО И КЛОРИНИЯ

Джентльмен, уроженец Рима, столь же высокородный и образованный, сколь храбрый и красивый, по имени Доридо, влюбился в прекрасную Клоринию, которой было не больше шестнадцати-семнадцати лет, - красивую, добродетельную и к тому же из хорошей семьи. Она получила прекрасное образование, и ее обаяние, как физическое, так и душевное, сияло с удвоенной силой благодаря тому, что она с особой тщательностью следила за своими манерами. Ее поразительная красота, на которую никто не мог смотреть, не восторгаясь ею, заставляла ее родителей с осторожностью относиться к ее появлению в обществе, опасаясь, как бы не возникла ссора между теми, кто стремился завоевать ее расположение; по этой причине ее редко видели без сопровождения отца или брата.

Юный Доридо уже несколько месяцев как увидел ее и полюбил; и такова была его страсть, что она всецело овладела его разумом и руководила им, ища любой повод для взглядов и знаков, с помощью которых ему разрешалось обращаться к ней, - чтобы убедить ее в своих чувствах. Этим тихим и безмолвным свидетелям его любви не всегда удавалось привлечь к себе внимание, но, когда это удавалось, они, казалось, производили благоприятное впечатление на объект его чувств. Клориния получала удовольствие, тайно наблюдая за ним, - гораздо большее, чем позволяла себе выказывать; но вскоре, сама не зная почему, она почувствовала не меньший интерес к тому, чтобы привлечь его внимание, и, постепенно отвечая на его молчаливые ухаживания, заразилась тем же сладостным чувством, и впервые, как и он, ощутила любовь и ревность.

Доридо не мог долго оставаться в неведении о своей победе, и на какое-то время отдался радостной уверенности в том, что его любят. Но вскоре, мечтая о более весомых доказательствах своего успеха, стал искать средства; он познакомился с ее братом Валерио и настолько завоевал его доверие, что их редко можно было увидеть порознь. Они постоянно навещали друг друга, и теперь у Доридо было достаточно возможностей созерцать прелести, которыми он так восхищался, разговаривать с девушкой и слушать ее речь. Он все еще не мог признаться в своих чувствах; и их глаза были единственными толкователями их тайных желаний.

Так, однако, продолжалось недолго. Клориния не могла скрыть своей любви от своей любимой служанки, девушки с некоторым опытом, желавшую показать преданность своей молодой госпоже. С этой целью она по собственной воле отправилась на поиски возлюбленного и сказала ему: "Сеньор Доридо, вы очень красивы, и с моей стороны было бы глупо скрывать то, что с вашей стороны было бы еще глупее скрывать от меня. Я вижу ваше сердце; вы влюблены в Клоринию, и вы не единственный, кто любит. Вы оба умираете от желания остаться наедине, и мне искренне жаль вас. Я не успокоюсь, пока не придумаю какой-нибудь способ подарить вам это счастье". Влюбленный, восхищенный этими словами, от всего сердца поблагодарил доброе создание, заявив, что, если ей удастся выполнить свое обещание, она сочтет его каким угодно, но только не неблагодарным за это благодеяние. Затем он сел и написал страстное письмо, полное любви и благодарности, которое он заклинал ее передать в целости и сохранности в руки ее прекрасной госпожи.

Сцинтилла вернулась домой и, держа записку в руке, рассказала Клоринии о цели своего посольства; за что, хотя и получила строгий выговор, вскоре была без особого труда прощена. Следующим вопросом стало, как и где влюбленные могли встретиться. Молодая леди, заявив, что это невозможно, хотела отказаться от этой идеи, но ее изобретательная горничная придумала способ, который, как она не могла не согласиться, в высшей степени заслуживал испытания. Сцинтилла обычно занимала маленькую комнатку с низким потолком, свет в которую проникал только через маленькое зарешеченное окошко, в которое человек едва мог просунуть руку. Она выходила в уединенный, малолюдный квартал, который, казалось, был создан специально для свиданий двух влюбленных в тихую ночь.

Когда дуэнья обнаружила, что ее юная леди склонна применить теорию на практике с помощью этого маленького зарешеченного окошка, она пошла и сказала об этом влюбленному, который в тот же вечер, около одиннадцати часов, оказался неподалеку от этого места. Он увидел окно, увидел добрую дуэнью, и она сказала ему ожидать - по крайней мере, до тех пор, пока остальные слуги не лягут спать. Однако восхитительный момент не заставил себя долго ждать; Клориния предстала во всей своей красоте, хотя ее голос и каждый нерв дрожали. Ее возлюбленный тоже не мог вымолвить ни слова. Они пришли, чтобы признаться друг другу в любви, и избыток радости помешал им это сделать; но у любви есть несколько языков; рука дамы была протянута сквозь решетку, схвачена и мгновенно покрыта тысячей поцелуев.

Постепенно к ним вернулся дар речи, они дали полный выход эмоциям, которые владели ими, - наслаждению слушать друг друга и быть вместе. Таким образом, утро застало бы их врасплох, если бы бдительный страж их любви не сообщил им о том, что время истекло. Прежде чем попрощаться, Доридо умолял свою госпожу разрешить ему прийти следующим вечером, в тот же час, на то же место, и у нее не хватило ни мужества, ни желания отказать ему.

Оба были одинаково восхищены своим свиданием и с одинаковым пылом жаждали повторить его. Доридо пребывал в состоянии нетерпения и возбуждения, которые не давали ему ни минуты покоя, и он считал каждую минуту до наступления обещанного срока, когда должен был вновь услышать Клоринию. Леди испытывала те же чувства в равной степени, и в эту ночь, когда робости и тревоги было меньше, их взаимная радость, казалось, была более бурной. Завязалась оживленная беседа, в которой каждый из них, стремясь продемонстрировать исключительное обаяние как хорошо сложенного ума, так и личности, старался изо всех сил, и немало было веселых намеков и деликатных комплиментов, какие они делали и возвращали друг другу. Беседа продолжалась более трех часов и, как вы можете предположить, не обошлась без клятв и невинных ласк. Очарование этой встречи было таково, что благоразумной служанке снова пришлось напомнить им о назначенном часе, и прошло некоторое время, прежде чем ей удалось пробудить в них благоразумие и заставить расстаться друг с другом.

Единственным человеком, знавшим об увлечении Доридо, был римский джентльмен по имени Горацио, который, о чем не знал его друг, был так же чрезвычайно привязан к той же даме. Однако, видя, что не добился успеха в ее любви, он предположил, что где-то есть соперник, возможно, более удачливый, чем он сам, и вскоре его подозрения пали на Доридо, поскольку того часто видели в обществе ее брата. Чтобы убедиться, насколько он прав в своем предположении, Горацио отправился прямо к Доридо, с которым общался ежедневно, и обратился к нему с такими словами: "Я пришел, мой дорогой друг, попросить тебя об особой услуге, в которой, надеюсь, ты не откажешь, потому что от этого зависит мое душевное спокойствие. Я постоянно вижу тебя с Валерио, ты очень часто бываешь у него дома, и я подозреваю, что ты сражен красотой его очаровательной сестры. Позвольте мне воззвать к твоей искренности и доброте, и если это так, как я думаю, то откройся мне, ибо ты слишком достойный и благородный, чтобы я мог оспаривать у тебя расположение этой очаровательной и образованной девушки".

- Значит, ты влюблен в Клоринию? - с беспокойством спросил Доридо.

- Я, безусловно, очарован ею, - ответил Горацио, - но я достаточно справедлив и рассудителен, чтобы признать, что ты больше заслуживаешь ее внимания.

- Это было бы для меня особой честью, - сказал Доридо, - но, отбросив лесть, я скажу тебе откровенно, что в мои намерения не входит добиваться руки прекрасной Клоринии.

- Неужели это возможно? - воскликнул Горацио. - Разве ты не хочешь стать мужем сестры Валерио? Ах, мой друг, насколько же мы тогда разные, как бы я хотел навсегда связать свою судьбу с ее! И, в самом деле, если твои намерения действительно таковы, думаю, тебе следует отказаться от любых других взглядов или намерений, которые у тебя, возможно, сформировались, в пользу моих более прочных и благородных притязаний. Как мой друг, ты сделаешь это, я знаю.

- Ты мог бы добавить, и как друг семьи Клоринии, - ответил Доридо. - С этой точки зрения, я, несомненно, должен это сделать. Да, я оставлю для тебя поле деятельности открытым, и, если сестра Валерио согласится отдать тебе свою руку, я, со своей стороны, не буду препятствовать твоему успеху. Нет, я сделаю больше, я буду говорить с ней в твою пользу, и, насколько это может зависеть от меня, мое посольство не останется безрезультатным.

Горацио был так восхищен искренним и великодушным поведением своего друга, что не находил слов, чтобы выразить свою благодарность, не задумываясь о том, что данное обещание было условным и зависело от выбора самой дамы. Короче говоря, иллюзия его радости была такова, что он неоднократно убеждал своего друга отстаивать его дело, как если бы оно было его собственным, и с такой серьезностью и нежностью в обращении, чтобы затронуть чувства и уязвить великодушие своего более привилегированного соперника. Он почувствовал силу добродетельной любви и, отдавая должное более чистым побуждениям своего друга, Доридо решил пожертвовать своей менее чистой страстью, чтобы обеспечить прочное счастье не только Горацио, но и ее семьи, и ее самой.

Преследуя эту цель, во время их следующей встречи Доридо обратился к даме, которой до этого столько раз признавался в неизменной любви: "Вы, несомненно, знаете, мадам, что в вашем длинном списке завоеваний значится джентльмен по имени Горацио, но я очень сомневаюсь, что вы осознаете, до какой крайней степени он очарован вами. На самом деле он боготворит вас, и сама мысль о том, что он когда-нибудь станет вашим мужем, является единственной и самой сладкой мечтой в его жизни, без которой, как он заявляет, жизнь не имеет для него никакого очарования".

- Я в восторге от того, что вы мне рассказываете, - ответила Клориния, - потому что теперь у меня будет возможность показать вам, как мало внимания я уделяю обожанию всех влюбленных в мире, кроме... кроме одного.

- Я чувствую, - сказал Доридо, - всю ценность такого признания, во всех отношениях столь благородного; но в то же время я был бы недостоин этой исключительной доброты, если бы не поднял оружие против самого себя, защищая одного из лучших и любезнейших людей и моего друга. Заслуги Горацио велики, и когда вы начнете ценить их по достоинству, то, вероятно, не сильно пожалеете, если ваши родители захотят отдать вас в жены такому замечательному человеку!

- Неужели, - воскликнула красавица с выражением крайнего удивления и даже ужаса на лице, - вы хотите уступить и погубить меня? Неужели вы всерьез хотите, чтобы я ответила Горацио взаимностью?

- Нисколько, - ответил Доридо, - я только хотел, чтобы вы поняли, что если бы вы питали к нему хоть какую-то привязанность, а ваши родители решили отдать ему вашу руку, то с моей стороны было бы бессмысленно жаловаться; я бы тогда пожертвовал своим счастьем, чтобы показать, насколько предан всем вашим пожеланиям. Вы меня понимаете меня?

- Понимаю? - с горечью произнесла леди. - Я знаю, что не стала бы столь покорной жертвой, как вы, по-видимому, думаете; или же ваша привязанность во многом утратила ту верность и пыл, которые, как я полагала, ей присущи. Но, - продолжала она, - я не хочу подвергать вас этому испытанию. Доридо был первым и будет последним из тех возлюбленных, которых я хотела бы иметь, - по крайней мере, на это вы можете положиться. Пусть Горацио упорствует или нет, как ему заблагорассудится, в своем стремлении заполучить меня, он не заслужит моего большего уважения, и я хочу, чтобы вы поняли это как мою непоколебимую решимость. Я и раньше была осведомлена о его взглядах и с тех пор питаю к нему отвращение, доходящее до абсолютного ужаса, причину которого едва ли могу объяснить.

Доридо больше не осмеливался сказать ни слова в защиту своего друга, он понимал, что настаивать на этом более чем бесполезно. Он переменил разговор, который принял другое направление, исчерпавшись самыми нежными и страстными восклицаниями со стороны Клоринии, воспламенившими Доридо и вызвавшими не меньшие протесты с его стороны. На следующее утро Горацио навестил своего друга.

- Ты видел Клоринию? - воскликнул он. - И высказался в мою пользу? Как она это восприняла? - вот что он, задыхаясь, спросил.

- Очень плохо, - ответил тот, - и ты не должен продолжать тешить себя малейшей надеждой. Я сказал все, что мог, чтобы возвысить в ее глазах твои достоинства: твою личность, богатство, семью, - но все напрасно. Я описал ей чрезмерность твоей привязанности, скорее всего, большую, чем она есть на самом деле; но жестокая заткнула мне рот, поклявшись, что, хотя бы ты и любил ее до конца своих дней, ты никогда не соединишься с ней брачными узами.

Услышав эти слова, Горацио смертельно побледнел и, казалось, погрузился в глубокую задумчивость; в то время как Доридо, пораженный невыносимой болью, которую, по-видимому, испытывал, смягчил тон и попросил его проявить больше решимости и отказаться от тщетных и бесплодных поисков, добавив, что в Риме есть много девушек, прелестных, как Клориния, которые не нуждались бы в принуждении отвечать на его любовь.

- Кроме того, мой дорогой Горацио, - продолжал он, - поверь, у тебя нет ни малейшей причины жаловаться на меня. Клянусь, я бы отдал ее тебе, если бы видел хоть малейшую вероятность того, что она питает к тебе влечение. Я бы принес эту благородную жертву нашей дружбе, а ты, со своей стороны, не медли отказаться от тревожного и болезненного предприятия, которое, в лучшем случае, увенчается успехом только за счет твоего преданного друга.

Только теперь Горацио впервые нарушил молчание и, устремив взгляд на своего друга, сказал: "Я очень далек от того, чтобы упрекать тебя. Ты оказал мне печальную и бесполезную услугу; ты заступился за меня, и я благодарю тебя за это. Я согласен, что будет справедливо, если я откажусь от стремления к тому, чего не могу получить. Ее сердце принадлежит тебе - пусть будет так. Я постараюсь прислушаться к твоему совету о том, чтобы привязать себя к какой-нибудь другой, более достижимой цели".

С этими словами он покинул своего друга Доридо, убежденного в том, что, вняв справедливости его слов, он сделает все возможное, чтобы изгнать из своей головы мысли о Клоринии. Это было не так; он выставил своего друга Доридо предателем, лживым, злобным, эгоистичным лицемером, который предал его, нарисовал его отвратительный портрет даме, которую он обожал, и теперь решил взять дело в свои руки. "Клянусь небом, - воскликнул он, - я попрошу ее руки, я обращусь к ее отцу, и он будет ходатайствовать за меня лучше, чем мой соперник". Он немедленно приступил к исполнению этого замысла. Он высказал свои пожелания, и они были приняты и одобрены. Он также заручился согласием своего собственного отца, и вскоре два пожилых джентльмена стали совещаться по этому поводу, в результате чего решили, что брак должен состояться при условии, если желание леди будет соответствовать их собственным взглядам.

Однако при первом упоминании об этом прекрасная Клориния проявила такое крайнее отвращение и даже ужас, что от этого замысла отказались так же быстро, как и задумали, сочтя его совершенно невозможным.

Как прискорбны глупость и слабость человека! позволить какой-то одной страсти овладеть его разумом до тех пор, пока он не перестанет быть прежним существом и, бросив штурвал разума, не сядет на мель, как потерпевший крушение корабль! Горацио показалось, он видит, как к его страсти относятся с презрением, а его соперник счастлив и торжествует; в одно мгновение любовь, которая прежде наполняла его душу, превратилась в жгучую ненависть. Теперь он смотрел на Клоринию и лелеял мысли о мести. Затем он начал изучать средства и то, как он мог бы наиболее уверенно и глубоко поразить сердца обоих одним ударом. Он приставил к ним бдительного соглядатая, нанял негодяя, чтобы тот следовал за ними по пятам, куда бы они ни пошли; и, обнаружив таким образом место их тайных свиданий, а также все сопутствующие им обстоятельства, придумал самый странный, жестокий и бессердечный способ мести, какой когда-либо кто-либо мог придумать. Движимый адской ненавистью, он однажды ночью, предвидя приход Доридо, поспешил к тому месту, где встречались влюбленные, и подошел к маленькому окошку, через которое уже видел предмет, к которому пришел. В сумраке вечера он знал, что сестра Валерио легко примет его за своего возлюбленного, и действительно, она обратилась к нему с самыми нежными словами, от которых у Горацио закипела кровь, и он возжелал страшной мести.

В полной тишине коварный друг приблизился; он протянул руку, сжал руку дамы, с готовностью встретившей его, и, сжав ее свирепой хваткой, острым орудием, приготовленным специально для этой цели, отделил прелестную конечность от ее предплечья. Действие было мгновенным; тщетны были ее крики; злодей убежал. Он уже сидел во мраке своей тайной комнаты и в еще более мрачных уголках своей души безумно ликовал при мысли о своей триумфальной мести.

Но каковы же были чувства ужаса, охватившие семью и друзей этой прекрасной девушки, когда, разбуженные ее криками, они обнаружили, что та потеряла сознание и лежит в собственной крови. Ее верная служанка склонилась над ней, оглашая дом криками. Увидев это, ее родители упали рядом с ней без чувств, в то время как несчастный брат и слуги усердно пытались остановить кровотечение. Не было времени сомневаться, расспрашивать или обвинять; на место происшествия были вызваны самые выдающиеся хирурги, чтобы попытаться, если возможно, остановить учащенное дыхание несчастной женщины. Престарелый отец, тем временем очнувшийся, умолял своих слуг, во имя справедливости, ничего не разглашать без приказа, а сам вздыхал о потерянной чести и счастье своего дома. Ее брат Валерио, вооружившись, вышел на улицу в сопровождении своих слуг; и каково же было его горе, когда он смог на некотором расстоянии выследить злодея-убийцу по каплям крови своей дорогой сестры, ибо негодяй унес с собой окровавленную руку в качестве трофея за свое тайное преступление. Занимаясь этим, он встретил своего друга Доридо, который, как обычно, спешил на свидание с видом нескрываемой радости. Валерио окликнул его запинающимся голосом: "Увы! мой дорогой друг, куда ты идешь? Помогите нам, ради Бога, помогите найти убийцу, ибо я вижу по твоему виду, что ты ничего не знаешь об этом ужасном деянии. Наша бедная Клориния, моя сестра", - но ему не хватало слов, и он не мог продолжать. - "Боже милостивый! - воскликнул Доридо. - Что случилось? ответь мне, что с Клоринией?" - "Это, - ответил Валерио с мрачной тоской в голосе, - то, что мы должны скрывать от всех человеческих ушей и глаз, но тебе я расскажу, поскольку знаю, что ты, как мой друг, объединишься со мной в поимке, куда бы он ни скрылся, жестокого убийцы моей бедной сестры".

Эти слова пронзили Доридо до глубины души, и он чуть не упал от внезапного ужаса и удивления. Затем, дрожа и теряя сознание, он попросил Валерио все объяснить, что тот и сделал; Валерио отвел бы его к врачу, если бы тот решительно не воспротивился, воскликнув: "Сейчас не время ни для чего, кроме мести. Она потеряна для меня! но я вытащу на свет божий этого неслыханного злодея, каким бы чудовищем он ни был! Предоставь мне разобраться с ним, ибо я переживаю это событие так же горько, как и ты. Невозможно думать об этом без содрогания; но, боже мой, с каким наслаждением я подвергну его наказанию, насколько это возможно, соизмеримому с его роковым преступлением".

Затем двое друзей расстались, и Доридо вернулся в свой дом, решив немедленно предпринять какие-нибудь шаги, чтобы отомстить за свою оскорбленную любовь, и полный негодования против Горацио, которого он более чем подозревал в совершении этого злодеяния. Сначала он заперся в своей комнате, где дал волю своим чувствам, вызванным столь тяжелой утратой, ибо теперь еще сильнее привязался к прекрасной Клоринии, чем прежде.

- Моя потерянная, моя прекрасная! - воскликнул он. - Мой завистливый, ненавистный соперник действительно добился успеха! он навсегда вырвал тебя из моих объятий! Увы! ты приняла его за меня, Доридо; и я - я печальная причина постигшего тебя несчастья. Если бы не я, ты была бы счастлива и прекрасна, как всегда, во всей своей милой невинности и душевном спокойствии. Да, это я стал твоим убийцей! И все же я ненадолго переживу тебя - когда однажды принесу преступника в жертву твоей дорогой священной тени! Если бы только ты могла выжить, чтобы насладиться единственным утешением, которое у нас осталось, - услышать о достопамятной каре, которую эта правая рука обрушит на тело предателя!"

Утро застало его все еще погруженным в скорбь и слезы; но затем, придя в себя, он поспешил в дом отца Клоринии, где на всех лицах читались печаль и смятение. Отец и брат, казалось, с новой силой опечалились при его появлении. Старик, приветствуя его, заметил: "Увы! Доридо, друг мой, моя милая девочка даже сейчас находится в предсмертных муках. Она потеряла столько крови, что уже одного этого достаточно, чтобы лишить ее всякой надежды. Был ли когда-нибудь более несчастный отец! Как вы думаете, что могло послужить мотивом для совершения столь гнусного поступка? Это был не человек - это было ужасное чудовище, и какое наказание можно придумать, чтобы оно соответствовало такому преступлению?"

- Сэр, - ответил Доридо, - постарайтесь унять свое горе и будьте совершенно спокойны на этот счет - отомстить за нее - цель всех нас. Я взялся наказать его; он погибнет. Но прежде позвольте мне обрести законный титул, чтобы я стал ее мстителем; я люблю Клоринию, как свою собственную душу; соедините наши руки здесь, где она испустит свой последний вздох. Таким образом, ее репутация не пострадает, и вы не будете обязаны незнакомцу тем удовлетворением, на которое имеете право.

Без колебаний отец и сын приняли это предложение; они превозносили его благородство и выражали благодарность за его предложение, с которым он выступил, чтобы избежать всех неприятных замечаний, которые могли бы повлиять на репутацию бедной девушки. Старик, плача, подошел к постели своей дочери, и на лице ее заиграла очаровательная улыбка, когда она услышала, о чем ее просят. Она выразила свое согласие сквозь слезы горечи и радости. Она заявила, что умрет счастливой, став женой Доридо; она с нетерпением спросила, дома ли он и можно ли ей увидеться и поговорить с ним. Поскольку лихорадка, по-видимому, прошла, было решено, что это не причинит ей вреда. Он приблизился, но внезапная радость, которую она испытала, увидев его, оказалась так велика, что она упала в обморок, от которого не сразу оправилась. После этого хирург строго-настрого запретил влюбленным разговаривать друг с другом, но их взгляды достаточно ясно говорили о том, что они чувствовали и страдали. Заметив, что его присутствие, по-видимому, приносит ей облегчение, он не отходил от нее до конца дня. Вечером были вызваны священник и нотариус, и в присутствии собравшейся и плачущей семьи была совершена церемония бракосочетания.

В течение двух последующих дней у нее были слабые надежды выжить. Казалось, она пришла в себя, и даже врач больше не отчаивался, но всех ожидало разочарование. На третий день новый приступ лихорадки, более сильный, охватил пациентку и не оставил ни малейшего шанса на выздоровление. Когда ее последний час приблизился, Доридо, поняв, что должно произойти, тайно удалился и приступил к осуществлению своей заранее обдуманной мести. Он искал Горацио повсюду; наконец, встретившись с ним, сердечно пожал ему руку и, как будто совершенно не подозревая о каком-либо преступлении, небрежно спросил, не придет ли он поужинать с ним сегодня вечером, на что Горацио согласился, поскольку не слышал, чтобы о его злодеянии было объявлено публично. То ли дама выздоравливала, то ли его друг не знал о ее несчастье. В назначенный час Горацио, как обычно, присоединился к своему другу, и вскоре оба сидели за столом. Доридо, однако, позаботился о том, чтобы в вино был подмешан наркотик; и таков был его эффект, что очень скоро Горацио почувствовал вялость и погрузился в глубокий сон.

И вот Доридо с помощью двух своих камердинеров, всецело преданных ему, связал спящего по рукам и ногам; затем они накинули ему на шею веревку и, обмотав ее и еще одну вокруг тела, привязали к столбу, стоявшему в комнате. Предварительно закрыв все двери в доме, они начали давать ему противоядие от летаргии, которое быстро привело несчастного в чувство.

В тот момент, когда он пришел в себя, ужасная правда наполнила душу убийцы убежденностью и ужасом - он мгновенно понял, зачем здесь и чего ему следует ожидать. Он признался в своем ужасном преступлении, умоляя о сострадании и пощаде с такой горькой искренностью, какую может внушить только любовь к жизни, даже у осужденного. Но все это было напрасно; влюбленный и муж, так жестоко лишившийся своей очаровательной возлюбленной жены, с насмешкой прислушивался к его молитвам и крикам, а в его воображении все еще стояла картина умирающей жены. Желая свершить возмездие, он отрубил топором руки несчастному Горацио; и пока тот еще пребывал в агонии приближающейся смерти, приказал своим слугам задушить его веревкой, которой тот был привязан к роковому столбу. Затем, повесив два отсеченных члена на шею трупа, он приказал своим людям отнести его на место, где было совершено преступление; в ту же страшную ночь, не в силах вынести мысль о жизни в месте, связанном со столькими ужасами, он покинул Рим. Поиски были тщетными - неизвестно даже, каким маршрутом он следовал, в какую страну бежал; но несчастная Клориния испустила дух примерно через три часа после его исчезновения.

ЛУННЫЙ ЛУЧ

Не могу сказать, история ли это, похожая на сказку, или повесть, похожая на историю. Все, что я знаю, она основана на факте - очень печальном факте, но таком, какой я использовал бы одним из последних, учитывая особенности моего воображения.

Другие люди, занимающиеся столь волнующей темой, как эта, могли бы написать целый том по сентиментальной философии; я же придал этому форму рассказа, и если читатель не извлечет из этого наставления, я, по крайней мере, надеюсь, он получит от этого некоторое развлечение.

I

Несмотря на благородное происхождение, он воспитывался среди бряцания оружием. Но даже резкий звук горна не мог отвлечь его взгляда от древнего пергамента, над которым он склонялся, читая "Песнь трубадура".

Если бы кто-то захотел увидеть его, то нашел бы не на просторном дворе его замка, где конюхи объезжали жеребят, пажи обучали соколов, а солдаты в минуты досуга точили свои копья.

- Где ваш хозяин Манрике? - иногда спрашивала его мать.

- Мы не знаем, - отвечали слуги, - возможно, он находится в подворьях монастыря Ла Пенья, сидит на краю могилы и, вытянув шею, пытается подслушать разговор мертвых, или на мосту, наблюдая, как вода течет под сводами, или лежит в расщелине камня, считая звезды на небе, следит за облаками или наблюдает за блуждающими огоньками, порхающим над поверхностью лагун. Вы найдете его где угодно, только не там, где есть все остальные.

Манрике действительно любил одиночество, и любил так сильно, что иногда жалел о наличии у него тени, следовавшей за ним по пятам.

Он любил одиночество, потому что мог дать волю своему воображению и создавать для себя мир фантазий, населенный странными существами, созданиями его воображения и поэтических грез. Манрике был поэтом - настолько, что его никогда не удовлетворяли формы, в которые он облекал свои мысли, и он никогда не мог заставить себя изложить их на бумаге.

Он верил, что среди красноватого пламени, вырывающегося из очага, обитают разноцветные духи огня, которые носятся туда-сюда над пылающими поленьями, словно золотые насекомые, или танцуют в огненном хороводе искр на верхушках пламени, и он проводил очень много часов, сидя на скамеечке для ног у высокого камина, неподвижный и не сводящий глаз с отблесков пламени.

Ему нравилось думать, что под рябью речных волн, среди весенних зарослей мха и в туманах, поднимающихся с озера, живут таинственные девы, феи или сирены, издающие вздохи и причитания, поющие и смеющиеся в такт монотонному журчанию воды, и он попытался понять их язык.

Ему казалось, что в облаках, в воздухе, в лесу, в расщелинах скал он видит тени или слышит таинственные звуки, тени сверхъестественных существ, четкие звуки слов, которые не мог понять.

Любовь! Он был рожден, чтобы мечтать о любви, а не чувствовать ее. Он постоянно влюблялся в каждую женщину, которую видел. В одну из-за золотистых волос, в другую - из-за румяных губ, в третью - из-за грациозной осанки.

Временами, пребывая в состоянии экстаза, он мог проводить всю ночь, глядя на луну, плывущую по небу среди серебристых облаков, или на звезды, мерцающие издалека, как бриллианты, постоянно меняющие свои оттенки. В эти долгие ночи поэтической бессонницы он восклицал:

- Если правда, как сказал приор де ла Пенья, что эти пятнышки света - миры; если правда, что этот перламутровый шар, который вращается над облаками, населен людьми; если правда, что женщины, обитающие в этих областях света, так прекрасны и что я не могу видеть их, не могу любить их; то в чем природа их красоты, в чем природа их любви?

Манрике еще не был настолько безумен, чтобы мальчишки бегали за ним по улицам, но уже был достаточно, чтобы разговаривать и жестикулировать сам с собой, а это первый шаг на пути к безумию.

II

Через реку Дуэро, омывающей темные рассыпающиеся камни стен Сории, перекинут мост, ведущий в город, где находится древний монастырь тамплиеров, чьи земли простираются вдоль берега реки на противоположную ее сторону.

В то время, о котором мы говорим, рыцари ордена уже покинули свою историческую крепость, но руины старых башен все еще стояли. Тогда были видны массивные арки монастыря, часть из которых, возможно, видна и сейчас, увитые плющом и белыми колокольчиками, а ветер, свистевший в кронах высоких деревьев, вздыхал в длинных галереях внутреннего двора.

В саду, по дорожкам которого монахи не ходили уже много лет, буйно разрослась растительность, которой не касалась оскверняющая рука человека. Вьющиеся растения обвивали старые стволы деревьев. Тенистые дорожки под тополями, ветви которых сходились и переплетались друг с другом, были покрыты травой. На песчаных дорожках росли крапива и чертополох. На развалинах древних стен, готовых рассыпаться на куски, листья хрена трепетали на ветру, словно перья на шлеме, а голубые и белые колокольчики свисали со своих длинных изящных стеблей. Все это свидетельствовало о торжестве разрухи и запустения.

Была ночь - летняя ночь, благоухающая, полная ароматов и сладких звуков. Луна, безмятежная и белая, висела высоко в небе - небе яркой, прозрачной, лазурной глубины.

Манрике, охваченный поэтическим настроением, подошел к мосту, на мгновение задержал взгляд на темном силуэте города на фоне легких пушистых облаков, появившихся на горизонте, а затем двинулся дальше и углубился в пустынные руины монастыря тамплиеров.

Пробило полночь. Медленно поднимающаяся луна достигла своей высшей точки на небе, когда он подошел ко входу в темную аллею, которая вела от разрушенного монастыря к берегам Дуэро. Манрике издал крик - внезапный, едва сдерживаемый, в котором смешались удивление, страх и радость.

В конце этой аллеи он увидел трепещущую фигуру в белом, мелькнувшую и исчезнувшую в темноте. Это был шлейф женского платья - женщины, которая пересекла сад и скрылась в листве в тот момент, когда безумный Манрике, мечтатель о химерах и невозможном, вошел в сад.

- Неизвестная женщина! В этом месте и в этот час. Это женщина, которую я ищу, - воскликнул Манрике, и полетел ей вслед с быстротой молнии.

III

Он добрался до того места, где таинственная женщина скрылась в роще. Она исчезла!

В какую сторону? Там, еще дальше, среди переплетенных стволов деревьев, ему показалось, что он заметил что-то светлое - движущуюся белую фигуру.

- Это она, у нее крылья на ногах, и она летает, как тень, - сказал он, бросаясь за ней и срывая рукой сеть плюща, тянувшуюся от одного тополя к другому.

Он пошел дальше, продираясь сквозь плющ, пока не вышел на небольшое открытое пространство, залитое небесным светом. Никого!

- Ах! она пошла сюда, сюда! - воскликнул он. - Я слышу, как хрустят сухие листья у нее под ногами и как шуршит ее платье о кусты. - И он заметался туда-сюда, как безумный. Он не мог ее видеть.

- Я слышу ее тихие шаги, - продолжал он. - Мне кажется, я слышу, как она говорит, да, она говорит. Ветер, стонущий в ветвях, и листья, которые, кажется, тихо молятся, помешали мне расслышать, что она сказала, но, без сомнения, проходя мимо, она заговорила - но на каком языке, я не знаю, это иностранный язык.

И он продолжал погоню, то надеясь увидеть ее или услышать, то наблюдая за движением ветвей, среди которых она исчезла, то стараясь разглядеть ее следы на земле, то убеждая себя, что аромат, который он вдыхает, исходит от губ этой прекрасной женщины. И он, ликуя, продолжал погоню по запутанному лабиринту.

Увы, тщетно.

Он бежал уже несколько часов, измученный и почти обезумевший, по покрытой росой траве и отдавшись своему безумному стремлению.

Достигнув территории, раскинувшейся по берегам реки, он подошел к подножию скалы, на которой возвышался скит Святого Сатурио.

- Может быть, с этой высоты я смогу проследить ее шаги в густом кустарнике, - воскликнул он, карабкаясь по камням с помощью своего кинжала.

Наконец он добрался до вершины, откуда мог видеть вдалеке город и часть реки Дуэро у своих ног, ее стремительный поток, несущийся по извилистому горному ущелью.

Манрике огляделся вокруг, насколько хватало глаз, и вдруг замер, с трудом сдерживая проклятие.

Лунный свет отражался от маленькой лодки, быстро направлявшейся к противоположному берегу.

В этой лодке, как ему показалось, он увидел фигуру в белом, высокую и грациозную, женщину, - без сомнения, ту самую, которую видел в саду тамплиеров, женщину своей мечты. Объект его самых отчаянных надежд. Он спрыгнул со скалы проворно, как лань, сбросил шляпу, длинный плюмаж которой мешал ему бежать, и, отбросив в сторону просторный бархатный плащ, со скоростью молнии устремился к мосту, надеясь добраться до города прежде, чем баркас подойдет к противоположному берегу.

Увы, тщетно.

Когда Манрике, задыхаясь, добрался до места, пассажиры лодки уже вошли в Сорию через одни из городских ворот, стоявших на берегу реки, в водах которой отражались мрачные башенки.

IV

Хотя Манрике оставил всякую надежду догнать людей, вошедших через задние ворота Сан-Сатурио, он все же не отчаивался обнаружить их жилище. Одержимый этой идеей, он вошел в город и направился к кварталу Святого Хуана, блуждая наугад по тихим улицам. Улицы Сории в те дни, как и сейчас, были узкими и извилистыми. Вокруг царила тишина, нарушаемая только собачьим лаем, хлопаньем калитки или ржанием лошади, бившей копытами и пытавшейся освободиться от яслей, к которым была привязана в подземной конюшне.

Когда Манрике внимательно прислушивался к этим ночным звукам, ему показалось, будто он слышит шаги, доносящиеся из пустынного переулка, и неясные голоса, звучавшие все ближе и ближе.

Так он провел несколько часов, бродя с места на место.

Наконец он остановился перед большим домом, стены которого почернели от времени, и глаза его заблестели от неописуемой радости. В одном из высоких окон здания, которое можно было бы назвать дворцом, луч света пробивался сквозь легкие занавески из розового шелка и падал на старинные стены здания напротив.

- Сомнений больше нет. Именно здесь она живет, - тихо воскликнул Манрике, глядя на готическое окно. - Она живет здесь. Она вошла через калитку Сан-Сатурио. В этот квартал можно попасть только через калитку, а в этом квартале есть дом, где кто-то не спит после полуночи. Кто бы это мог быть? Кто, как не она, возвращается со своих ночных прогулок в столь поздний час? Не может быть никаких сомнений, что она живет здесь!

В полной уверенности, что это была она, дав волю самым гротескным фантазиям, он ждал рассвета перед готическим окном, свет из которого все время горел и которое он ни на мгновение не упускал из виду.

С первыми лучами солнца массивные ворота особняка, над которыми красовался герб его владельца, медленно, со скрежетом повернулись на петлях. У калитки появился слуга со связкой ключей в руках и, протирая глаза и зевая, продемонстрировал великолепные зубы, которым мог бы позавидовать крокодил.

Манрике увидел его и в мгновение ока оказался рядом.

- Кто живет в этом доме? Как ее зовут? Откуда она родом? С какой целью она в Сории? Замужем ли она? Отвечай, деревенщина.

Таким образом, яростно тряся мужчину за руку, он обратился к слуге, который был ошеломлен таким обращением.

- Этот дом принадлежит прославленному сеньору дону Алонсо де Вальдекуэллосу, начальнику охоты его величества короля, который, будучи ранен в войнах с маврами, отдыхает здесь после военных трудов.

- А его дочь? - нетерпеливо перебил юноша. - Или его сестра, или жена, или кто бы она ни была?

- В доме нет женщины.

- Никакой женщины! Кто же тогда живет в той комнате, где я видел свет, сияющий всю ночь?

- Это покои моего господина, дона Алонсо, который, будучи болен, постоянно держит свою лампу зажженной.

Молния, упавший к его ногам, не могла бы повергнуть Манрике в больший ужас, чем слова, которые он услышал.

V

- Я найду ее, найду; и, если найду, я почти наверняка узнаю ее.

- По какому признаку?

- Не могу сказать наверняка, но я, несомненно, узнаю ее. Мне будет достаточно эха ее шагов, звука ее голоса, бахромы ее шлейфа! Днем и ночью я видел, как перед моими глазами проплывают складки белой прозрачной материи. Днем и ночью я слышал шелест ее одежды и невнятный звук ее слов. Что она сказала? Ах! если бы я только знал. Но, конечно, я узнаю ее. Так говорит мне мое сердце, а сердце никогда не обманывает. Правда, я тщетно искал по улицам Сории; я проводил ночи в непрестанном бдении; я истратил более двадцати золотых, чтобы разговорить слуг и дуэний; я возносил святую воду в церкви святого Николая. Однажды вечером, после заутрени в Коллегиальной церкви, я, как слабоумный, последовал за архиепископом в его носилках, думая, что подол его одеяния похож на одеяние моей незнакомки! Но это не имеет значения, я найду ее, и радость от обладания ею, несомненно, вознаградит труд, затраченный на ее поиски.

Какого цвета у нее глаза? Они должны быть синими-синими, как вечернее небо. Я люблю голубые глаза, они такие выразительные, такие меланхоличные, если... Конечно, у нее голубые глаза, а волосы черные, очень черные и длинные, развевающиеся вокруг нее.

Ее голос? Да, я слышал звук ее голоса, нежный, как шелест ветра в листве тополей, а ее походка была величава, как музыкальный такт.

Эта красавица, которая превосходит самые прекрасные мечты моей юности, которая думает так же, как я, которая любит так же, как люблю я, которая является дополнением моей души, будет ли она тронута, увидев меня? Неужели она не полюбит меня так, как буду любить ее я, как я уже люблю ее, всеми силами своей души?

Скорее, скорее туда, где я впервые увидел ее. Кто знает, может быть, ей, такой же капризной, как я, любящей уединение и тайну, как все мечтательные души, нравится бродить среди руин тихой ночью?

Прошло два месяца, в течение которых Манрике строил воздушные замки, которым суждено было исчезать при малейшем дуновении ветра. Два месяца прошло в бесплодных поисках неизвестной красавицы, к которой он был теперь еще сильнее привязан, когда однажды вечером, погруженный в свои мысли, он перешел мост, ведущий к монастырю, и направился в сад, чтобы снова спрятаться в густой листве.

VI

Ночь была тихая и прекрасная. Луна сияла во всем своем великолепии с самой высокой точки неба, а ветер нежно шелестел в листве деревьев.

Манрике добрался до монастыря и огляделся, насколько мог видеть между массивными колоннами арок. Место было пустынно, он повернул назад и направился по темной аллее, ведущей к Дуэро, но едва он вошел в нее, как с его губ сорвался радостный крик.

На мгновение он увидел белое одеяние, белое одеяние объекта своей мечты. той, которую обожал до безумия.

Он полетел за ней, достиг того места, где, как он видел, она исчезла, и остановился, устремив свои измученные глаза на луну, не двигаясь. По телу его пробежала легкая дрожь, перешедшая в конвульсии; и, наконец, он разразился смехом - громким, продолжительным, ужасным.

Что-то белое, легкое, парящее на мгновение ослепило его, но только на мгновение.

Это был лунный луч, пробивавшийся сквозь густую листву деревьев в те моменты, когда ветви шевелил ветер.

Прошло несколько лет; Манрике сидел на стуле в углу огромного готического камина в своем замке с отсутствующим и блуждающим взглядом, как у идиота, едва замечая ласки своей матери или внимание слуг.

- Ты молод и красив, - сказала его мать, - почему ты живешь один? Почему ты не ищешь девушку, которую смог бы полюбить, и которая ответила бы тебе взаимностью?

- Любовь? Любовь - это всего лишь лунный луч, - ответил юноша.

- Почему вы не пробудитесь от летаргического сна? - спросил один из его приближенных. - Облачитесь в доспехи с головы до ног, разверните свой штандарт и отправляйтесь на войну! Именно на войне добывается слава.

- Слава! Слава - это лунный луч.

- Если вам угодно, я спою вам последнюю песню Арнальдо, трубадура из Прованса.

