Стрекалов Александр Сергеевич : другие произведения.

Немеркнущая звезда. Часть первая

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Лейтмотив романа - судьба молодого советского учёного-математика, попавшего во второй половине 1980-х годов под каток "перестройки" и не пожелавшего вместе с товарищами по Университету навсегда покидать страну, за границей искать лучшей доли; наоборот - грудью вставшего на защиту Родины от марионеточной кремлёвской власти с Б.Н.Ельциным во главе и проигравшего схватку в 1993 году, со всеми вытекающими отсюда лично для него печальными последствиями.

  
  О т а в т о р а
  
  Лейтмотив романа - драматическая судьба молодого советского учёного, попавшего во второй половине 1980-х годов под "каток перестройки" и не пожелавшего вместе с товарищами по Университету навсегда покидать страну, за границей искать лучшей доли; наоборот - грудью вставшего на защиту Родины от марионеточной кремлёвской власти с Б.Н. Ельциным во главе и проигравшего схватку в 1993 году, со всеми вытекающими отсюда лично для него печальными последствиями.
  Фабула же произведения заключается в следующем. 13-летний провинциальный мальчик из простой рабоче-крестьянской семьи, ученик 7-го класса "А" общеобразовательной средней школы крохотного городка на юге Тульской области, помешанный на спорте и на победах и мечтающий стать великим лыжником, - этот мальчик однажды вдруг видит на стенде возле учительской объявление о приёме во Всесоюзную заочную математическую школу (ВЗМШ) при МГУ имени М.В. Ломоносова. Объявление это так на него подействовало окрыляюще и чудесно, что он моментально, словно бы по команде свыше, меняет жизненную ориентацию и приоритеты, и уже загорается новой идеей - стать большим математиком и поступить в Университет. После чего самым решительным образом порывает со спортом, лыжами и тренерами ДЮСШ и из шалопая-троечника становится вдруг отличником и домоседом, чем удивляет всех, кто его прежде знал: родителей, родственников, соседей, учителей и друзей. Его как будто зомбировали или же подменили, - но это была добрая для него и его близких "подмена", от Самого Господа Бога идущая. Именно так!
  Загоревшись мечтой о Москве и большой науке, герой романа (Вадим Стеблов) стремительно идёт к своей цели: через год поступает уже в очную спецшколу при МГУ, академиком А.Н. Колмогоровым основанную, а потом - и в сам Университет, в котором он с удовольствием пять лет учится, постигая азы профессии, и будто в Раю живёт. После чего его ждёт аспирантура и диссертация, престижная работа в закрытом столичном НИИ, женитьба, семья и дети. Он летит по жизни как сокол-сапсан, также мощно, волево и стремительно, - пока не ударяется "лбом" в перестройку, что для него воистину оказалась "бетонной стеной", о которую он, молодой ещё в сущности человек, в итоге и "разбился вдребезги"... Перед этим, правда, он два года целиком посвятил себя политической борьбе с "антинародной бандой" Ельцина, что есть силы пытался противостоять новым российским властям, что демократами себя называли и европейцами, самозабвенно боролся с ними на митингах, на баррикадах в 1993 году... Но проиграл... И остался у разбитого корыта в итоге - без работы, без цели, без будущего. Хоть бери и вешайся, право-слово, руки на себя накладывай! - так ему тогда было худо и тяжко на сердце.
  Его престижный некогда институт был на грани закрытия. Идти ему было некуда, кроме постылой торговли, куда он, кандидат наук и ведущий научный сотрудник, переходить категорически не желал, даже и под страхом смерти... Его товарищи по Университету и аспирантуре гуськом потянулись на заработки в Европу и США, эмигрировали, массово покидали страну, которой были не нужны учёные.
  Растерявшийся в новой жизни герой романа, не находивший себе места в Москве, раз за разом начал ездить домой, к престарелым больным родителям, подолгу гостить под родительским кровом, отдыхать, набираться сил и успокаиваться. И там, на родине, овеянный воспоминаниями о счастливом детстве, попытался разыскать первую свою любовь, вернуть её, некогда грубо отвергнутую из-за мощной тяги в столицу, найти в ней спасение и защиту, новую в жизни цель. Как это у него получилось? И получилось ли? Этому и посвящён роман - о жизни и о любви парня к девушки, главным образом, что сопровождает героя на протяжение всего повествования, которое любовью же и заканчивается. Первой, чистой и бескорыстной, не замутнённой ничем любовью, которая всего на свете стоит и которую категорически нельзя предавать. Которая не забывается, не меркнет с годами - сопровождает человека всю его жизнь, до последнего вздоха...
  
  
  МОИМ ДОРОГИМ и ГОРЯЧО-ЛЮБИМЫМ РОДИТЕЛЯМ - ЛЮДЯМ, КОИМ Я ОБЯЗАН В ЖИЗНИ ВСЕМ: РОЖДЕНИЕМ, ЗДОРОВЬЕМ, ОБРАЗОВАНИЕМ, БЛАГОПОЛУЧИЕМ ДЕТСКИМ и ДЕТСКИМ СЧАСТЬЕМ - ПОСВЯЩАЕТСЯ!!!
  
  
  
  "Ты вдали, ты скрыто мглою,
  Счастье милой старины,
  Неприступною звездою
  Ты сияешь с вышины!
  Ах! Звезды не приманить!
  Счастью бывшему не быть!"
   В.А. Жуковский
  
  "То, что сказали мне детство и юность, то оказалось правдой вечной и неизменной! И не эта правда изменялась от времени и науки, а изменялись мы сами, удаляясь от неё, теряя ощущение правды, - понимание её и влечение к ней. Как легко потерять ощущение правды, и как трудно найти потерянное!"
   Князь Н.Д. Жевахов "Воспоминания"
  
  "Но ведь тому, кто любил и был любим, счастьем есть и сама память о любви, тоска по ней и раздумья о том, что где-то есть человек, тоже о тебе думающий, и, может, в жизни этой суетной, трудной и ему становится легче средь серых будней, когда он вспомнит молодость свою - ведь в памяти друг дружки мы так навсегда и останемся молодыми и счастливыми. И никто и никогда не повторит ни нашей молодости, ни нашего счастья, которое кто-то назвал "горьким". Нет-нет, счастье не бывает горьким, неправда это! Горьким бывает только несчастье".
   В.П. Астафьев "Звездопад"
  
  "Вот прилетела к нам, села на древо и стала петь Птица. И всякое перо её - иное и сияет цветами разными, и стало в ночи, как днём. И поёт она песни, (призывая) к борьбе и битвам, и мы идём сражаться с врагами.
  Тут корова Земун идёт на поля синие, и начинает есть траву ту и молоко давать. И течёт то молоко по хлябям небесным, и звёздами сияет над нами в ночи. И мы видим то молоко, что сияет нам, и это - путь Прави, а иного мы иметь не должны.
  Услышь, потомок, (песнь) Славы и держи в своём сердце Русь, которая есть и пребудет землёй нашей. И мы должны оборонять её от врагов и умирать за неё, как день умирает без Солнца-Сурьи.
  Тогда наступает темень и приходит вечер, а умирает вечер - приходит ночь. И в ночи Велес идёт в Сварге по Молоку Небесному, и идёт в чертоги свои, и садится у Звёздных врат.
  Отцам нашим и Матерям - Слава, которые учили нас чтить богов наших и вели за руку по стезе Прави. Так мы шли и не были нахлебниками, а только славянами, русами, которые богам славу поют и потому - суть славяне".
   "Велесова книга" - Священное писание Славян
  
  "Что бы с тобой ни случилось, запомни: у тебя есть самое главное - твоя честь и твоё человеческое достоинство, которых никто у тебя не может отнять, и никто не может их уронить, кроме тебя самого".
   Светлана Левашова "Откровение"
  
  
  Казалось, в тот вечер весь их город покинул свои дома - столько было кругом народа! Разнаряженная молодежь пятнадцати-двадцати лет бодро расхаживала вверх и вниз по центральной городской улице, улице Ленина традиционно, ожидая начала танцев; люди постарше толпились группами на обочине, с интересом рассматривая и обсуждая идущую им на смену поросль. Тут же рядом на тротуаре стояла одетая в белую парадную форму милиция, дружинники, руководители города, следившие за гулянием, за порядком.
  Шум. Суета. Толчея. Возбуждённые лица.
  И среди этих лиц, выхваченных из темноты золотисто-жёлтыми фонарями, беспрерывно появлялось её лицо - болезненное, мрачное, незнакомое, по-стариковски в тёмный платок укутанное, так что ни волос, ни шеи было почти не видать. Только одни глазищи!
  "Господи, что это с ней?! - с трепетом думал он, не сводя с возлюбленной удивлённых глаз. - Пальто это чёрное, чёрный платок, глаза больные, измученные! Что за траур нелепый и неуместный?! - сегодня же праздник!... Помнится, год назад ещё такой красавицей пышной была - яркой, дородной и круглолицей! А теперь вон в кого превратилась... Бедняжка!... Может, случилось что? - болеет, может, и нужно помочь? Не просто же так она всё вокруг меня крутится".
  Он никогда не видел, не помнил её такой - взрослой уже, предельно усталой женщиной. Тревожной скорбью веяло от её облика, и особенно - от её пугающе-черных глаз, в которых столько горя читалось, столько отчаяния. Его так и подмывало броситься ей навстречу и, схватив её за руки, остановить и расспросить обо всём; а заодно и приободрить по возможности, развеселить, успокоить, утешить.
  Но рядом были товарищи: неудобно было при них. Да и она, на мгновение вынырнув из темноты, быстро вдруг исчезала куда-то, что он не успевал даже заметить - куда... Потом неожиданно появлялась опять - то одна, то плотно подружками окружённая: вся в чёрном, траурном, мрачном, - и опять, не мигая, пристально смотрела на него тоскливыми огненными глазами - так, будто бы укоряла в чём-то... и, одновременно, о чём-то очень сильно просила...
  
  Холодное как лёд стекло электрички, вагонного окна её, назойливо прикасаясь к виску на очередном изгибе дороги, приостанавливало видения и грубо, почти силком выводило Стеблова из дремотно-болезненного состояния. Он вздрагивал, морщился, просыпался и, приоткрыв покрасневшие от бессонной ночи глаза, окидывал мутным взглядом вагон, в котором всё оставалось по-прежнему, как на момент посадки, в котором не менялось почти ничего, как в музее заброшенном. Люди всё также вяло сидели вокруг, дремали, зевали, завтракали, от скуки болтали о пустяках, играли от нечего делать в карты; потом целыми группами выходили в тамбур курить и стояли там с сонным видом по полчаса, ожидая конца поездки. Концом же была Москва, до которой ещё было ехать и ехать. И Вадим, не спавший всю ночь, вздыхал тяжело, обречено, машинально склонял к груди гудевшую от последних событий голову - и опять закрывал слипавшиеся глаза, чтобы отдохнуть хоть немного, выспаться, а заодно и сократить во сне длиннющую до Первопрестольной дорогу.
  Но едва он их закрывал, едва успевал заснуть и забыться, как весь вчерашний день, в полном объёме и красках, пред сонным, разворачивался перед ним, как разворачивается перед ошалевшим зрителем чья-то личная драма на широкомасштабном экране. Он отчётливо видел опять свой празднично украшенный город, демонстрацию первомайскую, массовую, и народные гулянья с танцами, закончившиеся глубокой ночью; видел мать, отца, брата с сестрой, родственников многочисленных за столом, зашедших к ним посидеть после той демонстрации... И над всем этим калейдоскопом событий отчётливо и властно проглядывал болезненно-мрачный облик Чарской, как тенью заслонявший собою их, эти события омрачавший и перечёркивавший. Изматывающим, давящим на мозг и нервы рефреном звучали её последние ему слова: "никогда не заставляй любящую тебя девушку ждать, Вадик! - слышишь меня?! - никогда, никогда, никогда!"... Уязвлённый ими Стеблов, вконец измученный и издёрганный, тяжело просыпался в очередной раз, выпрямлялся, тёр ладонью глаза, тряс головой очумело, что есть мочи желая спастись от навалившегося на него кошмара. Но всё без толку...
  И так продолжалось с ним всю дорогу, все шесть с половиной часов, - такая нестерпимая для молодого паренька пытка. И только Москва со своей кутерьмой, как лавина куда-то несущаяся и властно всех увлекающая за собой, дух не дающая перевести и расслабиться, не то что о чём-то подумать и помечтать, распустить нюни и сопли, сумела-таки защитить его от вчерашнего - от событий поистине драматических, болезненных воспоминаний о них, к которым примешивались чувства вины и стыда, и на себя самого досады. Экзамены же за первый курс и студенческий стройотряд - с романтикой трудовых буден, песнями у костра под гитару, молоденькими девушками-однокашницами рядом, озорницами и хохотушками по преимуществу, прелестницами и баловницами, - окончательно излечили Стеблова от навалившейся вдруг хандры. И ему показалось тогда - уже осенью того памятного во всех отношениях года почему-то вдруг показалось, - что с детством покончено навсегда и, одновременно, навсегда покончено с ней, первой его любовью...
  
  
  Часть первая
  
  Глава 1
  
  "Но песня - песнью всё пребудет, в толпе всё кто-нибудь поёт.
   Вот - голову его на блюде царю плясунья подаёт;
   Там - он на эшафоте чёрном слагает голову свою;
   Здесь - именем клеймят позорным его стихи... И я пою..."
   Александр Блок
  
  1
  
  Всё началось у них на собрании, первом для семиклассников, что проводилось в актовом зале их школы в десятых числах сентября - в начале первой четверти. Бабье лето стояло тогда на дворе - желанная, золотая пора, пора поэтов, мечтателей и влюблённых, да и просто всех честных тружеников земли, когда хорошо и спокойно живётся, работается и отдыхается, не думается о плохом: Мать-природа этого не позволяет. Настроение у всех приподнятое, а часто и торжественное в это время, сердце уверенно, ровно стучит, мир песнями и плясками наполняется, возвышенными стихами и прозою - оттого, что человек видит вокруг тучные сады с огородами, что ломятся от фруктов и овощей, столы и амбары, что трещат от хлебов и снеди. Как тут душе не петь, не предаваться счастливым мечтаниям - при таком изобилии?! Даже перебесившееся солнце на небе хотя и готовится к отходу и "спячке" - но всё ещё щедро шлёт на землю последнее своё тепло и при этом будто бы говорит всем смертным: всё, хватит, устала, отдохнуть хочу, жара и сил набраться. Берите-де солнечных лучиков, пока я добрая, пока ещё тут, запасайтесь впрок; а то ведь до весны расстаёмся...
  
  Три одноклассника, три друга, ученики седьмого класса "А" Б-кой средней школы No4, звали которых Вовка Лапин, Серёжка Макаревич и Вадик Стеблов, провозившиеся в буфете, на собрание опоздали. Торопливо поднимаясь с набитыми пирожками ртами по лестнице на четвёртый этаж, где располагался их актовый зал, они ещё издали услышали сквозь плохо прикрытые двери назидательно-властный голос завуча школы и, одновременно, их учительницы по русскому языку и литературе, Старыкиной Елены Александровны, по привычке кого-то уже распекавшей. Да так, что слышно было далеко окрест. "Учебный год уже почти две недели как начался, а они всё дурака валяют! с каникул мысленно всё никак не вернутся, пляжей и дач! - со всей страстью выговаривала она собранию. - А кое-кому уже и учёба, видите ли, наскучила: опять им каникулы подавай, трутням и лежебокам! Смотрите, я быстренько вас встряхну и приведу в чувства! окончания четверти дожидаться не стану!..."
  Настроение завуча ребят испугало, заставило бежать быстрей, быстрее дожёвывать пирожки: уж очень не хотелось никому из них испытывать лишний раз её гнев душевный, слушать в свой адрес выговоры и оскорбления. Женщиной Елена Александровна была хоть и доброй, в целом, порядочной, умой, отзывчивой, достаточно справедливой со всеми, требовательной и прямой, - но и была при этом при всём излишне вспыльчивой и горячей, в моменты гнева терявшей контроль над собой, порою даже и блажить начинавшей, свирепо сверкать глазищами и невольно сжимать кулаки. Разозлить её, вывести из себя было легче лёгкого: она вскипала и взрывалась по малейшему поводу. И тогда держитесь обидчики и хулиганы, нарушители дисциплины и двоечники, затыкайте уши покрепче, прячьте под парты головы от греха. Разозлённая, она не выбирала слов, эмоций своих не сдерживала! - статус завуча подобное позволял. Поэтому даже и от отличников или блатных сынков, попадавшихся ей иногда под горячую руку, только пух и перья разлетались по школе; даже и им, красавцам и баловням, привыкшим к славе и почестям, и к уважительному со стороны учителей обхождению, доставалось от неё "на орехи".
  Друзья наши про это знали: всё ж таки третий год учились уже у Елены Александровны, изучили её хорошо, - потому-то и неслись на собрание во всю прыть. Но, тем не менее опоздав и смутившись порядком, попытались было пробраться в зал незамеченными.
  Сделать им этого, однако ж, не удалось: уж слишком большое расстояние разделяло входные двери и располагавшуюся справа от них сцену, перед которой на длинных ровных рядах новеньких деревянных кресел, спиною к вошедшим, сидели их товарищи-семиклассники; слишком огромным было пустовавшее между входом и сценой пространство. Как три берёзки белые посреди голого поля выглядели опоздавшие на нём перед недобро сощуренными очами завуча.
   - Наше начальство как всегда задерживается! вместе со всеми не может прийти! - услышали они недовольный голос Старыкиной, едва только шедший первым Серёжка показался в дверях, едва переступил порог зала.
   Зал хохотнул, пришёл в движение, повернулся всеми многочисленными головами назад, опалил смеющимися глазами вошедших. Кто-то с последнего ряда даже пустил по их адресу какую-то пошлую шутку.
  Пристыжённые подобным к себе вниманием и всеобщим смехом парни, оробевшие и оконфуженные, сгрудились на входном "пяточке", устроили там небольшую давку. После чего, совладав с собою, в спины подталкивая друг друга, почти бегом пересекли по кратчайшей прямой зал и быстро уселись рядком на боковые кресла у противоположной от входной двери стены. Кресла эти, стоявшие боком к сцене, предназначались, строго говоря, для родителей или для гостей школы и потому самими школьниками занимались редко: учителя их за это ругали. Но искать себе мест на положенных им перед сценой рядах опоздавшие не решились, не посмели неизбежными при этом грохотом и вознёй окончательно вывести из себя сурового и уже взведённого кем-то завуча.
  - Так, тихо всем! продолжаем собрание! - властно скомандовала мрачная Елена Александрова, недовольная, что её перебили... и потом добавила, мельком и подчёркнуто грозно взглянув в сторону опоздавших: - А вы, троица святая, ещё раз такое себе позволите - можете на мои собрания не приходить. К директору сразу идите - пусть он с вами беседы проводит: он у нас это любит.
  Зал мгновенно утих, приняв надлежащие позы, и Елена Александровна со сцены продолжила прерванное выступление. Больше её в тот день никто уже не прерывал...
  
  2
  
  А наши опоздавшие герои, довольные, что отделались малой кровью (учебный год тогда только-только начался, и Старыкина, на их счастье, не была ещё сильно измотана), - опоздавшие отдышались быстро, отошли от выговора и беготни, оправились, поудобнее сели, портфели на пол поставили, чтоб не держать в руках. После чего, почти синхронно повернув налево головы, принялись дружно вслушиваться в то, что говорилось со сцены: про учёбу хорошую и дисциплину, упорство, самоотверженность и самоконтроль, без которых-де разгильдяям и двоечникам, у кого эти качества напрочь отсутствуют, в будущем тяжеловато придётся. Всё это говорилось и слышалось не единожды, было до боли знакомо присутствовавшим, оскомину давно набило - и потому вызывало одну лишь скуку в зале, если не сказать тошноту. Указующий перст, как и кнут или палка, душе человеческой мало чего дают. А уж детской душе - и подавно.
  "Исторические примеры ценнее, чем поучения мудрецов", - наставлял когда-то своих соотечественников китайский философ Конфуций, совершенно правильно, надо сказать, наставлял, зрел что называется в корень. Прислушались бы к нему учителя хоть чуть-чуть, - может им и работать было бы легче...
  
  Друзья, уже отсидевшие до этого пять уроков и порядком за партой намучившиеся, скоро запарились в душном зале, закисли и заскучали, и наверняка стали бы вертеться по сторонам - "ворон ловить", как тогда говорили, - сиди они как положено - перед сценой. Боковые же сиденья давали им преимущество: вертеться не нужно было. А надо было просто сесть прямо, как все сидели, прямо поставить голову, - и тогда сцена с завучем оставалась сбоку, вне поля зрения парней. Впереди же, на противоположной от них стороне, располагался другой ряд гостевых кресел. И на этих креслах - как по заказу - торжественно восседали три девочки из параллельного седьмого "В", визуально друзьям знакомые. По-видимому, и они на собрание опоздали, только чуть раньше пришли. Поэтому и сидели сбоку. И ещё с уверенностью можно было предположить, что и их не заинтересовали нотации выступавшей учительницы, ввиду чего, скучающие, они выпрямились на своих местах и давно уже с любопытством и ухмылками наблюдали за вошедшими сразу же после них парнями.
  Девочки были интересными внешне, пожалуй что самыми интересными среди присутствовавших семиклассниц, дурнушек и простушек по преимуществу. Все три рано повзрослевшие и развившиеся, достаточно высокие, крупные, статные, с правильными, почти уже женскими формами лиц и тел, - они заметно выделялись на фоне остальных своих угловатых и невзрачных подруг, привлекая им на зависть внимание большинства пареньков школы. Там действительно было на что посмотреть: в седьмом классе "А", во всяком случае, таких пышнотелых красавиц не было и в помине...
  Ну а дальше произошло то, что и должно было произойти, к чему так склонна по природе своей чувствительная человеческая натура: три красивые, скучающие без дела подруги, а напротив них - молодые и тоже заметно скучающие парни. Между ними - пустое пространство зала. Великий закон гетеросексуального притяжения, такой же реальный, действенный и могучий, как и закон гравитации например или то же солнышко за окном, затылки парням припекавшее, вступил в свои наследственные права, сиюминутно приведя в действие подвластные ему силы.
  Поймав на себе игривые девичьи взгляды, прямо на них направленные, задетые за живое друзья, которых в открытую провоцировали, как-то сразу забыли про школу, завуча и собрание, что проводилось для них. Они, в свою очередь, сами стали с интересом рассматривать сидевших на противоположной стороне подруг: поначалу робко, суетно и неуверенно; потом - всё твёрже, смелее, развязнее.
  Между парнями и девушками началась игра, знакомая каждому смертному игра в переглядки. Как-то само собой образовалось три соревнующиеся пары - без перекрёстов, кто напротив кого сидел...
  
  3
  
  Стеблову Вадику выпало сидеть перед круглолицей брюнеткой с огненными как у пантеры глазами, обильными веснушками на лице, губками полными, чувственными, которую он визуально уже хорошо знал и которая втайне ему даже нравилась. Встречая её в коридоре на перемене или после уроков на школьном дворе, или в столовой той же, он всегда выделял её из толпы за внешность яркую и породу, за весёлый безпечный нрав и смех заразительный, звонкий, заглядывался даже на её ладненькую фигурку, платьицем плотно обтянутую, особенно - на стройные ножки, украшенные модными туфельками на каблучках, которые она часто меняла.
  "Надо же, какая красивая!" - всегда с восхищением думал он в те памятные для него минуты, останавливаясь и замирая на месте, потом машинально оборачиваясь назад и провожая прищуренным взглядом свою обожательницу, стараясь получше её рассмотреть, фигуркой девушки полюбоваться, за что не единожды высмеивался друзьями, и даже кличку бабник от них получил... А потом эта девушка, судя по её дорогим вещам и нарядам, взгляду надменному, барскому, была, по-видимому, из очень богатой семьи, что опять-таки поднимало и возвеличивало её в глазах Стеблова, придавало ей дополнительный шарм.
  Но мимолётные встречи те ничем у них не заканчивались. И девушка, скорее всего, даже и не знала невзрачного и простоватого Вадика, слыхом не слыхивала про него. Его товарищи школьные, те же Лапин с Макаревичем, быстрее могли приглянуться и понравится ей, разбудить-растревожить её девичье сердце. Ребята они были красивые, яркие оба, холёные, сытые, важные, всегда хорошо одевались, дорого стриглись с первого класса, оба вышли из богатых и знатных семей - имели в школе наивысший социальный статус. Стеблов же был простолюдином, в семье которого родители ходили в ватниках и валенках долгое время, вечно копейки считали, устраивали из-за каждой лишней потраты скандал. И одевался он бедно, и стригся за самую низкую цену аж до восьмого класса - "под чубчик", как тогда называли у них его ненавистную стрижку, очень в плане экономии денежных средств выгодную, но внешне ужасно уродливую, от которой ему вечно плакать хотелось и долго на люди не показываться.
  Но так уж случилось - Судьба распорядилась так, - что именно Стеблов сидел тогда перед ней, и именно ему улыбнулось счастье быть соперником норовистой, черноокой и чернобровой красавицы...
  
  4
  
  Встретившись первый раз с её немигающим цепким взглядом - дерзко-лукавым, почти вызывающим, страсти и силы полным, молодого задора, огня, - он смутился до крайности, вспыхнул краской стыда и, как ужаленный, завертелся в кресле, быстро голову опустил, под ногами своими будто что-то выискивая, что выглядело очень забавно со стороны, если не сказать потешно. Самому ему только забавно и потешно не было: не привык он ещё, был зелен, неразвит и непорочен, чтобы выдерживать запросто девичий пристальный взгляд, чтобы иметь против взгляда того защиту.
  Однако же любопытство великое и озорные товарищи сбоку раскиснуть и прервать игру не давали - локтями упорно толкали вперёд, своими подколками и советами раззадоривали. И он, собравшись с духом и силами, нервную дрожь кое-как уняв, опять тогда поднял голову и опять, столкнувшись с прямым, настырным взглядом соперницы, не выдержал - опустил глаза... У него перехвалило дыхание от волнения, сердце сойкой встревоженной забилось, затрепетало в груди, наружу норовя выпорхнуть. Ощущение, испытываемое им в тот момент, было так ново и так неожиданно остро, что потребовались силы, много сил, чтобы справиться с ним, пережить, переварить его в своём ошалело-забившемся и защемившем сердце...
  
  5
  
  Повертевшись на сиденье нервно, с друзьями краями губ пошептавшись, как и он своими соперницами по игре до крайности взбаламученными и возбуждёнными, растревоженный и взволнованный Вадик, воздуху в грудь набрав, в третий раз после этого робко взглянул вперёд и в третий раз столкнулся с направленным на него взглядом - дерзким по-прежнему и вызывающим, лукавым, огненным, волевым. Дерзость эта бесцеремонная, граничившая с хулиганством, так поразила Стеблова, по самолюбию крепко ударила, - что и он в ответ, взбунтовавшийся и ощетинившийся, вдруг неожиданно осмелел. Весь сжался, нахохлился как петух - и не отвёл глаз: "что ж я, слабее тебя что ли, подруга?" - игриво подумал. После чего мужественно принял брошенный ему с противоположной стороны вызов, истуканом в кресле застыл, не мигая уставившись на соперницу.
  Это было реакцией на провокацию поначалу, такое его вызывающее поведение, которого он и сам не ожидал от себя, которое было в новинку. Но потом он увлёкся игрой, да ещё как увлёкся!
  Борясь со страхами детскими и стыдом, краснея как маков цвет и, одновременно, мужая, раззадоренный дерзкой девчонкой Вадик, с головой окунувшийся в её темноглазый омут, впервые в жизни почувствовал внутри себя неизъяснимую и невыразимую никакими словами истому, острее, желаннее и слаще которой он ничего не испытывал прежде, про которую не подозревал! Та истома утробная пробирала его до костей, доходила до коленок, до пяток даже, волосы теребила и поднимала на голове, сводила судорогой низ живота, сердце холодом своим останавливала! Вот что творили с ним колдовские девичьи очи, в открытую над ним издевавшиеся и посмеивавшиеся, с полчаса уже провоцировавшие его, словно бы проверявшие его на прочность: выдержит он - не выдержит? мужик - не мужик? стоящий или же так, слизняк мягкотелый, мокрица?
  По-хорошему, послать бы ему тогда эту игру и "проверку" к чертям и отвернуться налево к сцене. Спокойно завуча своего посидеть и послушать, перед ними, свиньями неблагодарными, уже около часа "бисер" со сцены метавшую. После чего подняться, когда Старыкина разрешит, и спокойно уйти домой безо всяких проблем и последствий. Всё это было бы куда полезнее и здоровее ему, девчонок всегда сторонившемуся и не дававшему им со своей стороны даже и слабых намёков, которые можно было бы неверно истолковать и о любовных глупостях начать думать... Но делать он этого не захотел почему-то, завороженно в кресле застывший, не захотел отворачиваться и уступать, прерывать игру развлекательную, идиотскую. Наоборот - хотел уже, чтобы она длилась и длилась! Потому что нравилась ему игра при всей её примитивной пошлости! сильно нравилась!
  И на соперницу свою он готов уже был, не переставая, смотреть, хотел, чтобы не отворачивалась, не отвлекалась она, чтобы пореже подружки бедовые разговорами её отвлекали! Она такая красивая в тот день была - после долгого летнего отдыха, - ухоженная, выспавшаяся, загорелая! Она буквально светилась вся здоровьем, жизнью и счастьем!... А глазищи какие у неё были в момент игры! - огромные, в пол-лица, как вода родниковая чистые, уверенность в себе излучавшие, жажду жизни, любви! Он проваливался в них как в бездну, был в точности на юного парашютиста похож, что совершал свой первый в жизни - но только душевный - прыжок!
  Ему и страшно до жути было, и сладко одновременно. И коленки от страха дрожали и дёргались, в узел скручивало живот. И дух захватывало словно тисками железными, ледяною коркой покрывалась спина! Но вместе с этим страхом и холодом внутри ещё и такой пьянящий восторг присутствовал, который перекрывал-пересиливал всё: все страхи, бурления и опасения, - который один был сильнее их всех! один всех тех страхов стоил!
  Был и ещё один крайне любопытный момент, не укрывшийся от цепкого взгляда Стеблова. Пожирая глазами сидевшую напротив девчонку, он через какое-то время подметил, как её искрящиеся тёмные глазки, беспечные и игривые поначалу, даже и дерзкие где-то, по-барски самонадеянные, - глазки эти хитрющие под его пристальным взглядом перестали надменничать и веселиться, и, как по команде чьей-то, неожиданно сузились и напряглись, вроде как затуманились даже. И из надменно-лукавых и гордых, как крепость древняя неприступных, быстро превратились в задумчиво-мягкие, нежные, не по-детски серьёзные и внимательные. Он видел, как менялась его соперница по игре и под конец уже и про подружек своих позабыла, и уже не общалась с ними совсем, как прежде не шушукалась и не переговаривалась, игру стихийную не обсуждала. В кресле неподвижно застывшая, она также всю себя посвятила ему. Она, как и он, ловила каждую секунду их абсолютно случайной встречи...
  
  6
  
  Прозвеневший звонок, однако, и последнее слово завуча прервали их первое безгласное знакомство, но не прервали их отношений вообще, как это случилось с Вовкой и Серёжкой и их визави, всего один-единственный раз только и решившими поиграть-побаловаться с парнями, озорно потешиться с ними от скуки, подразнить-раззадорить их. Заключаться же отношения стали в том, что Стеблов с друзьями после того памятного собрания регулярно начали замечать возле своего класса ту роскошную брюнетку из седьмого "В", что сидела напротив Вадика и всё собрание отчаянно пыталась сломить его, околдовать, вскружить голову. Как куклу безвольную, гуттаперчевую подхватив под ручку одну свою пухленькую одноклассницу, некрасивую, но очень добрую и покладистую по виду, которую Стеблов тоже знал, первая красавица школы и первая её невеста по нескольку раз в день на переменах стала пробегать мимо них, всякий раз при этом бросая на Вадика пламенно-пылкие взгляды, так хорошо запомнившиеся ему... и полюбившиеся... Эти взгляды частенько стали обжигать Стеблова и после занятий, когда он, возвращаясь домой из школы в компании своих дружков, на другой стороне улицы вдруг замечал эту девочку, неотступно шедшую следом по соседнему тротуару и не спускавшую с него цепких внимательных глаз, жар которых он всю дорогу на себе чувствовал. Дойдя до очередного перекрёстка, где ей нужно было сворачивать и идти домой, она останавливалась на его середине и долго стояла там, недвижимая, неотступно за ним наблюдая, - до тех пор, пока он не исчезал из вида, в проулок свой не сворачивал. И только лишь после этого она трогалась с места, мечтательно по сторонам посматривая, улыбаясь краями губ и грустя...
  
  7
  
  Такое поведение, естественно, не скрылось от глаз и незамеченным не осталось ни для героя нашего, ни для школьных приятелей его, Лапина и Макаревича, всегда толкавших Вадика в бок, когда та девочка вдруг появлялась рядом. Очень быстро выяснились имя и фамилия воздыхательницы - Лариса Чарская. Выяснилось также, что она - дочь прокурора города, единственная его дочь; живёт с родителями в престижном четырёхэтажном доме на улице Ленина, половина окон и балконов которого выходили на главную городскую площадь с памятником вождю посередине.
  - Смотри, Вадик, засудит тебя её папаша в случае чего, упрячет в Сибирь или даже
  дальше, - стали шутить после этого Серёжка с Вовкой всякий раз, когда замечали на улице идущую за ними следом Ларису.
  - А я что? - краснея, смущённо отвечал на это Стеблов. - Я ничего...
  Но он лукавил, говоря "ничего", - потому что то собрание первое в начале года и стихийно устроенные переглядки и для него не прошли бесследно: что-то такое особенное зародилось и в его душе. Появление Чарской возле их класса - всегда ухоженной, яркой, красивой, пристально на него смотрящей, - волновало и вдохновляло его, вносило в его повседневную жизнь, довольно-таки серую и однообразную в основном, скучную и монотонную, некий элемент праздника, толику счастья. Да и - что там греха таить! - немало тешило его детское самолюбие, гордостью отзывалось внутри. Не без этого!
  Он втайне ото всех стал уже ждать Ларису - в коридоре ли на переменах, в столовой, раздевалке или на улице, - искать глазами её. И огорчался, когда в какой-нибудь день не видел эту девочку подле себя, считая тот день потерянным... Огорчался - но сам ничего не предпринимал для увеличения количества подобных встреч, словно бы уже тогда понимая, что праздник тем и отличен от буден, что происходит не каждый день и служит человеку наградой за что-то...
  
  8
  
  Так вот и потекла с тех пор его школьная жизнь - простая, тихая, неприметная, - которую нежданно-негаданно вдруг стали скрашивать изо дня в день, будоражить и осветлять как лучики света "тёмное царство" регулярные появления Чарской. Два года целых она ходила к нему и за ним, незаметно приучая его к своему присутствию. Два долгих года, как солнце весеннее, подпитывали и подбадривали его её любящие, предельно-нежные взгляды. Несказанно преобразившись сама, она и его за это время преобразила, невольно заставила подтянуться и детство сбросить, посерьёзнеть, повзрослеть, поумнеть. Приучив Стеблова скучать без неё, она, скучая вдвое, а то и втрое больше, искала любую возможность, любой момент быть поближе к нему, - она уже жалела даже (так она говорила подругам), что училась с Вадиком розно.
  Сам же Вадик лишь поражался упорству, с каким Лариса преследовала его в седьмом и восьмом классах; и, одновременно, гордился ей, её без-корыстными к нему чувствами. Он хорошо видел подвиги её во имя этих чувств - и на всю жизнь запомнил её тогдашние ради него жертвы... И глаза её он помнил потом всегда, страстью и нежностью полные; особенно помнил те дни, когда имел счастье купаться в них, словно в бездонных озёрах, долго-долго.
  Не часто это ему удавалось, не часто благоволила к нему Судьба. Но даже когда и выпадал момент, он, дурачок простодушный, от такого счастья дарованного и дармового как зайчик трусливый бежал, "долго-долго" как раз и не мог его выносить: довольно быстро им наедался и пресыщался. Потому что слаб был ещё и неразвит, зелен, неопытен, непорочен; потому что психологически, да и физиологически тоже, созревал по отношению к противоположному полу катастрофически медленно.
  Потом он, конечно же, повзрослев, силы мужской набравшись, страшно сожалел об этом и тосковал, кусал локти в особо-тягостные минуты. Но воротить назад, воскресить счастье детское и блаженство ни с чем несравнимое было уже нельзя: ушедшие, они назад не возвращаются...
  
  И оставалось ему, горемычному, "Лазаря петь". Понимай: восстанавливать в памяти наиболее яркие моменты их неслучайных с Ларисою встреч, по многу раз прокручивать их в голове и наслаждаться хоть так, в суррогатно-призрачном виде, школьным радужным прошлым. Как и тем морем нежности, первых сердечных восторгов, тихой радости и любви, что безвозвратно исчезли с ним, которыми бы он мог тогда - да не захотел воспользоваться...
  
  
  Глава 2
  
  "О верю, верю, счастье есть! Ещё и солнце не погасло.
   Заря молитвенником красным пророчит благостную весть.
   О верю, верю, счастье есть!
   Звени, звени, златая Русь, волнуйся, неуёмный ветер!
   Блажен, кто радостью отметил твою пастушескую грусть.
   Звени, звени, златая Русь!"
   С.А.ЕСЕНИН
  
  1
  
  Седьмой класс. Середина зимы. Двухнедельные каникулы зимние.
  На каникулах их седьмой "А" в полном составе возили на школьном автобусе в областной центр - на новогоднее праздничное представление, что в здании областного цирка для детишек традиционно устраивалось. Дорога была дальняя, снежная, муторная: полтора часа в один конец. Устанешь даже и сидеть на попе.
  Стеблов, Макаревич и Лапин туда и обратно сидели на последнем в салоне ряду, спиною к водителю и учительнице, что сопровождала их, лицом же - к задней площадке автобуса; шутили, смеялись, рассказывали анекдоты и небылицы всякие, или просто смотрели по сторонам, измучившись под конец страшно.
  И можно только представить, как измучилась Чарская, столбом простоявшая все три часа на трясшейся и дребезжавшей площадке и не спускавшая со Стеблова глаз, ни разу тогда не присевшая.
  Как она, учившаяся в параллельном классе, попала к ним? от кого выведала про ту поездку и с кем сумела договориться? - Бог весть! Загадка непостижимая и необъяснимая! Но только сама поехала, да ещё и потащила с собой свою подругу безвольную, беспрекословную, Чудинову Людмилу, которую под ручку водила везде - и в школе четвёртой, и дома...
  
  2
  
  И здесь будет самое время и место нам с Вами взять паузу, дорогой Читатель, и про Люду Чудинову парочку слов сказать, скромную героиню повести, с которой Чарская дружила с детства, с четырёх с половиной лет, а точнее - с того момента, как родители их получили квартиры в одном доме на площади. Только Чудиновы, в отличие от Чарских, въехали в новый дом вне очереди, как многодетная семья; Людмила была в семье пятой, самой младшей, дочерью. Была она ровесницей Ларисы с разницей в возрасте в пару месяцев, и неудивительно поэтому, что девочки сдружились уже в первый на новом месте день, когда встретились во дворе в песочнице.
  Чудиновы получили квартиру в соседнем подъезде на первом этаже, были простые работящие люди, богатым и чопорным Чарским не чета, к тому же - люди пьющие. Поэтому отец Ларисы, уже тогда ответственный работник прокуратуры, не очень-то и одобрял любую с ними связь, недовольно бурчал всякий раз при упоминании соседской фамилии. Но дочери его, наоборот, тихая Людмила нравилась - за то уже, что простой и скромной, неизбалованной и некапризной была, и сразу же стала смотреть на воображалу Чарскую снизу вверх, ловить, широко раскрывши рот, каждый её жест и слово, любое её поручение выполнять, просьбу, приказ, капризу. Лариса поработила скромную Люду в два счёта, взяла над ней полную власть, почти сразу же, с первых минут сделавшись духовным лидером её, безоговорочным вождём-предводителем. Она таскала подругу-ровесницу по городу, магазинам и парку, водила к себе домой постоянно, где с удовольствием хвасталась перед ней вещами модными, дорогими, игрушками-побрякушками, книгами; а заодно и кормила вечно голодную Люду дорогими конфетами и пирогами, поила сладкой газированной водой.
  Мать Ларисы, Вероника Натановна Чарская, дружбе их не препятствовала, потому что и ей уважительная и скромная Люда пришлась по душе, чем-то полюбилась даже. Да и не было в их новом доме других девочек-ровесниц, с кем Лариса могла бы общаться, дружить... Потому-то Вероника Натановна и не мешала детям, потому и принимала у себя с удовольствием маленькую соседку. Она помогала бедно жившей Людмиле всем чем могла, отдавала ей игрушки и вещи Ларочки (в семье Чарских так называли дочь), в которые та не хотела уже играть, которые носить не желала. Она даже продуктами и деньгами иногда помогала Чудиновым, когда глава их семейства, каменщик местного СМУ, срывался и уходил в запой, когда семейство его буквально нищенствовало.
  Неудивительно, что принимавшие помощь соседи молились на Чарских и разрешали их дочери делать буквально всё, когда та приходила в гости. А сама Людмила, гордившаяся дружбой такой, готова была из кожи вылезти, лишь бы только красавице Ларочке угодить, сделать ей, капризнице и своевольнице, что-либо приятное...
  
  3
  
  Вот и в ту поездку в далёкий областной центр с чужим, как ни крути, классом Людмила отправилась по настоятельному уговору Ларисы, хотя и не была в восторге от этого. И по её же требованию простояла все три утомительных дорожных часа на задней трясущейся площадке - под насмешливо-удивлёнными взглядами всего седьмого "А", не понимавшего тогда совсем, отчего это две чудачки залётные всю дорогу, как привязанные, сзади стоят, когда в автобусе столько свободного места... Но Ларисе необходимо было постоянно видеть Вадика, усевшегося с друзьями сзади, - ради этого она, собственно, и поехала. А чтобы желание это не выглядело так откровенно с её стороны, она и поставила рядом Людмилу - в качестве прикрытия и сопровождения.
  Чарская сильно устала под конец: это было видно по её измождённо-осунувшемуся лицу, почерневшим глазам и гримасам болезненным, что она всю дорогу пыталась скрыть. Впереди же, возле кабины водительской, были пустые места, на которые можно б было присесть отдохнуть, вытянуть отёкшие ноги... Но она не ушла с площадки, Стеблова не бросила. И, ни разу сама не присев, не позволила присесть и подруге, также к концу поездки еле на ногах державшейся.
  Зато всю дорогу туда и обратно она обжигала Вадика пламенным взглядом своих чарующих глаз и, как казалось ему, просила, умоляла о встрече: в цирке ли на торжествах, в родном ли городе после поездки. О том же самом Стеблову нашёптывали и сидевшие рядом друзья, всё это хорошо видевшие и понимавшие.
  Но Стеблов тогда так и не подошёл к Ларисе, не осчастливил, истомившуюся, её - потому что знакомство и последующая дружба с Чарской никаким боком не вписывались в его тогдашнюю вольную жизнь, его грандиозные детские планы. Смотреть на неё, издали восхищаться ей, гордиться её пламенным чувством - это, как говорится, было дело одно, приятное и необременительное; дружить же, любить и заботиться, проводить подле неё всё свободное время - дело, извините, совсем другое, которое ветрогону-Вадику категорически не нравилось и энтузиазма не вызывало...
  
  4
  
  Седьмой класс. Окончание его. Июнь-месяц.
  Будущих восьмиклассников четвёртой школы всем составом командировали на сельхозработы в одну из близлежащих деревень - помогать подшефному колхозу. Поехала Чарская со своим седьмым "В", поехал Стеблов с одноклассниками.
  Их трудовой лагерь расположился в лесу - на большой светлой поляне неподалёку от колхозного поля, сахарной свеклой засеянного, которую школьникам предстояло полоть. Жили дети в палатках, установленных в центре поляны двумя взаимно-перпендикулярными рядами, что сверху напоминали заглавную букву "Г"; между рядами для удобства хождения устроители лагеря оставили небольшой проход.
  И опять Судьбе было угодно соединить Стеблова и Чарскую, поселить в соседние - угловые - палатки их. Причём так ловко, с тайным умыслом это сделать, чтобы входной торец палатки Чарской упирался в боковое окошко палатки Стеблова...
  Две недели длились сельхозработы, две недели существовал лагерь. И все две недели Лариса, возвратясь с прополки, просидела у своей палатки, не спуская прищуренных от солнца глаз, счастьем, любовью искрившихся, с находившегося прямо перед ней марлевого окошка Вадика.
  - Ларис! Чего одна сидишь?! Иди к нам!...Вадик здесь, - ежедневно и по многу раз кричали ей через белую хлопковую паутинку Серёжка с Вовкой, жившие с Вадиком вместе и уже женихом дразнившие его, а Ларису - невестой.
  Чарская, стыдливо порозовев, всегда опускала глаза в такие минуты, теребила нервно сорванный тут же на поляне цветок, но с места не трогалась, не убегала - сидела как вкопанная, ждала, когда её язвительные соседи наконец успокоятся... И когда насмешки с издёвками затихали действительно, и в палатке напротив устанавливалась относительная тишина, она опять поднимала глаза и опять настойчиво упиралась ими в заветную марлевую заплату-отдушину. И Серёжка с Вовкой, отъявленные проказники и озорники, получали повод в очередной раз похохотать, поиздеваться над нею.
  - Заканчивайте, парни, скалиться-то! Чего вы, в самом деле, к ней привязались? - жалея Ларису, увещевал Стеблов развеселившихся не в меру приятелей. - Шли бы вон лучше в лес погулять: какого рожна тут как привязанные торчите?!
  - А ты сам-то чего лежишь? в лес не идёшь? - отставая от Чарской, переключались Макаревич с Лапиным уже на самого Стеблова. - Его там такая девушка который день дожидается, а он тут как крот сидит - книжки, видите ли, читает. Иди, пригласи её куда-нибудь: видишь, как она вся измаялась.
   И они хватали лежавшего рядом товарища за руки и за ноги и начинали на полном серьёзе выпихивать его из палатки, все силы к тому приложив.
  - Да отвяжитесь вы от меня, дураки! - яростно, как от вражины лютой, отбивался от них Стеблов, кулаками направо и налево размахивая без разбора, горячими тумаками густо осыпая дружков. - Вот прицепились!
  Паренёк он был крепкий, жилистый. Уже и тогда - отменный спортсмен. И уступавшие ему в физическом развитии Лапин с Макаревичем, ушибленные плечи и спины почёсывая, быстро отпускали его, отползали со стоном прочь, чувствуя слабость свою и полную бесперспективность затеи вытолкать Стеблова на улицу, с Чарской его соединить. А через какое-то время, успокоившись и остыв, отдохнув от работ и обеда сытного, они и вовсе уходили в лес, оставляя Вадика одного в палатке. Уходили - и всю дорогу посмеивались над ним, таким упрямым и бессердечным.
  Они уходили надолго и возвращались к ужину только: ежедневно ягоды собирали, играли в футбол, в волейбол, часами просиживали у костра, с девчонками амурничали и обнимались. И кто посмеет их осуждать за такое? - ведь было лето жаркое, девственный лес кругом, лагерь труда и отдыха на его поляне. А в лагере было много приятелей давних и очень миленьких и симпатичных подруг. И, главное, - было много-много у них у всех свободного на тот период жизни времени! Глупо было бы не воспользоваться таким дорогим подарком, упускать-транжирить золотые деньки, глупо и расточительно.
  Серёжка с Вовкой и пользовались свалившейся на них свободой, пользовались сполна. Под вечер возвращались в палатку дурные, счастливые, утомившиеся, клубникой, дымом, примятой травой пропахшие, не остывшие от поцелуев и ласк, песен, смеха и жара костров пылающих.
  Что же касается их дружка упёртого, скромного, - то он из палатки своей почти что не выходил: сидел там после работы безвылазно до ужина и отбоя. Но те две недели июньские, жаркие крепко запомнились и ему, были и для него, домоседа, необычайно счастливыми и полезными. И ответственными за то были два человека - Лариса Чарская и Иван Александрович Гончаров с его знаменитым "Обломовым", любимым литературным произведением матери Вадика, Антонины Николаевны, купленным той лет двадцать назад на стипендию. Роман матушка помнила почти наизусть, постоянно дома детям цитировала и рекламировала.
  "Читайте, читайте "Обломова"! - любила повторять она в кругу семьи, беря иной раз в руки боготворимый с молодости роман, бережно перелистывая и просматривая его, подолгу на любимых местах задерживаясь. - Читайте и запоминайте всё, что в этой великой книге написано. Здесь - жизнь романовской России, её душа, кровоточащие раны её и нарывы... Поймёте, прочитав роман до конца, что делало крепостное право - рабство по сути! - с людьми, царём Алексеем Михайловичем и взбалмошным сыном его, Петром I, по западной тайной указке в нашей православной стране силовым путём введённое, как оно их, добрейших и даровитейших по натуре, с молодых лет портило и калечило..."
  Не удивительно и закономерно даже, что после такой материнской рекламы её раззадоренный старший сын, командированный на сельхоз-работы, решил захватить "Обломова" с собой, намереваясь за две недели роман осилить....
  