- Нет, нет, - воскликнул Манрике, порывисто поднимаясь со своего места, - я ничего не хочу. Я имею в виду, что хочу только одного - чтобы меня оставили в покое. Песни, любовь, слава, счастье - все это ложь, пустые призраки, созданные нашим воображением и облеченные в одежды нашей фантазии, уносящие нас... куда? и с какой целью? Найти лунный луч!

Манрике был безумен. По крайней мере, я так думал. Но, с другой стороны, судя по его словам, он был мудр.

ГОРА ДУХОВ

В ночь мертвых я, сам не знаю до какого часа, прислушивался к звону колоколов. Их монотонный и непрекращающийся звон напомнил мне легенду, которую я услышал в Сории.

Я хотел заснуть, но это было невозможно. Когда человек просыпается, его воображение - это конь, закусивший удила, и бесполезно пытаться его обуздать. Чтобы скоротать время, я решил взяться за перо и написать; и то, что я написал, вы можете прочесть ниже.

Я слышал, как эту историю рассказывали в том месте, где, по слухам, происходили эти события, и записал ее, много раз в страхе поворачивая голову, когда слышал, как скрипит окно, когда на него налетает холодный ночной ветер.

I

- Отзовите собак, протрубите в рога, чтобы охотники снова собрались, и давайте вернемся в город. Наступает ночь. Сегодня День всех святых, и мы стоим на горе Духов!

- И что? Что из того?

- В любой другой день я бы не покинул этого места, не покончив с бандой волков, которых снега Монткайо выгнали из их логовищ, но сегодня это невозможно. Через мгновение в часовне тамплиеров зазвучит колокол, призывающий к вечерней молитве, и духи умерших начнут звонить в колокол горной часовни.

- Этой разрушенной часовне? Ба! Вы хотите меня напугать!

- Нет, моя прекрасная кузина. Вы ничего не знаете о том, что произошло в этом месте, куда приехали всего год назад. Придержите своего коня, я заставлю свою лошадь идти таким же шагом и расскажу вам эту историю, пока мы будем в дороге.

Пажи сбились в веселые шумные группы, графы Борхес и Алкудиэль сели на своих великолепных коней и вместе с детьми, Беатрис и Алонсо, возглавили процессию.

Пока они ехали, Алонсо поведал обещанную историю в следующих словах.

- Эта гора, которая сейчас называется Горой Духов, когда-то принадлежала тамплиерам, чей монастырь вы можете увидеть отсюда, на берегу этой реки. В то время тамплиеры были воинами и монахами. На Сорию напали арабы, и король собрал войска из отдаленных уголков, чтобы защитить город со стороны моста, нанеся этим большое оскорбление кастильской знати, которая и сама смогла бы защитить его, как впоследствии они сами смогли ее отвоевать.

Между прибывшими издалека войсками, принадлежащими могущественному ордену, и знатью города существовала ненависть, несколько лет скрывавшаяся, но впоследствии проявившаяся явно. Первые оставили эту гору за собой, желая для своих собственных нужд и удовольствий обладать изобилием дичи, которую там можно было найти. Последние решили устроить большую охоту на заповедной территории, вопреки строгим запретам, которые наложили "жрецы со шпорами", как они называли чужаков. Не было слышно ничего, кроме ругани. С одной стороны, любовь к охоте была непреодолимой, с другой - столь же неудержимо желание сражаться. Запланированная экспедиция состоялась. Лесные звери не помнят этого, но память о ней всегда присутствует в умах матерей, которые оплакивают судьбу своих сыновей. Это была не охота, это была ужасная битва. Гора была завалена телами, и волки, которых следовало истребить, устроили кровавый пир. Наконец король воспользовался своей властью. Он объявил гору, ставшую причиной стольких кровопролитий, запретной, а часовня монахов, расположенная на той же горе, в которой были похоронены вместе друзья и враги, начала разрушаться.

С тех пор говорят, что в ночь всех святых колокол часовни звонит сам по себе, и духи умерших, облаченные в погребальные одежды, совершают странную охоту в скалистой местности и зарослях. Печально плачут олени, воют волки, змеи издают жуткое шипение, а когда рассветает, можно увидеть отпечатавшиеся на снегу следы ног скелетов. Вот почему в Сории эту гору называют Горой Духов, и вот почему я хочу покинуть ее до наступления ночи.

Алонсо закончил свой рассказ как раз в тот момент, когда они с кузиной подъехали к мосту, по которому можно попасть в город с той стороны горы. Там они дождались прибытия остальных, и, когда те присоединились к ним, вся компания исчезла на узких извилистых улочках Сории.

II

Слуги убрали со стола; в высоком готическом камине дворца графов Алкудиэль горел яркий огонь, освещая группы дам и лордов, беседовавших друг с другом у огня, ветер бился в оконные стекла.

Только два человека остались в стороне от этого общего разговора. Беатрис, погруженная в глубокую задумчивость, следила глазами за пляской пламени; Алонсо смотрел на отражение огня в голубых глазах Беатрис.

Некоторое время они сидели молча.

Старые женщины рассказывали, как и подобало в ночь мертвых, страшные истории, в которых главную роль играли призраки и привидения, издалека доносился монотонный и печальный перезвон колоколов церквей Сории.

- Прекрасная кузина, - сказал, наконец, Алонсо, нарушив долгое молчание, - скоро мы расстанемся, возможно, навсегда. Я уверен, что песчаные равнины нашей Кастилии, грубые и воинственные обычаи, простые и патриархальные манеры вам не понравятся. Я несколько раз слышал, как вы вздыхали, неужели из-за какого-то далекого кавалера, живущего по соседству?

Беатрис изобразила на лице холодное безразличие. В презрительной усмешке, которая появилась на ее маленьких губках, проявился весь характер этой женщины.

- Возможно, это произошло из-за пышности французского двора, при котором вы жили до сих пор, - продолжал молодой человек. - Так или иначе, я предчувствую, что скоро потеряю вас. Однако, прежде чем мы расстанемся, я хотел бы подарить вам кое-что на память обо мне. Помните, когда мы пошли в церковь, чтобы возблагодарить Бога за то, что он снова даровал вам здоровье, за которым вы приехали в эту страну, ваше внимание привлек бриллиант, украшавший перо на моей шапочке? Как прекрасно он выглядел бы, став застежкой для вуали, наброшенной на ваши темные волосы! Его уже надевала невеста. Мой отец подарил его той, кто подарил мне жизнь, и она надела его, когда шла к алтарю. Вам бы он понравился?

- Я не знаю обычаев вашей страны, - сказала девушка, - но в моей стране получение подарка влечет за собой определенные обязательства. Принять подарок можно только в торжественный день.

Холодный тон, которым Беатрис произнесла эти слова, на мгновение смутил молодого человека, но, взяв себя в руки, он печально произнес:

- Я знаю, но сегодня празднуют день всех святых. Значит, сегодня вполне подходящее время для вручения подарков. Примете ли вы мой?

Беатрис слегка прикусила губу, протягивая руку за драгоценностью, но не произнесла ни слова.

Они снова замолчали. Можно было услышать голоса стариков, повествующих о волшебниках и хобгоблинах, вздохи ветра, бьющегося в окна, и заунывный, монотонный звон колоколов.

Через несколько мгновений прерванный разговор возобновился в том же духе.

- Перед окончанием праздника всех святых вы можете, не поступаясь приличиями, подарить мне что-нибудь на память о себе; неужели вы откажете мне в этом?

Говоря это, он смотрел на свою кузину, лицо которой, озаренное ужасной мыслью, пришедшей ей в голову, засияло, словно при вспышке молнии.

- Почему бы и нет? - сказала она, беря молодого человека за правую руку и делая вид, будто роется в складках своей широкой бархатной мантии, расшитой золотом. Затем произнесла с видом разочарованного ребенка:

- Вы помните лазурно-голубую ленту, которую я надела сегодня на охоту? Вы заметили, что ее цвет был символичным, цвет, который вы больше всего любили.

- Да.

- И вот, она потеряна, а я думала подарить ее вам!

- Потеряна! Где? - воскликнул молодой человек, поднимаясь со своего места с выражением страха и отчаяния на лице.

- Не знаю, может быть, на горе.

- На Горе Духов? - пробормотал он, бледнея и снова садясь. - На Горе Духов!

Помолчав, он сказал хриплым низким голосом:

- Вы знаете, поскольку слышали это тысячу раз, в городе, по всей Кастилии, что меня называют королем охотников. Не имея возможности проявить свое мастерство, как мои предки, в настоящем бою, я нашел отдушину в этом времяпрепровождении, являющемся имитацией войны, несмотря на всю мою мужскую силу, на весь унаследованный от моих предков пыл. Ковер, по которому ступают ваши ноги, сделан из шкур свирепых зверей, убитых моей рукой. Я знаю их убежища и хитрости. Я сражался с ними днем и ночью, пешим и верхом, в одиночку и с другими, и никто не может сказать, что когда-либо видел, чтобы я избегал опасности. В любую другую ночь я бы отправился на поиски этой ленты, я бы отправился как на праздник, но этой ночью, этой ночью... Я боюсь. Слушайте! Звонят колокола.

Колокола действительно звонили. Было слышно, как звонит колокол Сан-Хуан-дель-Дуэро.

- Духи гор сейчас поднимают свои желтые черепа над сорняками, растущими на их могилах, - духи, от одного взгляда на которых кровь стынет в жилах у самого храброго, а волосы седеют; духи, которые способны увлечь за собой в дикую бурю их фантастической охоты, подобно листу, который ветер несет неведомо куда.

Пока молодой человек говорил, почти незаметная улыбка играла на губах Беатрис, которая, когда он закончил, произнесла безразличным тоном, глядя на камин, в котором пламя мерцало и прыгало, разбрасывая разноцветные искры.

- О, нет! конечно! Что за чушь! Отправиться в горы в такое время из-за такого пустяка! Такая темная ночь, ночь мертвецов, а на дорогах полно волков!

Последние слова она произнесла с таким странным акцентом, что Алонсо не мог не почувствовать их горькой иронии. Словно движимый какой-то невидимой силой, он вскочил на ноги. Он провел рукой по лбу, словно желая прогнать страх, который все еще таился в его мозгу, потому что в его сердце страха не было. Затем твердым голосом, обращаясь к красивой девушке, склонившейся к огню и все еще наблюдавшей за клубами дыма, он сказал:

- Прощайте, Беатрис. Прощайте!

- Алонсо! Алонсо! - сказала она, быстро поворачиваясь.

Но когда она захотела или сделала вид, будто хочет задержать его, молодой человек исчез.

Через несколько минут послышался стук лошадиных копыт, несущихся галопом. Прекрасная девушка прислушивалась к этому звуку, и на ее щеках появилось сияющее выражение удовлетворенной гордости, пока звук не стал слабее и, наконец, не затих вдали.

Старики тем временем продолжали рассказывать об ужасных явлениях, ветер завывал вокруг здания, и издалека доносился звон городских колоколов.

III

Прошел час, два, три. Вот-вот должна была пробить полночь, и Беатрис удалилась в свою комнату. Алонсо все не возвращался. Он не возвращался, хотя должен был вернуться меньше чем через час.

- Он испугался, - сказала молодая девушка, закрывая молитвенник и направляясь к кровати, после того как тщетно попыталась вознести несколько молитв, установленных Церковью для дня поминовения усопших, для тех, кого больше нет.

Она погасила свет, задернула двойные шелковые занавески и легла спать. Она спала, но беспокойно, чутко, тревожно.

Часы над задней дверью пробили полночь, Беатрис услышала во сне удары колокола - медленные, торжественные, печальные - и открыла глаза. Ей показалось, будто в этот момент она услышала, как кто-то произнес ее имя, но откуда-то издалека, очень издалека, и голос был хриплым и жалобным. Ветер завывал за окнами.

- Это был ветер! - сказала она и, прижав руку к сердцу, попыталась унять его биение. Однако с каждой минутой оно билось все сильнее и сильнее. Лиственничные двери в покои начали скрипеть на петлях с резким скрежетом - продолжительным, резким!

Сначала одна из дверей, ближайшая к ней, а затем и все остальные, которые вели в помещение, по очереди затряслись, одни с тихим, тяжелым звуком, другие с чем-то вроде стона - протяжного, пронзительного. Затем все стихло - тишина наполнилась странными звуками. Полуночная тишина с монотонным журчанием далекой воды, лаем далеких гончих, сбивчивыми голосами, неразборчивыми словами, эхом приближающихся и удаляющихся шагов, шелестом одежд, задевающих пол, усталыми вздохами, непонятной дрожью, возвещающей о присутствии кого-то, кого нельзя увидеть, но кто-то есть, приближение которого угадывается, несмотря на темноту вокруг.

Беатрис, замерзшая, дрожащая, высунула голову из-за занавески, чтобы на мгновение прислушаться. Она услышала тысячу разных звуков, провела рукой по лбу и снова прислушалась. Ничего не было слышно! Все было тихо!

Если при том свечении, которое появляется в зрачках в моменты крайней нервозности, она видела что-то похожее на нечто движущееся, то, когда останавливала свои расширенные глаза на какой-либо одной точке, там ничего не оказывалось - только темнота, непроницаемая тень.

- Ах! - воскликнула она, отворачиваясь и опуская свою прекрасную головку на голубую атласную подушку. - Неужели я такая же трусиха, как те бедняги, чьи сердца даже под доспехами бьются от ужаса, когда они слушают истории о привидениях?

Она закрыла глаза, решив заснуть, но усилия оказались тщетными. Она стала еще бледнее, беспокойнее, испуганнее. Это, несомненно, больше не было галлюцинацией. Занавеси, расшитые золотом и шелком, раздвинулись, и по ковру зазвучали медленные шаги. Звук этих шагов был негромким, почти незаметным, но продолжительным, и сопровождал его звук, похожий на треск дерева или кости. Они все приближались и приближались, и кровать в изголовье затряслась. Беатрис издала пронзительный крик и, нырнув под одеяло на кровати, спрятала голову и затаила дыхание.

За окнами завывал ветер. Вода в фонтане лилась, лилась с вечным монотонным звуком, собачий лай сливался с порывами ветра, а колокола города Сория, одни поблизости, другие вдалеке, печально звонили по душам умерших.

Так прошел час, два - ночь, целая вечность, потому что Беатрис эта ночь показалась вечной. Наконец наступило утро, и, оправившись от страха, она открыла глаза навстречу первым лучам солнца. После бессонной ночи, полной ужаса, каким прекрасным был ясный белый свет дня! Она раздвинула полог вокруг своей кровати и почувствовала, что готова рассмеяться над своим ночным страхом, как вдруг ее тело покрылось холодным потом, глаза расширились, а щеки покрыла мертвенная бледность. Она увидела окровавленный и разорванный обрывок голубой ленты, который потеряла на горе, ту самую голубую ленту, за которой отправился Алонсо!

Когда перепуганные слуги пришли сообщить ей о смерти первенца Алкудиэля, которого, по слухам, сожрали волки в диких местах Горы Духов, они нашли ее неподвижной, вцепившейся обеими руками в один из столбиков кровати черного дерева, с неподвижным взглядом. Ее рот открыт, губы побелели, конечности окоченели - умершей от ужаса!

TERRIBLE TALES

(ITALIAN)

BRENTANO'S

PARIS LONDON

CHICAGO NEW YORK WASHINGTON

1891

СОДЕРЖАНИЕ

ВЕНОК НЕВЕСТЫ

ДОМЕНИКО МАТТЕО

НАРЕЧЕННЫЙ

ИСТОРИЯ ЛЕДИ ЭРМИНИИ

РАЗБОЙНИКИ

ДЕРЕВЕНСКИЙ СВЯЩЕННИК

ЭВРИСПЕ

ЛАНУЧЧИ

ВЛЮБЛЕННЫЕ

ЗЛОСЧАСТНАЯ ФОРТУНА

ВЕНОК НЕВЕСТЫ

- Этот венок должен быть готов до вечера. Убери руки. Ты мне мешаешь; ты портишь все, что я сделала. Однако, да будет тебе известно, я твердо решила, что ты не покинешь Падую, пока в венок не будет вплетен последний цветок.

Эти капризные слова, сопровождаемые милейшей из улыбок, были адресованы красивой шестнадцатилетней девушкой молодому человеку, сидевшему рядом с ней и получавшему озорное удовольствие, мешая ей работать; он то хватал ее за руки, то отодвигал подальше то, что ей было нужно, то играл с ее длинными и пышными волосами, небрежно рассыпавшимися по плечам, - ласковые прикосновения, заставлявшие сомневаться, кем его следует считать, братом или возлюбленным. Но свет, вспыхивавший в глазах юноши и, казалось, озарявший лицо девушки, свидетельствовал о том, что его чувства были более пылкими, чем братская любовь. Они сидели за столом, заваленным лоскутками ткани, лентами, зеленой тафтой, маленькими палитрами красок, карандашами и всем необходимым для изготовления искусственных цветов.

- Хорошо, - ответил юноша, - я сделаю, как ты хочешь, но к чему спешить с венком, который можно будет надеть только Бог знает когда? Ах! если бы ты надела его завтра, я бы помог тебе руками, глазами, сердцем, разумом - всем своим существом.

- Какое это имеет значение? Какой вред принесет этим цветам то, что они будут нас ждать? Я обещаю тебе хранить этот венок так бережно, что в тот день, когда он будет украшать мою голову, он будет выглядеть совсем как новый; и тогда всем остальным он покажется обычным венком; но для нас, для меня, - о, сколько в нем будет очарования! Оно родится само собой и будет расти вместе с нашей любовью; оно останется для меня памятью о тебе, когда тебе придется покинуть меня на время; оно будет говорить со мной о тебе, когда ты будешь отсутствовать; оно тысячу раз поклянется мне в любви к тебе. Я буду целовать его тысячу раз, пока не наступит тот день, когда я стану твоей. Ты слышишь это, Эдоардо? Твоей - твоей навеки! я никогда больше не покину тебя! и только смерть разлучит меня с тобой.

- Это будет действительно благословенный день, самый прекрасный день в нашей жизни. В этот день желание отдать все силы твоему счастью станет реальностью. Бедная София, ты еще не знаешь, что такое счастье. Такая юная, такая добрая, ты до сих пор встречала на своем пути только тернии. Бедная София! Я не желаю ничего иного в этом мире, кроме возможности дать тебе почувствовать сладость, которую Провидение из сострадания смешивает с горечью человеческого существования. В жизни смертных нет такой сладости, которая не была бы порождена любовью.

- Да, - согласилась София, - когда любовь сочетается с постоянством. Но что ты там делаешь, Эдоардо? На самом деле ты красишь красным цветы, которые должны быть оранжевыми! Где ты изучал ботанику? И что означает эта роза? Разве это не свадебный венок, а разве свадебные венки не делаются из цветов апельсина? Ты знаешь, что я собираюсь сделать с этими розами? Ах! ты бы ни за что не догадался. Я сделаю из них погребальную корону. Вот, возьми эти листья и подай мне палитру. Ты решительно ничему не научился за все то время, что наблюдал, как я делаю цветы.

В комнату вошел слуга и сказал:

- Почты в Венецию нет ни сегодня, ни завтра. Синьор Эдоардо не сможет выехать раньше пятницы.

- Пятница! - воскликнула София. - Отвратительный день! - и с помрачневшим лицом она молча вернулась к своему занятию. Эдоардо, напротив, казалось, был рад отсрочке.

- Не важно. Но, - добавил он, - не является ли это вашей уловкой, заговором, состряпанным вместе с Луиджи, чтобы помешать мне покинуть Падую?

- Ты ошибаешься, Эдоардо. Я бы предпочла ускорить твой отъезд.

- Весьма признателен, - ответил Эдоардо, слегка раздосадованный. - Что ты имеешь в виду? Если ты не объяснишь свои слова, я очень рассержусь.

- Объяснение... объяснение, Эдоардо, оно у меня в голове, но не в сердце. Объяснение заключается в том, что я слишком сильно люблю тебя и недовольна собой. Есть печали, Эдоардо, которые, к сожалению, омрачают нашу жизнь; но эти печали - необходимость, долг, и забывать о них - преступление. Моя бедная сестра, единственный друг, который у меня когда-либо был, эта несчастная святая, жертва любви, погибшая из-за предательства мужчины всего два года назад; памятью о ней я прожила восемнадцать месяцев; но я забываю даже о сестре, когда вижу тебя, когда говорю с тобой. Возможно, я уделяю своей матери не так много внимания, как того требует ее несчастное состояние. Увы! нет более горького упрека, чем: "Ты плохая дочь". И в этом меня тысячу раз упрекает совесть. Таким образом, ты видишь, я не исполняю свои обязанности. Я слабое создание. Сильное и слишком нежное чувство угрожает полностью завладеть мной в ущерб другим чувствам, которые природа вложила в наши сердца. Иди, Эдоардо. Мне нужен покой, мне не нужно видеть тебя. Позволь мне выполнять свои обязанности, чтобы я была более достойна тебя. Когда ты окажешься далеко, я буду полностью доверять тебе. Но если твой отец откажет в согласии на наш союз?..

- Оставь эти грустные мысли. Мой отец хочет только доставить мне удовольствие, и для этого мне будет достаточно попросить его согласия. Даже если он откажет, через два года закон позволит мне распоряжаться собой по своему усмотрению.

- Пусть Небеса изгонят из моей души печальное предчувствие, но оно заставляет меня трепетать. О, если ты вернешься с желанным согласием твоего отца, если моя мать, как дают нам основания надеяться врачи, поправится, мы будем счастливейшими из смертных.

Звук серебряного колокольчика, донесшийся из соседней комнаты, отвлек Софию от ее занятия. Она поспешно встала со словами: "Моя мама! о, моя бедная мама! Прощай ненадолго, Эдоардо".

Эдоардо Вальперги был сыном богатого венецианского купца. Он получил хорошее, но бесполезное образование, направленное исключительно на разум и никак - на сердце. Он учился в одном из тех колледжей, в которых система образования так же стара, как стены здания. Ему говорили, что у него есть сердце, но никто не говорил о том, как направить его на благо. Ему говорили, что он должен сопротивляться своим страстям, но никто не показал ему, какое оружие использовать в этой борьбе. Его учили любить добродетель и ненавидеть порок, но никто не научил его отличать истинную добродетель от фальшивой. Характер у Эдуардо был пылкий и вспыльчивый, но в то же время непостоянный и слабый. Природа создала его хорошим, но общество могло сделать очень плохим. Он был подобен кораблю без хорошего кормчего - мог становиться хорошим или плохим в зависимости от обстоятельств. Полный энтузиазма, легко поддающийся впечатлению примером, он был бы в высшей степени добродетельным, если бы направлял свои шаги среди добродетельных; оказавшись среди порочных, он бы бросился навстречу гибели.

Рекомендательное письмо к отцу Софии, который ранее имел кое-какие коммерческие отношения с семейством Вальперги, привело его в ее дом. Робость заставила его предпочесть эту семью более богатым, с которыми он был знаком и среди которых мог бы найти юношеские развлечения и привычки, схожие с теми, которые он оставил в Венеции. Но София, милая, дружелюбная и откровенная, относилась к нему как к брату. Вскоре он воспылал к ней страстью. Признания в любви, обещания, клятвы - все это было для него порывистым и внезапным, в полном соответствии с его характером. Неопытная девушка верила, что такое сильное, такое пылкое чувство должно быть столь же глубоким и постоянным, и поддалась очарованию первой любви. Эдоардо окончил первый курс юридического факультета и теперь готовился к возвращению в Венецию.

Альберто Кадори, отец Софии, тоже был торговцем. Он начал свое дело с малого, но, разумно управляя им, постепенно разбогател и, наконец, оставил торговлю со значительным состоянием. Кадори был жадным, суровым, требовательным. Он хотел, чтобы его скорее боялись, чем любили. Он был не отцом, а тираном в своей семье. По-видимому, существовала какая-то тайная причина разногласий между ним и его женой; и, возможно, именно по этой причине он не любил своих детей; но что это было, никто сказать не мог. Сейчас его семья состояла только из Софии и его жены. У него была еще одна дочь, такая же белокурая и любезная, как София, но печальная школа этого мира и всемогущая империя любви в конце концов сломили ее. Синьора Кадори, хотя еще и была молода, уже находилась на краю могилы. Горе, которое омрачило ее жизнь, и особенно печальный конец ее первого ребенка, привели к параличу. Она больше не могла передвигаться без посторонней помощи.

В семье был еще один человек, не связанный с ней родственными узами, - женщина, которой на первый взгляд можно было дать за семьдесят, настолько медленными и трудными были ее движения. Ее слова отдавали некоторой неясностью, а выражение лица было довольно отталкивающим. Она была уроженкой Милана. Приехав в бани в Падуе, она поселилась в доме Кадори. Она редко разговаривала и не обращала внимания на то, что происходило вокруг нее. Казалось, она не замечала громких и гневных выражений, которыми хозяин дома осыпал свою жену и дочь. Казалось, она никого не любила, и никто не любил ее. Однако, поскольку она заплатила большую сумму за свои апартаменты, Кадори делал все, чтобы удержать ее в своем доме.

Хотя София вела меланхоличную жизнь, ее существование облегчалось благодаря ее умению. Ни одна женщина в Падуе, например, не могла сравниться с ней в искусстве изготовления цветов. Ее подруги спорили между собой за удовольствие украсить себя одним из них, и, обходительная и добрая ко всем, она дарила им их. Даже городские галантерейщики, когда им требовались цветы особой красоты, обращались к Софии, охотно удовлетворявшей их просьбы.

Два дня задержки с отъездом Эдоардо прошли, и за эти два дня у синьоры Кадори случился новый и очень сильный приступ, поставивший под угрозу ее жизнь. Эдоардо приехал попрощаться с семьей. Оставшись наедине, влюбленные недолго разговаривали и прощались. Они оба плакали, смотрели друг на друга и молчали. Но сколько всего им нужно было сказать друг другу, сколькими обещаниями, надеждами и страхами обменяться!

Они расстались; Эдоардо был вполне удовлетворен, а София, сама не зная почему, нет.

Сердце - истинный пророк. Опасения Софии были близки к осуществлению - дни ее матери подходили к концу. София, печальная и напуганная, неотлучно находилась у ее постели. Только ее сердце - иногда блуждало по следам другого любимого, но менее счастливого существа. Простите девушке эту мысль о любви, не называйте это грехом. Шестнадцать лет! такая нежная душа! первая любовь! Материнское око заглядывало в самое сокровенное в сердце дочери и не испытывало ревности к ее мыслям, обращенным к далекому возлюбленному. В такие моменты она подавляла свои желания, чтобы не нарушить ее мечтаний, и смиренно молилась о счастье своего ребенка. София, опомнившись, выражала величайшую скорбь, просила прощения у несчастной больной и удваивала свое внимание. Ни днем, ни ночью она не отходила от постели умирающей матери. Силы поддерживали ее словно чудом. Никто, кроме графини Гаацци, таинственной гостьи этого дома, не разделял с ней этого благочестивого служения, да и та редко приходила в обитель страданий.

Для синьоры Кадори пробил последний час. На последнем издыхании она заговорила об Эдоардо.

- Ты любишь, - сказала она, - и пусть твоя любовь станет источником добра для тебя. Возьми этот крест, который я ношу на своем сердце со дня твоего рождения. Это подарок твоего отца. Возьми его и носи в память о своей бедной матери. В моем сундуке ты найдешь некоторую сумму денег и несколько банкнот Венского имперского банка. Это не такое уж большое богатство, но его вполне достаточно для удовлетворения тех потребностей, которые могут одолевать женщину. Я бы никогда не согласилась отдать эти деньги твоему отцу, и это было одной из причин наших разногласий; сердце матери не могло лишить себя того, чем она могла бы однажды поделиться со своими детьми. Я рада, что не сделала этого, потому что без такой помощи твоя бедная сестра умерла бы от тоски, как она умерла от горя и отчаяния.

Она сказала еще что-то и, казалось, хотела поделиться с дочерью другими откровениями, но ее слова были произнесены так слабо, что не были услышаны. Затем она опустила голову на плечо Софии и больше никогда не поднимала ее.

Через четыре месяца после этого события снова настало время учебы, и Эдоардо опять приехал в Падую. Он привез не согласие своего отца на их брак, а лишь какие-то отдаленные надежды. Кадори, знавший о склонностях Софии, запретил Эдоардо часто бывать в его доме до тех пор, пока не будет получено официальное согласие его отца, и София, таким образом, была лишена удовольствия часто находиться рядом со своим возлюбленным, наслаждаться его обществом, беседой с ним. Она могла видеть его очень редко, и так, чтобы ее отец об этом не знал.

Но ее возлюбленный изменился. Он больше не был любящим Эдоардо прежних времен. Прожив пять месяцев в Венеции, он не подвергался никаким ограничениям и не имел возможности избежать их; общество других молодых людей, знакомых с пороком и распущенностью, а главное, пагубные наклонности развратили и погубили его. Он позволил увлечь себя неистовому наслаждению, которое можно найти в азартных играх; игра стала его занятием, его главной потребностью. Игра и ее последствия - оргии и излишества - стали жизнью Эдоардо. Следствием этого стали расточительство и долги; и когда он под тысячью предлогов выманил у своего отца все деньги, какие только смог, он, приехав в Падую, начал обращаться к Софии, которой пренебрегал или, по крайней мере, виделся с ней не так часто, как мог бы, хотя все еще любил ее. София была столь же снисходительна, сколь и нескромна; на каждую роковую просьбу о деньгах она предлагала ему сумму вдвое большую, чем он просил. Когда Эдоардо начал рассказывать ей какую-то выдуманную историю, чтобы скрыть постыдную причину своей нужды, и давать отчет о том, как он использовал эти деньги, она не стала его слушать.

- Почему, - спросила она, - я должна требовать отчета в твоих действиях? Почему я должна обдумывать и оспаривать то, что ты уже обдумал? Не станет ли все, что у тебя есть, когда-нибудь моим? Не станем ли мы когда-нибудь мужем и женой?

Эти слова избавили его от всяких угрызений совести; совесть перестала упрекать его в подлости, в том, что он лишил бедную девушку того немногого, чем она владела. Мысль о том, что однажды он сделает ее своей женой, оправдывала его в собственных глазах, ибо этим он думал вознаградить ее за все ее жертвы.

Его требования постоянно возрастали. Он быстро приближался к самым ужасным фазам порока игрока, и слабость Софии - отдавать, жертвовать всеми своими средствами ради него - только способствовала этому. Все деньги, оставленные ей матерью, уже исчезли, большая часть ее ценных украшений была продана, с некоторыми банковскими векселями пришлось расстаться; но поскольку этого нельзя было сделать без ведома ее отца, он обратился в суд и наложил арест на оставшуюся сумму. София не осмеливалась ни заговорить, ни пожаловаться. В глубине души она чувствовала, что ее отец, вероятно, прав, что ее собственное поведение, по крайней мере, было необдуманным и что расходы Эдоардо слишком велики; и все же она находила тысячу доводов в свое оправдание и для себя, и для него. Она проводила дни, делая цветы, и отнимала у отдыха большую часть ночи, чтобы посвятить эти часы своему труду; но она, которая раньше с такой готовностью дарила их и украшала ими своих знакомых девушек, теперь требовала за них плату, так что все удивлялись этой новой и внезапной жадности. Но какое ей было дело до того, что о ней говорили? Какое ей было дело до того, что она появлялась без украшений, которые так любят женщины и которые так подчеркивают их очарование? Какое ей было дело до того, что она губила свое здоровье, лишая себя отдыха, тяжелым трудом и слезами? Один взгляд, одна улыбка Эдоардо, удовлетворившего свое очередное желание, компенсировали все. Огорчало и беспокоило ее то, что ее труда было недостаточно для удовлетворения его потребностей. Часто ей приходило в голову, что он играет в азартные игры, что он разоряет себя, и она хотела упрекнуть его за это, но не решалась. Иногда она обвиняла себя в том, что помогала ему погубить себя. Тогда она думала, что ошибалась; ее сомнения казались ей оскорблением его любви, и она горевала из-за того, что на мгновение допустила их.

Оставалось только одно сокровище - крест, который мать подарила ей на смертном одре. Он был украшен бриллиантами и мог принести большую сумму. Она подумала об этом и проплакала целую неделю. Много раз она выходила из дома с намерением продать его, но сердце не позволяло ей этого сделать, и она возвращалась раскаявшейся и печальной.

Тем временем ее возлюбленный все больше и больше увязал в долгах. Преследуемый кредиторами, с одной стороны, и тянувшийся к игорному столу желанием и необходимостью - с другой; под угрозой тюрьмы; под угрозой доноса со стороны отца; терявший рассудок от недостатка отдыха, полуночных кутежей и беспокойства, он однажды предстал перед Софьей в состоянии, настолько отличающемся от обычного, что бедная девушка пришла в ужас. Куда, Эдоардо, подевались красота и свежесть твоей юности? простота твоего сердца? Похоронены, погребены под костями и картами. София больше не сомневалась, что он играл в азартные игры, что он предался жизни, достойной порицания, но была склонна простить его, надеясь, что он раскается и последует лучшим советам. Но что заставило ее вздрогнуть, так это грубый и отчаянный тон, с которым он сказал ей, что ему нужны деньги, что он в затруднении и вынужден заплатить десять тысяч лир. Взгляд, которым он окидывал каждый уголок комнаты, возможно, потому, что не решался посмотреть ей в лицо, был мрачным и неуверенным. Несколько отрывистых слов, произнесенных тихим голосом, пронзили ее сердце, как кинжал. Не имея никаких подручных средств, она пообещала ему получить требуемую сумму к следующему дню.

Поэтому, когда он ушел из дома, она бросилась к ногам своего отца и стала умолять его дать ей некоторую сумму денег, принадлежавшую ей, но которой она не могла распоряжаться без его подписи. Кадори отказался. Было бы излишним описывать, что произошло между ними. После этого разговора она вернулась к себе в состоянии рассеянности. Ее разум казался опустошенным. Ужасные мысли проносились в ее голове. Была ночь. Она обнаружила, что осталась одна. Она пребывала в отчаянии. Ее охватило ужасное искушение. Она знала, что у ее отца в сундуках лежали груды золота, но замки и засовы надежно защищали их содержимое. Затем она вспомнила о бюро графини, в котором хранился ее собственный крест, защищенный от жадности старика. Там же графиня хранила свои сокровища. Она взяла лампу, посмотрела, не видит ли ее кто-нибудь и не может ли последовать за ней, и направилась в апартаменты графини Гаацци, которой не было дома, - она проводила вечер со знакомой. Едва дыша и ступая на цыпочках, София достала ключ из-под стеклянного колпака и открыла бюро. Как сильно билось ее сердце! Она пребывала в ужасе и дрожала при каждом движении. Шум, который она издала, открывая ящик с деньгами, показался ей звуком шагов кого-то, кто шел следом, чтобы схватить ее. Свет лампы, отражавшийся в зеркалах и мебели, показался ей множеством глаз, смотревших на нее с упреком. Она открыла ящик стола и достала свой крест. Под ним оказалось несколько банкнот Венского банка. Искушение было велико. Она положила руку на бумаги, но от этого прикосновения по ее телу, казалось, пробежала дрожь ужаса, и, охваченная сильным волнением, она без чувств упала на пол.

Некоторое время спустя графиня Гаацци вернулась домой. Войдя в свою квартиру, она увидела несчастную девушку, распростертую на полу с бриллиантовым крестом в руке. Бюро было все еще открыто. Она бросилась на помощь Софии и целебными средствами вернула ее к жизни. Как только та пришла в себя, она бросилась на колени, горько заплакала и попыталась заговорить, но не смогла. Единственными словами, которые она смогла произнести, были:

- Простите меня! Простите меня!

Графиня использовала все средства, чтобы успокоить ее, - сострадательным выражением лица, материнскими жестами, лаской и прижатием к груди, словами утешения и нежности.

- Успокойтесь, успокойтесь, - сказала она. - Идите и немного отдохните. Вам это нужно.

- Графиня, - ответила Софья и снова заплакала. - Стыд, позор и отчаяние! О, какая я несчастная! О, мое бедное сердце!

- Ложитесь спать, Софья. Завтра мы поговорим. Я вас провожу.

Сказав это, она протянула ей лампу одной рукой, а другой повела ее за собой, применив легкое ласковое насилие, чтобы вывести ее из комнаты и не дать ей произнести больше ни слова.

На следующий день Софию охватили такое горе и стыд, что она оказалась прикована к постели из-за сильной лихорадки, ставшей началом опасной болезни. Графиня стала при ней сиделкой.

Эдоардо, потерявший из-за болезни Софии источник, из которого получал все свои деньги, больше не мог скрывать от отца свое положение. Он был немедленно отозван в Венецию. Опозоренный в глазах товарищей по разгулу и вынужденный теперь в тишине размышлять о последствиях своего поведения, он, казалось, излечился от своей пагубной страсти. Он отказался от изучения юриспруденции и посвятил себя коммерции, к которой его неуклонно подталкивала страсть к зарабатыванию денег, к тому, чтобы разбогатеть. Его прежняя склонность сменила название. Теперь это была "коммерческая спекуляция", но реальность осталась прежней. Он написал Софии, что его отец не даст согласия на его брак, если только это не будет брак с леди с большим состоянием. К сожалению, она была недостаточно богата, однако он заявил, что не женится ни на ком, кроме нее, и что они должны смириться и положиться на время. София, жившая теми немногими письмами, которые он продолжал ей писать, и скорбевшая о том, что она не так богата, как хотелось бы Вальперги, ждала и надеялась. Ее болезнь была долгой и опасной. Только молодость и забота о ней спасли ей жизнь. Ее долго мучили угрызения совести. Прошло много времени, прежде чем она осмелилась поднять глаза на графиню или сказать ей хоть слово.

Последняя старалась избегать любых намеков на прошлое, и бедная девушка, начав преодолевать свои страхи, в конце концов сделала графиню своим другом и наперсницей. Она рассказала ей все, и все ей было полностью прощено.

Через некоторое время София поправилась. Они прожили вместе четыре года, и за это время София открыла свое сердце этой женщине, сделала ее хранилищем всех своих повседневных мыслей и надежд. Графиня всегда отвечала ей туманными, неопределенными словами или молчанием. Увы! Софии было суждено потерять все, к чему она питала привязанность. После того как она закрыла глаза своей матери и сестре, злая судьба заставила ее стать свидетельницей смерти графини Гаацци.

Когда дела последней были рассмотрены, выяснилось, что она завещала свое большое состояние Софии Кадори, и то, что лишило ее такого нежного, такого щедрого друга, в то же время должно было сделать ее счастье полным. Все препятствия, которые отделяли ее от Эдоардо, которые отделяли ее от того, кого она так горячо любила, исчезли. Через несколько дней безграничная любовь, любовь, длившаяся шесть лет, любовь, которую она лелеяла, несмотря на столько горестей, должна была увенчаться браком. Через несколько дней она станет Софией Вальперги!

Она написала письмо, полное радости и надежд, которые вскоре осуществятся, своему возлюбленному. Она была счастлива, настолько счастлива, насколько желала, настолько счастлива, какой так долго мечтала быть. Она сделала все приготовления к своему замужеству. Став теперь совершенно независимой от отца, она говорила о своей любви ему, всем и каждому. Она искала одежду того цвета и вкуса, который, как она знала, нравился Эдоардо. Она придумала и спланировала тысячу сюрпризов. Сколько раз она ощупывала заветный венок на своей голове, смотрелась в зеркало, изучала каждое положение, в котором эти цветы могли бы выглядеть более выигрышно и подчеркивать ее красоту! Как часто она открывала коробку, в которой хранился этот венок, чтобы посмотреть на него, едва осмеливаясь прикоснуться к нему из страха испортить хоть один листик или сломать хоть одну веточку!

Наконец пришел ответ на ее письмо - ответ, который любому другому человеку показался бы сдержанным, холодным, ужасным; но для Софии, напротив, он был воплощением ее счастья. Она была огорчена только тем, что Эдоардо должен был извиниться за болезнь, которая, по его словам, помешала ему немедленно приехать в Падую. София ясно, как божий день, видела, что выражений привязанности было немного, поскольку теперь появилась возможность, на которую они с Эдоардо так долго надеялись и которую искали; что в письме не было подробностей именно потому, что великая радость неразговорчива, а также потому, что этому помешала болезнь Эдоардо. Она приготовилась без промедления отправиться в Венецию, ожидая, что отец присоединится к ней там и что свадьба будет отпразднована в этом городе, когда позволит здоровье ее возлюбленного.

Прибыв в Венецию, она остановилась в доме Вальперги и приказала отнести сундук с несколькими платьями, которые привезла с собой, в комнату, куда ее ввели, пока слуги ходили объявлять о ее прибытии.

Через несколько минут в комнату вошел Эдоардо, чтобы узнать, кто хочет его видеть, и, узнав Софию, смутился. Она, в свою очередь, была удивлена, увидев его великолепно одетым, словно по какому-то необычному случаю. Значит, он не был болен! Она прочла на его лице замешательство и ужас.

- Ты совсем оправился? - спросила она после некоторого молчания.

- Как я уже писал тебе, это было всего лишь легкое недомогание, - ответил он, - и не было никаких причин для твоего поспешного приезда в Венецию.

- Не было никаких причин? Но я же написала тебе! Почему ты так со мной разговариваешь? Почему ты встревожен? Ты меня больше не любишь? Скажи мне, скажи, что с тобой?

- Ничего. Но как ты думаешь, что скажут о тебе, молодой девушке, живущей в доме семьи, которую она не знает?

- Ты убиваешь меня! Объяснись поподробнее. Я не знаю этого дома? Разве я не должна стать хозяйкой в этом доме? Разве я не должна стать твоей женой?

- Но ты не предупредила меня заранее о твоем приезде, и было бы нехорошо, если бы мой отец застал тебя здесь так неожиданно. Я думаю, было бы лучше, если бы ты остановилась, хотя бы на короткое время, в гостинице!

- Твой отец! Но разве я недостаточно богата для него? В этом есть какая-то тайна. Объясни, если не хочешь свести меня с ума.

Разговор был прерван появлением слуги, который сказал:

- Синьор Эдоардо, ваша невеста просит вас пройти в ее апартаменты на минутку.

София нашла в себе силы сдерживаться, пока слуга не вышел. Затем она бросилась, или, скорее, позволила себе упасть в кресло, закрыла лицо руками и разрыдалась:

- Его невеста, его невеста! Это правда? Это не сон? Ради всего святого, если у тебя есть сердце мужчины, скажи мне, что это ложь, что я неправильно расслышала. Ради всего святого, ответь мне - ответь мне или убей меня.

- Это чистая правда, София. Такова была воля моего отца. Совсем скоро я отдам свою руку другой женщине.

- Боже милостивый! Этого не может быть. Это неправда. Ты еще не женат. Еще есть время. Иди к своему отцу, скажи ему, что ты не любишь эту женщину, что ты любишь меня, только меня, что ты любишь меня шесть лет.

- Это невозможно, София. Все уже зашло слишком далеко. Она из знатной флорентийской семьи. Это разбивает мне сердце, но это невозможно.

- Какое значение имеет ее положение, ее родственники, если ты ее не любишь?

- А если бы я действительно любил ее? - спросил Эдоардо, колеблясь, скорее для того, чтобы понять, поможет ли это ему избавиться от Софии, чем для того, чтобы выразить искренние чувства своего сердца.

- Если бы ты действительно любил ее! Тогда ты был бы самым бесславным из людей - ты был бы чудовищем. Но нет. Ты не мог забыть свои клятвы. Ты не мог забыть все свои слова - всю нашу шестилетнюю любовь.

Она встала и, упав на колени, продолжала:

- Прости меня! Прости мои слова! Я сумасшедшая. Я не знаю, что говорю. Скажи мне, что ты только хотел доказать мою привязанность; что ты не любишь другую женщину - никого, кроме меня одной! Не выгоняй меня из этого дома, не говори, что любишь другую!

- София, если бы я мог, неужели ты думаешь, я заставил бы тебя так плакать?

- Если бы ты мог? Но что тебе мешает? Ничего, ничего.

- Моя честь!

- Честь! Где была твоя честь, когда ты забыл все свои священные обещания? Разве ты не лжесвидетельствовал?

- София, София, пожалей меня! Не заставляй говорить обо мне всю Венецию. Я самый бесчестный из людей, но я ничего не могу для тебя сделать. Я признаюсь тебе во всем - в том, о чем у меня не хватило духу сказать тебе раньше. Эта женщина уже моя жена. Я женился на ней по гражданскому договору, и церемония, которая сейчас состоится, - простая формальность. София, прости меня, если сможешь, прости и оставь меня.

- Я не могу уйти из этого дома, - ответила она. - Я умру здесь на твоих глазах.

Послышался звук шагов. Нетрудно было догадаться, что эти легкие шаги принадлежали женщине. Эдоардо повернулся к столу, как будто в поисках каких-то бумаг.

София опустилась на колени у сундука со своей одеждой, делая вид, что роется в нем в поисках чего-то, одновременно вытирая слезы и подавляя вздохи.

Вошла невеста. На мгновение она застыла в замешательстве, увидев женщину, а затем сказала:

- Эдоардо, я послала за тобой, чтобы ты мог сам выбрать один из венков. Какой из них, по-твоему, подойдет мне больше всего?

И она показала ему два свадебных венка, которые держала в руке.

- Ни тот, ни другой, - сказала София, вставая и вручая невесте венок. - Некоторое время назад синьор Эдоардо заказал мне сделать это для своей невесты, и я надеюсь, что трудилась не напрасно.

- По правде говоря, он гораздо красивее, чем все остальные, - сказала невеста. - Но ты ничего не говорил мне об этом, Эдоардо?

- Это был сюрприз, - сказала София.

- Еще одно проявление доброты, - сказала невеста, - еще одно доказательство твоей привязанности! Как дорог мне будет этот венок! - И она ушла, забрав венок с собой.

София посмотрела на дверь, за которой она скрылась, и разрыдалась, воскликнув:

- Ах! мой бедный венок!

- София, София, - сказал Эдоардо, - ты ангел. И снова я обязан тебе жизнью!

- Раз она твоя, - печально сказала София и села, слабая и измученная, - раз она твоя, должна ли я принести смерть в ее сердце - такую смерть, какую я уже чувствую в своем собственном? Никто не знает, никто не может знать, что такое страдание, кроме тех, кто страдает. Иди, приготовься к церемонии. Они ждут тебя. Я не могу тебя ни в чем упрекнуть - у меня нет на это права. В этом венке было все, и, отдав его, я от всего отреклась. Иди! Я не хочу больше видеть тебя. Я обещаю, что, когда ты вернешься, меня здесь не будет, чтобы беспокоить тебя своим присутствием.

Бледный, смущенный, раскаивающийся, он бросил на нее последний долгий взгляд и вышел из комнаты.

Два часа спустя состоялась церемония бракосочетания. Гондолы, в которых свадебный кортеж возвращался из церкви Святого Моисея, были встречены несколькими рыбацкими лодками, в одной из которых находилось тело утонувшей девушки. Гондолам пришлось остановиться, чтобы пропустить их.

- Печальное предзнаменование для жениха и невесты, - сказала пожилая женщина.

Эдоардо, бросив один взгляд на безжизненное тело, опустился на дно своей гондолы, чтобы скрыть охватившее его волнение, и судорожным движением сжал руку своей невесты, которую держал в своих ладонях. Простодушная девушка, истолковав его поступок как выражение любви, подняла глаза к его лицу и спросила:

- Ты всегда будешь любить меня?

- Всегда, всегда!

ДОМЕНИКО МАТТЕО

Проплывая вдоль берега озера Комо, между знаменитым островом Джемайна и восхитительными Тремеццинами, вы увидите вдающийся в воду мыс Ловедо, на одной стороне которого, на полпути вниз по течению, стоит деревня Кампо, а на другой - Ленно.

В тот период, когда случилась история, которую мы собираемся рассказать, мыс между этими деревнями в течение двух лет был обителью преступника, чтобы избежать тюрьмы и каторги, покинувшего свою страну и, приняв одеяние францисканца и имя фра Никола, поселился в этом месте. Здесь, судя по всему, его жизнь сложилась так, что он заслужил уважение, более того, преклонение своих деревенских соседей. В самом деле, кто бы не счел его достойным восхищения? Разве его лампада не горела перед образом Святой Девы, изображенном на стене его маленькой полуразрушенной часовни на вершине мыса? Когда жители деревни посещали его жилище, разве он не был занят молитвой, изготовлением венков, амулетов или маленьких пирожных, пользовавшихся большим уважением у верующих, считавших их почти священными, поскольку они исходили из его рук, и универсальным лекарством от всех болезней?

Рядом с маленькой часовней достойный францисканец с добровольной помощью жителей деревни возвел скромный скит с соломенной крышей. Табурет, стол и раскладушка составляли его скромную обстановку; из прочих принадлежностей были распятие, человеческий череп, пастушья сумка, власяница и несколько изображений, развешанных по стенам вокруг огромной картины, изображавшей святого Антония со своей свиньей, подвергшейся страшным мучениям от рук сонма дьяволов. В дальнем углу комнаты, скрытое от посторонних глаз, небрежно стояло длинноствольное ружье, на первый взгляд несколько неуместное, но в те дни даже слишком необходимое даже в самом мирном жилище.

Было поистине поучительно слушать, как святой отец разглагольствует о радостях и красоте веры и благочестия; слушать истории, которые он всегда готов был поведать каждому о чудесных исцелениях, доставляемых его панацеей; видеть, как он с глубокой серьезностью раздает свои лепешки и лекарственные травы от зубной и головные боли, и ломоты всякого рода; слушать, как он изгоняет ведьм, колдунов, порчу и вредных насекомых, используя одну неизменную формулу из пяти или шести варварских латинских слов, которые выучил; благословляет рожениц, или новорожденных младенцев, или умирающих мужчин, произнося ту же формулу задом наперед. Эти уловки приносили ему обильные запасы лучшего вина и лучшей провизии, какие только могли достать сельские жители, хотя добрый человек никогда не принимал ни одного из этих добрых подарков без благочестивого стона по поводу необходимости, в которой нуждался его ослабленный здоровьем организм, вынуждавший его нарушить строгий пост, соблюдать который он дал обет святому Антонию.

Но когда наступала ночь, насколько иным становился отец Никола! Яростные, беспокойные глаза, которые весь день не отрывались от земли, чтобы не выдать ложного смирения, изображать которое было для него трудной задачей, теперь смотрели, полные свирепой гордости и отваги. Как только исчезновение последнего огонька в деревнях внизу избавляло его от опасности быть замеченным, он сбрасывал монашескую рясу, и став разбойником, выбравшись из потайного места в одежде, более подходящей ему по вкусу и для предстоящей работы, отправлялся в путь, чтобы присоединиться к банде его собратьев.

Однажды ночью фра Никола с семью товарищами, вооруженными до зубов, спустился к воде и, погрузившись в лодку, принадлежавшую одному из членов банды, якобы занимавшемуся рыбной ловлей, бодро поплыл в направлении Комо. Теперь, в высоком, сильном, мускулистом человеке, стоявшем у штурвала, кто бы узнал Фра Николу? Здесь он снова становился самим собой; здесь его товарищи знали его как знаменитого флибустьера Доменико Маттео ди Бриенцо. Уроженец швейцарской деревни, он покинул родную страну, чтобы избежать последствий своих преступлений, и, укрывшись в этой части Италии, собрал вокруг себя группу достойных людей своего круга, с которыми каждую ночь совершал самые ужасные бесчинства. Церкви и дома, более того, целые деревни сжигались, матери и девушки попадались в ловушки, целые семьи вырезались - подобные деяния повсюду свидетельствовали о присутствии безжалостной банды. Но преступники, расходившиеся на рассвете - фра Никола в свою обитель, остальные в свои дома, где они выдавали себя за рыбаков, лесников или земледельцев, - до сих пор оставались никому не известными.

Когда лодка оказалась напротив Ардженто, вожак, глубоко вздохнув, воскликнул:

- Только что я вновь увидел, как к моим ногам упал бедный Пелосина да Сала, лучший и храбрейший товарищ, который когда-либо был у меня. Пуля, прикончившая его, просвистела рядом с моим ухом. Да будет проклят тот, кто ее выпустил! Бедный да Сала! Он рухнул в воду, как подкошенный, и мы больше ничего не слышали о его теле. И моему дяде, старому Джанни Бриенцо, парню, которого страх никогда не заставал дома, эти проклятые Торнезе в то же самое время вышибли мозги. Пуля пролетела так же близко от меня, как я стою от тебя, Исидор. Кажется, только вчера он упал обратно в лодку, - это была та самая лодка, в которой мы сейчас находимся, - выдохнув: "Я умираю; отомсти за меня!" И, клянусь всеми святыми, я это сделаю. Часто в моих снах он предстает передо мной бледный, страшный, умирающий, каким я его тогда увидел, и глухим голосом требует: "Отомсти, отомсти!"

Тронутый этими воспоминаниями, грубый разбойник, сняв свою широкополую фетровую шляпу, начал петь De Profundis, насколько позволяла ему память, от имени душ умерших достойных людей, которых он поминал, и его товарищи присоединились к нему нестройным хором.

Наконец отряд прибыл в Торно, но, хотя ночь наступила уже давно, маленький городок от края до края был освещен бесчисленными факелами, фонарями и кострами, свет которых отбрасывал сверкающие блики далеко на покрытые рябью воды озера, создавая очаровательный контраст с окружающей темнотой. Весело звонили колокола, и время от времени, перекрывая всеобщее смятение, раздавались крики: "Да здравствует прекрасная Сесилия де Паланцо! Да здравствует наш доблестный капитан Гуалтьеро!"

Выражение ненависти и ревнивой ярости появилось на лице главаря бандитов, когда эти звуки достигли его слуха, ибо они говорили ему о счастье соперника, одержавшего над ним победу, о женщине, которая презирала его. Увидев Сесилию, он полюбил ее со всем пылом, свойственным его натуре; любя ее, он осмелился искать ее и признаться в своей страсти. Как и следовало ожидать, он был отвергнут с презрением и негодованием, и жажда мести овладела его душой. Теперь он пришел, чтобы осуществить задуманное.

Гребцы отдыхали от своих трудов, и, когда был подан сигнал выстрелом из пистолета, над водой показался скользящий объект, который, появившись из бухты на противоположной стороне города и постепенно становясь все более отчетливым, наконец, приблизившись, принял форму лодки, управляемой одним гребцом.

- Кто это? - воскликнул Доменико. - Не ты ли это, Грабело да Порлецца?

- Он самый, - отозвался новоприбывший, привязывая свой ялик к лодке побольше. - Ночь в нашем распоряжении, все устроено. Рыбак Амброджо наготове на своем посту, и как только будет подан сигнал, он и его команда произведут несколько залпов, как вы и говорили.

План разбойников состоял в том, чтобы встревожить жителей притворным нападением на квартал, расположенный как раз напротив того, где проходили празднества, чтобы отвлечь оттуда Гуалтьеро и других солдат и дать Доменико возможность беспрепятственно осуществить свой замысел. Дом Амброджо стоял примерно в двухстах шагах от города, на дороге в Комо, так что он и его товарищи, сделав два-три залпа из-под стен, могли легко скрыться незамеченными при первых признаках приближения горожан.

Тем временем в доме жениха царили праздник, радость и счастье. Во дворе, выходящем окнами на озеро, был накрыт длинный стол с обильным угощением, за которым сидело сорок или пятьдесят самых скромных гостей. В центре стола возвышалась пирамида из восковых факелов, освещавших каждый уголок двора и отбрасывавших длинную полосу света на озеро. В верхних покоях собрались высокопоставленные гости, в том числе вся знать Торно, а также его соседа и союзника Ларио - ибо в те печальные времена раздоров у каждой маленькой общины были свои союзники и свои враги. Невеста, робкая, как все молодые невесты в день своей свадьбы, сидела, смущенная и раскрасневшаяся, среди сверкающей толпы, сознавая, что все взгляды то и дело устремляются на нее как на центр притяжения.

Но в самый разгар этого жизнерадостного счастья с открытыми сердцами произошло предательство. Переодевшись слугой одного из гостей, Грабело легко проник в дом и, оставшись незамеченным кем-либо из веселой компании, тщательно ознакомился с внутренним убранством дома, расположением его комнат, направлением проходов, выходов и входов, а также приобрел все необходимые сведения; получив информацию, столь необходимую для осуществления замысла своего хозяина, он покинул это место, когда часы пробили двадцать три1, и, как мы уже видели, отправился сообщить ее Доменико.

1 Итальянцы считают все двадцать четыре часа подряд. Таким образом, двадцать три часа - это час, предшествующий полуночи.

В полночь все гости разошлись, и на смену только что царившей суматохе пришло торжественное спокойствие ночи. Огни погасли, пирамиды на столах, о которых мы говорили, исчезли в великолепном фейерверке, а затем воцарилась темнота.

Узнав от Грабело о точном положении дел, Доменико приказал своим людям остановиться в небольшом заливчике между Ла-Плинианой и городом, где они в глубоком молчании наблюдали за отъездом гостей, приглашенных на свадьбу. Когда все успокоились, главарь бандитов разрядил свой карабин, и Амброджо и его люди, находившиеся на другом конце города, немедленно последовали этому сигналу. Как и ожидалось, тревожная весть о нападении разнеслась во все стороны. Жители Торна повскакивали с постелей, в которых только что спали, и, полуодетые, бросились по улицам, ведущим к Большой площади. Там, среди беспорядочных криков: "Швейцарцы!" - "Испанцы!" - "Франческо Мороне из Лекко!" - "Это из Комы!" - самые сильные и храбрые из мужчин сплотились вокруг своего молодого вождя, который при первой же тревоге бросился на помощь жителям и одни, вооруженные мечами, другие ружьями, третьи пиками, а кое-кто и просто косами, двинулись к Комским воротам, где предполагалось отразить нападение. Грабело, наблюдавший за развитием событий, как только улучил удобный момент, поспешил к Доменико, которого встретил, когда тот шел со своей бандой, совершенно не встречая сопротивления и даже никем не замечаемый.

Тем временем Сесилия, пораженная ужасом перед опасностью, казалось, угрожавшей тому, кто в этот день стал ее мужем, опустилась на колени перед образом Пресвятой Девы и в слезах препоручила его и себя Матери Милосердия. Однако вскоре ее молитвы были прерваны звуком приближающихся шагов, и, подняв глаза, она увидела фигуру мужчины, закутанного в плащ, который приближался к ней из полумрака комнаты.

- Гуалтьеро, Гуалтьеро! - воскликнула она. - Это ты? Ты в безопасности?

- Это я, - ответил хриплый голос, и с этими словами незваный гость набросил на несчастную девушку плащ, схватил ее своими сильными руками и бросился с ней вниз по лестнице, не обращая внимания на ее крики и сопротивление. Когда плащ был снят, Сесилия обнаружила, что находится в лодке, окруженная бандой головорезов, гнавших ее на предельной скорости. Внезапно в глазах у нее потемнело, на лбу выступил холодный пот, и она потеряла сознание.

В таком состоянии она оставалась некоторое время, бесчувственная и неподвижная, как мертвая, несмотря на все усилия Доменико привести ее в сознание. Ей казалось, что она находится в доме своей матери в Паланцо, стоит на балконе и смотрит на виднеющееся вдалеке окно спальни своего возлюбленного Гуалтьеро; затем, словно при смене сцены в пьесе, балкон превратился в богато украшенную брачную комнату, и воздух огласился радостными криками и возгласами. Рядом с ней стояли две любимые фигуры, фигуры ее родителей; вскоре эти два образа слились в один - молодого и красивого воина, ее жениха, ее мужа. Вскоре это нежное видение растаяло, и на его месте перед ней предстал исполинских размеров смуглолицый негодяй, его лицо было ужасным от свирепой страсти, его руки были залиты кровью. Крик, вырвавшийся у нее от ужаса, привел Сесилию в сознание, но только для того, чтобы обнаружить, ее поддерживают руки страшного человека, образ которого так потряс ее. Бросившись к его ногам, она со всем красноречием отчаяния умоляла его вернуть ее родителям или немедленно лишить ее жизни.

- Жестокая, - воскликнул Доменико, - неужели ты не понимаешь, какие муки мне причинила? Никогда прежде, до того, как я увидел тебя, эти глаза не знали, что такое слезы; но с того рокового момента - позор мне! я плакал, горько плакал, снова и снова, думая о твоем презрении. Помнишь ли ты, как я впервые увидел тебя, сидящей в одиночестве на скале Билладжио и наблюдающей за плеском волн? Помнишь ли ты, как, покоренный твоей нежной красотой, я пал к твоим ногам, умоляя тебя о любви, моля об одном луче надежды, который спас бы меня от пропасти, которую я видел перед собой? Помнишь ли ты, как надменно отвергла мое страстное ухаживание? С того момента мое сердце никогда не знало покоя. Для меня земля превратилась в ад; много раз я поднимал свой кинжал против той жизни, которая была такой невыносимой; но желание еще раз взглянуть на тебя, луч надежды, жажда мести останавливали мою руку. Час возмездия настал, но в моей груди всемогуще царит любовь, и снова, смиренно припадая к твоим ногам, я молю тебя о сострадании.

- Это жестокая насмешка, - воскликнула несчастная девушка. - Это я молю вас о сострадании. Позвольте мне вернуться домой, к моему мужу, к тому, кто всего несколько часов назад принес мне обеты у алтаря, и моя благодарность всегда будет благословлять вас. Я умоляю вас - святой Матерью Небесной, мертвыми и живыми, памятью о вашей матери, всем, что вам дороже всего на свете, самым святым - сделайте это или убейте меня!

- Твой муж! - воскликнул Доменико, снова охваченный яростью. - Твой муж! Откуда ты знаешь, что твой муж доживет до того, чтобы получить награду? Неужели ты думаешь, что его сердце не было первым, к чему устремился этот верный меч в полуночной атаке?

При этих словах, исполненных такого ужасного значения, Сесилия, пораженная тем ужасным образом, который предстал перед ее мысленным взором, снова потеряла сознание.

Между тем, кто опишет отчаяние Гуалтьеро, когда, вернувшись домой после бесплодных поисков врага, он обнаружил, что его дом разграблен, а недавно приобретенное сокровище исчезло? Выбежав на улицу, он криками вскоре собрал своих людей, но некоторое время никакой информации получить не удавалось. Наконец один рыбак, только что высадившийся на берег, сообщил, что видел большую лодку, из которой доносились пронзительные крики и которая двигалась в сторону Менаджио так быстро, что вскоре должна была достичь места назначения. Услышав это, группа молодых жителей города во главе со своим вождем бросилась к лодкам и вскоре они быстро двигалась за разбойниками, сопровождаемые рыбаками, чьи суда они проплывали мимо. Погоня была настолько ожесточенной, что Доменико и его спутники со своей пленницей, все еще почти не осознающей окружающего мира, успели скрыться в хижине отшельника всего за час до того, как преследователи достигли мыса. Здесь, однако, они поневоле остановились. Казалось, что все поиски были тщетны, но Провидение неожиданно облагодетельствовало их сверх их надежд. Подняв глаза на возвышенность перед собой, привлеченные громкими криками, они увидели скит фра Николы, окруженный толпой кричащих и яростно жестикулирующих мужчин, в которых вскоре узнали своих добрых друзей и союзников, жителей Менаджо. Они сразу же поспешили туда, чтобы выяснить причину этой необычной сцены, и, к своему изумлению и радости, обнаружили, что толпа собралась вокруг группы из девяти мужчин, крепко связанных спина к спине, среди которых узнали достойного францисканца фра Николу, которого до сих пор окружал аромат святости. Рядом с ними была замечена спасенная Сесилия, в безопасности, в объятиях старика, своего дяди. Кто может описать взаимную радость молодоженов, воссоединившихся после столь странной и ужасной разлуки?

Вот как это произошло.

Жители Менаджо, узнав о многочисленных грабежах, совершенных недалеко от их дома их соседом, Грабело из Порлеццы, уже некоторое время выжидали удобного случая, чтобы схватить его. Несколько раз замечали, как он с наступлением темноты входил в скит фра Николы, и было решено, что группа горожан должна провести обыск в этом убежище как-нибудь утром, до рассвета, не обращая внимания даже на святость фра Николы, которая действительно несколько пострадала в глазах общественности вследствие его предполагаемой связи с печально известным Грабело. Соответственно, в ту самую ночь, о которой идет речь в нашем рассказе, отряд из примерно пятидесяти хорошо вооруженных жителей Менаджо прибыл в скит на рассвете, почти сразу после того, как Доменико и его банда вернулись со своей пленницей. Полностью окружив здание, чтобы исключить всякую возможность побега, они начали яростно стучать в дверь. Доменико, поспешно накинув монашеское одеяние, выглянул в маленькое окошко и, увидев собравшуюся толпу, поспешно отступил и побежал закрывать вход в потайную комнату, которую он и его товарищи соорудили под сводами часовни и куда они теперь удалились. Затем, надвинув капюшон на лоб, с распятием в руке, он открыл дверь, и толпа, укрепившаяся в своих подозрениях из-за его задержки, ворвалась внутрь. Однако Грабело нигде не было видно. Внезапно, когда они, пристыженные своей, по-видимому, неоправданной жестокостью, уже собирались оставить святого монаха на заутреню, из-за кровати монаха послышался сдавленный крик. Затем еще один. Кровать была немедленно сдвинута с места, и за ней оказалась маленькая дверь, за которой, когда ее открыли, обнаружился лестничный пролет. С торжествующими криками жители Менаджо бросились вниз и оказались в просторном подземелье, освещенном множеством ламп, подвешенных к потолку. Вокруг него были расставлены ружья, пистолеты, пики, дубинки, мечи, оружие всех видов. Повсюду были свалены в кучи золотая и серебряная домашняя утварь и священные предметы; драгоценности, гобелены, богатые платья, всевозможные трофеи - плоды многих ночей насилия и крови. Но самым непосредственным объектом внимания были сами разбойники, которые, удивленные внезапным нападением и пораженные численностью противника, не предприняли никаких попыток защититься, были немедленно схвачены и связаны. Теперь все взоры обратились на бедную Сесилию, которая сидела, совершенно сбитая с толку различными событиями этой ночи. Какова же была ее радость, когда в одном из своих спасителей она узнала своего дядю Манильо. После благодарения Богу ее следующим побуждением было убедиться в безопасности своего мужа, но в этом вопросе никто из присутствующих не мог ее удовлетворить.

Теперь вопрос заключался в том, что делать с заключенными. Первое предложение состояло в том, чтобы бросить их всех вместе в озеро, повесив каждому на шею по хорошему камню; но это поспешное предложение было отвергнуто как неуважительное по отношению к религии, которая требовала, чтобы у осужденных было время исповедаться; и, соответственно, было решено, что их отвезут в Менаджо, а оттуда, после того как они получат утешение в церкви, они отправятся в Палеццу, где в доме Грабело их ждет заслуженная смерть за их преступления.

Как мы уже видели, именно в этот момент прибыли жители Торно, и вряд ли вам нужно говорить, что приговор, который только что был вынесен разбойникам, был полностью поддержан вновь прибывшими. Затем все, за исключением примерно полудюжины человек, которых оставили охранять обнаруженную добычу, спустились к озеру, где пленники были посажены на судно под надежной охраной и отправились в Менаджо; за ними последовали остальные на других лодках, в то время как жители Торно со своим молодым вождем и его невестой вернулись домой.

По прибытии в Менаджо разбойники были встречены всем населением, с криками и проклятиями проводившим их до церкви.

После совершения последних религиозных обрядов осужденных вынесли из церкви, причем каждый преступник был связан по рукам и ногам, и уложили на что-то вроде носилок, которые несли двое мужчин, в направлении Палеццы, где они должны были встретить свой приговор, все еще сопровождаемые значительной частью разъяренного населения.

Внезапно небо, которое до этого было ослепительно ясным, потемнело. Густые черные тучи собрались вместе и образовали плотную массу, закрывшую солнце. Только редкие вспышки молний помогали ориентироваться в кромешной тьме. Гром гремел все громче и громче, дождь лил как из ведра, а град, какого никто прежде не видел, едва не валил людей на землю.

Суеверие, которое в те дни всегда было готово к чудесному разрешению любых необычных обстоятельств, довершило ужас и смятение толпы. Они находились в долине Грона, месте, где, как всем было известно, ведьмы и колдуны имели обыкновение устраивать свои ужасные собрания. Был четверг, день, когда проводились эти собрания. Доменико Маттео же, как всем было известно, был любимцем собиравшихся там ведьм и колдунов. Если вывод, вытекающий из всех этих очевидных фактов, требовал подтверждения, то подтверждение было немедленно предоставлено.

Стадо коз (животных, чей облик, как известно, любили принимать ведьмы и колдуны, хотя в данном конкретном случае это были самые настоящие козлы, обезумевшие от страха перед бурей) бросилось на дорогу, по которой медленно продвигался отряд, и опрокинуло двоих мужчин, которые несли носилки Доменико. Охваченные паникой и страхом при виде этого явного появления среди них духов зла, жители Менаджо, бросив на Доменико взгляд, полный ужаса, оставили его там, где он упал, и побежали дальше, увлекая за собой других своих пленников. Когда они прибыли в Палеццу, у них не было времени на дальнейшее вмешательство мира магии в защиту осужденных, которые были немедленно повешены на балке, поддерживавшей потолок внешней комнаты Грабело.

Еще более ужасная участь была уготована главарю банды. Беглецы оставили Доменико распростертым на земле, и крепкие веревки, которыми он был связан по рукам и ногам, не позволили ему воспользоваться представившейся возможностью освободиться. Там он лежал, совершенно беспомощный, ибо проходил час за часом, и никто не приходил даже для того, чтобы избавить его от страданий, убив его. Перепуганные жители вернулись кружным путем, и история, которую они разнесли по округе, отпугивала всех желающих приближаться к долине ведьм на много-много дней. Одна ночь скрыла страдания умирающего от голода несчастного, затем другая, затем третья. На третий день стервятники накинулись на него, когда он еще был жив.

Когда жители Менаджо в очередной раз посетили долину, от некогда свирепого и ужасного Доменико остались только скелет и обрывки францисканской рясы.

НАРЕЧЕННЫЙ

В центре острова Корсика, в самой высокой его части, возвышаются две крутые горные цепи, идущие параллельно друг другу. Недалеко от моста Кастирла они образуют ущелье длиной около шести миль, по которому протекает река Голи. Вдоль берегов этой реки можно проследить извилистый путь горного хребта Санта-Реджина, вблизи которого эти две горные цепи переходят в красивую долину, кое-где изрезанную обрывистыми ущельями; сходясь дальше, они замыкают эту долину на ее южном конце и образуют пограничную линию по обе стороны реки Санта-Реджина. Здешние пейзажи поражают поистине возвышенным величием.

Горный склон по большей части покрыт густым сосновым лесом; некоторые деревья пережили многовековые бури, в то время как другие, крепкие, с величественными кронами, раскинулись перед изумленным взором путешественника. Этот лес носит название Гуальдо-Ниелло, или Шварцвальд.

На востоке горы почти полностью покрыты лесами, и вершины повсюду затенены соснами, буками, елями или кустарником. На западной стороне, однако, склон более пологий и предоставляет больше возможностей для выращивания сельскохозяйственных культур. В долине, на полпути между горами и ближе к югу, возвышаются над другими горами, Ваглиорба и Монте-Чинто, которые, плавно снижаясь, образуют на своих склонах покрытые зеленью долины, украшенные ручьями и прозрачными источниками, а затем резко спускаются в ужасные пропасти крутыми и изрезанными скалами. Подобно непроницаемому барьеру, эти горы, по-видимому, остановили развитие той искусственности, которая под громким названием цивилизация подорвала общество. Местные жители до сих пор сохраняют внешний вид, манеры и обычаи древних корсиканцев, старых товарищей Сампьеро и Паоли. Их добродетели даже выросли по мере того, как они все дальше и дальше отходили от тех представлений, которые в их природной гордости ассоциировались с понятиями чести. В наши дни они, как правило, сожалеют о пагубном наследии тех распрей, которые влекли за собой разрушение семей и даже целых сообществ.

Ниолинцы, имеющие репутацию наименее культурных среди корсиканцев, почти все являются пастухами - сильными, выносливыми и обладающими замечательным телосложением, что является результатом либо их постоянного участия в войнах и перенесения всевозможных лишений, либо крайней неприхотливости, которой они всегда придерживались. Они ведут патриархальный образ жизни и обращаются с незнакомцами любого ранга с той фамильярностью, которая, возможно, была обычной в ранние века, - следствием естественного равенства людей. Неистовые во всех своих страстях, они иногда привносили в любовь преданность и постоянство, которых едва ли можно ожидать от людей с такой грубой и примитивной натурой.

В центре долины Ниоло, недалеко от Монте-Чинто, возвышается небольшая деревушка, из которой открывается вид на множество маленьких поселков, разбросанных тут и там, каждый на определенном расстоянии от других. Эта деревня называется Калакучча, и она здесь самая важная. Белые и добротно построенные дома, ручейки, вьющиеся по лугам, высокие каштановые деревья, живописный пейзаж - все делает это место восхитительным.

Взбираясь по крутым склонам Санта-Реджины, где он видит только бездонные пропасти, путешественник, спустившись в долину, задерживается на месте старой часовни, а неподалеку, перед старым каштаном с раскидистыми ветвями, стоит красивый двухэтажный дом. Сейчас он заброшен, но не так давно в нем жила счастливая семья, о несчастьях которой, вызванных любовью и местью, здесь никогда не вспоминают без чувства печали, смешанного со смутным чувством ужаса.

Мария Феличе едва вышла из детского возраста, но черты ее лица, хотя и отличались редкой правильностью, свидетельствовали о том, что ей присущи самые живые эмоции. Ее ясные голубые глаза, изогнутые брови, черные ресницы, длинные густые волосы, локоны которых, по обычаю этой страны, были изящно уложены вокруг головы, - словом, счастливое сочетание свежести и утонченности отличало ее от всех ее подруг; но мягкие и располагающие манеры, приветливость и грация заставили их забыть о зависти к ее красоте и привлекали к ней все сердца. Ко всем этим достоинствам она добавила живой дух и энергичный нрав. Она была одновременно гордостью, радостью и надеждой старой матери, которую постигло большое несчастье, и брата, многообещающего молодого священника, отличавшегося как своими достижениями, так и чистотой своей жизни. У этого брата был друг в соседней деревне, молодой человек того же возраста, что и он сам, которому была обещана рука Марии. Союз двух влюбленных, чья любовь росла с годами, - союз, который должен был составить счастье двух семей, одинаково желавших этого, - был близок к осуществлению, когда молодой священник, еще в расцвете сил, пал от руки двух наемных убийц, которых толкнула на преступление наследственная вражда. Никогда прежде на похоронах так часто не повторяли это ужасное слово - вендетта. Но кто же был убийцей? У кого могла подняться рука на молодого священника, последнего отпрыска его рода?

Известие об убийстве вызвало повсюду чувство жалости и ужаса. Со всех окрестных деревень сошлись женщины, обезумевшие, рвущие на себе волосы и причитающие, как это принято у ниолинцев, когда случается насильственная смерть. Когда женщины образовали круг вокруг гроба и запели "карасоло", Мария Феличе, в свою очередь, встала и пропела свою погребальную песнь следующим образом:

- Я вращала свою прялку в лунном свете, когда в моем сердце внезапно раздался пистолетный выстрел. Охваченная страшным предчувствием, я бросилась в твою комнату, где нашла тебя лежащим, залитым кровью. О брат мой! Тогда ты сказал: "Пуля пронзила мою грудь". При этих словах я лишилась чувств. Если бы я не пережила тебя только для того, чтобы отомстить за твою смерть, жизнь для меня была бы невыносимой. О брат мой! тот, кто убил тебя, знал, что у тебя нет ни отца, ни брата, ни кузена, которые при виде твоей окровавленной рубашки отпустили бы бороду до дня возмездия. Твои враги хорошо знали, что ты оставил после себя только мои слезы и слезы моей матери, которая, убитая горем, вскоре последует за тобой в могилу. Из рода Иларио, наводящего ужас на своих врагов, осталась я одна, но я отомщу.

После этого прискорбного происшествия радость исчезла с лица молодой девушки - ничто в ее чертах не изменилось, но теперь на них лежала печать мрачной печали. Веретено и челнок лежали, забытые. Избегая даже своих самых близких друзей, она больше не появлялась на веселых деревенских празднествах, не сидела в кругу, слушая истории о привидениях или разбойниках, или песни, которые пели по умершим. Но после того, как она сняла сакколу и облачилась в одежду горца, с пистолетами за поясом и ружьем через плечо, ее можно было увидеть тихой ночью, когда она сидела в засаде, прочесывала леса и горы - обычные убежища разбойников и подвергалась всевозможным опасностям в поисках убийц своего брата.

Словно забыв свою любовь, она отказала Пьетро, своему жениху, верному другу ее несчастного брата, в помолвке, заявив, что поклялась выйти замуж только за того, кто отомстит за его смерть.

Пьетро Антонио Луччони, из Сидосси, одной из самых живописных деревушек в долине Ниоло, был молодым человеком лет двадцати. У него была высокая и хорошо сложенная фигура, черные и густые волосы, смуглый цвет лица, высокий лоб, а мощные конечности и необычайная физическая сила выдавали в нем одного из выносливых детей гор. Но что больше всего отличало его от других молодых людей того времени, которых он превосходил в ловкости и проворстве в состязаниях и играх, которые любили ниолинцы, так это определенная утонченность черт его лица, и отпечаток меланхолии, появившийся на нем после смерти его друга и отказа своей возлюбленной.

Надежда и радость покинули его сердце с тех пор, как из религиозных побуждений он отказался от мести и кровопролития, чем навлек на себя гнев Марии Феличе.

Однажды молодая девушка сказала ему, когда он пришел навестить ее:

- Я буду считать тебя недостойным моей руки и сердца, если ты не отомстишь за меня. Пока я не смогу отомстить за невинную кровь моего брата, для меня не будет счастья. Как, если бы я стала твоей женой, смогла бы я вынести оскорбительные упреки женщин в твоей деревне, которые никогда не переставали бы говорить мне с презрением: "У тебя нет родственников, ты одна на всем белом свете, и некому позаботиться о тебе, потому что ты не нашла никого, кто мог бы отомстить за смерть священника; или, если у тебя остались в живых родственники, они, должно быть, далеко отсюда, по ту сторону гор". Их сочли бы трусами. Это, Пьетро, было бы для меня медленным ядом; это усугубляло бы мои страдания день ото дня.

- Ради всего святого, успокойся, - ответил молодой человек. - Ты забыл слова священника? Душа доброго Иларио сейчас в раю, потому что, умирая, он простил своих врагов. Разве твой брат не был священником? Разве он не учил нас прощать ближних, как мы хотели бы, чтобы Бог простил нас? И разве нет на свете Бога, который наказывает виновных? Ты знаешь пословицу: "Бог не платит в субботу". Хочешь ли ты, чтобы я стал убийцей, чтобы, подобно твоим врагам, скитался по лесам, вдали от тебя, лишенный свободы и покоя, чтобы, наконец, умереть бесславной смертью? Ты забыла, что на нашей стороне Бог, мир, и справедливость? ты хочешь, чтобы они были твоими врагами! Разве твоему брату нужна кровь? Разве ты не знаешь, что, если мы сами не прощаем, то не можем ожидать прощения от Бога? Ах, если бы у тебя было больше веры, ты бы, по крайней мере, подождала, пока рука правосудия сама не отомстит за тебя.

- Правосудие! - с негодованием возразила молодая девушка. - Правосудие не для них. Их жены уже хвастаются помощью богатых и влиятельных людей. Чего я хочу, так это мести, и даже Сам Бог не может осудить того, кто желает смерти святотатцу, убившему одного из Его слуг.

- Это богохульство, - собирался ответить Пьетро, но тут Мария Феличе, со смертью в сердце и румянцем стыда на лице, в гневе покинула его, чтобы вернуться к своей матери. Рыдая, она бросилась в объятия старой несчастной вдовы и оставалась там некоторое время, охваченная горем.

Тем временем образ Пьетро не выходил у нее из головы. Она вспомнила тот день, когда он признался ей в любви, и тот день, когда она увидела его плачущим над гробом, в котором лежали окровавленные останки ее брата. Никогда еще он не казался ей таким красивым, как в тот траурный день. Прекрасными летними вечерами она не раз просыпалась в надежде услышать голос Пьетро, поющего какую-нибудь любовную песенку, но больше не слышала ни выстрела из мушкета под окнами, ни звуков цитры.

Наступил ноябрь месяц, когда местные жители перегоняют свои стада с гор на равнины. Пьетро, не удержавшись от слез, отправился в дикую и невозделанную страну Сиа. Его отсутствие повергло девушку в пучину отчаяния. Казалось, какой-то тайный голос говорил ее опустошенному сердцу: "Ты никогда больше не увидишь своего возлюбленного; нет, он никогда не вернется", - и тогда она чувствовала, что не может жить без него. Одна только мысль о том, что он не отомстит за нее, казалось, на мгновение вырывала его из ее сердца, но вскоре его образ снова возникал в ее мыслях, и воспоминание о нем не давало ей покоя. Иногда она предавалась сладостной мысли о том, что будет соединена со своим возлюбленным Пьетро, и старалась подавить в себе жажду мести; но в такой момент ей казалось, будто она видит, как поднимается окровавленный труп ее брата, упрекающий ее за слабость. Так, среди противоречивых страстей, бушевавших в ее груди, проводила она свои дни, полные горечи и печали. У нее не было никого, кто мог бы утешить ее. Ее самые дорогие родственники давно умерли. Ее самые близкие друзья, отчаявшись облегчить ее горе, больше не приходили, чтобы осушить ее слезы. Ее лицо стало необычайно бледным, глаза затуманились. Казалось, она изнемогала и дышала с трудом. Ее мучила сильная лихорадка, и она часто повторяла имена своего отсутствующего возлюбленного и брата. "Мой конец близок, - говорила она прохожим. - Трижды за ночь я слышал голос моего несчастного брата, который звал меня по имени, и я отвечала ему".

Более того, все в деревне знали, что малучелла, или ночная сова, парила над домом, издавая зловещие крики. Пораженная этими зловещими предзнаменованиями, она стала прощаться со своими подругами, умоляла их простить ее горе и выразила желание, чтобы после ее смерти на ней были соттана и чепец, которые ее мать приготовила ко дню ее свадьбы. Она также пожелала, чтобы ей связали руки лентой, которую Пьетро подарил ей на свадьбу, а платок отдали ее несчастному возлюбленному, который так нежно любил ее. Она сопроводила эти слова глубокими вздохами и обвела взглядом комнату, словно в поисках Пьетро, но, разочаровавшись в своих надеждах, разрыдалась. Затем она пожелала повидаться со священником и, поговорив с ним некоторое время, выразила ему желание, чтобы после ее смерти были устроены пышные поминки.