  5
  
  Тихая поляна в лесу, залитая ослепительным июньским солнцем, белоснежными берёзами окружённая с четырёх сторон и ветром ласковым обдуваемая, - идеальное место для Гончарова, близкого знакомства с ним и его героями, для погружения в атмосферу тех лет. Тепло и солнечно было вокруг, тепло и покойно - в романе. Именно душевную теплоту и покой почувствовал Вадик сразу же, с первых страниц, с удовольствием погружаясь в родную историю, мир русской жизни середины XIX века. Всё там было родное до боли, знакомое, великоросское! Всё услаждало, умиротворяло и убаюкивало, счастьем душу детскую заполняло, гордостью; заставляло "глотать и глотать" страницу за страницей. Гончаров своим неспешным повествованием на удивление мягко и органично ложился на сердце, и Вадик довольно быстро понял, что это - его писатель, и они подружатся. Он читал и думал восторженно, лишь на мгновения останавливаясь передохнуть, что права была матушка, безусловно права, заставлявшая их прочитать роман, утверждавшая не единожды по вечерам окружившим её детишкам, что в книжице этой - сам Русский Дух присутствует, и "Русью пахнет"...
  
  6
  
  До главного в романе - отношений Обломова с Ольгой Ильинской - Вадик в то лето так и не дошёл, не успел дойти. И, по правде сказать, не очень-то и сожалел об этом. Их нежность трепетную и чистоту ему сполна заменила тогда Лариса Чарская...
  Утомившись читать в полутьме, да ещё и постоянно разгадывать и понимать ушедшие в прошлое архаизмы - фестоны, шлафроки и эспаньолки, Геркулесовы столпы, библейские скрижали и всё прочее, - он откладывал в сторону книгу, тёр руками глаза, потягивался сладко, зевал, приподнимался с тугих физкультурных мат, что в лагере им заменяли кровати, и осторожно подкрадывался к единственному в палатке окошку - проверить будто бы, что в мире делается, всё ли на месте там. Часто-часто колотилось его сердечко всякий раз, когда он украдкой выглядывал в него, - потому что был абсолютно уверен, на физическом уровне ощущал присутствие рядом Ларисы.
  Не единожды предчувствие не обмануло его - девушка всегда была рядом: сидела и упорно смотрела в его окно в течение всего светового дня, грустила чуть-чуть и мечтала. Она, как и он, никуда не ходила после работы - и ничего совсем не читала. Единственной страстью её, вероятно, и "книжкой" был живший напротив Стеблов, которого она две недели страстно высматривала в поле и лагере, знакомства и дружбы с которым ждала - и не скрывала этого.
  Откинув брезентовый полог жилища, она сидела у входа своего крохотного лесного "домика", грациозно положив на колени руки, и настойчиво смотрела вперёд, в самый центр оконного марлевого лоскутка стебловской палатки, что со стороны заплатку грязную напоминал, заплаткой и являлся по сути. Иногда в руках её был цветок - ромашка полевая или какой-нибудь лютик. Но чаще руки были пусты - красивые, белые, холёные руки, на которые хотелось смотреть и смотреть, и которые столько чувств вызывали, эмоций. Ухоженные руки женщины Стеблов и тогда, и потом больше всего ценил: для него это было верным знаком всегда благородства внутреннего и породы.
  До Чарской было метра четыре, не более - только узкий проход разделял тогда их, да грязная марля. И оставленный всеми Вадик в течение четырнадцати дней получил для себя возможность до мельчайших подробностей разглядеть и изучить свою школьную обожательницу, вволю налюбоваться ей, никого не стесняясь и не боясь благодаря естественной маскировке.
  Лицо её он очень хорошо тогда рассмотрел, крупное и холёное как и руки, с прямым греческим носиком посередине, ноздри которого то и дело вздрагивали и расширялись - будто бы она, не переставая, всё время на кого-то сердилась или даже презирала чуть-чуть. Переносица и щёки возле глаз словно золотой пыльцой были густо усыпаны жёлто-коричневыми веснушками; сами же глаза, как и небо над головой, были велики, глубоки и бездонны, неизменно задумчивы и умны, душевным огнём окутаны, страстями нешуточными, девичьими, которые уже и тогда пугали и могли бы, кажется, любого испепелить, воле хозяйки своей подчинить безоговорочно. Но особенно велики и сочны были алые губы девушки, в которых угадывалось столько страсти, столько душевных чувств, в которых проглядывал такой же сильный, взрывной и пылкий характер.
  Голову Ларисы украшали сзади две тугие, одинаковых размеров косы, в тяжёлые кольца скрученные; спереди же её лоб обрамляли пушистые тёмные завитушки. Всё это так шло ей, так мило и просто было, и так грациозно одновременно, что у стороннего человека, если он только не конченый был негодяй, чистый лик девушки должен был вызвать исключительно одно лишь умиление и симпатию.
  И плечи были широкие, крепкие у неё, и грудь тугая, девичья, уже заметно выглядывала из-под платья, говоря о скорой могучей силе, что будет струиться в ней! А уж как волновали Стеблова её полные ровные ножки, прямо перед ним на травке примятой лежавшие, - про то и передать нельзя! Ножки женские были его вечной слабостью, притягивавшие его как магнит и разума на долгое время лишавшие.
  "Красивая она всё-таки, во всём красивая! Даже и в том как сидит и смотрит, как цветок в руках теребит! - с восторгом тихим и умилением думал счастливый Вадик, как мышка притаившийся у окна. - Я это сразу понял, когда её несколько лет назад впервые увидел: она и в младших классах, помнится, такой же красивой была, и очень на фоне остальных выделялась..."
  И, затаивши дыхание, он подолгу простаивал на коленках, не шевелясь, сидевшей напротив Чарской любуясь... и не скоро, естественно, вспоминал про лежавшего рядом "Обломова".
  Э-э-х! выйти бы ему тогда из палатки и подойти, не робея, к ней; поздороваться, представиться, поклониться, взять за белые ручки решительно и увести её, истомившуюся от ожидания, в лес - от завистливых людских глаз подальше. И там, в лесной звенящей тиши и лесной прохладе, посреди изумрудных пахучих трав, периною для них расстелившихся бы, сполна насладиться ей: свежестью её молодой, девичьей ни с чем не сравнимой сладостью. Чего, казалось бы, было проще и для них обоих желаннее?!
  Но трусишка-Стеблов за четырнадцать дней подвига такого не совершил и из палатки ради знакомства так ни разу и не вышел. И сам истомился, через марлю глядючи, и девушку ждавшую истомил... И даже расстроил её под конец, чуточку разочаровал и унизил таким своим поведением, очень и очень для неё странным, как ни крути, странным и оскорбительным.
  Через себя самого, однако, он переступить не смог, через свою идеалистическую без меры натуру. Естество его природное, мужское, в начале восьмого класса силы и на четверть не набрало и разума ему своими эротическими порывами не замутило. И греха на душу он тогда не взял: оставил их отношения безоблачными и непорочными...
  Когда сердечко трепещущее до краёв наполнялось девичьей ангельской красотой, когда уже ту красоту, как и хмель, не выдерживало, - опоённый счастьем и тихим детским восторгом Стеблов осторожно отодвигался от марли, ложился на маты животом вверх и тихо лежал так какое-то время с блаженной и глупой улыбкой - будто бы счастье Божие, дармовое, внутри себя переваривал.
  Проходило минут десять-пятнадцать, прежде чем душа его одурманенная трезвела, осторожно спускалась с небес, с тихой радостью покидая горние ослепительно-голубые дали. Сознание прояснялось и восстанавливалось, разум раскисший креп, помноженный на бодрость духа, и Вадик вспоминал тогда про лежавшую рядом книгу... Тряхнув головой молодецки и глубоко, всей грудью, вздохнув, широко улыбнувшись и потянувшись, примятую подушку рукою взбив, он опять брал в руки увесистый том, раскрывал его на нужной странице и, не спеша, начинал читать дальше роман, погружаясь мыслями и успокоившимся сердцем уже в совершенно другую жизнь, давно минувшую.
  Наступало время Гончарова...
  
  В таком вот ежедневном чередовании приятного с полезным, своей собственной жизни и любви с жизнью чужой, стародавней, но всё равно безумно прекрасной и поучительной, и прошли для Стеблова Вадика те две июньские трудовые недели, Чарской и Гончаровым украшенные, - пока, наконец, появившийся однажды в лагере на исходе второй недели автобус "ЛИАЗ" ни увёз его, заболевшего, досрочно домой, в момент разрушив созданную писателем и прекрасноликой девой идиллию. И книжку он тогда не дочитал до конца, и с Ларисой не выяснил отношений - даже и попытки не предпринял, отложив и книжку и выяснения до лучших времён, которые, как надеялся он, обязательно когда-нибудь да наступят...
  
  7
  
  Восьмой класс. Осень. Конец первой четверти.
  Перейдя в категорию старшеклассников, Вадик впервые тогда попал на бал, что ежегодно проводился у них администрацией школы для учеников восьмых, девятых и десятых классов... И на том балу, танцуя несколько раз с Ларисой, он первый раз в жизни держал её в своих объятьях, жар и силу тела её ощущал, запах волос и шеи. И так ему сладко было при этом от девичьего жара и запахов, так томно на душе и волнительно - не передать! Можно с уверенностью сказать лишь одно: что по остроте и накалу чувств он с тем первым сердечным восторгом даже и любимый спорт ни за что не сравнил бы, в те годы доставлявший ему больше всего нешуточных страстей и переживаний.
  Хотя, если первые минуты вспомнить, - всё складывалось не сладко, не радужно. Он здорово волновался и трусил, переступая порог гудевшего музыкой зала - такого знакомого и уютного в прежние дни и такого пугающе-грозного в тот октябрьский вечер. Ему даже показалось в первый момент, что он не выживет в такой кутерьме, такой пугающей "мясорубке", и бугаи-старшеклассники его тут как букашку сомнут, затрут, затопчат, раздавят - и не заметят этого. А ещё показалось, что он самый молодой и невзрачный среди пришедших потанцевать пареньков, самый из них изо всех ненарядный и низкорослый. И делать ему на балу при таком плачевном раскладе по сути нечего. Он - лишний, случайный тут человек, на этом празднике жизни... Отсюда - и нервная в коленках дрожь, паника и смятение. От охватившей в первые секунды дрожи его даже и друзья не спасали, идущие рядом Лапин с Макаревичем, такие же бледные как и он, жалкие и трясущиеся.
  Спасла его тогда Чарская, пришедшая с Чудиновой раньше их и уже поджидавшая его у входа. Что она именно его стоит и высматривает в толпе, возле дверей с подружкою караулит, он понял, как только её увидел. Это было заметно по её устремлённым на него глазам, счастьем и страстью вдруг вспыхнувшим, надеждой, к которым он уже так привык за последний год, как к глазам сестрёнки своей или матери... И от этого на душе стало легче, понятное дело, - комфортнее и веселей, - когда он почувствовал, что его ждут, и он здесь кому-то желанен и интересен!...
  Вошедшие в актовый зал первыми Серёжка с Вовкой направились сразу же в дальний полупустой угол у противоположной от входа стены, где попросторнее и потише было, остановились и замерли на свободном пяточке лицом к сцене, на которой уже усердствовал их школьный вокально-инструментальный ансамбль и где от танцующих было не протолкнуться, по сторонам нервно принялись озираться, одноклассников глазами искать, с которыми им гулять безусловно повеселее было бы. Замешкавшийся на входе Вадик, успевший с Ларисою взглядами перекинуться, покорно пошёл следом, притулился рядом с ними в углу и к обстановке стал привыкать, вживаться в праздничную атмосферу.
  Атмосфера же в зале была воистину "апокалипсическая"! Вокруг всё кружилось, звенело, гремело и пело, гудело сотнями голосов, с трёх сторон толпились и танцевали возбуждённые, красные от духоты и жары старшеклассники; два завуча стояли рядом, вытирая платками пот, дежурившие учителя вдоль боковой стенки сгрудились, присутствовали некоторые из родителей. Но Вадик мало на них внимания обращал и мало уже чего и кого стеснялся. Окрылённый и возгордившийся, он видел с того момента только устремлённые на него глаза, отчётливо различал в толпе только одну Ларису, что неотступно следила за ним, пристроившись неподалёку, на танец взглядами пламенными звала, как ребёночка малого глазами его ласкала...
  
  8
  
  Ну а потом был какой-то модный по тем временам вальс, который близко-близко, на расстоянии вздоха и выдоха, соединил их рвавшиеся навстречу друг другу сердца, хотя они и так уже мысленно были вместе. Осторожно обхватив Ларису за талию, и без того уже возбуждённый её вниманием Вадик в полной мере тогда ощутил дурманящий голову жар молодого девичьего тела, желанную тяжесть почувствовал девичьих горячих рук, доверчиво лёгших на плечи. Всё это было так ново, остро и непривычно, и так безумно сладко одновременно, что он шалел и дурел, с ума сходил от восторга, - он буквально задыхался во время первого танца от счастья, от бурливших сердечных чувств, как кипяток через край из него, перегретого, брызжущих!
  Потом, взволнованные и раскрасневшиеся, они отдыхали в своих углах, приходили в себя, успокаивались. Потом с упоением сомнамбулическим танцевали ещё и ещё, привыкая, прислушиваясь друг к другу и, одновременно, всё крепче и доверчивее прижимаясь... пока, наконец, во время очередного с Ларисою танца Вадик ни почувствовал на своей груди на уровне сердца два упругих "мячика"-бугорка, что утюжками маленькими, раскалёнными, обожгли ему молодую грудь, заставили его, не целованного и непорочного, вздрогнуть, залиться краской стыда, мгновенно выпрямиться и отшатнуться... Эротический мощный озноб словно внезапным ударом тока сотряс его, водою огненной окатил, сделал мужчиною на мгновенье, наполнил закипевшей кровью самые потаённые и срамные места его напрягшегося как струна тела. Всё закружилось в его глазах, поплыло, яркими звёздочками заискрилось! И показалось Вадику в тот момент, что земля закачалась как пьяная - и уходит, проказница, из-под ног как палуба во время качки...
  
  Повторить ещё раз испытанное - несравнимое ни с чем! - блаженство ему на том вечере больше уже не удалось, увы. Макаревич с Лапиным, проскучавшие около часа в углу в отсутствие девушек и с завистью за ним наблюдавшие, засобирались оба домой. И Вадику, как ни пытался он удержать товарищей, уговорить их дождаться конца, пришлось уходить вместе с ними. Оставаться один на один с кипевшим страстями залом, а главное - с Чарской Ларисой, раскрасневшейся от танцев и музыки, от жилистых стебловских рук, что крепко, по-жениховски обнимали её во время последнего вальса, ошалевшей от этого и возбудившейся, если по её томному взгляду судить, и уже было начавшей требовательно и зазывно смотреть на Вадика из своего угла в минуты отдыха, чего-то большего от него ждать, чем тех его обниманий и прижиманий, - нет, на такие действия героические восьмиклассник Стеблов ещё способен не был, такие подвиги были не для него. Для его недоразвитой психики, да и для физиологии тоже, это было бы запредельное испытание - пылкую деву удовлетворить, немедля предоставить ей все, чего она ни захочет.
  С опущенной головой и чуть-чуть раздосадованный он покидал свой первый в начавшейся жизни бал - успешный, в целом, и запоминающийся, - затылком ощущая жар удивлённых до крайности глаз перевозбуждённой партнёрши - таких красивых от чувств и, одновременно, таких несчастных...
  
  9
  
  Окончание восьмого класса. Весна. Последнее школьное собрание восьмиклассников перед предстоящими в июне экзаменами, на котором подводились предварительные итоги завершавшегося учебного года.
  Стеблов, Макаревич и Лапин сидели на этот раз уже как положено, во втором перед сценой ряду, внимательно вслушиваясь в выступление другого завуча школы, Мещеряковой Екатерины Петровны, не спеша рассказывавшей им тогда про средне-статистические учебные показатели каждого из трёх присутствовавших в актовом зале классов, а также про некоторых отдельно взятых учеников, наиболее отличившихся как в одну, так и в другую сторону.
  Екатерина Петровна, солидного вида дама пятидесятилетнего возраста, грозная, властная и волевая, решительная и очень памятная - на всё, на хорошее и на плохое, - в отличие от Старыкиной преподавала в их школе математику и как завуч отвечала за естественные предметы (Старыкина отвечала за гуманитарию); преподавала давно и с успехом, за что и была отмечена государством ещё в сорокалетнем возрасте почётным и престижным званием "заслуженной учительницы РСФСР". Но на предмете она не замыкалась и за тетрадки никогда не пряталась: была и шире и мудрее своей математики; а, в целом, была энергичнее, жёстче и амбициознее многих своих коллег, от которых отличалась хотя бы тем уже, что никогда детишек собственных не имела. И весь свой душевный жар поэтому и чувства добрые, с годами не убывающие, всю страсть неутолённого материнской любовью сердца она с неизбежностью переносила на ребятишек чужих, которых за долгие годы работы у неё столько было. Жизнь школы, с её успехами и неудачами, взлётами и падениями, была и её жизнью, судьба каждого конкретного ученика - плохого ли, хорошего ли, не важно! - отчасти и её судьбой. Она горела, сжигала себя на работе, дневала и ночевала там и помнила по именам и фамилиям едва ли не всех выпускников за всю свою многолетнюю и многотрудную педагогическую практику.
  Такая самоотдача великая и к порученному делу страсть безответными и незамеченными не остаются, к счастью, даром не пропадают, не утекают в песок. Как никогда не пропадают бесследно добро и зло - до капли в миру сберегаются. Как человека и педагога Мещерякову знали и помнили в четвёртой школе сотни благодарных учеников, кто так или иначе с нею однажды сталкивался: многим она помогла самыми разными способами, многих поддержала и образовала, из ямы, а то и трясины житейской вытащила, на правильный путь направив, - отчего авторитет у Екатерины Петровны был неизменно высок, надёжен и непререкаем. Даже и те, кто у неё в троечниках ходил, стеснялись её за глаза осуждать, по окончании школы чернить и поносить, в душе понимая прекрасно, что эти отметки её минимальные - вполне справедливые и реальные, что большего им, недоразвитым, было поставить нельзя, не заслужили они большего.
  В объективности и порядочности Екатерины Петровны, словом, не сомневался никто. Никто не мог упрекнуть её в непрофессионализме, предвзятости, равнодушии. Дурная молва и хула за все годы работы её стороной обходили.
  Поэтому-то попасть под начало и опеку такой учительницы в раннем возрасте было чуду сродни, удачей великой, подарком судьбы, бесценной милостью Божьей, пускай и не видимой на первых порах невооружённым поверхностным взглядом. Посеянные её доброй рукой семена в детских чувствительных и податливых душах всходы впоследствии замечательные давали...
  
  Восьмой класс "А", на который за прошедшие восемь лет обучения педагогическая и человеческая деятельность Мещеряковой ни коим образом не распространились, был в этом отношении здорово обделён. От него будто доброго волшебника постоянно прятали или источник целебный, все-укрепляющий, что силу жить и учиться многим другим давал, всячески помогал убогим, сирым и страждущим. Исключение здесь составлял один лишь Вадик, ходивший с давних времён у Екатерины Петровны в любимчиках...
  
  10
  
  Про отношения Стеблова и Мещеряковой - необычные, с одной стороны, и, одновременно, трепетные, - здесь стоит рассказать особо. Это и читателю небезынтересно будет узнать, и самому автору - в радость. Это даст отличную возможность ему лишний раз вспомнить их, порадоваться и подивиться, и одновременно Господа поблагодарить за школу и счастливое детство. После чего мысленно пожелать старой дряхлой учительнице, если она жива, всего самого-самого наилучшего. Пусть знает старушка, святая душа, что ученики её до сих пор помнят и любят, что не забыли её напутственные слова и никогда не забудут.
  Так вот, бывает в жизни не раз - и про это, хорошенько подумав, наверняка может поведать каждый, - что однажды случайно встретятся где-нибудь два незнакомых до того человека, "стукнутся лбами" на узкой дорожке, секунду-другую посмотрят пристально друг другу в глаза - и улыбнутся оба ни с того ни с сего счастливой широкой улыбкой. И так хорошо вдруг обоим станет от внезапной мимолётной встречи, так комфортно и празднично на душе - что хоть песни петь начинай, в пляс на пару пускайся! И уже кажется им обоим через минуту-другую, что и знакомы-то они много-много лет, давно общаются, дружат. И что вроде как нет и не было прежде ни у того, ни у другого ближе и дороже человека на свете, дороже и родней.
  Нечто похожее произошло и у Вадика с Екатериной Петровной - с учётом разницы в возрасте и школьного статуса, разумеется. Встретив её однажды, будучи учеником пятого класса, на третьем этаже школы возле учительской и поймав на себе её цепкий и умный взгляд, Вадик вдруг улыбнулся тогда приветливо, вроде как без-сознательно даже, быстро и бодро поздоровался с завучем, которую прежде видел несколько раз на торжественных школьных линейках, неизменно стоявшую рядом с директором, и хорошо запомнил. После чего услышал в ответ: "здравствуйте, молодой человек", - сказанное с такой неподдельной искренностью и теплотой, да ещё и с обворожительной лучезарной улыбкой на тонких волевых губах, - что видеть эту чудную женщину, здороваться с ней он согласен был после этого ежеминутно!...
  
  11
  
  С той памятной для Стеблова встречи зоркий и цепкий взгляд Мещеряковой выхватывал его уже из любой ватаги, любой толпы, какой бы многочисленной и шумной она ни была, и долго не отпускал - следил за ним пристально и внимательно.
  "Здравствуйте!" - поверх ребячьих голов кричал восторженно Вадик, едва заметив знакомые и полюбившиеся ему глаза, и неизменно слышал в ответ приветливое: "здравствуйте, юноша", - или: "здравствуйте, молодой человек". Слышал слова, от которых ему радостно прыгать и скакать хотелось.
  А однажды, когда он, заигравшийся, столкнулся с завучем в коридоре и чуть было не сшиб её с ног, убегая от кого-то во время большой перемены, - то вместо грубого окрика и нагоняя вдогонку он услышал только участливо-ласковое: "Осторожно, Вадик! Побереги себя и других. Что это ты так расшалился сегодня?!..."
  Собственное имя, произнесённое устами грозного завуча, перед которой трепетали и робели все, включая и преподавателей, поразило тогда Стеблова необычайно.
  "Откуда она знает, как меня зовут?! - долго ломал он после этого голову. - Ведь она наш класс никогда не вела, и знать у нас никого не может?!"
  Ломать-то он ломал, но с того момента, завидя Мещерякову в школе или на улице, без стеснения и даже чуть-чуть озорно уже стал кричать ей подчёркнуто громко: "Здравствуйте, Екатерина Петровна!" - всегда неизменно подтягиваясь и возбуждаясь при этом.
  "Здравствуй, Вадик, здравствуй дорогой", - поравнявшись с ним, в свою очередь приветствовала его заслуженная учительница, широкой светлой улыбкой одаривая своего любимца, придирчивым взглядом окидывая и оценивая его - внешний вид мальчишеский и настроение. И Стеблову неизменно после таких приветствий казалось, что, обратись он к ней за помощью когда-нибудь или просто за добрым словом, советом, Мещерякова сделает всё, чтобы помочь ему, из кожи вон вывернется - что было, строго говоря, истинной правдой...
  
  12
  
  Возвращаясь теперь назад - на собрание восьмиклассников в актовом зале, которое мы ненадолго оставили и которое как раз Мещерякова и проводила, - скажем в завершение, что длилось оно недолго по времени: долго Екатерина Петровна детишек никогда не мучила, не любила попусту языком трепать. Быстренько рассказав со сцены про общие годовые показатели каждого класса в отдельности, трудности предстоящих экзаменов и необходимость серьёзного отношения к ним, она перешла под конец к обсуждению уже конкретных фамилий, что делала на своих собраниях почти всегда, что крайне важным считала в педагогических целях. И заполненный восьмиклассниками зал мгновенно затих в напряжённом ожидании.
  Сначала она, как водится, назвала имена и фамилии учеников, давно уже всем известных, от которых-де в школе устали как от холеры и которые, по её мнению, и себя и учителей продолжали упорно позорить наплевательским отношением к делу - урокам и домашним заданиям понимай. Высказав в адрес таких "паразитов и трутней бессовестных" весь свой душевный гнев вперемешку с презрением, что за год накопились в ней, Екатерина Петровна, махнув обречённо рукой, с удовольствием перешла после этого на другую категорию присутствовавших в зале школьников, куда более для неё желанную. Она с жаром, словно чистый воздух вдохнув, стала рассказывать про тех из них, кто изо дня в день, не покладая рук и себя не щадя ни грамма, старается учиться на одни пятёрки - на радость учителям и родителям - и кто заслужил таким молодым подвижничеством самых высоких похвал и самых больших поощрений... Перечислив фамилии нескольких присутствовавших на собрании восьмиклассниц, в число которых попали и девочки-отличницы из восьмого "А", Екатерина Петровна, пожелав им всего наилучшего на экзаменах, посмотрела после этого на Стеблова.
  - Есть в этом зале, впрочем, помимо круглых отличников и другие не менее способные ребята, - с любовью, гордостью в голосе и глазах сказала она. - Например, Вадик Стеблов, которого вы все знаете... Мне кажется: я за ним давно уже наблюдаю и слышала про его способности от учителей, - что, отнесись он посерьёзней к учёбе: к русскому языку, например, к немецкому тому же, - то в будущем он мог бы закончить школу с медалью, вполне бы мог... Подтянись, Вадик, настрой и пересиль себя, - уже непосредственно к любимчику обратилась Екатерина Петровна со сцены. - Тебе это будет не сложно сделать. И ты будешь примером для всех: все будут на тебя ровняться.
  Весь зал повернулся как по команде и уставился на Стеблова сотнями удивлённых глаз, под нешуточным давлением которых Вадик не знал в тот момент, куда ему и деваться. Смущение и тихая, переполнявшая душу радость охватили его - ибо такой высокой оценки своим скромным интеллектуальным способностям, да ещё и из уст всеми любимой учительницы, завуча школы! он не ожидал никак. И был бесконечно счастлив и благодарен за неё Мещеряковой.
  Заёрзав, завертевшись в кресле, порозовев до кончика носа и мочек ушей, моментально сжавшись, голову вобрав в плечи, будто бы ото всех спрятаться намереваясь, он машинально повернулся тогда назад, на левую от себя сторону, где на следующем от него ряду сидела с подругами Чарская, - и тут же столкнулся прищуренным взглядом с ней, с её восторгом наполненными глазами, прямо на него направленными, в которых без труда читались и за него неподдельная гордость, и безмерная к нему любовь.
  Слова Екатерины Петровны Мещеряковой и восторженный Ларисы Чарской взгляд после них Вадик в точности помнил потом всегда - сколько б ни жил на свете! Потому как ничего похожего с ним ни разу уже не случилось. Никто не сказал ему больше за целую жизнь таких окрыляющих душу слов из посторонних людей, никто не смотрел на него после школы с такой неподдельной и чистой любовью...
  
  13
  
  На том весеннем собрании Стеблов последний раз видел Ларису, последний раз любовался ей, был с ней рядом. Для обоих началась после этого предэкзаменационная утомительная чехарда, внёсшая в жизнь каждого некоторую нервозность, сумятицу и мандраж, прежде им не знакомые. Не до любви уже стало, не до переглядок пламенных - надо было ответ держать. Первый - и оттого волнительный.
  Потом начались сами экзамены за восемь прошедших лет обучения, на деле оказавшиеся лёгким ветерком в сравнение с предрекаемой классными руководителями и завучами школы бурей. Потом был солнечный и жаркий июль и не менее солнечный август - два лучших месяца в жизни каждого ученика, когда можно было вволю купаться и загорать, отдыхать и ни о чём не думать. И они потеряли друг друга из вида. Совсем.
  В конце же августа, тридцатого числа, собрав в чемодан пожитки с книгами и наскоро простившись с семьёй, новоиспечённый девятиклассник Стеблов уехал учиться в Москву, по дороге не вспомнив ни разу о своей Ларисе...
  
  
  Глава 3
  
  "Ища поддержки, как Антей к земле, я прикасаюсь к памятному детству.
   Пока оно со мною по соседству, мой путь не потеряется во мгле.
   Пока оно качает на крыле - меня, и я храню его у сердца,
   петляй, судьба, неиствуй и усердствуй - не задохнусь я у тебя в петле.
   Я жив пока могу вернуться к дому, <родителей, и ко> гнезду родному,
   где я птенцом отправился в полёт, где воздух пахнет будущим, как прежде,
   а прошлое мне снова о надежде - в саду, как птица вещая, поёт..."
   Мигель де Унамуно (перевод Сергея Гончаренко)
  
  1
  
  Его в детстве прозвали заводным - за то, что он часами мог гонять мяч по футбольным и баскетбольным полям, а шайбу - по ледовым площадкам, изумляя всех своей быстротой, реакцией, изворотливостью и выносливостью. Составы игравших команд беспрерывно менялись, менялись численность игроков и игровые места, менялись, наконец, сами игры. Не менялся только герой наш, Вадик Стеблов, стремившийся всегда и везде всех перебегать, всех обыграть, во всём принять активнейшее участие.
  Улица с малых лет была его родной стихией, домом вторым, а фактически - первым по количеству проведённого времени, растившим, воспитывавшим и окрылявшим его, его духовно и физически укреплявшим. Он пропадал там с утра и до вечера, бывало - прихватывал ночи, забывая про голод и холод, одежду подходящую и про сон. И всё рвался и нёсся куда-то, изо всех сил стараясь всё на свете увидеть, всё успеть захватить.
  "Как он у меня в школе учиться будет? - то и дело мысленно сокрушалась мать, с тревогой наблюдая за своим первенцем. - Он же и минуты не может усидеть на месте!..."
  Тревожилась и горевала мать, как потом выяснилось, не напрасно, хотя школа и не стала для её старшего сына бедствием ужасающим или же сущей мукой, препятствием непреодолимым как для других. Два-три обязательных урока в начальных классах не слишком обременяли и напрягали его, не сильно озадачивали. К тому же, первые рассказы учительницы - живые, красочные и доходчивые, примерами и картинками сопровождаемые, - ему, на удивление любознательному и жадному до всего нового пареньку, как раз даже нравились. Он слушал их, раскрывши рот, схватывал всё на лету, быстро запоминал услышанное.
  Школа, плюс ко всему, заметно прибавила ему друзей, с которыми пришли и новые увлечения. Сама она на первых порах - с её порядками и людьми, огромным спортзалом и библиотекой, изумительным фруктовым садом за стадионом, в котором такие диковинные выращивались плоды, такие сладкие и сочные яблоки вызревали, - сделалась очередным и самым большим его на тот момент увлечением, которое его больше радовало, чем утомляло. Как могут увлечения утомлять?!
  А времени после неё у Вадика оставалось много, о котором не стоило ещё сильно тужить. И, прибежав после уроков домой, наскоро подкрепившись и переодевшись, он со всех ног мчался потом на милую сердцу улицу - догонять там то, что упустил за утро, энергию из себя выпускать, окружающей жизни радоваться...
  
  2
  
  Первым большим испытанием для него стало домашнее задание, предложенное их классу Инной Алексеевной Малкиной, первой учительницей Вадика - низкорослой красивой дамой средних лет с огромной, не пропорциональной для её роста грудью, любившей тихонь и угодников, богатых и знатных учеников, что неизменно ходили у неё в любимчиках и отличниках. Инна Алексеевна, исходя из опыта или из образовательных директив, полученных в пединституте, не поспешила сразу же загрузить детей: дала им время на привыкание и раскачку. Всю первую неделю она знакомила их со школой - историей её и традициями, её знаменитыми выпускниками, - водила первый "А" класс по этажам и разным профильным кабинетам. Потом показала детишкам спортивный и актовый зал на четвёртом этаже, стадион за школой, богатейший фруктовый сад с теплицей и парниками, и молодыми, обильно плодоносившими яблонями и грушами. И под конец попросила своих притомившихся подопечных нарисовать дома в тетрадках с помощью циркуля пять одинакового размера кружков, долженствующих располагаться на первой странице строго по горизонтали.
   Задание было пустяшным - но с тайным и далеко идущим умыслом. Именно так проверяют опытные педагоги новых учеников, составляют мнение о них: о характере каждого и работоспособности, настрое внутреннем и прилежании.
  И уже ту первую школьную проверку Вадик тогда не прошёл - полным неумёхой себя выставил и разгильдяем, - из-за чего сразу же опустился в учительских глазах, в категорию середняков справедливо попал, безнадёжных троечников, дал повод Малкиной нелестно о себе все четыре года думать, которых - поводов - потом было не сосчитать.
  Прибежав после уроков домой, как всегда раскрасневшийся и возбуждённый, он, помнится, начал дело с того, что расчистил для себя угол за обеденным столом, потому как собственного стола у него долгое время не было. Когда всё было готово и прибрано, он уселся поудобнее на табуретку, достал из портфеля тетрадь и новый, заточенный матерью, карандаш, а также совсем ещё новенький, в чёрной блестящей краске циркуль, в народе прозванный "козьей ножкой". Это был тогда самый дешёвый и самый примитивный циркуль-универсал, рассчитанный, при небольшой доработке, на все виды карандашей: от самых тоненьких - до самых толстых.
  Карандаш Вадика тонковат оказался для металлического хомутка: его необходимо было поджать клещами... Но клещи были у отца, отец же был на работе, с которой возвращался поздно, как правило; бывало - и навеселе. А сидеть и ждать его, сложа руки, до вечера Вадик не захотел - не любил никого ждать и минуты.
  "Попробую так", - не долго думая, решил он, засовывая карандаш в держатель, после чего медленно, придерживая большим пальцем шестигранный торец и одновременно загоняя остриё ножки циркуля поглубже в бумагу, стал выводить в тетрадке первый, заданный учительницей круг, усердно сопя и пыхтя при этом.
  Незакреплённый карандаш, как хорошо смазанный ползунок ползая по держателю, самоуправно вычертил на лощёном листе некую причудливую фигуру без названия, у которой, помимо страшного вида, ещё и начало не сошлось с концом. Спираль получилась кривая, "пьяная", а не круг, на которую даже смотреть было больно...
  Такой поворот плёвого на первый взгляд дела неприятно поразил Стеблова - парня стремительного, несдержанного.
  "Я так с пятью кружками этими до вечера провожусь", - с досадой подумал он и, поморщившись, полез в портфель за ластиком.
  Новенький ластик быстро ликвидировал неудавшееся с первого раза творение, и наш торопыга-чертёжник, закусив губу и ещё яростнее, ещё громче сопя, вновь принялся за работу, ещё крепче придерживая пальцем карандаш в держателе, поворачивая уже не циркуль, а саму тетрадь.
  Фигура на листе в этот раз по форме напоминала уже точно круг, но под самый конец рука Вадика вдруг ослабла и дрогнула. И две до того дружно шедшие навстречу друг другу линии опять предательски разошлись, не на шутку разозлив занервничавшего первоклашку. Он-то, чудак, думал выполнить первое в жизни задание за один присест, одним махом скинуть его с плеч долой и забыть про него поскорее. И потом получить от учительницы похвалу или даже пятёрку. А выходило всё наоборот - смешно, бестолково и очень медленно. Ни руки не слушались, ни тетрадь, ни циркуль с карандашом гранёным. Вадик нервничал, портил всё, спотыкался на ровном месте; он, шутка сказать, запутался в трех соснах, где не должен был, не имел права путаться...
  И вновь энергично заработал ластик в его руках, старательно убирая начерченное; и одновременно превращая лощёный тетрадный лист в бумагу туалетную, промокашку...
  Третью, совсем уже нервную попытку карандаш не выдержал - сломался; его тонкий графитовый кончик, затрещав и подскочив на столе, отлетел далеко в сторону, не желая более служить такому горе-чертёжнику.
  Тяжёлый надрывный вздох, раздавшийся над столом, унёс остатки короткого детского терпения: его едва-едва хватило после того на новую карандаша заточку. А тут ещё, как на грех, в окно постучал сосед-одногодок, вызывая гулять разнервничавшегося дружка, "ерундой" уже полчаса занимавшегося.
  - Сейчас иду, - крикнул ему в форточку вскочивший с места Вадик. - Домашнее задание сделаю только.
  Подстёгнутый призывом гулять и солнцем сентябрьским, ласковым, нежно коснувшимся глаз, он закрыл и занавесил окно, и вернулся назад к столу, при этом недовольно морщась. Нервно усевшись за стол, он схватил приготовленный карандаш, ставший после собственноручной заточки каким-то уродливым и неудобным, и уже от руки, без циркуля, быстро нарисовал в тетрадке пять заданных учительницей кружков, которые попытался расположить в заданную ей же линейку. Кругами, правда, те его ручные творения сложно было назвать. Да и заметно плясали они на листе вверх и вниз словно пьяные. Зато у каждой фигуры из пяти концы сходились с концами.
   "Да ладно! Сойдёт и так, - с облегчением подумал он, пулей выскакивая из-за стола, на бегу убирая в портфель циркуль, карандаш и тетрадку. - Кому нужны эти кружки дурацкие?!"
  И не прошло и пяти минут, необходимых на переодевание, как он уже самозабвенно гонял во дворе с соседскими ребятишками мяч, с удовольствием и каким-то внутренним наслаждением даже погружаясь в привычную для него среду, стихию желанную, милую, - стихию соперничества и борьбы, и бескомпромиссного спортивного состязания...
  
  - Как у тебя в школе дела, Вадик? - спросила его вечером мать, с работы только-только пришедшая и словно что-то неладное почувствовавшая тогда.
  - Нормально, - ответил смотревший телевизор сын.
  - Домашних заданий не задают ещё?
  -...Н-нет.
  -...Странно! - недоумённо пожала плечами Антонина Николаевна (так звали маму Вадика), намереваясь идти ужин готовить. - Уже неделю целую проучились, а вам ничего не задают.
  - Зададут-зададут, не волнуйся, мамуль: Инна Алексеевна сегодня пообещала, - скороговоркой ответил отвернувшийся от неё первенец, с головой ушедший в футбол и не желавший продолжать неприятный для него разговор, рассказывать всю правду матушке. И уж тем более, не желавший отрываться от телевизора, на ночь глядя, и садиться опять за стол и тетрадки, кружки начинать переделывать, мучиться, глаза ломать. На кой ляд ему это было нужно?! Он очень устал, избегался за день - и хотел отдохнуть. А перетруждать себя дурацким заданьем не имел намерений...
  
  3
  
  То испытательное домашнее поручение, почти никем, кроме самой Малкиной, не замеченное, незримо, но чётко разделило первый класс "А", в котором довелось учиться маленькому Стеблову, на две неравные части.
  В первую, меньшую по числу, попали дети, всю вторую половину того памятного сентябрьского дня провозившиеся над заданными учительницей кругами, которые, в конце концов, получились у них на загляденье - ровные и красивые. Для таких ребятишек предстоящие десять школьных лет обучения - со всеми их ежедневными заданиями и контрольными, окружностями, треугольниками и пирамидами, как и подлежащими и сказуемыми, падежами, спряжениями и склонениями - должны были стать и стали главным на тот период жизни делом, полностью подчинившим оставшиеся вне школьных стен дела, тем более - развлечения.
   В оставшейся, большей части, естественным образом оказались ученики, отнёсшиеся к первому домашнему заданию либо спустя рукава, либо вообще позабывшие его выполнить. Для них - непоседливых и неорганизованных, шалопутных, беспечных и озорных, или просто очень и очень ленивых - школа, как таковая, не только не стала единственным светом в их необычайно широком жизненном окне, но даже и не самым ярким.
  И именно к последней группе, к величайшей скорби матери, доходившей у той до отчаяния, а часто и до горьких, безудержных и безутешных слёз, целых семь долгих лет вполне заслуженно принадлежал и Стеблов Вадик, никак не желавший менять свою вольную и бесшабашную внешкольную жизнь на сомнительную, по его тогдашним понятиям, честь быть в числе первых учеников класса.
  Он так и учился потом, как выполнял то первое на дом задание, - нервно, стремительно, неровно очень: лишь бы концы у него сходились с концами и хоть какой-то был результат. Оттого и не замечал совсем набегавших и весело проживавшихся лет, как к тетрадкам старым, использованным, к ним относился... А года набегали быстро и, не задерживаясь, уносились прочь, оставляя по себе лишь слабые воспоминания...
  
  4
  
  Первые четыре года в школе показались Вадику одним днём, одним мгновением даже. Инна Алексеевна Малкина, научив детей читать и писать, любить школу, Родину и будущих учителей, свою почётную задачу-миссию полностью выполнила и навсегда распрощалась с ними. Были слёзы обильные и цветы, заверения с обеих сторон в вечной любви и памяти. И было прощальное, с тортами и чаем, застолье, венчавшее трогательное расставание.
  И всё. Беззаботное детство закончилось, превратилось в сон - сладкий, как прощальный торт, быстротечно-прекрасный...
  
  5
  
  Пятый класс принёс с собой большое количество новых предметов, не ведомых бывшим первачкам. На смену простенькой арифметике пришли почтенные алгебра с геометрией, замелькали фамилии Фалеса, Пифагора, Евклида, от мудрёных аксиом и теорем которых у некоторых учеников 5 "А" стала регулярно болеть и "раскалываться" голова и "шарики заезжать за ролики". Букварь и Родную речь заменили величественный и могучий Русский язык и не менее величественная Русская литература. Появились история, ботаника, природоведение, иностранные языки, музыкальное, художественное, трудовое и физическое воспитания.
  Вместе с новыми, диковинными дисциплинами - и это было куда более важным и значимым для Стеблова и его повзрослевших товарищей-одноклассников событием - пришли и новые преподаватели, каждый из которых отвечал уже только за свой предмет, только по нему одному учеников проверял и оценивал. Все они были разные по возрасту, характеру и темпераменту, воспитанию, образованию, воззрениям на жизнь, разной же национальности, - что было немаловажно, как потом выяснилось. И все так или иначе гнули свою линию, строили класс под себя, под свои требования и программы.
  Это было и хорошо и плохо одновременно, такая палитра педагогическая и такой разнобой. Хорошо потому, что было крайне занимательно и интересно к новому человеку приноровиться, изучить и понять его, такого важного и своевольного, ума-разума от него набраться, симпатий, похвалы и любви, которые никогда не бывают лишними. А главное - оценку заслуженную получить, уже не зависящую от других предметов и педагогов, а только лишь от способностей, исключительно от них... Плохо же потому, что невозможно стало бездарям и нетягам разом под всех учителей подстроиться и обольстить, подкупить напускным усердием, кротостью. Тяжеловато пришлось в пятом классе любимцам первой преподавательницы - тихоням, угодникам и лизунчикам, да и тем же блатным, - кто четыре прошедшие года выезжал исключительно на её к ним симпатиях.
  В целом же, тяжело становилось всем. Учебный процесс усложнялся день ото дня, предъявлял ученикам всё новые и новые требования. И не все выдерживали такой напор, не все за ним поспевали.
  Инна Алексеевна для оценки своих питомцев использовала всего два критерия - прилежание и социальный статус семьи. Другими критериями она пользоваться не могла, даже если бы и захотела этого: таблица умножения и Букварь исключали для неё такую возможность.
  Теперь же всё поменялось кардинальным образом: усложнилось и запуталось для одних, для других же стало честней, справедливей, проще. Прилежание, кошелёк и статус отца - вещи важные и безусловно необходимые в любом деле: без них - никуда. Но с приходом алгебры и геометрии, истории и литературы, чуть позже - физики, химии, биологии, их одних уже становилось мало: уже необходимо требовались память объёмная, цепкая, извилистые и породистые мозги, дотошные и проворные, умение думать, задачи решать, быстро и качественно головой работать.
  И выяснялось - к стыду и удивлению многих, неприятному надо сказать, - что как раз это-то и не просто, не все это могут добротно и красиво делать. Из числа тех, главным образом, кто был причислен Малкиной к "лику святых", кто ходил у неё в обожаемых. И, наоборот, играючи и с лёгкостью невероятной, на зависть всем, как орешки щёлкают задачки алгебраические и геометрические те скромные до того пареньки, кто у первой учительницы были мышками серыми, нолём, кто числился у той в шалопаях...
  Жизнь класса менялась, словом, менялась прямо-таки на глазах, доставляя такой переменой скорой радость и гордость одним, другим же - печаль и муку. Уже к концу первого полугодия в 5 "А" образовались три не пересекающиеся между собой группы: отличники круглые, середняки и неуспевающие по всем предметам дети - так называемое "болото". Разделение это оформилось и закрепилось вначале в головах учителей, затем - в головах воспитанников и их дневниковых оценках, и сохранилось неизменным, в целом, за очень редкими исключениями, все последующие шесть школьных лет - вплоть до звонка последнего, прощального.
  Группу отличников составили те, кто своё прилежание и трудолюбие природное весомо подкрепили умением думать, запоминать, делать правильные из прочитанного и заученного на уроках и дома выводы. Таких в классе Вадика оказалось совсем немного - куда меньше, во всяком случае, чем было их до того у Малкиной. Все они быстро сделались заметными в школе людьми: их фотографии поочерёдно красовались на школьной доске почёта. В эту группу, кстати сказать, поначалу вошёл и Вовка Лапин, давнишний Вадика друг, о котором рассказ впереди.
  Самую большую по численности группу, группу середняков, основу любого класса, составили либо ученики прилежные, но недалёкие по природе своей, либо способные к обучению дети, у которых самодисциплина отсутствовала или была смехотворно-маленькой. К этой второй группе по праву принадлежал Серёжка Макаревич, ещё один дружок Вадика, о котором, опять-таки, мы поговорим дальше.
  Ну а "болото" - оно "болото" и есть. Там мрак, невежество, беспробудная духовная спячка - и могучая власть инстинктов во всем: хватательных и жевательных, утробно-половых. Про таких "крепышей-плохишей" не то что писать, - говорить лишний раз не хочется...
  
  6
  
  Про самого же Стеблова скажем, что с пятого по седьмой класс включительно и по оценкам своим, и по внутреннему настрою, отношению к делу принадлежал он к крепким середнякам - и ничуть не тяготился этим. Не было у него на тот момент ни прилежания соответствующего, ни особых к чему-либо склонностей или страстей, так что было удивительно даже, как он ещё четвёрки и пятёрки в дневник тогда получал и некоторым учителям нравился.
  Память спасала его, удерживала на плаву, не давала опуститься до троек, - природная, Богом данная память, первые признаки которой обнаружились у него достаточно рано, когда он только-только выучился говорить... и хулиганить начал вовсю, игрушки разбрасывать по квартире, со всеми подряд драться. Сидя как-то осенним вечером с матерью на диване и прослушав в её прочтении поэму Некрасова "Генерал Топтыгин", он, трёхгодовалый тогда карапуз, толстенький, живой, плотно сбитый, с большой несоразмерной туловищу головой, тут же и повторил понравившуюся поэму слово в слово, сбившись по ходу рассказа всего пару-тройку раз.
  Такой поворот событий поразил тогда мать, потряс даже: не ожидала она совсем, от родов вторых отдыхавшая, такой от своего первенца прыти.
  - Молодец, Вадик! молодец! - только и сказала она, с восторгом на сына глядя.
  И потом вдруг, в порыве душевной радости, обхватила его, крепко прижала к груди и долго держала так, счастливая, умилённо любуясь им и восхищаясь одновременно.
  В тот момент знаменательный, заревой, который оба они на протяжение жизни до мельчайших деталей помнили и с удовольствием пересказывали друг другу, оставшись один на один, в колотящемся материнском сердце впервые зародилась надежда - робкая, крохотная такая, которую мать скрывала потом ото всех, от супруга законного даже, но которую упорно не один год в мыслях своих лелеяла! - что сынуля её родненький, её несравненный Вадик в будущем не подведёт её ни за что, перед людьми в дурном свете не выставит. Наоборот, поднимется на ноги с Божьей помощью, выучится, станет красавцем-парнем, а может даже учёным - умным, образованным, волевым, всё на свете знающим и умеющим. И этим лучше всяких гостинцев под старость одарит её и воодушевит, спокойно умереть поможет, за что она ему будет век благодарна...
  А память у сына и правда была изумительной! - это отмечали потом все близко знавшие его люди. Она выручала его всегда и везде, в том числе - и в школе... Ведь он не учился совсем до восьмого класса, или - почти не учился: всё, что на уроках запомнит, решит и поймёт - на том и выезжал; и умудрялся получать в дневник приличные отметки.
  Страсти же к наукам и кабинетному творчеству, знаниям твёрдым, глубоким достаточно долго не было у него - ни к каким! И тут уж не помогали ни чьи напутствия и увещевания - ни родителей, ни родственников, ни учителей. Потому что страсть к чему- или к кому-либо, как, впрочем, и вышеупомянутая память, как и любовь, - это дело сугубо Божие...
  