Священник был человеком выдающимся среди ревностных служителей Божьих. В отличие от многих других, он не сеял раздора среди своей паствы; но, убежденный в том, что его миссия на земле - это миссия милосердия, утешения и любви, он держался в стороне от всех интриг и никогда не покидал своего жилища, кроме как с мирным поручением, чтобы помочь бедным и страждущим и распространять благословение и радость в семейном кругу. Он был полон достоинства, но без гордости, приветлив и мягкосердечен, но не терял той серьезности, которая вызывает уважение и почитание. Хотя ему исполнилось шестьдесят, время лишь немного поубавило его природную энергию. Бедняки деревни были его единственной семьей, и они любили и уважали его как отца.

У постели Марии Феличе он сказал:

- Ты говоришь о смерти, моя дорогая Мария Феличе, но твоя болезнь не так опасна, как ты думаешь. Видишь ли, дитя мое, ты оттолкнула от себя Спасителя из-за горячности своих чувств, а Спаситель, который обрекает на страдания тех, кого Он хотел бы призвать к Себе, избрал тебя объектом Своей справедливости и благости. Ты нуждалась в этом испытании, чтобы вернуться на правильный путь, и ты должна увидеть руку Божью в этом своем несчастье. Он хочет, чтобы мы страдали ради Него, потому что хочет показать нам, как Он может превратить печаль в радость. Со своей стороны, если ты помнишь, я с самого раннего детства учил тебя прощать из любви к Богу, но ты всегда была глуха к моим увещеваниям. Ты предалась ненависти до такой степени, что подтолкнула к совершению убийства несчастного юношу, который так сильно любил тебя. Бог просветил Пьетро. Он отвратил его от преступления; но, наказывая тебя за твою ненависть, Он в Своей бесконечной милости коснулся твоего сердца и дал тебе время покаяться. Поэтому наберись мужества, воспользуйся этой милостью, примирись с собой и своим Богом, подчиняясь Его воле. Он постановил, что, если ты хочешь получить прощение, ты должна прощать своих врагов. Более того, ты сделала несчастным человека, женой которого тебе следовало бы стать, и, хотя ты была с ним помолвлена, ты отказалась от его руки, потому что он не принял кровного обета, который ты ему предложила. Обещай, что Пьетро станет твоим мужем, если Богу будет угодно оставить тебя в живых.

При этих словах священник, которого она знала, как друга страждущих и врага мести и распрей, Мария Феличе ощутила новый покой в своем сердце, ее лицо стало безмятежным, дышать стало легче, а голос - тверже.

- Прости меня, - сказала она, - мое несчастье заставило меня забыть ваши слова, я была сумасшедшей. Я считала честным пролить кровь моего врага и постыдным воздержаться от мести; но теперь, благодаря Богу и вашим добрым советам, мои глаза открылись; я умоляю вас присоединиться к вашим молитвам, чтобы Спаситель простил меня. У меня нет другой надежды, кроме как на Небеса. Я чувствую, что смерть приближается. Если бы Пьетро был здесь... О! как бы я была счастлива. Я заклинаю вас разыскать родственников убийц моего брата и сказать им, что я прощаю их всех. Передайте также отцу Пьетро, что я хочу как можно скорее увидеть его сына, чтобы умереть, если это возможно, его женой.

При этих словах лицо ее озарилось радостью, невыразимая улыбка заиграла на губах, а тусклые глаза снова засветились. Казалось, все ее существо ожило. Мысль о последнем часе больше не тревожила ее, сердце наполнилось надеждой. Смерть больше не казалась Марии Феличе ничем иным, как сострадательным другом, пришедшим сопровождать ее на пир мира.

В то же время пришло известие, что убийцы ее брата настигнуты рукой правосудия, и что один из них покончил с собой в темнице, чтобы избежать позорной смерти.

Священник позаботился о том, чтобы Мария Феличе не узнала об этом, чтобы не дать ей поколебаться в своем раскаянии и не потревожить ее спокойный и смиренный дух, но он стремился укрепить ее в благочестивых решениях словами Евангелия: "Счастливы миролюбивые, ибо они будут названы детьми Божьими".

Между тем ни достижения науки, ни религиозные утешения не смогли остановить развитие ее болезни, усиливавшейся с каждым днем. Пьетро срочно отправили сообщение в надежде, что его присутствие поможет его несчастной невесте выздороветь или, по крайней мере, скрасит ее последние минуты.

Пьетро, со своей стороны, охваченный смутным предчувствием, уехал в Сиа. В течение нескольких ночей сон молодого человека нарушался странными видениями, особенно в ночь перед его отъездом, когда в его хижину пришел знаменитый старик из Гидаццо, как считалось, обладавший искусством читать будущее по лопаткам животных. У него была высокая и величественная фигура, почтенный вид и длинная развевающаяся седая борода, яркие и пронзительные глаза, серьезный голос и суровое выражение лица. На голове у него была черная шерстяная шапочка с заостренными концами. Куртка, сшитая из козьей шкуры, доходила ему до колен и была расстегнута на груди, открывая пояс, увешанный пистолетами и патронами, со свисавшим длинным кинжалом в ножнах. На ногах у него были гетры. За плечами висел длинный карабин, при ходьбе он опирался на крепкую дубовую палку. Много лет назад он участвовал в войнах с генуэзцами и был другом Паоли.

С порога хижины он, как обычно, поприветствовал пастухов, а затем вошел в скромное жилище. Пастухи сердечно приветствовали этого летописца старины, этого мудреца и провидца. Ему принесли большое блюдо с молоком и немного муффоли, или дикой баранины, нарезанной длинными кусками, посоленной и приправленной ароматными травами, которые пастухи хранят, чтобы потчевать своих гостей.

После трапезы старик начал рассказывать пастухам, сидевшим вокруг него у очага, о многих событиях из истории Корсики, в которых принимали участие его предки. Он рассказал им, как его отец, более сведущий в искусстве предсказания, чем он сам, однажды, рассматривая кость, на которой оказалось изображено дерево, длинные ветви которого достигали облаков, но корни были очень хрупкими и скудными, предсказал, что Корсика расширит свои владения и станет господствовать над миром, но эта империя долго не просуществует.

- Это, - сказал Пьетро, - предсказания событий, которые произошли давным-давно; лучше скажи, угрожает ли нам или нашим стадам какое-нибудь несчастье.

- Я постараюсь, - ответил старик, - но только при условии, что ягненку исполнится год. Нужно брать левую лопатку, правая дает неверные предсказания.

Ему вручили левую лопатку. Он приложил указательный палец ко лбу и на мгновение застыл в позе медитации. Повернувшись к помощникам, которые, затаив дыхание и не сводя с них глаз, стояли в ожидании, когда заговорит оракул, он сказал:

- Я вижу, как покрывало опускается на Ниоло. Я вижу в гробу молодую девушку, которую смерть не лишила ее очарования. Затем я вижу другой гроб...

- Довольно, довольно! - воскликнули пастухи. Пьетро почувствовал, как у него упало сердце, тем более что он заметил устремленные на него взгляды.

Его опасения усилились, когда он вспомнил, как несколько дней назад его собаки, охотясь на кабана, искали только по диким и непроходимым тропинкам, не забираясь в маки или заросли, и как они возвращались домой, словно охваченные ужасом, опустив уши и поджав хвосты. С того самого дня протяжный и жалобный вой его собак раздавался далеко-далеко в пустынном уединении и наполнял его предчувствием какой-то неминуемой беды.

Среди горцев существует старое и общепринятое поверье, что вой собаки по ночам является предзнаменованием несчастья для семьи ее хозяина. Это убеждение укрепилось в сознании Пьетро из-за историй, рассказанных ему отцом, который поведал, что в 1774 году, названном им годом унижения, собаки выли несколько ночей, прежде чем труп его деда был найден повешенным на кипарисе в монастыре, где он впоследствии был похоронен, увешанный цепями, с распятием в руке и с позорным листком бумаги на спине.

После долгих рассказов старика пастухи один за другим заснули. Пьетро завернулся в плащ и тоже попытался уснуть. Но заунывный вой его собаки, старик из Гидаццо, образ его возлюбленной - все это по очереди занимало его мысли и некоторое время лишало сна.

Наконец, утомленный размышлениями и разбитый усталостью, он погрузился в глубокий сон. Во сне ему показалось, будто он видит Марию Феличе, весело спешащую с ним в церковь в окружении его родственников в свадебных нарядах. Там, после короткой молитвы, стоя на коленях перед алтарем, она протянула ему руку, но та была холодна как лед. Это болезненное ощущение разбудило его, и прошло некоторое время, прежде чем он осознал, что все еще лежит в своей хижине. Он больше не сомневался в своем несчастье и, едва забрезжил рассвет, как, оставив свою отару и не попрощавшись со своими спутниками, отправился в путь вдоль побережья, по извилистым тропинкам и густым зарослям, с мушкетом на плече и святой реликвией на шее, защищавшей его от выстрела и от укуса мальминьятто.

Перед заходом солнца он прибыл в деревню Ота, расположенную у подножия горы, на вершине которой возвышается неприступная скала; считалось, что когда-нибудь она обрушится и раздавит деревню внизу. Он не останавливался, хотя и был измотан усталостью. Он двинулся дальше, следуя вдоль ручья, который, пересекая Айтонский лес, стремглав устремлялся в темное каменистое ущелье. Он пересек мост в Заглии и достиг залива Эвиза, где увидел все ужасы природы, соединившиеся воедино. Два потока, пробившие себе путь через неприступные горы, здесь смешивали свои бурные воды, со всех сторон хмурились огромные массивы скал, изъеденных временем и затененных деревьями и кустарником.

Приближалась ночь, и путник уже не различал дороги. В этих диких и негостеприимных краях не было слышно ни единого человеческого голоса. Тени скал сгущали ночную тьму. В этот момент Пьетро был выведен из задумчивости отдаленным звоном колокола Эвизы, возвещавшего час вечерней молитвы, разбудив эхо в окрестных пещерах. Он осенил себя крестным знамением и впервые почувствовал необходимость вознести молитву Пресвятой Деве о продлении дней своей возлюбленной.

Не останавливаясь и не замедляя шага, занятый только одной мыслью, он взобрался на крутой каменистый холм, миновал деревню Эвиза и углубился в лес Айтон. Мягкие лучи звезд освещали картину дикого запустения, по которой он теперь пробирался, и открывали его взору длинную тропу, которая, плавно поднимаясь, затем спускалась и исчезала.

Он уже почти миновал буковый лес, когда увидел на некотором расстоянии от дороги ярко горевший костер, у которого грелся человек. Он подошел к нему и спросил, откуда тот пришел, но горец, представившись, сказал:

- Это ты, Пьетро? Я искал тебя.

Затем он рассказал ему о болезни Марии Феличе, о том, что она простила своих врагов и что она ждет, когда назовет его своим мужем.

- Все это, - сказал он, - по милости нашего доброго викария. Не думай, что она в опасности; ее даже не причащали, так что, как видишь, ее болезнь не опасна.

- Заверь меня своей честью, что ее жизни ничто не угрожает.

- Жизнь и смерть в руках Господа, и Его воля должна быть исполнена; но все говорят, даже священники, что бояться нечего.

Горные ущелья в Верджио были покрыты большим количеством снега, грозная туча предвещала приближение бури. Однако молодой пастух, охваченный страхом перед каким-то неминуемым несчастьем, ускорил шаги, когда луна вышла из-за облаков, и шел осторожно, когда она скрывалась, пока, наконец, на рассвете не добрался до Гуальдо Ниелло. Оттуда он мог различить гору Пертусато и вершину, возвышающуюся над долиной Ино, где он столько раз водил свои стада вокруг озер, напевая что-то из Тассо; он смог также узнать церковь Калакучча по ее белизне. При виде этого зрелища его сердце забилось быстрее, чем прежде, и на него нахлынула волна приятных воспоминаний, смешанных со страхом и смутными предчувствиями. Его единственным утешением было произносить молитву каждый раз, когда он проходил мимо креста, вырезанного на коре дерева или воткнутого в землю для указания места, где какой-нибудь путник погиб в снегу или пал жертвой наследственной вендетты. Пройдя еще некоторое расстояние, он, наконец, увидел дым, поднимающийся из труб Сидосси над высокими каштанами и вековыми дубами, скрывающими деревушку от путешественника, оставляющего позади Гуальдо Ниелло и Сан-Ремиджио.

Пьетро к этому времени почти забыл о трудностях путешествия и, отдохнув несколько часов, после полудня отправился в Калакуччу. Непреодолимое чувство, в котором было столько же радости, сколько и страха, заставило его направиться к дому своей невесты. Он заметил нескольких женщин, сидевших группами перед своими домами и гревшимися в лучах солнца, столь любимого в Ниоло в зимние месяцы; и, хотя это был не праздничный день, все они были одеты по-воскресному, но, вопреки обычаю, без веретен и прялок. Он посмотрел на них, и ему показалось, будто он видит среди них Марию Феличе, но это была иллюзия. Разочарованный в своей надежде, он горевал все сильнее и сильнее, когда заметил, как много дружелюбных лиц не встречают его приятной улыбкой, как людей не подходят к нему, чтобы обнять, согласно обычаю, когда пастухи возвращались с равнины. Напротив, все делали вид, будто не замечают его, словно пытались избежать исполнения тягостного долга. Наконец он ворвался в дом, где обнаружил только одиночество и следы горя. Он несколько раз позвал: "Мария Феличе!" - но все было тихо. Измученный неизвестностью, он подошел к окну и увидел сидевшую на пороге молодую девушку с растрепанными волосами и искаженным горем лицом, в которой сразу узнал любимую спутницу своей невесты, которая с детства делила ее невинные радости, и с которой она так часто оплакивала свои несчастья.

- Мария Феличе, - воскликнул он, - где она?

Молодая девушка молчала, но слезы, заливавшие ее лицо, говорили красноречивее, чем слова, замиравшие у нее на губах.

Пьетро знал и о своем несчастье, и о судьбе своей возлюбленной. Он не плакал, но некоторое время оставался неподвижным.

Затем, с трудом держась на ногах, пошатываясь, побрел в соседний дом, где для матери покойной был приготовлен поминальный пир. Завидя его все женщины поднялись и принялись причитать, оглашая деревню своими криками. Все в их воспоминаниях предвещало смерть Марии Феличе. Одна из них видела бледный ясный свет возле ее дома; другой приснился сон о ее смерти еще до того, как она заболела; другие говорили, что слышали стук в тамбурины и видели, как кающиеся грешники разворачивали знамя умершей и собирались в ее доме между полуночью и пением петухов.

Стояла глубокая ночь; черные и грозные тучи заволокли вершины гор, стеной окружавших Ниоло. С африканского побережья налетел штормовой ветер, пронесся по лесам, сотрясая маленькие хижины в деревушках, и бушевал теперь в долинах внизу. Снежный ковер покрывал окрестные холмы; в домах Сидосси царила тишина. Только один человек нес вахту в маленькой комнате при бледном мерцающем свете лампы. С опущенной на грудь головой, с опущенными глазами и изможденными чертами лица, он воскрешал в памяти обожаемый образ своей возлюбленной - счастье любви, оказавшееся всего лишь мечтой, ее милые манеры, ее разговоры, которыми они восхищали друг друга до несчастья, вызванного смертью ее брата. О, если бы он только мог оказать последнюю услугу усопшей, закрыть ей глаза и вызвать в памяти ее вздохи последним поцелуем! Почему, охваченному горем, тень его возлюбленной не явилась к нему, чтобы утешить и заверить, что она обрела покой? Тяжесть его горя была бы смягчена. Ребенком он слышал, что по ночам умершие посещают тех, кого они любили больше всего на свете, чтобы утешить их, рассказать об их счастье и о том, как они нуждаются в их молитвах. Одержимый этой мыслью, он ждал появления Марии Феличе, но пропел петух, и Пьетро потерял всякую надежду. Наступил день. Солнце засияло над вершиной горы Нуволато, но горе Пьетро не ослабло. Тщетно его немощная мать, опираясь на посох, подползала к нему, чтобы утешить. Тщетно дрожащим голосом выражала она свое огорчение от того, что застала его в таком состоянии, словно он был игрушкой судьбы, фаттуры или дурного глаза. Ни ее слова, ни ласки не могли успокоить его.

Рассказывают, что вечером второго дня после похорон Марии Феличе пастух по имени Мишель де Кастеллаче, случайно пришедший с равнин Филосормы, зашел на кладбище, расположенное за церковью Калакуччи, когда услышал стон, похожий на стон ветра, казалось, то близкий, то далекий. От ужаса у него волосы встали дыбом; он благочестиво перекрестился, но тщетно. Он добавил молитву, но стоны все еще продолжались. Убедившись теперь, что этот шум не мог принадлежать демону, он подумал, что это, возможно, привидение, о каких он слышал в детстве. Он вытащил из кармана пистолет и пальцем сделал несколько крестиков на спусковой скобе, чтобы оружие не промахнулось мимо цели из-за каких-то чар. Он продолжал идти с пистолетом в руке, прислушиваясь к той стороне, откуда доносились стоны, и, посмотрев перед собой, увидел на краю могилы нечто, показавшееся ему то ли тенью, то ли живым существом, а рядом с ним труп в открытом гробу. Все еще держа в руке оружие и не спуская глаз со странного зрелища, он взобрался на небольшой холм, и оттуда ему показалось, что он узнал труп Марии Феличе. Луна выглянула из-за сгущающихся облаков и осветила труп бледным смертным светом. По тому, как были уложены ее волосы, по опрятности ее платья, нельзя было сказать, что Мария Феличе спала мертвым сном, но что она лежала, убаюканная сном невинности, как тогда, когда ее мать в дни ее отрочества убаюкивала ее песней, предсказывая счастливую жизнь. При виде нее Мишель, преисполнившись ужаса и жалости, начал благоговейно читать молитвы по усопшим. Затем, охваченный печалью, покинул место скорби. Но не успел он сделать и нескольких шагов, как, обернувшись, обнаружил, что видение исчезло.

На следующий день отец Пьетро, услышав от Мишеля о ночном появлении на кладбище, разыскал своего сына и серьезным тоном сказал ему:

- Пьетро, я считал тебя мужчиной, достойным семьи, в которой так много Отцов Коммуны, но твоя любовь и твое горе сделали тебя слабее женщины. Я видел, как почти все мои сородичи погибли под огнем генуэзцев, сражаясь за независимость нашей страны. Я видел, как варвары из Сьонвиля приносили огонь в мои дома, уничтожали мои стада, и ни разу не проронил ни слезинки. Я думал только о мести. Будь же и ты мужчиной, успокойся, уважай волю Небес, а главное, позволь мне никогда больше не слышать, что ты ночью покидал кров своего отца.

Пьетро не осмелился ответить. Он отошел, чтобы скрыть печаль, которую вызвали в его душе эти слова. Оттого ли, что он не мог насладиться этим последним утешением для страждущих, свободой проливать слезы, или от избытка горя у него иссякли силы, лицо его побледнело, взгляд стал неподвижным, и он впал в какую-то истому, из которой его ничто не могло вывести. Через несколько дней он перестал страдать. Его единственным предсмертным желанием было, чтобы его похоронили рядом с невестой и засыпали землей, которую он так часто орошал своими слезами.

ИСТОРИЯ ЛЕДИ ЭРМИНИИ

Я дочь благородных родителей, - имена которых не назову, дабы они покоились в своих могилах незапятнанными, - оставивших меня единственной наследницей поместья на самых плодородных полях Италии. У меня были красивые и величественные залы, вассалы для службы при дворе или на поле боя, дамы для сопровождения и все необходимое или ненужное, чем можно потешить человеческую гордость, а также честь, желанная или заслуженная. У меня, владелицы этих завидных владений, было много знатных женихов, которым оказывали такие почести, какие заслуживали их многочисленные приятные качества. И среди них был один, не принадлежавший к сонму льстивых женихов, способный завоевать мое сердце, хотя он никогда не поклонялся ему как святыне; и, возможно, получил бы в подарок эту игрушку, о которой был либо слишком скромен, либо слишком горд, чтобы попросить.

Это был благородный джентльмен по имени Гвидо де Медичи, владелец бедного поместья, примыкавшего к моему. Он принадлежал к древнему роду поэтов, художников, скульпторов, законодателей и представителей всех интеллектуальных кругов Италии - этой гордой страны, где рука скромного гения более благородна, чем людей благородного происхождения. Но тот, о ком я пишу, сейчас покоится в обширной могиле, - море, охватывающем землю; и, если бы жалкие и постыдные слезы, проливающиеся при воспоминании о том зле, которое я ему причинила, могли заглушить это горе, они не смогли бы достаточно оплакать того, кто утонул, будучи надеждой и гордостью моего дорогого отечества. Поэтому напрасно я оплакиваю грех, который невозможно смыть слезами и за который мне придется расплачиваться жизнью или смертью.

Я уже говорила, что, несмотря на бедность, он обладал благородством, которое возвышеннее, чем титул, - независимостью; но, несмотря на кажущуюся гордость, на самом деле он был скромен. Его смирение проявлялось только в том, что он уклонялся от протянутых рук и открытых дверей дворцов принцев, но не потому, что был недостоин их, а потому, что не хотел принимать неопределенные почести настоящего, если мог наслаждаться безусловными почестями в будущем. Я предлагала ему свое тщеславие и насыщающие удовольствия, но со смирением, которое доставляло мне больше удовольствия, чем самые гордые признания самых знатных людей, он всегда отказывался, и делал это с таким обаятельным видом, что я была счастлива видеть, как он отвергает мои предложения, как не принимал их от самых высокопоставленных лиц Италии. Его суровая учеба и патриотические устремления на благо своей страны были первыми желаниями его благородной натуры; это были оправдания, к которым я, желавшая его будущей славы, не могла быть глуха, и поэтому я была еще больше рада его отсутствию на суетной демонстрации гордости и никчемном пируэте удовольствий, чувствуя, что его присутствие было бы оплачено драгоценными часами, которых немного и они сочтены; вам следует использовать их только для приобретения бессмертия. Но, хотя он и отсутствовал при моем дворе, я всегда помнила о нем; и куда бы я ни посмотрела - в зале или беседке, на пиру или во время танцев, - все, что я видела благородного или грациозного, казалось мне лишь слабым его подобием и напоминанием о нем.

Это восхищение не могло длиться долго без того, чтобы в моем сердце не забурлили другие чувства. Ревность, сомнения и страх перед тем, что может стать препятствием между мной и ним, терзали меня мучительными предчувствиями. Для моего счастья было необходимо, чтобы я приблизила его к себе и обеспечила ему свою принадлежность. Но как этого добиться, не потеряв скромности и самоуважения, которые даже добродетель в своих самых чистых намерениях не может оставить на милость клеветы и случайностей? Из-за девичьего стыда я не могла признаться, что люблю его. Я решила, что нас разделяет только разница в наших состояниях, и подумала, если это возможно, избавить его от бедности. Я взялась за это с той деликатностью, на которую способно только любящее сердце. Он уже был известен по всей Италии своими скульптурами. Если бы я наняла его украсить мой дворец произведениями его резца, он бы чаще попадался мне на глаза и, обогатив его, сделала бы его состояние более равным моему собственному. Поэтому я решила вложить в его руки крупную сумму, приобретя те произведения, которые его гений уже создал, чтобы стать бессмертными, и все, что он мог бы создать в течение некоторого времени. Отправив предварительно посыльного с осторожным сообщением, что собираюсь посетить его галерею, я отправилась с небольшой свитой знатных друзей на его маленькую виллу. Он встретил меня у дверей и с грацией гения передал наследников своей славы по моему желанию с таким скромным безразличием к их ценности, словно они были всего лишь игрушками праздного вкуса. Если бы не золото и драгоценности, которые я присылала ему скорее в качестве подарков, чем в качестве вознаграждения за его работы, которые стоили дороже, он не захотел бы получить ничего из них. Он настаивал, что его состояния достаточно для удовлетворения всех его потребностей, и для него было более чем достаточно того, что его скромные работы сочтены достойными той чести, которую я им оказала. Я все еще настаивала на подарках, но он по-прежнему отказывался. В конце концов, убедившись, что он не позволит обогатить себя моими руками, я решила, по крайней мере, стать такой же бедной, как он, основать школу искусств во Флоренции и пожертвовать ей сумму, превышающую ту, от которой он так решительно, но в то же время так скромно отказался. Я обнародовала свое намерение и пригласила художников для работы, не сомневаясь, что эта скромная щедрость найдет отклик в его глазах. Он похвалил мою преданность делу истинной славы его страны, и какое-то время я надеялась на успех. Но этот приятный сон слишком скоро развеялся и рассеялся, как туман перед солнцем.

Из расспросов, которые навела среди его прислуги, я узнала, что его сердце (которое, как я думала, мне, возможно, удалось завоевать) было безвозвратно отдано прекрасной Бьянке, дочери Баптисты Буонавенти, старого флорентийского торговца, и что через несколько дней он должен был отправиться в Сиракузы, чтобы потребовать ее руки во исполнение торжественного контракта, заключенного во время прохождения им послушничества в этом городе. Это известие, как смерть, сжало мне сердце, и в течение многих дней я держалась в стороне от веселой компании и старых придворных моего дома. Мои благородные друзья видели, что мой дух болен, и старались обнаружить его недуг; но я уже принял решение скорее умереть от неизведанного горя, чем признаться в своей слабости, и, поскольку моя болезнь была безнадежна, решила, что она также должна быть безмолвной. Я хранила то строгое молчание, которое само по себе является залогом секретности. Но, тем не менее, я выплакивала свое горе в одиночестве и темноте бессонных ночей; и делала я это до тех пор, пока бледность моих щек не стала такой постоянной, вместо обычного румянца, что этого почти не замечали ни сочувствующие добрые люди, ни любопытствующие. С тех пор льстецы, шептуны и строители догадок предоставили меня самой себе, и в моем дворце, который прежде был местом празднеств и буйства, теперь стало тихо, как в доме смерти. Угрюмая тишина и безмолвная отстраненность изнывающей страсти сообщали тишине голосом, слышимым как песня удовольствия или гул веселья, будто радость исходит из этих стен.

Эта великая перемена в моем образе жизни не ускользнула от внимания Гвидо, но все же его сердце, слишком поглощенное обещанным счастьем, казалось, совершенно не осознавало причины этой мрачной перемены. С присущей ему добротой он расспрашивал тех, от кого не мог получить ответа, о причине этого; и, полагая, что это какое-то душевное состояние, вызванное пресыщением удачей или болью от чрезмерных удовольствий, он предоставил тайне моего недуга озадачивать тех, кто мог мучиться своими исследованиями, но не мог вылечить никакими умениями, которыми обладал.

Настал день и час, когда он должен был отправиться в путь к старому Баптисте, и когда проезжал под решеткой моей комнаты в сопровождении храброй свиты всадников, состоявшей главным образом из его друзей и родственников, и нескольких приверженцев его дома, я не могла, хотя глаза мои были полны слез при виде этого зрелища, я воздержалась от того, чтобы стать свидетельницей его отъезда, хотя чувствовала, что вместе с ним ушло все, что было мне дорого в любви и приятно в жизни. Когда его лошадь беспокойно закружилась под моим окном, Гвидо поднял голову и, придержав беспокойного скакуна, снял с головы шапку и распустил по ветру свои вьющиеся волосы цвета воронова крыла. Затем, грациозно склонившись в седле и послав мне воздушный поцелуй, он поехал дальше, сопровождаемый благословениями бедных, к которым он всегда был милостив, и восхищением богатых, которые видели в нем надежду и пример для своей страны. Я следила за ним, как перс следит за солнцем, пока не перестала различать вдали ничего, кроме кружащегося горизонта, а затем, бросившись на ложе, тщетно пыталась обратить бурю страстей в терпеливые молитвы о его счастье.

Таким образом, взращивая в себе покорность воле Небес, моя душа постепенно смягчалась и обретала спокойствие, хотя печаль часто заставляла ее проливать слезы; пресвятая Матерь услышала мои молитвы и утешила меня, и ко мне на некоторое время вернулся покой. Но это продолжалось недолго. Религия больше не могла делать меня терпеливой в страданиях и утешать там, где не было надежды. Я снова призвала приверженцев удовольствий в свои чертоги, но их пустое тщеславие теперь было мне ненавистно, и счастье, которое они якобы дарили, заставило меня острее осознать то, что я потеряла. Устав от всего, что когда-то доставляло мне удовольствие, я в недобрый час решила последовать за Медичи, предпочитая скорее увидеть счастье того, кто сделал меня несчастной, чем не видеть его снова. Вызвав своего камергера, я сообщила ему, что срочное дело требует моего присутствия во Флоренции, но мой отъезд должен быть тайной, как и мое отсутствие.

Не успел ранний жаворонок проснуться в своем гнезде, как я уже была в седле и, сопровождаемая верным слугой, спешила по дороге в светлый город, где вскоре отыскала дом старого Баптисты, и, подойдя к нему, была замечена кротким Гвидо, который вышел мне навстречу и гостеприимно приветствовал меня. Я притворилась, будто меня привели сюда дела моего фонда искусств, так что моих истинных намерений никто не заподозрил, и я снова увидела того, кто навсегда лишил меня счастья.

Бьянка Буонавенти действительно была женщиной, достойной любви скульптора, ибо в ней сочеталась вся та красота, которую искусство черпало в природе. В ее фигуре сочеталось все, что я до тех пор считал идеалами греческой грации и римского величия. В движениях она была величественна, как лебедь, и скорее парила в воздухе, чем ходила по земле. Ее походка была музыкой, а голос - слаще, чем гармония, какую можно услышать во сне. Ее разум был книгой чистых и мудрых мыслей, несомненно, написанных божественной рукой; у нее было такое лицо, какое бывает у ангелов, - ибо они были созданы прекрасными, чтобы человек мог любить небеса, где прекрасно все. Любовь сияла в ее глазах, но таким святым и безмятежным огнем, что две звезды-сестры, горящие в зимнем небе, не излучали более целомудренного света. Куда бы они ни были направлены, все взгляды были устремлены на нее, и на что бы она ни смотрела, все отражало ее красоту. Действительно, во всех тех прекрасных качествах, которые делают женщину достойной мужчины, она была совершенством. То, что Гвидо полюбил эту нежную девушку, не было чудесным, потому что я любила его больше, чем он любил ее, такая притягательная сила заключена в чистоте.

По мере того, как с каждым часом она открывала мне все новые прелести, которых я прежде не замечала, эгоизм, который был способен превратить меня в змея, разрушившего счастье этого второго Эдема, стал безобидной и невинной вещью - гордость сменилась жалостью, а жалость - любовью; и тогда я свято решила превратить горечь моей страсти в сестринскую любовь к ней. Это решение наполнило мое сердце радостью, которая была для него внове, и какое-то время оставалась верной этой святой цели.

На следующий день они должны были пожениться - женственность соединиться с мужественностью, красота - с любовью, изящество - с гениальностью. И это утро наступило. Я присутствовала при торжественном обряде; видела, как два сердца, земные, стали единым целым, а небесные - счастливыми; и, хотя мое человеческое сердце пролило несколько естественных слез, я боролась с угасающей страстью с большей, чем у женщины, стойкостью. Никогда еще Флоренция, этот веселый город, не была так счастлива, как в тот день, ибо никогда столько сердец не изливали свои благословения на два счастливых существа и не взывали к Небесам с таким пылом о благополучии гордости Италии и цветка Флоренции.

Гвидо в этот счастливый час казался погруженным в поэтический экстаз и ступал по земле легко, словно взлетающий ангел, поддерживаемый распростертыми, хотя и неподвижными крыльями. Он и в самом деле казался слишком неземным для земного существа, в то время как она, с девичьей застенчивостью прячась от восхищенных взглядов толпы, лишь время от времени бросала на своего избранника взгляд, полный нежности и гордости, и тихо вышла из церкви, сопровождаемая благословениями своих друзей, старых и молодых, флорентийцев и иностранцев. Затем веселая процессия села на лошадей и, выехав из города, отправилась дальше по стране, пока не прибыла в Кампанеллу, на серебристый берег Средиземного моря, где стояло на якоре прекрасное судно, которое должно было доставить влюбленных и нескольких их друзей морем в Сиракузы. Там, на вилле, приятной своим прекрасным видом, раскинувшейся среди пурпурных виноградников на холме, у подножия которого плескалось чистое синее море, они должны были коротать летние часы любви.

Благополучно взойдя на борт этого замечательного судна, мы подняли паруса под легким бризом с берега и направились к Мессинскому проливу, через который нам предстояло пройти.

Был уже вечер, когда мы миновали приятный берег Тосканы, и заходящее солнце окрасилось в тревожно-красный цвет, предвещавший бурю; но так как шторм в этом море редко бывает серьезным, рулевому было приказано отойти дальше от берега до того, как он налетит. Наше судно изящно и галантно танцевало на волнах, и некоторое время мчалось все быстрее. Внезапно, однако, ветер, прежде дышавший ровно и нежно, словно спящий ребенок, затаил дыхание, как сердце замирает от ужаса, словно в природе внезапно приостановилась жизнь; корабль, который до того быстро прокладывал себе путь по волнам под всеми своими наполненными ветром парусами, словно бы тоже лишился жизни и неподвижно замер; белые паруса обессиленно повисли на мачтах. Слабый возглас удивления, раздавшийся среди членов экипажа, слишком ясно дал понять, что не все в порядке. Старый Баптиста и старший моряк тревожно переглянулись и, благословив судно на случай опасности, тайно отдали распоряжения матросам. Облака, закрывшие солнце при его заходе, казались огненно-красными, в то время как другие, казавшиеся неподвижными из-за своей плотности, окутывали наш путь тьмой, чернее ночи. Целый час затаивший дыхание корабль оставался неподвижным, наконец ветер снова задул, но слабо и порывисто, завывая в снастях своими пронзительными нотами - вступительный аккорд, фатально предвещающий ужасы быстро надвигавшейся бури. Паруса на мгновение затрепетали, а затем снова повисли и лениво зашелестели на затихающем ветру.

Ночь была непроглядно темна, не было видно ни лунного, ни звездного света. Красные облака, до этого ловившие последние лучи уходящего дня, постепенно становились черными, как погребальный покров, широкий горизонт становился темным, как купол, под которым Смерть вершит свой суд. Вскоре по облакам пробежала быстрая молния и тьма от того только сгустилась, стало еще темнее от мгновенного избытка света. Вдалеке послышались угрюмые угрожающие раскаты грома. Ветер начал дуть порывами, молнии сверкали все ярче, однажды корабль, казалось, задрожал всем своим корпусом от раската грома, который для наших пораженных ушей прозвучал так, словно что-то ударилось о вершину его скрипучей сосновой мачты. Влюбленные, до этого слушавшие только друг друга, на мгновение застыли в ужасе и пробормотали молитвы святой Лючии, деве-мученице Сиракузской, чтобы та благополучно доставила их туда. Капитан был бледен, видя, какое бедствие готово постигнуть нас; моряки перекрестились и вверили свои души попечению святых угодников. И снова молния озарила палубу, превратившись, так сказать, в воду, более белую и серебристую, чем та, что содержится на земле, низвергающуюся потоком с небес, и ни один глаз не мог смотреть на это дольше, чем мгновение. Рулевой отпустил штурвал, чтобы закрыть лицо руками. Моряки отвернулись от ослепительных вспышек, а влюбленные спрятали свои лица на груди друг у друга. Гром, казалось, сотрясал сами небеса, под которыми гремел. Взбесившееся море, словно пораженное его мощью, утихомирило свой ужасающий рев и на мгновение стало спокойным и гладким, как озеро между двумя холмами, закрывающими его от ветра. В следующее мгновение оно покатилось со страшными порывами, по-видимому, не подчиняясь непреодолимой силе ветров. Вскоре подул ветер - сначала слабый, но постепенно набиравший свирепую силу.

Хрупкое суденышко, застывшее на воде, подобно бревну, напряглось от сильного волнения и заскрипело так, словно у него ломались ребра. Высокая волна следовала за высокой волной, как будто это были не волны, а горы, сползающие с лона земли в море, и, прокатившись немного выше обычного уровня воды, они с сокрушительным шумом падали на дно моря. Наконец, казалось, вся ярость бури собралась воедино, молния снова скользнула по палубе и смешалась с набегающими волнами, так что было нелегко сказать, была ли вода молнией или это была грозовая вода, потому что они казались одним целым. Обезумевшее судно ныряло и раскачивалось то в одну, то в другую сторону, словно игрушка в руках могучей бури. Капитан, видя, что море вздымается при каждом ударе о борт, отдал команду, чтобы те, кто боялся опасности, спустились на дно; но никто из дрожащей толпы не двинулся с места, потому что все предвидели худшее, и никто не думал, что можно спастись бегством. Бьянка в безмолвном ужасе прижалась к мужу, старавшемуся успокоить ее и просил набраться мужества. Старик укрыл свою седую голову полами плаща и, сидя неподвижно и не произнося ни слова, казался воплощением покорности судьбе и отчаяния. Команда то опускалась на колени, то поднималась с новыми силами, чтобы сделать все, что в их силах, для стонущего корабля. Все было бесполезно. Рука человека не смогла бы провести судно через такое море, и капитан оставил бы штурвал, если бы ему было за что держаться, когда воды яростно захлестывали палубу, унося с собой все, что было живого или неодушевленного. Руль некоторое время не работал, и было нелегко угадать, куда несло судно. Судно дрейфовало по ветру, но капитан не знал, где мы находимся - у берегов Сицилии или Калабрии. Было ясно, что мы недалеко от берега, потому что в перерывах между завываниями ветра до нас иногда доносился звон монастырского колокола, которым добрые монахини этого благочестивого святилища предупреждали мореплавателя о близости скал у берега. Когда снова поднялся ветер, он отнес путеводный звук обратно на берег и оставил нас без надежды и помощи. Пока мы, таким образом, ожидали худшего, оно наступило, потому что внезапно корабль сильно ударился о каменистый риф, и громкий крик команды, за которым последовал еще более громкий вопль женщин, ужасным голосом возвестил о катастрофе.

Толчок от удара был так силен, что перепуганные люди, цеплявшиеся друг за друга, были вырваны из этих объятий, словно кто-то сильнейший схватил их и отбросил в разные стороны по палубе, а шторм в этот момент издал ужасный вой, словно торжествуя в своей силе. Доблестный Гвидо, хотя и был сброшен со своего места ничком, упал, держа на руках потерявшую сознание Бьянку, но, мгновенно вскочив на ноги, крикнул решительным голосом, вселившим мужество даже в сердца самых отчаявшихся:

- Ничего не бойтесь! Бог - защитник добра! Он спасет нас!

Капитан в этот момент тоже закричал, но страшно и пронзительно, как будто взвизгнул:

- Мы снова двигаемся, целые и невредимые! Не бойтесь, не бойтесь! Наша небесная мать Мария и добрые святые заботятся о нас!

Все на борту перекрестились и пробормотали про себя молитвы, обращенные к Небесам. Судно, правда, почти не пострадало, и откатывающиеся волны снова подняли его; но прежде чем капитан успел броситься к штурвалу, чтобы направить судно дальше, началось сильное волнение, и снова швырнуло его, словно оно было не более чем морской раковиной, на острые скалы. От удара судно переломилось, как хлеб, кормовая часть его огромного корпуса опрокинулась в море, в то время как носовая часть, пошатываясь, лежала на скале. Раздался крик ужаса и смерти, исходивший от людей, которым больше никогда не суждено было воззвать к Небесам, ибо многие из команды столпились у штурвала, и когда корабль развалился на части, они пошли ко дну, чтобы никогда больше не подняться живыми. Достопочтенный Баптиста, Гвидо, его прекрасная жена и я, несчастные, все еще цеплялись за цепи на носу. Но мы продержались недолго, потому что за нашими спинами поднялась сильная волна, и через мгновение нас вместе со сломанным пополам судном швырнуло с рифа в зияющую глубину, оставленную волной в море. Обломки всплыли на поверхность, и мы все держались друг за друга и за веревки, которыми были обмотаны наши тела, за исключением слабой Бьянки, которая вырвалась из рук своего мужа, но, запутавшись в кольцах веревок, не была унесена в море. Мы услышали, как еще одна волна с ревом надвигается на нас, словно решив, что мы должны стать ее добычей, когда Гвидо, видя со спокойным мужеством, что если мы будем ждать ее, то наше спасение будет безнадежным, крикнул:

- Отец, позаботьтесь о леди Эрминии, как я позабочусь о вашей дочери, давайте немедленно прыгнем за риф в море и постараемся достигнуть суши.

А теперь, не отворачиваясь от меня, выслушайте мой рассказ о преступлении, которое навлекло на меня проклятие здесь и, возможно, будет преследовать в будущем.

После этого он снова воскликнул:

- Бьянка, любимая, где ты?

Роковая любовь, питавшая меня, как пламя живую жертву, даже в этот ужасный час ощутимо горела в моем ненавистном сердце, и, побуждаемый этой жалкой страстью и любовью к жизни, какой-то дьявол, несомненно, ответил моим языком:

- Здесь!

Он ухватился за меня, как отчаявшийся утопающий за плавучие водоросли, и, прыгнув в море, крикнул старику:

- Следуйте за мной, отец, следуйте за мной!