  7
  
  Для Антонины Николаевны Стебловой, всю жизнь боготворившей школу, равно как и всякое образование вообще, такое наплевательское, безалаберно-равнодушное отношение старшего сына к учёбе и срединное его положение в классе стали настоящей мукой, пыткой душевной, плохо переносимой, если трагедией не сказать. Не такого рвения от Вадика она втайне всегда ждала, не на то его с малых лет настраивала. Да и без запинки пересказанный "Генерал Топтыгин" в младенческом возрасте совсем не такое ей обещал, не такие плачевные рисовал горизонты...
  
  - Ты почему не хочешь учиться, сынок, ответь?! Почему в школу ходишь как на работу постылую, неинтересную?! И почему до сих пор не можешь увлечься ничем, с будущим как-то определиться?! - раз за разом дома терзала она его и себя расспросами пренеприятными, едва-едва сдерживая слёзы в глазах после очередного родительского собрания, когда ей там про равнодушие её первенца выговаривали школьные наставники-учителя и в один голос просили помочь им сына её бесстрастного как-то к знаниям приобщить, к серьёзной на уроках работе, по-матерински повлиять на него, на его безответственное поведение. - И в начальных классах, помнится, учился кое-как - без старания и прилежания: Инна Алексеевна всё на тебя жаловалась. И теперь, подрос и возмужал когда и когда пора бы уж, кажется, и за ум браться, ты всё равно учиться не хочешь! Почему, скажи?! Растолкуй пожалуйста!
  - Да почему не хочу-то? - хочу, - досадливо отвечал сын, предчувствуя очередной скандал. - Учусь как все, как весь наш класс учится.
  - Как же это ты так интересно учишься, и чему, позволь тебя спросить, если учителя в один голос обратное мне говорят: что ты совершенно не стараешься и не учишься по их предметам?!
  - Кто говорит? - болезненно морщился Вадик.
  - Да все поголовно! Жалуются, что ты всё делаешь кое-как, без огонька: лишь бы, мол, побыстрее отделаться! с плеч побыстрее заданное спихнуть! - а там, говорят, ему хоть трава не расти, хоть прахом пусть всё идёт и пылью густой покрывается! И с русским языком так, литературой, историей! И с немецким языком, Галина Матвеевна сегодня жаловалась, такая же точно картина!
  - Немецкий мне учить не обязательно: я с немцами ни дружить, ни общаться не собираюсь. Они - фашисты, гитлеровцы, наши враги. Были врагами, врагами и будут.
  - А русский почему не учишь? - оторопело вопрошала мать, понижая тон, удивлённая ответом сына. - Это же твой родной язык. А литературу?
  - Я учу, - упрямо повторял Вадик, опустив низко голову.
  - Как же ты учишь, объясни мне, дуре, если у тебя в дневнике одни сплошные четвёрки по этим предметам? А то и тройки проскальзывают. Кто учит - тот отличник круглый с первого класса, как ваша Чаплыгина Оля или Лапин Володька.
  - Они все зубрилы и подхалимы, отличники твои, - не поднимая головы, недовольно отвечал возбуждённой матери сын. - Их за это никто в классе не любит.
  - Ну и что! - негодованием взрывалась мать. - Хороших и работящих людей никто не любит!... и нигде! Запомни это, сынуля!... А насчёт "зубрил" я тебе так скажу, что и зубрилкой нужно быть: многие предметы без этого просто не выучишь!... А ты, дружочек мой дорогой, своё разгильдяйство элементарное и нежелание учиться с первых дней, я заметила, выдаёшь за какой-то там якобы героизм! за грошовое свободолюбие! Вот какой, дескать, я отчаянный малый! - мне всё до лампы! я никого не признаю и не боюсь! И плевать я, дескать, хотел на учителей и на школу!... Так же тоже нельзя, сынок! - пойми. Потому что не правильно это! И не по-людски, и не по-советски как говорится!
  - Вадик! дорогой! послушай меня, - переведя дух и взяв себя в руки, уже спокойнее продолжала беседу мать, перед сыном вся в струнку вытянувшись и даже и сжатые руки шатром к груди приложив, будто Самого Господа Бога призывая в союзники. - У тебя сейчас столько свободного времени на счету, которого в таком количестве у тебя потом никогда уже больше не будет! никогда! - поверь! О таком даре Божием можно только мечтать! - всякий умный и талантливый человек об этом всю жизнь мечтает!... Это время можно потратить с пользой: что-то узнать, прочитать, выучить, понять и запомнить. Чтобы когда-нибудь в будущем добытое знание применить, чтобы элементарно стать интересным образованным человеком. А можно, наоборот, пропить и прогулять, пустить драгоценное школьное время по ветру. И остаться в результате ни с чем - пустышкой дрянной, ничтожеством, никчёмным глупеньким человечком, которого будут потом все обманывать, эксплуатировать, унижать, ноги о которого с презрением вытирать будут... Неужели же ты, сын мой старший, любимый, хочешь для себя такой незавидной участи: прожить жизнь свою кругленьким дурачком?! уродцем слабым, безвольным?! Хочешь?! - ответь!
  - Не хочу, - тихо, но твёрдо отвечал Вадик, за живое задетый таким неприятным сравнением. Но слова матушки, жаркие и возвышенные, не возбуждали в нём почему-то ни школьного энтузиазма, ни рвения, других каких чувств. Он не понимал тогда, не мог уяснить, чего от него все хотят: дома - мать, учителя - на уроках.
  В школу он ходит и учится, слава Богу, - по мере своих сил и возможностей, разумеется; оценки хорошие получает: четвёрки, а то и пятёрки даже, пусть и не всегда. Чего же, кажется, им ещё надобно?... Не все задачи решает, какие на дом задают? не все стихотворения учит? - да, не все! Но если всё решать и учить - свободного времени совсем не останется - ни минуты!... А когда же тогда жить?! - просто жить, ни о чём не думая?!
  Матушка говорит, что уходит время. Действительно - уходит: она тут права. Вадик годов не замечал, не то что часов и минут... А ему без конца талдычат с первого класса про какие-то задачи дурацкие, склонения, спряжения, падежи, про язык поганый, немецкий! Что значат они, придуманные и искусственные, символические, в сравнение с уходящей жизнью живой! чего они в сравнение с ней стоят!... Но ему настойчиво предлагают, чуть ли ни требуют даже поменять её - собственную уходящую безвозвратно жизнь, - на них. Понимай - на пошлые и пустые фантики: ну не смешно ли это?!
  Нет уж - увольте! ищите других дураков! А его не трогайте, оставьте в покое! Платить такую высокую плату за ерунду, за фикцию натуральную, за пустышку ученик младших и средних классов Стеблов никак не хотел, не испытывал к тому никакого желания. А то что "ученье - свет, а неученье - тьма" до него тогда слабо ещё доходило...
  
  8
  
  В шестом же классе случилась другая беда - Вадик увлёкся лыжами. Да так яро, неистово и фанатично делу новому всего себя посвятил, не по-детски самозабвенно, что школа с её программами образовательными, ежедневными тяготами и заботами на целых полтора года отошла для него в глубокую тень и как бы перестала существовать вовсе.
  Успеваемость его в этот период резко упала, запестрели тройки с двойками в дневнике, отношения с учителями резко испортились... Катастрофически испортились и отношения с матерью, для которой шестой класс сына стал едва ли не самым тяжёлым в жизни, самым для сердца опасным, стоивший ей стольких слёз, стольких ночей бессонных, покрывший бедную голову её первой старческой проседью...
  
  Спортом, если уж говорить строго, Вадик занимался всегда - сколько себя помнил; занимался где придётся и чем придётся - с такими же шустрыми пацанами как сам, которые в основной массе своей были его взрослее. Гонять ли по улицам мяч или шайбу часами, висеть на самодельном турнике или просто бегать наперегонки, купаться в пруду до одури, до посинения, играть во дворе в салочки - ему было всё равно и всё едино: лишь бы на одном месте не стоять, а шевелиться и двигаться. Энергии мышечной и сердечной, динамической силы в него природой было заложено с лихвой: на десятерых бы, кажется, хватило.
  В пятом же классе он сделал первую достаточно робкую попытку хоть как-то обуздать себя, своё бурлящее естество оформить, организовать его, окультурить, если так можно выразиться, пустить своё физическое развитие по одному-единственному руслу: решил заняться спортивной гимнастикой в городской спортшколе. И такое решение опрометчивое Вадик принял, главным образом, под давлением своих дружков - Лапина и Макаревича. А точнее - под воздействием их первых спортивных побед и первой же достаточно громкой славы: про обоих с уважением в голосе упомянули в классе учителя и даже написала однажды их районная многотиражка. Амбициозного и самолюбивого Стеблова это всё подстегнуло здорово, распалило, раззадорило, завело; он, лихой удалец, захотел для себя того же...
  
  9
  
  И тут будет уместно нам с вами, читатель, ненадолго остановиться и поближе познакомиться с друзьями Вадика, Вовкой и Серёжкой, вкратце живописать портреты и биографии их, которые в школе были тесно переплетены с биографией нашего героя. Автору это будет достаточно просто сделать: двое этих симпатичных и добрых, в целом, парней никогда не имели харизмы, Божией искры в груди, таланта какого-нибудь хоть самого крохотного и завалящего, который и делает из любого смертного личность яркую и неповторимую, как магнитом притягивающую к себе, оставляющую долгую память и шлейф героический. Поэтому в индивидуально-личностном плане школьные приятели Вадика были на удивление серыми и неинтересными, одинаковыми как два одуванчика на лугу или цыплята из инкубатора, про жизнь и дела которых что-то такое особенное вспомнить и рассказать по большому счёту и нечего.
  Поразительно, но даже и у некоторых одноклассников-шалопаев Стеблова, что в двоечниках с первого класса ходили, в изгоях у учителей, даже и у тех немногих было "своё лицо". Они хотя бы удалью и бесшабашностью отличались, поразительным бесстрашием и природной дерзостью молодой, отчаянными на уроках и вне школьных стен поступками и поведением, что так любят девочки во все времена, за что пареньков-удальцов чтят и ценят.
  У этих же двух слюнтяев и чистоплюев законченных - а по-другому и не скажешь про них! - ни разу и намёка на бунтарство и удаль не наблюдалось за все десять долгих и утомительных школьных лет, позывов робких к преодолению ли, сопротивлению ли, жёсткой и бескомпромиссной борьбе. Какой там! Куда ветер подует - туда их и чёрт несёт, словно пылинки уличные.
  А всё потому, что оба при рождении получили кислую голубую кровь от родителей и уже в силу этого были рафинированными и изнеженными, пустыми как барабан - не бойцами, не воинами, не победителями! Будучи бездарными и бесталанными отпрысками богатых и обеспеченных всем необходимым семей, они проживали детские годы, равно как и годы отроческие, исключительно за счёт денег, авторитета и связей отцов, и ничегошеньки своего к дармовому авторитету отцовскому не добавили. Все их успехи школьные и достижения, если таковые в принципе были, зиждились исключительно на усердии и усидчивости, да на подчёркнуто-доброжелательном отношении учителей. Чего-то другого у этих ребят за душою трудно было найти - хоть днём с огнём там ищи. Нечего про их внутренний мир и особенности интеллектуальные и написать поэтому! Талантом и творчеством, жаром душевным, огнём, исканиями и метаниями там никогда и не пахло!...
  Но при всей их внутренней схожести, какую редко встретишь даже и у братьев родных, внешне Макаревич и Лапин рознились как день и ночь, или как две стороны медали. Рознились они и характерами и воспитанием, семьями и родителями своими - всем тем, одним словом, что составляет жизненную атмосферу вокруг человека, социальную его среду.
  Серёжка внешне был жгучий и обворожительный красавиц-брюнет, весёлый, живой и подвижный, в общении лёгкий, вольный в манерах. Вовка же, наоборот, был совершеннейший стопроцентный блондин скандинавского вида, элегантный, спокойный, чопорный, чуть флегматичный даже, любивший порядок и чистоту, суету и на дух не переносивший, не терпевший шумных и горластых ребят и компаний.
  Серёжка был большой хвастунишка и фантазёр, выдумывавший про себя и свою семью всяческие небылицы. Вовка лгать и что-то придумывать в принципе не умел: считал это ниже своего достоинства.
  Серёжку родители с малолетства баловали, равно как и брата его и сестру, давали им излишне много свободы. И интеллектуального первенства в школе, с Серёжкиных слов, отметок отличных от них никогда не требовали. Дружка же его неразлучного, белобрысого, все школьные годы родители как постылого пасынка жучили и шпыняли, держали в узде, в ежовых рукавицах даже; заставляли чуть ли не по уставу жить, по уставу же отдыхать и учиться; наказывали за малейшую провинность, за ту же четвёрку в дневнике, не давали расслабиться и отдохнуть: хотели оба, наверное, чтобы он у них был и в классе и в жизни первым.
  Вовка, денно и нощно опекаемый бабушкой, которой помогала домохозяйка-мать, был неизменно опрятен, ухожен и чист, был всегда идеально причёсан, приглажен, подстрижен. Серёжка же, не имевший нянек и бабушек, мог запросто заявиться в школу потрёпанным и помятым, в рубашке не первой свежести, разодранном во дворе пиджаке: работавшая на постоянной основе мать его за троими детишками-обормотами следить не всегда успевала.
  У Вовки, помимо него самого, была ещё и младшая сестра в семье, такая же яркая чопорная блондинка - капризная воображалистая девчонка, красивая, но и надменная и властная с малолетства, не привыкшая никому подчиняться и уступать, которая Вадику характером не нравились совсем, которой и сам он не нравился. У Серёжки же, помимо младшей сестрёнки, прелестницы и умницы, был ещё и старший брат Андрей - мягкий, добрый, улыбчивый, но совершенно безвольный парень, учившийся в их школе классом выше и никогда не хватавший звёзд с небес, исключительно за счёт родителей выезжавший.
  У обоих отцы были начальниками. Только у Вовки - большим: главным инженером химического завода, - а у Серёжки - маленьким: директором городской организации по осушению шахт, насчитывавшей в своём штате всего-то человек двадцать народу, к тому же находившейся, как говорили, на грани закрытия, ликвидации... Отец Вовки был старым, худющим, вечно угрюмым и нудным седым мужиком, болезненно-самолюбивым, высокомерным и достаточно неприятным в общении - потому уже, что был через чур властным и твердолобым, всегда и везде навязывавшим свою волю всем, свои на жизнь и нормы поведения взгляды, желавшим, чтобы всё вокруг было только так, как он, пень старый, трухлявый, хочет. Серёжкин же отец, наоборот, был достаточно ещё молодым - ровесником отцу Стеблова, был человеком неунывающим и покладистым как и сыновья, не диктатором, не занудой, не букой, который, по рассказам детей, по вечерам на гитаре часто бренчал, любил кроссворды отгадывать, задачки шахматные решать на досуге. И иногда даже купался зимой в проруби с дружками - толи от скуки, толи от дури, то ли ещё от чего. Моржевал, короче... И жена его, Серёжкина мать, была довольно-таки простая и общительная несмотря на институтский диплом, для их провинциального городка большую редкость, была начитанная, доброжелательная, приятная миловидная женщина южнорусского типа, не высокомерная совсем, не пошлая, учившаяся с будущим мужем в одном институте когда-то и даже на одном курсе вроде бы, то есть бывшая своему мужу ровесницей-одногодком, - в отличие от матери Вовки, что была лет на пятнадцать, а то и на двадцать моложе Вовкиного отца, которую Вадик прямо-таки терпеть не мог за вызывающе-похотливый вид, за норов.
  Кто бы и что ни говорил и ни писал про любовь, которой-де все возрасты покорны, - но всё это чушь собачья, как представляется, пошлые, лживые выдумки и отговорки. Всё равно есть что-то порочное и ненормальное в таких сугубо-разновозрастных браках, от которых дурно пахнет во все времена неприкрытым обоюдным расчётом. Ясно же, что старые, дряхлые, слюнявые и скверно-пахнущие мужики, все эти самонадеянные и самовлюблённые маразматики-сластолюбцы, берут себе юных дев в жёны для одной лишь потехи сладкой и похвальбы: чтобы и "клубнички" под старость вволю покушать, молодость себе через ежедневные чувственные наслаждения попытаться вернуть, здоровье и силы утраченные, жажду жизни; да ещё чтобы покрасоваться-похвастаться перед всеми своей молодой женой, как хвастаются они всегда и везде положением и зарплатой высокой, квартирами, машинами, дачами. Это есть тип мужиков такой, у которых по определению должно быть всё лучше и богаче всех, всё зашибательски круто.
  Молодые же дамы, с малолетства ушлые девочки-жучки - или пираньи, как их ещё называют, - выходят за стариков тоже понятно зачем: чтобы подороже продать себя и одним махом получить за эту подлую сделку то, к чему их подруги глупенькие, романтичные, будут может всю жизнь стремиться. И неизвестно ещё - достигнут ли. Чтобы, купаясь в мехах и шелках, икоркой паюсной объедаясь, смеяться-куражиться над подругами за их грошовый идеализм, за девичьи святые мечты и честность.
  К таким вот расчётливым и продажным насмешницам-жучкам и принадлежала похоже Вовкина мать, дама по виду здоровая, гладкая, похотливая, нахраписто-наглая; из породы же старых сластолюбцев тщеславных был, соответственно, и его отец, чиновник самого высокого в масштабах их города ранга. Их обоих Вадик, классу к седьмому-восьмому хорошо изучивший уже всю Вовкину семью, не любил за это - потому уже, что сам он рос и воспитывался в совершенно другой семье, в совсем иной обстановке...
  
  Родители Лапина и Макаревича хотя и стояли на социальной лестнице на одной ступеньке, - по уровню и образу жизнь рознились сильно. У Лапиных был собственный в центре города дом - с фруктовым плодоносным садом на пятнадцати сотках и парником, да ещё и огромным двором заасфальтированным, который летом превращался в теннисный корт, зимою - в каток ледовый. Сын их поэтому всё свободное время проводил у себя во дворе и хотя и жил со Стебловым на соседней улице, вне школы с ним практически не общался. Плебея Вадика не жаловали в доме Лапиных: даже и во двор редко пускали, - и у Вовки вне школьных стен были другие друзья - богатые и родовитые.
  У Макаревичей собственного дома и сада не было. И жили они в сравнение с Лапиными куда скромней и бедней, но зато и веселей гораздо. Семья их обитала в кирпичной четырёхэтажке на окраине города, возле самого автовокзала, в добротной трёхкомнатной квартире со всеми удобствами, где Вадика принимали без брезгливых и кислых гримас, и иногда даже кормили. Беда была в том только, что добираться ему до Серёжки было далековато: в разных концах города оба жили. Ввиду чего вне школьных стен Стеблов с Макаревичем тоже, можно сказать, не общались...
  
  10
  
  Напоследок здесь стоит сказать, для полноты картины, ещё и несколько слов про саму школу, в которой по воле случая соединились наши друзья и в тёплых стенах которой, худо ли, бедно, десять лет просидели-прожили вместе. Так вот, в городе Б***, родном городе Вадика, было всего восемь школ, распределялись в которые дети строго по территориальному признаку: кто возле какой школы жил, тот там соответственно и учился. Четвёртая же школа, на городском холме расположенная, из окон которой город как на ладони просматривался, была здесь вторым (после школы No1) исключением - потому что элитной считалась, в которой со дня её основания учились дети партийных и хозяйственных руководителей. И только оставшиеся от таких ребятишек места отдавались на откуп всем остальным первогодкам, простым, без мохнатой лапы и связей, жившим поблизости от неё, в число которых как раз, по счастливой случайности, и попал Стеблов Вадик, которому здесь повезло страшно! - как и с родной семьёй!
  Четвёртая школа - несомненно лучшая в городе - многое ему дала: поставила его, несмышлёныша, на ноги, читать и писать научила, наполнила разум его, интеллект достаточно прочными знаниями. Другие средние учебные заведения города, и это есть твёрдо установленный факт, статистикой тех лет подтверждённый, данными их ГорОНО, ничего подобного ему не дали бы. Из них приличные люди не выходили - потому уже, что не было там приличных учителей, первоосновы любого образования.
  Дружки стебловские, Серёжка с Вовкой, попали в четвёртую школу на "законных основаниях", то есть не случайно, а как дети крутых отцов. И Вадик с Серёжкой, ученики первого класса "А", по обоюдной просьбе сели сразу же за одну парту - потому что три года до этого ходили в один детский сад, в одну группу даже, и уже и там друг другу симпатизировали. Что и зафиксировали многочисленные фотографии, оставшиеся у обоих на память, где они, карапузы крохотные, смешные, всегда и везде стояли или сидели в обнимку. А в третьем классе Серёжка сдружился с Вовкой, с которым они на пару увлеклись гимнастикой и вместе начали посещать детско-юношескую спортшколу. Так что Серёжка, в итоге, и соединил Вадика с Вовкой, на семь последующих лет невольно сдружил их, чему родители Вовкины, особенно на первых порах, были не очень-то и рады. Вадик для них был плебей, "лимита", быдло, бревно неотёсанное и неумытое. А его родители деревенские, необразованные, совсем недавно обосновавшиеся в городе, были ими, горожанами коренными, аристократией, "белой костью", всецело и глубоко презираемы.
  Вадик тоже не жаловал Лапиных - повторим это, - равно как и белокурого сына их - чистюлю, красавчика и зубрилку. Мягкотелый и изнеженный флегматик Вовка был для кипевшего страстями Стеблова, улицей с малых лет закалённого и обученного, предметом вечных насмешек, колкостей и издевательств, на которые Вовка, естественно, всегда обижался и крайне болезненно реагировал: не разговаривал с Вадиком по нескольку дней, не дружил. Если бы не Серёжка, с детского сада близкий Вадика друг, Стеблов и Лапин вместе бы ни за что не сошлись: у них и в школе были бы свои компании...
  Что же касается самой учёбы, - то учились Серёжка и Вовка поначалу лучше Стеблова, оба были любимчиками у Малкиной, ходили у той все четыре года в примерных отличниках и королях. Вадик же в младших классах был хорошистом - потому уже, и об этом писалось выше, что был не дисциплинирован, неусидчив, нельстив, безроден и к учёбе бесстрастен, что не считал пятёрки круглые в дневнике самой важной для себя на тот период жизни ценностью... А ещё потому, что Инной Алексеевной не был любим, сын простого электрика-то. И первая учительница, у которой чинопочитание и лесть были на первом плане, притесняла его, как могла, на уроках регулярно пощипывала: последним, с двоечниками наравне, в пионеры его приняла, что Вадика сильно задело.
  В средних же классах кончилась райская для любимцев Малкиной жизнь, и безвольный и бесталанный Серёжка сразу же скатился до Вадика, твёрдым хорошистом сначала стал, а потом - и троечником. После же смерти отца - в девятом классе это случилось - он, горемычный, и вовсе потерялся и руки опустил, совершенно охладев к учёбе. Вместо этого он поворотил взоры свои в сторону Армии, училища какого-то военного, где, осиротевшему, ему были бы гарантированы кусок хлеба с маслом на всю оставшуюся жизнь и в завтрашнем дне уверенность; где глубокие знания не сильно были нужны, а в первую очередь требовалось желание служить и здоровье.
  Посредственный Лапин продержался в круглых отличниках дольше - до восьмого класса включительно. И в первую очередь - благодаря непомерному самолюбию и трудолюбию, дисциплине железной, воле и родительской крепкой узде, которую хорошо дополнял их высокий социальный статус. В девятом классе, однако ж, это всё уже было не актуально, плохо действовало на учителей, которых, к тому же, становилось всё больше и больше. И гордец-Вовка со свистом слетел с образовательных лучезарных высот как снег почерневший, подтаявший, за которые ему не помогали уже зацепиться ни зубрёжка настойчивая, ежедневная, ни ангельское поведение на уроках. А вне школы - авторитет стареющего и теряющего власть отца. В старших классах уже всенепременно требовались мозги - дородные и извилистые. А их-то как раз у Вовки и не оказалось. К немалому его удивлению и огорчению...
  
  11
  
  Но до старших классов было ещё далеко: перед ними были классы средние и достаточно нервный в психологическом плане пятый класс, который мы оставили ненадолго и куда теперь возвращаемся. Так вот, в пятом классе, в первой его половине, по крайней мере, Судьба ещё благоволила к школьным товарищам Стеблова, баловала и превозносила их, "осыпала розами": и в отличниках оба по инерции ещё продолжали ходить, и хорошими спортсменами числились, красавцами писаными, холёными - любимцами учителей. Славу и почести загребали горстями, как говорится, прямо-таки купались в них.
  Про их первые спортивные успехи (и с этого мы и начали собственно) даже написала однажды "Ленинская правда" - популярная городская газета, которую любили, выписывали и читали практически в каждой семье, в которой подробно освещались все городские новости. Та газетёнка тощая, четырёх полосная, кем-то на урок принесённая, долго маячила в школе, зачитывалась до дыр: сначала в классе самими учениками, потом - классным руководителем, потом - учителем физкультуры. И под конец её озвучила на общешкольном собрании Старыкина - в пример и назидание остальным.
  Счастливые Серёжка с Вовкой недели две после этого ходили в героях, опаляемые каждый день восхищёнными взглядами девочек. Они будто бы взрослее и мужественнее стали за те четырнадцать дней, прибавили в росте, стати, моще телесной; ну и конечно же загордились, заважничали, закозырились - куда же без этого! - отваживались дерзить и хамить одноклассникам - вести себя как настоящие звёзды, короче, как триумфаторы.
  Позавидовал им тогда, естественно, и Вадик Стеблов... и не просто позавидовал, а твёрдо вознамерился в недалёком будущем стяжать и для себя точно такой же славы - сиречь знаменитым гимнастом стать, чтобы быстренько обойти по успехам Лапина с Макаревичем. И чтобы уже собственный портрет в газете однажды увидеть - на зависть всем...
  
  12
  
  Глубокая осень стояла на дворе, было холодно, сыро и пасмурно, когда он в сопровождении двух своих дружков-удальцов первый раз переступил порог небольшого гимнастического зала детско-юношеской спортшколы, располагавшейся на северной окраине города недалеко от сельскохозяйственного техникума. И первое, что неприятно поразило тогда его, обескуражило и расстроило даже, была страшенная духота внутри, многократно усиленная ядрёным запахом пота - густым, кисловато-приторным, до тошноты противным. Вадик, привыкший проводить всё свободное время на улице, даже поперхнулся в первый момент, по неосторожности глубоко вздохнувши.
  "Как они могут здесь заниматься-то? - недоумённо думал он, робко следуя на тренировку за шедшими впереди друзьями. - Тут же совершенно ничем дышать, тут задохнуться можно!..."
  Второе, что неприятно поразило его в спортшколе, - даже больше, чем спёртый и скисшийся воздух, - был сам тренер Белецкий Артур Евсеевич - низкорослый крепенький мужичок тридцатипятилетнего возраста, рыжий, вертлявый, улыбчивый и пучеглазый. Он не понравился ему сразу же, с первых минут, едва Стеблов его в центре зала увидел в окружении пришедших на тренировку ребят и издали встретился с ним глазами. Смеющимися были те глаза - но очень холодными, как у рыбы, лукавыми, цепкими и противными, от которых хотелось сразу же отвернуться и более в них никогда уже не смотреть.
  Не понравились Вадику и излишняя болтливость и развязность тренера, его неестественная игривость и фамильярность с воспитанниками, не прекращавшиеся на протяжении всей тренировки похлопывания и поглаживания тех по спинам, голеньким шеям, рукам и плечам, а часто и по кругленьким попам, обтянутым тонким трико. Фамильярности и развязности Вадик на дух не переносил, не допускал её в отношении себя ни в детстве далёком, ни в юности, ни во взрослой жизни. А тут её было с избытком, что называется через край. И на этого было противно смотреть, тошно даже.
  Потом произошло их краткое прилюдное знакомство, рекомендацией Макаревича подготовленное, во время которого возбуждённый Белецкий долго тряс руку Стеблова на удивление мягкой и влажной для бывшего спортсмена-гимнаста рукой и при этом как-то чересчур вкрадчиво и похотливо заглядывал новичку в глаза - изучал его и при этом гипнотизировал будто бы... А ещё показалось Вадику: он даже и сам не понял тогда - почему, - что тренер будто бы его глазами сальными раздевал: чтобы полюбоваться им, обнажённым, везде потрогать, пощупать, погладить как и других.
  От такой дикой и страшной мысли содрогнулся Стеблов, как и от глаз холодных, слащавых, в упор направленных на него, сквозь которые проглядывало, просачивалось наружу пугающе-мрачное тренерское нутро, в безотчётную панику, тихий ужас его повергнувшее. Испугавшийся, он поспешил отвернуться, низко голову опустить, всем естеством напрягшимся слыша внутри себя голос тревожно забившегося сердечка, что вещуньей доброй, заботливой настойчиво защебетало ему: "осторожно, Вадик, здесь - опасность! Уходи отсюда, скорее уходи!..."
  Высвободив руку после пожатия и не подняв головы, крайне смутившийся новичок поспешил тогда отойти от тренера, спрятаться за спинами друзей, что ему и удалось сделать. Растворившись в толпе ровесников и только тогда чуть-чуть успокоившись, он уносил в душе недоброе к Белецкому чувство - чувство глубокой гадливости и досады, брезгливости, мерзости, отвращения. Чем-то пренеприятным и затхлым веяло от Артура Евсеевича, как от помойки или отхожего места смердело, так что даже и мимолётное общение с ним оказалось Стеблову в тягость.
  "Чего это он на меня всё время так подозрительно внимательно смотрит - как хищник за жертвой? - на протяжении двух тренировочных часов думал он после этого, ускользая подальше от тренера и его похотливых глаз. - И чего ухмыляется так ехидно, будто заигрывает со мной? Странный он какой-то..."
  
  13
  
  Минут через десять-пятнадцать после знакомства Белецкого с новичком, когда все воспитанники в полном составе собрались в зале, началась сама тренировка, во время которой у Вадика беспрерывно першило в горле, и он, раздувшийся от духоты, на удивление быстро уставший, постоянно подбегал к окну, где было и посвежее и попрохладнее. Ему ничего не понравилось в школе, ни один гимнастический снаряд - ни кольца с брусьями, ни перекладина. А когда дошло дело до акробатических прыжков, то с ним и вовсе случился конфуз неприличный. Во время первого же по счёту прыжка Вадик так больно ударился копчиком об пол, и так его тогда перекосило от боли после удара, всего словно старого деда скрючило, что о продолжении тренировки в тот вечер уже не могло быть и речи - пришлось травмированному на скамейку сесть.
  Ему всё опротивело сразу же, осточертело, побыстрее захотелось домой.
  "И чего хорошего они здесь нашли, дурочки? - с горечью думал он, несчастный, притулившийся у окна на скамье, энергично растирая руками ушибленный ноющий зад и при этом следя с тоской за раскрасневшимися от удовольствия приятелями, Вовкой и Серёжкой. - Духота с теснотой, шум, крики, грохот! Да ещё и пОтом всё провоняло насквозь, как в конюшне колхозной, нечищеной! Бежать надо из этого гиблого места, поскорее бежать, пока тут совсем не убился или не задохнулся!..."
  Конца тренировки он дождался с трудом, переоделся вместе со всеми в ещё более душной, чем зал, раздевалке, после чего, как ошпаренный, выскочил вперёд всех на улицу и там с удовольствием, тихим восторгом даже подставил голову и грудь под освежающе-влажный ветер. На улице в это время моросил дождь, было сыро и темно, и достаточно холодно. Изнеженные приятели Вадика, не привыкшие к капризам погоды, быстро сникли и замолчали, куртки свои поплотней на молнии застегнув, понадёжнее спрятав головы в шапочки вязанные. А раскрытый и расстёгнутый Вадик, наоборот, воскресал и, прежний бодрый вид принимая, здоровьем и счастьем светился.
  И дождь ему был нипочём - был в удовольствие, в радость даже. В радость были ветер шальной, пронизывающий, и лужи частые под ногами. Просветлённый и выпрямившийся, разрумянившийся как пирожок, широко, по-богатырски плечи расправив, он прямо-таки на глазах оживал, студёным воздухом словно бальзамом лечился.
  На улице боль его сразу прошла и горло першить перестало, голова очистилась и прояснилась, какой и была всегда до постылой противной гимнастики. Дорога до дома заняла не более получаса, - но этого времени вполне хватило, чтобы Вадик, прощаясь с товарищами, уже твёрдо решил про себя - окончательно и бесповоротно! - что больше он на гимнастику не пойдёт - потому что не его это дело.
  "Нет, не по мне это всё, - укладываясь после ужина спать, итожил он события прошедшего вечера, - и прыжки эти дурацкие, и душный спортзал, и тренер их рыжий и лупоглазый. Глаза у него - как у морского окуня, или жабы болотной, зелёной. Противные такие! стеклянные! - жуть!... Уставится на тебя и смотрит, не мигая, гнида! Да ещё и скалится при этом, как с девчонкой с тобой заигрывает, пёс... Неприятный он всё-таки тип, крайне неприятный! И как это Серёжка с Вовкой могут у него заниматься? столько времени ладить с ним? призы какие-то от него получать, награды? Непонятно..."
  Так думал Вадик и удивлялся искренне, искренне на сон грядущий недоумевал. А уже на другой день всё встало у него на свои места, успокоилось и улеглось, вошло в привычную колею и норму. Вернувшись в полдень из школы и пообедав наскоро и переодевшись, он с лёгким сердцем побежал гонять мяч по мокрым осенним улицам, что с удовольствием делал почти ежедневно, что делать очень любил, уже и не вспоминая про свою вчерашнюю эпопею. Дружки же его мягкотелые и теплолюбивые вечером дружно засобирались в спортзал: накручивать там обороты на перекладине, сальто разные выполнять, "коня" обтирать штанами и брусья, что обоим нравилось почему-то, что оба очень любили.
  Ну а Белецкий... Белецкий после ухода Вадика совсем недолго проработал у них. На него, пучеглазого, уже к Новому году завели уголовное дело, обвинили в богомерзком занятии - педофилии, - отстранили от работы тренерской и спортшколы. Но до судилища дело так тогда и не дошло: понаехавшие из области адвокаты его от суда и тюрьмы отбили, встали за него горой. Своим оказался парнем, этот педрило-Артурка, а кому-то и вовсе родным.
  Из города, однако ж, ему предложили уехать: Горком партии и ГорОНО на том сильно настаивали, - что похотливый тренер-гимнаст вскорости и сделал. Собрав свои пожитки скромные, одинокий как перст Артур Евсеевич после Нового года благополучно исчез и ничего после себя не оставил: ни памяти доброй, ни добрых дел, ни даже следов на асфальте.
  Посудачили люди какое-то время, поохали, почесали длинные языки, головками покачали - и про Белецкого позабыли. Прочно забыли, и навсегда. Забыли так, будто бы человечка этого маленького и ничтожного, рыженького как подсолнух, на нашей земле и не было никогда; будто бы он, греховодник, на ней никогда не рождался...
  
  14
  
  А споткнувшийся на гимнастике Вадик, с позором покинувший гимнастический зал, на семь с половиной месяцев продлил себе вольную от организованного спорта жизнь - до середины мая следующего календарного года.
  В мае он заканчивал пятый класс, и учитель физкультуры, желая подвести годовой итог, а заодно и оценить возможности молодых воспитанников, вывел их пятый "А" на улицу, на беговую дорожку преобразившегося после зимы стадиона и предложил там всем пробежать трёхсотметровый гаревый круг, окаймлявший зазеленевшее молодой травой школьное футбольное поле. По сути своей это был первый публичный экзамен для одноклассников Вадика и его самого, крайне важный, в первую очередь, конечно же для мальчишек, дух воинов-победителей в которых заложен с рождения. Быстроногого чемпиона, помимо отличной отметки, ждали на финише ещё и восторженные глаза девчат - истинных ценителей и почитателей мужской красоты, мужского ума и силы.
  Сами девчонки, как слабый пол, вышли бежать первыми. Пробежали вразвалочку, не спеша, кружочек, после чего уступили дорожки парням, от души над ними со стороны потешавшимся.
  Парни поднялись с газона, гурьбой повалили на старт, испытывая некоторое волнение.
  Всего три дорожки было на стадионе. Стартовать же готовилось человек пятнадцать - пятикратный людской перебор, обернувшийся толчеёй на старте. Пришлось парням ввиду этого, как чуть раньше - девчатам, добровольно выстраиваться в шеренги, по три человека в каждой, самолично друг другу стартовые номера раздавать.
  Недолго думая, парни в первую шеренгу силком затолкали тех, кто, по их мнению, был фаворитом забега. Попал туда Юрка Шубин - первый в классе атлет, правофланговый на всех линейках, попали естественно и Лапин с Макаревичем, спортивная слава которых вовсю гуляла по школе и которые были просто обязаны победить.
  Вадика в первый ряд не поставили, даже и мысли такой ни у кого тогда не возникло, хотя по внешним данным своим и природной физической силе он Шубину мало уступал; Серёжку же с Вовкой заметно превосходил ростом и телосложением. Только вот хвастунишкой он никогда не был, был из простой семьи - и газеты про него никогда не писали. Пришлось поэтому становиться ему в конец - за спины баловней и любимцев, - что он безропотно тогда и сделал, о чём совсем не жалел. Пристроившись за спинами одноклассников и с трудом справляясь с волнением, страхом утробным, дрожью в ногах и руках, он тогда только об одном стоял и истерично думал: как бы ему не отстать далеко на дорожке, не опозориться перед всеми, в "лужу" прилюдно не сесть...
  
  15
  
  Ну а дальше всё произошло как во сне - калейдоскопично, расплывчато и туманно. И как потом ни старался Вадик поминутно восстановить в памяти то первое своё публичное соревнование - самое, может быть, для него дорогое, самое из всех желанное, на полтора года определившее дальнейшую его судьбу, - ему это плохо всегда удавалось. Сознание зафиксировало внутри лишь отдельные - самые яркие и головокружительные - моменты, да и их он помнил не целиком.
  Хорошо запомнилось, что опоздал со стартом, боясь наступить впереди бегущему парню на ноги и уронить, покалечить того; что изо всех сил кинулся потом догонять убежавших вперёд фаворитов и при этом по плохой дорожке бежал - самой относительно футбольного газона крайней и длинной, - потому что другие, ближние и короткие, были плотно заняты. И только одна-единственная мысль осой весенней, разбуженной очумело кружилась тогда в голове, превращая и старт, и начало дистанции в каторгу: "только бы не отстать от Вовки с Серёжкой! от Юрки того же! только бы удержаться за ними!..."
  Потом перед ним, словно по волшебству или чьей-то прихоти доброй, замелькали спины стремительно убежавших вперёд, но после выхода на прямую почему-то вдруг резко сбросивших обороты Шубина, Лапина и Макаревича, которым он на каждом новом шагу невольно наступал на пятки и которые очень скоро стали ему просто мешать. И раздражать стали - слабостью своей беговой, своей неуклюжей медлительностью.
  "Ну что вы, парни, плетётесь как черепахи?! разве так бегают лидеры и чемпионы?! - подумал он после первого поворота, удивлённо прислушиваясь к неровному дыханию бегущей впереди троицы, к тяжёлому топоту их обутых в кроссовки ног. - Чемпионам нужно бегать быстрее и легче!"
  Он подумал так - и рванулся вперёд, бесцеремонно локтями медлительных и запыхавшихся передовиков расталкивая, выбежал первым на дальнюю от старта прямую, где уже дал волю себе и своему бурлящему естеству, тяжесть предстартовую окончательно сбрасывая, предстартовые неуверенность и сомнения.
  "Поехали Вадик! Давай, мчись, родной! - скомандовал он себе задорно. - Хватит плестись и топтаться за этими тихоходами!..."
  Один только ветер весенний помнился ему потом, что разгулявшимся соловьём-разбойником свистел в ушах, который стремительно мчавшийся по дорожке Вадик жадно глотал всей грудью. Сердце его здоровое, к беготне приученное, работало как часы, были легки и упруги молодые ножки. И солнышко майское, жаркое щедро одаривало его своим теплом, будто бы помогая и подбадривая по дороге. И птицы радостно пели в уши свои весенние дифирамбы. Оттого и бежалось ему весело и легко. И триста метров дистанции показались мгновением.
  Ласточкой пролетев по дистанции, за вторым поворотом он увидел девчат, плотно вдоль финишной прямой расположившихся; потом мелькнуло в сознании лицо учителя с классным журналом под мышкой, черта поперечная, белая. И всё - конец, финиш... Дистанция для него закончилась так неожиданно быстро, что Вадик тогда только диву дался и мысленно руками развёл от досады и огорчения. Он-то только-только вошёл во вкус и готов был, хотел бежать ещё долго-долго: он и половины не израсходовал сил, может даже и четверти. А тут нате вам - всё, конец! Останавливайся, дорогой товарищ Стеблов, успокаивайся и собирай вещи, как говорится, пыл свой победный гаси, который гасить совсем-совсем не хотелось.
  Оглянувшись назад после финиша, довольный и раскрасневшийся, он с удивлением и немалой гордостью за себя увидел ещё лишь только в начале финишной стометровки из последних сил бегущих за ним вдогонку кичливых своих одноклассников, которых обогнал, как выяснилось, метров на сто в итоге. Результат отличный!
  Впереди всех, как и ожидалось, бежал к финишу Юрка Шубин; за ним следом уверенно держались Лапин с Макаревичем. Все остальные парни бежали далеко сзади них...
  
  16
  
  В раздевалке к нему неожиданно подошёл физрук - Бойкий Вячеслав Иванович.
  - Вадик,- подозвал он к себе победителя. - Ты спортом каким-нибудь занимаешься? В секции, я имею ввиду?
  - Нет, - ответил ученик простодушно. - У себя во дворе только, с ребятами.
  - Это всё не то, - покачал головой Вячеслав Иванович. - Тебе нужно серьёзно заниматься спортом - понимаешь? На постоянной основе. Я посмотрел сегодня на стадионе на твой бег удалой и скажу, что у тебя хорошие задатки, парень, очень хорошие для бегуна-новичка. И с лёгкими полный порядок, и с сердцем. Да и ноги у тебя достаточно резвые, динамичные: не топая, по дорожке бежишь - прямо как настоящий мастер... Лыжами хочешь заняться, скажи? - подумав, спросил он вдруг.
  - Лыжами? - удивился Стеблов, глаза на учителя выпятив, после чего, неуверенно пожав плечами, спросил: - А где?
  Он уже знал из доверительных с одноклассниками разговоров, что их физрук молодой в недалёком прошлом учился в их же четвёртой школе и сам был неплохим спортсменом в те годы, именно лыжами и увлекался, районные и областные соревнования выигрывал неоднократно, медали и кубки разные там получал, которые в школьном музее спортивной славы теперь под стеклом хранились, где их можно было всем желающим подойти и посмотреть, успехами Бойкого и других выпускников порадоваться и погордиться. Потом, когда вырос и в армии отслужил, он смоленский спортивный институт закончил, учителем физкультуры стал и вернулся работать домой, устроился в прежнюю школу, где и трудился уже несколько лет - хорошо, с душою трудился.
  - У нас в городской спортшколе, - ответил, между тем, Бойкий, с улыбкой рассматривая растерявшегося ученика. - Гастроном на Коммунарке знаешь? - назвал он известную городскую улицу и магазин на ней.
  - Знаю, да. Бываю там регулярно: за молоком и творогом туда хожу по просьбе матушки.
  - Ну так вот в этом же доме, только с обратной стороны, есть подвал: в нём-то как раз и располагается наша городская лыжная школа, в которой я ещё занимался, и тоже с пятого класса, помнится... Тренера там очень хорошие: добрые, знающие, компанейские. Специалисты, короче. Хочешь, я с ними насчёт тебя переговорю? - чтоб они тебя к себе взяли? Хорошего из тебя лыжника чтобы сделали - будущего олимпийского чемпиона. Хочешь?
  -...Хочу, - после некоторой паузы ответил без энтузиазма Вадик, смутившийся, с толку сбитый. Предложение Бойкого стало неожиданным для него, почти авантюрным. Но отказывать учителю, время на раздумье просить он почему-то тогда не решился.
  - Хорошо, договорились! - просиял физрук, довольный, видимо, разговором. - На днях выберу время, схожу к ним и переговорю; и потом сообщу тебе результат. А ты уже сам после этого сходишь к ним, познакомишься. Уверен, голову на отсеченье даю, что тебе там у них понравиться. Я сам когда-то, когда был таким же как ты пацаном, с удовольствием там шесть лет занимался. И многое, скажу тебе, там почерпнул в плане сил и здоровья. А теперь вот и тебе от души советую, чтобы и ты там силёнок набрался... Ну что, дружок, по рукам?
  - По рукам, - растерянно улыбнулся тогда не соображавший ничего победитель, засовывая маленькую ручонку в крепкую ладонь физрука и ощущая жаркое пожатие.
  - Вот и отлично! - на мажорной ноте закончил Бойкий начатую беседу, напоследок даже приобняв Стеблова. - Тебе обязательно нужно заняться спортом - поверь мне! Из тебя может лыжник очень даже добротный получиться, на загляденье. Точно тебе говорю. Начальная база у тебя будь здоров какая!... Ну а теперь беги давай на урок. До свидания!
   - До свидания, - ответил ошалевший и от победы и от разговора Вадик и почувствовал тут же, как крепкая мужская пятерня ещё сильнее и жарче стиснула его ладонь, как бы скрепляя пожатием этим внезапно образовавшийся между ними двоими дружеский союз, продлившийся до конца школы...
  
  17
  
  А уже на следующий день, как только оглушительный школьный звонок возвестил об окончании первого урока, в дверном проёме пятого "А" показалась красивая голова физрука, шарившего по классу глазами.
  - Вадик! Стеблов! - громко прокричал он, завидев вчерашнего победителя на первой перед учительским столом парте, и криком этим удивил и преподавательницу пожилую, от многолетнего детского ора уставшую, и класс. - Выйди-ка на минуту: пошептаться надо... Привет! - дружески, за руку опять, поздоровался он, едва ученик в коридор вышел и вытянулся перед ним струной. - Как дела, рассказывай?
  - Нормально, - ответил гордый за такое к себе внимание Вадик, чувствуя некоторое волнение. - Учусь вот, ботанику изучаю.
  - Правильно делаешь, молодец! Учиться надо обязательно! - и хорошо учиться! - пробасил сияющий Бойкий... и потом, замерев на секунду после вступления пустопорожнего, ничего не значащего, вдруг произнёс, внимательно посмотрев в глаза собеседнику. - А я вчера, представляешь, в лыжную школу сбегал, договорился там насчёт тебя, всё рассказал в лучшем виде: как ты на вчерашнем уроке всех на полкруга сделал играючи... Тренера удивились оба, глаза вылупили и разохотились - заявили дружно, в один голос, что пусть, мол, приходит парень, если желание бегать есть, какие могут быть разговоры; пообещали, что непременно возьмут тебя, за порог не выставят.
  - Запомни, - с жаром продолжил Вячеслав Иванович, чувствуя по пятикласснику, что тот поддаётся, не возражает, не сопротивляется ему, - их там двое. Один - Николай Васильевич, высокий такой, худой дядька сорокалетнего возраста. Узнаешь его сразу же по хриплому простуженному голосу. Он - старший, руководитель школы. Другой - Юрий Степанович, его помощник, бывший коренной сибиряк, у нас обосновавшийся после службы в армии и женитьбы. Вот такие мужики, поверь! - Бойкий поднял вверх большой палец правой руки. - Трудолюбивые, ответственные, доброжелательные - не прощелыги. Оба - бывшие спортсмены-лыжники, кандидаты в мастера. Дело своё отлично знают... Короче, Вадик, они мне сказали, чтобы ты приходил обязательно, не боялся и не откладывал на потом; что хорошие, талантливые ребята им, дескать, позарез нужны... Так что давай, не тяни с этим делом: сегодня же после уроков и дуй туда, договаривайся - адрес ты знаешь. Придёшь, назовёшь фамилию, скажешь, что от меня - проблем у тебя не будет...
  