Но Баптиста его не слышал. Я знала, что он мертв, и упал на свою потерявшую сознание дочь, которая, когда мы прыгнули в море, закричала, что означало - она все еще жива, хотя моя борющаяся душа с радостью успокоила бы свою совесть мыслью о том, что она мертва, ужасным обманом, каким впоследствии ей не удалось этого сделать ни с Гвидо, ни с Небесами. Гвидо не услышал ее крика, а если и услышал, то в оглушительном реве бури принял его за мой. Долгое время он боролся с волнами с силой великана и отвагой, которые невозможно себе представить, и, когда сражался с волнами или бился о них, как о живую скалу, кричал:

- Не унывай, моя Бьянка, я спасу тебя!

Когда я услышала, как он назвал ее по имени, мое сердце сжалось от страха, и, хотя я была уверена, что умру, если открою, что я Эрминия, я трижды чуть было не призналась в ужасной правде. Однако моя любовь к жизни и жестокая любовь к нему заглушили мой голос. Дважды при свете молнии я видела, что он пристально смотрит на меня, пытаясь понять, есть ли во мне жизнь, потому что страх разоблачения и опасность, которую таили в себе воды, лишили меня дара речи и сил, и я лежала почти бездыханная в его объятиях, в то время как он другой рукой пробивался сквозь волны. Он снова взглянул на меня, но вода разметала мои длинные волосы по лицу, так что он не узнал меня, и все же нежно прижал меня к себе и с трудом пробивался сквозь море. Долгое время он решительно боролся со смертью, и когда его силы иссякли, и он уже велел мне предать свою душу Небесам, он заметил неподалеку от нас огни и слабым голосом сказал мне, чтобы я все еще надеялась, ибо мы были рядом с землей. Это снова придало ему сил, и он снова вступил в борьбу с волнами, пока, наконец, мы не достигли скалистого берега, где он вскарабкался на низкие скалистые утесы и, почувствовав под собой твердую землю, упал на землю в полном изнеможении. Некоторое время я не понимала, что произошло, потому что безопасность показалась мне более страшной, чем те опасности, через которые я прошла, и я потеряла сознание. Когда я пришла в себя, то обнаружила, что Гвидо пытается вернуть меня к жизни, прижимая к своей груди; время от времени он изо всех сил взывал о помощи к далеким рыбацким хижинам, где впервые увидел свет, приведший его к берегу.

Наконец мы увидели свет, приближающийся к тому месту, где мы находились, и услышали громкие крики людей. Через некоторое время на крик Гвидо подошел рыбак с факелом. Когда свет приблизился к нам, я отшатнулся от него, как мерзкое и виноватое существо, предпочитающее темноту дню, но тщетно. Встревоженный взгляд Гвидо, наконец, остановился на моем лице, когда на меня упал свет. Издав ужасный вопль ужаса и отчаяния, он выпустил меня из своих объятий и, вскочив, как обезумевший, бросился, шатаясь, обессиленный, но в бешенстве, к обрыву. Я цеплялась за него изо всех сил, чтобы он снова не прыгнул в море, но не осмеливалась заговорить с ним, разве что издавала слабые нечленораздельные крики. Он бросил на меня взгляд, от которого у меня перехватило дыхание, и, стряхнув меня с себя, как змею на землю, со страшным криком бросился со скалы. Я видела, как он, когда молния на мгновение осветила небо, прокладывал себе путь обратно к месту крушения, увидела, как он ухватился за какой-то белый предмет в воде и снова повернул к берегу. Внезапно его правая рука перестала взмахивать, и, хотя я не сводила с этого места почти слепнущих глаз, при следующей вспышке молнии я увидела, что его там больше нет.

В отчаянии взывая к Богу, я упала ничком, бесчувственная ко всему, что меня окружало.

С тех пор прошли годы, проведенные в этих мирных и святых стенах, но мысль о том ужасном часе и о еще более ужасной вине, которую он возложил на мою душу, всегда присутствует в моем сознании. Образы Гвидо и его погибшей невесты встают между мной и всем остальным - даже между мной и благочестием. Мое состояние было потрачено на благочестивые нужды этого монастыря, мое покаяние и молитвы пропорциональны моей великой вине. Но успокаивающее и восстанавливающее влияние даже религии не может полностью заглушить мучительную агонию воспоминаний, подобных моим. И все же, уповая на Бога и святых угодников, я с радостью и надеждой ожидаю окончания человеческих страданий. О, если интенсивность земных мук может смягчить и искупить земную вину, тогда даже я могу осмелиться с уверенностью обратиться к Небесам!

РАЗБОЙНИКИ

ЗАМОК МАДАМА, 30 августа 1819 года.

Посылаю вам подробный отчет, который вы просили, о несчастье, постигшем меня 17 августа сего года. Рано утром того же дня управляющий (бейлиф или управляющий фермой) кавалера Сеттимио Биски, по имени Бартоломео Мараска, хорошо знакомый мне, пришел ко мне домой с письмом от своего хозяина, в котором тот просил меня приехать в Тиволи, поскольку моя помощь как хирурга была необходима синьору Грегорио Челестини и сестре-монахине Кьяре Элетте Морелли. По этой причине я поспешил нанести визит своим пациентам в замок Мадама и отправился верхом в сопровождении управляющего, вооруженного ружьем, в сторону Тиволи. Я без происшествий проехал через весь приход Сан-Грегорио и Тиволи до второй арки старинных акведуков, пересекающих дорогу в двух милях от этого города, в месте, обычно называемом Узким проходом Тиволи. Здесь я должен заметить, что дорога, по ее естественному расположению, не может быть лучше приспособлена для разбойников и нисколько - для путешественников. После проезда моста Дельи Арчи, по дороге в Тиволи, она ограничена слева крутым холмом, покрытым густым подлеском, доходящим до самого края дороги.

Другая сторона представляет собой непрерывный обрыв огромной высоты, совершенно перпендикулярный равнине, по которой внизу протекает Анио. Ширина этой дороги едва достаточна для проезда экипажа, так что невозможно ни заметить опасность, которая может легко скрываться в зарослях наверху, ни убежать от нее в любую сторону, когда она внезапно обрушивается на тебя, и поэтому ты неизбежно становишься жертвой насилия.

Едва я миновал вторую арку старинных акведуков, как двое вооруженных людей выскочили из зарослей возле небольшой расселины слева, преградили мне путь и, направив пистолеты на управляющего, ехавшего чуть впереди, приказали ему спешиться. Тем временем двое других вышли из леса позади меня, так что мы оказались между ними и первыми. Мы оба спешились при первом же приказе. Двое мужчин, стоявших позади меня, приказали мне немедленно повернуть назад и идти впереди них, но не по дороге в Кастель-Мадама, а по дороге в Сан-Грегорио.

Первый вопрос, который они мне задали, был о том, являюсь ли я принцем Кастель-Мадама, то есть, как я полагаю, вице-принцем, проезжавшим немного раньше. На это я ответил, что я не принц, а бедный врач из замка Мадама; и, чтобы убедить их в том, что говорю правду, показал им свой футляр с ланцетами и сумку с хирургическими инструментами. Однако все это было бесполезно. Во время нашей прогулки по направлению к Сан-Грегорио я заметил, что число разбойников увеличилось до тринадцати. Один забрал мои часы, другой - футляр с ланцетами. В начале нашего марша мы встретили на небольшом расстоянии четырех юношей из Сан-Грегорио и одного пожилого мужчину, которым пришлось разделить мою участь. Вскоре после этого мы встретили еще одного мужчину и пожилую женщину, у которых забрали серьги, после чего им разрешили продолжить свой путь.

На лугу у последнего акведука лошадей, на которых ехали мы с Бартоломео, отпустили, и, миновав ущелье под названием дель Валькаторе, мы начали преодолевать самую крутую часть горы с такой скоростью, что вместе с тревогой, которую испытывал, я задыхался так сильно, что ежеминутно боялся, как бы у меня не лопнул кровеносный сосуд. Наконец, однако, мы добрались до вершины холма, где нам разрешили отдохнуть, и уселись на перевале. Затем управляющий Мараска долго беседовал с разбойниками, показал, что он хорошо знаком с их численностью, и сказал еще кое-что, на что я из-за своего жалкого душевного состояния не мог обратить должного внимания. Видя, как он, по-видимому, близок с грабителями, у меня возникло подозрение, что он меня предал.

Вожак разбойников повернулся ко мне и, бросив рядом с собой мой футляр с ланцетами, сказал, что он обдумал мое положение и решил взять за меня выкуп. Я со слезами на глазах объяснил ему свою бедность и скудость средств и рассказал, как, чтобы заработать немного денег, я направлялся в Тиволи навестить незнакомого больного человека. Тогда он приказал мне написать этому незнакомцу и попросить его прислать две тысячи долларов, иначе я буду покойником, и предостеречь его от отправки вооруженного отряда. Он принес мне перо, чернила и бумагу, и я был вынужден написать то, что он мне велел, со всей серьезностью, которую могли внушить тринадцать убийц и страх смерти. Пока я писал, он послал двух своих людей схватить человека, который пахал немного ниже по склону. Он был из Сан-Грегорио, но один из посыльных, увидев на равнине внизу человека из Кастель-Мадама, спустился за ним, и их обоих привели к нам. Как только они пришли, я упросил человека из Кастель-Мадама отнести мое письмо в Тиволи для синьора Челестини, и, чтобы подкрепить его, я вручил ему свой футляр с хирургическими инструментами, с которыми он был хорошо знаком. Этот сельский житель был столь же вежлив, сколь и осторожен, расчетлив и годился для своего дела; приняв мое поручение и немного ободрив меня, не обидев, однако, разбойников, он дал мне немного хлеба, который был у него с собой, и отправился в Тиволи, город, где я жил. Вожак предложил ему взять одну из лошадей, которых мы оставили внизу, чтобы он мог двигаться быстрее. С ним был послан пахарь из Сан-Грегорио, но не совсем в Тиволи, а только для того, чтобы дождаться в определенном месте возвращения крестьянина из Кастель-Мадама.

Мы оставались в том же состоянии в ожидании возвращения посланца, когда примерно через три часа увидели вдалеке человека верхом на лошади, который, как мы полагали, направлялся прямо к нам. Вскоре после этого несколько человек были замечены вместе, и вожак разбойников принял их за вооруженных людей из Тиволи. Он оскорбил одного из своих товарищей, который накануне разбил подзорную трубу, потому что не мог рассмотреть их получше. Наконец, проведя самые тщательные наблюдения, какие только мог, он пришел к выводу, что действительно приближается вооруженный отряд, и отдал приказ своим людям отойти на самую высокую и наиболее лесистую часть горы, обязав меня и других пленников не отставать от них. После долгого и мучительного перехода, оказавшись в безопасном месте, он остановился и стал ждать возвращения своего посланца; но так как тот все еще не появлялся, вождь подошел ко мне и сказал, что, возможно, со мной может случиться то же, что случилось с одним жителем Вилетри, который был схвачен этой самой бандой, которая, переодевшись, проникла в его дом и увела его в лес; поскольку выкуп заставил себя долго ждать, они убили его, а когда принесли деньги, посыльный нашел его мертвым. Я был безмерно встревожен этой историей и воспринял ее как предвестие своей скорой смерти. Однако я со слезами на глазах умолял их немного потерпеть, и посыльный обязательно вернется с деньгами. Тем временем, чтобы успокоить вожака и его спутников, я сказал им, что, возможно, напишу еще одно письмо в замок Мадама с приказом продать все, что у меня есть, и немедленно прислать деньги. Слава Богу, это им понравилось, и они немедленно заставили меня написать еще одно письмо в замок Мадама, и с ним был отправлен один из пленников из Сан-Грегорио. После его ухода, я увидел, как управляющий Мараска беззаботно расхаживал среди бандитов, разглядывая их оружие и делая сердитые жесты, но ничего не говорил. Вскоре после этого он подошел и сел рядом со мной.

Тогда вожак, держа в руке большую палку, подошел к нему и, не говоря ни слова, ударил его по затылку, как раз там, где он переходит в шею. Это не убило его, и он поднялся и закричал:

- У меня есть жена и дети. Ради Бога, сохраните мне жизнь.

С этими словами он, как мог, защищался руками. Другие разбойники сомкнулись вокруг него. Завязалась борьба, и они вместе покатились вниз по склону. Я закрыл глаза, голова моя упала на грудь. Я услышал один или два крика, но, казалось, потерял всякую чувствительность. Очень скоро разбойники вернулись, и я увидел, как их предводитель вкладывает в ножны свой кинжал, все еще покрытый пятнами крови. Затем, повернувшись ко мне, он объявил о смерти управляющего такими словами:

- Не бойся, мы убили управляющего, потому что он был сбирро. Такие, как ты, - не сбирро. Он нам не нужен. Он осмотрел наше оружие и, казалось, был готов что-то предпринять, если бы у него появилась такая возможность; он мог бы быть опасен.

Так они избавились от Мараски.

Вожак, видя, что деньги из Тиволи не поступают, и опасаясь, что могут быть посланы солдаты, казалось, не знал, что делать, и сказал своим товарищам:

- Как нам поступить с нашими пленниками? Мы должны либо убить их, либо отпустить.

Они не могли определиться ни с тем, ни с другим, и он подошел и сел рядом со мной. Я, вспомнив, что у меня при себе было немного денег, что в общей сложности могло составить около тридцати паулей (трех крон), отдал их ему, чтобы заручиться его благосклонностью. Он воспринял это как должное и сказал, что сохранит их, чтобы заплатить шпиону.

После этого пошел сильный дождь. Было уже двадцать один час (около четырех часов дня по английскому времени), и я промок до нитки. Прежде чем дождь совсем прекратился, мы услышали какие-то голоса с вершины холма слева от нас. Мы сидели в полной тишине, стараясь определить, были ли это голоса посланцев из Тиволи или солдат, которых они, казалось, так боялись. Я попытался убедить их, что это, вероятно, был посланец. Затем они крикнули: "Спускайтесь".

Однако никто не пришел, и мы так и не узнали, кто это был, поэтому остались на месте.

Через еще один короткий промежуток времени мы услышали другой голос, тоже сверху, слева; и тогда мы сказали, что это, несомненно, посланец. Разбойники, однако, не хотели рисковать и заставили нас подняться на место, расположенное гораздо выше того, откуда доносился голос. Когда мы добрались до него, они все подняли свои мушкеты, держа пленников за спиной, и, приготовившись таким образом к обороне, закричали:

- Выйди вперед.

Через несколько мгновений из-за деревьев показались мужчины; один из них был крестьянин из Кастель-Мадама, которого утром послали к синьору Челестини в Тиволи; другой - пахарь из Сан-Грегорио, его спутник.

Когда их узнали, им приказали лечь лицом на землю и спросили, одни ли они пришли. Мужчина из Кастель-Мадама ответил:

- Как это замечательно, что я, почти умирающий от усталости от восхождения в эти горы, с грузом в пятьсот скуди на плечах, вынужден лежать лицом к земле. Вот ваши деньги. Это все, что можно было найти в городе.

Вожак взял деньги и приказал нам сменить место дислокации. Добравшись до удобного места, мы остановились, и он спросил, нет ли писем. Получив ответ, что их два, он дал их мне прочесть; узнав, что присланная сумма составляет пятьсот крон, пересчитал их и, убедившись, что это соответствуют действительности, сказал, что все в порядке, похвалил пунктуальность крестьянина и дал ему немного серебра в награду за труды. Его спутник также получил небольшой подарок. Грабители, которые больше не заботились о том, чтобы удерживать пленников из Сан-Грегорио, от которых не могли надеяться ничего получить, освободили их всех в этом месте. Таким образом, я и крестьянин из Кастель-Мадама остались единственными пленниками, и отправились в поход через горы, возможно, только ради того, чтобы сменить место. Я спросил, почему они не отпустили меня на свободу, как остальных, ведь они уже получили на мой счет столь значительную сумму. Вожак разбойников ответил, что намерен дождаться возвращения посыльного, отправленного в замок Мадама. Я продолжал настаивать на том, чтобы он отпустил меня до наступления ночи, которая быстро приближалась, говоря, что, возможно, в замке Мадама не удалось раздобыть больше денег и что, если бы я остался на всю ночь на холме, на холодном воздухе, было бы лучше, если бы он убил меня сразу же. Вожак остановил меня и велел мне быть осторожнее, когда я говорю такие вещи, потому что для них убийство человека было делом совершенно обычным. То же самое сказал мне другой разбойник, который подал мне руку во время нашего трудного путешествия. Наконец мы добрались до вершины горы, где было несколько лужиц воды, образовавшихся после прошедшего незадолго до этого дождя. Там мне дали немного очень черствого черного хлеба, чтобы я мог поесть, и я выпил немного воды. Я пил три раза, но обнаружил, что не могу есть хлеб.

Путешествие продолжалось по вершинам этих гор, сменявшим друг друга, пока около полуночи мы не прибыли в место, известное под названием Сиерла. Там мы увидели пасущегося осла и услышали, как кто-то окликнул нас, спрашивая, не видели ли мы осла. Вожак ответил "да", а затем заставил человека из Кастель-Мадамы спуститься за ослом. Оказалось, что этот человек боялся спускаться, и, задетый этим, вожак сказал:

- Кто-нибудь когда-нибудь слышал, чтобы пастух боялся разбойников?

Когда человек наконец спустился, его упрекнули за его страх, но он, набравшись храбрости, заявил, что не боится, и пригласил их в свою хижину. Затем осла взяли, накинули на него овчинный тулуп, на который посадили меня, и мы отправились в хижину, где было гумно. Это был единственный раз, когда я видел, чтобы разбойники пили что-нибудь, кроме воды. Вожак сказал мне, что они опасаются, как бы в свежее вино не подмешали отраву, что они всегда заставляли того, кто приносил его, выпить как можно больше, и, если через два часа не появлялось никаких неприятных симптомов, они пили вино сами.

После этого мы отправились в овчарню, куда добрались около пятого часа, и там нашли некоторое количество вареного мяса, которое разбойники забрали, а также немного сыра. Прежде чем мы покинули лагерь, вожак, сообразив, что посланец из Кастель-Мадама не вернулся, начал думать, что тот, возможно, сбежал, поскольку был одним из пленников из Сан-Грегорио. Поэтому он решил заставить меня написать еще одно письмо и, соответственно, принес мне все необходимое для этого, а также приказал передать моим друзьям в замке Мадама, что, если они не пришлют восемьсот крон на следующий день, разбойники предадут меня смерти или отвезут в леса Файолы, если там будет хотя бы на фартинг меньше вышеуказанной суммы. Поэтому я написал второе письмо и отдал его крестьянину, чтобы тот отнес его, передав ему также на словах, что, если покупатели на мои вещи в замке Мадама не найдутся, их могут отправить в Тиволи и продать там за любую цену, какую смогут выручить. Главарь разбойников также попросил прислать несколько рубашек. Один из разбойников предложил - не знаю почему - отрезать мне ухо и отправить его в замок Мадамы. Мне повезло, что вожак не одобрил это предложение, поэтому оно не было приведено в исполнение. Он, однако, хотел, чтобы посланный немедленно отправился в путь, но тот со свойственным ему хладнокровием заявил, что ночью спуститься с этой крутой горы невозможно. Тогда вожак сказал ему, что он может остаться в овчарне на всю ночь и отправиться в путь, когда рассветет.

- Но имей в виду, - сказал он, - что если ты не вернешься завтра к двадцати часам, то можешь идти по своим делам, потому что мы сбросим Керубини в какую-нибудь яму.

Крестьянин попытался убедить его, что, возможно, в маленьком городке невозможно собрать столько денег за такой короткий срок, и попросил дать ему еще немного времени. Вожак ответил, что они не могут терять время и что, если он не вернется завтра к двадцатому часу, я буду покойником.

Отдав свои распоряжения, он оставил крестьянина в овчарне дожидаться рассвета, прежде чем отправиться в замок Мадама, находившийся примерно в трех милях от нас. Затем разбойники отправились в путь, взяв меня с собой и приказав пастуху нести сверток, в который они завернули холодное мясо и сыр. Теперь вместо низкой чащи, через которую было так трудно пробираться, мы вышли к прекрасным высоким деревьям, где дорога была сравнительно ровной, за исключением тех мест, где поперек нее кое-где лежали поваленные стволы. В то время меня охватил страх из-за новых угроз, которые я услышал, убить меня на следующий день, если к двадцатому часу не будет принесена вся сумма в восемьсот крон, поскольку я считал совершенно невозможным, чтобы в замке Мадама можно было собрать столько денег. Поэтому я обратился к Богу и молил Его сжалиться над моим жалким состоянием, когда один из разбойников, - мужчина огромного роста, считавшийся среди них кем-то вроде второго вождя, - подошел ко мне и, взяв меня за руку, помог мне идти, сказав:

- А теперь, Керубини, поскольку ты не можешь сказать об этом человеку из Кастель-Мадама, заверяю тебя, что завтра ты отправишься домой свободным, какой бы маленькой ни была сумма, которую он принесет. Поэтому не унывай и не отчаивайся.

В тот момент я почувствовал такое облегчение от заверений разбойника, что он показался мне ангелом с небес. Не задумываясь, почему не должен этого делать, я поцеловал ему руку и горячо поблагодарил за его неожиданную доброту.

Когда мы снова добрались до чащи и нашли подходящее место, мы все улеглись спать, и я, как и прежде, расстелил шкуры, а вожак завернул мои ноги в свой собственный плащ, и они со вторым вождем легли по обе стороны от меня. Были поставлены двое часовых, которые должны были следить за тем, чтобы пастух с провизией не сбежал. Не знаю, как долго мы отдыхали, прежде чем пришел один из часовых и сообщил, что рассвело.

- Приходи снова, когда станет светлее, - сказал вождь, и все снова стихло.

Я отвернулся, чтобы не видеть разбойников, и немного подремал, пока меня не разбудил крик какой-то дикой птицы. Я не суеверен, но часто слышал, что крик совы предвещает зло, а в том состоянии духа, в котором находился, все оказывало на меня более сильное воздействие, чем обычно. Я встрепенулся и спросил:

- Что это была за птица?

Мне ответили:

- Ястреб.

- Слава Богу! - сказал я и снова лег. Среди моих страданий не могу забыть, как жалили и мучили мошки, садившиеся мне на лицо и горло, но после смерти Мараски я не осмеливался даже поднять руку, чтобы отогнать их, чтобы это не было воспринято как признак сопротивления. Вскоре после этого мы все встали и шли около часа, пока не вышли на небольшое открытое пространство посреди чащи, где разбойники принялись за холодное мясо, пригласив меня присоединиться к ним, но я взял только немного свежего сыра без хлеба. Позавтракав, они улеглись спать, и второй вождь дал мне свой плащ, чтобы я завернулся в него, так как земля была сырой. Пока остальные спали, один из них начал читать небольшую книжку, которая, как я понял, была романом кавалера Мескино. Примерно через час все они поднялись и один за другим направились на возвышенность, оставив одного часового со мной и пастухом. Еще через час самый молодой из разбойников пришел сменить часового, присоединившегося к остальным. Когда я увидел это и понял, что они устроили что-то вроде военного совета, то испугался, что они пришли к какому-то решению относительно моей жизни, и что новый страж пришел, чтобы привести в исполнение их жестокие замыслы. Однако очень скоро он сказал мне:

- Веселись, ибо сегодня вечером ты будешь дома.

Это немного утешило меня; но поскольку я не мог полностью доверять им, у меня все еще был внутренний страх, который, однако, я старался скрыть. Вскоре после этого нас позвали присоединиться к остальным, и теперь наш лагерь был разбит на горе, обычно называемой Монте-Пиччоне, недалеко от древнего святилища Менторелла. Там мы пробыли остаток дня, лишь однажды уйдя в лес, - когда к нам приблизилось стадо коз, - чтобы нас не заметили. Вскоре мы вернулись.

Затем второй вожак, сказавший, что он из Соннино, и один из пятерых, отправившихся на переговоры с президентом Фрозиноне, начал говорить о политическом характере их ситуации. Он сказал, что правительству никогда не удастся подавить их силой; что они - не крепость, которую можно разрушить из пушек, а скорее птицы, летающие по вершинам самых острых скал, не имея постоянного пристанища; что если в результате какого-либо несчастья кто-то из них погибнет, они уверены в новобранцах, которые восполнят потерю, поскольку в преступниках, которые были бы рады найти среди них убежище, никогда не испытывалось недостатка; что численность их теперешнего отряда составляла сто тридцать человек и что у них была идея предпринять какое-нибудь дерзкое предприятие, возможно, угрожающее самому Риму. В заключение он сказал, что единственным способом положить конец их бесчинствам было бы дать им всеобщее прощение, без оговорок и ограничений, чтобы все они могли вернуться в свои дома, не опасаясь предательства; но в противном случае они не будут никому доверять и ни с кем вести дела; и еще он добавил, что это была причина, по которой они не заключили с прелатом, посланным во Фрозиноне для переговоров с ними, никакой сделки. Как бы то ни было, их компания была полна решимости не полагаться ни на что, кроме прощения из уст самого папы. И он повторил мне то же самое несколько раз в течение второго дня, который я был вынужден провести с ним и его товарищами.

Один из бандитов умолял меня попытаться добиться от правительства освобождения его жены Маринколы Каркапола ди Пистерсо, которая сейчас находится в тюрьме Святого Михаила в Риме. Другой сказал мне:

- Наберитесь терпения, синьор Керубини, мы допустили ошибку, когда взяли вас с собой. Мы намеревались захватить принца, который, по нашим сведениям, должен был проезжать мимо в это самое время.

Он и в самом деле должен был проехать по этой дороге; и как раз перед тем, как они встретили меня, мимо прошел вице-принц, синьор Филиппо Гагони, но, к счастью для него, они его не узнали, поскольку, как я понял, он шел пешком. неторопливо, в сопровождении только безоружного мальчика, который вел его лошадь. Разбойники в ярости стиснули пальцы, когда поняли, что позволили ему ускользнуть, потому что сказали, они не отпустили бы его и за три тысячи крон. У разбойника, который все это сказал, на шее было кольцо Мадонны делла Кармине, и он сказал мне:

- Терпеливо страдай из любви к Богу.

Затем ко мне подошел вожак и сказал, что ему нездоровится; он попросил выписать ему рецепт, что я и сделал. Другой разбойник, забравший у меня часы, сказал, что они не идут, и показал их мне. Я обнаружил, что он разбил стекло и потерял минутную стрелку. Он сказал, что, если у меня будут деньги, он продаст мне часы, но я молча вернул их ему, пожав плечами. Тем временем день подходил к концу, и вожак, вынув часы, сказал, что уже двадцать часов. Он подозвал к себе пастуха, приказал ему вернуться в овчарню, которую мы покинули ночью, и посмотреть, не вернулся ли крестьянин с ответом на второе письмо в замок Мадама. В этом случае он приказал ему сопровождать его обратно к тому месту, где мы сейчас находились; если же того нет, он приказал ему подождать три часа, а если тот не придет и тогда, возвращаться одному. Пастух повиновался и через полтора часа вернулся с земляком и другим пастухом, которого послали с ним. Они принесли с собой два запечатанных пакета с деньгами, в которых, по их словам, было шестьсот крон. Они также принесли несколько рубашек из домашнего полотна, которые попросил у меня вожак, немного еды для меня и немного вина, чтобы поддержать меня. Однако я не смог съесть ничего, кроме груши, и выпить небольшое количество вина, а остальное было съедено разбойниками. Они забрали деньги, не пересчитывая их, и дали посыльным немного серебра за их труды, после чего отпустили меня. Таким образом, я освободился от них, поблагодарив их за вежливость и за мою жизнь, которую они по доброте душевной сохранили.

По дороге домой двое мужчин из Кастель-Мадама сообщили мне, что пленник из Сан-Грегорио, которого накануне отправили с первым письмом в Кастель-Мадама за деньгами и которого с тех пор никто не видел, действительно был там и вернулся в тот же день в назначенный час и в назначенное место с суммой в сто тридцать семь крон, присланной из замка Мадама; но разбойники не послали никого в условленное место, потому что мы были далеко от него, и посыльный вернулся в город с деньгами, прождав до ночи, с известием, что управляющий убит; это встревожило горожан, которые начали опасаться за мою жизнь. Я выяснил, что последние шестьсот крон были получены наполовину от Кастель-Мадама, а наполовину от Тиволи.

Я отправился в замок Мадама, где все с нетерпением ожидали меня. В самом деле, за милю до города я встретил множество людей всех сословий, которые вышли мне навстречу, и я прибыл домой незадолго до наступления ночи среди таких поздравлений и возгласов одобрения, каких никогда прежде не слышал, что представляло собой самое трогательное зрелище. Едва я успел прибыть, как протоиерей Джустини приказал зазвонить в колокола, чтобы созвать людей в приходскую церковь. При первом звуке все люди устремились туда вместе со мной, чтобы благоговейно возблагодарить всемилостивейшего Бога и нашего покровителя, святого архангела Михаила, за мое избавление. Священник собрал людей, когда впервые услышал о моем пленении, и вскоре после этого, когда были собраны шестьсот крон. Каждый раз он собирал свою паству в этой самой церкви, чтобы вознести мольбы к Господу о ниспослании мне той милости, которую Он соизволил проявить впоследствии.

В заключение не могу не сказать, что время этого моего несчастья навсегда останется в моей памяти. Я всегда буду помнить, что Господь Бог посетил меня как отец, ибо в тот момент, когда Его рука, казалось, была тяжела для меня, Он побудил город Тиволи и всех жителей Кастель-Мадама, даже самых бедных, пожертвовать свои деньги и продать свои товары - за такое короткое время и в таком изобилии - ради меня. Это событие всегда будет напоминать мне о том, как я благодарен синьорам Картони и Челестини, римлянам, которые с открытым сердцем заботились обо мне. Теперь я молю Бога, чтобы Он уберег меня от всех плохих последствий, которые обычно возникают в результате подобных несчастий.

Твой навсегда преданный друг,

ЕВСТАХИО КЕРУБИНИ.

ДЕРЕВЕНСКИЙ СВЯЩЕННИК

К концу 1769 года остров Корсика, несмотря на героическое сопротивление, оказался во власти французов. Прославленный Паоли удалился в Англию, сопровождаемый пожеланиями и сожалениями своих соотечественников, чьими судьбами он так долго и тщетно пытался управлять; а корсиканцы, потеряв его, потеряли также всякую надежду на успех, на то, что они когда-нибудь вернут себе независимость. Они с болью подчинились своим новым хозяевам. Однако те из жителей, кто поселился у подножия гор, разделяющих остров на север и юг, те, чья кровь была самой теплой, а патриотизм - самым пылким, все еще возмущались мыслью о том, чтобы отдавать дань уважения своим врагам, которые, по их мнению, сражались не ради славы, не ради спасения жизни, ни ради увеличения своей территории. Но больше всего их возбуждала мысль о том, что их продадут, словно стадо овец, - тех, кто, обладая высочайшей верой в себя, высоко ценил человеческое достоинство. Они пришли в еще большую ярость, когда вспомнили, как были обмануты народом, в честь которого их воспаленное воображение воздвигло алтари и который всегда представлялся в их произведениях как нация благородных паладинов и прославленных рыцарей, прирожденных защитников невинности, заклятых врагов несправедливости и заботящихся прежде всего о чести, мужественных и верных. До сих пор их постоянно обманывали и тиранили их правители, а они даже не подозревали, что прекрасная Франция, на которую привыкли смотреть как на союзницу и пособницу генуэзцев, напротив, будет относиться к ним как к своим самым дорогим детям и что однажды они станут такими же, как они сами, что они будут счастливы принадлежать ей.

Среди тех, кто оказывал самое решительное сопротивление, жители деревни Гуаньо отличались своим мужеством, дерзостью и любовью к независимости. Обладая горячей и импульсивной натурой, предрасполагавшей их к жизни, полной приключений, они никогда не признавали себя побежденными, но в случае поражения приписывали это предательству. Привыкшие к трудностям, отважные, жаждущие почестей, жители Гуаньо привыкли к свободной и кочевой жизни, занимаясь либо охотой на муфлонов среди снежных вершин Монте-Ротондо, либо на дикого кабана среди маков и густых лесов, либо ухаживая за своими стадами в горах, в глубине долин или на огромных просторах плоскогорья на побережье. Их образ жизни оказал сильное влияние на их дух; старые воинственные традиции, как и в прошлом, будоражили их воображение. Катастрофические 1769 и 1774 годы даже сейчас называются ими годами унижения. На склоне небольшого холма, в тени сосен и каштанов, раскинулась деревня Гуаньо, откуда открывается самый очаровательный вид. Горизонт ограничен остроконечными вершинами гор, над которыми возвышаются, подобно пирамидам, одни - совершенно голые, другие - покрытые лесом, гребни Монте-Ротендо и Триторре.

Страшная ненависть в течение нескольких лет заливала страну кровью. Вокери, популярные крестьянские песни, которые до сих пор поются в этой деревне, свидетельствуют об ужасе, вызванном этими страшными распрями, в первую очередь из-за какого-то оскорбления, затем усугубленного рембекко или насмешкой, брошенной в адрес любого, кто воздержался от мести за оскорбление.

Молодой человек из семьи Лека, Джованни, племянник деревенского священника, влюбился в Анну Деа из семьи Поли, именуемого Коданелло. Красота этой юной девушки была воспета поэтами того времени в песнях, дошедших до нас. В одну из таких прекрасных летних ночей, под ясным благоухающим небом Гуаньо, влюбленный отважился спеть под окном Анны Деа песню, которую сочинил в ее честь. Но нежные чувства любви, которыми она дышала, были смешаны с определенным духом гордости, хвастовства и угроз.

Когда он закончил свою песню, раздалось несколько выстрелов из мушкета, разбудивших эхо в глубоких долинах вокруг. Отец Анны Деа, старый Поли, оскорбленный тоном и угрозами Леки и его спутников, запретил своей дочери открывать двери и предлагать угощения, как это принято во время исполнения серенады. Более того, он приказал закрыть окна и погасить свет, в то время как голос из дома принялся выкрикивать скуоккало, оповещая деревню об оскорблении, нанесенном семье. После этого оскорбления молодые люди вернулись в свои дома, полные гнева и поклявшись отомстить.

Через несколько дней после этого две женщины, принадлежавшие к двум семьям, поссорились из-за какого-то пустяка на рыночной площади, и из дома Лека донеслись скуоккало. С того дня юный Лека стал жертвой глубочайшей меланхолии, ненависти и досады. Он обнаружил, что его надежды рухнули, и жажда мести наполнила его сердце. Однажды в деревне он искал что-то на страницах Метастазио в утешение своему горю, и увидел на соседнем холме молодую девушку, предмет своих надежд, которая так надменно отвергла его любовь. Вне себя от ярости, он бросился к ней, сорвал с ее шеи платок, распустил волосы и отрезал одну из длинных прядей. Плачущая девушка бросилась в объятия отца. На следующий день Коданелло, по своему обыкновению, вознес молитвы, а затем, повысив голос, сказал:

- Ни один член семьи Поли не пойдет в церковь, пока прядь волос, вырванная у моей дочери, не отрастет снова; но вы знаете пословицу: "Пока волосы отрастут, отрастет борода".

С этого момента между двумя семьями была объявлена война, продолжавшаяся до 1769 года, когда все внутренние раздоры прекратились ввиду общей опасности для страны.

Деревенским священником в то время был член семьи Лека, человек, отличавшийся не столько строгостью манер, сколько талантами и любовью к своей стране. Хотя в раннем возрасте его отправили учиться в Геную, его ненависть к иностранному игу усилилась из-за непрекращающихся бесчинств враждебной его стране нации. Приняв сан священника, молодой корсиканец покинул место, вызывавшее у него отвращение, и отправился в прославленную столицу христианского мира. Повсюду его принимали с почетом, он был обласкан судьбой и вскоре увидел, что стоит на верном пути к славе; но память о дорогих ему горах - их лесах, чистых ручьях и водопадах, любовь к своей стране и к ее свободе заставили его пожертвовать всеми преимуществами, настоящими и грядущими, и он покинул Рим, чтобы занять скромную должность в своей деревне. Его сердце было исполнено любви к Богу и стране, его единственной заботой было молиться в своей церкви за тех, кто пал, сражаясь за святое дело. Время, которое урывал от молитвы, он тратил на то, чтобы помогать бедным, которых любил как своих детей, утешать слабых, подавлять ростки раздора и нести повсюду надежду, утешение и радость.

Французская армия уже заняла наиболее важные пункты в районе Вико, который капитулировал, а полк Лабонильери объявил о своем намерении продвинуться вглубь страны по дорогам, что тогда было почти неосуществимо, и эта новость распространилась по Гуаньо. Перепуганные жители беспорядочно носились по улицам с криками: "К оружию!" - Некоторым казалось, что они уже видят французских солдат и различают их флаги; другие объявляли, что те переправились через реку и прибыли в Крузино. Каждый давал свой совет: лучше пойти навстречу врагу, лучше дождаться его, лучше умереть, чем сдаться. Все пребывало в смятении и беспорядке. Был только один человек, который, казалось, не принимал участия в общей суматохе, и он начал обращаться к толпе с речью, как вдруг колокол зазвонил, призывая к молитве за умирающих, и со всех сторон раздались крики: "В церковь, в церковь!" Все столпились в церкви, как в месте, где обычно обсуждались самые важные вопросы. Придя туда, люди, только что такие шумные, притихли. Матери со своими детьми, в слезах горячо взывали к Божьей защите страждущих и умоляли Его устранить опасности, которые им угрожали. Человек, который собирался обратиться к толпе с речью, стоял в стороне. Он опирался на крепкий сучковатый посох. Его борода была длинной и запущенной, глаза затеняли густые брови, лоб избороздили глубокие морщины. Это был старый Поли. Он рассеянно оглядывался по сторонам и время от времени с нежностью останавливал взгляд на молодой девушке редкой красоты, стоявшей на коленях в углу церкви, - Анне Деа, гордости его сердца и предмете всех его помыслов. Присутствие священника, взошедшего на кафедру, вывело его из задумчивости. Все взгляды были обращены к кафедре, но глаза старика то с гневом смотрели на священника, то вновь обретали мягкость, когда останавливались на дочери. Внезапно тишину нарушил звучный голос пастора.

- Дорогие и несчастные братья, - воскликнул он, - мое истерзанное сердце изо дня в день испытывает огромную радость, читая на ваших лицах мужество, которым вы воодушевлены, и ваше презрение к жизни, которую могли бы вынести только рабы, ибо они не люди. Какой смысл в жизни, если вы лишены единственного удовольствия, которое у вас есть? Да, вы живете в этих лесах и горах, но здесь вы находите свои наслаждения, здесь, по крайней мере, вы свободны. Но было бы напрасно надеяться, что ваши скалы и ваши жалкие убежища обеспечат вам хоть какую-то защиту от рабства в жестокой и неблагодарной стране, единственная цель которой - предать нас, как она когда-то предала наших отцов, страну Генриха II, которая отдает нас на милость наших варварских угнетателей. Сегодня нас разоряют и оскорбляют. Поговаривают, что нас продадут, как рабов или мерзкий скот, на рыночной площади Генуи. О позор! позор! Чего еще можно было ожидать от народа, который не имеет с нами ничего общего - ни языка, ни законов, ни обычаев, ни неба, и который вторгся в нашу страну в качестве справедливого наказания за наши прегрешения? Когда Господь захотел наказать израильтян за их неверность, он сказал им устами пророка Иеремии: "Дом Израилев, я пошлю к вам народ из далекой страны, народ могущественный, древний, народ, язык которого будет вам неизвестен, и вы не поймет, что они говорят".

Но не все так безнадежно; милость Божья безгранична. Молитесь же горячо, братья мои; твердо верьте в Бога; Он еще может, тронутый вашими слезами и раскаянием, прогнать от вас этот могущественный народ. Лев, спрятавшийся на мгновение, может появиться вновь, еще более страшный. За одну ночь Господь уничтожил полчища ассирийцев. Небеса и природа желают, чтобы вы оставались свободными, окружая вас горами, лесами и глубокими ущельями - барьерами, которые тирания не сможет преодолеть. Помните, что там, где пребывает Дух Божий, обитает свобода. Поклянись пролить свою кровь до последней капли и умереть, если это будет необходимо, но не покупать позорную жизнь еще более позорной трусостью.

Все присутствующие с криком подняли руки в знак согласия. Только один человек вышел из церкви, пораженный ужасом, но едва он переступил порог, как раздались крики: "Смерть предателю! Смерть Поли!"

- Нет, - произнес голос, перекрывший все остальные. - Смерть единственным врагам нашей страны.

Услышав эти крики, Анна Деа выбежала из церкви вслед за своим отцом, который добрался до своего дома, не обращая внимания на вопли своих врагов. Толпа с угрозами устремилась за ним, но подошедший верный слуга немедленно закрыл и забаррикадировал ворота двора дома, в котором укрылся старик. Тем временем крики толпы становились все громче, и люди, распаленные юным Лека, уже собиралась штурмовать дом, когда в одном из окон показался Поли.

- Вы - враги, достойные Франции, - презрительно сказал он им. - Вы обращаете свой гнев против старика, у которого вы отняли детей и братьев. Вы называете себя корсиканцами и храбрецами! Вы трусы и подхалимы!

Затем, повернувшись к Джованни Лека, сказал:

- Ты знаешь, что я имею в виду, юный негодяй; ты, который подстрекал других преследовать меня и который осмелился предстать передо мной со своими роскошными локонами, чтобы, без сомнения, напомнить мне о своей трусости и бесчинствах. Но ты знаешь, кто я, и, если из-за тебя пролились кровь и слезы Поли, Лека не следует ждать пощады. Однако в этом деле тебе лучше положиться на свои силы, потому что завтра они понадобятся тебе, чтобы уйти от преследования французов.

- Мне - бежать от французов, ты, седоголовый негодяй? Ты, по крайней мере, этого не увидишь. Ты прекрасно знаешь, что Лека не убегают даже перед смертью, - и, охваченные яростью, он и его последователи немедленно принялись ломать ворота. Петли заскрипели, засовы задрожали, крики людей становились все громче и громче, когда пастор, поспешивший к месту происшествия, задыхаясь, закричал:

- Так вот каково ваше поле битвы, молодые люди? проявляете ли вы таким образом себя сынами корсиканской свободы, детьми страны, которых держат в резерве, как в святилище, чтобы они служили ей в час крайней опасности? Неужели вы думаете, что, используя силу против немощного старика, вы учитесь храбро встречать смерть? На что вы надеетесь, оскорбляя седины человека, даже если он враг? На милость небес? Позор вам!

При этих словах своего пастора люди оставили в покое дом Поли и направились домой; но в этот момент со дна долины послышался оглушительный звук трубы, и вскоре они увидели всадника, мчавшегося во весь опор, с мушкетом за плечами и с трубой в руках.

- Это Триччино д'Орте на своем сером в яблоках коне, - закричал кто-то.

- Да, это он. Несомненно, он несет нам какие-то новости. Поспешим навстречу ему.

- Враг! Враг! - закричал молодой человек издалека. - К оружию! К оружию!

Наконец, добравшись до места, он выстрелил из пистолета в воздух.

- Враги, - сказал он, - уже миновали ущелья Соро! Они хотели арестовать меня, чтобы заставить быть проводником и шпионом - будь они прокляты! к оружию, друзья.

Вскоре отовсюду стали стекаться жители с оружием в руках. Мужчины, женщины, дети, старые и молодые, движимые одним и тем же чувством, пришли, чтобы поступить в распоряжение своих вождей. Подеста и отцы коммуны приказали глашатаю Уччеллоне подать сигнал с колокольни. Этот сигнал, с незапамятных времен служивший на Корсике сигналом для сбора в чрезвычайных ситуациях, разнесся по долине, простирающейся от Соро до холмов Верджиоло, и французы могли слышать его с холма Св. Антонио, где остановились, хотя это место было окружено маками, деревьями и вереском.

На площади Святого Николая, окруженный своими прихожанами, пастор из Гуаньо, внимательный ко всему, как командующий армией, приказал старикам принести оружие, а молодым девушкам готовить корпию и бинты, наполнить порохом кувшины и забаррикадировать окна домов с помощью матрасов, камней и досок, чтобы сделать бойницы, и запереть все двери. Затем, повернувшись к старому священнику, он сказал:

- Если нас загонят обратно в деревню, совершите поминальную службу и отслужите вечерню в честь святого недели. С последним мерцанием свечи совершится великая жертва Богу и нашей стране.

Затем он спустился вниз во главе своих горцев, чтобы встретить врага. Подойдя к реке Мело, он остановил свои войска и обратился к ним с такими словами:

- Все силы человеческие тщетны без Бога. Что проку от всех сил на земле? Ему достаточно одного слова, чтобы обратить их в прах. Поэтому давайте падем ниц перед Его присутствием и призовем на помощь святую Деву Марию и великого святого Николая, нашего благословенного покровителя, чтобы мы были признаны достойными помощи и спасения Того, Кто живет и царствует вовеки.

С большим рвением он произнес нараспев "Под Твою милость прибегаем". После нескольких мгновений безмолвной молитвы он поднялся.

- Мужайтесь, друзья мои, - сказал он. - С нами Бог. На крутой и извилистой тропе Мело есть узкий проход, который может компенсировать нашу малочисленность. Если нам удастся отбросить французов в первом же столкновении, победа будет обеспечена. Когда их сопротивление ослабевает, их легко победить. Пусть нашим боевым кличем будет: Паоли и свобода! Помните, что не только Корсика, но и вся Европа будет восхищаться вашим мужеством. Какая слава достанется вам, безвестные жители гор, если вы послужите образцом для друзей европейской свободы и наведете ужас на тиранов, осмеливающихся требовать от вас не только пассивного и абсолютного повиновения, но даже клятвы верности!

Затем он приказал молодым людям спрятаться под прикрытие камней и кустов, и расположил остальных в засаде за деревьями, изгородями и стенами, чтобы они ждали, пока французские войска не выйдут из ущелья. Что касается его самого, то, выбрав подходящее место, он вместе с большей частью своих людей был готов сражаться насмерть или отступить, в зависимости от необходимости.

Тем временем французы продолжали наступление в таком порядке, в каком позволяла местность. Молодые люди из Гуаньо, которых выслали вперед, открыли огонь по первым появившимся солдатам. Французы, нетерпеливые и разъяренные тем, что на них напали скрытые враги, бросились вперед, намереваясь прорваться во что бы то ни стало. Полковник двинулся вперед первым, но, заметив, что тропа ведет через крутые и высокие скалы, приказал объявить привал, не желая воевать против народа, дорогого Франции. Чтобы защититься от любого нападения, он приказал своим войскам разбить лагерь на открытом участке земли.

Ночные тени уже опустились на горы; крестьяне вернулись в свои дома, чтобы немного отдохнуть и позаботиться о следующем дне. Старый Поли, погруженный в невеселые мысли, полулежал в своем кресле. Он говорил себе:

- Мне и раньше приходилось страдать, но никогда еще я не ощущал тяжесть своих несчастий так остро, как сегодня. Согбенный возрастом и немощью, оскорбленный и атакованный врагами в собственном доме. Они оставили мне мою жизнь, чтобы насладиться удовольствием сделать ее горькой. Говорят, что у них есть сострадание к моим сединам. Жестокая насмешка! Безнаказанно оскорбленный народ! Я чувствую, что прожил слишком долго. Но неужели я должен умереть, не будучи отомщенным? Неужели я напрасно оплакивал смерть своих врагов? Должен ли я покинуть, одинокий и лишенный всякой поддержки, единственное существо, привязывающее меня к жизни? Нет, лучше пусть меня постигнет позор.

Его ярость и жажда мести удвоились.

- Радуйся, Анна, дорогая, - сказал он своей дочери, сидевшей на некотором расстоянии от него, занимаясь каким-то рукоделием. - Новости хорошие; завтра у нас будет великий день.

Он погрузился в молчание. Вероятно, если бы он продолжил, то добавил бы:

- Французы позволят мне отомстить за кровь твоих братьев и дядей.

Он позвал слугу.

- Поспеши скорее к Бруско, - сказал он, - и приведи ко мне этого храброго человека.

Этот пастух, полностью преданный Поли, жил в маленькой хижине, расположенной высоко в горах. Не имея вестей от своего хозяина, он не принимал участия в событиях этого дня. Тем не менее, он почистил свою аркебузу на случай необходимости. Его пожилая мать пряла, заставляя двух маленьких полуголых детей читать молитвы, сидя в густом дыму возле хижины, с крыши которой свисал котел с полентой, которую старушка постоянно помешивала. Как только пастуху сообщили о желании Коданелло, он поспешил к своему хозяину с готовностью, с какой исполнял его приказы, в благодарность за милости, полученные от него, со всем усердием преданного иждивенца своему покровителю, чье влияние не раз помогало ему, ибо он неоднократно вступал в конфликт с законом.

- То, что я собираюсь тебе сообщить, - сказал Поли, когда Бруско явился, - настолько важно, что я могу доверить это только такому человеку, как ты. Возьми это письмо и в течение двух часов сам доставь его французскому полковнику, расположившемуся лагерем близ Сан-Антонио. Ты меня понял?

- Ваше приказание будет выполнено в точности. Я не в первый раз получаю от вас распоряжения, и вы знаете, что...

- Достаточно, - сказал Поли, и пастух исчез. В своем письме полковнику Поли превозносил преданность своей семьи Франции, которая в тот самый день подвергла ее величайшей опасности.

"Один человек, - добавлял он, - у которого много последователей, знаменитый пастор Чирчинелло де Лека, поддерживает дух бунта и беспорядка в деревне. Это он вооружил своих прихожан, которые провозгласили его своим полководцем; это он подстерегает ваш полк в засаде на перевалах, которые настолько узки и опасны, что горстки людей хватило бы, чтобы преградить путь целой армии".

Затем он указал полковнику на малоизвестную тропинку, шедшую от моста Сочча к Гуаньо по правому берегу Лиамоне, по которой он мог проникнуть в деревню с высоты. В заключение он умолял полковника полностью довериться проводнику, которого тот посылает к нему.

Бруско, не теряя времени, спустился с горы с проворством горного козла, несмотря на ночную тьму. Привыкший к рискованным предприятиям, он с тайной радостью созерцал огни, освещавшие французский лагерь. Его привели к полковнику. Этот офицер рассматривал его с некоторым недоверием; затем, прочитав письмо Поли, сказал ему:

- Вы должны вести нас путем безопасным, но малоизвестным, мой храбрый человек, не так ли?

- Да, полковник.

- А если мы попадем в засаду?

- Я пока не горю желанием покончить с собой или обеспечить победу нашего общего врага.

- Значит, вы примете этот кошелек?

- Вы хотите оскорбить меня? Я не продаю свои услуги!

- Ваше имя!

- Я не могу вам этого сказать, да вам и не обязательно это знать. Я не хочу, чтобы мои дети когда-нибудь носили фамилию Виттоли.

При этой мысли у Бруско защемило сердце.

"Если завтра, - подумал он, - станет известно, что это был я, проклятый Поли! Но теперь уже слишком поздно".

Тем временем все было готово к походу.

Палатки были сняты в тишине, и Бруско во главе полка повел их через холмы, через глубокие овраги, по склонам - то голым, то покрытым лесом. Переправившись через реку Карбоная, они, наконец, на рассвете достигли холма Веджиенте, возвышающегося над Гуаньо. Полковник сигналами отдал приказ наступать, и полк быстро спустился к деревне. При виде солдат женщины с плачем и причитаниями выбегали из своих домов, рвали на себе волосы, разбивали лица, громко звали по именам своих отцов, братьев или мужей, ушедших на рассвете, чтобы снова занять позиции, которые они занимали накануне. Полк, не встретив никакого сопротивления, остановился на рыночной площади Святого Николая. Несколько солдат поднялись на колокольню, чтобы снять голову мавра и водрузить на ее месте французский флаг. Старый Поли, сияя от радости, подошел к полковнику и протянул ему руку; после короткого разговора он пригласил его в свой дом вместе с несколькими офицерами, чтобы оказать им честь гостеприимства. По окончании трапезы полковник, еще раз поблагодарив Поли за огромную услугу, которую тот оказал Франции, пообещал ознакомить с ними свое правительство.

- Вы будете назначены, - сказал он, - членом хунты Вико, поскольку, если я не ошибаюсь, обладаете всеми необходимыми качествами для такого поста.

- Что касается знаний, то одному Богу известно, что произойдет, когда корсиканец возьмется за дело, - ответил Поли. - Но я желаю только мира - того мира, которого был лишен столько лет и который только вы можете вернуть этой несчастной стране, Корсике и моей семье.

- И каким, по вашему мнению, был бы самый верный способ добиться этого мира?

- Способ, который, как доказано опытом, эффективен, уникален, но ужасен.

- И это?

- Правосудие Паоли - корсиканское правосудие.

- Что это значит?

- Огонь и кровь. Сжигать дома, выкорчевывать виноградные лозы, сдирать кору с деревьев, арестовывать всех родственников мятежника Чирчинелло...

- И вы называете это справедливостью! - воскликнул французский офицер, сердито вставая из-за стола. - Мой король сказал мне, что корсиканцы - его дети, и я решил относиться к ним как к братьям, насколько мне позволят справедливость и закон.

Тем временем пастору сообщили о продвижении французов и их вступлении в Гуаньо. Он собрал своих спутников на плато Триторре и приказал протрубить, но ни один колокол, ни один рожок, ни одна раковина в двух долинах - Гуаньо и Крейзино - не откликнулись. После нескольких мгновений раздумий его глаза наполнились слезами; он повернулся к своим спутникам.

- Наши братья покинули нас или предали, - сказал он. - Но Бог будет с нами. Еще одно усилие, и, если наши надежды не оправдаются, мы отправимся искать убежища в регионе, где люди могут дышать свободно и жить по старой вере. Мы направим наши стопы к этому лагерю, созданному природой, где присоединимся к Клеману, Никодиму и Бонапарту. Мужайтесь, друзья мои. Только для нас уготована честь померяться доблестью со всей Францией или умереть как подобает мужчинам.

Двигаясь во главе своих сторонников, он твердым шагом спустился с горы и смело направился ко входу в деревню. То с одной позиции, то с другой, защищенный деревьями, он атаковал французов со всех направлений. Ночь, наконец, положила конец неравной, отчаянной борьбе. Пастор, видя невозможность вернуть Гуаньо, все подступы к которому тщательно охранялись, отступил со своим отрядом на холм Санта-Мария, намереваясь добраться до Кампотиле по дороге Ниоло. Тем временем полковник, удивленный такой дерзостью и желая во что бы то ни стало предотвратить пролитие крови французов или корсиканцев, созвал своих офицеров, чтобы посоветоваться с ними о том, как можно положить конец войне. Один из них, капитан Лагард, предложил вступить в переговоры с Чирчинелло.

- Корсиканцы, - сказал он, - храбрые люди, но больше всего они любят, чтобы их считали храбрыми. Они высокого мнения о себе, гордятся тем доверием, которое внушают, но все свои действия обдумывают заранее; и, если Чирчинелло узнает, что подеста сдался и что в деревне расположились лагерем три тысячи наших солдат, я не думаю, что он будет продолжать бессмысленное сопротивление.

Предложение капитана было одобрено, и полковник поручил ему эту деликатную миссию, наказав прежде всего решить вопрос относительно угрызений совести, которые могли возникнуть у корсиканцев в отношении присяги на верность, а в остальном наделил его полной властью. Капитан, молодой и отважный человек, с радостью взялся за это дело; затем, повернувшись к Поли, сказал:

- С вершины Ротондо видны две горы?

- К чему этот вопрос? - ответил старик. - Сейчас не время для охоты на муфлонов, и я не могу поверить, что у вас есть намерение вступить в переговоры с мятежниками. Это было бы и трусостью, и неблагоразумием.

- Это делается для того, чтобы обеспечить вам тот самый мир, которого вы так жаждете, - сказал полковник. - Мир!

При виде этого мира дьявольская улыбка появилась на лице Поли, который понял, что дело решено.

- Да пошлет нам Бог мир, - воскликнул он.

После чего удалился, чтобы распорядиться принести дров в небольшой сад, расположенный между замком и домом пастора.

На рассвете капитан Лагард отправился в Кампотиле, и Уччеллене, лучший проводник в стране, сопровождал его. Они шли по труднопроходимой тропе, спустились в глубокую долину и поднялись на крутую гору. У молодого француза не было времени любоваться суровыми пейзажами, которые повсюду открывались его взору - то водопадом, казалось, низвергавшимся с небес, то озером с кристально чистой водой, а дальше, на холмистых лугах, виднелись настоящие оазисы среди голых скал. Тишину в этих краях нарушал только голос какого-то пастуха, окликавшего свое стадо на гребнях гор. Прибыв в Ла-Бокка-Серненте, капитан на несколько мгновений остановился, чтобы неторопливо рассмотреть пейзаж, подобные которому видел только на картинах. Перед ним расстилалось зеленое плато, покрытое цветами, бесконтрольно бродивший скот, холмы, затененные буками, у подножия которых протекал Тавиньяно, чьи прозрачные воды покрывали разноцветную гальку на дне. По берегу прогуливался старик с книгой в руке. Увидев их, он поспешил им навстречу и с истинно корсиканским любопытством спросил:

- Откуда вы, куда направляетесь и кто вы такие?

Офицер ответил ему любезным тоном. Старик был тронут до слез.

- Вы легко сможете, - сказал он, - увидеть пастора из Гуаньо. Он больше не продолжает своего путешествия. Новости из Ниоло задержали его здесь. Но окажите мне честь, отдохнув немного в моей хижине.

Офицер последовал за пастухом в загон и с радостью принял грубую пищу, которую ему так радушно предложили.

Усевшись на шкуру муфлона, капитан Лагард и его спутник отдали должное миске теплого молока, которую поставили перед ними, свежему сыру и ржаному хлебу, а также кабану, зажаренному на углях. После трапезы старик, родом из Каласимы, предложил проводить гостей до долины Ино. Там они застали пастора в окружении его последователей. Услышав шаги путешественников, он поднялся и направился им навстречу.

- Какие еще роковые новости вы нам принесли? - спросил он.

- Я приношу вам мир, - ответил офицер сердечным тоном, - и почетный мир, - и капитан с уверенным видом уселся на мягкую траву и пригласил пастора сделать то же самое.

Остальные, держа фуражки в руках в знак уважения, стояли чуть поодаль. В ходе беседы француз нашел способ воздать должное Паоли, превознести героическое сопротивление корсиканцев, отважившихся помериться силами, - и не без славы, - с самой могущественной нацией в мире, и, в частности, прославить храбрость жителей Гуаньо. Но они проявили неосторожность и тщетность сопротивления, когда остальная Корсика покорилась и даже когда Ниоло оказался во власти французов. Он подробно остановился на великодушии короля и особенно на любви, которую тот питал к корсиканцам. Наконец, он обратился к пастору с призывом от имени своей страны, религии и человечества принять мир для себя и своих братьев, отправить их обратно к их очагам и передать их в объятия их жен и детей, которые приветствовали бы его как своего спасителя. Чирчинелло был потрясен.

- Ах, какая жалость, - воскликнул он, - в каком плачевном состоянии находится моя страна, обреченная видеть, как ее самые великодушные граждане, те, чьи благородные усилия имели целью только честь и свободу, навсегда изгнаны с ее лона. Должна ли она, после стольких лишений, страданий и кровопролития, снова оказаться под властью генуэзцев, после очередного мирного договора в Като-Камбрези? В то время как ваше правительство своим золотом и помощью защищает борьбу за свободу народа, забытого Европой, хорошо ли это, великодушно ли приходить сюда в качестве союзника наших угнетателей и сразу же лишать нас нашей свободы, за которую мы так дорого заплатили - мы, которые всегда были поклонниками ваших героев; мы, которые никогда не переставали умолять ваших королей сжалиться над нашими страданиями и помочь нам сохранить нашу независимость? Почтенные богословы, отважные юноши, томятся в застенках, моля Бога положить конец их страданиям, и вы удивляетесь, что я один осмеливаюсь оказать сопротивление! Но разве вы не знаете, что когда священник охвачен любовью к своей стране, - той любовью, которая воспламенила Иуду Маккавея, - он не только не принимает во внимание шансы на успех, но даже пытки и сама смерть наполняют радостью его сердце, преданное Богу и своей стране? Тем не менее, я должен уступить силе обстоятельств, - не столько ради себя, поскольку я полон решимости влачить жалкое существование в изгнании, чтобы не нарушать свою клятву и не поступать против своей совести, - сколько ради этих молодых людей, их семей и... чья кровь была бы пролита бесполезно, хотя кровь мучеников за дело свободы всегда покрывает позором тех, кто ее проливает, и порождает плодовитое семя свободных людей! Да, я согласен на мир. Я только требую, чтобы моей семье и моим друзьям не причиняли вреда, и чтобы мне было позволено удалиться в Тоскану. Сегодня в полночь я буду на холме Верджиоло и, поблагодарив вашего полковника за мою несчастную родину, навсегда попрощаюсь с землей, где покоится прах моих отцов и где хранятся мои самые дорогие воспоминания.

Капитан, преисполненный восхищения человеком столь редкой силы духа, тщетно пытался отговорить его от этого решения.

День клонился к вечеру. Полковник с беспокойством считал минуты. Стоя на террасе дома Поли, он следил в подзорную трубу за едва заметными линиями, обозначавшимися на соседних горах, но не видел ни единой живой души. Земля была покинута земледельцами, а горы - охотниками. Внезапно он увидел Уччеллене, который спускался по склону Лаватоджо.

- Ага, вот и они! Но что это? Проводник один. Я не вижу Лагарда. Может быть, его держат в качестве заложника, или он пал от руки какого-нибудь убийцы?

Поли, скрывая свою радость, по-видимому, разделял беспокойство полковника и не переставал повторять, что доверять злоумышленникам - безумие.

- Однажды вы поймете, - сказал он, - хотя и слишком поздно, на какие подлости способны Лека.

В этот момент Уччеллене с довольным видом предстал перед полковником, протягивая ему листок бумаги, на котором карандашом было написано несколько слов. Поли пристально посмотрел в глаза полковнику и убедился, что содержимое того вполне удовлетворяет.

- Хорошие новости! - воскликнул тот. - Мир в будущем обеспечен. Сегодня вечером я иду попрощаться с пастором.

- Вы плохо знаете Лека, полковник, - сказал Поли. - Пусть Бог сохранит от вас и ваших офицеров от этого печального знания. - С этими словами он отправился поговорить с Бруско.

В полночь полковник вышел из дома в сопровождении одного из своих офицеров и направился к месту встречи. Едва он добрался до места, как мушкетный выстрел, раздавшийся из дома, заставил его товарища упасть рядом с ним. Какой-то человек выскользнул через дверь и исчез в чаще. При звуке выстрела появился Поли, крича:

- Измена! Позор! - И обращаясь к солдатам, столпившимся рядом с перепуганным полковником, сказал: - Уничтожьте! Сожгите дотла это старое убежище для волков, этот отвратительный дом убийц.

Солдат, схватив вязанку хвороста, поджег ее и кинул в дом пастора. Пламя мгновенно распространилось. Джованни ди Лека во главе других жителей Гуаньо выступил вперед, чтобы остановить распространение пожара, причина которого была ему неизвестна, но не успел добраться до дома своего дяди, как встретил Поли с кинжалом в руке. Молодому человеку удалось высвободиться из его хватки, и, отойдя на несколько шагов назад, он выстрелил из пистолета в своего убийцу и упал, залитый кровью.

- О, благословенная месть! - воскликнул Поли. - Наконец-то мои клятвы исполнены, и оскорбление моей дочери отомщено.

Он обернулся и при свете горящего дома увидел у своих ног Анну Деа, которая, спеша на помощь своему отцу, получила пулю, предназначавшуюся старику.

- Она мертва, мертва вместо меня! - воскликнул Поли и упал в обморок рядом бездыханным телом своей дочери.

Тем временем Чирчинелло и капитан Лагард в сопровождении молодых людей из Гуаньо добрались до холма Верджиоло. Был час дня, время тянулось томительно, потому что часы ожидания кажутся долгими, когда тебя одолевают страх и подозрения. Малейший шелест листьев или журчание ручьев - все, что должно было бы укреплять надежду, но усиливало неизвестность, которой, однако, теперь внезапно пришел конец. В тот же миг они увидели долины Очча и Кардето, освещенные отблесками пламени. Пастор, охваченный страшным предчувствием, взобрался на вершину скалы и с ужасом увидел, что его дом охвачен пламенем, и французских солдат, поддерживавших его. Охваченный яростью, он повернулся к капитану и сказал:

- Возблагодарите Бога за то, что вы наш гость. Если бы вы им не были, то сразу понесли бы наказание за вероломство ваших подлых товарищей. Негодяи! Вот как они выполняют свое обещание. Генуэзцы по духу, если не по крови, торгующие человеческим мясом и превосходящие в бесчестии воров Сории и Аравии, будьте прокляты! Да падет гнев Божий, мститель за преступления, на ваши головы! Что касается вас, то вы можете пойти к своему полковнику и сообщить ему, что я потушу пламя в моем доме кровью клятвопреступника.

Тщетно разыскивая племянника среди своих товарищей, он заподозрил, что с ним приключилась какая-то беда, и, охваченный все возрастающей яростью, громко поклялся, что жестоко отомстит. Поэтому он двинулся на деревню, с проклятиями на устах призывая своих людей сопротивляться французам. Французы, не менее разгневанные на пастора, на которого смотрели как на убийцу их молодого офицера, бросились им навстречу, горя жаждой мести. С обеих сторон сражение было яростным. Пламя в доме Лека осветило ужасную сцену кровавой бойни. Защищенные деревьями и рельефом местности, которую они так хорошо знали, нападавшие некоторое время упорно сражались, но, в конце концов, вынужденные уступить численному превосходству, в беспорядке отступили. Опасно раненный пастор был уведен своими людьми и вынужден укрыться в лесу Орсо-Петрозо. Там, распростершись в тени старого дуба, он умолял своих друзей, готовых умереть рядом с ним, оставить его.

- Чего я добьюсь, пожертвовав вашими жизнями? - сказал он. - Все кончено, мои добрые друзья. Вы знаете, что беглецы из Монте-Ротендо принесли присягу в полном составе графу Дево. Ниоло сдался. Клеман находится в Тоскане; что касается меня, то я хочу закончить свою жизнь в зарослях маков, где я и умру. Возвращайтесь в свои дома. Плачьте в тишине о бедах вашей страны. Возможно, день возмездия недалек. Вавилон не всегда будет торжествовать. Кир обещал утешить Иерусалим в его горе. Прощайте, друзья мои, прощайте навсегда.

Затем он обнял их и благословил. Опечаленные товарищи молча покинули его. Он, как только ему позволили силы, вышел из чащи и направился к гроту Тиридора. Но, постоянно преследуемый солдатами, долго скитался с горы на гору и из оврага в овраг. Его жилище было на земле. Много ночей провел он под грозовым небом, среди завываний ветра, в лесах, пещерах и темных гротах. Много раз, сидя на горе и призывая Бога помочь страждущим, он устремлял свой взор вдаль моря, чтобы увидеть парус. Наконец он остановился на Монте-Бьянко. Пастухи из Фруньорбо и Косьоне, которым он назвался, приносили ему хлеб и молоко из своих хижин. Укрывшись в гроте и чувствуя приближение конца, он однажды встретил старика из Косьоне, который приехал из Гуаньо, и принес ему новости - новости, которых он так долго и горячо желал.

- Коданелло больше нет, - добавил крестьянин, и при упоминании этого имени пастор глубоко вздохнул. - Я видел, как он умирал, терзаемый угрызениями совести, одинокий, без друзей, ненавидимый своей родней и презираемый французами, которых он обманул. Он испытывал долгую и ужасную агонию, зовя свою дочь душераздирающим голосом. Было слышно, как в бреду он восклицал: "Несчастный Бруско, зачем ты послушался меня?" Иногда ему казалось, что он видит тени Джованни, своей дочери и французского офицера. Он также в ужасе произносил ваше имя. Религиозных утешений едва хватило, чтобы успокоить его в последние минуты жизни.

- Наконец-то он понял, - сказал пастор, - что удовольствие от мести оплачивается позором и муками совести. Кто когда-либо был счастлив, совершая преступление? Да примет Господь его раскаяние, раз уж Он решил тронуть его сердце. Да простит Он меня так же, как я прощаю своих врагов. Вечность! В этом слове нет ничего страшного для праведников, чья смерть - всего лишь завершение долгого и часто мучительного пути.

Однако, подумав о своей стране, Чирчинелло вздохнул. У него защемило сердце, когда он взглянул на солнце, освещавшее своими последними лучами гору, где погиб Сампьеро; но в то же время вспомнил таинственные слова, прозвучавшие в воздухе по случаю смерти Больмессере, предсказания женевского философа и предсказания того, кто был его отцом, старика из Гидаццо. Улыбка тронула его губы, и он погрузился в вечный сон.

Пастухи стекались со всех окрестностей, чтобы почтить своими слезами, как если бы он был одним из их ближайших родственников, похороны священника, несчастного вождя, мученика за дело свободы своей страны. Они положили его на большой камень, связали ему руки священной травой, и четверо молодых пастухов, вооруженных по-корсикански, стояли вокруг тела, в то время как остальные пели "вокери". Была вырыта могила, в которую положили умершего, облаченного в священнические одежды, головой на север; а затем, каждый из них присыпал могилу землей и преклонил колени в молитве вокруг могилы, после чего все они попрощались с ним в последний раз со слезами на глазах.

ЭВРИСПЕ

Когда молодой кавалер стоял на берегу Генуи, с любопытством наблюдая за прибытием незнакомцев почти из всех стран, его внимание особенно привлекла внешность дамы, чей благородный вид и походка, несмотря на простую и невзрачную одежду паломницы, не могли не привлечь его внимания. Время от времени она поднимала глаза к небу, а затем с выражением печали опускала их к земле, словно сомневаясь, где ей искать утешения: уповать ли ей только на милость Божества или все же отважиться довериться миру.

"Как плохо, - подумал юный наблюдатель, - это грубое, запущенное платье смотрится с милыми и благородными чертами той, кто его носит!"

Он продолжал так пристально смотреть на нее, что, хотя, по-видимому, была погружена в свои мысли, она почувствовала на себе его внимание, как все женщины замечают внимание к себе, и, отведя глаза к берегу, затем снова огляделась вокруг, словно бы сильно встревоженная. В следующее мгновение с маленькой лоцманской лодки на берег спрыгнул человек благородной и внушительной наружности, очевидно, тот, кто вызвал ее тревогу, заметил ее и быстро оказался рядом с ней. Когда он собрался заговорить, она отпрянула от него на несколько шагов и, повернувшись к молодому кавалеру, все еще не сводившему с нее глаз, сказала:

- Спасите меня, ради всего святого, спасите меня от его взгляда.

Одновременно она подошла к нему вплотную, как бы отдавая себя под его защиту; тогда Ансальдо - так звали молодого горожанина - подозвал одного из своих слуг и, сказав:

- Ты позаботишься о ней, - двинулся навстречу незнакомцу.

- Остановитесь, синьор, - крикнул он, когда тот попытался обойти его, - эта дама находится под моей защитой.

- Вам здесь нечего делать, синьор, - сказал незнакомец, пытаясь пройти вперед, - вам лучше уступить дорогу и удалиться.

- Я с радостью это сделаю, - ответил Ансальдо, - когда вы ответите мне на несколько вопросов.

- Нет, синьор, - последовал ответ. - Я хочу поговорить с дамой, которая столь неоправданно воззвала к вашему вниманию.

- Об этом, - сказал Ансальдо, - судить мне; но я позволю вам поговорить с ней, если она согласится.

- Позвольте, синьор! - воскликнул незнакомец. - Что за интерес у вас может быть к ней, в отличие от меня? Зачем же вы тогда противитесь мне? Разумно ли это, вежливо ли по отношению к незнакомцу?

- Но разве было бы вежливо по отношению к даме, знакомой или незнакомой, находящейся в одиночестве, - возразил Ансальдо, - отклонить такой призыв?

- В таком случае, мне придется иным способом добиться того, чтобы мое требование было услышано, - ответил незнакомец, хватаясь за рукоять рапиры, в то время как молодой рыцарь готовился сделать то же самое. Прекрасная паломница, оправившись от потрясения, вызванного ее первым удивлением, собралась с духом и обратилась к незнакомцу, встав между ними:

- Зачем вы пришли? Возвращайтесь и наслаждайся вашей удачей, но оставьте меня наедине с моими горестями.

За этими словами последовал глубокий вздох, который навел Ансальдо на мысль, что он, возможно, всего лишь вмешивается в обычную любовную ссору, поэтому он сказал примирительным тоном:

- Вам лучше согласиться остаться друзьями; вокруг нас уже собирается толпа; давайте не будем потакать глупости и любопытству всего мира. Пойдемте со мной в мой дом, и, я не сомневаюсь, мы найдем способ исправить недоразумение. Осмелюсь предположить, вы ссоритесь не в первый раз, и это не первая любовная обида, которую я имел удовольствие устранить.

- Нет, нет, - воскликнула прекрасная дама, - я пойду с вами, но не в ваш дом. Вы добры, очень добры, но я никогда больше не соглашусь переступить с ним один порог. Пусть неблагодарный наслаждается всем, чем я его одарила, но больше не думает обо мне. По этой причине я ушла от него; я ничего не приму из его рук, - и быстрым шагом она поспешила вдоль берега.

Ансальдо, которому было любопытно узнать результат приключения, также последовал за ней, сказав незнакомцу с улыбкой:

- Не отчаивайтесь, давайте попробуем успокоить ее, - потому что теперь ему было жаль его. - Как ее зовут?

- Эвриспе, - печально произнес незнакомец. - Если бы я думал, что она когда-нибудь простит меня и помирится, то ничего...

Но тут дама, прервав его, обратилась к Ансальдо.

- Позвольте мне поблагодарить вас за вашу доброту; я больше не побеспокою вас, если вы заберете этого человека с собой и уведете его с моих глаз.

- Я пойду с ним, - мягко сказал незнакомец, - после того, как поговорю с вами и буду уверен, что вы останетесь довольны.

- Нет, вы уже достаточно поговорили со мной, - ответила Эвриспе. - Позвольте мне идти, куда я хочу, Констанцо, оставьте меня в покое. Больше не рассчитывайте на мою снисходительность и никогда не смейте больше показываться мне на глаза. Я возненавидела бы себя, если бы была способна раскаяться в своем решении.

- Я прошу всего лишь выслушать меня, а потом поступайте со мной, как вам заблагорассудится, - сказал Констанцо. - Опишите мое поведение в самых мрачных красках, каких только сможете, и предоставьте этому джентльмену решать между нами.

- Предатель! - воскликнула Эвриспе. - Неужели вы хотите воскресить в памяти все свои дела и жестокость, чтобы снова терзать мою душу? Прочь с глаз моих! Уведите его! - продолжала она, снова сворачивая на другую дорогу, чтобы избежать встречи с ним, в то время как Ансальдо, пребывая в еще большем замешательстве, чем прежде, пытался убедить Констанцо оставить ее в покое.

Но незнакомец, заметив: - Я надеюсь, мы скоро станем лучшими друзьями, - снова обратился к даме с более веселым видом: - Не сердитесь так, дорогая леди, но согласитесь спокойно вернуться со мной домой: вы найдете у меня все, чего только может пожелать самая добрая благодетельница, и убедитесь, насколько искренне я уважаю и чту вас.

- Неужели к моему горю добавится еще и насмешка? Этого еще не хватало. - И, выхватив из-за пазухи кинжал, она бросилась на него, как фурия, и нанесла ему несколько ударов, прежде чем Ансальдо успел ее обезоружить. Она сама бросила оружие и пошла дальше, а молодой горожанин, передав раненого незнакомца на попечение своих слуг, быстро догнал ее, приказав следовать за ним, если она хочет спастись от рук правосудия и позорной смерти. Она повиновалась, в то время как люди, занятые раненым мужчиной, дали им время уйти. По дороге они встретили пожилого священника, который, когда Ансальдо сообщил ему о случившемся, согласился предоставить прекрасной преступнице убежище в своем собственном доме. Убедившись, что она в безопасности, и передав ее на попечение женщин, Ансальдо принялся расспрашивать о состоянии раненого, который, по его мнению, находился в крайней опасности, а врач заявил, что тому нужно полное спокойствие, иначе он не может отвечать за его жизнь. Однако пациент, услышав голос Ансальдо, настаивал на немедленном разговоре. Его первые пожелания были высказаны по поводу безопасности Эвриспе, и его благодарность была безграничной. Затем он попросил разрешения пригласить нотариуса, чтобы засвидетельствовать, что он сам навлек на себя такую участь из-за своей благодетельницы, чьим слугой он был, а не из-за равного или по какой-либо другой причине. Далее он потребовал, чтобы не проводилось никакого судебного процесса или расследования; и что, если на этом будут настаивать, леди, во всяком случае, должна быть оправдана в соответствии с его последней волей. Ансальдо, попытавшись ободрить и успокоить его, пообещав во всех отношениях исполнить его желания, оставил его отдыхать и вернулся к несчастной Эвриспе, более чем когда-либо желая проникнуть в тайну, с которой, по-видимому, была связана их история. Он сообщил ей о том, что сказал Констанцо, о том, насколько он, по-видимому, заинтересован в ее безопасности, и выразил надежду, что это дело еще можно уладить, не привлекая внимания правосудия. В то же время он заверил ее в своем влиянии и поддержке на случай худшего, посоветовав ей переодеться в другое платье и воспользоваться такой любезностью и гостеприимством, какие он был в состоянии оказать. Тронутая его добротой, Эвриспе поблагодарила его в ответ, стараясь избегать его серьезных и пытливых взглядов, которые, казалось, не раз требовали объяснений. На самом деле она, казалось, избегала малейшего упоминания об этом предмете и почти так же не могла выносить восхищения своей красотой, которое он время от времени выражал своим пристальным и пылким взглядом. Покраснев от подозрительного положения, в котором оказалась, она вскоре поднялась, сославшись на то, что ей не хочется спать, чему Ансальдо, хоть и неохотно, но вынужден был уступить, а затем отправилась совещаться с его преподобием хозяином. Но поскольку они оба в равной степени не знали, что думать и как действовать в тех странных обстоятельствах, в которых оказались, они договорились не предавать это дело огласке до тех пор, пока не узнают больше подробностей и не убедятся в результате. Тем временем они решили задержать и допросить ее после того, как она немного отдохнет; священник в то же время сообщил Ансальдо, что он может быть уверен в ее безопасной и достойной опеке, пока она находится в его доме. Вскоре после того, как он откланялся, в дом прибыли разнообразные вина и все сезонные деликатесы, из чего хозяин заключил, что бедный молодой человек уже по уши влюблен в прекрасную преступницу, оставленную на его попечении. По этой причине он не счел нужным преподносить их ей, но, передав в руки своей экономки, приказал тщательно запереть их на ключ. Через несколько часов, к удивлению доброго священника, молодая леди снова появилась, одновременно прося аудиенции, на что добросовестный отец, раздобыв вино, был рад согласиться. И все же не обошлось без некоторого страха и трепета; ибо в ее взгляде присутствовала какая-то дикость, которая, когда он вспомнил о ее недавнем поступке, вызвала у него немалое беспокойство и он полностью отбросил всякую мысль о том, чтобы сосредоточиться на ее прелестях. Он умолял старую экономку присутствовать при их беседе, о чем никогда прежде не просил на исповеди, но леди настояла на том, чтобы рассказать ему все наедине. Хотя он был вынужден подчиниться, ему было очень неловко сидеть на стуле; когда он видел, как сверкают ее глаза, то думал, что она сходит с ума; а если его взгляд встречался с ее взглядом или на мгновение останавливался на ее груди, он думал только о спрятанных кинжалах и внезапной смерти. Когда она проявляла какие-либо бурные эмоции, дело становилось еще серьезнее; если ей случалось прикоснуться к нему, он отшатывался, стремясь успокоить ее и отпустить ей все грехи. На самом деле, бедняга почувствовал огромное облегчение, когда его прекрасная, но боязливая гостья обратилась к нему со следующими словами:

- Теперь, святой отец, нам пора расстаться; вы должны позволить мне продолжить мои странствия, куда я захочу.

- О, конечно, конечно, - сказал покладистый святой отец, забыв о своем обещании Ансальдо.

- Да, - продолжала она, - я должна идти; мне не следует оставаться здесь и вовлекать себя и этого невинного и прекрасного молодого человека в новые неприятности.

- О, ни в коем случае, - сказал добрый отец, встревоженный тем, что она повысила голос.

- Значит, вы хотите, чтобы я ушла? Вы хотите побыстрее избавиться от меня? - воскликнула Эвриспе еще громче.

- О, ни в коем случае, - запротестовал он, - то есть я хочу сказать, что хотел бы, чтобы вы сами приняли решение.

- Тогда я поспешу уйти, - ответила она. - Этот благородный молодой человек не должен страдать из-за меня, ибо я предвижу, что вскоре произойдет: он полюбит и станет таким же несчастным, как я.

- В этом нет ни малейшего сомнения, - сказал священник, желая по возможности успокоить ее.

- Правда? - продолжала дама. - Вы неправильно меня поняли - как вы смеете так говорить?

- Как, как? О, потому что он сказал мне, - воскликнул встревоженный священник, - он так сказал, это точно.

- Тогда скорее; отпустите меня; приготовьте мне лодку - вот деньги; отправляйтесь скорее, скорее.

- Да, сейчас, - воскликнул священник, обрадованный возможностью уйти. - Это лучшее решение, я немедленно отдам распоряжения.

И он немедленно, несмотря на свои обещания Ансальдо, приступил к делу. Поспешив прямо на берег, он договорился с фелюгой из Палермо, которая как раз возвращалась, и, посадив свою прекрасную гостью в тесную карету, приказал доставить ее в назначенный час, пока добропорядочные граждане были заняты обедом, на берег, договорившись с моряками о ее перевозке. Добравшись до Виатеджо, она для большей конспирации взяла другое имя и переоделась, а оттуда, отправившись в Лукку, сняла небольшой домик всего с одной прислугой и полностью изолировалась от мира.

Теперь мы должны вернуться к Ансальдо, который на следующее утро с величайшим нетерпением и волнением отправился в обитель священника, желая сообщить своей прекрасной жертве об опасном состоянии Констанцо. Врач заявил, что надежды нет; и, хотя ему следовало бы быть глубоко потрясенным таким известием и желать, подобно доброму священнику, порвать всякое общение с пленницей, все же ее очарование произвело на него такое впечатление, что он испытал нечто похожее на удовольствие при мысли о том, что она вверена его заботам, и от того, что ему, возможно, удалось проникнуть в мотивы ее странного поведения. Каково же было его удивление и негодование, когда он обнаружил, что она исчезла! Добрый отец, встревоженный его чрезмерной яростью и волнением, притворился, будто ничего не знает о ее исчезновении, заявив, что она, должно быть, ночью выпрыгнула из окна и что он совершенно уверен, - она ведьма, посланница дьявола, а не настоящая женщина, поскольку никогда не встречал таких женщин. Несмотря на угрозы Ансальдо добиться дальнейших признаний, он настаивал на этой истории, которая отнюдь не удовлетворяла чувства молодого влюбленного, чей разум был полон самых тревожных предчувствий. И все же, не имея доказательств обратного, он был вынужден довольствоваться историей, какой она была на самом деле; после того, как он попросил священника помочь найти прекрасную преступницу, его снова позвали к ложу умирающего Констанцо.