  18
  
  Так вот стихийно и неожиданно, случайным, можно сказать, образом и оказался пятиклассник Стеблов воспитанником их городской детско-юношеской спортшколы. После уроков сбегал и записался туда, с тренерами познакомился по наказу Бойкого, узнал расписание тренировок. А уже на следующий день, в 13.30 по времени, он прогуливался не спеша по центральной аллее парка, прохладной и тёмной от раскидистых старых лип, наполненной запахами зелени и цветов, трелями птиц всевозможных.
  К двум часам на аллее со всего города собралось человек двадцать парней - воспитанников лыжной школы, - среди которых были и знакомые. Ровно в два пришёл и Николай Васильевич Мохов в сопровождении своего друга и соратника по тренерскому ремеслу Юрия Степановича Гладких. Началась тренировка.
  Вначале у всех была получасовая разминка, во время которой питомцы спортшколы успели обегать весь парк; потом начались сами занятия - и парка уже стало мало: для часового кросса потребовались окрестные поля; в конце занятия - традиционная заминка: и опять всей школой вокруг парка трусцой. И так каждый день, каждый месяц... каждый год по сути. Программа занятий для лыжников и бегунов - стандартная.
  Иногда заминку заменяли игрой в футбол, а утомительные монотонные кроссы - имитацией лыжного бега на подъёмах, когда парням выдавались палки без колец, и тем приходилось утюжить какой-нибудь затяжной подъём раз по двадцать-тридцать. В целом же, тренировочный процесс разнообразием не отличался: бег в различных своих проявлениях ежедневно присутствовал в качестве главной его составляющей, был стержнем всех тренировок, победоносным, стальным их ядром.
  "Чем больше бегает лыжник, - любили повторять оба наставника, - тем закалённее и выносливее становится. А закалка и выносливость для нас - основа основ, залог будущих громких побед и успехов... Вы никогда не станете великими спортсменами, да и людьми - тоже, если не научитесь с малых лет терпеть, преодолевать усталость, болезни, апатию и слабости. Большой спорт, как и сама наша жизнь-матушка, - со знанием дела добавляли они, - это ежедневные и ежечасные преодоления себя, борьба с собой и собственной ленью природной, капризами, прихотями и пороками... Запомните это раз и навсегда, зарубите наши слова на своих носах курносых. И кому всё это не по душе, слух режет или нутро коробит - тот может на занятия не ходить, не тратить понапрасну своё и наше время..."
  После первого занятия, помнится, выжатый как лимон Стеблов еле ноги передвигал - так он тогда устал, бедолага. Но паники и пессимизма не было, как не было в его душе и тошнотворного чувства брезгливости и досады, что испытывал он полгода назад после спортивной гимнастики. Да! ныли ноги, гудели, не слушались, свинцовой тяжестью налились; плохо слушалось измождённое изнуряющим бегом тело!
  Но на душе, напротив, было светло и легко, как после первого, удачно прошедшего свидания. Пела душа его, в праздничном вихре кружась, наслаждалась наступившей весной, новой жизнью, струившимся с неба теплом, чудесной погодой и светом. И прошедшей тренировкой гордилась душа, которую Стеблов, несмотря ни на что, выдержал.
  Отлежавшись дома и отдохнув, силы восстановив потраченные, через день он опять тренироваться пришёл и опять три часа кряду носился по парку в компании городских юнцов, приглядываясь и привыкая к новому для себя коллективу. Через неделю он там уже вполне освоился, через месяц сделался своим: будто бы там всю жизнь занимался, будто родился и вырос там, - и уже даже кое на кого покрикивать начал, уму-разуму неумёх и ленивцев учить, правилам поведения.
  Коллектив ему в целом нравился, и к нагрузкам он достаточно легко привык. Да и тренеры как-то быстро разглядели в нём, шустром неутомимом пареньке, амбициозном, азартном и непоседливом, родственную себе душу, полюбили и привязались к нему, не сговариваясь, начали его всячески опекать, морально поддерживать.
  И они Стеблову очень нравились оба, особенно - Юрий Степанович Гладких, у которого Вадик непосредственно занимался. Стеблов буквально влюбился в него, в его неспешность сибирскую и незлобивость, рассудительность, прямоту, простоту; а влюбившись, уже не мог выполнять его наставления кое-как: плохо бегать, плохо тренироваться. Он старался изо всех сил, мобилизовался и самоорганизовался предельно: занятий не пропускал, не опаздывал, не хитрил, не искал для себя вне тренерских глаз урезаний и передышек, самовольных отлыниваний и отлучек. И всё рвался и рвался вперёд, уже с первых недель стараясь всех обогнать, выбиться в спортшколе в лидеры...
  
  Незамеченным подобное рвение не оставалось - даже и в среде городских лыжников-трудяг: похвалы Мохова и Гладких сыпались на удивлявшего всех новичка как из рога изобилия, ещё более подогревая и заводя того, делая новичка одержимым.
  И в итоге достаточно быстро случилось то, что и должно было случиться, к чему всё тогда и шло, имелись все предпосылки. Двенадцатилетний скорый на ногу паренёк, шустрый, подвижный, неутомимый, попав в родную среду, в милую сердцу стихию, сделался фанатиком спорта, фанатиком лыж, без которых он уже жить не мог и которым подчинил всего себя - без остатка...
  
  19
  
  Пятое по счёту лето пролетело быстро, но не бесследно для школьника Стеблова - не так, как оно пролетало прежде. Прежде-то он все три месяца валял дурака: часами купался и загорал, бесцельно слонялся или гонял мяч на улице, по соседским садам то и дело лазил - вишни, сливы и яблоки воровал, особенно почему-то вкусные. Теперь же он тренировался в поте лица, спортшколу дисциплинированно посещал: он из всех сил и на полном серьёзе уже, без трёпа и дураков, готовился в недалёком будущем стать большим и знаменитым на весь мир спортсменом-лыжником.
  Такие нагрузки физические, регулярные, даром для него не прошли. И в шестой класс в сентябре Стеблов пришёл крепким поджарым парнем с пружинящей скорой походкой, неожиданно быстро и заметно для всех повзрослевшим и посерьёзневшим, с волевым прищуром, решительностью в глазах, горним огнём горевших, в которых без труда просматривались уже грядущие гипотетические победы, громкая слава, медали, призы и всё остальное, сопутствующее. Поэтому-то разгильдяйство и безалаберность безвозвратно исчезли в нём, куда-то сразу делось ребячество. Он предельно сосредоточен, собран и сдержан стал в каждом своём движении, целеустремлён, спокоен и подчёркнуто-мужественен...
  
  20
  
  Шестой класс, между тем, добавил новых предметов и учителей, забот и хлопот лишних. Учёба усложнялась, выходила на свой апогей. Не за горами были уже выпускные, за восемь лет обучения, экзамены. Не худо было бы и подумать об этом за три утомительно-длинных летних месяца, на школу настроить себя, на уроки.
  Но Стеблову не думалось, совсем-совсем. А мечталось и думалось о другом - куда более для него возвышенном и желанном. Всё лето он с наслаждением вспоминал свой победный на последнем уроке физкультуры бег, восторгом в душе отдававшийся, в сравнение с которым сентябрьская школьная суета, а в целом - и сама жизнь школьная уже стали казаться ему какой-то мелкой мышиной вознёй, на удивление пошлой и суетной. Школа если и интересовала теперь его - то исключительно в одном плане, одном ракурсе. Ему страшно хотелось развить тот весенний успех - бегать почаще и побеждать на глазах у всех, красоваться силой и выносливостью перед физруком и классом, перед теми же заметно повзрослевшими и похорошевшими девочками.
  Не удивительно, что, придя первого сентября в школу и подойдя к доске с расписанием, он там не алгебру с геометрией и не русский язык и литературу стал глазами искать, а желанную физкультуру, которая была ему многократно родней и милей, и в которой одной для него тогда был весь жизненный смысл и весь годовой учебный процесс сконцентрирован.
  Физкультура не обманула его ожиданий, подарок быстро преподнесла, который в том заключался, что уже на первом занятии Бойкий Вячеслав Иванович вывел класс Вадика на отвыкший за лето от детского шума и смеха школьный ухоженный стадион и предложил там всем ещё раз пробежать трёхсотметровый круг - уже на время. В сентябре в их школе должна была проводиться ежегодная легкоатлетическая спартакиада, и Бойкий отбирал на неё из каждого класса лучших.
  Стеблов в этот раз выходил на старт фаворитом. Памятуя о его весенней победе, и здоровяк Шубин, и "великие и ужасные" Лапин с Макаревичем скромно пристроились сзади, без борьбы, до бега ещё, почтительно отдав ему первое место. Стеблову это было приятно видеть и подмечать: самолюбием он обделён не был.
  Подходя в тот день к известковой белой черте, пересекавшей наискосок новенькие беговые дорожки, возбуждённый и предельно собранный Вадик почувствовал, набирая воздуха в грудь и по сторонам машинально оглядываясь, как разительно изменилось всё вокруг за прошедшие три месяца. Уже не было в окружавшей его природе той весенней бестолковщины и суеты, ребяческого куража, озорства и шума. Наоборот, всё было тихо, степенно, солидно и значимо как-то. Во всём осенняя усталость чувствовалась, достоинство, мудрость, исполненный долг.
  Солнце, перебесившееся за лето, уже не так назойливо лезло в глаза, не так яростно слепило и слезило их; поистрепавшийся в летних бурях ветер не так отчаянно упирался в грудь и уже не был ни злым, ни холодно-колючим. Даже и птицы с надорванными от бесконечных любовных песен глотками уже не носились бешено над головой, не задевали волосы шершавыми крыльями: разжиревшие, они расселись на деревьях стаями и важно и гордо взирали на всё сонными и сытыми глазами, лишь изредка встряхиваясь и пихаясь, лениво перелетая с ветки на ветку.
  Под стать природе изменился и он сам: повзрослел, поздоровел, посолиднел за три летних месяца, лыжным спортом, секцией городской как свечка церковная загорелся, харизму будто бы через лыжи в душе обрёл, Господом Богом дарованную, стержень внутренний или посох духовный.
  Удивительно, но ещё весною, стоя на этом же самом месте под знойным палящим солнцем, он был по сути дела никто, неприметный маленький человечек, круглый без палочки ноль - не спортсмен, не отличник и не красавец даже. Так, пустышка-пустышкой, каких - миллион, на кого даже девочки в классе не обращали внимания.
  Теперь же он стоял на старте знающим себе цену парнем, у которого за плечами были изнурительные тренировки и школа лыжная, на всю их область известная, выпустившая, по разговорам, уже столько больших и достойных спортсменов в мир, что и не сосчитать! Туда лишь бы кого не взяли, не пустили бы на порог!
  А его вот взяли! И с радостью! И он не затерялся и не сломался там, не скис, не пропал бесследно, как иные прочие городские мальчики-удальцы. Наоборот, стал там любимцем, как кажется, и впереди у него были такие планы на будущее, о которых ни Вовка и ни Серёжка, и ни Юрка Шубин не смели даже и помечтать.
  И бег сентябрьский, в шестом классе первый, был уже совершенно другой: без весенней нервозности и суеты, страха отстать, прибежать последним, что ему сильно тогда, особенно на первых порах, мешало. Теперь это был лидера класса бег - уверенный, красивый, мощный бег фаворита, которого фаворитом уже считали все, перед которым почтительно все расступались.
  Встав первым на первой дорожке, Вадик уже не осторожничал, не выжидал как раньше - со старта пулей умчался вперёд, давая волю себе, себя с первых секунд раскручивая и распуская... Итоговое его преимущество перед соперниками было на этот раз ещё внушительней и заметней, дистанция закончилась ещё быстрей... Но, как и весной, в душе его после финиша чувство лёгкой неудовлетворённости опять осталось, лёгкой горечи даже - и понятно, почему. Праздник-то, которого он всё лето ждал, к которому так упорно готовился, уж больно быстро закончился, до обидного быстро - вот в чём была беда! А ему этот праздник так сильно продлить хотелось - хоть прямо криком кричи! Ведь столько здоровья ещё в запасе осталось, столько желания и энергии не растраченной! Куда всё это было девать?!
  Бежать бы ему и бежать, не останавливаясь, кругов пять ещё, покуда силы не кончатся; и при этом украдкой ловить на себе, чемпионе, восторженные взгляды учителя с секундомером в руках и всех, без исключения, девочек из шестого "А", за лето похорошевших и подрумянившихся. Ведь они были первыми зрителями его и первыми почитателями. А спортсмен живёт и работает, и существует только лишь и исключительно ради них, своих дорогих и любимых зрителей...
  - Молодец, Вадик! отлично пробежал! - похвалил его после забега довольный физрук, с восхищением на него посматривая. - Я гляжу: летом ты времени не терял даром - на глазах растёшь... Ну что ж, готовься теперь к спартакиаде.
  - Да я готов, - ответил польщённый похвалой ученик. - Хоть завтра!...
  
  21
  
  В конце сентября у них была проведена традиционная спартакиада по лёгкой атлетике, где любимцу и протеже Бойкого вновь не было равных, уже среди шестиклассников, и где он показывал удаль и мастерство на глазах всей школы с обоими завучами во главе, самим директором даже. После победного финиша его ждали аплодисменты трибун и многочисленные от учителей похвалы, почётная грамота и небольшой подарок на память в виде крохотной бронзовой статуэтки застывшего в победном рывке бегуна - первая его награда.
  Чуть позже его ждала и законная пятёрка в четверти по физкультуре. И всё. Дальше этого в школе Вадика, равно как и во всех остальных школах города, дело никогда не шло. Легкоатлетические соревнования более высокого ранга у них не проводились: отсутствие крытого зимнего манежа превращало занятие лёгкой атлетикой в их глухих провинциальных местах, по многу месяцев в году лежавших под тяжёлым снежным покровом и грязью, в совершенно бесперспективное дело. И "королева спорта" поэтому имела у них жалкий вид.
  А вот лыжный спорт, общедоступный и неприхотливый, процветал. И люди, посвящавшие себя ему, традиционно были у них в большом почёте. На него и надо было настраиваться Стеблову - если он всерьёз намеревался в будущем достигнуть заметных в спорте высот, - ему одному себя посвящать, что Вадик, собственно говоря, и сделал...
  
  22
  
  Как только на улице подморозило, и первый белоснежно-чистый ноябрьский снег запорошил дорожки парка, закрыв собою осеннюю непролазную грязь вперемешку с опавшими листьями, спортшкола Вадика в полном составе встала на пересохшие и растрескавшиеся за лето лыжи. И уже через неделю внутри спортшколы были проведены первые квалификационные соревнования, которые наш стремительно набиравший отличную спортивную форму герой безоговорочно и с большим запасом выиграл. В своей возрастной группе, разумеется, самой младшей у них.
  Та впечатляющая - теперь уже над товарищами по спорту - победа имела для Стеблова принципиальное значение - в психологическом плане, в первую очередь. Победив полгода назад, весной, своих одноклассников, он невольно, сам того не желая и не стремясь, нашёл для себя путь развития, который более всего соответствовал на тот момент как его физическим возможностям, так и его внутреннему устремлению. И вот был сделан первый, самый важный и самый ответственный по выбранному пути шаг, который оказался весьма и весьма успешным.
  Городская лыжная секция - так её ещё называли, - это не шестой класс "А" и даже не четвёртая школа с её посредственными в физическом плане учениками: случайных, слабых парней там не было в принципе. Все, кто туда ходил, изо дня в день занимался, кто принял для себя однажды её жёсткие правила и тренировки, принял и полюбил их, - все они хотели и умели бегать, имели для быстрого бега всё: силы, желание, тренеров хороших. И пусть основная масса тех, кто остался у него за спиной, были сопливые новички, зелёные недоростки по факту, - но ведь и он точно таким же сопливым недоростком был, и он всего-то без году неделю тренировался.
  Победивший Вадик был на седьмом небе от счастья, не ходил, а летал по земле, весь буквально светился гордостью и самодовольством. Победа окрылила и укрепила его, первейшим качеством одарила - уверенностью: в себе, своих беговых возможностях и способностях, в то, наконец, что весенний выбор его не был случайным. Всё это было крайне важно и необходимо ему как начинающему спортсмену - уже потому хотя бы, что без такой уверенности всенепременной и обязательной, граничащей с самоуверенностью, наглостью даже, невозможно заниматься всерьёз ни одним мало-мальски стоящим делом, не то что спортом большим, лыжами теми же. Какой там! Без неё даже и просто жить тяжело - серо, тоскливо и бесприютно.
  Победа была тем более кстати и вовремя, что наступала зима. А зима для лыжников - что путина для рыбаков или жатва для хлеборобов, где счастье и радости трудовых будней на солёном поте замешаны! каторжной самоотверженной "пахате"!...
  
  23
  
  Подведя итоги первой квалификации, что готовность воспитанников к очередному сезону проверила, спортшкола лыжная распрощалась с парком, чрезвычайно уютным и милым, но очень маленьким к сожалению. Вставшим на лыжи детям стало уже тесно в нём, как птенцам оперившимся становится тесно в родительских гнёздах. Для серьёзных "профессиональных" гонок уже требовались иные поля... и совсем иные масштабы.
  Занятия с началом зимы у них поэтому традиционно переносились в лес, обступавший город с северной стороны, до которого было километров пять по замёрзшему пруду или столько же - по колхозному полю. И с того момента уже именно лес сделался для спортсменов-лыжников вторым домом, до середины весны предоставив им в безвозмездное пользование свои невиданной красоты и широты просторы и как перина пушистые, не тронутые ветром снега.
  Тренировки в спортшколе изменились мало: безоговорочно доминировали всё тот же бег, теперь уже на лыжах, и всё та же упорная борьба с собой, ежедневной ленью, хандрой и усталостью. Разнообразили спортивные будни, осветляли и освежали их различные соревнования, которых было не счесть.
  Так, например, ежемесячно проводились квалификационные забеги на дистанции разной длины, где каждый воспитанник мог достаточно точно проконтролировать и оценить степень своей готовности, очередной разряд получить, самолюбие побаловать-потешить, - которые столько споров и разговоров потом вызывали, вносили в унылую атмосферу школы дух конкуренции, соперничества и борьбы, столь благотворные и полезные для любого здорового развития. А сразу после Нового года, во время зимних каникул, их сборная во главе с Моховым ездила в другой город на областные соревнования лыжников, откуда привезла множество индивидуальных призов и большой серебряный кубок за общекомандную победу. Вадик, по молодости, в тех соревнованиях не участвовал, но победами старших товарищей был чрезвычайно горд и в мыслях тайно примеривался уже к их громкой спортивной славе.
  Те примерки мысленные и амбиции безосновательными и пустыми не были, и первая в спортшколе зима оказалась для него удачной во всех отношениях. Он довольно быстро пробежал тогда по юношеской разрядной сетке и к весне распрощался с ней, перейдя во взрослую категорию, получив себе - в тринадцать-то с небольшим лет - второй взрослый разряд, что был делом редкостным и невероятным.
  Дистанции для него в связи с этим - и тренировочные, и соревновательные - удлинились вдвое. Но опасений и горечи не было никаких: скорость физического развития Стеблова намного опережала тогда скорость возрастания внешних нагрузок, и организм его молодой перемалывал каждые новые километры играючи и шутя - с лёгкостью и простотой хорошо отлаженного механизма. Больше скажем: его не по дням, а по часам развивавшийся и укреплявшийся организм настоятельно требовал для себя работы, скучал и томился по ней, как скучает и тоскует, к примеру, собака гончая, когда её привязывают на цепь, без беготни и резвости оставляют.
  Стремительный рост результатов, вытекавший из природного дара и редкостных для пареньков его возраста упорства и трудолюбия, уже к весне вывел Вадика в число тех немногих воспитанников, с именами которых тренерский состав спортшколы естественным образом начал связывать в будущем самые смелые планы и самые радужные надежды, окружив таких ребятишек повышенным вниманием и заботой, поощряя их со своей стороны лучшим инвентарём и лучшими для быстрого бега мазями. Как-то сама собой воскресла из небытия и вошла в широкое употребление давно забытая детская кличка Стеблова - "заводной", - неизвестно кем впервые в секции произнесённая. Именно так с лёгкой руки кого-то стали звать-величать его меж собой и оба наставника-тренера, и почти все товарищи по спорту. И Вадик не обижался ничуть, когда слышал про себя такое, не оговаривал никого, не шипел, интуитивно чувствуя высокую себестоимость клички в лыжной трудолюбивой среде, огромное её в этой среде значение...
  
  24
  
  Закончился же первый в жизни Стеблова лыжный спортивный сезон и вовсе на мажорной ноте. В составе сборной команды своей общеобразовательной школы он выиграл наступившей весной городскую спартакиаду, отделом народного образования патронируемую, которую прежде посещал в качестве зрителя и которую, помнится, очень всегда любил: переживал, болел истово, знал и помнил в лицо всех прошлых её победителей. Малолетний, он по-хорошему завидовал им, на пьедестале почёта стоявшим, махавшим кубками и грамотами над головой. И совсем не думал и не гадал, что через какое-то время и сам, подросши и пройдя через горнило борьбы, окажется на их славном месте.
  Проводилась спартакиада в марте, в дни весенних каникул, когда зима в их местности формально уже закончилась как бы, но снега ещё лежало много среди деревьев, и бегать на лыжах поэтому было достаточно комфортно и легко. В нарядно украшенном по такому случаю парке три дня подряд - в пятницу, субботу и воскресенье - проводились увлекательнейшие лыжные эстафеты, на которые все школы города в приказном порядке выставляли ежедневно по команде в одну из трёх поочерёдно соревнующихся возрастных групп: младшую, среднюю и старшую. Открывали соревнования, как водится, "малыши", где обязаны были бежать ученики пятых-шестых классов; седьмые и восьмые классы соревновались на другой день; завершали же спартакиаду в воскресенье старшеклассники - ученики девятых-десятых классов, а также студенты двух городских техникумов: электротехнического и сельскохозяйственного. Наблюдали за эстафетами все три дня представители горкома партии, горкома комсомола, ГорОНО и пресса. Победителям вручали дорогие по тем временам призы...
  
  25
  
  Спортсмен-разрядник Стеблов, безусловный лидер у себя в школе среди шестиклассников, был задолго до старта уведомлен Бойким о предстоящем ответственейшем соревновании.
  - Давай, готовься, - как с равным говорил он с ним, в начале марта поймав его на перемене за руку. - Я рассчитываю на тебя и жду только первого места. Мне тут Мохов недавно рассказывал про твои успехи: смеялся, что ты запросто можешь один все три этапа отмолотить.
  - Ладно, - ответил тогда ученик, польщённый, и целых три недели потом, оставшиеся до соревнований, особенно усердно и долго носился по лесу, накручивая лишние для себя круги...
  
  26
  
  День открытия спартакиады совпал по времени с предпоследним днём марта - месяца, в целом скудного на тепло. Но на этот раз природа сделала исключение, и солнце уже утром светило так, что невозможно было широко глаз открыть, поднять кверху голову. По всему чувствовалось, что лето было не за горами - было близко, где-то рядом совсем, обещая уничтожить скрипучий и заметно-потяжелевший снег, в воду превратить его, в слякоть. И спортсменам-лыжникам поэтому нужно было спешить, ловить последние денёчки...
  
  Придя утром в пятницу в парк со спортивной сумкой и лыжами под мышкой, Вадик ещё на подходе к центральной аллее, месту общего старта, был поражен тем количеством народа, что толпился в ожидании предстоящего зрелища.
  "Надо же, уже собрались, - подумал он, оробев, продираясь сквозь плотные людские толпы к месту сбора четвёртой школы. - И сколько!... Раньше-то, по-моему, столько народу на эстафеты не приходило..."
  А тут ещё и музыка неслась из громкоговорителей, сосредоточиться и настроиться не дававшая, а по дороге - ну как на грех! - всё сплошь знакомые попадались лица - молоденькие девочки по преимуществу: с улицы их, со школы. Они приветливо здоровались с ним, про самочувствие спрашивали и настрой, в один голос победы желали.
  Он растерялся и занервничал без привычки, увидев шумящее людское море вокруг, важных тётенек и дядечек в парке, фотографов из газет, журналистов, десятки учителей. Ответственность была колоссальная, для отрока - запредельная. А у него ещё опыта не было никакого груз ответственности нести, предстартовые волнение преодолевать, от шумка трибун отключаться: это же были его первые крупные публичные соревнования и первые серьёзные зрители. А зрители - и это Стеблов отлично знал по себе, - они везде одинаковые: капризные, нетерпеливые, жестокосердные, готовые кумиров и чемпионов до небес поднимать, а неудачников и проигравших топтать ногами, нещадно освистывать и материть, награждать самыми уничижительными и оскорбительными эпитетами. С ними ухо нужно держать востро, от них по возможности нужно держаться подальше. Им только одних побед всякий раз подавай, одних рекордов немыслимых, громких - на другое они не согласны. Неудачи Вадику они не простят - это как пить дать! - ни за что не простят даже и второго места...
  
  Неудачи и не было, слава Богу, а была победа - красивая, яркая, убедительная! На спартакиаде в пятницу Стеблов бежал так, как не бегал ранее никогда, после финиша лишний раз убеждаясь в том, что в жизни нашей бренной и на праздники крайне скудной, если не сказать скупой, ничего не бывает зря и ничто не проходит бесследно: ни сотни пропущенных через себя километров, ни сотни пропитанных солёным потом рубах. Всё это сторицей к человеку потом возвращается.
  Вот и к нему его трудолюбие и упорство с лихвой вернулись - именно тогда, что существенно, когда он помощи этой свыше больше всего ждал и просил. Его, как лидера сборной, поставили бежать на третьем, заключительном, этапе. И, уйдя на дистанцию пятым: так тогда всё неудачно для них в эстафете сложилось, - он ходом быстренько сумел передовиков догнать и обогнать, да ещё и финишировать с таким ото всех отрывом, что ему долго и с уважением жали руку потом свои и чужие тренеры и учителя, и даже поверженные и поражённые его стремительным бегом соперники.
  - Чем лыжи-то мазал, расскажи, поделись секретом? - наперебой допытывали они его после финиша, - что они так здорово у тебя сегодня катили?
  - "Рексом", - шутливо отвечал он всем, счастьем, блаженством светившийся, называя марку самой лучшей в те времена лыжной импортной мази, про которую только слышал, но которую и в глаза не видал. Не мог же он им, в самом деле, ответить то, что хотел, что вертелось у него на языке постоянно: что надо, мол, побольше работать, ребятки, получше тренироваться, а не прятаться от тренеров по кустам, не пропускать занятий. Ответом таким, правдивым и точным, он бы обидел далеко отставших от него на прошедшей эстафете парней, разозлил и унизил их, против себя настроил. А обижать и унижать ему в тот чудный, воистину божественный день никого не хотелось...
  
  27
  
  Страсти закончившейся гонки улеглись не скоро, вылились после финиша в бурное обсуждение - каждого этапа конкретно, каждого конкретного бегуна. Проигравшие оправдывались как могли, победители кивали в ответ снисходительно головами, а всё знающие и умеющие зрители с тренерами во главе давали вечные свои советы. Когда все, наконец, успокоились и выговорились, а участники эстафеты сбросили лыжи с ног, переоделись и переобулись, - состоялось награждение победителей призами и подарками, после чего команду Вадика прямо на пьедестале сфотографировали для районной газеты.
  На этом официальная часть первого дня городской спартакиады школьников завершилась, и можно было смело расходиться всем по домам или же идти по парку гулять: кушать горячие бублики и пирожки, запивать их сладкою газировкой, что продавалась тут же в киосках.
  Спрятав в сумку свой приз и простившись с командой, Стеблов в компании брата и сестры, пришедших на соревнования и горячо за него всю дорогу болевших, собрался было уже уходить домой, когда его вдруг окликнул сияющий счастьем Бойкий:
  - Вадик! подожди секунду!
   Подбежав к семейству Стебловых, которых хорошо знал и которые все в одной школе учились, Вячеслав Иванович опять стал с жаром трясти руку старшего брата-победителя, восторженно приговаривая при этом:
  - Поздравляю тебя, от всей души и от всей нашей школы поздравляю! Молодец! Дал ты сегодня всем этим кичливым прохвостам жару! Как слепых щенков всех сделал! Как черепах!... Если б не ты, Вадик...
  - Да ладно, - зарумянился смущённый и уже захваленный и перехваленный ученик, руку высвобождая, что от непрерывных пожатий болеть начала. - Чего всё про одно и то же талдычить. Закончилось всё уже. И благополучно закончилось.
  Бойкий осёкся и замолчал... но отходить не спешил, стоял и топтался около. Было заметно по его лицу, что он чего-то ещё победителю хочет сказать - но не решается.
  -...Ты себя как чувствуешь-то, а? - выждав паузу, вдруг спросил он, пристально посмотрев на Стеблова.
  - Нормально, - последовал простодушный ответ, вполне, надо сказать, искренний.
  - Не очень устал после всего этого? силёнки-то ещё остались?
  - Остались... и не устал. На тренировках в секции куда тяжелее бывает.
  Бойкий слушал внимательно, даже вкрадчиво как-то, с прищуром посматривая на ученика, медлил, не отпускал того.
  -...А завтра что хочешь делать? - вдруг неожиданно спросил ещё, почувствовав видимо, что не в меру выносливый ученик и вправду не сильно-то утомился.
  - Ничего. Здесь, в парке, буду наверное: поболею за нашу школу, наших ребят.
  -...А может, - Бойкий запнулся на полуслове, скривился и покраснел, подбирая нужные для разговора слова, самые в той щекотливой для него ситуации правильные, - может... пробежишь тогда завтра ещё разок, коли уж всё равно сюда приходить собрался и коль не устал особенно?
  Спросивши это, он пристально, в упор тогда опять на Стеблова взглянул, стараясь угадать его настроение.
  - Завтра?! - удивлённо переспросил Вадик, сразу и не понявший вопроса. - Завтра же восьмиклассники побегут, средняя группа!
  - Ну и что?! - натужно засмеялся Вячеслав Иванович. - Ты думаешь, они лучше тебя бегают?! Да там такие тетёхи есть! - ужас! Смотреть тошно!... У меня завтра на втором этапе хочет один такой вот нерасторопный тюхтяй бежать; прямо боюсь за него, честное слово: он мне, чертёнок поганый, всё дело испортит... А заменить его некем, представь: другие и вовсе с лыж падают.
  - Что ж у нас в седьмых и восьмых классах лыжников нет? - продолжал удивляться Стеблов, поражённый услышанным.
  - Нет, - тихо и просто ответил физрук. - Таких, как ты, мало.
  Он замолчал, заулыбался глупо, что ему совсем не шло, и потом спросил ещё разок, совсем уж просительно и неуверенно:
  - Ну что, пробежишь завтра? выручишь меня? Или как?...
  Вадика тогда, помнится, даже в жар бросило - до того неожиданным и чудным было сделанное ему предложение. От неожиданности он растерялся, обмяк, будто в яму глубокую провалился, не имея при этом сил ни ответить что-либо учителю, ни даже что-либо толком сообразить...
  - Тебе, главное, не отстать далеко - и всё, - робко, но настойчиво продолжал увещевать его, между тем, физрук. - А на последнем этапе у нас парень сильный бежит - Мишка Васильев из вашей секции - знаешь, наверное, его. Да, конечно же, знаешь. Он - ломовой мужик, резвый, и всё сделает как надо... Ты же, главное, не отстань! мне второй этап не завали! - и уже за одно это тебе скажу большое-пребольшое спасибо!... Ну что, пробежишь, а? - Бойкий присел даже, по-собачьи преданно заглядывая в глаза как-то вдруг сразу скисшему победителю. - А я тебе завтра за это сам лыжи твои мазью смажу, сам разотру - ты только выручи: пробеги!..
  "Завтра опять бежать, опять ночь не спать, мучиться, волноваться, - только и успел тогда с укоризной подумать Вадик. - Хорошенькие дела! Как будто в нашей огромной школе кроме меня и нет никого - я один должен за всех отдуваться".
  Всё это было так неожиданно и так неприятно ему, никогда не терпевшему авантюр и сюрпризов, любившему заранее настраиваться на любое дело, до мелочей просчитывать и прокручивать его в голове, до самых ничтожных подробностей мыслями добираться. А тут уже завтра - старт, да ещё какой: на другой совершенно дистанции, с другими соперниками, сегодняшним соперникам не чета.
  Он хотел было что-то сказать вначале - возразить, объяснить, оправдаться; потом отказаться решительно, но по-хорошему - без взаимного неуважения и обид. Но глаза учителя в тот момент были до того просительные и жалостливые, что послать его куда подальше у покладистого Стеблова не хватило сил. Любимого учителя, в затруднительное положение вдруг попавшего, ему стало элементарно жалко.
  -...Ладно, не волнуйтесь, - сухо ответил он после недолгой паузы. - Выручу Вас, пробегу.
  Он согласился - и почувствовал тут же, как от праздника и победы громкой не осталось в его душе и следа: сгинули победа и праздник в новых тревогах и волнениях, туманом сырым и холодным окутавших вмиг его, в сравнение с которыми волнения последних дней показались просто игрушечными...
  Он не отстал далеко на своём этапе: вторым получил эстафету, вторым её и отдал, задание руководства выполнил, - хотя ему всю дистанцию топтали пятки бегущие следом соперники, прямо-таки как собаки сворные нервы ему трепя, не давая расслабиться, перевести дух, даже и по сторонам посмотреть не давая. А уж последний участник команды, сильный лыжник Васильев Михаил, их секции второразрядник, завершил тогда дело победным концом, как день назад завершал его и сам Вадик.
  Радости Бойкого и на этот раз не было предела: второй день подряд он с учениками школы перед объективами фотоаппаратов позировал, второй день обильно собирал отовсюду рукопожатия и призы. Радовался Бойкий успеху свалившемуся, радовалась собранная им наспех команда... Один только Вадик не радовался тогда вспышкам фотографов и поздравлениям - потому что смертельно устал: силёнок у него, двукратного чемпиона, на всеобщую радость не было. Он и на пьедестал почёта с великим трудом забрался, с неохотою там стоял, пошатываясь на его вершине. Потому что выжал из себя буквально всё - до последней капельки...
  
  28
  
  В воскресенье, в двенадцать часов дня, спартакиада юных лыжников завершилась, когда были розданы последние, приготовленные для финишировавших старшеклассников, призы. Завершилась она яркой победой учащихся четвёртой общеобразовательной школы, выигравших две эстафеты подряд - в первых двух группах. В самой престижной, старшей возрастной группе, выиграть они не смогли. Но даже и там они заняли почётное третье место.
  Спартакиада закончилась, в историю ушла. За ней завершились и сами каникулы. И осталась впереди только последняя четверть, самая короткая по времени, но самая утомительная из всех. Шестой класс, таким образом, столь памятный спортивными успехами и победами Вадику, заканчивался, готовя ему напоследок неожиданный и, безусловно, приятный сюрприз. Придя в начале апреля в школу, он с удивлением и гордостью нескрываемой увидел свою фотографию на доске почёта на третьем этаже, недалеко от учительской, где находился их школьный спортивный уголок славы и где вывешивались фотографии учащихся восьмых, девятых и десятых классов в основном, вносивших наиболее весомый вклад в копилку школьных побед и рекордов. Ученики других классов естественным образом, в силу физической немощи и недоразвитости своей, туда попадали редко. Вадик Стеблов, таким образом, составил здесь исключение, став единственным шестиклассником, удостоенным подобной чести за всё время существования спортивного уголка, собою многих достойных парней потеснив, которые были и старше его, и гораздо мощнее и здоровее.
  Это был несомненный аванс, щедро выданный ему Бойким Вячеславом Ивановичем в счёт его будущих оглушительно-громких побед, которые, как думал, как мечтал физрук, были не за горами...
  
  29
  
  
  По мере того, как росли спортивные результаты Вадика, его спортивный авторитет и слава, - его успехи на образовательной ниве, и без того не Бог весть какие заметные, наоборот, всё более нивелировались и блекли, сводились к нулю, со стороны производя безрадостную картину. По-другому здесь, впрочем, и быть не могло: силы человеческие не беспредельны. А наш одержимый спортом герой как-то уж больно нерасчётливо и необдуманно выкладывался на тренировках, прямо-таки изводил себя на лыжне - неистово и самозабвенно. Куда такое годилось?! Так и воспитанники спорт`интернатов не все живут, и даже и не многие.
  Но он по-другому не мог, связывая с лыжами слишком большие планы и будучи по натуре максималистом, живя с малых лет по принципу: любить - так королеву, воровать - так миллион. А уж если занялся спортом - то непременно надо добраться до сборной команды страны и звания "заслуженный мастер спорта", память по себе в народе оставить рекордами и победами. Чтобы не жалеть потом о впустую потраченном времени, силах; чтобы не одну лишь грязь и пот вспоминать.
  Неудивительно, что с такой психологией абсолютно-нерасчётливой и ломовой на школу силёнок мало уже оставалось с её утомительными уроками и заданиями, всё возраставшими и усложнявшимися день ото дня, внимания, времени по максимуму требовавшими, тех же физических сил. Поэтому школа средняя, общеобразовательная, с определённого времени начала его угнетать, гирею на ногах повиснув; а порою - даже и мучить, и раздражать. Как угнетали, раздражали и мучили Вадика и сами учителя своими ежедневными зацепками и придирками.
  Наибольшей остроты конфликт между спортом и образованием достиг у Стеблова в тринадцать с половиной лет, когда их седьмой класс "А", в связи с переизбытком учеников в четвёртой школе и нехваткой свободных аудиторий и парт, был переведён в вечернюю смену. Для Вадика такой переход был крайне нежелателен и даже вреден по сути своей, поскольку пик его жизненной и, в первую очередь, умственной активности физиологически приходился как раз на дообеденные часы: он был стопроцентным "жаворонком".
  Поэтому-то в шестом классе том же, отсидев до обеда за партой положенные уроки и уже потом только идя на тренировку, он, даже и не занимаясь дома, с лёгкостью выезжал на том, что успевал запомнить и понять на утренних и дневных занятиях. А запоминал и понимал он многое, цепкой и ёмкой памяти благодаря, как и способности быстро анализировать, думать, простенькие задачки решать, полученной от Бога и от родителей. Всё это, взятое вместе, давало ему возможность в общеобразовательной школе чувствовать себя вполне уверенно, бодро у доски отвечать и даже получать за свои ответы хорошие отметки.
  Теперь же всё поменялось с точностью до наоборот, и каждое утро он стал пропадать в парке сначала, а потом и в лесу, откуда не спешил возвращаться.
  Прошедший учебный год оставил в его памяти яркий след, может быть - излишне яркий. Спортивные успехи прошлой зимы, II-й взрослый разряд, фотография на доске почёта, похвалы и уважение тренеров, физрука того же, как и повышенное внимание со стороны подруг, чего ранее не наблюдалось, - всё это распалило и осчастливило его безмерно, как игрушку детскую завело, что юлою в быту называется. Но и цену за это потребовало немаленькую - заставило про учёбу напрочь забыть, окончательно потерять в лесу разум и голову. Спортшкола лыжная, за счастье, внимание и успехи ответственная, фотографии и призы, сделалась для него всем - святыней, идолом, божеством! Она затмила собою полностью школу среднюю...
  
  30
  
  А тут ещё и Николай Васильевич Мохов осенью седьмого класса подлил масла в огонь, и без того ярко и жарко горевший.
  - Всё у тебя будет хорошо, поверь мне, - заявил он ему однажды на тренировке, видя, как Вадик старается. - Главное: не ленись, не сбавляй обороты и внимательно слушай, что я тебе говорю, чётко выполняй мои требования. И тогда будешь бегать как Колчин Паша или Слава Веденин, а может даже и лучше их, многократно лучше... У тебя есть всё, чтобы стать настоящим лыжником, - выносливость, скорость, воля, амбиции. И нужно только эти драгоценные качества и дальше в себе культивировать и развивать, тренироваться подольше и побольше - через усталость, сомнения, всякие там "не хочу" и "не могу", что для любого большого и важного дела смерти подобны. Мастерство - запомни! - штука капризная и ревнивая: как девица красная полной отдачи требует. Чуть-чуть ослабил внимание и напор - и проиграл, с носом, с рогами остался! Она, распутница, к другому быстренько убежит и даже ручкой тебе на прощание не помашет...
  
  Вадик слушал внимательно наставления тренерские, слово в слово запоминал... и не жалел себя, не щадил, как плетью подстёгнутый именами Колчина и Веденина, гремевшими на всю страну. Тренировался он теперь четыре, а то и пять дней в неделю вместо положенных трёх и выкладывался на тренировках по максимуму, про запас ничего не оставлял; домой возвращался к обеду в прилипшей к спине рубахе, в куртке, мокрой насквозь, с исхудалым жёлтым лицом, одну лишь усталость смертельную отображавшим. Выпив прямо с порога целый чайник воды, он ложился потом на диван животом вверх и долго лежал так с прикрытыми плотно глазами, не двигаясь, не шевелясь, прислушиваясь только к тому, как ноет и страшно болит, пощады и отдыха просит его перетружденное на тренировке тело.
  Частенько случалось и такое - когда он особенно переусердствовал на лыжне, - что его поташнивало, голова кружилась, было трудно с дивана встать. И ему тогда даже и есть не хотелось - вот в чём была беда. Хотелось лишь одного - немедленно уснуть крепким сном и не просыпаться до вечера...
  Но спать было нельзя: в два часа пополудни начинался в школе первый в вечерней смене урок, - и нужно было подниматься и собираться поэтому, а перед уходом ещё и хоть что-то на бегу почитать, порешать. Так что не до сна ему было тогда, не до отдыха... и даже и не до еды: он уходил в школу голодный часто, растерзанный и разбитый, больной, ни к одному уроку как следует не подготовившийся.
  Какие уж тут занятия в таком состоянии? какие склонения и падежи? Он сидел на уроках - и только носом клевал, ничего не слушая, не понимая, ничего не желая ни слушать, ни понимать. Ему, элементарно, спать хотелось, вытянуться где-нибудь в уголке и уснуть. И чтобы не дёргали его, не будили.
  Поэтому когда его поднимали и спрашивали, - он только моргал глазами как попугай и тупо молчал, на учителя сонно пялясь; вызывали к доске - стоял истуканом. Ему пытались что-то растолковать, вдолбить, разъяснить на пальцах, - а он не имел сил напрячься и понять услышанное. Потому что все силы свои он отдал уже - задолго до уроков: он тратил их на лыжне.
  Он и домашних заданий не выполнял, и контрольные решал плохо, скверно писал диктанты. И всё время только об одном на постылых занятиях думал, с тоской разглядывая за окном вечернее звёздное небо: о последнем школьном звонке и о койке тёплой, домашней, до которой хотелось как можно быстрее добраться и сразу же завалиться в неё и заснуть. Дать возможность телу расслабиться...
  
  То был самый тяжёлый период в школьной жизни Стеблова за все её долгие десять лет, самый в психологическом плане нервный, когда он мысленно уже выражал сомнение в целесообразности дальнейшего обучения и пребывания в школе и когда из твёрдого середняка, середняка-хорошиста, скатился почти что в "болото". На зимние каникулы он ушёл, имея в дневнике за первое полугодие сплошь удовлетворительные оценки. Исключение здесь составили лишь твёрдая пятёрка по физкультуре, да две четвёрки по алгебре и геометрии - любимым, после физкультуры, предметам Вадика. С другими же предметами был полный мрак и обвал - без какого-либо впереди просвета.
  Внутренне он уже был готов в тот момент махнуть на школу рукой, вычеркнуть её, надоедливую, из круга своих повседневных забот и внимания... Если б ни мать его и ни её горькие по ночам слёзы, что смогли удержать первенца от столь рокового шага, вымолить у Господа помощи...
  
  31
  
  О матери Вадика, Антонине Николаевне Стебловой, можно рассказывать долго-долго. Хочется посвятить ей, безропотной и беспрекословной рабыне Божией, всецело преданной Замыслу и Воле Творца, целую главу, целую повесть даже. Или - роман. Достойна она и хвалебной повести, и романа, и целого корпуса пухлых увесистых книг, самых восторженных и прекрасных, - ибо была из той удивительной породы женщин, которые и сами горят всю жизнь горним не затухающим ни на минуту огнём, и зажигают этим огнём других. Мужей и детей - в первую очередь. Огромное счастье для каждого смертного - ребёнка ли, мужа ли, сестры или брата - рядом подобный источник жизненной силы иметь, источник радости и надежды, беззаветной и бескорыстной любви, который на протяжение целого ряда лет тебя неусыпно поддерживает и согревает, на правильный путь наставляет, лелеет и воспитывает изо дня в день, всё до капли тебе отдаёт - и ничуть не жалеет об этом. Как Солнышко то же! Это такое чудо великое и всеблагое, которого словами не передать, которое можно лишь самолично, однажды лишившись его насовсем, понять и всем осиротевшим сердцем прочувствовать!
  И другое хочется здесь сказать, не менее первого важное и значимое. Хочется особо выделить и подчеркнуть, что не будь таких самоотверженных и фанатично преданных Божьему Промыслу женщин в России, не рождайся они периодически в ней на протяжении всей её славной и трудной истории, - Россия бы долго не устояла: об этом можно совершенно твёрдо и определённо сказать. Растерзали бы её, горемычную, в пух и прах бесчисленные недоброжелатели-супостаты, в руины превратили, в пепел, в небытие. И даже крестика деревянного в память о ней не оставили бы.
  Никто за неё, терзаемую и поруганную, не вступился бы, не пролил кровь, не сложил в смертельном бою свои буйны головы. Не для чего было бы жить нашим русским витязям-богатырям, былинным Ильям Муромцам и Святогорам, равно как и героям нынешним, - некого защищать, не за кого сражаться. Никто бы не поднял и не позвал, не вдохновил их на подвиг во славу Родины, на борьбу, не научил уму-разуму, нравственно не просветил и не напутствовал. Никто бы, наконец, даже и тех редких добровольно-поднявшихся и уразумевших, не благословил и не осенил в темноте всепобеждающим крёстным знамением, что Божьему оберегу сродни. Который, в свою очередь, любой брони и защиты крепче.
  Откуда вдруг взялся в её тощей и впалой груди этот дивный огонь? кто запалил его и почему именно в её груди запалил? - не будем докапываться, читатель, ввиду бесполезности этого: "ибо Дух дышит, где хочет!" Скажем лишь, что не семьёй нищей и обездоленной подогревался, однажды запалённый, он, не местом рождения определялся. Ибо родилась Антонина Николаевна в деревне дикой, глухой, затерянной на юге Тульской области, где кроме новоиспечённого колхоза в годы её рождения и не было-то ничего, где горлопаны и голодранцы большевики, свирепые и хищные как собаки, во время недавней коллективизации и под шумной маркой её подчистую всё частнособственническое добро разграбили и растащили... Была, правда, у них в деревне школа своя - но четырёхлетка. И преподавала там всего одна-единственная учительница - худая невзрачная женщина неопределённых лет, на один глаз слепая, получившая образование ещё до революции.
  И вот среди всеобщего мрака этого, невежества, голода, нищеты, с малолетства её окружавших, мать Вадика сумела каким-то немыслимым образом сберечь и пронести целёхонькими через нелёгкую жизнь свою не только жар и пламень души, но и какую-то совершенно невероятную и необъяснимую тягу к Знанию, Свету и Слову, которой она отличалась с тех самых пор, как начала говорить, которой выделялась из общей массы родственников и односельчан и поражала всех, с кем только потом общалась, кто знал её лично. От кого она унаследовала эту тягу и почему именно она одна среди трёх братьев своих и сестры? - загадка, подарок Судьбы, Всемилостивейший Промысел Божий! Но только распорядилась она этим подарком, и это вторично и всенепременно надо выделить и подчеркнуть, в высшей степени бережливо и благодарно!...
  
  32
  
  Судьба же её была трагичной с рождения, как две капли воды похожей на судьбы многих добропорядочных русских людей, имевших несчастье (а может и наоборот - счастье; поди теперь, разбери!) появиться на свет, жить, учиться и работать в страшные и голодные 1930 годы; похожей на судьбу и самой России, заболевшей в начале ХХ века ужасной болезнью - Революцией. Трагедия началась издалека: с деда её по отцу и его большой и крепкой семьи, некогда сытой, одетой, ухоженной. Дед этот, по её собственным редким и скупым признаниям, был мужик о-го-го какой! - непьющий, двужильный, трудолюбивый, хозяйственный и волевой, любивший во всём порядок и лад, стремившийся к достатку, комфорту и сытости. Оттого и семья у него была на загляденье: хоть книги поучительные с неё пиши или фильмы снимай назидательные. Оттого и прозвали его в деревне родной Колчаком (в честь легендарного адмирала А.В. Колчака - героя Русско-японской войны и бесстрашного исследователя Арктики при Царе; Верховного главнокомандующего Белых войск в Гражданскую), а детишек его - колчаковскими.
  Такие громкие клички, понятное дело, просто так не дают; такие клички, как правило, люди дают из зависти. А завидовать, по рассказам всё той же матери, было чему: и полным дедовским закромам, и его сытой и ухоженной скотине. И добротному дому его завидовали, дому-пятистенку, выделявшемуся изо всей деревни качеством и красотой, жене молодой и здоровой, детям. А ещё завидовали деньгам, что водились у него в избытке... И хлебом дед торговал, картошкой той же, мёдом и яблоками; и в Москву за товаром регулярно ездил, сезонных рабочих - батраков - периодически нанимал, когда не в силах был справиться с обильным урожаем сам, - но и платил им за работу, за подённый труд как положено, как другие платили, по тем же расценкам, поил и кормил досыта. Батраки не жаловались на него, наоборот - просились в услужение сами...
  