- Я хотел бы, - сказал этот несчастный мученик женского презрения, когда Ансальдо приблизился, - я хотел бы, прежде чем уйду, - а мне вскоре придется это сделать, - познакомить вас, как друга, с некоторыми обстоятельствами моей жизни. Это правда, что я погибаю от руки той, которая утверждала, будто любит меня так же сильно, как свою собственную жизнь, и которая когда-то была хозяйкой моей души. Хотя я и знал о ее странном и непостоянном характере, я все же верил в ее привязанность и никак не мог предположить того, что произошло. Соблаговолите выслушать нашу необычную историю, и вы сможете оценить, насколько я виноват; ибо, хотя я и допустил ошибку, мое поведение во многом оправдано.

Эвриспе - знатная дама из Козенцы, единственная наследница богатой семьи, и рано была принесена в жертву своим амбициям союзом с человеком высокого положения, намного старше ее. К счастью для нее, он умер через несколько месяцев после женитьбы, оставив ее хозяйкой огромного состояния. Освободившись, наконец, от влияния и стеснения своей семьи, она с пятнадцати до восемнадцати лет продолжала вести свободную жизнь, посвятив себя благородным и благотворительным занятиям, и была любима и почитаема всеми, кто ее окружал. Именно в этот период я познакомился с ней поближе. Во время торгового путешествия я имел несчастье попасть в плен к знаменитому, но ненавистному корсару Амурату Раису; после того, как я столкнулся с различными трудностями, меня, наконец, предложили продать, и я был куплен торговцем, чьи дела вскоре привели его в Калабрию. Его убедили позволить мне сопровождать его, предложив двести крон, которые должны были быть выплачены по прибытии, в дополнение к тому, что он мог бы получить за меня в качестве выкупа. Мы высадились в Козенце, где Эвриспе, увидев меня и сжалившись надо мной, любезно заплатила требуемую сумму и взяла меня к себе на службу.

Моя благодарность была так велика, что, хотя она и позволила бы мне возобновить мои дела и вернуться в родные места, я счел это невозможным. Ибо мои благодарность и уважение вскоре переросли в более глубокое чувство, и, хотя я едва осмеливался признаться в этом даже своему сердцу, оно, вопреки моему желанию, начинало бешено биться, едва заслышав приближающиеся шаги миледи. Вы видели ее, но сейчас не можете составить себе представления о ее благородных и очаровательных манерах, а также ее удивительной красоте. Вскоре я имел счастье заручиться ее доверием в ведении ее дел. Я стал распорядителем ее состояния, посредником в ее многочисленных благочестивых и благотворительных пожертвованиях. Однако я никогда не осмеливался произнести ни слова или поднять на нее глаза в том, что выходило за рамки моих непосредственных обязанностей; но я ужасно страдал по мере того, как привязывался к ней все более глубоко и по-настоящему. Когда такая любовь, как моя, прислушивалась к голосу разума или набиралась мужества, чтобы покинуть место своих горестей - сладкое и горькое наслаждение от созерцания предмета, которым она никогда не будет обладать? Я не мог полностью подавить печаль в своем сердце; в ее присутствии у меня вырывались вздохи; я безумно смотрел на нее всякий раз, когда думал, что меня никто не видит; и поэт любви вполне мог бы воскликнуть:

"Ben s' intende Chiusa fi amma talhor da chi l'accende."

"Скрываемая симпатия говорит о том, что ты влюблен".

Действительно, через некоторое время она, казалось, узнала мою несчастливую страсть, хотя не упрекала и не увещевала меня. Удивленная и обрадованная безмерно, надежда впервые заставила кровь заструиться по моим венам, и я осмелилась поднять глаза, хотя по-прежнему пребывал в страхе и молчании. Однако примерно в это же время произошел инцидент, который подверг мою решимость спрятать свои горести в собственной груди более суровому испытанию, чем все, что я когда-либо переносил. Молодой кавалер, живший неподалеку, стал навещать ее все чаще и чаще; он восхищался ее красотой, но еще большей наградой считал ее состояние. На самом деле он не был влюблен в нее, и она, по-видимому, в конце концов поняла это и прогнала его. Но он не воспринял это как окончательный отказ и продолжал посещать ее резиденцию таким образом, что я испугался, как бы он в конце концов не преуспел в своем проекте. Однажды, когда я поздно вечером предавался горьким мыслям, мне доложили о прибытии человека верхом на лошади, и, когда его провели в комнату, где я сидел, я с болью увидел своего надменного соперника. С непринужденным видом он попросил приюта на ночь, сославшись на поздний час; после чего, отвернувшись от него с чувством горькой ревности, я пошел сказать об этом даме. На моем лице было написано страдание, и я испытал унижение, услышав, как она сказала, что боится, из вежливости не сможет отказать ему. Мне показалось, что при этих словах она густо покраснела, и, охваченный внезапной страстью, я воскликнул: "Тогда сначала позвольте мне уйти из дома". - "Нет, этого не должно быть, - ответила она. - Я не могу вас прогнать, поэтому уйду сама. Вы проводите меня до дома моего соседа, а по возвращении сообщите джентльмену, что я в гостях и слишком не здорова, чтобы увидеться с ним". Я в восторге поклонился до земли; я думал, что должен был упасть к ее ногам и благословить ее, потому что с моей души свалился груз несчастья, и с радостным и торжествующим видом я поспешил присоединиться к кавалеру.

С каким тайным удовольствием я передавал послание леди и отвечал на тысячи вопросов, с которыми он ко мне обращался! Понял ли он это, я не знаю, но, хотя теперь я был лучшим собеседником в мире и угощал его всеми деликатесами, какие только были в доме, мне не удалось расположить его к себе. Казалось, его задело, что я рискнул сесть с ним ужинать; он начал хмуриться и бросать на меня не слишком приятные взгляды; пока, заметив, что я не обращаю на них никакого внимания, не начал отпускать саркастические замечания, спрашивая, не обнаружил ли я, будучи слугой, что домашние собаки, когда их ласкают, становятся слишком фамильярными. "Конечно, - сказал я, - между людьми и собаками есть большая разница: одни любят кости, а другие - репутацию". "Из этого следует, - ответил мой вежливый гость, - что тот, кто поступает на службу, не заботясь о своей репутации, поступает недостойно и не заслуживает даже должности слуги". - "Ах! - воскликнул я, внезапно выхватывая шпагу в порыве страсти. - Не будь вас здесь, под крышей миледи, я бы пронзил вас в сердце. Оскорбляйте меня, если вам угодно; но посмейте произнести ее имя, и это будет последнее слово, которое вы произнесете в своей жизни". Вместо того чтобы ответить с негодованием, с каким я говорил тогда, таким же яростным тоном, он, к моему удивлению, несколько смягчился; отвернувшись с чувством невыразимого презрения, я оставил его наедине с его собственными мыслями. Утром, когда объявили о завтраке, выяснилось, что он рано ушел; вскоре после этого мы услышали, что он покинул страну и, наконец, что он был убит по дороге из Козенцы в Лукку, скорее всего, не вынимая шпагу, поскольку он, конечно, никогда не пал бы на дуэли.

Избавившись от этого презренного соперника, я стал несколько смелее в своих притязаниях; мои глаза начали раскрывать то, что мой язык отказывался говорить; и вместо того, чтобы ненавидеть меня, я подумал, ее взгляд, казалось, приглашает меня выразить свои чувства. Однажды я был занят тем, что отчитывался перед ней о некоторых суммах денег, которые недавно прошли через мои руки; но мой трепет был так велик, мне так хотелось раскрыть чувства, которые я питал к ней, что я повторял одни и те же ошибки снова и снова, пока, наполовину рассердившись, наполовину рассмеявшись, в замешательстве она спросила меня, уж не сошел ли я с ума.

- Боюсь, что я уже давно, - ответил я, - и пройдет совсем немного времени, прежде чем вам придется отправить меня в сумасшедший дом.

Тут мой голос дрогнул, и я больше ничего не сказал.

- И мне придется ответить за это; вы это имеете в виду, Констанцо?

- Это сказали вы, - ответил я, - и вам не следует относиться к этому так легкомысленно, уверяю вас. Было бы лучше, если бы я сразу ушел от вас. У меня есть собственные средства. Я не беден и не неблагороден.

- Ах! Констанцо, думала ли я когда-нибудь, говорила ли я когда-нибудь, что вы такой? - Ее лицо стало пунцовым, когда она произнесла это, но, внезапно сдержавшись, она добавила: - Я не часто привыкла шутить подобным образом, и, возможно, это не очень к лицу ни вам, ни мне.

Однако, поскольку я в конце концов овладел собой, то вскоре набрался достаточно смелости, чтобы продолжить.

- Вина, высокочтимая леди, скорее в вашей красоте, чем во мне. Я долго и упорно боролся со своими чувствами. Я пытался оставаться благоразумным, но тщетно. Я любил, я горевал, я отчаивался, и я должен проявить милосердие, иначе я перестану существовать.

Произнеся это, я упал к ее ногам и покрыл ее руки своими поцелуями и слезами.

- Вы действительно сошли с ума! - воскликнула она, пытаясь придать своему голосу гневный оттенок, хотя едва ли пыталась отнять руки.

- Дело сделано! - воскликнул я. - Осуждайте, порицайте меня, как хотите, но не прогоняйте меня от себя.

- Если бы вы любили меня, - ответила она, - вы не могли бы и говорить о том, чтобы оставить меня, а я не могла бы позволить себе лишиться ваших услуг; но, - продолжала она, вновь обретая самообладание, - я никогда не допущу повторения подобной сцены; ради вашего же блага я этого не допущу; вы должны попытаться отбросить столь абсурдную идею. Но это всего лишь фантазия, и поэтому на этот раз я прощаю вас при условии, что вы никогда больше не произнесете ни единого подобного слова.

Однако ее голос дрожал, и не от гнева, когда она отдавала этот приказ, а из чувства гордости и достоинства, которым еще предстояло сразиться с превосходящим противником. Обещая повиновение, я был слишком счастлив, чтобы соблюдать его, и, даже не возобновляя разговора, ежедневно добивался такого заметного прогресса, что вскоре она почувствовала удовольствие, признав меня своим возлюбленным собственными устами. Вскоре я настоял на том, чтобы она в тысячный раз повторила, что любит меня, и была счастлива, когда в ответ я признался, что люблю ее.

Учитывая нашу взаимную привязанность, было решено, чтобы избежать малейших поводов для замечаний, почти немедленно скрепить наш союз; Эвриспе предложила избавиться от поместья в Козенце и удалиться на сезон в восхитительную резиденцию в окрестностях Пуджи, вне пределов досягаемости тех язвительных замечаний, которыми, как она знала, мы несправедливо подвергнемся. Однако как раз в это время, к нашему несчастью, в Козенцу, по пути с Сицилии, прибыла вдова со своей дочерью, очень красивой и образованной девушкой; событие, которое полностью изменило нашу судьбу. Я много слышал о непостоянстве женщин, но такой случай, о каком я собираюсь рассказать, никогда не мог прийти мне в голову. Знания о том, что эти дамы попали в беду, было достаточно, чтобы побудить Эвриспе предложить им дом и щедро одарить их всеми утешениями, какие только были в ее силах. Но горе и болезнь уже слишком сильно подорвали здоровье матери, чтобы можно было рассчитывать на значительное облегчение. Она продолжала постепенно угасать; все ее предсмертные мысли были сосредоточены на дочери, и, выразив глубокую благодарность за нашу доброту, она нежно поручила свою бедную девочку нашей защите и вскоре после этого скончалась.

Эвриспе с сестринской нежностью приняла прекрасную Лесбию в свои объятия и, как сестра, делилась с ней всем, что у нее было. Их знакомство переросло в самую тесную близость, и Эвриспе больше не заговаривала о том, чтобы распорядиться своим имуществом. На самом деле, она начала давать мне повод для недовольства. Она под тысячью предлогов откладывала выполнение своего немедленного обещания отдать мне свою руку. Я забеспокоился и стал более серьезным и настойчивым, опасаясь, что фортуна вот-вот покинет меня, на пороге исполнения моих самых заветных желаний. Но она все медлила. Она больше не желала слушать мои жалобы, и я был вынужден скрывать разочарование и душевную боль. Однажды вечером, когда я начал развивать эту тему, она прервала меня, упомянув о красоте и достижениях своей прекрасной подопечной, и, поразмыслив над этим некоторое время, добавила: "Как ты думаешь, Констанцо, что скажет Лесбия? что скажет о нас мир, если мы, несмотря на все трудности и неравенство, скрепим нашу привязанность у алтаря? Я знаю, что ты полностью заслуживаешь моей привязанности, но я боюсь за свою репутацию, ради которой, как ты знаешь, каждый приносит в жертву так много. Давай подумаем, пока еще есть время; давай посмотрим, не готовим ли мы друг другу несчастье в будущем. При любых обстоятельствах, думаю, было бы мудрее и безопаснее, если бы ты постарался забыть меня и полюбить мою нежную Лесбию, за которой я дам такое приданое, что у тебя не останется причин раскаиваться. Таким образом, уверена, я избегу многих скандалов и дурного обращения; ибо мир никогда не простит такой ошибки, и я не осмелюсь ее совершить". Я побледнел и дрожал от волнения, пока она говорила; я видел, как обещанные радости любви и богатства исчезают из моего поля зрения. Кем была для меня Лесбия? Неизвестная, заброшенная! Что для меня значил весь этот мир? Несколько мгновений я не мог вымолвить ни слова, но, подперев голову рукой, глубоко вздохнул. - "Возможно, судьбу, - воскликнул я наконец, - можно сравнить с женщиной - такой непостоянной женщиной, как ты. О, как же ты была жестока, подняв меня, Эвриспе, с земли на небеса любви, только для того, чтобы ввергнуть в пучину отчаяния. Ты советуешь мне любить Лесбию, обещаешь отдать нам свое состояние, но я люблю не твое состояние, а тебя. Неужели ты думаешь, что я могу меняться и менять свои чувства так же легко, как одежду? Нет, тогда я был бы недостоин и ее, и тебя. Ты спасла меня из беды, это правда; но теперь, лишив меня надежд, оторвав от себя, ты хочешь ввергнуть меня в еще большие страдания, чем я когда-либо испытывал, и разрушить мое счастье на земле". - "Но такая любовь - безумие, - воскликнула она, - зачем ей потворствовать? Чтобы быть счастливыми, мы должны быть разумными. И я не лишаю тебя себя, потому что даю тебе удачу; боюсь, твоя любовь скоро закончится; но удача будет длиться, когда любовь уйдет. Я начинаю понимать, что наша привязанность с самого начала была пустой и ребяческой; и, если я отдам тебе Лесбию, у тебя не будет причин жаловаться. Подумай об этом, и рассуди мудро. Я люблю тебя или когда-то любила, но мы должны подчиниться голосу разума и больше не думать о том, чтобы поступить глупо".

Сказав это жестким и небрежным тоном, она поспешно вышла из комнаты, оставив меня предаваться не очень приятным размышлениям, среди которых негодование было не последним. Во внезапном порыве чувств я мог бы встать на сторону прекрасной Лесбии; я мог бы пожелать, расточая самые нежные знаки внимания, вызвать у неверной и бессердечной женщины приступ ревности и заставить ее почувствовать ту же боль, какую испытывал я. Какой странный мотив мог двигать ею - простое непостоянство, презрение или ревность? Конечно, подумал я, я не мог бы дать ей никаких оснований для последней, хотя в разговоре с ней не раз замечал, что она шутит на эту тему в присутствии Лесбии; что она положила на нас глаз и что ей, вероятно, пришла в голову мысль испытать крепость своей привязанности - ибо такова, как я слышал, была утонченность любви. Когда это поразило меня, я принял решение упорно придерживаться добродетельной и постоянной линии поведения и этим, по крайней мере, заслужить любовь и доверие той, которую, как я боялся, не смогу забыть.

Исходя из этого, я решил быть с ней совершенно открытым и искренним и на следующий день отправился, чтобы сообщить, я не могу подчиниться ее желаниям.

- Если бы я попытался забыть вас, это было бы напрасно, и еще более тщетным было бы обратить свои чувства на кого-то другого. Позвольте мне, моя дорогая леди, остаться с вами, чтобы попытаться заслужить ваше одобрение моего поведения, если я больше не смогу сохранять вашу привязанность; и, если вы раскаетесь в своей доброте, сладких надеждах и обещаниях, которые расточали мне, по крайней мере, не лишайте меня вашего общества. Ибо, поверьте, мне либо удастся вернуть ваше расположение, либо я скоро закончу свои печальные дни, как мне того хочется.

- В самом деле, Констанцо, - ответила она, - я хочу, чтобы ты остался со мной; я нисколько не сожалею о доброте и привязанности, которые дарила тебе, потому что по-прежнему так же сильно привязана к тебе, как и прежде, и ничто, кроме настоятельного чувства долга, не может помешать мне выразить свою привязанность у алтаря. Я бы охотно отдала тебе руку, но мир этого не допустит; это требует, по крайней мере, равенства в положении мужа, иначе это порочит честную славу той, кто поднимает его на свой уровень. И даже если бы мы покинули Козенцу, как намеревались, мир преследовал бы нас своими насмешками, говорил бы, что нам стыдно за свои ошибки, и разрушал наше будущее счастье, куда бы мы ни обратились. Значит, так будет лучше, и если ты действительно любишь меня, ты постараешься предать забвению то, что прошло, и скрыть это от всего мира.

- Я мог бы это сделать, - ответил я, - если бы ты не льстила меня другими надеждами, Эвриспе; но ты приняла и вернула мои клятвы; я больше не хозяин своих чувств, и я беру Любовь в свидетели, что не могу и не позволю тебе отказаться от них. Наше согласие было обоюдным; только по обоюдному согласию мы можем расстаться. Не могу сказать, божественна Любовь или нет, но я чувствую в себе что-то похожее на божественность, родственную всему благородному, совершенному и чистому по своей природе. Кроме того, говорят, что ее божественность бессмертна, и я не могу перестать любить тебя, когда захочу.

- Но ты должен быть послушным; ты обещал мне, что будешь послушен, Констанцо.

- Да, но сначала ты пообещала быть моей, и жаловаться приходится только мне.

- Если твоя любовь так истинна и совершенна, тогда, - ответила она, - продолжай любить меня так же; будь доволен тем, что я уважаю и ценю тебя, но давай не будем больше пытаться соединить наши судьбы воедино.

- Может быть, тебе легко говорить и даже поступать подобным образом, - ответил я, - такой вероломной и бессердечной, как ты, но для меня даже мысль об этом таит в себе смерть. В последнее время ты стала очень странной и склонной к казуистике и необычайно боишься общественного мнения; если бы я не доверял тебе больше, чем ты, по-видимому, доверяешь мне, я бы сказал, что у тебя появилась какая-то новая привязанность и ты хочешь совсем избавиться от меня.

- Нет, - воскликнула Эвриспе, слегка задетая за живое, - у меня не появилось никакой новой привязанности; хотя, это правда, я хочу вспомнить о своем обещании, что моя Лесбия получит весьма солидное состояние, которое ты можешь принять или отказаться по своему усмотрению, - и, сказав это, она снова довольно холодно отвернулась от меня.

Разочарованная гордость, ревность и жажда мести - все это теперь разом овладело моей душой; и в надежде, что, возможно, я смогу причинить ей хоть какую-то боль, возбудив в ней ревность и привязанность, я решил повиноваться ей и посвятить все свое внимание Лесбии. Исходя из этого, я прилагал все свои силы, чтобы понравиться ей в полной мере; я расточал ей самые нежные знаки внимания, стараясь быть как можно более любезным с ней в присутствии Эвриспе, перед которой я делал вид, будто беспрестанно хвалю ее. Эвриспе, однако, казалось, относилась к моему поведению равнодушно, сохраняя те же добрые и примирительные манеры по отношению к Лесбии и скорее поощряя нашу кажущуюся близость. Но мы оба горько раскаялись в этой ошибке, ибо, поскольку я не остался безнаказанным, приняв на себя роль возлюбленного прекрасной Лесбии, вскоре мне суждено было постепенно увлечься ее прелестями, демонстрируя тем самым свое повиновение приказам моей госпожи. И мое внимание вовсе не казалось ей неприятным; вскоре она ответила мне взаимностью; и Эвриспе согласилась, что нашу свадьбу следует отпраздновать немедленно. С этого момента гордая Эвриспе, казалось, стала относиться ко мне почти как к равному. Срок, положенный мне на службу с тех пор, как она освободила меня из плена, истек; и, обладая некоторым собственным состоянием, помимо того, что она оставила Лесбии, мы считали, что нам чрезвычайно повезло в нашем союзе. Какое-то время у нас не было причин раскаиваться в этом, потому что Лесбия любила меня искренне и нежно, ее добродетели и привлекательность вскоре завоевали все мое сердце, и, поженившись, мы были так счастливы, как нам хотелось.

Но нашему счастью не было суждено продлиться долго. Манеры нашей хозяйки стали холоднее, она старалась избегать нашего общества и, казалось, была обижена, видя наше взаимное уважение друг к другу. Вскоре ее поведение стало чрезвычайно переменчивым: она либо погружалась в печаль, либо проявляла живейшее расположение духа, какое только можно вообразить. Она то относилась к нам с презрением и недоброжелательностью, то расточала нам самые теплые выражения благосклонности. Именно теперь я боялся любого чувства неловкости или ревности по поводу нашего союза так же сильно, как раньше хотел вызвать их. Она часто была странной и суровой по отношению к моей Лесбии; ее неприязнь к ней, казалось, возросла, в то время как ее отношение ко мне стало более лестным. Я настаивал на нашем немедленном отъезде, но наша прекрасная хозяйка и слышать об этом не хотела. Это предложение ее чрезвычайно задело и рассердило. Действительно, всякий раз, когда я возвращался к этой теме, она, казалось, больше, чем когда-либо, стремилась расположить меня к себе. Она льстила мне и пыталась привлечь мое внимание, в то время как при приближении моей жены проявляла крайнюю холодность и безразличие. К счастью, Лесбия не знала о моем несчастье, потому что я хотел избавить ее от необходимости быть свидетелем горя нашей благодетельницы. Я мягко напомнил ей, что мой брак был делом ее рук и результатом ее прямого указания, с какой бы неохотой я ни подчинялся ему. Страсть, негодование и горе, казалось, боролись за то, чтобы прозвучать в ее ответе, когда она заявила, что никогда не отрекалась от своей любви ко мне; я знал, что она всегда была привязана ко мне, несмотря на все ее усилия следовать своему долгу, и что я сделал ее слова предлогом, чтобы порвать с ней. "Каждое слово, каждый взгляд, который ты бросаешь Лесбии, - продолжала она, - это часть того, чего ты лишил меня. Твое счастье - несправедливость; это неблагодарность, это смерть для меня!" - "Вы огорчаете меня до глубины души, моя дорогая госпожа и благодетельница, - ответил я, - ибо своими действиями вы навсегда разрушили мои надежды на счастье. Но подумайте, насколько я был недостоин вас; пусть те же гордость и достоинство, которые заставили вас отказаться от меня, поддержат вас сейчас. Подумайте, ради скольких благородных побуждений, ради скольких великих целей вам еще предстоит жить. Живите же и приложите руку к тому, чтобы еще кто-то стал достойным существом. Проявите еще раз свою гордость и достоинство, то же благоразумие и величие души, какое вы всегда проявляли. Вспомните, кто вы такая и чего мир ожидает от вас". Хотя это и прозвучало несколько резко, я счел необходимым высказаться в той манере, в которой это сделал. Кровь прилила к ее щекам; шея, виски и кончики пальцев, казалось, горели от негодования. И все же мои слова возымели желаемый эффект. Внезапное изменение ее чувств, как и в моем случае, вызвало у нее глубокое чувство презрения и ненависти. Осыпав меня самыми горькими и оскорбительными эпитетами, она покинула меня, призвав проклятия на мою голову; больше я ее не видел, пока не обнаружил, что она стоит рядом с вами, синьор, на генуэзском берегу, куда мой злой гений привел меня в погоне за ней. На следующее утро я обнаружил на своем столике письмо с такими простыми словами: "О Констанцо! ты одержал победу, ты растоптал саму мою душу; ты навсегда разрушил мое мнение о себе. Чем я это заслужила? Свое состояние и все, что у меня было, я положила к твоим ногам. Я вызволила тебя из плена, я дала тебе свой дом, я бы отдала тебе самое себя; неужели ты не мог смириться с женским своенравием и переменчивым нравом хотя бы на время? Я допустила ошибку из чувства долга; я думала, что смогу забыть тебя; и все же, конечно, ты мог бы еще немного подождать, чтобы решить мою судьбу. Как бы я ни была несчастна, когда-то я любила тебя! Но теперь я ненавижу тебя и в достаточной мере накажу себя за это. Не ищи меня, не проси у меня больше ничего, ибо Эвриспе никогда не вернется!"

Однако я немедленно отправился на ее поиски, преисполненный самых печальных и роковых предчувствий, и вы видите результат. И все же я не думал, что прощаюсь с Лесби в последний раз, и не мог себе представить, что Эвриспе зайдет так далеко в своей мести. Но дело сделано, роптать поздно, - продолжал умирающий Констанцо. - Мне остается только поблагодарить вас, дорогой синьор, за вашу человечность и примириться с Небесами. Передайте от меня привет моей жене и скажите...

Но тут голос изменил ему, и, глубоко вздохнув, он испустил дух.

ЛАНУЧЧИ

В то время, когда Пиза и Флоренция образовывали две самостоятельные республики и были постоянно раздираемы междоусобицами гвельфов и гибеллинов, во Флоренции случилось так, что Энтони Бандинелли, принадлежавший к партии гвельфов, добавив к своим политическим мотивам другие, личного характера, воспылал самой лютой ненавистью к Фредерику Лануччи, принадлежавшему к партии гибеллинов. Увидев его однажды прогуливающимся в одиночестве по берегу Арно, он начал провоцировать его оскорбительными речами и, наконец, выхватив меч, бросился на него, чтобы, если возможно, лишить жизни.

Лануччи, поняв, что ему необходимо защищаться, вытащил свой меч и спокойно встретил атаку своего врага. Они долго сражались, пока, отступая назад, Бандинелли не поскользнулся и не упал на землю; тогда Лануччи подбежал к нему и, приставив меч к горлу своего противника, приказал ему молчать.

- Теперь ты видишь, - сказал он ему, - что твоя жизнь в моих руках, но я оставлю ее тебе добровольно, при условии, что с этого момента между нами прекратится всякая личная вражда.

Бандинелли, оказавшись в безвыходном положении, пообещал все, что угодно, но не успел Лануччи отступить, как, яростно вскочив, он сделал выпад мечом, намереваясь пронзить Лануччи насквозь. Лануччи едва успел парировать удар.

- Гнусный предатель, - вскричал он, вне себя от ярости, - значит, ты выбрал смерть. Тогда умри.

С этими словами он вонзил свой меч в грудь Бандинелли и оставил его лежать на земле в луже крови.

Уединившись в доме друга в Пизе, он немедленно написал во Флоренцию, чтобы оправдаться. К несчастью для него, Бандинелли остался жив. Несколько соотечественников нашли его лежащим там, где Лануччи проткнул его насквозь, и, остановив кровотечение, доставили во Флоренцию; здесь его рана была признана серьезной, но не смертельной. Вдобавок к прежней ненависти, его теперь переполняла ярость при мысли о том, что он побежден, и он сочинял самые грубые клеветнические измышления в отношении Лануччи. Отсутствие свидетелей, которые могли бы опровергнуть их, поощряло его ко лжи. Он сказал, что был застигнут врасплох и предательски ранен. Он поднял всю партию гвельфов против Лануччи, и несчастный, несмотря на свою невиновность и заверения, был изгнан под страхом смертной казни, а все его имущество конфисковало государство.

Среди тех, кто вступился за Лануччи, был его друг Бельфиоре, который, тщетно пытаясь добиться признания невиновности Лануччи, великодушно предложил ему постоянное убежище в своем доме в Пизе. Бельфиоре действительно был единственным утешением, оставшимся у несчастного в его тяжких невзгодах. Но злая судьба еще не покинула его.

Комната, где спал Лануччи, была отделена от комнаты его друга коридором, сообщавшимся с обеими комнатами. Однажды ночью, когда Лануччи спал, его разбудил шум, который, казалось, доносился из этого коридора. Он приподнялся и прислушался. Все было тихо, и, подумав, что, возможно, ошибся, он снова лег. Однако через несколько минут он снова услышал звук, похожий на тихий стон, доносившийся из комнаты его друга. Лануччи тут же вскочил с кровати. Он внимательно прислушался. Стон повторился, на этот раз слабее. Встревоженный, он побежал в комнату Бельфиоре и несколько раз позвал его, но не получил ответа. Он подошел к кровати своего друга, потряс его, но тот не проснулся. Охваченный тысячью страхов, он вернулся в свою комнату, зажег свечу и вернулся к постели Бельфиоре. Каково же было его удивление, когда он обнаружил его мертвым, с кинжалом, все еще торчащим из груди, и кровью, разбрызганной вокруг. При виде этого зрелища Лануччи громко вскрикнул, фонарь выпал у него из рук, и он бросился на тело Бельфиоре, охваченный ужасом и горем.

Тем временем шум разбудил слуг, и они появились в комнате. Там они нашли своего хозяина мертвым, а Лануччи, перепачканный кровью, безмолвно стоял рядом с ним, его глаза застыли в оцепенении, лицо было бледным и искаженным, свеча лежала у его ног и все еще дымилась. Слуги вскрикнули от ужаса. Лануччи очнулся от шума и в бешенстве огляделся по сторонам.

- Ха! где же, - закричал он, - где этот кровожадный негодяй, вероломный убийца? Этот кинжал, этот самый кинжал, почему я не могу вонзить его ему в сердце? Несчастный друг! Бедный Бельфиоре!

Затем, разразившись потоком слез и снова потеряв дар речи от горя, он снова бросился на шею своему другу. Все были в смятении, изумлении и ужасе, все были как громом поражены, и никто не знал, что сказать или подумать.

На следующее утро весть об этом ужасном убийстве распространилась по всей Пизе. Все, кого нашли в доме несчастного Бельфиоре, были арестованы, и среди них был несчастный Лануччи. Кто мог бы описать его горе, когда он оказался среди тех, кого подозревали в этом ужасном злодеянии? К сожалению, все обстоятельства были против него. Место, где его застали врасплох, кровь, которой он был залит, бледность и беспокойство на его лице, только что погасшая свеча у его ног и сообщение о покушении на убийство, которое ему приписали во Флоренции, - вот обстоятельства, которые, казалось, доказывали его вину. Услышав о подозрении, с которым к нему отнеслись, он разразился самыми яростными восклицаниями.

- Как! - воскликнул он. - Я убил единственного друга, который у меня был на свете! Тот, кому я был обязан этими жалкими остатками жизни, которые теперь ненавижу; тот, кого я любил больше самого себя и за кого я тысячу раз отдал бы всю свою кровь, до последней капли! Я варварски убил его! Я сам, своими собственными руками, убил его так жестоко и таким способом! Ночью, когда он спал! Можно ли подозревать меня в том, что я скрываю внутри себя такую жестокую, такую вероломную, такую подлую душу? Неужели я опустился до такого унижения? О, небеса, неужели вы недостаточно испытывали меня?

Произнеся эти слова, он пребывал в крайнем унынии. Однако все его заверения не рассеяли подозрений окружающих. На заседании судей нашелся человек, который, тронутый его горем и свойственным ему простодушием, осмелился взять на себя его защиту, но большинство приписало восклицания и волнение обвиняемого либо раскаянию, либо простой хитрости. Они сказали, что доказательства его преступлений слишком очевидны, что предательство, совершенное ранее во Флоренции, подтверждает их, что законы следует уважать; что жестокость преступления требовала, чтобы преступник был примерно наказан; что люди ожидали этого, и откладывать было нельзя. Несчастный был осужден почти единогласно.

Роковое известие пришло к нему, когда он был охвачен сильнейшим горем. Он лежал на земле, скованный цепями, и восклицал про себя:

- Меня обвинят в его убийстве! Меня сочтут убийцей! Позволят ли небеса, чтобы так думали?

Когда он услышал зачитанный ему приговор, в котором его признали виновным, то пришел в сильнейшую ярость, за которой последовали ужас и уныние, почти сравнимые со смертью. Он оправился от этого только для того, чтобы предаться самым неистовым желаниям и снова впасть в прежнее уныние. Таким образом, ночь прошла в самых мучительных страданиях, какие только могла вынести душа. Тюремщики плакали от жалости и тщетно пытались успокоить его любыми доводами. Ужас смерти не тронул его. После смерти своего друга он с нетерпением ждал момента смерти, как окончания своих страданий. Жестокая мысль о том, что его должны считать убийцей своего благодетеля, была единственной мыслью, мучившей его.

В конце концов, однако, религия пришла на помощь удрученной природе. В минуту затишья он пристально взглянул на распятие, лежавшее перед ним. Некоторое время он оставался неподвижным, созерцая его. Когда он погрузился в размышления, ему показалось, будто голос, полный нежности и святой любви, сказал ему:

- Я был гораздо невиннее тебя.

Пораженный этим божественным голосом, он внезапно встал, обнял священный образ и нежно прижал его к своей груди.

- Боже мой! - воскликнул он, - Боже мой! Ты победил. Прости мои безумные порывы. Я больше не отвергаю смерть и позор. При жизни я не подражал Тебе. Я буду счастлив, если после смерти смогу сделать это, хотя бы в малой степени. Злополучный друг, твой верный Лануччи летит к тебе. Несправедливая судьба не позволила мне прибыть вовремя, чтобы избавить тебя от руки твоего бесчеловечного убийцы. Наконец-то я буду счастлив обнять тебя. Ах, пусть приблизится роковой миг! Пусть он приблизит свой приход! Я мечтаю о нем!

Произнеся эти слова, он заплакал, и те, кто видел его в таком настроении, были очень тронуты. Никто из них больше не сомневался в его невиновности. Все хотели, чтобы он был спасен; каждый поручился бы за его невиновность. Со всех сторон слышался все усиливающийся ропот. Многие шептались о том, что слишком поспешный приговор должен быть отменен, что необходимо собрать новую информацию и провести расследование. Пока люди пребывали в таком состоянии духа, из Флоренции прибыл гонец с новостями, наполнившими их радостью.

Человек, убивший Бельфиоре, был наемным убийцей, посланным злодеем Бандинелли убить Лануччи. Не удовлетворившись тем, что с помощью самой черной лжи лишил своего врага всего его имущества и отправил его в изгнание, Бандинелли все еще жаждал лишить его самой жизни. Поэтому он пообещал крупную награду негодяю, которого нанял для достижения своей цели. Этот человек отправился в Пизу и, раздобыв необходимые для своей цели сведения, тайно проник в дом Бельфиоре. Там он скрывался до полуночи, после чего приступил к осуществлению своего замысла. Однако в суматохе этого ужасного момента он перепутал комнаты и, подойдя к комнате Бельфиоре, убил его, приняв за Лануччи. Поспешно бежав из Пизы, он впоследствии был встречен близ Флоренции другим убийцей, которого злодей Бандинелли послал расправиться с ним, опасаясь, что тот может раскрыть, кем был нанят. Это новое вероломство Бандинелли стало причиной его гибели и спасением того, чьей гибели он так настойчиво добивался. Убийца Бельфиоре, будучи смертельно ранен, но не убит на месте, когда увидел, что находится при смерти, признался в убийстве, совершенном им в Пизе. Бандинелли был схвачен, и в Пизу немедленно был отправлен гонец с известием о случившемся.

Радости людей, которые уже почти убедились в невиновности Лануччи, не было предела. Однако эта новость едва не ускорила его смерть, вместо того чтобы предотвратить ее. Когда он внезапно услышал о доказательстве своей невиновности, в нем случился такой мгновенный переворот, что у него перехватило дыхание, и он едва не лишился жизни. Однако, благодаря назначенным ему лекарствам, вскоре выздоровел и с почестями был освобожден из тюрьмы. Тем временем вероломный Бандинелли признался не только в убийстве, которое он планировал, но и в черной лжи, с помощью которой причинил вред своему противнику.

Лануччи был призван во Флоренцию и встречен там с триумфом. Он был немедленно восстановлен в правах на свое имущество, и к нему также добавилась доля Бандинелли. Тем не менее, он всю свою жизнь оставался безутешным из-за смерти своего друга Бельфиоре, роковой, хотя и невольной, причиной которой он стал.

ВЛЮБЛЕННЫЕ

Среди прочих семей, которые, как известно, в былые времена украшали наш родной город, одной из самых знатных, пожалуй, была семья Сарацини, дом, который до сих пор сохраняет незапятнанным свое древнее достоинство и великолепие. В длинном списке имен, представляющих различные его ветви, мы находим упоминание о некоем Ипполито, единственном оставшемся в живых наследнике выдающегося кавалера. В тот период, о котором мы собираемся рассказать, ему еще не исполнилось восемнадцати, он был чрезвычайно грациозен и красив, обладал возвышенным умом и сообразительностью и пользовался большим уважением своих друзей и сограждан за живость и обходительность манер. И вот случилось так, что, как это чаще всего случается с темпераментными молодыми людьми, он по уши влюбился в одну из самых красивых и привлекательных девушек во всем городе, чье исключительное обаяние и манеры прославлялись повсюду, где бы ее ни видели. Ее звали Джандженова, она была младшей из трех дочерей, оставленных на попечение овдовевшей матери, из рода мессера Реаме Салимбени, чья семья считалась одной из первых в Сиенне за многочисленные заслуги перед республикой в периоды наибольшей опасности, хотя теперь, вместе со своим гербом и дворцами, почти вымерла, и от ее былого величия не осталось ничего, кроме имени.

К восторгу всех ее родственников, а также общества, в котором она вращалась, прекрасная Джандженова так пленила душу юного Ипполито, что, часто созерцая ее красоту и достижения, он решил пойти на все, чтобы завоевать ее любовь. И в те немногие моменты, когда ему выпадала возможность поговорить с ней, у него не было причин отчаиваться, поскольку он правильно истолковывал интонации и взгляды, с которыми она время от времени обращалась к нему. Но из-за пристального надзора ее матери, который осуществлялся над Джандженовой с большей строгостью, чем над ее старшими сестрами, свидания влюбленных выпадали очень редко; и это так мало соответствовало открытому и пылкому характеру Ипполито, что, презирая специфические формы и церемонии, которых это требовало, он был склонен испытывать стремление к более непринужденному общению с объектом своего обожания. С этой целью он сообщил о своих желаниях матери молодой леди, самым великодушным образом предоставив ей решать условия их будущего союза и умоляя лишь о том, чтобы она позволила ему проводить побольше времени в обществе той, кого он любит. Каково же было его удивление, когда он получил прямой отказ на том основании, что долг леди как матери заключается в том, чтобы в первую очередь позаботиться о своих двух старших дочерях! - ответ, который поверг молодого влюбленного в приступ ярости и отчаяния. Горе Джандженовы было немногим меньше его собственного, и ее привязанность, набиравшая силу из-за противодействия, проявлялась с удвоенной свободой. В то же время она понимала, что поведение ее возлюбленного, пытавшегося добиться свидания, только усилило ревнивую осторожность ее матери, и не знала, как поступить, поскольку за ней следили так пристально, что ей едва позволяли дышать свежим воздухом, не говоря уже о том, чтобы участвовать в невинных играх и развлечениях, к каким пристрастны молодые особы ее возраста. Однако было невозможно вести столь строгий надзор, чтобы лишить их всякой возможности обмениваться записками, и Ипполито узнал о ее несчастном положении. Она даже умоляла его, сжалившись над ней, прекратить свое усердное ухаживание и либо уехать самому, либо притвориться, будто его нет в городе, на короткое время, так как боялась крайностей, до которых могли дойти ее друзья в своем гневе. В то же время она умоляла его рассматривать это как доказательство уважения, а не холодности или безразличия, поскольку она всегда будет стараться показать себя благодарной и достойной того высокого мнения, которое он так любезно и благородно высказал о ней. Эти известия сразу же усилили страсть, которую Ипполито и без того испытывал, и то несчастье, которое он испытывал из-за того, что невольно причинял хоть малейшие страдания той, кого любил, в то время как ему казалось, что он с радостью пожертвовал бы своей жизнью ради ее счастья и покоя. И все же он радовался мысли, что она отвечает ему взаимностью, и пытался тешить себя надеждой на то, что впереди его ждут более светлые дни. Чтобы убедить ее в чистоте и бескорыстии своей привязанности, он решил, какой бы трудной ни была задача, подчиниться ее желанию и покинуть на некоторое время родные места, сказав, что отправился в паломничество к святыне Сан-Джакомо в Галисии. Более того, он хотел таким образом доказать искренность привязанности той, кого он любил, и выяснить, увеличится или уменьшится ее уважение к нему на расстоянии; и с этой целью, устроив свои дела и попрощавшись со всеми своими друзьями, словно накануне долгого путешествия, он облачился в одежду пилигрима и, к удивлению и огорчению всех своих знакомых, покинул город.

Когда несчастная девушка услышала о его отъезде, то пролила много слез, сожалея о том, что предложила столь суровую и рискованную альтернативу, и обвиняла себя как единственную причину всех зловещих событий, которые могли последовать за этим, поскольку и представить себе не могла, что он отважится на столь болезненное и опасное путешествие. Она правильно рассудила, потому что, когда Ипполито шел своей дорогой до захода солнца, он свернул с нее и, забежав в один из самых густых окрестных лесов, оставил там свою мантию пилигрима, капюшон и посох; затем, вернувшись по своим следам в другом платье, он вошел в город, примерно в тот час, когда ворота в Сиенну закрывались. Направившись прямиком в жилище старой няни, - единственного человека, которого он посвятил в свой план, - он снабдил себя там всем необходимым для своей цели.

Рядом с церковью Сан-Лоренцо находилось небольшое загородное поместье с небольшим фруктовым садом, принадлежавшее Ипполито, и то и другое он подарил своей престарелой няне, которая, со своей стороны, всегда испытывала к нему такую же привязанность, как к единственному ребенку. Рядом с этим небольшим домом раскинулся просторный и красивый сад, принадлежавший матери Джандженовы; здесь она часто гуляла со своими дочерями, чтобы подышать свежим воздухом и насладиться ароматом только что распустившихся цветов.

"Конечно, - думал влюбленный юноша, - здесь, по крайней мере, нас вряд ли заподозрят; никто не поверит, что я настолько смел, чтобы искать ее под самой крышей ее матери; нужно только найти возможность поговорить друг с другом, и я обязательно придумаю какой-нибудь способ покончить с нашими трудностями".

Единственно с этой целью он скрывался, подобно птице, прячущейся от дневного света, в пределах своего маленького домика, никогда не выходя за его пределы, за исключением позднего вечера, когда, перелезая через высокую стену, он спускался в сад своей возлюбленной Джандженовы и приближался вплотную к ее окнам. Рядом с ними росло высокое и прелестное тутовое дерево, одна из раскидистых ветвей которого затеняла комнату, в которой она спала и где мать постоянно составляла ей компанию, как самой младшей из своих подопечных. Под его сенью Ипполито обычно совершал свой вечерний обход, стремясь воспользоваться любой возможностью увидеть объект своей привязанности. Таким образом, он вскоре убедился, что единственный шанс извлечь выгоду из создавшегося положения у него был примерно в час восхода солнца, когда он увидел, как прекрасная девушка появилась на балконе, выходившем в сад, где было расставлено множество прекрасных растений вперемежку с лилиями и фиалками, с которых она срывала одни из самых сладких цветов, которыми украшала свою грудь и волосы. Там же он наблюдал, как она забавляется с хорошенькой коноплянкой, свившей себе гнездышко на дереве и, покоренная нежными ободрениями, запрыгивала в окно и устраивалась у нее на груди; тогда он с наслаждением наблюдал за тысячью ее нежных взглядов и движений и представлял, как восхитительно было бы присвоить себе все эти поцелуи и ласки. Часто он был близок к тому, чтобы заговорить с ней, как бы ни был велик риск, но внезапное появление ее матери, сестер или еще кого-нибудь разрушало все его надежды и заставляло быть вдвойне осторожным, чтобы это открытие не послужило причиной новых ограничений для его возлюбленной. Затем он решил прибегнуть к помощи своей доброй старой няни, которая под разными предлогами добилась допуска в дом матери, чем и воспользовалась, чтобы расположить к себе молодую леди и рассказать ей обо всем, что ее возлюбленный сделал ради нее; о его страстной привязанности и преданности, столь достойных отплаты, и о его сильном желании увидеть ее еще раз. Обнаружив, что она в равной степени обрадована и удивлена уже услышанным, няня отважилась открыть Джандженове место, где скрывается ее Ипполито; и радость, которую та испытала, обнаружив, что он так близко, стала почти невыносимой для нее.

- Он на самом деле не покинул меня? Не отправился в далекое путешествие, за океан, в чужую страну, ради меня? О, дорогая няня! скажите ему, что его образ запечатлен в моей душе, что я слишком благословенна, слишком счастлива и никогда больше не дам ему повода жаловаться!

Услышав эти слова, добрая старая дама, решив, что она, к счастью, преуспела в своей миссии, вернулась так быстро, как только смогла, чтобы не забыть ни малейшей части послания, которое, как она хорошо знала, принесет такую радость душе молодого влюбленного.

Ипполито соблюдал предельную осторожность в своих действиях, и вскоре удача, казалось, благосклонно отнеслась к его желаниям: однажды вечером, бодрствуя, он увидел, как прибыл гонец с известием, что жена одного из братьев старой леди внезапно заболела, и ее просили навестить ее, не медля ни минуты.

Таким образом, она была вынуждена уйти и предоставить свою драгоценную подопечную, по крайней мере, на одну ночь, ее собственному усмотрению; Ипполито полагал, что у него наконец появилась возможность убедиться в реальности привязанности своей любимой девушки к нему, убедив ее воспользоваться долгожданным случаем, и обеспечить себе счастье, объединив свои судьбы в единое целое. Воодушевленный надеждой, он поспешил на свое обычное место под тутовым деревом, растущим над окнами ее комнаты, и, чтобы привлечь ее внимание, потряс несколько веток, представляя, что ее любимая птичка, если она свила там гнездо, прилетит к ней и своими тихими криками и хлопаньем крыльев приведет ее на балкон. Однако, не преуспев в этом, он поспешно взобрался на дерево, и вскоре испуганная птица, с робкими криками перелетев на соседние кусты, издала такие громкие и печальные звуки, что испугала нежную девушку, которая, подумав, что с ней случилось какое-нибудь несчастье, поспешно подбежала к окну. С простой вуалью, наброшенной на шею и грудь, и с прекрасными светлыми локонами, небрежно, но грациозно уложенными, она предстала перед своим очарованным возлюбленным скорее как видение, чем как создание смертной красоты, а на ее лице отразились тревога и нежность. Обеспокоенная судьбой своей маленькой спутницы, она нетерпеливо оглядывалась по сторонам, когда вместо птички услышала голос Ипполито, стремившегося рассеять ее тревогу. В следующее мгновение она увидела его почти рядом с собой, и ему почти удалось добраться до окна ее комнаты, пытаясь помешать ей закричать, обращаясь к ней самым тихим и ласковым тоном.

- Не бойся, моя нежная Джандженова, это Ипполито; не бойся ни за себя, ни за свою маленькую любимицу, потому что скоро она возобновит свои беззаботные песни, счастливая, как прежде. Но, увы! как сильно отличается судьба, хотя и гораздо более любящая, в тысячу раз более страстно преданная вам, служащая вам так долго и верно! Хватило ли у вас духу, моя сладчайшая, подумать, будто я сейчас совершаю свое горестное паломничество вдали от вас, по отдаленным и незнакомым местам, возможно, отправляясь в вечное путешествие? О, нет, нет! Я знал, что вы этого не сделали, и я был рядом с вами днем и ночью с тех пор, как покинул своих друзей, чтобы отправиться в свое притворное паломничество. Ибо, увы! если я ни на минуту не могу отвлечься от твоих мыслей, как я могу сознательно пойти другим путем? как я мог найти хоть минуту покоя, пока не расположил свои измученные руки и сердце так близко к вам, как только мог? Разве моя бедная няня не рассказала вам обо всем, что я сделал и что выстрадал ради вас? мои одинокие дни и печальные, но восхитительные ночи, проведенные среди тех мест, которые вы любили, среди тех самых деревьев, фруктов и цветов, где вы бродили? Часто я видел, как вы на рассвете собираете цветы или ласкаете свою птичку, но не решался вторгнуться, боясь навлечь еще больший гнев ваших ревнивых опекунов на свою невинную голову. Но мои нежные и непрестанные клятвы в конце концов утомили Небеса: ваша мать ушла, и настал час отплатить нам за мир тревог и ужасов, за страх потерять вас и за все, что обещало сделать мою жизнь сладкой. Однако наше время драгоценно, и я пришел, чтобы услышать из ваших собственных уст, что вы действительно оказываете мне честь своей любовью; что вы соблаговолите принять мои клятвы верности до самой смерти. И я молю об этом во имя всей моей тоски, всех моих страхов за вас, ужаса перед объятиями соперника и вашей собственной непревзойденной красоты, которая одна из всех прелестей нашего города смогла приковать мой зачарованный взор. И все же я знаю, насколько я недостоин; насколько полнее вы заслуживаете того, чтобы вас искали, прежде чем завоевать. И все же вы знаете всю мою жизнь и манеру держаться, хотя и не можете составить себе представления о вздохах и слезах, которые я проливал из-за вас. Пожалейте меня; и с состраданием позвольте любви и разуму, пусть все небесные дары, которыми вы обладаете, вступятся за меня и убедят вас принять меня как своего мужа.

Он умолк, с нетерпением и трепетом ожидая ответа, в то время как прекрасная Джандженова, обуреваемая тысячью сладостных эмоций, была почти не в состоянии произнести ни слова. Внезапно встревожившись, она спустилась на балкон, чтобы забрать свою любимую птицу, и, впервые услышав голос Ипполито, попыталась убежать, но удивление и ужас приковали ее к месту; поскольку она читала о легендарных превращениях растений в смертных и человеческих существ в растения, когда она услышала голос из тутового дерева, ее кровь застыла в венах, и она попыталась крикнуть, но не смогла. И все же в его тоне было что-то такое, что убедило ее, бояться нечего, и, постепенно обретая уверенность, ее сердце, казалось, тонуло в приливе восторга перед его благородством, когда ее возлюбленный закончил свое страстное обращение.

- Дорогой Ипполито, - наконец ответила она, - меня огорчает, что мы оказались в таком положении, и было бы опасно рассказывать обо всем, что я думала и чувствовала с тех пор, как мы виделись в последний раз и расстались, не говоря уже о том, как я рада, что вы снова в безопасности и рядом со мной. Но, увы! это место не для вас; умоляю, уезжайте поскорее и не считайте меня недоброй, ибо я ценю вашу любовь и доброту ко мне так нежно, как следовало бы. Но я боюсь за вас, мой добрый Ипполито, и умоляю, попрощайтесь со мной и дайте мне увидеть, как вы благополучно уйдете.

В этот момент, услышав шум в прихожей и испугавшись, как бы не подошли ее сестры, Джандженова поспешно отступила, а Ипполито, вообразив, что шум доносится из ее комнаты, и услышав, что шорох продолжался еще некоторое время, внезапно заподозрил, что там затаился какой-то соперник. Обезумев от этой мысли, он больше не владел собой и, пытаясь дотянуться до ее окна с дерева, чтобы посмотреть, что происходит, был так возбужден, что, оступившись, упал на землю.

Вздрогнув от этого звука, девушка снова бросилась на балкон, перегнулась через перила, насколько это было возможно, и стала тихо и нежно звать Ипполито по имени; но звук больше не достигал его ушей, ибо он лежал без чувств на холодной земле. Неизвестность и ужас охватили сердце нежной девушки, когда она не получила ответа; любовь побуждала ее немедленно оказать ему помощь, в то время как страх быть обнаруженной сдерживал ее шаги. Беспокоясь за его безопасность, она поспешно спустилась в сад по черной лестнице, которой редко пользовались, та с древних времен служила убежищем в трудные времена и имела выход в дальней части сада. И там она нашла его распростертым под тутовым деревом, холодным и бледным, по-видимому, лишенным не только сознания, но и самой жизни.

Почти такая же бесчувственная, как и он, она бросилась к нему. Когда она пришла в себя, потоки слез свидетельствовали о силе ее страданий; ее крики вызвали бы жалость у скал и хищных зверей, настолько жалобным тоном были произнесены эти слова.

- Милостивые небеса! что за зло случилось здесь? Какая зловещая звезда поразила смертью одно из лучших и благороднейших сердец, бившихся когда-либо? О, где душа, которая только что сияла в твоем лице? Несчастный, неужели я никогда больше не увижу этого? Ты ушел, навсегда ушел, милый страж моей чести, моей любви и мира? Но что будет с ними теперь, когда все будут говорить о моей славе? К кому мне обратиться за помощью, доведенной до такого печального состояния, в каком я сейчас нахожусь?

И пока, оставленная наедине со своим горем, несчастная девушка изливала свои причитания в ночи, она не прекращала попыток вернуть их объект всеми доступными ей средствами, растирая его сердце и виски, соединяя его руки и губы со своими и пытаясь вдохнуть в него свою душу. Обнаружив, что он по-прежнему не подает признаков жизни, она нежно обняла его и омыла слезами его безжизненное лицо. Душа Ипполито, готовая взлететь, казалось, была рада такому блаженству; и, внезапно обретя утраченные силы, он услышал нежные слова, которые она произнесла, и почувствовал, что оживает в ее объятиях. Именно тогда он почувствовал, что сполна вознагражден за все перенесенные испытания, сладость и экстаз награды намного превосходили все, что он мог себе представить. За мгновение до этого она была готова пронзить свою грудь мечом своего возлюбленного в припадке отчаяния; в следующее мгновение она оказалась прижатой к его дышащей груди, как бы получая в дар две жизни, возвращенные ей сразу. Некоторое время они оба сомневались, стоит ли верить, что все это было на самом деле, и смотрели друг на друга, как во сне, пока свежесть их радости несколько не поутихла, и они не сели рядом, испытывая то безмятежное и невыразимое удовольствие, какое вызывала воображаемая уверенность в их благополучии. Но, увы, этому суждено было продлиться недолго! послышался голос, выкрикивавший имя Джандженовы, постепенно приближавшийся, так что они были вынуждены расстаться, почти не попрощавшись друг с другом. Бедная девушка, вся дрожа, поспешила по той же тропинке, по которой покинула дом, и в смятении чувств ей почудилось, будто она вдруг услышала ужасный вой диких зверей, сопровождаемый самыми жуткими воплями и плачем; таково было впечатление, произведенное на ее воображение, едва она сделала шаг, покидая Ипполито, лишившее ее способности двигаться. Прошло много времени, прежде чем она набралась сил настолько, чтобы вернуться в свою комнату, и, тяжело дыша, с растрепанными волосами, бросилась на диван, все еще не в силах избавиться от ужасных мыслей, преследовавших ее воображение.

Тем временем сестры Джандженовы, также освобожденные от надзора своей матери, находились в своей комнате и часто звали прекрасную девушку по имени, приглашая присоединиться к ним. Не обращая внимания на ее молчание, они еще некоторое время продолжали развлекаться, пока одна из них, желая внести немного новизны, не прокралась в темноте, намереваясь застать ее врасплох в ее собственной комнате. По-прежнему не получая ответа, она побежала зажечь свет и, вернувшись, обнаружила свою сестру распростертой на кровати, похожей скорее на безжизненную статую, чем на живого человека. В большой тревоге она позвала вторую сестру, и они стали жадно расспрашивать о причине ее волнения, уверенные, что, должно быть, произошло что-то экстраординарное. Бедная девушка в равной степени не хотела и не могла отвечать, и ее сестры, встревоженные, послали гонца за своей матерью, которая, не теряя времени, вернулась, чтобы возобновить свои заботы. Проявив немного больше властности, она настояла на том, чтобы узнать причину тревоги, и строго отчитала сестер за то, что они оказались недостаточно бдительны. Джандженова заявила, что она совершенно не в состоянии объяснить, что именно на нее так подействовало, остальные в равной степени не знали о причине ее недомогания. Столкнувшись с этой дилеммой, ее мать обратилась за советом к самым опытным врачам, какими мог похвастаться город, что, однако, не принесло облегчения тревожным симптомам ее дочери, поскольку ни один из них не смог обнаружить, что ее болезнь была вызвана какой-то неожиданностью, в то время как она, гораздо более ревнивая к своему доброму имени, скрывала от всех истинную причину своих страданий. Ей становилось все хуже, ей ужасно захотелось еще раз увидеть своего любимого Ипполито, и, вспомнив о старой няне, она немедленно послала за ней, умоляя ее как можно скорее сообщить ему о своем положении и найти какой-нибудь способ, с помощью которого они могли бы, по крайней мере, встретиться, чтобы навсегда проститься. Услышав эту печальную весть, Ипполито смертельно побледнел и задрожал, но в тот же миг поспешил исполнить ее желание. Он переоделся бедным путешественником, приклеил фальшивую бороду, чтобы его было невозможно узнать, и отправился просить милостыню в несколько домов, расположенных по соседству с домом его возлюбленной. Когда он приблизился к последнему, появилась сама хозяйка особняка, взволнованная состоянием своей самой любимой дочери. Узнав о причине ее горя, коварный пилигрим, воспользовавшись этим обстоятельством, попросил ее не отчаиваться, так как могущество Господа безгранично, а Его благость равна Его могуществу. Более того, с Его помощью он сам стал знатоком всех полезных свойств почти всех растений, произрастающих под солнцем, и посвятил свои знания о травах и соках оказанию помощи своим несчастным собратьям, а также владел секретами лечения всех видов болезней. Бедная доверчивая старушка воздела руки к небу в знак благодарности, услышав такие утешительные слова, поклялась, что он был ниспослан ей Провидением, и настояла на том, чтобы его немедленно представили ее несчастной девочке. В тот момент, когда Ипполито увидел ее, он понял, что новости, которые получил, действительно были правдой. Он был так потрясен, что с трудом сохранял самообладание, особенно когда увидел, по просиявшему лицу его возлюбленной, что она сразу узнала его. Затем, взяв руку страдающей девушки в свою, словно желая почувствовать, как быстро угасает в ней жизненная сила, он попросил ее слуг отойти в сторону, пока он испробует свои тайные молитвы и чары. Таким образом, Ипполито смог узнать истинную причину ее болезни из ее собственных уст. Глядя на него со смесью нежности и жалости, что на мгновение придало блеск ее угасающим чарам, она попыталась теми тихими нежными интонациями, которые он так любил, пролить бальзам на его душу. Болезненно ощущая тяжесть своей утраты, Ипполито от горя не мог вымолвить ни слова, не говоря уже о том, чтобы задать необходимые вопросы своей возлюбленной. Неистово сжимая его руку, она умоляла его никогда не забывать о той нежной любви, которую он питал к ней, и о том, как тепло и глубоко она отвечала на эту любовь.

- О радость, о отрада, мой Ипполито, - продолжала она, - что я не ушла прежде, что меня задержала забота о твоей судьбе. Я умираю довольной, более того, благодарной за два неожиданных подарка судьбы: во-первых, видеть тебя, слышать тебя и чувствовать твою руку в своей; а во-вторых, знать, что я жила и умерла любимой тобой!

Он попытался утешить и ободрить ее, заявив, что для него было бы единственной целью в жизни исполнять ее желания в любой момент; но тут его голос сорвался из-за быстро подступающих слез и всхлипываний, он опустил голову рядом со своей возлюбленной, и так, задержавшись на короткое время, выдохнул душераздирающее "прощай", затем снова с болью поднял ее, провел рукой по глазам и, бросив последний взгляд, вышел из комнаты. Он присоединился к ее плачущей матери и, не питая никакой надежды, сказал, что жалость к печальному и предсмертному состоянию, в котором он застал бедную пациентку, вызвала у него жгучие слезы. Не прошло и нескольких минут после его ухода, как нежный дух его любви, словно не в силах больше жить без него, приготовился взлететь и через несколько часов действительно взлетел, словно для того, чтобы в каком-нибудь более счастливом месте подготовить обитель покоя для их разделенной любви. Ибо несчастный Ипполито, хотя и смог продержаться достаточно долго, чтобы увидеть, как его любимая предается земле, не успел увидеть все добродетели и очарование, которые так нежно почитал и любил, навеки погребаемые в склепе Салимбени, ибо, когда церемония уже подходила к концу, он упал мертвым у подножия мраморного памятника. Столь странное и внезапное событие повергло окружающих, которые восприняли его чуть ли не как чудо, в крайнее изумление и замешательство, поскольку все полагали, что Ипполито Сарачини в это время направлялся к храму Сан-Джакомо в Галисии. Несчастные родители, услышав о его безвременной кончине, поспешили разделить свои слезы со слезами матери прекрасной Джандженовы, рядом с которой упокоился ее верный возлюбленный.

ЗЛОСЧАСТНАЯ ФОРТУНА

В летописях Пизы встречается имя Гульельмо Гримальди, переехавший сюда из пределов Генуи. В то время ему было около двадцати двух лет, у него было очень мало средств, и он жил на съемной квартире; однако, обладая привычками к сбережению и некоторыми способностями, он в конце концов смог давать небольшие суммы денег в долг под ростовщичество. Таким образом, накапливая свои доходы и при этом тратя немного, он за короткое время стал богатым человеком, не утратив желания приумножать свое богатство. Он жил один и с неослабевающим усердием и скрытностью накапливал и скрывал свои увеличивающиеся богатства, пока, наконец, состарившись, не оказался обладателем тысяч, с которыми не расстался бы ни за одну крону, чтобы спасти жизнь друга или избавить весь мир от вечного наказания. За это его ненавидели все сограждане, и в конце концов он дорого за это поплатился. Однажды вечером, поужинав со своим скупым знакомым, он поздно возвращался к себе домой, когда на него напал неизвестный; почувствовав, как его ранили в грудь, он позвал на помощь и убежал. Как раз в этот момент разразилась ужасная буря с градом, ветром и громом, усилившая его страдания и вынудившая его искать укрытия. Теряя сознание от потери крови, он вбежал в первый попавшийся открытый дом, принадлежавший некоему Фацио, ювелиру, привлеченный пламенем большого огня, у которого упомянутый Фацио проводил химические опыты, тратя на это все свои заработки, в попытке превратить тусклые металлы, свинец и олово, в чистое серебро или золото. Для этой цели он устроил такое великолепное освещение, что был вынужден открыть дверь, чтобы впустить воздух, пока плавил свои металлы; но, услышав звук шагов, обернулся и увидел скрягу Гульельмо Гримальди.

- Что ты здесь делаешь, друг мой, - спросил он, - в такой час и в такую ночь, как эта?

- Увы! - ответил скряга. - Я болен; на меня напали и ранили; я не знаю, кто и почему, - и не успел он произнести эти слова, как упал и умер на месте.

Фацио был очень удивлен и встревожен, увидев, что тот упал замертво к его ногам, и, открыв ему грудь, чтобы дать больше воздуха, попытался вернуть к жизни, полагая сначала, что бедный скряга умирает от истощения и недоедания. Но, обнаружив рану у него на груди и что пульс у него больше не бьется, он пришел к выводу, его гость действительно покинул этот мир. Подбежав к двери, он уже собирался поднять тревогу по соседству, но, услышав ужасный рев бури, снова отступил и укрылся в своем доме. Его жена Пиппа и мальчики-близнецы как раз в это время находились в гостях у его тестя, который тоже собирался покинуть этот мир. И вот, вместо того чтобы вызвать врача, он внезапно передумал и закрыл дверь; осмотрев тело покойного, он обнаружил в его кошельке всего четыре флорина. Затем, покопавшись в куче старого тряпья, он обнаружил большую связку ключей, которые, судя по их внешнему виду, открывали дом и покои, сундуки и сейфы скряги, который, если верить слухам, накопил огромное богатство и держал его в своем собственном доме.

В тот момент, когда эта мысль мелькнула в голове Фацио, обладавшего острым и проницательным умом, он решил обратить ее в свою пользу и нанести смелый удар Фортуне, каким бы ни был исход.

- Почему бы мне сразу не поспешить, - сказал он, - в его крепость? Я уверен, что найду богатство в его доме, и ни одно живое существо не воспрепятствует мне. Почему бы, спрашиваю я, мне не перенести его потихоньку в мое собственное жилище? Я думаю, никто не помешает мне, в такую ночь, как эта; гремит так, словно небо вот-вот рухнет! К тому же уже за полночь, и все живые души либо прячутся по домам, либо спят. Я тоже один, а убийца бедного скряги, думаю, к этому времени уже обратился в бегство, не задержавшись, чтобы посмотреть, где он укрылся. Итак, если я буду держать язык за зубами, кто когда-нибудь заподозрит, что скряга Гримальди вбежал в мой дом, был тяжело ранен и умер? В таком случае, это, несомненно, неожиданное благословение; а если бы я начал говорить истинную правду, кто знает, поверили бы мне? Люди могли бы сказать, что я ограбил и убил его, меня непременно схватили бы и допросили; и как мне тогда оправдать себя? Я боюсь встречи представителями закона, потому что, скорее всего, никогда не выйду живым из их рук. Как же, таким образом, будет поступить лучшим образом? Говорят, Фортуна помогает смелым; тогда я стану смелым и постараюсь сразу же избавить себя от многих бед и страданий.

С этими словами он сунул ключи за пазуху и, накинув на плечи меховой плащ, наполовину спрятав лицо под огромной широкополой шляпой, вышел из дома с потайным фонарем в руке, подставляя грудь безжалостной буре с уверенным и радостным видом. Подойдя к дому скряги, стоявшему неподалеку, он схватил два самых больших ключа и быстро открыл дверь; затем сразу же направился в самую потайную комнату, какую только смог найти, открыл ее двумя ключами и увидел большой сундук, который после долгих усилий ему также удалось открыть. Там были и другие, запертые не менее надежно, отпереть которые ему было труднее; но какие сокровища предстали его взору, когда он сделал это! В одном были всевозможные золотые кольца, цепочки и драгоценные камни, а также другие украшения, массивные и ценные по своей природе. В другом были мешки, чуть ли не лопавшиеся от золотых дукатов, все они были аккуратно пронумерованы и распределены по парам. Фацио, вне себя от радости, отложил мешки с цепочками и драгоценностями, сказав:

- Поскольку их, возможно, узнают, я предпочту чистое золото.

Взяв последний из них под мышку, он направился с ключами на поясе к своему дому, не встретив по дороге ни единого человека, так как раскаты грома и вспышки молнии усиливали ужасы грозы. Фацио, добравшись до своего дома и захватив сокровище, переоделся и, будучи крепким и подвижным, взял мертвое тело скряги на руки и отнес его в свой подвал. Там он проделал в полу углубление, достаточно большое, чтобы вместить останки, в которое Фацио опустил тело, и, зарыв его, надежно скрыл с помощью кусочков извести и черепицы, уложенных таким образом, чтобы никто не мог заподозрить, что это место вообще было потревожено. Избавившись таким образом от старого скряги, он принялся неторопливо пересчитывать мешки с деньгами, наследником которых стал; внезапно его глазам открылось такое сияние золота, что он с трудом выдержал это зрелище. В каждом мешочке было ровно три тысячи дукатов, как и было указано на этикетке; он сложил их в большой комод, запертый на потайной замок. Его следующей заботой было сжечь сундук и мешки, в которых он принес сокровища, в большом огне, приготовленном для превращения металлов, и к ним он добавил свои тигли, мехи и неблагородные металлы, так как они больше не были ему нужны; завершив таким образом свои труды, он пошел отдыхать.

К тому времени буря утихла, уже рассвело. Фацио продолжал спать и восстанавливать свои истощенные силы почти до вечерни. Затем он встал и дошел до площади и биржи, чтобы узнать, не поступало ли каких-либо сообщений об исчезновении покойного, но ни в тот день, ни на следующий он ничего не слышал. Однако на третий день, поскольку скряга больше не занимался своими обычными делами, люди начали делать замечания, особенно когда увидели, что его дом заперт, подозревая, что с ним, должно быть, случилось какое-то несчастье. Затем появились несколько его друзей, с которыми он в последний раз был в компании, и рассказали все, что им было известно, но больше ничего узнать не удалось. После этого суд издал распоряжение о принудительном проникновении в его жилище, где, к удивлению вошедших, все было найдено в том виде, в каком он его оставил; все его имущество было конфисковано от имени правительства. Книги, письменные принадлежности, драгоценности и мебель - все было найдено так, как и должно было быть, чтобы исключить мысль о какой-либо попытке ограбления. Однако немедленно были опубликованы объявления, предлагавшие большое вознаграждение за то, чтобы найти его живым или мертвым. Все расспросы были тщетны; и, хотя эта тема вызвала значительный шум и тревогу, ничего не произошло. По прошествии трех месяцев, поскольку правительство находилось в состоянии войны с Генуей, а родственники не выдвигали своих требований, все имущество Гримальди было конфисковано в пользу государства; однако отсутствие наличных денег было сочтено чрезвычайным обстоятельством.

Фацио оставался спокойным и невозмутимым, радуясь тому, как хорошо все прошло, и ведя счастливую жизнь со своей женой и семьей, которые теперь вернулись к нему. Он не осмеливался и словом обмолвиться с ними о своей удаче, и если бы настоял на своем решении, то избежал бы полного краха и разорения своей семьи. Дело уже начало забываться, постепенно угасая навсегда, и Фацио проговорился, что собирается отправиться во Францию с целью продать несколько своих слитков серебра, что было высмеяно многими, кто знал, - он уже выбросил свои время, труд и деньги на получение драгоценных металлов, в то время как его друзья всячески отговаривали его покидать это место, замечая, что он мог бы продолжать свои эксперименты в Пизе так же, как и в Париже. Но наш ювелир очень хорошо знал, что у него есть много хорошего серебра, которым можно распорядиться, хотя и притворился, будто у него недостаточно денег на дорогу, и заложил небольшую ферму за сто флоринов, половину из которых взял с собой, а другую половину оставил своей жене. Затем он отплыл на корабле в Марсель, глухой к слезам и мольбам своей жены, умолявшей его не разбрасываться последним из их небольшого состояния и не бросать ее и ее малышей на произвол судьбы.

- Разве, - спросила она, - мы не были счастливы, когда ты занимался своим ремеслом, ежедневно обеспечивая нас всем необходимым? Не оставляй нас в одиночестве и отчаянии!

Фацио, нежно успокаивая ее, пообещал по возвращении подбросить ей такой золотой урожай, который утешил бы ее за все прошлые страдания, но все было напрасно.

- Потому что, - продолжала она, - если все это прекрасное серебро действительно настоящее, оно, несомненно, будет иметь такую же ценность здесь, как и во Франции; но я боюсь, что ты хочешь покинуть нас навсегда; и когда эти пятьдесят дукатов будут истрачены, что станется со мной, несчастной? Увы! неужели я должна идти просить милостыню с этими беспомощными малышами? Неужели я должна потерять тебя и остаться в одиночестве и слезах?

Муж, любивший ее всей душой, не в силах был видеть ее несчастье, и, решив сообщить ей о своей удаче, нежно поцеловав ее, однажды после обеда повел в комнату, где спрятал свое недавно приобретенное богатство, и рассказал ей обо всех подробностях происшедшего. Затем он продемонстрировал все богатства, какими обладал, - бесконечные мешки с дукатами, серебром и золотом; и таковы были удивление и восторг его теперь уже счастливой жены, что она в экстазе обвила руками его шею и, плача, просила прощения за все свои жалобы и упреки. Настояв на ее обещании хранить тайну, Фацио посвятил ее в свои планы на будущее, объяснив, как скоро он собирается вернуться к ней и какое радостное и непрерывное счастье ожидает их с той поры. Она больше не возражала против его отъезда, но, нежно прощаясь, попросила его подумать о ней и ускорить свое возвращение.

Итак, на следующее утро, надежно заперев на два замка и засовы ценные металлы, которые вез с собой, и оставив большую часть своих сокровищ жене, он поднялся на борт, сопровождаемый сожалениями и упреками своих друзей; его жена, скрывая свои чувства, притворилась, что присоединилась к ним. Действительно, весь город дружно высмеял его затею, а некоторые из тех, кто знал его в лучшие дни, высказали мнение, что о нем следует позаботиться, поскольку он определенно склонен к сумасшествию. Другие говорили, что они давно знали, к чему это приведет, и что он очень скоро разделит судьбу своих безумных предшественников в проклятом искусстве алхимии, которое разрушало, вместо того чтобы обогащать своих последователей. Однако, несмотря ни на что, Фацио при благоприятном ветре вскоре прибыл в Марсель, позаботившись по пути выбросить в море все свои химические принадлежности, оставив себе только самые ценные предметы, которые он приобрел в доме скряги и с которыми он высадился на берег и продолжил путь до самого Лиона. Через несколько дней он опустошил содержимое своих денежных мешков, положив крупную сумму в один из банков, на что получил переводные письма в Пизе, несколько в доме Ланфранчи, а другие в доме Гуаланди, после чего сел писать своей жене, сообщив ей, что он избавился от своего серебра и намерен вскоре вернуться в Пизу. Это письмо дама показала своему отцу, а также остальным друзьям и родственникам Фацио; некоторые из них были очень удивлены, в то время как другие заявляли, что он разоренный человек, правда о котором вскоре выяснится. Вскоре после получения своих аккредитивов Фацио уехал из Лиона в Марсель, а там сел на корабль, идущий в Ливорно, и вскоре имел удовольствие снова увидеть свою жену и детей. Снова и снова обнимая их, он заявлял, что добился успеха, превзошедшего все его ожидания, в то время как среди его знакомых быстро распространилась весть о том, что он вернулся домой богатым изделиями из своих металлов. Он, не теряя времени, предъявил свои аккредитивы, по которым получил девять тысяч золотых дукатов, которые были немедленно отправлены ему домой, вызвав радость и поздравления всех его родственников и друзей.

Таким образом, Фацио стал одним из богатейших людей в своей профессии и, по праву считая, что разбогател благодаря собственной изобретательности, начал подумывать о том, чтобы жить более роскошно и поделиться частью своего счастья со своими друзьями. Итак, сначала он купил поместье, а затем красивый дом; кроме того, совершил еще несколько богатых покупок и, вложив деньги в те выгодные предприятия, которые ему предлагали, вскоре приобрел манеры и положение принца. Он увеличил число своих слуг и купил два экипажа, один для себя, другой для своей супруги; его сыновья отличались богатством своих нарядов, и он продолжал жить в самых счастливых отношениях со своей женой, наслаждаясь роскошью и удовольствиями, которые были у них дома. Пиппа, для которой такая жизнь была совершенно в новинку, стала несколько тщеславной из-за этой перемены и имела привычку приглашать своих знакомых стать свидетелями своего богатства, в том числе пожилую леди с ее белокурой дочерью, которую она пригласила погостить у нее некоторое время. Фацио, которому она сказала, что они могли бы быть ей полезны во многих отношениях, был вынужден дать свое согласие, с радостью подумав, что они помогают его жене в заботах о ее хозяйстве и что все они живут вместе в наилучших отношениях.

Но Фортуна, постоянный враг любого продолжительного удовольствия и довольства, готовилась изменить окраску их судьбы и превратить летнюю сладость и славу их дней в леденящую зиму печали и отчаяния. Ибо жестокой участью Фацио было то, что жена заподозрила его в любви к дочери их гостьи. По этой причине между ним и его женой постоянно происходили сцены самого жестокого и мучительного характера; демон ревности овладел ее сердцем, и с тех пор семейный мир и любовь были изгнаны из их дома. Тщетно Фацио пытался успокоить или унять ее раздражение. Она отвергла его и встретила его угрозы с еще большей яростью, отнеслась к ним с негодованием и презрением. Чтобы избежать этих упреков, муж удалился на одну из своих вилл, расположенных на некотором расстоянии, в то время как его жена оставалась погруженной в глубочайшее горе и отчаяние. Однако вскоре эти чувства сменились яростью и ревностью, и, пребывая в постоянном беспокойстве и боли из-за одной ненавистной мысли, она не могла вынести ощущения воображаемой несправедливости, и вскоре приняла решение обвинить своего мужа перед государством, раскрыв обстоятельство, приведшее к его внезапному возвышению и процветанию. Похоже, это был единственный оставшийся у нее способ отомстить, и без дальнейших предупреждений и консультаций она в одиночку отправилась к мировому судье, который, занимая должность, аналогичную должности в Совете восьми в нашем родном городе, снял с нее показания, - все, что ей было известно о делах ее мужа. Более того, она указала им точное место, где в подвале их бывшего дома были захоронены останки скряги, и там их, соответственно, нашли представители правосудия. Затем, все еще держа ее под стражей, мировой судья отправил солдат в резиденцию ее мужа. Немедленно схватив его как государственного заключенного, они отправили его обратно в Пизу, охваченного крайним отчаянием; и когда его привели на допрос, он отказался произнести хоть слово. Но его жене было приказано выступить против него, и он громко вскричал при виде нее:

- Поделом мне! - И, повернувшись к ней, добавил: - Моя слишком сильная привязанность к тебе привела меня к этому.

Затем, обратившись к одному из судей, он откровенно рассказал ему правду о том, как все происходило на самом деле. Весь Совет единодушно отказался верить этой истории, утверждая: все указывает на то, что он сам ограбил и убил несчастного Гульельмо, и угрожая немедленно подвергнуть его пыткам, если он не признается. Они продолжили это делать, поскольку он настаивал на своей версии, и путем неоднократных судебных разбирательств в конце концов вынудили его говорить то, что им заблагорассудится, а затем приговорили его к сожжению заживо на колесе, в то время как государство присвоило все его имущество. Затем было приказано выкопать останки скряги Гримальди и похоронить их на священной земле. Хозяйство Фацио было полностью разрушено; его жена со своей семьей и прислугой были вынуждены искать убежища везде, где только могли. Выйдя на свободу из суда, где выступала в качестве свидетельницы против собственного мужа, несчастная Пиппа вернулась домой, в дом, заброшенный всеми, кроме ее детей. В муках своего горя она плакала, бесновалась, рвала на себе волосы, слишком поздно осознав с чувством раскаяния, какую ужасную ошибку совершила.

Весть быстро распространилась по всей Пизе, и люди дружно выразили свое удивление не столько предполагаемой чудовищностью и обманом, в которых обвиняли Фацио, сколько странным предательством и неблагодарностью его жены. Даже ее собственные родственники и друзья, прежде единодушно помогавшие ей, единодушно осудили ее поведение, горько упрекая в унижении и разорении, которые она навлекла на свою семью, а также в бесчеловечности того, что она таким образом обрекла своего мужа на мучительную и позорную смерть. Сказав это, они оставили ее, горько плачущую и терзаемую невыносимыми угрызениями совести. На следующий день несчастного Фацио вывели из дома, провезли на санях по улицам Пизы и, после того как показали народу, отвезли к месту казни. Там, после того как его сначала распяли на колесе, он был казнен в присутствии народа и оставлен на том же месте в качестве примера до конца дня.

Когда весть об этой ужасной сцене дошла до ушей его жены, которую он продолжал проклинать до последнего своего часа, она в порыве отчаяния решила отомстить самой себе. Ближе к обеду, когда на нее мало кто мог обратить внимание, она схватила за руки двух своих маленьких мальчиков и, плача, повела их на большую площадь, к месту казни, а те, кто попадался ей на пути, осыпали ее проклятиями. Когда она подошла к подножию платформы, где лежало тело, в присутствии нескольких зевак, она, все еще горько плача, поднялась по ступеням платформы вместе с детьми, и никто вокруг не воспрепятствовал ей. Там, делая вид, что сокрушается о несчастной судьбе своего мужа, она выслушивала суровые упреки тех, кто стоял рядом, громко говоря:

- Посмотрите, как она плачет теперь, когда дело сделано! Она сама всему виной; она хотела, чтобы все случилось именно так; пусть теперь отчаивается!

Тогда несчастная жена, рвавшая на себе волосы и бившая себя по прекрасному лицу и груди сжатыми кулаками, прижалась пылающими губами к холодным чертам своего мужа, а затем велела своим маленьким мальчикам опуститься на колени и поцеловать отца; при виде этого зрелища окружающие зрители, забыв о своем гневе, внезапно разразились слезами. Но обезумевшая мать, выхватив из-за пазухи нож, с безжалостной яростью поспешно вонзила его в грудь своих сыновей, и прежде чем люди успели вырвать у нее из рук смертоносное оружие, она обратила его против себя и упала на бездыханные тела своего мужа и своих детей. С громким криком люди побежали к роковому месту, где нашли умирающую мать и двух ее младенцев, испускавших последние вздохи в собственной крови. Весть об этой трагической сцене быстро распространилась по всей Пизе, толпы людей, охваченных ужасом, спешили со всех сторон, чтобы стать свидетелями столь душераздирающего зрелища, в то время как еще теплые тела отца, матери и детей лежали в беспорядке друг на друге. И, конечно, ничто из того, что мы слышали о бедах Фив, Сиракуз, Афин, Трои или Рима, не может сравниться с тем семейным горем и бедствием, которые Пиза пережила по поводу одной семьи, уничтоженной в один день, ставшей невинной жертвой ошибки правосудия. Ужас и удивление жителей Пизы, вскоре распространившиеся по другим частям Италии, вызвали столь сильную реакцию в разных городах, что люди покидали свои дома, чтобы посетить роковое место, оплакивая тела невинных детей, лежавших с улыбающимися лицами, словно погруженные в глубокий сон, на похоронных носилках их родителей. Они не могли сдержать слез при виде этого зрелища - зрелища, способного смягчить каменное сердце, при виде которого само правосудие опустило свой смертоносный меч. Ибо в конце концов оно согласилось исполнить просьбы родственников Фацио о том, чтобы тела несчастных детей были достойно преданы земле на кладбище Санта-Катарина, в то время как тела родителей, умерших нераскаянной смертью, должны были быть помещены вне священных границ под стенами монастыря. Шествие сопровождалось слезами и причитаниями тысяч людей, чьи протесты против жестокости и несправедливости судьбы Фацио и выражения сочувствия к его страданиям были громкими и страстными.


 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"