  Просились - но всё равно завидовали, копили яд и мерзость в душе, и посылали в адрес "хозяина-кулака", благодетеля их, между прочим, ежевечерние тайные проклятия.
  Накапливались проклятия в подлых людских сердцах, в мраком покрытых душах, медленно тлели и бродили там, потихонечку разъедая и разлагая их своим смертоносным ядом. И так бы и погибли, истлели и самоликвидировались в конце концов вместе с самими завистниками-шептунами... если б ни Великая Смута начала века - Русское землетрясение-Революция, распалившая гниль человеческих душ до невиданной доселе Злобы и выпустившая ту Злобу наружу, предоставив ей для разора-гульбы необъятный русский простор, поля широченные, русские.
  И уж погуляла Злобушка по Руси, порезвилась-потешилась на славу, что называется! попила русской православной крови сполна! попарила Святую матушку-Русь в кровавой сатанинской бане!...
  
  33
  
  Прадед Вадика, как "кулак-мироед", попал под топор Русской Смуты одним из первых (после Царя и элиты патриотической, духовной, светской и военной аристократии): зимой 1930 года его с женою и старшим сыном в Архангельскую область сослали, в неприспособленные для жизни места, и сделали это с особой жестокостью и цинизмом. Однажды приехали рано утром в деревню чекисты и комиссары - объявились внезапно, как снег на голову, - вывели их из дома в чём мать родила, посадили на телегу под револьверными дулами и увезли в район, ничего по дороге не объясняя. Даже хлеб и одежду не позволили взять про запас: в чём были, бедные, в том и поехали на новое место жительства.
  В районе собранных "кулаков" запихнули в вагоны товарные и погнали на север как скот - голодных, холодных, ополоумевших. Кто их там, арестованных, по дороге кормил и поил, лечил, обувал, одевал?! Кому это было нужно?! Да никому! Нужно было как раз обратное: чтобы загнулись все они побыстрей и свет марксизма не застили. В стране разворачивалась и набирала ход широкомасштабная кампания - Коллективизация - и параллельно другая, не менее важная, под названием "ликвидация кулачества как класса", понимай - программа физического уничтожения лучшей части земледельцев страны в плане дисциплины, инициативы и работоспособности, её элиты, на которую в своё время сделал ставку Столыпин... Но настали иные времена - и самостоятельный крепкий инициативный мужик, увы, оказался стране не нужен...
  
  34
  
  Итак, арестовали родственников Стеблова в 1930 году, отправили по этапу. Что произошло потом с прадедом, его женой и сыном на чужбине? доехали ли они туда? а если доехали, то как там, бедные, жили без хлеба и тёплой одежды первые по приезду дни и долго ли вообще жили? - про то не знает и не узнает никто: писем оттуда не присылали. Одно известно наверняка: в деревню они уже не вернулись больше. Имущество их немалое, покоя всем не дававшее, было новой властью конфисковано в основном, продано и пропито, а что не захотели конфисковать - разграбили завистники-соседи. Многодетная, добропорядочная, трудолюбивая и жизнелюбивая семья, обезглавленная и обескровленная в одночасье, оказалась у разбитого корыта: ни дома тебе, ни скотины, ни одежонки какой захудалой, ни орудий труда. От неё, от семьи, как от того козлёнка из песни, волка серого встретившего в лесу, остались лишь рожки да ножки.
  И пришлось им, несчастным сиротам, стиснув покрепче зубы, тоску и жалость в душе до поры до времени приглушив, на соседей и государство обиду, понадёжнее всё это спрятав в себе, в своём исстрадавшемся и израненном с малолетства сердце, что от обиды и ярости на части у каждого из них рвалось, - пришлось им, короче, бедненьким, опять всё начинать с нуля, как до этого начинали не раз и не два их великие и славные предки, пришлось делом, а не словами, не трепотнёй доказывать свою природную и духовную силу, законное право на жизнь, на существование, на тоже счастье. Семье ещё повезло, что оставшиеся без родителей и крова дети, в количестве шести человек, грудными плаксами и инвалидами не были и могли уже сами себя прокормить - старшие, во всяком случае. Это обстоятельство здорово помогло им выжить в то тяжкое и кровавое время, с голоду не умереть. Или в тот же детдом прямиком не направиться, что от тюрьмы отличался мало, от колонии для несовершеннолетних... А ещё им всем шестерым помогли тогда выжить и не сломаться вера русская, православная, и привитая с детства взаимовыручка, здоровая наследственность, гены родительские, родительское же строгое воспитание. Но более всего, конечно же, помогла им тогда морально выстоять и укрепиться целительница-любовь, без которой жизни и не бывает по сути. Именно она, голубка небесная, скоропомощная, ни на шаг от осиротевшей семьи не отступавшая, давала силы беспризорным детям всё сдюжить, превозмочь, пережить, быстро встать на ноги после разрухи, новые, уже собственные корни пустить; именно она в конечном итоге укрупняла семью, увеличивала её численно...
  
  35
  
  Отец Антонины Николаевны, дед Вадика, был вторым ребёнком в семье, после сосланного на Север брата - первым. Быстро женившись после тех трагических событий, он уже к началу сороковых годов имел пятерых собственных ребятишек и приличный дом в соседней деревне - родной деревне жены. И в колхоз он тогда вступил, и братьев и младших сестёр в дело пристроил: женил и замуж повыдавал, а последнюю, маленькую, сестрёнку при себе оставил.
  И показалось ему тогда, в минуты короткого отдыха легкомысленно стало казаться, что всё самое страшное у них - позади, и теперь нужно только побыстрей и покрепче забыть горечь прошедших лет, вычеркнуть их из памяти. Ушли они - те чёрные и лихие года, - ушли навсегда, насовсем, как в воду мутную канули, унеся с собою и прежнюю тоску-печаль, и страшную на всех обиду... Так зачем ворошить прошлое, спрашивается? раны сердечные бередить? изводить себя злобой бессильной, тоской, жаждой мщения?! Родителей и старшего брата этим всё равно не вернёшь - так лучше уж о детях подумать и их будущем, на них все силы и думы пустить, пламень и жар душевный. Вон у него их сколько по лавкам лежат, и какие все хорошенькие и умненькие!
  И хотелось растроганному, в одеяло плачущему отцу в такие душещипательные минуты, когда воспоминания о недавнем трагическом прошлом волной холодной вдруг ночью или под утро окатывали его, - всей широкой русской душой мечталось уберечь детишек своих от каких-либо в будущем передряг - от бедности, голода и унижений. Чтоб не пришлось им, родненьким, испытать и пережить того, что сам он испытал и пережил недавно; чтобы не остались дети, не приведи Господь, бездомными и беззащитными сиротами.
  "Все силы свои приложу, все жилы из себя вытяну! слово даю! - как заклинанье самое верное и самое страшное одновременно твердил он по ночам ошалело, давая себе зарок не вспоминать и всё равно вспоминая несчастных, уничтоженных новой властью родителей, сгинувших неизвестно где. - Но детишек своих, всех до единого, в люди выведу. Чего бы мне это ни стоило!... Назло всем недоброжелателям и врагам! и всем им, сукам поганым, на мор и погибель!... Пусть хоть дети мои, и теперь, и когда подрастут, в сытости и радости поживут: и за деда с бабкою и за дядю... да и за меня самого, горемычного сиротинушку... Я ведь, по чести сказать, тоже ещё и не жил-то как следует: всё моё детство и молодость загубили проклятые большевики, как черви навозные, как кровососы-клопы судьбу мою испоганили... А детишки, даст Бог, поживут: жизнь-то вроде бы налаживается и успокаивается..."
  
  36
  
  Так думал дед Вадика, так мечтал, так клялся и настраивал себя в ночи бессонной, кромешной! Но его мечтам и думам праведным сбыться было не суждено, и вины в том деда не было никакой: не повинен он был в нарушении собственной клятвы. Просто на страну, его многострадальную и несчастную Родину, навалилась очередная беда: началась Великая Отечественная война - самая страшная и кровавая за всю мировую историю!
  Поначалу дед даже обрадовался приходу Гитлера. Мелькнула в голове злорадная мысль: "может и впрямь разгонит Адольф Алоизыч всю эту крикливую и безбожную рвань, засевшую в Кремле с Семнадцатого года, придёт и повесит их, чертей поганых, на Красной площади за ноги, за родителей и брата отомстит... а заодно и прежнюю жизнь вернёт, привольную и сытую... У себя-то в Германии, как говорят, он лихо и достаточно быстро со всей этой интернациональной шушерой разобрался: поприжали они там, растлители-паразиты, хвосты, в Америку и Палестину дали дёру. Немцы теперь как в Раю живут, как у Христа за пазухой... Вот бы и у нас так..."
  И на войну дед идти не хотел: в подполье думал как-нибудь отсидеться, лучших времён подождать - тихих, послевоенных. Были в их деревне такие ловкачи-удальцы, кто именно так и сделал... Но бесноватый фюрер со своими чопорными и кровожадными Фрицами и Ганцами уже с первых дней оккупации стал сильно палку перегибать - жечь без разбору и жалости белорусские и украинские сёла, мирных жителей без счёта стрелять и вешать, баб, стариков и детей. И этакой лютостью собственной и коварством даже и сатанистов-большевиков затмил, показал себя, так сказать, во всём европейском блеске.
  Такого Адольфу Гитлеру дед Николай простить ну никак не мог: стал скорёхонько собирать в походный старый рюкзак вещи.
  "А то так они и до моих детей и жены доберутся, и их сожгут и повесят, пока я буду в подвале да по лесам бегать-прятаться", - резонно подумал он и ушёл в июле-месяце на фронт по повестке. А уже в сентябре семья получила трагическое известие, что погиб он, святой русский воин, чистая душа, смертью храбрых в неравном бою с вооружёнными до зубов фашистами, до последнего патрона и вздоха защищая свою семью и милую свою Родину...
  
  Осиротела деревня, осиротел дом. Пусто и бесприютно сделалось в семье погибшего кормильца-фронтовика, одиноко, тоскливо, страшно. Едва-едва хватало тогда сил жене и детям его, чтобы не умереть с тоски, чтобы продолжить жить и держаться дальше...
  
  37
  
  А через три, без малого, месяца обрушился на семью новый удар, не менее первого страшный: в конце ноября 1941-го года в деревню вошли немцы из армии Гудариана, рвавшиеся на танках к Москве. Стояли они недолго, одну неделю всего, но и за неделю память по себе оставили крепкую, знатную. Ели и пили всласть отобранные у народа харчи, имущество грабили, девок и баб насиловали. А когда уходили, когда драпали со всех ног от перешедшей 5 декабря в наступление Красной армии, деревню русскую, их приютившую, подожгли. И сделали это подлое дело ночью, когда все жители деревни спали и не думали ни о чём, ни к чему подобному не готовились. Именно так "цивилизованная" и "просвещённая" Европа во время очередного "крестового" на Восток похода учила "варварскую" Россию жить, показывая доверчивым русским людям свой абсолютно звериный и гнусный лик, и такую же подлую, пакостную натуру. Долго потом помнила обугленная и ограбленная Матушка-Русь те европейские "нравственные" уроки, долго после них восстанавливалась, выздоравливала и очищалась, душу лечила свою.
  А тогда, в декабре 41-го, ошалевшие спросонья люди выскакивали на улицу в чём мать родила из пылавших гигантскими кострами изб, бревенчатых по преимуществу, сухой соломою крытых, слыша вдогонку радостный смех поджигателей-изуверов да душу раздирающий рёв заживо сгоравшей скотины в хлевах. На дворе же, подчеркнём это жирно, несколько раз подчеркнём, был декабрь, особенно в тот год холодный и лютый. Трескучие, затяжные морозы сковали землю, жизнь на ней приостановив, и не было в деревне на тот момент ни одного здорового мужика (по подвалам прятавшиеся не в счёт) - только ошалелые бабы, старики-инвалиды да дети. Как хочешь было всем после этого, так и живи, так и выкручивайся: никто им, погорельцам и голодранцам, помощь оказывать не собирался. Страна жила обороной Москвы до лета 42-го; потом - Сталинградом, Ленинградом и Курском; освобождением Белоруссии и Украины, Польши и Югославии, Румынии с Венгрией и Чехословакией, Австрии, Германии самой. Туда уходили средства и все основные силы, туда направлялся свободный людской и материальный ресурс. До собственных бед и нужд - по законам русского великодушия - руки и деньги, как правило, не доходили.
  Семья матери Вадика, только-только оправившаяся от ужаса коллективизации, чудом на ноги вставшая после неё, вздохнувшая глубоко и свободно, во второй раз за какие-то одиннадцать лет была обезглавлена и обескровлена, пущена по мiру фактически. Положение её, плюс к этому, многократно усугублялось громыхавшей страшной войной и тем ещё, что оставшиеся без отца и без крова дети, пятеро человек всего, были совсем-совсем маленькими...
  
  38
  
  Итак, началом страшной войны ознаменовался 1941 год. И, как следствие этого, - скорой гибелью на фронте деда Стеблова Вадика по материнской линии (по отцовской, к слову сказать, тоже).
  Застонала тогда опять Россия, заохала, завертелась в смертельных муках и четыре страшных года подряд исправно платила миру кровавую обильную дань, от головорезов отъявленных отбивалась. И не зря у нас, русских, слово "война" происходит от слова "вой": всеобщим воем, разором и бедствием большинство наших войн, как правило, и сопровождается...
  
  Но как бы тяжело и горько народу ни было, холодно, голодно и тоскливо, первого сентября 1941-го года мать Вадика, семилетняя тогда девчонка, пошла учиться в школу, в первый свой класс, к чему она старательно весь август готовилась, чего как праздника для себя ждала самого светлого и желанного. Война - войною, смерть - смертью, сиротство - сиротством, - но жизнь-то на этом, к счастью, не заканчивалась. И нужно было поспевать за ней, тем более - детям.
  Антонина Николаевна была в семье своей третьим по счёту ребёнком. У неё был старший на три года брат, была сестра, на два года старшая, и были ещё два братика-близнеца, которым в 41-ом году было всего-то по четыре годика. Оставшаяся одна в войну и овдовевшая сразу же тридцатилетняя матушка Антонины Николаевны, бабушка Вадика, Анна Васильевна, чтобы хоть как-то прокормить семью, вынуждена была дневать и ночевать на колхозной ферме - зарабатывать лишние трудодни. Не отставал от неё в этом деле и старший сын Виктор, в школе последний год почти не учившийся, так и не закончивший её, в итоге. За главную в доме, которым после декабрьского, учинённого гитлеровцами пожарища стал погорельцам наскоро сооружённый сарай, оставалась старшая дочь, Зинаида, на долю которой выпало держать на худеньких плечиках и хозяйство скромное, горемычное, и оставшихся без присмотра детей: сестру и двух маленьких братьев... И была она им троим всю войну, а так же и долгие послевоенные годы и за кормилицу, и за няню, и за воспитательницу; а сестрёнке своей, Тонечке, ещё и за подругу и за учительницу.
  Когда старшая сестра пошла в первый класс, младшей было пять лет от роду. Но она уже и тогда бойко и уверенно разговаривала и девочкой была на удивление любознательной и смышлёной, которую как магнитом притягивала к себе любая печатная продукция: будь то настенные численники-календари, непременные атрибуты любой деревенской избы, газеты старые и потрёпанные, агитационные листовки и плакаты. А уж когда в семье появилась азбука с картинками, принесённая из школы старшей сестрой, младшую будто околдовал кто: бывало, пристроится вечером возле Зины, читавшей заветную книжицу, и не отходит от неё ни на шаг: сидит, запоминает всё, всё усваивает.
  Азбуку скоро дополнили другие учебники: со стихами, числами, арифметическими задачами, - а младшей всё нипочём, всё ей интересно было. И чем сложнее становились книги - тем теснее прижималась она к сестре, и тем ярче разгорались её глаза искрящиеся.
  Дальше - больше, как говорится. Мать двух сестёр начала замечать, по вечерам с любопытством за детьми наблюдая, что младшая дочь по объёму и качеству усвояемого материала заметно опережает старшую по всем, без исключения, предметам, преподававшимся в школе той, и даже старшей сестре помогает.
  "Надо же! - дивилась она. - Тоню-то мою вместо Зинки в школу посылать можно: оно даже надёжнее будет".
  Это было сущей правдой по сути, и младшая из двух сестёр загорелась школой всерьёз, тогда как старшая к образованию осталась совсем равнодушна. Да и некогда ей было учиться, если по совести-то сказать, выказывать к наукам страсть: уж слишком большие тяготы обрушились на неё в войну, слишком много времени и сил отбирали они у девятилетней Зины... Зато, безропотно взвалив все эти тяготы на себя, она полностью оградила сестру от военного лиха и, оставшись неграмотная сама, дала той возможность учиться...
  
  39
  
  А младшая, между тем, всходила и развивалась как на дрожжах, как на таблетках волшебных умнела и хорошела. И за два предвоенных года совместных с сестрой занятий, самостоятельно пользуясь учебниками её, она легко и с удовольствием освоила весь тот начальный объём знаний, что предлагался в школе у них первачкам. Поэтому в первый свой класс в сентябре она пришла уже как бы девочкой-переростком, которой скучно было сидеть и заниматься вместе со всеми, буквы и цифры разучивать и запоминать.
  Что ей были букварь с кириллицей и таблица умножения, когда она уже знала наизусть многое из Пушкина, Некрасова и Крылова, бегло читала, решала за перегруженную домашней работой сестру, ученицу третьего класса, все, без исключения, задачи по арифметике. Разреши ей тогда учительница, она бы, кажется, и экзамены сдала выпускные за полные четыре года - и не хуже других сдала; и пошла бы потом, не останавливаясь, дальше: развивать природную к наукам страсть, удовлетворять врождённое ко всему любопытство.
  Беда заключалась в том только, что никто в 1941-м году об этом всерьёз не думал, не помышлял. И, в первую очередь, совсем не думала о судьбе одарённой дочери её родная мать, Анна Васильевна, осуждать которую за такое полное равнодушие язык не повернётся. Война и раннее вдовство с пятью несовершеннолетними, вечно голодными детьми на руках, отсутствие дома собственного, молока и хлеба придавили её к земле накрепко - так придавили, что распрямила несчастную, позволила ей отдохнуть и вздохнуть свободно только старуха-Смерть, прибравшая бабушку Вадика к своим костяным рукам в сорокалетнем возрасте...
  
  40
  
  Но мiр, как известно, не без добрых людей: чем дольше живёт человек на свете, тем твёрже в сей очевидной истине убеждается. Талантливой первоклассницей, вместо матери, тогда живо заинтересовалась единственная в деревне учительница - невзрачная одинокая женщина неопределённого возраста, женщина-инвалид, слепая на один глаз, но необычайно добрая, - и не просто заинтересовалась, а приняла в судьбе своей новой воспитанницы самое горячее, самое живое участие, заменив ей во многом убитую горем и непосильной работой мать. Если б не она и не её опека четырёхлетняя, непрерывная, жизнь беспомощной деревенской девочки, потерявшей на фронте отца, - и об этом можно совершенно определённо сказать - сложилась бы совсем по-другому. О чём красноречиво свидетельствуют послевоенная жизнь и судьба трех братьев её и сестры - людей неграмотных, беспомощных, беззащитных, забитых, до срока загнувшихся на ломовой работе и не знавших отдыха до самых последних дней.
  Так вот, учительница влюбилась в юную Тоню с первого дня, сердцем к ней приросла-прикипела; и все четыре школьные года потом не отпускала от себя ни на шаг, держала подле себя как дочку родную.
  Быстро поняв, что новой воспитаннице в школе делать нечего, учительница, чтобы не мучить её, разрешила девочке школы не посещать, экономить силёнки детские. Вместо уроков она предложила ей по вечерам приходить к ней домой, в крохотную хибарку на краю деревни, книжками сплошь заваленную, где накормив и напоив Тонечку крепким чаем и затем усадив поудобнее на табуретку, она не спеша рассказывала ей всё, что успела узнать и понять сама, что, как могла, хранила в памяти.
  Случалось, когда они особенно увлекались и засиживались допоздна, что учительница оставляла девочку у себя на ночь. Тогда она уступала ей свою кровать, сама же ложилась рядышком на полу, и они, перед тем как заснуть, беседовали просто так, не чинясь, как две старинные подружки.
  Иногда учительница, расчувствовавшись, рассказывала про свою прошлую жизнь, про которую в деревне более никому не рассказывала: как жила она когда-то в Москве в семье военного, училась в гимназии на Сретенке, мечтала поступить в Московский Университет; как, будучи пятнадцатилетней девчонкой, поехала отдыхать на дачу в Павшино, и в темноте, по неосторожности, напоролась однажды ночью на сук и осталась без левого глаза.
  - А у меня тогда уже был жених, Коля: он жил с нами в одном доме, в соседнем подъезде, учился в Кадетском училище, - через силу, с болью не утихавшей, вспоминала она давнюю свою трагедию... и добавляла тихо, со слезою в единственном глазу. - Кривая я ему, конечно же, была уже не нужна, хотя он и не сразу меня бросил: с полгодика ещё погулял из вежливости, пока служить не уехал... Все мои планы и надежды после того случая с глазом прахом пошли, жизнь будто бы кончилась...
  
  41
  
  А ещё учительница, ностальгическим порывом захваченная, забывая совсем, кто подле неё лежит, рассказывала притихшей Тоне про Революцию и свергнутого Царя, на смену которому пришли свирепые большевики, про которых она вообще спокойно говорить не могла, даже и по истечению стольких лет панически их боялась... Заливаясь слезами, она рассказывала полушёпотом, как комиссары в кожаных куртках три дня и три ночи обстреливали осенью 1917-го года из тяжёлых орудий святыню национальную, Кремль, повредили соборы, Куранты на Спасской башне. Потом загоревшийся Кремль штурмовали и грабили, не хуже поляков или французов тех же, расстреливали и прикладами добивали на месте кремлёвских бесстрашных защитников, молодых ребят-юнкеров. Потом, озверелые, они перешли на город: отняли и разграбили их квартиру, а их на улицу выкинули ни с чем, да ещё и мать у неё на глазах изнасиловали, полупьяные, над беззащитной женщиной покуражились-поиздевались всласть... И про Гражданскую войну она вспоминала, на которой убили отца, офицера-каппелевца, вспоминала про то, наконец, как они вдвоём с полу-помешанной после пережитого матерью скитались по разрушенной и обнищавшей России в поисках собственного угла, пока случайно не попали в эту деревню, в которой мать и скончалась вскорости.
  - Так и осталась я здесь одна возле материнской могилы, - итожила учительница свою невесёлую биографию, вытирая ладонями в темноте мокрые от слёз щёки. - Вся моя радость с тех пор - школа. Что буду делать без неё, если вдруг уволят? если новую, здоровую, учительницу вместо меня возьмут?... С тоски, наверное, умру... или с голоду...
  
  42
  
  Четыре года длились индивидуальные занятия, закончившиеся с концом войны, четыре года мать Вадика, деревенская худенькая девчонка, проснувшись утром, нетерпеливо отсчитывала часы, ожидая очередной вечером встречи; а встретившись, не сводила с учительницы зачарованных глаз, влюбляясь и привыкая к ней всё больше и больше. Ни одна историческая дата не прошла мимо неё за это время, ни одна фамилия, ни одна формула не унеслась в никуда: всё как в добротных дедовских закромах когда-то копилось и сберегалось впрок, бережно складировалось в просторной детской головке...
  
  Когда в декабре 41-го деревню гитлеровцы сожгли, оставшаяся без крова учительница поселилась временно в новой, наспех сколоченной школе-избе (старая сгорела вместе с деревней), и маленькая Тоня с тех пор заниматься по вечерам ходила уже туда. Удобств на новом месте заметно поубавилось, скуднее стали ужины, безвкуснее чай. Но всё остальное - духовное - не изменилось: теплота, задушевность, любовь окружали Тоню по-прежнему, по-прежнему учительница уступала ночью своё уютное место ей.
  - Какая же у вас чудесная растёт девочка! - не уставала повторять она на протяжении четырёх лет, встречая где-нибудь на улице маму своей любимицы. - Какая воспитанная, милая, и какая умница! Давно я таких детей не встречала, очень давно!
  Бабушка Вадика искренне смущалась всякий раз, слушая про дочурку такое, и ещё ниже пригибала к земле тяжёлую от непосильных трудов и забот, хронического недосыпания и недоедания голову, не зная, что и ответить на это, как среагировать, как поддержать разговор, безусловно для неё приятный. Она и вовсе растерялась и сникла, когда однажды весной (в 1945-м году это было, аккурат после дня Победы) учительница сама, без приглашения, зашла к ним в обмазанный глиной сарай, поздоровалась, на табуретку присела.
  - Ваша Тонечка школу заканчивает, - обратилась она к удивлённой хозяйке после краткого вступительного разговора про жизнь и здоровье, окончившуюся наконец войну, от которой все так устали. - Но ей нужно учиться дальше - обязательно! Ей мало четырёх классов.
  -...Как учиться? - не поняла хозяйка. - Где?
  - В соседнем селе, - быстрый ответ последовал, давно уже заготовленный. - Там у них семилетка... И учителя там очень хорошие, грамотные: научат её всему; аттестат на руки выдадут о семилетнем образовании: с ним она может потом в техникум поступить. С образованием-то ей легче жить будет: сами, поди, знаете... По этому поводу я и зашла к Вам, чтобы это всё обсудить, выработать план действия. Скажите, у Вас там есть какие-нибудь родственники, у кого можно было бы ей остановиться? пожить годок-другой? До села того - двенадцать вёрст всё-таки, и ходить туда каждый день и обратно ей тяжеловато будет: все силы на ходьбу уйдут. А это, как понимаете, плохо.
  - Родственники? - машинально переспросила Анна Васильевна, у которой от разговора заболела вдруг голова и жаром вспыхнули щёки, - родственники есть, но... дальние... и - по мужу... А его, Царство ему Небесное, уже четыре года как нет в живых... Да даже если б и был: кому сейчас, в такое-то время, рот лишний нужен? Каждый о себе думает, себя норовит прокормить.
  - Да ей бы у них только переночевать после занятий, - перебила её гостья. - А уж с пропитанием мы разберёмся: ничьей нахлебницей её не сделаем, не беспокойтесь. Я ей буду деньгами помогать, вы продуктами поможете. Вдвоём-то мы её вытянем, надеюсь, три года продержимся как-нибудь... Тем более, что и война вон уже закончилась, жизнь в стране скоро улучшится, даст Бог... Учиться Тонечке нужно обязательно - поверьте мне. Грешно такой талант в землю раньше времени зарывать, несчастной её на всю жизнь делать. Наш с Вами долг, - добавила учительница строго, - толчок ей, маленькой, дать. А уж потом она сама, я думаю, в люди выбьется... Ну так что, - вопросительно взглянула она на хозяйку, - съездите к родственникам своим? переговорите? Ведь не просто же так Тонечка к ним приедет: учиться будет, делом святым заниматься...
  Анна Васильевна смотрела на вошедшую - и не видела её: так ей тогда вдруг плохо стало. К собственным её ежедневным и с трудом переносимым заботам добавилась вдруг и ещё одна - да какая! Ей предлагают одиннадцатилетнюю совсем ещё глупую дочь отдать на сторону, из дома выгнать, фактически, и пристроить к людям чужим на три года, к чужой семье, лезть к этим людям в глаза в такое-то время, когда сами они, небось, хлеба чёрного до сыта не наедаются, когда опухли от голода все, очистки картофельные и ботву едят и тихо радуются при этом... А она к ним в нахлебники будет проситься, в сожители, - она, которую они и видели-то всего два раза, задолго до войны ещё, и уже наверняка забыли.
  У бабушки Вадика даже ноги тогда подкосились от слабости, от недостаточности сердечной; от перенапряжения загудела и кругом пошла голова, и её начало поташнивать.
  "И хорошее вроде бы дело предлагает: семилетку закончить, - соображала она тогда второпях, - нужное... Но как это всё практически осуществить мне одной - без мужика, без помощи и копейки лишней, - об этом она подумала? Советы-то давать легко, легко со стороны быть добренькой да умненькой, когда у тебя на шее никто не сидит, еды каждый день не просит. А попробовала бы она с пятерыми крохами четвёртый год, как я, - посмотрели бы тогда, как про образование-то заговорила; про то, что грешно, а что не грешно; что полезно, а что не полезно... Деньгами тебе помогу, говорит! Наговорить-то и наобещать многое можно... Если б хоть дома учиться, чтоб дочка дома жила, с нами вместе питалась, тогда - другое дело, тогда я согласная: разве ж я своей Тонечке враг! Прожили б как-нибудь, помогли ей все, если так надо... Но в другом месте жить, у чужих людей, которых я и не знаю-то толком и с которыми ещё договориться надо, в ножки съездить покланяться, что-то к столу купить... А на какие шиши?... Да и кто меня с фермы отпустит?..."
  Поездка предлагаемая и переговоры, ещё и не состоявшись даже, тогда более всего напрягли хозяйку, более всего напугали. От одной только мысли о них ей холодом стянуло нутро, и у неё затряслись мелкой дрожью руки. Никогда ранее она переговоров ни с кем не вела: покойник-муж к переговорам её не подпускал и близко...
  Был и другой момент, что её озадачил подспудно, голову замутил, а именно - сама учёба. Обучать детишек наукам разным она и не думала, не собиралась совсем, - оттого что было это ей, вдове беспомощной, при всём желании не под силу. Прокормить бы их, пятерых, как-нибудь, от болезней, холода уберечь, от напастей разных, - вот о чём она тогда ежедневно и ежечасно думала, о чём болели её голова и душа. Какие уж тут науки, какое образование! Она и старших сына и дочь почти совсем не учила; и на Тоню подросшую были у неё вполне определённые планы: к работе, к хозяйству домашнему побыстрей её приучить, переложить и на неё часть обязанностей, что выполняла по дому Зина.
  "Учиться дальше... зачем? - истуканом стоя посреди избы, вытаращив глаза на гостью, мучилась бедная мать над предложением учительским. - Что семь классов, что четыре - какая в сущности разница! Участь наша давно решена: дальше конюхов да доярок видать уже и не прыгнем... Время лишнее только тратить да деньги, когда дома вон сколько дел, когда каждый человек на счету, каждая рука рабочая... Есть-то, когда за стол садимся, все хотят... и все могут. Так пусть приучаются и работать. У меня, видит Бог, кормить их пятерых здоровья уже не хватает. Чувствую, что долго не проживу, что кончаются моё время и силы... Так что пусть уж лучше детки мои побыстрее к труду приучаются. Сами себя научатся кормить - не умрут без меня с голодухи..."
  "Чужим людям её отдавать - вот выдумала чего! - уже с раздражением лёгким подумала она под конец, сопя тяжело и тревожно. - Тут они у меня с Зинкой в одних галошах ходят по очереди весь год и одном платье - и ничего. Никто их тут не видит и не осуждает: тут у нас все ходят так. А там ей уже своё личное платье потребуется и свои туфли; и чулки отдельные, и трусики, и пальто, и тетрадки с книжками, - а где я ей это всё возьму?! из каких-таких доходов насобираю?!..."
  От напряжённых раздумий и предчувствий недобрых голова Анны Васильевны заболела и затрещала так, как прежде никогда ещё не трещала. Заболело за телогрейкой и сердце, свинцовым панцирем покрывая чахлую грудь. Не нравились ей совсем, вдовствующей солдатке, крайне тягостны были и сам разговор, и визит внезапный, непрошенный... Но более всего была тягостна необходимость думать о чём-то лишнем, что-то важное быстро решать. Как будто ей и без того думать и решать было нечего.
  -...Да нет уж, - наконец выговорила она, с духом тогда собираясь, при этом взглянув виновато на сидевшую перед ней учительницу, нетерпение уже выказывавшую и недоумение. - Спасибо Вам, конечно, за всё: за заботу Вашу и слова хорошие; за то, наконец, что учите детишек моих, - но... пусть уж Тоня лучше дома сидит, делами домашними занимается. Нечего ей в одиннадцать лет начинать по чужим домам мотаться: нехорошо это, неправильно...
  
  43
  
  Однако мама Вадика всё же уехала осенью 1945-го учиться в соседнее село, в расположенную там школу-семилетку: её учительница, всё своё красноречие подключив, смогла тогда уговорить его бабушку не упорствовать - отпустить дочурку, дать той возможность развиться умственно, образование получить, пообещав, что поможет всемерно и все организационные и финансовые вопросы возьмёт на себя; что даже и пристроит Тонечку на жительство к одной своей давней знакомой. Обещания она исполнила в точности - договорилась, пристроила, помогла. Дала, таким образом, возможность даровитой любимице продолжить учёбу и только потому не пропасть, не опуститься в будущем в родной деревне до полу-скотского уровня, не потонуть там вместе со всеми родственниками и соседями в невежестве, пьянстве диком; в колхозной кабале, нищете. Это было делом обыденным и привычным для их воистину дремучих мест, к которому все привыкли давно и поменять которое в сторону улучшения даже и не пытались.
  Хлопотала она не напрасно, надо сказать, и "семена", ею летом 1945 года "посеянные", попали на благодатную почву: девочка отблагодарила всех блестящей учёбой на протяжении последующих трёх лет и отличными отметками в аттестате зрелости. А ещё её, как лучшую ученицу школы, колхоз направил сразу же в областной сельскохозяйственный техникум - учиться там на агронома, на которых в стране после войны была большая нужда.
  Три студенческих года пролетели для Тони как один день, как миг счастливый, короткий: лекции на удивление быстро сменялись семинарами, зачёты - экзаменами, лабораторные занятия - ежегодной полевой практикой. Необходимо было много трудиться, многое понимать и запоминать - чтобы оправдать, в итоге, и оказанное ей доверие, и потраченные на неё родным колхозом деньги... А ещё в техникуме была огромная библиотека с книгами, которые хотелось все прочитать, в городе был театр драматический, музеи, кинотеатры, цирк, куда тоже сходить хотелось; был центральный универсальный магазин наконец, ЦУМ местный, с платьями модными и жакетами, шикарными туфельками на шпильках, в которых щеголяли даже и самые знаменитые модницы и артистки в Москве и которые безумно хотелось если и не купить, то хотя бы зайти и примерить. Девочке из глухой провинциальной деревни их старинный областной центр с автобусами, троллейбусами и трамваями, многочисленными историческими памятниками, соборами православными и Кремлём - настоящим, зубчатым, красно-каменным, на Кремль московский очень похожим, - казался сказочным городом неописуемой красоты, этаким Градом Китежем, приводившим её в постоянный восторг, никакими словами не передаваемый. Ей буквально всё там хотелось узнать, увидеть, услышать, запомнить, всё увезти с собой - в своей благодарной памяти, - чтобы потом, на досуге, рассказывать и рассказывать об увиденной красоте подружкам, родственникам, соседям... Ну и, конечно же, детишкам своим, что ожидались в будущем.
  Ни одного дня не просидела она просто так, ни одного часа даже: все куда-то вечно рвалась, вечно спешила. У неё частенько за те три года от переутомления и недосыпания болела и кружилась голова и по ночам кровь тоненькой струйкой бежала из носа, частенько её поташнивало с голодухи... Но пыла это не убавляло, не гасило святого огня в груди, и областной сельхозтехникум, который мама Вадика закончила с красным дипломом, не стал бы последней ступенькой в её образовательной судьбе... если б не раннее замужество её и последовавшие за этим роды.
  Два сына, появившиеся у неё на свет с промежутком в два года, а потом ещё и дочь заставили Антонину Николаевну забыть о себе и переключиться полностью на семью: своих ребятишек и мужа. Но жажды знаний, образования и культуры семья в ней не убила ничуть, даже и не притупила. Просто эту жажду со временем она надеялась удовлетворять уже через детишек собственных, через первенца Вадика, в первую очередь, которому она отводила в этом наиважнейшем процессе решающую в семье роль, образцово, так сказать, показательную...
  
  44
  
  Но Вадик в школе надежд материнских не оправдал, учёбой не загорелся и не увлёкся. И если шесть классов первые, которые он закончил, только разочаровывали мать, грустить и тяжело вздыхать заставляли, - то наступивший седьмой класс со злополучной вечерней сменой стал для неё трагедией с первого дня, которую она с трудом перенесла, которой не могла ни с кем поделиться. Каждое очередное собрание той поры, каждое посещение школьное превращались для неё, тихой и кроткой женщины, в унижение и пытку одновременно, которые старили и убивали Антонину Николаевну на корню, низко к земле пригибали, делая этим в точности на покойницу-мать похожей, что согбенною проходила последние несколько лет, вокруг себя никого не видя, не слыша.
  Она-то, святая душа, надеялась, была уверена даже, что её старший сын, её Вадик, смышлёный и памятливый от природы, в школе будет круглым отличником, передовиком, образчиком знаний и прилежания; и с лёгкостью сумеет взобраться на самые крутые, самые головокружительные образовательные вершины, которые ей самой оказались, увы, недоступны... А он сможет их покорить - потому что умный и страшно талантливый: она чувствовала это. Поэтому он непременно выучит и поймёт всё то, что она когда-то в силу разных причин не смогла или не успела выучить и понять, пытливо дознается до тех вещей премудрых, до которых она, замужняя женщина, мать троих детей, в молодости не дозналась. Он это должен сделать, просто обязан её, сироту полунищую, превзойти во всём - стать лучше, образованнее и умнее. Он ведь частичка её, маленькая её кровиночка, вышедший в мир из неё с истошными криками родовыми, беспрерывными многочасовыми муками. И значит не может жить по-другому, науку с книгами не любить, к знаниям не тянуться супротив веления крови.
  Поэтому даже первые школьные неудачи сына не очень-то её и расстраивали, если начистоту, хотя и были ей неприятными как те же мухи. Она всё надеялась и хотела верить, что это - временное явление, как та же ветрянка или корь, и непременно пройдёт с Божией помощью, не оставив следа на теле. После чего её сын, от природы непоседливый и озорной, перебесившись в детстве, остановится, наконец, дурь из головы выкинет и в лучшую сторону переменится; образумится и остепенится классу к седьмому-восьмому и по её стопам непременно пойдёт. Она терпеливо ждала этого с первого школьного дня, верила в благополучный исход всей душою своей, всем сердцем. И, одновременно, всеми способами и силами готовила старшему сыну для этого внутреннего просветления и преображения почву, беседы с ним познавательные регулярно по вечерам проводя, книжки хорошие читать заставляя, телевизионные смотреть фильмы.
  А он, негодник, и раньше учившийся кое-как, через пень-колоду что называется, в седьмом классе уже сознательно и серьёзно плюнул на школу, спиной к образованию повернулся, троечником круглым стал. Одни лыжи были у него на уме, соревнования, тренировки, победы спортивные.
  В прежние годы, посещая родительские собрания, Антонина Николаевна видела в глазах обучавших Вадика педагогов огоньки участия и надежды, слышала слова приветливые, обнадёживающие: что-де способный ваш мальчик, не старается только; но если захочет, дескать, если за ум возьмётся, то всё у него хорошо будет, не волнуйтесь, мол, ждите. Теперь же всё поменялось коренным образом, и на каждом собрании она уже чувствовала по отношению к себе одно лишь холодное равнодушие, граничившее с брезгливостью, с презрением даже, до глубины души оскорблявшие и унижавшие её, не оставлявшие ей, несчастной, уже никаких надежд и шансов на будущее.
  Учителя, такие милые и обходительные ещё даже и год назад, уже отмахивались от неё как от постылой пьющей соседки, и на все расспросы настойчивые, заинтересованные, отвечали коротко, холодно, зло: "Не хочет, не учится, не делает ничего. Нам поначалу казалось... а теперь видим, что нет, что ошиблись в нём, и ничегошеньки из него, ленивца негодного и непутёвого, не получится... Так что не мучайтесь, мол, понапрасну, мамаша, - уже на ходу сквозь зубы бросали они ей, за ними тенью плетущейся, - не терзайте себя и нас еженедельными надоедливыми посещениями - и ничего хорошего от мальчика своего по нашей части не ждите. Олух, мол, он у вас, каких свет не видел, лоботряс ужасный и круглый без палочки ноль. Уж извините за откровенность..."
  Сей приговор суровый, выносимый педагогами сыну, а вместе с ним, естественно, и ей самой, резал Антонину Николаевну без ножа, лишал всякого желания жить, есть спокойно и спать, любить, воспитывать и работать. Порою было такое чувство даже, после особенно нервных и горьких в школе бесед, будто бы ей - прилюдно! - отвесили там пощёчину или наплевали в лицо как преступнице, или ненавистному всем врагу, с которым людям противно и тошно общаться.
  Ноги её подкашивались, сердце сжималось и останавливалось от тоски, по телу пробегал холодный озноб, по спине пот катился. Шатаясь, она покидала школу с низко опущенной головой, полные слёз глаза ото всех пряча, с трудом добиралась до дома, порог переступала с трудом; а зайдя в дом, без сил опускалась на кухне на первый попавшийся стул и тут же начинала плакать, голову обхватив руками и никого не замечая вокруг, при этом тихо, как и покойница-мать, подвывая. Горькие обильные слёзы, не останавливаясь, долго текли по её впалым бледным щекам, оставляли тёмные, влажные пятна на кофточке. Домашние в такие минуты к ней даже и не подходили - знали все хорошо, что утешать её бесполезно...
  
  45
  
  Материнские слёзы те, остро на всю жизнь запомненные, больно ранили сердце Вадика, когда он видел их, когда находился дома. Тогда он, выждав момент, когда мать наконец выплачется и успокоится, подходил к ней робко, на цыпочках, тихо становился рядом, сопя, осторожно прижимался к худенькому её плечику.
  - Ну что ты, мам? - начинал он нежно гладить матушку по голове, по волосам прямым, уже заметно седеющим, чувствуя себя причастным к горю её, к её тогдашнему мрачному состоянию. - Не надо, не плачь. Успокойся.
  Мать поднимала красные, слезами залитые глаза, в упор тяжело смотрела на сына... И столько было тоски в её взгляде и боли - настоящей, почти смертельной, как будто действительно умер кто, - что сын не выдерживал, отворачивался.
  -...Почему ты совсем перестал учиться, а? - тихо, через силу великую спрашивала Антонина Николаевна, едва выговаривая слова. - Мне уже стыдно стало заходить в школу вашу, стыдно встречаться и разговаривать с людьми, учителями твоими. Они как на дуру смотрят все на меня, как на прокажённую... Я не могу так больше, у меня уже нету сил... Что ты со мной делаешь, Вадик? что творишь? Я ведь в старуху древнюю превратилась из-за тебя, мне уже жить не хочется...
  После таких нелицеприятных слов слёзы ещё обильнее текли у неё из глаз, ещё черней и мрачней, некрасивей её лицо становилось. Усиливались и завывания...
  Вадик хмурился и молчал, не смотрел на мать, не прижимался уже к плечу материнскому. Ему нечего было сказать в своё оправдание: он давно уже всё для себя решил. И дальнейшие разговоры и разбирательства уже ничего бы не изменили.
  -...Я запрещу тебе ходить в твою дурацкую секцию, - произнесла Антонина Николаевна через минуту, от души наплакавшись и навывшись. - Я это сделаю, Вадик, слово тебе даю! если ты не можешь делать два дела одновременно; я пожалуюсь, наконец, отцу!
  - Жалуйся, - тихо, но твёрдо отвечал матери сын, лицо которого из болезненно-сострадательного вдруг делалось волевым и не по-детски суровым. - А в секцию я всё равно ходить буду. И ничего вы мне с отцом не сделаете.
  - А в школу? - болезненно морщась, вопрошала мать, поражённая таким настроем, напуганная даже им, - в школу ты ходить будешь? Учиться ты собираешься?...
  В разговоре опять наступала пауза - долгая, тягостная для обоих.
  -...Ладно, ступай, ну тебя к лешему, потом поговорим, - вконец обессиленная и издёрганная, мать поднималась со стула, легонько сына от себя отталкивая, всё ещё стоявшего подле неё. - Не хочу тебя, паршивца, больше видеть.
  И оба расходились после этого по своим делам, крайне недовольные друг другом...
  
  46
  
  "Чего они все от меня хотят? - с раздражением думал Вадик, расстроенным уходивший от матери, - чего ко мне привязались? И в школе нудят каждый день, и дома: надоело слушать!"
  Ему было и жалко маму конечно же, безусловно жалко - и зло брало на неё и школьных преподавателей, доводивших её до такого ужасного состояния. И его можно было понять - носителя собственной правды. Полтора года уже он рвался из сил, не щадил, не берёг себя ни на тренировках, ни на соревнованиях; даже и на доске почёта уже висел - единственный из семиклассников! - в секции до взрослого разряда дошёл, тренеры в нём души не чаяли, "золотые горы" сулили, - а им всё плохо, всё было не по сердцу: одни только выговоры слышались ежедневные да попрёки, да обвинения незаслуженные в разгильдяйстве и нерадении. И не просматривалось этим попрёкам конца - вот что было досадно! И чем интенсивнее он намеревался в будущем тренироваться и соревноваться, тем этих попрёков и слёз, по всему видать, стоит ожидать ещё больше. Ещё хуже станут относиться к нему и в школе четвёртой, и дома. Родители всю плешь ему проедят на пару с учителями.
  "Только и слышно в последнее время: ничего не делаешь, не стараешься, баклуши бьёшь! Как будто спорт - это отдых какой; или - развлечение... Пусть кто-нибудь из них попробует пробежать хотя бы километров пять на время, - уединившись, злился он на учителей. - Посмотрим, что с ними тогда после такого "развлечения" станет..."
  Подобное отношение к себе и своему тогдашнему увлечению было очень обидным и досадным ему! Тем более обидным, что виды на спорт он имел в тот момент самые что ни наесть серьёзные и в мыслях уносился уже далеко-далеко, к олимпийским победным вершинам "звёздным". Он не пропускал ни одной телетрансляции или передачи, что лыжных соревнований касались, лыжного спорта: олимпиады, спартакиады, чемпионаты, беседы на соответствующие темы или телеинтервью - всё смотрел. Первые бегуны страны, имена и фамилии, достижения которых он знал уже назубок, сделались идолами для него, властителями дум мальчишеских, его безоговорочными и самыми главными обожателями и подражателями. Не было тогда для него на целом свете людей красивее, мужественнее, значимее и сильнее их. Он пожирал заслуженных мастеров-чемпионов глазами, безмерно восхищался ими, учился у каждого - побеждать, терпеть, выносить трудности и неудачи.
  Смешно сказать, но он как обезьянка маленькая перенимал у знаменитых бегунов-лыжников всё, начиная от техники бега и кончая бытовыми привычками и разговорами. Их спортивные подвиги и рекорды, и слава громкая, мировая, неизменно его поражали и вдохновляли, лучше ремня подстёгивали, дразня самолюбие детское пуще всяких похвал, путеводной звездой становясь, главным жизненным ориентиром. Он, 13-летний одержимый бегом ребёнок, на полном серьёзе готовился в недалёком будущем не хуже их засверкать на звёздном небосклоне мирового лыжного спорта, готовился записать и свою фамилию в пантеон русской спортивной славы. Именно и только так!... А в это же самое время родители и учителя переходили ему дорогу, вязали по рукам и ногам своим пренебрежением и непониманием полным, считая его увлечение, его нешуточную к беговым лыжам страсть чем-то совершенно пустым, несерьёзным и даже очень и очень для школы и будущей жизни вредным. Тем же почти, как если бы он пить и курить вдруг начал, или же срамную бабу себе завёл и на ней захотел жениться.
  - Ты учись зарабатывать на жизнь руками или головой, а не ногами длинными, не беготнёй дурацкой, - частенько увещевал его по вечерам подвыпивший отец. - Из нашего захолустья, поверь мне, сынок, далеко ещё никто не убежал. Да и не убежит, наверное... Уж сколько на моей памяти было всех этих бегунов отчаянных да прыгунов, футболистов "великих" да хоккеистов, - подумав, добавлял он с ухмылкой. - А где они все, в итоге?... В заднице! Точно тебе говорю. Или спились давно, или болтаются вон без дела по городу: в разнорабочих числятся да в холуях, над которыми все потешаются... А всё потому, что не учились по молодости, нормальной специальности, образования не получили. Вот и итог. Оттого и болтаются теперь как дерьмо в прорубе. И до смерти болтаться будут.
  - А я убегу, разнорабочим и дерьмом не стану, не надейся. И потешаться над собой никому не дам, - улыбаясь, с вызовом отвечал отцу Вадик и уже на другое утро, чуть свет, уходил на очередную свою тренировку и тренировался в тот день особенно долго и яро...
  
  47
  
  "Его словно бы одурманил кто, дурачка, околдовал, - думала, в свою очередь, про старшего сына мать длинными, бессонными ночами, не зная, как успокоить и чем охладить трещавшую от напряжения голову. - Ничего его уже не интересует, кроме спорта, кроме этих лыж проклятых, ничего... Раньше, помнится, и программные книги читал, и художественные, рассказывал мне содержание; в районную библиотеку иногда ходил, в школьной был записан: какой-то хоть интерес имел, пусть маленький - но, тем не менее... А теперь книги в руки брать перестал, будто его от них отвадили... На тренировки только бегает почти каждый день да телевизор смотрит - всё про тот же спорт: про бег, соревнования, лыжи. Чокнулся уже на них, помешался, ей-богу... Превращается день ото дня в какого-то непутёвого дурачка, двоечника натурального, форменного, а ведь выпускные экзамены скоро, взрослая жизнь на носу. А он её оболтусом хочет встретить, неучем, пустышкой прожить, с лыжами и палками под мышкой. Куда такое годится! Разве ж правильно это?! разве ж к добру приведёт?! Да нет, конечно же! - и к бабке ходить не надо!... Но говорить и внушать бесполезно: он ничего слушать не хочет, негодник, - хоть ты его убей, хоть кол на голове теши! Всё своё гнёт - баран упрямый!"
  Чего только она ни делала в седьмом классе, каких мер за четыре месяца первого полугодья ни принимала: увещевала, грозила, требовала, - всё было без толку. Однажды они с мужем даже решились на отчаянный шаг: ночью, когда Вадик спал, взяли будильник с его тумбочки, заведённый на семь часов, унесли его в коридор и, закрыв будильник одеялом, дали ему отзвенеть.
  "Утром не услышит звонка, проспит - и не пойдёт в секцию, - довольные, загадывали они после этого, укладываясь в постель. - День не сходит, два, вместо пустой беготни по лесу поспит подольше, понежится... Глядишь - и отвыкнет совсем, про лыжи и спорт забудет..."
  Но Вадик не проспал, не пропустил занятие, не порадовал отца и мать. Очумело вскочив ранним утром с кровати с получасовым опозданием и обругав ни в чём не повинный будильник, он быстро оделся в прихожей и голодным умчался на тренировку со всех ног, забыв дома варежки, - и родители бросили свою затею, устыдились оба её...
  
  48
  
  Видя полную неэффективность силовых методов, расстроенная матушка оставляла их и пробовала докричаться до сына с другой стороны - духовной. В душу пробовала к нему пробраться или хотя бы достучатся до неё как-нибудь; чем-нибудь особенным увлечь парнишку и образумить, заинтересовать, заинтриговать, зацепить. После чего переориентировать мысли и чувства его совсем на иные цели и ценности - не земные, не материальные, не спортивные, которые она и ценностями-то не считала, которые презирала до глубины души как тех же торгашей на рынке или развлекательные по телевизору передачи. Всё это было для неё ерундой - одного, так сказать, поля ягодками. Поэтому она и хотела, всячески стремилась отвадить его от них, ничтожных и по-детски пустяшных.
  Раз за разом воскрешая в памяти первую свою учительницу и её увлекательные по вечерам беседы, которые хорошо помнились, трогали до глубины души и столько ей в жизни дали, она решила пойти по её пути, проторённой знакомой дорожке.
  - Вадик, - ближе к Новому году, к концу второй четверти, начала приставать она почти каждый вечер к возвращавшемуся из школы первенцу, на кухне дожидаясь его, ужин подогревая, - знаешь, я тут недавно прочла одну очень интересную книгу: хочу её с тобой обсудить, поделиться прочитанным и узнать твоё мнение... Ты иди - переодевайся быстренько, умывайся, ужинай, - а потом мы с тобой поговорим. Хорошо? договорились?
  Вадик в ответ согласно кивал головой, раздевался, ужинал не спеша, убирал еду со стола, подходил, умиротворённый, к матери.
  - Садись, - говорила ему поджидавшая его с нетерпением Антонина Николаевна, одной рукой пододвигая сыну стул, а другой держа наготове какой-нибудь очередной томик из серии ЖЗЛ, который она перед этим брала в библиотеке и предварительно от корки до корки прочитывала. - Слушай.
  И она своими словами принималась рассказывать содержание прочитанной книги, дополняя рассказ - точь-в-точь как это когда-то делала её учительница - выдержками из неё, понравившимися мыслями и цитатами. Про жизнь Ломоносова перво-наперво рассказала, главного кумира-обожателя своего. Потом - про Лобачевского с Менделеевым и их нелёгкие в целом судьбы, человеческий и научный подвиги, достижения и заслуги. Но главное, про то, как каждый из них, идя по жизни своим особым путём, делал, в итоге, огромной важности дело. Поднимал себя и своих современников, а вместе с ними - и все последующие поколения россиян на небывалую до того высоту - Духа в первую очередь, - показывая каждому смертному его возможности воистину-безграничные, богатейший научно-интеллектуальный потенциал и невероятную духовную мощь и силу.
  - Им трудно было, мой дорогой сынуля, очень трудно, поверь! - с жаром говорила она, перед Вадиком с раскрытою книжкой стоя, - как бывает одиноко и трудно всем, кто идёт впереди паровозиком, пробивая дорогу другим; кто ввысь, а не вниз стремится, не прячется у товарищей за спиной, норовя в тишине отсидеться... Но они всё равно шли - "спотыкались", "падали", "лбы разбивали" в кровь, стонали может быть даже ночами бессонными от бессилия и насмешек. Случалось у каждого и такое, да, - минутные слабости, стоны и слёзы... Но потом-то они эти слабости стряхивали как паутину с век, стыдились их, что для нас крайне важно, собирались с духом и силами - и дальше шли. Они не давали себе передышки и послабления - категорически! - потому что дорожили временем и талантом, которого были заложниками...
  - Больше тебе скажу, - через паузу продолжала мать, - и сомнения были у каждого, вероятно, когда силёнок совсем уже не хватало, и плюнуть порою хотелось на всё - хоть денёчек один, хоть половину денька пожить для себя, как другие живут: поспать подольше, покушать послаще, погулять, порадоваться и повеселиться. И ни о чём таком больше не думать, вселенском и архиважном, воистину тяжёлом и неподъёмном, не ломать голову, не губить здоровье, нервы не портить и не трепать, жизнь единственную.
  - Но это проходило быстро - паника, хандра, пессимизм, - я в том абсолютно уверена! Потому что у каждого вера была могучая и неистребимая, что не напрасен всё ж таки их каторжный каждодневный труд, не шутовство и не баловство, - что очень кому-то важен и нужен... А ещё все они твёрдо знали и помнили главное: что "не игрушка душа, чтоб плотским покоем её подавлять", сытостью вечной и праздностью. И коль рвётся она, голубушка, к небу и звёздам, то и не нужно её удерживать, тем паче - мешать: страстями своими, похотью и пороками, и сиюминутными житейскими выгодами.
  - Они очень хорошо понимали это, - рассказывала далее разгорячённая Антонина Николаевна притихшему сыну. - Потому и поднялись так высоко, на вершину Мирового Духа, куда до них не ступал никто, ни одна тварь земная, показывая нам всем пример героической самоотверженности и самоотдачи, призывая нас, грешных, идти дальше них! - продолжать их великое подвижническое дело! Неужели ж тебе не хочется быть похожим на таких воистину-героических людей, Вадик?! неужели жизнь их, святая и праведная, не трогает, не зажигает тебя?!
  Вадик слушал рассказы матушки молча, запоминал их и даже про себя удивлялся тому, как умело, оказывается, может говорить его родная мать, когда захочет, с каким вдохновением, экспрессией внутренней, жаром, - но сердцем всё-таки оставался к её рассказам глух, на уговоры материнские не поддавался, не загорался ими. И не то чтобы её рассказы не нравились ему совсем, коробили или отталкивали чем-то, - нет, ничего подобного не происходило даже и близко. Просто в сердце его непоседливом, пламенном тогда безраздельно властвовали другие герои - те, например, кто на последней, по телевизору увиденной Олимпиаде совершал настоящие чудеса на лыжне, спортивные подвиги даже; а на финише падал без чувств в объятия счастливых товарищей, массажистов и тренеров, обеспечив команде победу. Кто потом стоял с заострившимся, почерневшим лицом на пьедестале почёта с букетом цветов в руках и золотой олимпийской медалью на шее, а в его честь в это время играли гимн их великой и могучей Державы, Союза Советских Социалистических республик; и на флагштоке поднимался к небу кроваво-красный флаг с серпом и молотом в уголке - самый красный из всех и самый красивый флаг на свете!
  -...Ну а разве ж спортсмены: я заслуженных мастеров имею ввиду, а не дилетантов и физкультурников, членов кружка здоровья, - разве ж они, отдающие большому спорту всё - без остатка, профессионально им занимающиеся долгие годы, не достойны уважения и восхищения? - пробовал возражать он.
  - Вадик! - строго останавливала его мать, чувствуя настроение сына. - Человек - это не только руки и ноги, пусть даже и очень сильные и быстрые; это ещё и душа, и разум, и воля, и дух Божественный, всепобеждающий... и многое-многое другое - духовное, неосязаемое и необъятное, - что отличает его от четвероногих и двуногих существ, что, собственно, и делает человеком. А ты пытаешься сознательно ограничить себя развитием одних лишь рук и ног, да ещё, может быть, легких с сердцем... А со всем остальным как быть, духовным? На свалку выбросить что ли? или Господу Богу вернуть? На, мол, возьми, Отче, назад: мне это всё без надобности?!...
   - Спорт, - переведя дух, продолжала матушка чуть спокойнее, - это хорошо; это очень хорошее и нужное дело, я разве ж спорю, сынок, - если только рассматривать его как средство для поддержания физической формы, для укрепления здоровья телесного - не более того. Но это никак не цель, не самоцель для человека! - это же очевидно! Только дебилы полные всю свою жизнь способны бегать и прыгать, и пудовые гири тягать! - на что ты, как мне кажется, и нацеливаешься и что мне более всего не нравится в тебе, категорически не нравится... Ведь сам посуди, Вадик, дорогой ты мой человек, что как ты там ни тренируйся, как ни бегай, высунув по-собачьи язык, хоть по нескольку раз на дню в секцию свою мотайся, - ты всё равно никогда не будешь носиться по улице быстрее лошади, или собаки той же; сколько гирями ни маши, ни тягай их тупо - здоровее медведя или быка не станешь. Ты со мной согласен?...
  
  Вадик хмурился, не отвечал - сидел и сопел только.
  -...А разум, - так и не дождавшись ответа, продолжала дальше свои убеждения Антонина Николаевна, изо всех сил пытавшаяся достучаться до своего упрямого чадушки и хоть чем-то его зацепить и воспламенить, - разум сделал маленького ничтожнейшего человечка хозяином всей земли, позволил того же медведя с лошадью приручить, сделать своими помощниками и союзниками. Больше скажу: разум помог человеку космос освоить, на далёкую Луну слетать, дал возможность - только ему одному! - заглянуть в другие миры, объять Вселенную нашу до самых дальних границ, мысленно перейти те границы. А ты не хочешь учиться, не хочешь ни сколечко напрягать и развивать мозги; хочешь всю силу природную, всю энергию с волей пустить в мышцы ног, в бег какой-то, дурацкие лыжи - добровольно мечтаешь в собаку гончую превратиться, уж извини, в лошадь скаковую, ипподромную! Ну не глупо ли это, сам посуди, не мелко ли?!...
  - Ты только подумай, сыночка мой ненаглядный, представь себе на секунду, как удивительно человек устроен, с какой амплитудой и диапазоном возможностей самых диковинных и невероятных, изначально заложенных в нём, - говорила мать далее с жаром, что с каждым новым словом и мыслью разгорался в груди её всё сильней и сильней. - Его ребёночком можно оставить в лесу, и он - один если будет - превратится там в дикаря, в Маугли, не знающего ничего, даже и языка человеческого, умеющего только что-то жевать беспрерывно и пить, и по деревьям как обезьяна лазить; а можно его наоборот посадить в библиотеку, к культуре с юных лет приобщить, - и он наверняка станет большим учёным, писателем мировым или поэтом. Ты видишь, какая человеку с рождения дана широта выбора необычайная: или чистый дикарь, живущий одними инстинктами, всю жизнь потакающий им, или чистый гений - как Пушкин и Лермонтов например, или те же Есенин с Блоком, - которые уже в молодости обуздали дикую природу свою, возвысились над ней, поставили её себе на службу. Куда хочешь - туда и иди, кем хочешь - тем и становись. Хочешь - дикарём, хочешь - гением: всё в твоей власти, всё под силу тебе! всё реально и всё возможно! Разве ж это не чудо Господне, скажи? - такая данная нам от природы свобода и широта выбора!... Я не спорю: здесь важны, конечно же, и условия жизни, и окружающая обстановка, и куча всяких случайных причин; очень многое значит для каждого из нас семья, дух и настрой семейный. Но судьбу-то свою человек - если только он не ничтожество полное, не дебил и не тряпка! - судьбу себе каждый, по большому счёту, всё-таки выбирает сам. И выбор этот наиважнейший делается сейчас, в твоём именно, Вадик, возрасте.
  - Что тебе лучше, скажи? - обращалась Антонина Николаевна к сыну, - опуститься совсем, превратиться в дебила и дикаря, пустышку, ничтожество полное? Чтобы бездарно промотать отпущенный для жизни срок и потом исчезнуть бесследно и навсегда, будто бы тебя и не было на белом свете? Или вспомнить, всё же, пока не поздно ещё, что ты - Человек, что "звучишь гордо"? Что такие же люди как ты - точно такие же! - творили мировую культуру с наукой и остались поэтому жить в веках, в благодарной памяти потомков. Что тебе лучше, ответь?! признайся как на духу мне, самому близкому тебе человеку?!...
  
  И опять молчал Вадик, не зная что и сказать; опять подозрительно хмурились его пушистые брови...
  
  У Антонины Николаевны от этого молчания опускались руки, страх поселялся в душе, когда она видела полную свою беспомощность, полную неспособность и неумение докричаться до сердца сына, оживить и воспламенить его, на правильный путь настроить.
  -...Вадик, - приводила она последние аргументы и доводы, что имелись в наличие в памяти и помнились со студенческих лет ещё. - Ты знаешь, например, что человек при жизни использует лишь незначительную часть своего головного мозга? Большая же часть нашего серого вещества не работает и не используется совсем, находится как бы в резерве... Так вот, не просто же так дан человеку такой внушительный интеллектуальный резерв, как ты думаешь? Его, наверное, необходимо как-то использовать, развивать - этот "золотой запас" человечества? Ведь недаром же учит Церковь, что "человек - это творец, раскрывающий в своей жизни дары Божии"... Вот Михайло Васильевич Ломоносов при жизни сделал великое дело - развил и заставил работать несколько запасных извилин в собственной голове, если уж совсем грубо и примитивно про него сказать, расширил собственные возможности и пределы сознания. И честь ему и хвала за это: вон, какое наследство немыслимое и необъятное всем нам оставил в дар! До сих пор осваиваем! И Лобачевский с Менделеевым сделали нечто похожее после него, и многие-многие другие великие наши предки... И нам, современным людям, нужно обязательно продолжать их славный научный почин: не останавливаться на достигнутом, не почивать на лаврах, не спать - идти дальше. Не жить паразитами за чужой счёт, не проматывать, не распылять богатств, оставленных нам предками. Самим себе на жизнь зарабатывать - творить, выдумывать, пробовать!
  -...Знаешь, давным-давно я прочла у кого-то... сейчас даже и не помню уже - у кого, удивительные слова, - нагнув гудевшую голову, усиленно попыталась вспомнить Антонина Николаевна чью-то известную фамилию, какого-то немецкого философа; но так и не вспомнила, опять посмотрела на сына горящими от чувств глазами и виновато следующее произнесла: - Слова эти такие, слушай внимательно и запоминай: "Человек есть нечто, что должно быть преодолено". И дальше: "В человеке можно любить только то, что он - переход и уничтожение... мост, а не цель ". И это, Вадик, родной, надо понимать буквально, понимать так, что человек должен со временем преодолеть себя, свою ничтожность и тварность, и стать Сверхчеловеком вначале, а потом и Богом.
  - Поразительные слова! поразительные! - зачарованная Антонина Николаевна качала головой блаженно и от восторга прищуривала глаза, при этом далеко-далеко ими смотря, в какую-то даль неведомую и незримую, по-детски улыбаясь при этом. - Вдумайся только, сынок, как сказано: человек должен преодолеть себя, теперешнего, сознательно преодолеть, превысить свои возможности! Он просто обязан это сделать, слышишь, у него есть для этого всё: он всё получил с рождением... И ты обязан - милый мой, славный сын! - превзойти себя, подняться над собой, над теперешней своей природой, ничтожной и жалкой в сравнение с Блаженной Вечностью, в сравнение с Божественной красотой. Чуть-чуть "подняться", хотя бы на один вершок; стать умнее и грамотнее, прозорливее и великодушнее. И все мы, в итоге, "поднимемся" вместе с тобой. И ближе станем к Небесному Отцу, создавшему нас такими...
  - Тому же самому, по сути, и Церковь с первого дня учит, что "Господь сотворил человека не так, как Он творил все остальные живые существа, а совершенно особым образом - по Своему образу и подобию". "Мы - дети Бога, Его небесные семена. Придёт день, и мы будем тем, что есть наш Отец". Эту непреложную истину, помнится, мне, тогда ещё молодой студентке, священник одного нашего областного прихода когда-то поведал, когда я на исповедь к нему пришла на летней полевой практике. Только для этого, строго сказал он мне, постараться надо, потрудиться "в поте лица своего", стране и Господу послужить, душу укрепить и разум. А не сидеть сиднем, как большинство народа сидит, "не ждать у моря погоды"...
  - А ещё он мне поведал тогда в задушевной нашей беседе, в дополнение к проповеди, что так называемая "теория" Дарвина о происхождении людского племени от обезьяны, которую тебе на уроках биологии ещё предстоит проходить, - это чистой воды бред, профанация, масонские выдумки и уловки. Чтобы "крылья" у человека подрезать, сознательно его одурачить, ослабить внутренне и "ослепить", в раба превратить, идиота, объект для зомбирования и манипуляций, и тяжёлой ломовой работы на благо сильных мира сего, братьев-масонов так называемых и их кураторов и кукловодов - ростовщиков-финансистов. Словом, чтобы лишить человека, всемогущего и бессмертного от природы, веры в своё Божественное происхождение и бессмертие, сознания, что всё ему, рабу Божьему, под силу и по плечу, любые задумки и планы; что его земная быстротечная жизнь, наконец, лишь подготовка к жизни Небесной, Вечной...
  - Вот для этого-то человека и уподобляют животному хитрые, злые дяди, сынуль. Даже "теорию" не поленились, изобрели, представляешь! Чтобы этим пошлым и гнусным уподоблением пустить нас всех по заведомо-ложному следу: принудить развивать не Божественное, а тварное в себе, изначально-проигрышное и ущербное. Чтобы спрятать от каждого истинный, праведный, животворящий путь к самосовершенствованию и развитию, сверх-возможностям, сверх-способностям и свер-хзадачам. А в итоге - к Богу на небеса, в Святое грозное войско Отца небесного. Это у Дарвина и дарвинистов главная цель: загасить в душе человека святой небесный огонь, убить веру в собственное Божественное предназначение. После чего человек неизбежно становится скотом, или тварью земной. Это же так очевидно!
  - Какой смысл, действительно, - подумай и согласись, Вадик, - праведно и честно жить, к высокому и вечному всем естеством стремиться, думать, молиться, детишек по Божьим заветам воспитывать? - если только представить на миг, только представить! что напрасно и иллюзорно это. И конец у каждого один, печальный и неизбежный, - тлен и сырая могила, как и у дарвинских обезьян, смерть и забвение... Да при таком-то мрачном, воистину чёрном подходе: что всё в итоге прахом пойдёт, всё "суета сует и томление духа", - у любого богатыря опустятся руки, поверь. И он с неизбежностью превратится в "карлика" и пустозвона, дебила, циника и неврастеника, временное существо на земле, а то и вовсе в самоубийцу. И примеров тому - миллионы, о чём красноречиво притоны и кабаки свидетельствуют, игорные дома и клубы, где без пользы транжирится время, бездарно прожигается жизнь, где, наконец, сводят счёты с жизнью. И обитают там именно дарвинисты, как мотыльки живущие одним днём. Причём, самым скотским, пошлым и диким образом: предаются изменам, разбою и воровству, пьянству, разврату, чувственным наслаждениям - и больше ни о чём не думают. Только лишь о самих себе, отчаянных и любимых: как бы им повеселее и послаще день прожить, нажраться и напиться, намиловаться вволю. А там хоть трава не расти, хоть возьми и взорвись всё или гори ясным пламенем!... И правильно, так и надо и должно себя вести, если только поверить масону Дарвину, что ты - животное, обезьяна; и впереди у тебя - пустота, чёрная страшная яма! Только с таким настроем упадническим и такою "верой" - прямой путь в вертеп или петлю, на поклон к Мiровому Ростовщику за золотом и деньгами. А от него, от Ростовщика, - к Дьяволу в лапы. А куда же ещё?!...
  
  - Им-то, Князем Мiра сего, и его лихими подручными и была придумана сказка про обезьяну, нашу прародительницу якобы. Чтобы было легко расправиться с нами - "слепыми", слабыми и безвольными, потерявшими моральный ориентир и, главное, потерявшими Бога в сердце. Это всё вещи Церкви давно и хорошо известные: с первого дня Православие борется с ними, выкорчёвывает на корню... Ты не верь этим бредням, Вадик, любимый, и никого никогда не слушай, кто будет вздор подобный тебе со знанием дела внушать, - даже и учителей. Это не "теория" никакая, поверь, а всего лишь надуманная и широко и умело разрекламированная по всему миру гипотеза, которой - грош цена; гипотеза мерзкая и богопротивная к тому же, не подтверждённая ни фактами, ни элементарной логикой, направленная, прежде всего, против религии, против Бога. У обезьяны, элементарно, слишком мало мозгов, физиологически мало, чтобы при любых - даже самых благоприятных - условиях когда-нибудь стать человеком...
  - Человек - существо особое, божественное, - в сотый, тысячный раз тебе повторю, как повторит то же самое и любой добросовестный поп-батюшка в Церкви. Изначально "влагалась в человека, в его человеческое естество искра Божества, и так открывалась человеку возможность, при данной ему свободе, "обожиться" и тем самым стать участником Блаженной Вечности, имеющей возникнуть после исчезновения временного мира". И большой грех, сын, отбрасывать своё богоподобие. Добровольно, "свободою" пользуясь, отказываться от замыслов Творца, гасить Его "искру" в зародыше. Человек, отвергающий Промысел Божий, тем более - на него плюющий, долго существовать не сможет: его ожидает Смерть!
  - Ибо сказано сведущими людьми, что "можно не стремиться в Отечество Небесное, но тогда смерть духовная неизбежна; можно не делать ничего для своего Отечества земного, но тогда зачем нужен такой гражданин Отечеству Небесному?!..."
  
  49
  
  Кто знает, как долго пришлось бы Антонине Николаевне агитировать старшего сына за необходимость учиться и побольше стараться в школе, стремиться к вечному и нетленному, к небесам, духовно, так сказать, совершенствоваться и преображаться, и сагитировала бы она его вообще, - если бы не два знаменательных и внешне никак между собою не связанных события, одно за другим в середине седьмого класса последовавших и круто, в одночасье почти, переменивших детскую жизнь Вадика, к книгам, к учёбе его накрепко привязав, а от спорта навсегда отвадив.
  Первое событие произошло сразу же после Нового года, второго января. И связано оно было, как это ни покажется странным, с хоккеем, с традиционными общесоюзными соревнованиями на призы клуба "Золотая шайба", что миллионы сопливых мальчишек неизменно собирали под своими знамёнами и столько "звёздочек" и настоящих "звёзд" большому хоккею дали, столько талантов открыли в своё время. Каждый год проводились по всей стране, в каждом областном и районном центре эти соревнования школьников, пользовавшиеся невероятной популярностью у ребят, - проводились добротно, с размахом, как и любое дело в СССР, любое важное начинание. И несколько лет подряд Вадик Стеблов - ученик младших и средних классов, не подходивший для участия по возрасту, был их самым активным, самым горячим зрителем... Ух! как истошно кричал он в дни состязаний, как жарко "болел", поддерживая школьную команду, с каким азартом, прытью неимоверной кидался вдогонку за вылетавшей за пределы площадки шайбой, которую подобрать и обратно на лёд вернуть было для него счастьем! Соревнования захватывали его целиком: он следил за ними все дни напролёт, до последнего свистка судейского не отходил от бортика.
   О собственном участии в "Золотой шайбе" ему тогда, естественно, и не мечталось даже. Куда ему, недоростку, было до тех страстей и сражений нешуточных, что ежедневно кипели на городских ледовых полях, разгораясь и накаляясь к финальным схваткам предельно.
  Но время, как известно, быстро бежит - так быстро, что порою только диву даёшься. Вот и наш молодой герой не заметил совсем, как подрос, как подошёл и его черёд защищать спортивные цвета школы: по возрасту подошёл - не по мастерству!...
  
  50
  
  Перед Новым годом, 24-го декабря, когда вторая четверть последние денёчки отсчитывала, его на перемене неожиданно остановил физрук.
  - Вадик, привет! - как всегда бодро поздоровался он, ещё издали Стеблова в толпе заприметив и делово к нему подскочив.
  - Здравствуйте, - также бодро и весело ответил ему ученик, настроение у которого было прекрасное. Да и как оно могло быть другим, когда Новый год приближался - самый лучший праздник у детворы, самый из всех долгожданный и на подарки щедрый! А следом за ним - и каникулы.
  - Как дела? как учёба? - издалека начал Бойкий свой разговор. - Четверть закончишь нормально?
  Вадик замялся, нахмурился, голову опустил. Настроение его немного подпортилось от такого вопроса.
  -...Нормально, - нехотя, сквозь зубы ответил он через паузу, не глядя уже на учителя, не желая тому на бегу объяснять, что с учёбою у него были большие проблемы.
  - Ну и хорошо, и славненько! - быстро подытожил Бойкий своё вступление, делая вид, что ничего не знает про то, как любимец его в последнее время учится и как жалуются на него учителя. - Каникулы скоро: что на них делать собираешься?
  -...Да ничего, - выпрямившись, пожал плечами Стеблов, признательно на учителя посмотрев. - Отдыхать буду.
  - Молодец! - похвалил Бойкий весело. - А ваши, я слышал, на область едут? на отбор?
  Он имел ввиду лыжную секцию Вадика; он знал, что сразу после Нового года лыжная сборная города во главе с Моховым должна была уезжать на областные отборочные соревнования, где ежегодно формировалась уже сборная лучших лыжников области для участия в традиционных республиканских соревнованиях школьников в Сыктывкаре - про то и спрашивал ученика. Знал Бойкий и то, естественно, что Вадик на тот отбор не подходил по возрасту: у него ещё был в запасе целый год. И хотя он и бегал уже на длинных дистанциях и имел в активе второй взрослый разряд, - оба тренера вполне разумно решили не травмировать до срока его неокрепшую психику соревнованиями такого уровня: дали ему на каникулах отдохнуть.
  - Да, едут, - подтвердил Стеблов информацию учителя. - Третьего числа, кажется, уезжают.
  - Тебя с собой не берут? - машинально, безо всякого умысла спросил Вячеслав Иванович, чтобы только разговор поддержать; но увидав, как побледнел ученик, расхохотался тут же. - Да не расстраивайся ты! - сказал он, смеясь, по плечу Стеблова с размаха хлопая. - Я просто так спросил - безо всякой цели... Правильно они делают, что не берут: рановато тебе ещё на такие старты выходить - силёнок надо набраться... Меня самого на область, кстати сказать, только в девятом классе взяли. И то, знаешь, как я там оробел?! - ни как стартовал, ни как бежал не помнил! Стыдобища!... Там такие "зубры" собираются! - ужас! Новичка на куски порвут! - места мокрого не останется!... Так что не расстраивайся, не надо: набегаешься ещё, - опять улыбнулся он, - ещё возьмёшь свои призы и медальки... Эстафета вон городская скоро. Смотри, я за тобой одно первое место уже забронировал... А захочешь, можешь на двух этапах опять бежать, как прошлой весною.
  Озорно тряхнув повеселевшего ученика за плечи, он потянул его за собой по коридору и вдруг спросил шагов через пять:
  - Скажи вот лучше: ты в хоккей играешь?
  - В хоккей?! - не сразу понял Вадик вопрос физрука. - В хоккей играю. А что?
  В хоккей он действительно играл: и в детстве, когда только пошёл в школу, когда ему клюшку отец купил, и даже теперь, когда все силы уходили у него на лыжи. Но играл, в основном, у себя во дворе - на расчищенной от снега небольшой площадке. И играл там, естественно, без коньков, "на своих двоих" как говорится.
  - А коньки у тебя есть? - всё допытывал его Бойкий.
  - Есть.
  - Катаешься на них нормально?
  -...Нормально.
  А вот тут уже Вадик врал, не желая лицом в грязь перед любимым с пятого класса учителем падать. Коньки у него дома были - это правда, - но взрослые, очень большого размера. И не хоккейные совсем - с низкими в голенищах ботинками. Их кто-то давным-давно одолжил отцу, а взять назад позабыл. Или же постеснялся. И они с тех пор висели у Стебловых в сарае на гвоздике.
  Когда коньки эти только появились в доме (тоже, помнится, под Новый год), Вадик учился в третьем классе. Нога тогда у него была ещё совсем маленькая, болталась в ботинке как кусок мыла в тазу. А прокатиться на коньках ой-как хотелось! - тем более, что они были у него первые. Но как это было сделать? как коньки приручить?
  Выход тогда подсказал отец, который, задумавшись на секунду и проявив смекалку, лихо запихнул в ботинки валенки сына, после чего накрепко ботинки зашнуровал и даже для надёжности обмотал изоляцией. И получились, в итоге, приличные по всем статьям коньки - не хуже твоих "канадок"... И размер стал в точности подходить, и нога сидела уже как влитая. И гонял тогда Вадик целыми днями без отдыха на отцовских модернизированных коньках - на зависть товарищам-одногодкам, что катались всего лишь на "снегурках" по замёрзшему городскому пруду и постоянно падали. Вадик же не падал совсем: коньки оказались ему удобными и послушными на удивление; простым и лёгким казался и сам ледовый бег...
  Но конькобежец рос - и рос быстро; и также быстро росли размеры его ног и валенок. Настал момент, когда они, валенки, уже перестали влезать в коньковые кожаные ботинки, и коньки тогда вынужденно пришлось одевать уже на голую ногу... И вот тут-то они и показали истинный норов свой, сделавшись вдруг неуправляемыми и неудобными страшно, сколько б носков шерстяных на себя отрок Стеблов перед этим ни одевал.
  Покатавшись на них, безваленочных, с часок, от души намучавшись и обе ступни намяв до боли, мозоли кровавые посадив на щиколотки и пятки, Вадик далее решил не искушать судьбу, не ломать и не портить ноги. Болезненно морщась и охая, спотыкаясь и падая неоднократно, он воротился тогда к оставленным в раздевалке валенкам, скинул на пол коньки, глубокое облегчение испытывая, и более их с тех пор уже не одел ни разу: так и пылились они потом несколько лет в сарае, никому в их семье не нужные...
  Бойкий про это, естественно, ничего не знал, про такие коньковые приключения. Он спросил: можешь? Ученик ответил: могу. Он и обрадовался, и вздохнул с облегчением.
  - Ну и отлично! - с удовольствием потирал он руки, идя рядом с Вадиком по коридору. - Значит записываю тебя в школьную команду, которых у нас будет три. Поиграешь на каникулах в хоккей - пока у вас в секции перерыв намечается... Про "Золотую шайбу" слышал, надеюсь? Вот туда тебя и записываю. Коньки у тебя есть, про клюшку не спрашиваю; форма - обычная, спортивная, в какой ты на тренировки ходишь...
  
  51
  
  Таким вот образом Вадик Стеблов совершенно, можно сказать, случайно попал в хоккейную команду школы для участия в городских соревнованиях на призы клуба "Золотая шайба". И уже второго января он вышел на свою первую в жизни "большую" и ответственную игру, что при огромном стечении зрителей проходила на их городской площади. Грядущий хоккейный турнир и связанные с ним баталии казались ему, чудаку, развлечением лёгким и увлекательным, в точности похожим на те, что ежедневно, с ноября месяца начиная, проходили у них во дворе, в которых он неизменно участвовал, когда свободен был, в которых через раз побеждал с успехом.
  "Какая, в сущности, разница как играть: на коньках или без коньков? - легкомысленно думал он после беседы с Бойким, после того как своё согласие тому дал. - Без коньков-то играю, и неплохо вроде. Сыграю и на коньках. Носок надо только побольше надеть, чтобы коньки на ногах не болтались".
  А ещё он подумал тогда про секцию, в которой уже столько времени занимался - и не пропал, в толпе слабаков-неудачников не затерялся, про похвалы тренеров вспомнил с гордостью, про удаль раннюю и доску почёта, на которой давно висел. Наивный, он не считал в тот момент, не предполагал даже, что хоккей, в который ему предстояло сыграть, чем-то особенно от лыж отличается, сложнее и тяжелее лыж; не верил, что его несомненные достижения в одном виде спорта не окажут ему услугу добрую и в другом...
  Но он глубоко ошибся, упрощая хоккей, проецируя на него закалку лыжную, лыжные навыки и победы. Хоккей - это далеко не лыжи, это - хоккей! - самобытная и самодостаточная игра, контактная и силовая по преимуществу, не терпящая случайных людей, жестоко наказывающая дилетантов. Вадик это почувствовал сразу же, с первых секунд, едва в составе своей пятёрки выкатился тогда на лёд, оказался в хоккейном вареве.
  Шум оглушающий, свист с четырёх сторон, истошные крики болельщиков в самые уши, дикие лица и взгляды вокруг, вихрем подле него закружившие, парализовали сознание привыкшего к идеальной лесной тишине и необъятным лесным просторам Вадика, психологически его подавили, будто бульдозером по его нервам прошлись. Он, что называется, "поплыл", потерялся на незнакомом льду, он в точности был похож на затравленного лесного зверька, насмерть людьми запуганного, которого силой вытащили из норы и выбросили потом на лёд - на шальную потеху зрительскую.
  Увидев мелькнувшую перед ним шайбу, он неуклюже бросился за ней вдогонку на болтавшихся на ногах коньках, на него налетел кто-то, толкнул, и он, потеряв равновесие, со всего размаха опрокинулся и шлёпнулся на спину, на землю рухнул мешком - да так неудачно и страшно, что левая рука его, захрустев, переломилась после падения пополам, чудовищно обнажив разорванную изнутри кожу и выскочившие наружу острые обломки желтовато-кровавых костей. Игра для Стеблова закончилась, даже и не начавшись...
  
  Ну а дальше уже были кровь и суета вокруг, носилки и машина "Скорой помощи", оперативно отвёзшая Вадика в городскую больницу, где ему поздно вечером, под общим наркозом, вправляли на место сломанные в нескольких местах кости, скрепив их для надёжности хромированным металлическим штырём. Потом на очереди были ночь угарная и послеоперационная ломка, которую скрасила сетка с оранжевыми апельсинами на тумбочке, - подарок родительский - и была подвешенная к потолку рука, по плечо упрятанная в гипс, который Вадику предстояло носить долгих полтора месяца.
   "Золотая шайба" в тот год проходила уже без него. На полтора месяца отодвигались и лыжи...
  
  52
  
  Из больницы он вышел в середине января, как раз перед самым Крещением. А Крещение в их местах - пик зимы, самая её сила и красота, величественность и гордость. Никогда более не бывает у них - ни в декабре, ни в феврале - таких трескучих, лютых морозов и кристально-прозрачного воздуха, таких пушистых и белых, неправдоподобно-чистых снегов. Чистота и ясность природы в эти святые дни словно подчёркивает и подтверждает величие Божьего праздника.
  Не подвела погода и на этот раз. Когда Вадик в сопровождение близких выходил на двор из травматологического отделения - на улице было минус двадцать шесть градусов по Цельсию. И это - нормальная январская температура для Тульского края, среднестатистическая - можно сказать. Пар изо рта гуляющих и прохожих клубился как из трубы, - но холода почти не чувствовалось, потому что было безветренно как в лесу. А ещё было сухо и нестерпимо-ярко вокруг от золотисто-жёлтого солнца и ослепительно-белого снега, что нещадно слезили Стебловым глаза, щуриться и морщиться заставляли, не позволяя им на старшего сына и брата нарадоваться и наглядеться.
  Без привычки слезились и слепли глаза и у самого Вадик, кто больше двух недель не был на улице, отвык от мира и от людей, от света белого, без движения провалявшись всё это время на койке, вставая и прогуливаясь исключительно по нужде, да на процедуры редкие. И столько у него сил скопилось за четырнадцать январских дней, столько энергии нерастраченной - в руках и ногах, в застоявшемся без работы сердце, - что его так и подмывало всю дорогу до дома сорваться с места и побежать. И долго-долго бежать, не останавливаясь, - "пар" из себя выпускать, сбрасывать "шлаки" и напряжение... Он бы и побежал, наверное, - если б не гипс и не идущие рядом родители, предаваться шалостям при которых было ему не с руки.
  "Завтра же непременно нужно будет в секцию сходить - проведать всех и узнать, как они там без меня, что у них новенького", - было первое, что подумал он за больничной оградой, улыбаясь и чувствуя, как защемило сердце невыразимо-сладкой истомой от свалившейся на него свободы и осознания, что самое страшное - позади.
  Всё то время, пока он лежал в палате под надзором сестёр и врачей, товарищи его спортивные и оба тренера не выходили у него из головы. Он здорово заскучал без них, истомился даже. Ему не терпелось узнать последние про товарищей-лыжников новости, расспросить ребят про областной отбор в Сыктывкар: кто там выиграл и каким образом выиграл? с запасом или без? попал ли кто в итоге в областную сборную? Да и просто про жизнь повседневную, трудовую, их расспросить, из которой он по глупости собственной выпал... Даже по средней школе он не так сильно расстраивался и скучал, как по школе лыжной, - вот что более всего удивительно-то! - которая была ему, семикласснику, во сто крат родней, нужней и любезней, как это в больнице выяснилось...
  
  53
  
  На другой день, проснувшись рано, он стал собираться в спортшколу.
  - Куда ты пойдёшь? - отговаривали его родители в один голос. - На улице темень какая, скользко! А у тебя рука на спицах держится! Не дай Бог, оскользнёшься и упадёшь: что тогда?
  Но Вадик родителей не послушался, пошёл: зов сердца всё пересилил. С большой осторожностью, не спеша, выверяя каждый свой шаг по городу, дошёл он до лыжной базы на улице Коммунаров, и там осторожно по ступенькам в подвал спустился, с замиранием сердца дёрнул металлическую подвальную дверь... Запах кирзы и дёгтя, плесени, пота и мазей лыжных, такой знакомый до боли и такой с мороза чувствительный, от которого он стал уже отвыкать, крепко шибанул ему в нос. Послышались голоса знакомые, замелькали родные лица.
  "Ну всё, дома!" - подумал счастливый Стеблов, всем сердцем, всей душой расцветая и как прибывший в депо паровоз с шумом выпуская пар из груди. Он получил, наконец, то, чего так долго ждал, с чем давно сроднился и без чего, как казалось, ему уже не прожить - как без воды и воздуха...
  К нему со всех сторон сбежались товарищи, стали здороваться, по плечу дружно хлопать, осторожно трогать больную руку, дурашливо прося при этом пальчиками пошевелить как в каком-то кино. Они были рады ему, а он, в свою очередь, был очень рад им - и этот восторг всеобщий был вполне честным и искренним.
  Потом из тренерской комнаты, заслышав шум, вышли Мохов с Гладких - оба тоже довольные, возбуждённые. Юрий Степанович даже обнял на радостях несостоявшегося хоккеиста, сказав, что соскучился и боится его потерять.
  - Я тоже скучал без вас, - ответил смущённый и счастливый Вадик, в ответ готовый на всех с объятиями броситься и расцеловать.
  Тренеры вслед за товарищами стали расспрашивать про руку и самочувствие, поинтересовались, когда снимут гипс; про себя рассказали вкратце, про областные соревнования: что прошли-де они как нельзя лучше, но что всё ещё впереди... Потом все засобирались на тренировку, здоровую руку ему напоследок поочерёдно пожав.
  - Смотри, - сказал напоследок Мохов подчёркнуто строго, - мы ждём тебя. Как только снимут эту ерунду, - показал он глазами на белые новенькие бинты, торчавшие из-под пальто Стеблова, - сразу же и приходи: за работу с тобой примемся. Время не ждёт: надо будет навёрстывать упущенное...
  
  54
  
  Необычайно счастливым и гордым выходил наш герой с лыжной базы на улицу, окрылённым и благодарным. Он любил в тот момент всех, без исключения, товарищей по спорту, - чего за ним ранее не замечалось. Но особенно сильно - обоих своих тренеров, так радушно и тепло его встретивших, - любил и верил всем сердцем, что как только заживёт рука и позволят врачи, он сразу же встанет опять на лыжи и тренироваться будет как никогда - в тысячу раз лучше прежнего.
  Так думал Стеблов, так мечтал, так наперёд загадывал. Но жизнь оказалась мудрее его. И всё-то она, умница и провидица, рассудила иначе...
  
  Вернувшись домой после секции, Вадик не знал поначалу чем себя и занять. До школы было ещё далеко - пять часов целых, - а делать ему было совершенно нечего. На него вдруг свалилось огромное количество времени, которое он с непривычки не знал куда деть, которым не умел распорядиться. Даже на улицу он пойти не мог, в тот же хоккей погонять или просто так послоняться: куда с такою рукой на улицу? Опасно.
  Походив взад-вперёд по пустой квартире, телевизор с полчаса туда-сюда покрутив, скучающий, он подошёл к телефону и позвонил дружку своему, Вовке Лапину. Тот рассказал ему всё про школу, все новости последние передал, которые произошли в их классе за ту неполную после каникул неделю, что отсутствовал на занятиях Вадик; потом рассказал вкратце, что они успели пройти за это время по каждому предмету в отдельности. Рассказал Вовка и про домашнее задание на последний учебный день... Стеблов всё это внимательно выслушал, что смог и успел - запомнил, другое - записал, и договорился с Лапиным под конец, что тот перед школой зайдёт за ним, травмированным, и они вместе пойдут на занятия - для страховки.
  Положив трубку, он нехотя достал из-за шкафа портфель, успевший без него запылиться, выложил на стол все учебники, после чего, усевшись поудобнее за столом, стал поочерёдно листать каждый, проглядывая и прочитывая пройденный материал. За пять часов, таким образом, он успел проглядеть и запомнить всё, что прошли без него в школе, успел даже и задачки кое-какие решить, - и сделал это без особого напряжения со своей стороны, совсем даже не переутомившись.
  На другой день картина повторилась в точности: опять, проснувшись рано утром, освобождённый от спорта и улицы Вадик, болезнью к квартире как цепью стальной прикованный, имел около семи часов свободного времени, и опять поэтому, не имея других дел, он уселся за учебники и домашнее задание.
  На этот раз заданный на дом материал отнял у него всего-то полтора часа, не больше, так что оставшиеся до школьных занятий часы он просидел за чтением великой советской книжицы - "Как закалялась сталь", - ознакомиться с которой требовала программа. Книжка читалась запоем - поэтому быстро прочлась; поэтому же крепко и легко запомнилась. В главного героя, Корчагина Павку, Вадик влюбился сразу же - и навсегда, впустил его в сердце на правах дорогого и близкого себе человека, куда далеко не каждого впускал - только избранных, и уже не расставался с ним потом никогда. Как не расставался он во всю свою жизнь с Печориным и Тарасом Бульбой, Григорием Мелеховым и героями Шукшина. Все они были близкие и самые верные его друзья, очень надёжные, мудрые, великодушные по жизни помощники и подсказчики. Других-то, реальных друзей у него, по сути дела, и не было. Да он и не нуждался в них: с молодых лет был, или старался быть предельно независимым и самостоятельным...
  
  55
  
  В таком вот режиме правильном и напряжённом, для родителей и учителей удивительном и крайне желанном, и прошла для него первая после выхода из больницы неделя. И за ту неделю - о чудо! - Вадик не принёс из школы ни одной плохой отметки. Даже четвёрок не оказалось у него в дневнике - сплошь одни только пятёрки.
  Учителя его диву давались, не говоря уже про его мать, которая была на седьмом небе от счастья - не ходила, а летала по улицам с работы и на работу.
  - Можешь ведь, Вадик, любимый, можешь, если захочешь, если за ум возьмёшься! - не скрывая обильных слёз, дома радостно прижимала она к груди травмированного своего чадушку, как можно больше и жарче хваля его, собственной верой и энергией заряжая; а по ночам молилась истово перед стареньким образком, прося Господа Бога, Отца Небесного удержать её сынулю родненького на просветительской святой стезе, столь желанной и любой её материнскому сердцу.
  Может и впрямь те молитвы праведные и еженощные, из глубины души, из чистого женского сердца идущие, были услышаны на небесах, в голубых бескрайних космических сферах. И смилостивился Господь-Вседержитель над преданнейшей своей рабой: решил успокоить её чуть-чуть и утешить, желание жить и работать дать, детишек понадёжнее поднять на ноги, без лишней нервозности и проблем, - но только в конце января в жизни отрока-Вадика произошло другое знаменательное событие, поистине определяющее и судьбоносное для него, рубежное...
  
  56
  
  Заканчивалась вторая неделя как он покинул больничную койку, а до полного выздоровления было ещё далеко. Гипс, во всяком случае, с него снимать не спешили, не торопились вытаскивать штырь из руки.
  На исходе второй недели, в пятницу двадцать девятого января, вышедшие с последнего урока Вадик с Серёжкой решили на минуту заскочить в учительскую перед тем как спускаться вниз, в раздевалку школьную: мать Макаревича была членом родительского комитета, а в тот вечер как раз проходило очередное его заседание с обоими завучами во главе.
  - Я скоро! Только предупрежу её, что ушёл: чтоб меня не искала, - прокричал Серёжка на бегу и быстро скрылся за дверью учительской комнаты предупреждать мать.
  В ожидании друга Вадик не спеша стал прохаживаться по коридору и машинально, с видом скучающим, рассматривать портреты великих соотечественников, развешанные вдоль стен; потом также не спеша подошёл к доске объявлений, что рядом с уголком спортивной славы располагалась, остановился возле неё, замер, взглядом рассеянным в доску уставился - от скуки опять-таки, просто так. Здесь обычно вывешивали по утрам многочисленные приказы и распоряжения, касавшиеся внутреннего распорядка школы. Но в тот вечер, поверх приказов, к доске был приколот кнопками добротно сделанный плакат огромных размеров, всю доску практически занявший.
  
  "Всесоюзная заочная математическая школа (ВЗМШ) при Московском государственном Университете имени Ломоносова, - было написано на плакате крупными заглавными буквами, - объявляет приём учащихся седьмых и восьмых классов на, соответственно, трёхгодичные и двухгодичные курсы для углублённого изучения математики".
  
  Далее следовали условия приёма и под ними, в нижней части плаката, были напечатаны два столбца с конкурсными задачами, по двенадцати в каждом. Задачи первого столбца предназначались для семиклассников, второго - для учеников восьмых классов.
  А над всем этим объявлением, в самом верху, тяжеловесной величественной шапкой-короной невиданного образца красовался, раскинувшись во всю ширь листа, горделивый чёрно-белый профиль Главного здания Университета на Ленинских горах, остроконечным готическим шпилем с советским гербом на конце надменно и мощно в небеса устремлённый. И уже одним только видом своим и божественной красотой Университет поразил и покорил Стеблова - мгновенно, мощно и навсегда! - как может поразить и покорить сугубого деревенщика-провинциала лишь сама красавица-Москва, хозяйка и властелина советского и мирового Храма науки... Но МГУ не только в два счёта покорил, очаровал и предельно-ошарашил юнца! Он ещё и освятил и сакрализовал всё написанное ниже, знак особого качества и достоинства содержимому на бумажном листе негласно и незримо присвоил, придал обычному, в общем-то, объявлению силу невероятную, притягательную, значимость, ценность великую и глубину...
  Внимательно, до каждой отдельно-взятой буковки, точки и запятой прочитавший объявление Вадик и не заметил, как весь моментально вспыхнул и порозовел до кончиков ушей, внутренним восторгом и счастьем объятый, граничившим с помешательством, что разом нахлынули на него и махом одним поглотили. Часто-часто забилось-затрепетало его сердечко ребяческое от неясного и робкого ещё предчувствия грядущих в жизни его перемен, с прикосновением к чему-то огромному и неизъяснимо-прекрасному связанных, - к тому, ради чего, собственно, и стоит на белом свете жить, терпеть, страдать, мучиться, ради чего некоторые люди, порой, даже и жертвуют жизнью...
  "...Откуда оно взялось-то? - недоумевал он, всматриваясь вспыхнувшими горним огнём глазами в чёрно-белый профиль первого Университета страны, ранее никогда не виденного. - Я же на переменах несколько раз мимо доски проходил: этого объявления здесь не было..."
  Потом он перевёл ошалелый взгляд на сами задачи для семиклассников, стал медленно и вдумчиво читать условия каждой из них; одну прочитал, другую, третью, до двенадцатой дошёл... и остановился, жар по телу испытывая. И задачи поразили его не менее самого Университета: нестандартностью своей, красотой, новизной! - хотя все они были составлены на знакомом вроде бы материале, хорошо известном Стеблову из школьных математических программ. Но ни одну из двенадцати задач, предлагавшихся семиклассникам на конкурс, он не то что не знал как решить - как приступить к решению не знал! с какой стороны подойти-приблизиться!...
  Это-то и удивляло его более всего, предельно заводило и завораживало одновременно, намертво привязывало к задачам, конкурсу и Москве!... И то сказать. На жизненном пути Вадика нежданно-негаданно вдруг вырос диковинный барьер, который, ввиду его невероятной сложности и неприступности, ему, удальцу-победителю по натуре, безумно захотелось взять, без преодоления которого - Стеблов это почувствовал ясно - он уже не сможет как прежде жить: самодовольно, осмысленно и беззаботно. Больше скажем: задачи тогда ему дверью волшебно-сказочной показались в другую жизнь - столичную, университетскую, интеллектуальную, в высшей степени творческую и увлекательную, почти что заоблачную, - о которой он прежде лишь слышал мельком, но ничего не знал и не помышлял, и которая моментально им завладела, естественно, как увиденная красавица за окном. Богатая такая, важная, шикарно-одетая и дородная! Этакая "кровь с молоком"!
  Москва, прославленный Университет Московский и стали для него именно такой "красавицей", которую если даже раз один увидишь - не забудешь уже никогда, из загоревшегося страстью сердца никакими путями и способами не выкинешь. Как то же тавро на груди или родимое пятно на шее, которые так до смерти и носятся...
  
  57
  
  А, между тем, вышедший из учительской Серёжка, заметив застывшего у доски объявлений друга, тихо подошёл к нему и незаметно остановился сзади.
  -...Ты чего тут прилип-то, скажи? - через секунду спросил с ухмылкою, плечом легонько подталкивая Вадика и с удивлением разглядывая его в профиль, сосредоточенно-напряжённого и очарованного, каким он товарища никогда прежде не видел, не знал.
  Вадик вздрогнул испуганно, оглянулся, скривился в улыбке натужной.
  - Посмотри, что повесили, - сказал Серёжке, восторженно на плакат кивая и призывая порадоваться и подивиться вместе с собой.
  -...Ну и что? - безразлично и бесстрастно как-то ответил на его кивок Макаревич, лишь мельком взглянув на доску. - Я уже читал это всё.
  - Когда?! - изумился Вадик.
  - Вчера вечером, - всё также равнодушно, зевая, сквозь зубы стоял и цедил дружок, намереваясь домой идти поскорее, уже и нацеливаясь сделать первый к выходу шаг. - У меня же Андрюха мой в этой школе учится. Ему вчера прислали оттуда очередное задание и такой же точно плакат - для распространения. Он у нас дома валяется.
  От услышанного ещё более изумился Стеблов, ещё больше растерялся и покраснел, в мыслях набежавших путаясь. Он хорошо знал Серёжкиного брата Андрея, который был на год старше их и учился в их же школе, в восьмом "А" классе. Но он никогда не слышал прежде, не подозревал, что Андрей уже полгода как учится в Москве, оказывается, во Всесоюзной заочной математической школе, и получает какие-то контрольные оттуда, плакат такой же вот вчера получил.
  Разгорячённые мысли Вадика окончательно перестали слушаться от волнения, шариками ртутными в голове разбегаясь.
  -...А как он туда попал-то? - наконец спросил он, растерянно взглянув на Серёжку, машинально придерживая его возле доски.
  - Как попал, как попал?! - ухмыльнулся Серёжка презрительно. - Да так и попал - дуриком! Так же вот прочитали в прошлом году такое же объявление, кем-то зимою повешенное, а потом всем классом решали задачи вместе с учительницей; потом те решения в Москву отослали. Кто отослал - того и приняли. Вот и всё.
  - И Андрея твоего приняли? - глупо спросил Вадик.
  - Конечно.
  -...Надо же! - Вадик восторженно покачал головой. - А я и не знал про это: и про школу эту не знал, и что Андрей твой в ней учится. Ты мне никогда не рассказывал почему-то.
  - Не знал - и правильно делал, - с досадою лёгкой в голосе и на лице перебил его дружок закадычный, верный, явно уже тяготясь разговором. - Потому что это всё - ерунда! напрасная трата времени! Кто в том году поступил туда из класса Андрея - все хотят эту школу бросать. И Андрюха мой хочет бросить.
  - Как бросать?! почему?! - опешил Вадик, совсем уже сбитый с толку и растерявшийся от такого количества новостей, что на его бедную голову вдруг на ночь глядя свалились.
  - Да потому! Чего она даёт-то, школа эта? - Макаревич в упор весело смотрел на Стеблова, не понимая и не разделяя совсем его восторженного настроения. - Времени отнимает уйму, да и сил - тоже, а что взамен? Ничего! Только углублённые знания математики! А на хрена они нужны, эти самые знания, скажи? - ежели одноклассники Андрюхины математиками становиться не собираются, как и он тоже!... Так и зачем, стало быть, им всем сдалась тогда эта дребедень заочная? - целых три года лямку тянуть, пыхтеть, надрываться, контрольные ежемесячно по вечерам решать без отрыва от школы? И потом их в Москву отсылать ценными бандеролями за собственный счёт, да ещё и самостоятельно теоретический материал осваивать, что будут тебе регулярно оттуда слать? Скажи, тебе это надо?... Мне - нет. Потому что дурь всё это и канитель напрасная, занятие для чудаков толстожопых, особо усидчивых и тщеславных: точно тебе говорю! Дело это проверенное! тухлое дело! - поверь, Вадик... Так что плюнь ты на объявление и на эту школу сраную: далась она тебе, - широко улыбнувшийся Серёжка обнял друга за плечи, потянул за собой. - Пошли лучше домой, а то поздно уже. Меня мать попросила ещё хлеба зайти купить по дороге: дома хлеба нет совсем, поужинать не с чем...
  
  После этого друзья не спеша отошли от доски, спустились в школьный подвал, оделись и обулись в раздевалке, вышли на улицу, где было уже совсем темно, было безлюдно и холодно. Там уже вовсю горели жёлтые уличные фонари, которые отбрасывали от предметов длинные-предлинные тени.
  Всю дорогу домой Макаревич трещал без умолку: вспоминал события прошедшего дня, курьёзы забавные на уроках, приколы и хохмы разные. Стеблов же, наоборот, молчал, сосредоточенно о чём-то думал...
  
  58
  
  Объявление не выходило у него из головы, несмотря на весь скептицизм и критицизм Серёжкин; крепко запали в душу Москва, Университет Московский. Всё это были такие места, что уже одними именами своими повергали провинцию в трепет, восторг, в ужас почти мистический, - места, от которых кружилась сама собой голова в безотчётных счастливых порывах.
  Особенно сильно, конечно же, растревожил его воображение Университет, великим Ломоносовым созданный, гремевший на всю страну. Раньше-то Вадик только слышал про него краем уха: что есть-де такой в столице, расположен где-то на Ленинских горах, бывших Воробьёвых, что вроде как очень красивый по виду, огромный по высоте и по площади, красивей и величественней которого будто бы и нет ничего - ни в Москве, ни в мире... Но вот где эти горы и столица сама? - он тогда не знал и узнавать не пытался: малолетнему, ему о таких вещах думать и преждевременно, и бессмысленно было.
  Он и не думал про них никогда, не мечтал, планов по поводу них даже и во сне не строил - как не думал он про загробную жизнь, например, или про Царствие Небесное. Всё это было так высоко и далеко во всех смыслах, так для него, ребёнка сопливого, провинциального, нереально, непостижимо и недосягаемо, - что существовало как бы само по себе, в каком-то особом и очень далёком мiре, марсианскому мiру сродни или тому же лунному, доступ к которому был для него закрыт - и по возрасту, и по статусу, и по месту рождения и возможностям...
  
  И вдруг всего несколько минут назад произошло чудо! Университет самолично предстал перед ним чётким силуэтом-контуром с лощёного листа плаката, будто ангелом светлым спустившись с небес прямо к ним в школу. И не просто предстал, а ещё и протянул Вадику через всю страну, через 280 километров, свою царственную благородно-белую руку в виде двенадцати диковинных математических задач - для затравки будто бы, предварительного знакомства или проверки.
  "Здравствуй, Вадик, светлая душа! Привет тебе большой из столицы! - словно бы говорил он ему объявлением о приёме. - Давай познакомимся: я - материализованная Судьба твоя и надежда на светлое будущее, хорошо уже знающая про тебя, шалопая, всё - и теперешнее состояние твоё, и твоё незавидное в общем-то положение... Слышала я, например, что ты тут уже который год дурью маешься, хулиганишь, матушку свою не слушаешь, не хочешь учиться, к урокам готовиться, азы и начатки Знания постигать. Вместо этого всё бегаешь и бегаешь без остановки - удаль впустую расплёскиваешь, силы тратишь бездарно, твёрдо не представляя даже - зачем. А знаешь ли ты, дурачок, какая это прелесть - наука, - большая, академическая, настоящая?! Сколько счастья она образованному человеку приносит и гордости, блаженных и светлых минут?! Чего тебе никогда не принесут лыжи, которые лет через десять, и это в лучшем случае, ты на гвоздь в сарае повесишь и навсегда забудешь про них... А про Университет Московский ты что-нибудь слышал? - какие люди там учатся и работают, стремятся попасть туда? Все - гении и великаны духа как на подбор! Все - великие труженики и подвижники! Да ты таких людей больше не встретишь нигде - хоть обойди полсвета! Ежедневно учиться с ними, работать бок о бок, общаться, дружить - великое для каждого смертного счастье. Ибо хорошие, умные, цельные, одарённые и целеустремленные люди - большая редкость, поверь. Когда вырастешь большой - сам убедишься... И если хочет с хорошими людьми познакомиться и подружиться, делом нужным заняться, в Университет когда-нибудь поступить, - не трать понапрасну время, не будь дурачком, не слушай Серёжку. А лучше заворачивай рукава побыстрей и берись за задачи пока не поздно, которые перед тобой и которые тебе непременно нужно решить! Для твоей же собственной пользы! Решишь - молодцом будешь, умницей, в Москве учиться начнёшь, пусть пока и заочно... Зато это будет твой первый к самостоятельной столичной жизни шаг, самый торжественный, нужный и самый ответственный, с которого любое серьёзное и большое дело и начинается, пойми, и который ты должен поэтому сделать именно сам, без чьей-либо помощи и подсказки: таково условие... Смотри, не упусти момент, не сглупи - заклинаю тебя! Такой случай счастливый, знай, у каждого смертного только раз в жизни бывает. Упустишь его - потеряешь Москву, главную свою цель и награду на свете, о которой будешь потом всю жизнь сожалеть, до конца дней своих будешь маяться, проклятый и несчастный..."
  Да, было отчего призадуматься семикласснику Стеблову, было отчего замолчать...
  
  Когда через полчаса, приблизительно, возвращавшимся из школы друзьям пришёл черёд прощаться, Вадик задержал на секунду Серёжкину руку в своей руке, с духом, мыслями собираясь.
  -...Ты это... принеси мне завтра Андрюшкино объявление - с задачами, из Москвы, - тихо попросил он. - Я потом тебе его верну - в целости и сохранности.
  - Ладно, принесу, - охотно пообещал Серёжка. - Мне оно всё равно не понадобится: я не буду туда поступать.
  На том они и расстались...
  
  59
  
  Макаревич слово сдержал: на другой день перед уроками вручил Вадику точно такой же плакат с задачами, какой висел у них в школе возле учительской, чем избавил друга от лишних хлопот, связанных с переписыванием. Вручил и добавил тут же, что отдавать плакат не обязательно, можно оставить себе.
  Подарок Серёжкин Вадик принёс домой, находясь в крайней степени возбуждения, каким его дома давно не видели - даже и после громких спортивных побед.
  - Мам, посмотри что у меня есть! - уже с порога обратился он к матушке, доставая из портфеля вчетверо сложенный лист, на ходу его разворачивая; потом он подошёл к обеденному столу, который ещё не успели накрыть и заставить тарелками, и аккуратно разложил на нём во всю ширину белый московский плакат, после чего посмотрел на мать сияющими глазами. - Ну, что скажешь?!...
  Принесённое объявление о приёме в ВЗМШ Антонина Николаевна читала долго, внимательно, вдумываясь в каждую его строку, в каждое слово печатное, по ходу дела успев даже и сами задачи прочитать и проанализировать в уме, оценить степень их сложности. Довольный, светящийся счастьем сын молча стоял рядом, ждал, сбоку на неё с улыбкой посматривая. Он не дёргал матушку, не торопил - давал ей возможность полностью всё прочитать и оценить принесённое правильно и по достоинству.
  -...Откуда у тебя это? - наконец, спросила она.
  - Серёжка Макаревич дал: его брату, Андрею, позавчера из Москвы прислали.
  -...А Андрей что, в этой школе учится? - машинально спросила мать, о чём-то напряжённо думавшая, не сводившая с плаката глаз.
  - Да, полгода уже проучился.
  -...Надо же, какие в Москве школы есть, - Антонина Николаевна зачарованно покачала головой, ни к кому конкретно не обращаясь. - Я даже и не слышала никогда про такую - ни от родителей, ни от учителей... Вот бы куда поступить, поучиться. Там столько, наверное, можно всего узнать, такие богатейшие почерпнуть знания, - тихо, будто бы про себя, добавила она мечтательно, никого конкретно не имея ввиду, тем более - сына.
  - Я и хочу попробовать поступить, - с гордостью ответил Вадик. - Для того и взял у Серёжки этот плакат: чтобы всю информацию с него поточнее скопировать.
  В упор тогда глядя на матушку, он заметил к собственной тайной радости, как в ту же секунду вспыхнуло и просияло её лицо от его заявления, бывшее серым и сумрачным до того, уставшим, болезненным и невзрачным. А следом разгладились морщинки на лбу, будто живой водой омытые, и засветились глаза озорными искрящимися огоньками.
  -...Ты это серьёзно? - робко спросила она, ещё не веря своим ушам и свалившемуся на неё счастью.
  - Серьёзно, - тихо, но твёрдо ответил сын, стремясь развеять как можно быстрей сомнения материнские. - А зачем бы иначе я стал у Серёжки это объявление просить? тебе приносить показывать?
  -...Молодец, сынок, молодец! - только и сказала мать, от неожиданности совсем растерявшаяся; и столько было любви в тот момент в её взгляде кротком, столько нежности и гордости несказанной, что Вадик не выдержал, отвёл глаза.
  - Да ладно! Чего пока говорить и хвалить заранее, - краснея, ответил он матери, не сумевший всё-таки скрыть прорывавшегося изнутри довольства. - Туда ещё поступить нужно... А это не просто будет, судя по задачам.
  Похваставшись перед матушкою сначала, потом - перед отцом, он убрал плакат обратно в портфель, разделся, поужинал вместе со всеми, отдохнул, и в десять часов вечера лёг спать по команде родительской. А мать его после их разговора, накормив семью и помыв посуду, тоже спать улеглась. Но до полуночи не сомкнула глаз: лежала тихо в своём углу, смотрела в потолок, счастливая... и слушала, как ошалело бьётся в груди её чуткое материнское сердце, которому во второй раз почудилось что-то большое и светлое впереди, ради чего любая женщина и живёт, производит на свет, нянчит и воспитывает ребятишек, терпит с ними и ради них все земные страдания и муки... И опять, как и одиннадцать лет назад, когда её трёхгодовалый старший сын повторил за ней наизусть всего "Генерала Топтыгина", вспыхнула в ней с новой силой давняя её мечта-надежда на своего первенца, спортом и лыжами совсем уже было убитая: что унаследует он в максимальной степени недодуманные по разным причинам сокровенные мысли её, желания светлые, планы неосуществлённые; подхватит их, словно знамя из рук ослабевшего командира, и как никто другой разовьёт, доведёт до новой черты, до невиданного ещё предела. Чем осчастливит и оправдает тяжкую жизнь её, и на смертном одре успокоит...
  
  60
  
  Плакат Вадик принёс домой в субботу вечером. А в воскресенье, в выходной для всех день, его родители с братом и сестрой уехали в деревню ранним утром - навестить родственников матушки.
  Вадика с собой не взяли, понимая прекрасно всю важность и сложность затеваемой им работы, с поступлением в столичную школу связанной, хорошо понимая также и то, как дорог был теперь для него каждый свободный день, каждая минута даже.
  "Давай, решай тут спокойно: мы верим в тебя, - прощаясь, сказал ему тогда отец с уважением, какого прежде не замечалось в нём никогда. - Мешать тебе сегодня никто не будет..."
  Как только за отцом, который уходил последним, захлопнулась входная дверь, польщённый родительским напутствием Вадик сразу же принялся за задачи, которые он уже пробовал было решать вчера во время школьных занятий, втайне от учителей... Но, как и вчера, задачи московские, конкурсные, даже близко не подпустили его к себе: ни геометрические, ни алгебраические - никакие!...
  
  Для прирождённого чемпиона Стеблова, с малолетства привыкшего побеждать, быть везде главным и первым - там, во всяком случае, где первенство было приятно ему, где оно было оправдано и понятно, - это стало вызовом пренеприятным, насмешкой обидной и дерзкой, прямым обвинением по сути в бездарности и никчёмности, пусть даже и безгласным пока, или "заочным"! Это больно било по самолюбию, наконец, гордости, вере в себя, в свои возможности и способности.
  Такая неприступность завидная, поражающая, была обидной ещё и потому, что математика была единственным предметом в школе - после физкультуры, разумеется, - которую Вадик для себя выделял и к которой относился всегда с заметным почтением. Он ещё не знал тогда знаменитого высказывания Галилея, все мировые учебники и диссертации обошедшего, что "книга природы написана на языке математики". Не знал, что математика полностью самодостаточна - в отличие от всех остальных естественных дисциплин, - и что она единственная среди них, где первоначально установленные закономерности уже не меняются потом никогда! ни при какой, как говорится, погоде! И однажды доказанная теорема, пусть даже и тысячелетья назад, уже не станет неверной! Хотя впоследствии может выясниться, что она является лишь тривиальным частным случаем какой-то более общей истины, раздела или направления - не важно! В целом же, математическое знание не подлежит пересмотру, и общий запас его может лишь возрастать.
  Всего этого в школе Вадик ещё не знал, не догадывался даже - о целостности и непротиворечивости классического математического знания, о его самодостаточности и независимости, и главенствующей в мире роли как универсального языка общения всех учёных земли. Ему просто всегда очень нравился этот древний предмет за безупречный порядок и красоту, логику безукоризненную и дедуктивный метод, а главное - за отсутствие словоблудия и пустозвонства, которых он ненавидел. Будучи с рождения наделённый холодным и трезвым умом, цепким и дотошным, он любил всегда и везде доходить до сути любого дела, любой изучаемой вещи, их божественной первоосновы. Не терпел пустой бездоказательной болтовни, схоластики так называемой. А математика как раз ему эту самую суть уже с пятого класса и предоставляла.
  В её основание, как достаточно быстро понял и твёрдо уяснил для себя пятиклассник Стеблов, были заложены простые и очевидные всем утверждения - аксиомы, - на которых потом, как на кирпичиках первородных, вырастала при помощи правил логики и искусства дедуктивного рассуждения целая наука. Да что там наука! - вырастал целый мир, которому уже и Платон придавал онтологический статус и в котором всё было ясно, понятно и просто всегда, как в кристаллике чистом - прозрачно, всё чётко и грамотно обосновано и распределено. И каждый последующий шаг в котором в воздухе не висел, само-изолированным и автономным не был, а органически из предыдущего вырастал как стебелёк из корня. Где каждое новое утверждение - теорема - было следствием других теорем, логически обоснованных и безупречных...
  Ни физика, ни химия, ни биология такой логической безупречности ему впоследствии не предоставляли. Их тем более не предоставляли Стеблову история и языкознание...
  
  61
  
  С изучением языков у Вадика, надо признаться, в школе неизменно были большие проблемы: языкознание и лингвистика не были его стезёй! Иностранные языки он на дух не переносил ввиду своего чрезмерного патриотизма и рационализма, никогда не считал знание их за достоинство и не желал к ним даже и прикасаться, испытывая мощное внутреннее отторжение от языков вперемешку с брезгливостью.
  "Зачем мне нужен этот ваш немецкий, на кой ляд сдался? - любил повторять он друзьям или матери при разговорах, - ежели я Родину очень люблю, и никуда из неё уезжать не собираюсь. Зачем мне, стало быть, время и силы на него тратить, голову им засорять, вражеским и постылым?... Это всё равно что учить правила дорожного движения и устройство автомобиля, к примеру, - добавлял потом к сказанному, чуть подумав, - не собираясь никогда его себе покупать".
  "Ну а ежели ты, допустим, почитать вдруг что-то в подлиннике захочешь: Шиллера того же, или Гёте? - с ехидцей возражал ему на это Вовка Лапин, их местный голубокровник-аристократ, обладатель шикарной домашней библиотеки. - Как тогда быть?"
  "Да брось ты, Володь, ерунду-то пороть! - презрительно отмахивался от него Вадик. - Шиллер! Гёте! Вспомни кого-нибудь ещё давай - образованность свою покажи! перед нами ею покозыряй-повыпендривайся! - И потом добавлял, уже чуть спокойнее: - Со своими бы писателями и поэтами разобраться, их бы всех прочитать... запомнить, понять, прочувствовать: их столько на нашей земле просияло!... Чтобы с Пушкиным одним как следует разобраться - жизни не хватит. А ты про каких-то немцев-колбасников сказки рассказываешь. Пусть их там в Германии Ганцы с Гертами да Матильдами и читают, и ими взахлёб восхищаются. А нам, русским, читать в подлиннике Шиллера твоего или ещё кого, не зная толком Пушкина с Лермонтовым, Гоголя, Толстого, Шолохова, - это, я тебе скажу, большое свинство будет, гаже которого и придумать ничего нельзя... Это всё равно что с пристрастием изучать родословную соседской семьи, не зная своей собственной..."
  Вам покажется странным, читатель, - но у него, патриота-славянофила упёртого и убеждённого, закоренелого можно даже сказать, не взирая на возраст, и с русским языком были проблемы. Хотя уж свой-то родной язык он очень любил, гордился даже, что родился русским... Но он любил свой язык исключительно и только лишь как средство общения, как самый простой, самый верный и быстрый способ передачи мыслей и чувств, и воли человеческой на расстояние - всё. То есть как сугубый стопроцентный прагматик, опять-таки. И совсем не заботился по молодости лет и недостатку разума о его форме, не обращал никакого внимания на синтаксис и грамматику - на "сосуд", в котором язык и хранился по сути.
  Читая стихи больших русских поэтов по вечерам - вышеупомянутых Пушкина или Лермонтова, например, Тютчева, Блока, Есенина, - он всякий раз приходил в восторг и удивлялся крайне, не понимая, как это можно простыми, известными всем словами, многократным повтором слов, передавать так точно и верно тончайшие оттенки человеческих чувств, переживаний, дум сокровенных, которые порой и уловить-то как следует невозможно, не то что зафиксировать на бумаге, и от которых у него захватывало дух и голова кружилась и плыла как на горе высокой. Разве ж тут до грамматики было, скажите?! разве ж можно было в такие минуты счастливые, умопомрачительные, про какие-то точки и запятые думать, про частицы "не" или "ни": как гении русские их выводят и расставляют, как пишут какие-нибудь слова: через "о" или через "а" (что с точки зрения логики бывает порой совершенно необъяснимо)?! К чёрту частицы и запятые, к чёрту всю орфографию! - когда тут такие страсти кипят, и сердце трепещущее от чувств и мыслей великих заходится!
  С упоением читая классиков русской словесности, он как будто в шкуру авторскую влезал и сам на какой-то момент становился Лермонтовым или Есениным, которых для себя особенно выделял - считал обоих неизбывной русской национальной болью, "гордо, стыдливо и благородно совершивших свой краткий путь среди деятелей русской литературы". Окунувшись в их поэтические образы с головой, думы и настроения, в кипящий страстями писательский творческий мир, он вместе с ними будто бы на вершины Духа взбирался, до Вечности душою дотрагивался и Райских небесных кущ, до желанного всем Бессмертия.
  Всё это предельно дурманило и зачаровывало его, и одновременно бодрило, окрыляло и очищало, внутренне "дезинфицировало" - такие подъёмы и прикосновения головокружительные, - к языку родному, святорусскому, незримой нитью привязывало: именно к содержанию его, не к форме. Это лишний раз подтверждало прочитанную однажды мысль, крепко-крепко с тех пор запомненную, что на земле нашей "в начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог". И что большие поэты и писатели, равно как и пророки религиозные, только проводники, послушные орудия Божии. Через них и посредством их Отец-Вседержитель, Промыслитель, Создатель и Устроитель Вселенной, приносит Своё Слово Божественное, всепобеждающее, в мир. В помощь всем нам и поддержку...
  
  Вадик и сам поэтому очень любил писать - сочинения, изложения школьные, главным образом, что задавала им на уроках Старыкина. Особенно - на свободную тему. Вот где он мог во всю ширь душевную развернуться! красоту души показать! А попутно и до райских кущ, до пресветлого Престола Небесного Отца любвеобильным сердечком своим самостоятельно уже дотронуться-дотянуться!... Он преображался в такие минуты творческие, светлел лицом и душой - и уносился мысленно высоко-высоко, не ниже самого Есенина, вероятно! А почему нет-то, почему?! Ведь и в нём кипели уже и тогда нешуточные чувства и страсти...
  
  62
  
  Учительница его, Елена Александровна, сама по натуре огненная и заводная, очень его сочинения жаловала, зачитывала их в классе не один раз, в пример назидательный ставила... Но под конец, вздыхая протяжно и тяжко, всегда добавляла с укором: "Эх, Стеблов-Стеблов! Когда же ты только грамотно писать-то научишься? Опять вон сколько ошибок орфографических поналяпал. Ужас! Ужас!... К твоей голове, фантазии буйной, природной, тебе бы ещё хоть чуточку чувства родного языка добавить - цены бы тебе не было как филологу!"
  Вадик сопел и хмурился, слушая про себя такое, нервничал, огорчался, бледнел... и уж совсем раскисал и расстраивался, когда, получая сочинение на руки, видел под ним, на весь класс перед этим читанным, хорошую, а то и удовлетворительную отметку. Товарищи его школьные, те же Лапин с Макаревичем и девчонки многие, кого Старыкина никогда не хвалила, не выделяла, чьи работы вслух не зачитывала, - все они получали в итоге отметку "пять" и жили себе припеваючи. А он, её любимец и обожатель, только удовлетворительно, как последний неуч-балбес или нетяг ленивый.
  Это было и обидно, и больно. Это унижало и раздражало всегда, ещё как раздражало! Расстроенного, его так и подмывало после урока подойти к несправедливой учительнице и напрямую, без экивоков и обиняков высказаться о наболевшем, откровенно объясниться с ней, общий язык найти.
  "Елена Александровна! - хотелось сказать ему. - Я когда сочинение пишу - не про точки с запятыми думаю, не про частицы, суффиксы и окончания, а про то, как получше и поизящнее предложения из слов сложить, чтобы Вам их потом читать не противно было; как поточнее и повернее словом Божьим собственные мысли выразить, жар души передать, заставить Вас, читающую, сопереживать, со мною вместе радоваться и огорчаться... А если бы я только правила Ваши дурацкие держал в голове, неизвестно кем и когда придуманные, сидел бы за партой и их одни вспоминал, - то я бы ничего путного не написал - про это нечего даже и говорить! - и вы бы меня в пример перед классом не ставили!... Вам что важнее-то, в конце-то концов: форма хорошая, вызубренная, которую можно в любом учебнике почерпнуть, или же содержание, которого не в одном орфографическом словаре не выудишь?! девочки-отличницы, без единой помарки пишущие, но чью писанину бездарную, скучную, Вам в руки не хочется брать, или я, ошибающийся и безграмотный, но работы которого вы с нетерпением ждёте?! читаете потом взахлёб?!... Разберитесь Вы с этим делом вначале - пожалуйста! - перед тем как оценки-то выставлять, да меня на весь класс позорить..."
  Но свои претензии и раздражение он, конечно же, оставлял при себе и вслух их Старыкиной никогда не высказывал. Рановато было ему, сопляку, такое учителю, завучу школы, в глаза говорить, норовом молодым и амбициями перед ней словно острым ножом размахивать, удальцом-героем себя выставлять: Старыкина была не из тех, кто позволял такое... И оставалось ему одно - терпеть, претензии с раздражением подальше прятать... и получать на протяжении пяти лет, что он у неё учился, за родной и любимый русский язык бесконечные четвёрки и тройки...
  
  63
  
  И с историей школьной были у него нелады - потому уже, что к истории он не относился серьёзно.
  "Откуда им это известно всё, интересно, такие подробности древние и детали? - чтобы так уверенно и без запинки нам о том говорить", - всякий раз скептически думал он с ухмылкой скрытой, язвительной, слушая рассказы учительские, велеречивые, про жизнь какого-нибудь фараона египетского или римского императора; про их похождения бравые - и боевые, и любовные, - про отношение к ним политического руководства страны, аристократии, народных масс. Что кого-то и где-то там, в какой-то древней империи, всем миром любили якобы до поросячьего визга, а кого-то, наоборот, ненавидели; кому-то пели осанну чуть ли ни каждый день, а кого-то ниспровергали и хаяли, изувером называли, извергом-палачом, тираном-диктатором или ещё покрепче.
  "...Ну, допустим, - рассуждал он мысленно сам с собой прямо во время урока, - остались с того стародавнего времени дощечки глиняные, папирусы... или даже какие-то записи исторические, субъективно-пристрастные, хроники, - ну и что из того? Это же крохи малые со съеденного временем "пирога", черепки невзрачные от величественного прежде сосуда. И каким это образом по оставшимся крохам и черепкам можно историю целого народа реконструировать и воссоздать, контуры канувшей в Лету эпохи? Да ещё и в мельчайших подробностях и деталях - с психологическими и политическими портретами и диалогами, настроением, мыслями, чувствами отдельных исторических персонажей и их окружения? с "точными" датами даже, календарём, который за тысячи лет по сто-двести раз уж в каждой стране сменился? Непонятно и неправдоподобно это, уж извините! Больше на сказку смахивает, или же анекдот... Да и не бывает так никогда, чтобы кого-то любили буквально все, а кого-то буквально все ненавидели; у какого-то правителя было всё, всегда и всем хорошо, а у какого-то, наоборот, - всё, всегда и всем плохо. И один вдруг "великим" и "добрым" у летописцев прослыл. Другой же - "ничтожным", "злым" и "кровавым"... В реальной истории, как и в жизни, такого и близко нет - или чёрное и ужасное идёт сплошняком, или одно только белое и пушистое повсюду. Это исторический идиотизм или же дальтонизм в чистом виде".
  "...Да и какое нам, русским людям, дело, по чести сказать, до всех этих фараонов и императоров римских? - правду ли про них написали, неправду ли? - итожил он свои размышления. - Чего мы должны копаться в этом чужом дерьме? для себя там чего-то пытаться искать полезного и поучительного? Нам это и неважно совсем, и абсолютно не интересно. Пусть про них египтяне с итальяшками читают да восхищаются, черпают мудрость там. Да ещё зубрилки-отличники наши, которым всё равно что читать и зубрить: лишь бы хвалили да высокие баллы ставили. А мне эта псевдонаучная белиберда без надобности".
  Вадик поэтому учителей особенно-то и не слушал, и школьные учебники не читал, не зубрил исторический материал как другие, кому пятёрки были нужны позарез: оберегал свою душу и голову от исторических анекдотов и штампов. Он даже и родную русскую историю, что преподавали им на уроках, частенько мимо ушей пропускал - всё по тому же скептическому к ней отношению. Не нравилось ему уже в школе слушать педагогические похабные байки про каких-то греков с варягами, будто бы русских людей обустроивших и верить в Бога заставивших, про немцев с французами, русских будто бы обучивших. Всё это его коробило и бесило как от плевка в лицо или насмешки наглой, дворовой, дерзкого и глумливого окрика-хамства от пацанов; и, одновременно, по самолюбию его больно било, чувству национальной гордости и достоинства. Это было полнейшим вздором, наконец, чистой воды неправдой (повзрослев, поумнев и само-образовавшись, он это ясно понял), заказом политическим, грубым, наспех состряпанным в после-петровские подлые времена немцами Байером, Миллером и Шлёцером (от чего большой патриот и умница Ломоносов, кстати сказать, чуть ли не на стенку лез, доказывая обратное). А неправду и "заказы" всякие по оболваниванию народов Вадик на дух не переносил: у него был против испытанных методов Князя мiра сего иммунитет врождённый...
  
  ----------------------------------------------------------
  (*) Историю своей страны - РЕАЛЬНУЮ, а не выдуманную, не сказочную, не пустопорожнюю и заказную, - он серьёзно взялся изучать поэтому очень и очень поздно - когда вырос, выучился, высшее образование получил и жизненного опыта поднабрался, с которым к нему неизбежно пришло и духовное зрение, помноженное на чутьё, что "третьим глазом" зовётся. А главное - книжками редкими когда, наконец, обзавёлся, которых ранее не имел, которые от народа русского надёжно во все времена прячут. Изучал её по русским сказкам и былинам сначала ("былина - это история, рассказанная самим народом", - утверждал академик Б.Д.Греков), по мифам древних славян, Андреем Кайсаровым собранным.
  Когда же в "перестроечную" кризисную эпоху рухнул Советский Союз, а вместе с ним - и цензура советская, надоедливая, всесильный некогда Агитпроп, он постигал историю России по вышедшей из подполья "Велесовой книге" - этому Священному писанию Славян, что просто обязана стать настольной у каждого истинно-русского православного человека, по "Славяно-Арийским Ведам" - не менее Священным и Значимым для нас, что описывают нашу Древнюю Историю за последние 800 тысяч лет, то есть с момента появления первых славяно-арийских племён на планете под поэтичным названием Мидгард-земля - месте нашего нынешнего пребывания... Ну а потом он уже познакомился с трудами Данилевского, Леонтьева, Арцыбашева, Черткова, Классена, Забелина, Солоневича, Башилова, В.Ф.Иванова, Кожинова, Гобарева, Бегунова, Большакова, Асова, Фоменко и Носовского, Левашова, Слатина. С работами тех мудрых, честных и очень мужественных людей, одним словом, кто писали свои великие книжки "в стол" - для души. А лучше сказать: для Бога! - никого не боясь и не требуя за свою работу платы.
  Он познакомился с ними со всеми и пришёл к потрясающему для себя открытию, хотя и достаточно простому и очевидному при внимательном и вдумчивом рассмотрении, лежавшему на поверхности многие сотни лет. Так вот, он, наконец, ясно понял, твёрдо уяснил для себя как ту же таблицу умножения, что сила как отдельного человека, так и целого народа определяется сопротивлением - духовным, моральным, политическим, экономическим и физическим, - которое человек и народ преодолевают на протяжении всей своей жизни и истории. А славянин-русич, житель России, испытывает и преодолевает самое мощное сопротивление из всех народов земли, идущее и от самой природы, и от людей. Ни один народ мира не живёт в таком суровом и жестоком климате, как русский, и не один не имеет таких пространств и многочисленных алчных и злобных соседей по всему периметру своих границ. Ни один!!!
  Понятно, что чтобы выжить и не пропасть в таких воистину экстремальных условиях, которые были нам уготованы Отцом Небесным со стародавних лет, нужна и силища неимоверная, и особый характер, и миропонимание богатырей. А ещё любить требуется своих соседей и постоянно их ублажать, пахать за них денно и нощно, делать своими друзьями и братьями.
  "Удел России, - пророчески писал о своей стране русский мыслитель и историк Николай Яковлевич Данилевский, могилу которого в Крыму укатали асфальтом - в назидание всем честным русским историкам, - удел счастливый! Для увеличения своего могущества ей приходится не покорять, не угнетать, как всем представителям силы, жившим доселе на нашей земле <...> - а освобождать и восстанавливать. И в этом дивном, едва ли не единственном совпадении нравственных побуждений и обязанностей с политическою выгодою и необходимостью нельзя не видеть залога исполнения её великих судеб, если только мир наш не жалкое сцепление случайностей, а отражение высшего разума, правды и благости"...
  ----------------------------------------------------------
  
  64
  
  Итак, в школе наш герой историю не любил и не ценил - и всё тут, не относился к ней сколько-нибудь серьёзно, считая её пустозвонством и фанфаронством чистой воды, время-убийственной говорильней. К немалому своему удивлению, он видел, что и администрация школьная этот предмет не особенно жалует, и назначает преподавать его, будто в насмешку, Бог знает кого - людей случайных, глупых, залётных. То какого-нибудь военного бывшего пригласит с медной мордой, кому дома на пенсии сидеть было скучно, у кого здоровья ещё было вагон; то чиновника проворовавшегося, с работы уволенного, устроит, чтобы стаж тому сохранить, помочь время убить, отсидеться; а то и вовсе бухгалтера-счетовода косноязычного в класс приведёт, у кого ни памяти, ни мозгов сроду не было, кто уроки поэтому прямо по учебнику шпарил, держа его, не стесняясь, перед собой, ну и перед вздёрнутыми ребячьими носами естественно. Дипломированных профессиональных историков в четвёртой школе можно было по пальцам одной руки перечесть; все остальные же появлялись и исчезали как привидения.
  Только пение, на памяти Вадика, влачило такое же жалкое существование, только преподавателями-музыкантами завучи дыры в расписании как тряпками грязными затыкали. И это у них-то, в их элитной городской школе! А что же творилось в других?!...
  Гуманитария, таким образом, если коротко всё ещё раз суммировать и обобщить, доставляла школьнику Стеблову одни лишь сплошные расстройства... и вопросы задавала из урока в урок, на которые он не получал ответов. Логики, во всяком случае, там не было никакой, а были одна сплошная зубрёжка и лицемерие...
  
  65
  
  Математика - другое дело! Математика соотносится с гуманитарией, как небо соотносится с землёй. Так школьнику Стеблову казалось. Здесь, был абсолютно уверен он, словоблудия с лицемерием днём с огнём не найдёшь; здесь всё логически безупречно и обосновано, незыблемыми законами-теоремами связано между собой от первого и до последнего шага, что надёжно защищают сию глубокоуважаемую науку от хвастунов-пустозвонов и случайных людей: дебилов, невежд и профанов. В математике обязательно нужен здравый аналитический ум, умеющий комбинировать и обобщать, абстрактно и широко мыслить, выводы делать верные, обоснованные, опираясь на прошлое знание, на теории, что изобрели до тебя. Поэтому зубрёжка здесь ни к чему, она здесь совсем не подмога!
  В математике, зная азы, которым уже две с половиной тысячи лет от роду, можно вывести - по ходу дела как по цепочке волшебной пройдясь по всем её ступеням развития, всем векам, всем мукам и радостям человеческим! - любую, даже самую современную, формулу, которые не обязательно поэтому зубрить и запоминать. Зачем?! Пойми азы, уясни их себе твёрдо - и ты становишься всеведущ и всемогущ. Потому что тебе будут доступны тогда любые вершины этой славной древней науки, даже самые тонкие и головокружительные, - доступны ныне, присно и во веки веков! В этом и заключается главная суть и главная прелесть всей мировой математики...
  Азы Вадик знал, понимал их достаточно ясно - те, во всяком случае, что им преподавали в школе. Потому-то и выделял математику более других предметов и никогда не опускался по ней ниже хороших отметок. Почти все задачи, что предлагала учительница, он решал быстро и уверенно, с твёрдым знанием дела, не напрягаясь и не перетруждаясь по ходу решения никогда. А не выходили у него только те из них - так называемые задачи повышенной трудности, звездочками в учебниках отмеченные, - которые нельзя было решить сходу, в один присест, над которыми нужно было посидеть немного - подумать. Они и не выходили именно потому, что сидеть и думать ученик средних классов Стеблов не желал не под каким видом, потому что пятёрка в дневнике и журнале была смехотворной, ничтожной наградой для него за потраченное время и силы.
  "Чего мне мучиться-то над этими задачами, голову напрасно ломать? - оправдывал он всегда своё упорное нежелание напрягаться. - Я - не отличник: пятёрки мне не нужны. Вот отличники пусть и пыхтят: им, зубрилкам, положено..."
  
  Теперь же было другое дело. Теперь награда была уж больно заманчивая: Москва, Университет, заочная школа математическая. А это уже иной сорт, как говорится, иной масштаб, иное - высшее - измерение. Тут было за что попотеть, за что посидеть-побороться!
  Университет не отпускал его с первого дня, с первого взгляда даже, как магнитом притягивал и завораживал; не отпускали и задачи с плаката. Вадик никогда не видел ещё таких умных и интересных, крайне-сложных задач: учительница им таких никогда не давала... Ну ладно бы там геометрия или алгебра кочевряжились и упирались изо всех сил - предметы, которые они совсем недавно начали проходить и даже и половину школьного курса ещё как следует не освоили. Но ведь тут-то даже и "презренная" арифметика, которую семиклассник Стеблов, казалось бы, "всю давным-давно превзошёл и познал" ещё в младших классах, - и та показывала ему свои острые столичные зубки...
  
  66
  
  Три задачи предлагались семиклассникам по арифметике: под номером три, пять и одиннадцать.
  "Какие две цифры нужно поставить на место звёздочек, - гласило условие первой арифметической задачи, стоявшей в списке под номером три, - чтобы пятизначное число 517** делилось на 6, на 7 и на 9?"
  Прочитавший условие Вадик, оставшийся в квартире один, замер тогда, засопел, задумался - на секунду! - и потом наугад с жаром кинулся подбирать цифры вместо звёздочек с таким расчётом, чтобы полученное пятизначное число разделилось сначала хотя бы на 6... Это он сделал быстро и легко, без особых со своей стороны усилий, - но его число при этом не желало делиться ни на 7, ни на 9... Потом он по отдельности и также быстро нашёл делимое и для 7 и для 9. Но вот единого числа для трёх означенных в условии цифр он с наскока путём подбора найти не смог, как ни пытался...
  
  И опять замер Вадик над московским плакатом, над премудрыми задачами из Москвы, опять засопел и задумался - уже надолго, - натолкнувшись на первое серьёзное препятствие, которое, помнится, даже чуть-чуть испугало его, посеяло лёгкую панику.
  "Вручную тут замучаешься подбирать делимое даже и для двух цифр, не говоря уже про три, - мысленно констатировал он пренеприятнейший для себя факт. - Нет, тут нужно придумать, наверное, что-то другое, какой-то хитрый алгоритм изобрести..."
  Но другое не придумывалось сразу, даже и близко не шло на ум, - и не привыкший совершать над собой умственных усилий Стеблов механически перевёл тогда взгляд на задачу, стоявшую в списке под номером пять, над нею навис коршуном.
  А та на поверку оказалась ещё даже более каверзной и неподъёмной, чем третья: в условии её давалось два сложных числа, две дроби, в числителе и знаменателе которых стояли комбинации двузначных чисел, каждое из которых было возведено в такие же двузначные степени. Поступающим предлагалось определить, какое из двух дробей больше.
  "...Если их вручную начать возводить многократным последовательным умножением, - как-то сразу подумал Вадик о двузначных степенях в каждой дроби, - а потом ещё и делить друг на дружку, да вычитать - жизни не хватит..."
  Даже и не пытаясь затевать столь безнадёжного дела, доступного разве что ЭВМ, он перевёл тогда взгляд на одиннадцатую по списку задачу, которая оказалась не менее трудной и непонятной, чем две предыдущие, под номерами три и пять.
  "Придумайте четыре тройки целых неотрицательных чисел такие, - говорилось в условии, - чтобы каждое число от 1 до 81 можно было представить в виде суммы четырёх чисел - по одному из каждой тройки..."
  Дочитавший до конца условие и совсем ничего уже не понявший из сказанного, Стеблов растерялся как первоклашка в кабинете директора, обмяк - и почувствовал тут же, как жаром вспыхнуло его лицо, обильно наливаясь кровью, и вслед за этим на лице выступил пот прозрачными тёплыми бусинками. И эту задачу, к стыду своему, он не знал совсем как решать: он даже не понял как следует, что от него требуется!
  Тогда он, разнервничавшийся, вернулся опять к третьей по списку задаче и минут пятнадцать-двадцать безуспешно провозился с ней, поискал число пятизначное; потом перешёл на задачу под номером пять; потом перепрыгнул на одиннадцатую - и всё без толку. Результат всех этих метаний судорожных был один и тот же - нулевой: Стеблов тыкался об условия точно так же, как котёнок голодный, слепой тыкается носом о стену... Ещё через полчаса, обессиленный бесплодными поисками, он положил авторучку на стол и, зло плакат от себя отодвинув, расстроено на стуле выпрямился, выдохнул протяжно и тяжело; после чего, отчаянно тряхнув головой, уставился красными как у рака глазищами в окно, в дуб огромный, многовековой, царственно раскинувшийся в отдалении.
  Самолюбие его было уязвлено в высшей степени, унижено и посрамлено! Впервые в жизни он по-крупному расстроился и засомневался в себе, чего прежде с ним ни разу не происходило - ни в спорте, ни в средней школе, нигде. А теперь он сам себя вдруг ничтожным, глупеньким, маленьким человеком почувствовал, ничего ещё толком не знающим, как оказалось, ничего не умеющим! Стыдоба! Даже и арифметики, как, опять-таки, только что выяснилось, он совсем не знал. А ведь он учился уже в седьмом классе, как ни крути, и было ему на тот момент без малого четырнадцать лет...
  Машинально разглядывая за окном очертания старого дуба, который рос-красовался уже столько лет и на который вся их семья изо дня в день любовалась, он почему-то вспомнил Серёжкиного брата Андрея, чьим плакатом пользовался. Вспомнил, что тот полгода уже как в этой школе учился и в ус не дул.
  "Значит, он решил в том году все задачи... или почти все, - с грустью нешуточной подумал Вадик, забывший Серёжкин рассказ про учительницу математики из восьмого "А", что силком год назад своих учеников в ВЗМШ запихивала. - Он смог решить все, а я, дурачок бездарный, не могу решить ни одной. Обидно!..."
  И так ему стыдно сделалось вдруг за себя и горько одновременно - хоть плач! - как давно уже стыдно и горько не было...
  - Да-а-а, ёлки-палки, дела! Дальше ехать некуда! - посрамлённый и до предела униженный, обречено и тяжело вздохнул он после некоторого над собой раздумья, взглянув при этом ещё разок на чёрный университетский профиль, исполином красовавшийся в самом верху плакатного лощёного листа; взглянул - и пуще прежнего ощутил в душе глубочайшее к Университету почтение!...
  
  67
  
  Была в том списке задача, которая поразила Вадика более всего в то утро - куда более даже, чем три нерешённые задачи по арифметике. Он даже не знал на первых порах, до беседы с учительницей, к какому разделу ту задачу и отнести, потому что в школе им ничего подобного вообще никогда не предлагали.
  "Один из пяти братьев разбил окно, - гласило начало задачи, и далее шла подробная расшифровка показаний, данных братьями-разбойниками их отцу. - Андрей сказал: "Это или Витя, или Толя". Витя сказал: "Это сделал не я и не Юра". Толя сказал: "Вы оба говорите неправду". Дима сказал: "Нет, один из них сказал правду, а другой - нет". Юра сказал: "Нет, Дима, ты не прав"..."
   Отец братьев, по условию, был уверен, что не менее трёх его сыновей сказали правду. И требовалось определить, исходя из этого, виновника происшествия, то есть выяснить: кто из пяти братьев разбил окно...
  
  Задача эта удерживала Вадика подле себя целых два часа - без перерыва, - срок небывалый для школьника Стеблова, для его волевого усилия над собой. Никогда ещё он не корпел за письменным столом так непозволительно долго, никогда прежде не платил математике такую богатую интеллектуально-временную дань!
  Он исписал половину тетради, ища виновника-хулигана, и всякий раз у него получались разные ответы... Но такого быть не могло - Стеблов это понимал прекрасно! Поэтому раз за разом, увлечённый и раззадоренный, он начинал всё сначала, стараясь найти такой способ решения, который приводил бы его всегда к одному-единственному результату. И делал это до тех пор, пока из сил не выбился, и голова его кучерявая не перегрелась и не закружилась, не утратила способность вообще что-либо соображать...
  - Ладно, хватит на сегодня! шабаш! - вслух сказал он тогда, как скомандовал, обеими руками нервно отодвигая от себя плакат с тетрадкой и решительно поднимаясь из-за стола, энергично разминая затёкшие ноги и плечи. - Нужно пойти погулять немного, передохнуть... А то время - двенадцать, а я ещё на улицу не выходил: всё дома сижу - парюсь.
  Сказав-скомандовав так, по квартире пустой пройдясь взад-вперёд пару раз медленным шагом, он с грустью посмотрел на свой загрязнившийся гипс, на торчащие из-под него пальцы - и сильно пожалел опять, что связался с хоккеем. Потому что испортил ему хоккей всю тогдашнюю зиму, все планы нарушил и поломал, процессы и привычки жизненные...
  
  Он здорово огорчился, да! Но не сломался, не скис после этого - после первого своего "кавалерийского" и по всем статьям неудачного наскока на присланные из Москвы задачи, - не сдался, не плюнул на них. Погуляв какое-то время по улице, морозным воздухом подышав и остудив голову, задумчивый, задетый за живое Вадик быстро вернулся домой - к поджидавшему его плакату. Его он сознательно не стал убирать - оставил на столе раскрытым. И когда вернулся, сразу же подсел к нему и просидел над плакатом, в итоге, целый месяц - вплоть до первого марта - дня, когда приёмная комиссия Всесоюзной заочной математической школы заканчивала в тот год принимать от школьников европейской части страны решения конкурсных задач. В это судьбоносное время внутри него незаметно как-то, словно по волшебству, вспыхнул крошечный огонёк - маленький такой, чуть дрожащий, но удивительно яркий и спорый! - которому очень скоро суждено будет запалить душу Вадика тем спасительным горним огнём, которого так ждала, о котором всё время молила Бога неутешная мать его! - огнём, который один только человека красит и возвышает, облагораживает, одухотворяет, с небом роднит; делает его, слабого и тщедушного от рождения, великаном земным и, одновременно, безропотным верным рабом, преданнейшим и покорнейшим слугою Божиим!...
  
  68
  
  В понедельник учительница математики седьмого "А", где учился Стеблов, едва начав урок, спросила своих учеников про объявление, висевшее возле учительской: все ли прочитали его и собирается ли кто из класса поступать в заочную при МГУ школу... В аудитории, как во время контрольной, установилась полная тишина. Все почему-то замерли и притихли, словно испугались чего-то.
  -...Ну что? - удивилась учительница. - Неужели ж никто не хочет попробовать свои силы?!... Да-а-а! Дела-а-а! В такую школу вас приглашают: в Москве, при Университете! - а вы!
  Лицо её в тот момент выразило крайнюю степень разочарования вперемешку с брезгливостью.
  -...Я хочу, - первой нарушила молчание Чаплыгина Ольга, лучшая ученица класса с первого дня и большая-пребольшая умница, вполне оправдывавшая свою знаменитую фамилию, их неизменный комсорг, а до этого - председатель отряда; девочка, которой на удивление легко давались все, без исключения, предметы и которая заслуженно претендовала в будущем на золотую школьную медаль.
  За ней, как по команде, дружно стали поднимать руки другие девочки-отличницы, компанию которым составил и Вовка Лапин, до восьмого класса включительно также не имевший четвёрок в дневнике, у которого, к тому же, отец слыл большим математиком.
  Лицо учительницы просияло от такого количества поднятых рук: она явно не ожидала увидеть в классе столько поклонников своего предмета...
  Вадик Стеблов, смущаясь и краснея, поднял руку последним.
  - И Стеблов решил приобщиться к математике?! - удивилась учительница. - Надо же! Не ожидала... Ну что ж, хорошо, когда люди сами к знаниям тянутся. Глядишь, - лукаво улыбнулась она, с недоверием посмотрев на баловного и вертлявого ученика, к которому никогда не относилась серьёзно, - может и впрямь увлечёшься.
  - А вы нам будете помогать? - обратились к учительнице поднявшие руки девочки. - А то мы без вас не справимся: там такие сложные задачи!
  - Нет уж, увольте! - последовал решительный и твёрдый ответ.- Помогать я никому не стану.
  - Почему-у-у?! - жеманно закапризничали одноклассницы Стеблова, начав было уговаривать свою математичку и, одновременно, классную руководительницу, которая уже третий год была им в школе и за мамку, и за няньку, и за преподавательницу.
  Но та, на уроках и в жизни мягкая и податливая, была на этот раз непреклонна.
  - Потому что я не хочу повторять ошибок других учителей, - ответила она, как отрезала. - В восьмом "А" классе в прошлом году учительница весь месяц ночей не спала - решала им всем задачи; всю голову себе сломала, бедная, здоровья сколько потратила и всего остального; говорила нам, что поседела даже из-за этих задач, - а что в итоге?!... Половина класса её в ВЗМШ поступило, а учиться теперь там никто не хочет. Потому что многие не очень-то и хотели туда поступать!... Я по её стопам не пойду: силком в эту школу запихивать никого не стану, - чтобы потом перед администрацией пощеголять липовыми успехами... И предупреждаю всех, заранее предупреждаю, что учиться там тяжело: каждый месяц вам нужно будет самостоятельно осваивать присылаемый теоретический материал, непростой как правило, потом решать по нему контрольные, отсылать их на проверку в Москву, плохие контрольные - переделывать... И это всё - заметьте себе! - в свободное от школьных занятий и домашних заданий время, которое вы будете отнимать от отдыха вашего, сна... Поступившим туда я никаких поблажек делать не буду, естественно, наоборот, - буду ещё строже спрашивать и проверять, ещё дотошнее придираться. Поэтому - говорю ещё раз - взвесьте всё, подумайте хорошенько: нужна ли кому из вас такая канитель, такой воз на себя взваливать, - а уж только потом беритесь за задачи. Задачи решить - дело десятое; первое же, главное, дело - понять: нужно ли их вообще решать, силы, здоровье на них тратить... А если уж кто действительно надумал судьбу с математикой связать, кто всерьёз загорелся ею, - закончила учительница свою проповедь, - тому, я в этом твёрдо убеждена, помощь моя не потребуется: он сам всё решит и сам благополучно поступит; и учиться будет потом с удовольствием, математические премудрости самостоятельно постигать...
  
  69
  
  Последние слова учительские, от чистого сердца сказанные, от души, крепко тогда запомнились Вадику, созвучным эхом отозвались в нём и полным согласием. Она была права, безусловно права, эта пожилая уже, повидавшая виды женщина: нужно решать самому и поступать самому. А иначе - на кой ляд всё это?
  Намерен ли он в будущем связать свою судьбу с математикой? - Вадик тогда не знал, да и не мог знать: уж слишком он был ещё мал и неопытен, слишком разбрасывался и распылялся, увлекаясь в жизни лишь внешней, материальной её стороной. Но Москвой он загорелся - и загорелся всерьёз! Вот что было правдой на тот момент, единственной и неоспоримой, которая не подвергалась сомнению.
  Москва! - мать городов русских! России древнее святилище и алтарь, и, одновременно, её духовный, культурный, административный, хозяйственно-финансовый и деловой центр! стойкости, веры и мужества неувядающий и незыблемый эталон! символ всех самых громких и самых великих побед и свершений! Москва для Стеблова, в тридцати километрах от Куликова поля родившегося, что навечно и кровно связано с московским Великим князем Дмитрием Донским, была высока и священна всегда, неизменно повергала в трепет его, в восторг неизъяснимо-сладостный и мистический! Всё самое лучшее и значимое, самое стоящее и передовое, считали люди, с рождения окружавшие Вадика, не в Ленинграде и Киеве находилось, а именно в Москве - святом русском городе сказочной красоты, являющимся Сердцем и Мозгом России, её Душою великой, Совестью неизбывной - то есть для нас, для русских, являющимся абсолютно и безоговорочно всем! В Москве были Кремль, Центральный Комитет партии и правительство, министерства и ведомства, и комитеты, которым нет числа. А ещё - больницы самые лучшие, высококачественные, передовые научно-исследовательские и образовательные институты, огромные стадионы и манежи, музеи, театры и кинотеатры, научные и культурные центры и издательства. Там, - внушалось ему воспитателями и учителями, родственниками и родителями, в голову вдалбливалось без конца, - громко бьётся пульс всей нашей необъятной страны, вершится ежедневно и ежечасно национальная и мировая политика; там культура и наука кипят и пенятся через край; там находятся лучшие в СССР библиотеки и книгохранилища!!! Все по-настоящему умные и достойные люди, говорили ему, только и исключительно там работают и живут. И жизнь настоящая, головокружительная только там происходит!!!
  
  ---------------------------------------------------------
  (*) В 30-летнем возрасте в книгах историка В.В.Кожинова Вадим прочитал удивительную цитату из передовицы "Красной звезды" первых дней декабря 1941 года, аккурат перед генеральным наступлением Красной Армии, что отбросила немцев от Москвы на 150 километров:
  "Москва! Это слово многое говорит сердцу... Москва - праматерь нашего государства. Вокруг неё собиралась и строилась земля русская, вокруг неё стоял народ всякий раз, когда ему грозили иноземные пришельцы...
  Древние камни Москвы овеяны славой наших предков, бесстрашно защищавших её гордое имя. Так повелось на Руси, что самые страшные удары иностранные армии получали у стен Москвы... не раз на протяжении истории нашей страны казалось врагам, что гибнет русская земля, что не подняться ей вновь. Но вставал бессмертный народ и повергал в прах всех, кто покушался на его жизнь. Так будет и ныне".
  "Тот, кто писал эти строки, - дополнял цитату своими словами уже ныне покойный Вадим Валерьянович, - был хорошо знаком с историей Древней Руси: что Киев, Новгород, Владимир и Суздаль - всё это только промежуточные этапы русского пути, что "праматерью нашего государства" была Москва и только Москва - духовная столица мiра! Потому её и нельзя победить: какая же жизнь без души, без сердца!!! Забыли в 1941-м и про марксизм, и про вне-историчность России, и про то, что Россия, мол, "нация Обломовых"..." /В.В.Кожинов "Россия. Век ХХ (1939-1964)" стр.105/...
  ---------------------------------------------------------
  
  Начиная с пятого класса, помнится, родители ежегодно летом отправляли Вадика в пионерский лагерь, что в десяти километрах от города располагался, в небольшом сосново-лиственном лесу, мимо которого проходила как раз федеральная автострада Воронеж-Москва, главная автомобильная артерия в области. И отдыхавший Вадик почти ежедневно в послеобеденные часы тайком выходил на дорогу, неприметно садился где-нибудь на обочине и подолгу смотрел прищуренным взглядом на уносившиеся в сторону Москвы машины, по-детски завидуя сидевшим в них водителям и пассажирам, обожая их.
  О чём он думал в те памятные для него мгновения? на что настраивался? к чему готовился и мечтал? Зачем вообще выходил и сидел на обочине раз за разом? Какую преследовал цель?... Да никакую, собственно. Какая могла быть цель у ребёнка?! Просто хорошо ему было уже и тогда сознавать, что все эти легковушки и грузовики, что на огромных скоростях проносились мимо, через какое-то время будут в Москве - столице их великой и необъятной Родины. Будут ездить по улицам её бесконечным, проспектам широким, многочисленным скверам и площадям; может быть даже и к Красной площади колёсами резиновыми прикоснутся. Какими там будут счастливыми, вероятно, пассажиры этих машин, какими гордыми и важными! А значит, вместе с ними будет счастлив тогда и он, советский пионер Вадик Стеблов, житель Тульской области, маленький скромный человечек, неприметно сидевший на обочине и жадно смотревший им, появлявшимся и исчезавшим, вослед. Он через них будто весточку столице передавал, душою к жизни великого города прикасался... И разве ж мог он помыслить тогда, дорожные камешки в руках перебиравший, что далёкая заоблачная Москва окажется вдруг так близко - сама в седьмом классе примчится в гости к нему, плакатом белым, лощёным перед ним на столе разляжется, задачками диковинными к себе как ключиком золотым поманит?!
  А ведь это именно и случилось - такое чудо чудное, небывалое! И школа заочная математическая сделалась, таким образом, неким символическим пропуском, путёвкой заветной, до боли желанной, в большую столичную жизнь... Пропуском и путёвкой стала автоматически и сама математика.
  "Становись математиком - настоящим, большим, - научись все задачи решать правильно и без ошибок, - как бы негласно предлагалось ему незримыми и далёкими столичными руководителями. - И ты попадёшь в Москву, в Университет ломоносовский. Пусть пока и заочно..."
  От такой перспективы радужной и чумовой у Вадика уже с первого дня, с вечера пятницы начиная, огнём горело нутро и голова кружилась как у влюблённого. Двенадцать присланных из Москвы задач завладели поэтому всем его существом, каждым порывом и вздохом, совершенно отгородили и отделили его тогда от остального мира. Они, как и любовь, были в точности на болезнь похожи, вирус страшный, испепеляющий, попадающий вдруг в организм человека по воле Судьбы и притягивающий к себе все жизненные силы его - без остатка!...
  
  70
  
  Особенно много сил отняла у Стеблова про братьев-хулиганов задача, над которою Вадик бился ровно неделю, день в день. Она, ввиду отсутствия в ней каких-либо формул аналитических и числовых соотношений, показалась ему тогда самой простой из списка, самой решаемой.
  "Уж если с ней не справлюсь, - как-то сразу подумал он, - за остальные и браться не стоит: остальные на порядок сложнее..."
  Но простота логической задачи оказалась обманчивой, и семь потраченных на её решение дней - убедительное тому свидетельство.
  Всю неделю задача не отпускала Вадика, издевалась над ним, мучила, изводила коварством, хитростью и какой-то фантастической крепостью и неприступностью. Под её воздействием пагубным он перестал есть нормально, спать, отдыхать и гулять на улице. Он уже начал даже и по ночам с кровати ошалело вскакивать, стараясь зафиксировать на бумаге очередной свой "гениальный" подход, очередной, в огненной голове промелькнувший, способ решения.
  Но ни один из них, в итоге, так и не устроил его - потому что ни один не давал даже близко ясного и чёткого алгоритма, способного приводить любого и в любой момент к однозначно-правильному ответу. Ответ всегда получался разным, - а задача была одна. И Стеблов вынужден был итожить с грустью, что очередной его вариант не верен, что нужно далее продолжать искать виновника происшествия...
  Он извёлся за ту неделю, помрачнел, подурнел, исхудал; и под глазами у него не ведомые прежде фиолетово-жёлтые круги появились... Но сами глаза горели - да ещё как! И огонь тот внутренний до того ярким и страстным был, так неистово и напористо в мир изнутри прорывался, что его не выдерживали уже ни члены семьи, ни общавшиеся со Стебловым товарищи...
  
  "Что же это такое-то, а?! - без конца восклицал про себя загоревшийся Москвой и Университетом Вадик, всё отчаянней тряся за столом распухшей огненной головой, будто пытаясь жар со лба как постылую повязку сбросить. - И задачка-то вроде бы пустяковая, и условие мне понятно, - а никак не решить её, ну просто никак! Хоть ты меня возьми и убей! хоть головою о стенку тресни!"
  Он исписал горы бумаги показаниями братьев, как заправский следователь раз за разом тщательно изучая и взвешивая их, подробно анализируя. Он записывал имена братьев в столбец, одно под другим, и потом, читая показания одного из них, ставил против соответствующего имени: виноват - не виноват, разбил - не разбил, обманщик - не обманщик. Читая же показания другого брата, он зачёркивал свой приговор, неверный и скоропалительный, переправлял его на противоположный, - пока новые показания ни рушили беспощадно и эту никчёмную версию, в пыль превращая её, в напрасные и пустые хлопоты... И так продолжалось у него до бесконечности, до чёртиков и мути в глазах - такая вот карусель бестолковая.
  Слова "виноват - не виноват", "разбил - не разбил" некоторое время спустя он решил для удобства заменить знаками "плюс" и "минус", которые легче было писать, легче было зачёркивать. Это давало некоторое облегчение в работе, бумагу здорово экономило, пасту из авторучки, время, - но к успеху это изобретение авторское не приблизило его ничуть, от бестолковщины и суеты не избавило. Плюсы после очередного показания переправлялись на минусы, минусы - на плюсы. Всё это безжалостным образом путалось: сначала - на бумаге, потом - что страшнее! - в голове его. Логические конструкции, стихийно возникавшие там, рушились безнадёжно, все "гениальные" версии рассыпались, в итоге. И ему в очередной раз приходилось начинать всё с нуля, как будто до этого никаких усилий с его стороны произведено не было...
  
  Теряя последние силы, последнюю веру в себя и свои математические способности, Вадик попробовал было тогда подключить к решению задачи мать, с успехом прежде ему помогавшую... Но на этот раз, к стыду своему, и она оказалась без-сильной и сыну старшему не помогла. Даже и путь к решению не подсказала, даже метод...
  
  Несколько раз он обращался за помощью к Вовке Лапину - подскажи, мол, Володь, сделай милость; или хоть намекни - как? Чтобы я смог с места сдвинуться. Ведь ты же, мол, круглый отличник, всё знать и уметь обязан, и всё решать. Но тот, хитрюга лукавый, голубокровный, всякий раз отнекивался, утверждая твёрдо, как на духу, что и сам ещё якобы ничего не решил, ни одной задачи.
  - А что же отец-то тебе не поможет? - дивился Вадик. - Ты же всегда хвастался, что он у тебя математик сильный, что решает абсолютно всё!
  - Отцу сейчас некогда: он на работе с утра до вечера пропадает, - неохотно как-то и неуверенно отвечал на это его дружок, раздражаясь и пряча глаза, и Вадик чувствовал, что Вовка лукавит, что наверное просто ему помогать не хочет - один мечтает в Москву поступить...
  Что было делать Стеблову? к кому обращаться? где помощь-подмогу просить, или хотя бы подсказку? Оставалась одна учительница, - но к ней Вадик не решался идти ни под каким видом: для него это было табу.
  "Школьные-то задачи не можешь решать нормально, - прогнозировал он будущий её ответ, - а берёшься поступать в Москву, в Университет столичный! Нахальный же ты, скажет, парень, Стеблов! И очень пронырливый и ушлый, к тому же!..."
  "А может я и впрямь всё это напрасно затеял? - вконец обессиленный и истощённый, находясь на грани нервного срыва, начал уже думать он на исходе первой недели февраля - месяца, отпущенного на решение присланных из Москвы задач. - Куда я, в самом-то деле, лезу? Для этого, наверное, особые способности нужны, талант... А у меня, по всему видать, нет ни того, ни другого..."
  
  71
  
  Психологически это был самый драматический момент в истории с ВЗМШ, самый со всех сторон напряжённый, когда Вадик реально готов был плюнуть уже на свою мальчишескую затею и другу Серёжке плакат обратно вернуть - соврать, что поступать передумал. "На что он, действительно, юнец самонадеянный, замахнулся и размечтался о чём? - лезли в голову чёрные мысли, - если он даже и в школе-то своей никогда не был первым учеником, если контрольные по алгебре и геометрии на четвёрку твёрдую всегда решал, редко когда на пятёрку... А тут - спецшкола математическая, Всесоюзная, при Московском Университете созданная; тут такая интеллектуальная мощь, широта, высота! А главное - тут столько всего, наверное, знать и уметь надобно!... Способен ли он был реально на подобную высоту, на задачи такого уровня? И - шире: способен ли он вообще к математике, к глубоким занятиям ею?"
  Эти и подобные им вопросы, душу предельно изматывавшие и надрывавшие, и без того неудачами достаточно уже издёрганную и затюканную, то и дело лезли ему в голову по вечерам, на сон грядущий, как правило. Случалось это после очередного, впустую потраченного дня, когда с решениями полный крах получался. И стали они, вопросы, собою Москву потихонечку заслонять, спецшколу, задачи конкурсные, попутно отбирая веру, надежду, силы последние, отшибая к дальнейшей работе руки, приглушая страсть. В него незаметно страх утробный закрадывался, который принялся волю, способности скудные подавлять, перераставший, как снежный ком, в комплекс неполноценности...
  
  Что удержало его тогда, дало силы не бросить всё, не сломаться, не похоронить навсегда свой первый икаровский порыв души? Что заставляло семиклассника Стеблова семь дней подряд по сотне раз на дню настойчиво искать виновника разбитого окна в запутанном деле о пяти братьях? - на это, читатель, Вам не ответит никто! Ибо такие действа-деяния из той предельно закрытой человеческой области происходят, что характером прозывается. Или судьбой. Или же вообще - роком... Как бы то ни было, и какие определения ни давай и ярлыки ни вешай, - но только на исходе недели те праведные его усилия были вознаграждены. И первое решение одной из двенадцати присланных из Москвы задач явилось ему, как по волшебству, в готовом и законченном виде!
  Как и почему это произошло? - загадка, тайна Божественная, непостижимая, которую никому не дано разгадать, как никому не дано понять и вмешаться в Промысел Божий. Вадик и сам не понял тогда, как это всё у него так лихо срослось-получилось. Ошалелый и поражённый, и, одновременно, как лимон в чашке чая выжитый, он только мог бы повторить вслед за всеми первооткрывателями мира их единственные после каждого очередного открытия-прозрения слова, вырывающиеся из тощей груди помимо воли: "Я всё время об этом думал"... И всё. И ни слова больше. И только великий всеобъемлющий праздник в душе, равного которому ничего не бывает на свете!...
  
  72
  
  На вопросы "как" и "почему" мы с Вами ответить не сможем, читатель, - увы! - а вот поэтапно описать то знаменательное событие постараемся. Это будет по силам нам: при желании это по силам каждому...
  
  Итак, в воскресенье, в последний день той судьбоносной недели, Вадик играл со своим младшим братом в крестики-нолики и, казалось, не думал совсем о измучившей его задаче. Детская игра эта была популярной в городе и в семье Стебловых, и дети частенько соревновались друг с другом в свободное от школьных занятий время: часами могли сидеть и бумагу попеременно переводить, убивать время... Когда игра только появилась в доме, дети выбрали для себя самую простенькую её разновидность: три на три. Освоившись, они решили перейти на более сложный вариант игры: пять на пять, - который с тех пор и прижился у них, вытеснив собой все другие варианты, включая сюда и совсем уж сложные.
  Итак, сидя с братом в большой комнате за гостевым столом и попеременно заполняя с ним пустые клетки очередной расчерченной на тетрадном листе таблицы, которых за прошедшие полчаса с момента начала игры набралось уже добрый десяток, Вадик вдруг неожиданно вспомнил про братьев-хулиганов из задачи. Он вспомнил, как всю неделю судорожно выписывал на бумаге столбцы с их именами и потом подле каждого имени выводил плюсы и минусы, в зависимости от показаний, как бессчётное число раз переправлял один знак на другой и обратно. И как в результате подобных бездумных манипуляций показания безжалостно наваливались друг на друга, превращаясь под самый конец - на бумаге и в голове - в сплошное невообразимое месиво, которое невозможно было потом разобрать, с которым невозможно было работать; которое уйму сил у него отнимало, времени, и не приводило ни к каким результатам, кроме разве что головной боли и раздражения.
  "...А что ежели... показания братьев расписать по столбцам такой вот таблицы? - подумал он вдруг, глядя на лежавший перед ним расчерченный на бумаге квадрат пять на пять, над которым склонился тогда его азартный братишка. - По строкам таблицы пусть будут имена пяти братьев, как я их раньше выписывал, а в столбцах - их показания друг на друга... Я, таким образом, как бы растащу по листу эти показания, сделаю их более осязаемыми, более разборчивыми и удобными для анализа... Тогда и путаницы никакой не будет..."
  Подумав так, он вскочил со стула и, боясь мысль пришедшую потерять, бросился к своему портфелю, в котором был бережно спрятан Серёжкин драгоценный подарок. Вытащив вчетверо сложенный лист с условиями задач, он быстро вернулся назад к столу, решительно отодвинул прочь от себя лишние на столе бумаги.
  - Ты что, не будешь больше играть? - спросил его брат, отрывая от таблицы голову.
  - Подожди, - сухо отрезал Вадик, уже разворачивая и раскладывая на столе плакат московский. - Ты... это... поди, погуляй пока: мне сейчас некогда.
  - Ну-у-у! Как всегда! - капризно захныкал младший Стеблов, недовольно из-за стола вылезая. - Как только начинаешь проигрывать вдрызг - так у тебя сразу же какие-то там дела объявляются! Так нечестно!
  Выиграв несколько партий подряд, он только-только вошёл во вкус и не желал прерывать победную поступь...
  Но Вадик уже не слушал брата, сидел и быстро на бумаге таблицу чертил пять на пять, столбцы и строки которой он озаглавил именами братьев из задачи - так, что каждый столбец и каждая строка в результате получили собственное своё имя... Когда таблица была готова и подписана, он, боясь упустить нечто важное, что зарождалось в его голове, что там как драгоценный плод вызревало, также быстро стал читать уже оскомину набившие показания и торопливо заносить их потом в соответствующий именной столбец знаками "+" и "-"... Показания, следовавшие одно за другим, быстро заполняли таблицу комбинациями знаков, сквозь которые всё ясней, всё чётче - точь-в-точь как зарождается фотография в баночке с проявителем - проглядывала картина описанного происшествия.
  Когда в пятый столбец, над которым было выведено имя "Юра", были внесены показания последнего брата, - решение задачи явилось само собой. Таблица очевидным образом высветила это решение. И сделала это чётко и однозначно, не допуская при этом никаких иных вариантов, что появлялись прежде...
  - Надо же, как просто оказывается! - вслух тогда произнёс поражённый всем этим "фокусом" Вадик. - А я-то, дурачок, столько дней мучился понапрасну, бумагу, время переводил. - Мам! - уже в следующий момент закричал он на всю квартиру. - Иди быстрее сюда! Быстрее!
  У готовившей на кухне матери тарелка полетела из рук и вдребезги об пол разбилась.
  - Что тут у вас опять стряслось, Господи?! - испуганно спросила она, быстро вбегая в комнату и глазами по ней ошалело шаря; два сына по детской дурости частенько огорчали её своими ссорами и потасовками ежедневными, и ей приходилось поэтому всё время быть начеку.
  - Я задачу решил, - сказал Вадик, глядя на мать сияющими счастьем глазами.
  - Вадик! - с облегченьем и горечью одновременной в голосе и глазах выдохнула тогда мать, в бессилии опуская руки. - Ну что ты, в самом деле, а?! хочешь мать свою до инфаркта довести, что ли?! Я думала: у вас тут опять неладное что-то; опять, думала, подрались.
  - Я задачу решил, мам! Только что решил! - за одну минуту!
  - Какую задачу? - не сразу поняла мать, вплотную подходя к столу и на ходу вытирая тряпкой мокрые от воды и грязной посуды руки.
  - Ну про братьев, помнишь? которые стекло разбили? - затараторил Вадик, что есть силы старавшийся подавить своё крайнее возбуждение. - Мы решали её с тобой - и не решили! Помнишь?... А я решил! только что решил!... Всю неделю над ней думал! мучился! - представляешь! - а решил за одну минуту! Тут всё просто оказалось: смотри.
  И он стал быстро рассказывать матери про свою находку с таблицей, которая пришла ему в голову минуту назад - во время игры фактически. Рассказал, как здорово помогла ему эта замечательная таблица, так чётко и так красиво расставившая всё по местам, и также чётко и быстро показавшая единственно верный ответ на поставленный вопрос задачи.
  - Толик разбил окно-то, мам! Толик! - вновь посмотрел он на матушку счастливыми, преданными глазами. - Вот она, таблица-то, - она не врёт! Здесь всё ясно видно!...
  
  Ничего не сказала на это мать - только лишь машинально улыбнулась в ответ, со стороны блаженную напоминая, и головой седеющей туда-сюда потрясла, словно не веря глазам своим и ушам, чуду случившемуся не веря. После чего, спохватившись, обвила смышлёную головку Вадика худенькими руками, крепко-крепко прижала к груди - да так и застыла в объятии, словно окаменев, щекой и пальцами поглаживая пушистые сыновни волосы, губами тонкими, высохшими нежно целуя их и что-то неразборчивое при этом страстно шепча про любовь безграничную к Господу и к ним троим, милым её ребятишкам.
  В тот момент, чрезвычайно для Стебловых памятный и желанный, первой интеллектуальной победой ознаменованный как-никак, пусть пока и не полной, не окончательной, не стопроцентной, бойко и страстно забилось её сердечко опять, законной материнской гордостью распираемое - и, одновременно, тайною верой в то, что не зря, определённо не зря рожала она и мучилась, и не спала по ночам; не зря пролила столько слёз в ежевечерних долгих молитвах; не доедала, не допивала, не досыпала не зря, отдавая детям лучший всегда кусок, душу целиком отдавая...
  
  73
  
  А у её Вадика после этого начался жар - естественное следствие переутомления, -сделавший его вялым каким-то, дурным, неработоспособным. За столом ему уже не сиделось - какой там! Его словно перегретый паровой котёл разрывало и пучило изнутри от давления высокого и температуры. Необходимо было срочно проветриться и размяться, "выпустить пар" - чтобы себя остудить, от мыслей и чувств нахлынувших успокоить. Его потянуло на воздух, на улицу, на природу, про которую он совсем почти позабыл с этой проклятой болезнью.
  "Пойду, пройдусь немного, передохну, - счастливый и обессиленный, решил он минут через пять, когда чрезвычайно довольная матушка на кухню опять ушла, их с братом одних оставив. - А то у нас что-то душно сегодня; батареи топят как никогда - совсем там сдурели наверное".
  Подумав так, он торжественно вылез из-за стола, прямо-таки как герой настоящий, сказал притихшему рядом брату, уважительно на него поглядывавшему, что очень устал и хочет пойти погулять, подышать свежим воздухом; после чего оделся и вышел во двор, где с удовольствием подставил разрумянившееся лицо под колючий февральский ветер... Но во дворе он стоять не стал - за ограду сразу же вышел; и там, позабывши про руку сломанную и гололёд, про зиму и пургу усилившуюся, побрёл от родного дома прочь, никого по пути не видя и мало чего из происходившего вокруг адекватно оценивая и соображая.
  Он не ведал тогда, куда шёл, с трудом понимал, где в тот момент находился. Ему просто нужно было идти и идти, не останавливаясь ни на секунду, - сердцу уставшему, от счастья рвущемуся, движением помогать, напряжение сердечное потихонечку гасить и сбрасывать, не доводя "мотор" до беды... Вот он и шёл по улицам, не разбирая дороги, на ходу хватая раскрытым ртом февральский студёный ветер вперемешку со снегом, жадно его, как целебный коктейль, проглатывая. И всё равно не мог зимней морозной свежестью вволю насытиться и надышаться, как того очень хотел, нутро пылающее уличным снегом и холодом остудить; всё равно дурел и заходился от чувств, огромных, пресветлых и всеблагих, будто бы тучей густой вдруг на него нахлынувших после удачно найденного решения и его с головы до ног обуявших.
  Такого восторга душевного, запредельного, и такого праздника он не испытывал ранее никогда! Даже и на победных соревнованиях под всеобщее ликование зрительское, или когда на пьедестале почёта стоял прошлый год под вспышками объективов. Спорт проигрывал математике, проигрывал по всем статьям. Хотя Вадик пока ещё и не осознавал этого...
  
  74
  
  Решение логической задачи, с таким трудом найденное, стало событием в жизни Стеблова, значение которого было трудно переоценить. Главный итог всей прошедшей недели безо всякой натяжки можно было бы озаглавить одним ёмким словом - победа! И прежде всего - над самим собой, прежним Вадиком Стебловым, шалопаем и непоседой ужасным, парнем воистину неуправляемым и заводным, тщеславным без меры, предельно амбициозным и дерзким. Молодым человеком, который лыжами был увлечён предельно, и только ими одними и жил, сделал огромную ставку на спорт, будущую жизнь в спорте, - и не очень-то высоко оценивал из-за этого свои интеллектуально-творческие возможности и умственные способности. Скорее даже, он недооценивал их, не придавал им должного значения ввиду их полной для себя ненадобности. И лежать бы им невостребованными ещё долгое-долгое время, которое вполне могло и не наступить, которое не для всех наступает.
  Не будучи никогда математиком в школе по духу и настроению, не имея особенной страсти-стремления ни к алгебре, ни к геометрии, ни к презренной арифметике, тем паче (которую он и за науку-то не считал), никогда не насилуя, не напрягая себя по этим школьным предметам, не тренируя на них мозги, не имея в сложных и нестандартных решениях опыта, - он, ужасно перетрусивший поначалу и растерявшийся, самым чудеснейшим образом этот страх в себе поборол, что наводила на него все семь дней присланная из Москвы депеша, парализуя разум его, главным образом, творческий потенциал... И после этого он, новоявленный неофит-победитель, раскрылся самым чудесным образом, прямо-таки как цветок полевой на заре, - и полной грудью вздохнул с облегчением, груз сомнений и неуверенности с себя как мешок тяжеленный сбрасывая. Он вдруг почувствовал разбуженным и окрылённым нутром, к немалому своему удивлению и радости, что задачи-то московские, "многозвёздочные", не такие уж и страшные на поверку, что их можно и должно решать - ему можно, Стеблову Вадику! - что они решаемы в принципе. Только не нужно кидаться на них сломя голову, как кидается тот молодой бык из пословицы на новые свежеструганные ворота; не нужно остервенело переводить горы бумаги в надежде случайным образом, случайным перебором фактов и известных из школьных программ алгоритмов угадать решение. Такие вещи тупые, дешёвые, здесь не пройдут: это не те задачи, к которым их с первого дня приучали в классе.
  А ещё он интуитивно понял, что в каждой из двенадцати задач, что выставили в тот год на конкурс, была глубоко спрятана, наподобие иглы Кощеевой, своя похожая "таблица", отыскав которую, ты получаешь на руки заветный к задаче ключ и полную власть над нею. Найди такую "таблицу", распознай её, - сам собою высветился в сознании его универсальный алгоритм-метод, которым он пользовался потом всю жизнь. - И задача, страшная до того своей новизной, нерешаемостью и неприступностью, рушится на глазах - как карточный, сложенный наспех, домик!
  
  Таков был тот главный вывод - или урок, - что сделал для себя наш окрылённый герой из первой самостоятельно решённой задачи. Урок этот, к чести его, не прошёл для Вадика даром: воспринят был самым серьёзным образом! И за оставшиеся до первого марта три календарные недели он смог решить ещё восемь присланных на конкурс задач.
   Потом, в спокойной уже обстановке - и с подсказкой учительской, если совсем уж начистоту, - он решил и три оставшиеся, которые ему в феврале не поддались, которые он осилить не смог. Но в Москву, к великому сожалению, ему пришлось отсылать только девять готовых решений - итог тридцатидневной напряжённой работы и связанных с нею волнений нешуточных, бессонных ночей!
  Впереди у Стеблова были пять долгих месяцев ожидания ответа из Москвы - месяцев нервных для него и тревожных, когда возникавшие вдруг сомнения по поводу количества и качества решённых задач сменялись в нём надеждами на успех, а надежды - всё теми же, изводящими душу, сомнениями...
  
  75
  
  В середине февраля, когда работа над задачами была в полном разгаре, с Вадика наконец-таки сняли гипс к неописуемой радости его самого и всех его домочадцев. Выходя в тот день из больницы и разминая побелевшую и исхудавшую за полтора месяца руку, он вспомнил про лыжную секцию сразу же, в которой не занимался аж с конца декабря, с прошлого года то есть. Выздоровление обязывало его, по всем правилам, уже со следующего дня вновь приступить к тренировкам: навёрстывать упущенное из-за болезни время, силы утраченные восстанавливать, спортивную форму.
  Но начинать тренироваться не хотелось. Совсем... Москва, Университет и школа заочная, математическая заслонили собой это всё - и лыжи, и секцию, и прежнюю жизнь, пустую и безалаберную по сути. Какою-то жалкою и ничтожною на их фоне она уже стала казаться, почти что смешной; в пародию превратилась, в забавный детский кружок - весёлый и увлекательный на первых порах, но уж больно наивный и глупый.
  "...Нет, сначала надо решить и отослать задачи! - твёрдо тогда он подумал после некоторого замешательства. - Это сейчас важней..."
  "Никто ведь не знает в секции, что с меня уже сняли гипс, - по дороге домой подумал он ещё, перед тренерами своими мысленно будто бы оправдываясь и извиняясь. - Двумя неделями раньше приду, двумя неделями позже - какая, в сущности, разница? когда и так уже полтора месяца пропустил... Всё равно надо будет сначала всё там начинать. С чистого листа по сути - как новобранцу".
  Но, подумав так, приняв такое решение, отсрочку самовольную продлив, Вадик вдруг поймал себя самого на мысли, что не чувствовал он в отношении лыж былого безудержного энтузиазма и страсти. И начинать всё сначала в спорте ему, по правде сказать, уже и не очень-то хочется...
  
  76
  
  В первых числах марта, когда эпопея с задачами была успешно завершена, он всё ж таки зашёл в спортшколу - навестил приятелей и тренеров. Но было это скорее из вежливости и приличия, чем по зову души. Так, как он это в январе-месяце, например, сделал. Продолжать тренироваться далее, изнурять себя по утрам многокилометровыми лыжными пробежками на морозе и на ветру ему совершенно точно уже не хотелось: с лыжами он решил порвать. Не этим теперь была занята его горячая голова, его счастливо бьющееся в груди заводило-сердечко. Вектор его развития незаметно, но твёрдо - за каких-то пару месяцев всего! - поменял направление на прямо противоположное. И с мира внешнего с его утомительной беготнёй, спортшколой, победами и страстями мальчишескими переключился на внутренний мир, кабинетно-научный; с телесной красоты - на красоту духовную; со Смоленского института физкультуры, куда Вадик на полном серьёзе готовился поступать, - на Москву и математику, Университет Московский.
  Теперь ему более всего на свете в ВЗМШ уже поступить хотелось, вдруг ставшую для него всем - делом всей жизни по сути, главной и единственной целью из всех, для него, полунищего провинциала, возможных и мыслимых. Мечталось начать побыстрее учиться там, задачи премудрые ежедневно решать, много-много хотелось ему задач - самых разных и самых трудных, где можно было бы умственно развернуться, удаль свою показать. Разбуженный мозг его уже требовал для себя работы. Причём - настойчиво и властно так! как ранее требовали беготни его быстрые и лёгкие ноги...
  
  - У-у-у! кто к нам пришёл! - восторженно встретил Стеблова Мохов, едва только Вадик показался в дверях, едва переступил порог лыжной базы. - Ну, здравствуй, что ли, пропащая душа! здравствуй! Объявился-таки, наконец! Слава Богу!
  Николай Васильевич, подойдя вплотную, стал по-отцовски внимательно осматривать долго отсутствовавшего ученика, про которого в секции начали уже забывать и распускать нехорошие слухи, при этом стараясь особенно разглядеть спрятанную в рукав пальто левую его руку, когда-то по локоть загипсованную.
  - Ну, как у тебя дела-то? - рассказывай. Всё нормально? Рука зажила?
  -...Зажила, - неуверенно ответил Вадик, смутившийся от подобной восторженной встречи, которой он ещё в январе, помнится, был так несказанно рад; ответил... и не почувствовал в душе своей такой же бурной радости.
  - Ну и хорошо! и славненько, как говорится! А то мы уж тут без тебя было сомневаться начали, - Мохов запнулся, потупил взор, что-то, видимо, и ещё произнести намереваясь. -... Ну да ладно! чего уж теперь об этом! - передумав, махнул он рукой. - Это всё так - лирика, к делу не относящаяся и ничего не стоящая, разговоры и сплетни досужие. Молодец, что пришёл, что не бросил школу, нас с Юрием Степановичем не подвёл, не расстроил. Молодчина! Умница!
  И он опять преданно так взглянул на Стеблова в упор, и взгляд его в ту минуту столько радости излучал, столько доверия и на будущее надежды, - что Вадику не по себе сделалось от подобной моховской радости и похвалы, для которой - он-то это отлично знал - не было ни поводов, ни оснований.
  - Ну что, - продолжал верещать, между тем, возбуждённый тренер, - завтра приступаем к тренировкам, да? Нам с тобой теперь товарищей догонять надо, потом к спартакиаде готовиться: она уже на носу. Завтра ты на тренировку придёшь? Ждать тебя?...
  
   Услышав последний вопрос, Вадик покраснел так густо, таким "синьором-помидором" стал, что даже в подвале мрачном, неосвещённом красноту его было видно... Он ждал подобного вопроса, тщательно к нему готовился дома, мечтал расстаться с обоими тренерами тихо, по-доброму что называется, для них и для себя незаметно. Для чего при встрече планировал соврать-сослаться на врачей: что не велят-де они ему пока тренироваться, что, наоборот, велят дома месяц-другой посидеть - руку поберечь от работы тяжёлой. "Отвечу так, - загадывал он, - и уйду от них с миром, чтобы не ждали меня пока, не поминали лихом; по-хорошему уйду: мужики-то они оба хорошие... А через пару месяцев, глядишь, меня там и забудут совсем - и никогда не вспомнят"... Но теперь, пренеприятнейший вопрос от Мохова услыхав, прямо перед ним стоявшего и так обрадовавшегося ему, так его радушно, от чистого сердца встретившего, - теперь Стеблов растерялся. Сам растерялся - и лёгкость свою, уверенность растерял, с какой тренеру лгать намеревался.
  -...Завтра - нет, завтра я не смогу ещё, - промямлил-пропищал он в ответ, пуще прежнего краской стыда заливаясь и прескверно себя в ту минуту чувствуя - чуть ли ни подлецом. Быстро-быстро забегали по сторонам его виновато-нервные глазки, пытаясь спрятаться от стыда, от брезгливости к самому себе и ужасно гадливого настроения, что окутало его с головой... Но прятаться было негде: кругом был подвал... и тренер посередине - огромный, добрый, честный и мужественный человек, которому Стеблов стольким уже обязан был, и в благодарность которому за труды он вынужден был платить теперь такой мелкой и пошлой монетой.
  - Почему? - не понял Мохов, настораживаясь.
  -...Да врачи сказали, посоветовали при выписке, - разжав пересохшие губы, продолжил врать Вадик, будто в отхожую яму с головой проваливаясь, - что мне ещё месяца два нужно поберечь руку, не тренироваться. Предупредили, что плохо, дескать, она ещё зажила: кости плохо мои срастаются...
  Наступила пауза в разговоре, мучительно-тягостная для обоих, во время которой Мохов что-то усиленно соображал, носом при этом громко и недовольно хмыкая.
  -...Ну ладно, - пожав плечами, нарушил, наконец, он молчание, устало и обречённо скривившись краями губ; и в голосе его хрипатом, грудном Стеблов не услышал уже ни задора прежнего, боевого, ни радости бурной, ни силы: одно лишь разочарование вперемешку с усталостью слышались в нём. - Нельзя, так нельзя: врачей нужно слушаться... Ну что, иди тогда домой сейчас, долечивайся; и как поправишься совсем, приходи: будем тренироваться далее.
  Последнее Мохов сказал как-то совсем уж тихо и вяло, под ноги себе смотря, и относилось сказанное будто бы и не к Стеблову даже, а к кому-то ещё, невидимому уже и далёкому. И походили эти его слова скорее на прощание... Прощанием они и были по сути и настроению тренерскому, негромким, скучным и абсолютно мужеским, - без слёз и истерик, и дешёвой патетики, без заверений дурацких и пошлых в вечной преданности и любви, никому здесь совсем не нужных, в этом подвале глухом и сыром, потом и плесенью провонявшем. В очередной раз вынужден был прощаться тренер с очередным своим незадачливым учеником, убегавшим от него на сторону, в которого он уже что-то успел вложить, успел научить чему-то; и от которого вправе был поэтому чего-то такого требовать и ждать...
  
  Но ученик уходил - это было ясно! - хороший ученик, способный, трудолюбивый, каких ещё поискать. И с уходом его умирала для тренера очередная на светлое будущее надежда, смысл жизненный пропадал... И предстояло ему теперь, оставленному и преданному в очередной раз бедолаге, дожидаться другого ученика. И опять, волю в кулак собрав и стиснув покрепче зубы, всё начинать с нуля, с начала самого, с азов, которые осточертели... И потом опять ждать, со страхом и тревогой ждать очередного ученика ухода... Нет, не лёгкая и не весёлая всё же она - у тренеров и учителей судьба и работа...
  
  77
  
  - Фу-у-у! - с облегчением выдохнул Вадик, из подвала на улицу выбираясь словно из западни. У него в тот момент такое чувство и состояние было, будто он в переделку крутую минуту назад попал, из которой с трудом и благополучно выбрался. Не ожидал он, что расставание так тяжело пройдёт. Но что ещё тяжелее, оказывается, врать, обманывать хороших людей, которым ты был чем-то в жизни обязан и которых теперь подводил...
  А на улице в этот момент было светло и тихо как на заказ, и очень торжественно было в преддверии Женского дня: природа будто подарок милым женщинам приготовила. Снег им на радость прямо-таки валом валил, ковром пушистым и бархатным шикарно так всё вокруг покрывая, - густой такой, мартовский, белый, прощальный снег, водою небесной смоченный, огромные, тяжёлые, сочные хлопья которого отчётливо предвещали спешившую к ним из далёких краёв весну. А вместе с нею - и жизнь новую, интересную, всем обещая.
  С удовольствием подставляя лицо под снежинки пушистые, ласковые, величиною с пятак, по привычке их хватая губами, Вадик скорым шагом домой тогда поспешил, по дороге даже и не оглянувшись ни разу на тот трёхэтажный дом с подвалом на улице Коммунаров, где располагалась лыжная база, или - секция по-другому, школа, в которую он - даже и не верится! - полтора года упорно и почти ежедневно ходил и с которой ещё в декабре связывал свои самые радужные и самые сокровенные планы.
  А теперь руки его были развязаны, совесть - чиста: с тренером он плохо ли, хорошо ли, но всё более или менее выяснил, всё ему, пусть и путано, рассказал, по местам и полкам расставил. Так что теперь он спокойно мог о будущем начинать думать, где ни лыжам, ни бегу и ни спорту, в целом, места уже не было. Совсем. Торопливо возвращаясь домой, он уже твёрдо знал, окончательно и бесповоротно решил для себя, что в школу лыжную, городскую, более уж никогда не вернётся...
  
  78
  
  Так оно всё и случилось, в итоге, хотя с бывшим тренером своим Вадику довелось всё же пересечься в будущем ещё один разок, и лишний раз в его отменных человеческих качествах убедиться. Произошло это много лет спустя после памятного расставания, и встреча та носила заочный характер: через сына Стеблова - Олега.
  Будучи взрослым уже человеком и живя много лет в другом городе, имея там свой собственный дом и семью, находившийся в отпуске Стеблов приехал как-то в очередной раз на родину поздней весной - навестить стареющих родителей. Ну и взял в тот приезд с собой двенадцатилетнего сынишку, Олегом которого звали и который только что перед этим закончил пятый класс.
  Проскучав два дня в душной дедовской квартире в отсутствие отца, который с бабушкой в деревню к родственникам уехал, предельно измучившийся и истомившийся от безделья Олег на третий день взбунтовался и уговорил болеющего деда, отца Вадика, сходить с ним городской в парк - развлечься, мяч погонять, на красоты тамошние полюбоваться... А в парке в это время, на центральной аллее как и обычно, проходила как раз очередная тренировка юных лыжников, воспитанников городской спортшколы. И проводил её всё тот же Мохов Николай Васильевич, заметно поседевший и постаревший уже, но всё такой же подтянутый и худой, на ногу очень лёгкий.
  Тренировка была многолюдной и шумной, как и всегда. Тренировались в то утро в основном ровесники Олега. И не удивительно, что она притянула к себе внимание шустрого, засидевшегося в гостях паренька, надолго задержаться рядом невольно заставила... Остановившись с дедом неподалёку, он внимательно, с нескрываемым и неподдельным интересом стал наблюдать за всем, что происходило вокруг, что делали его сверстники в парке: как они разминались, тренировались гурьбой, прыгали и бегали.
  - Чего стоишь, смотришь?- заметив заинтересованный взгляд маленького Стеблова, неожиданно обратился к нему проходивший рядом Николай Васильевич. - Записывайся давай к нам в секцию и тренируйся вместе со всеми - коли тебе так интересно.
  Олег смутился, покраснел густо - точь-в-точь как краснел когда-то и его юный батюшка, стоя перед грозным тренером. Потом растерянно посмотрел на деда, будто подмоги или подсказки у того прося.
  -...Я не могу у вас тренироваться, - сказал, наконец, с сожалением взглянув на Мохова.
  - Почему?! - крайне удивился тот, подходя к ним поближе. - Такой крепкий вроде бы паренёк, и ладненький.
  - Я в другом городе живу; сюда приехал на неделю только: дедушку с бабушкой навестить, - последовал робкий ответ, и будто бы виноватый даже.
  - А-а-а! Тогда всё понятно: больше вопросов нет, - добрая широкая улыбка обнажила жёлтые зубы тренера, при этом ещё больше состарила его и без того морщинистое лицо. - Жаль! Из тебя, по-моему, получился бы неплохой лыжник.
  - Скажи ему, что твой отец у него тренировался, - на ухо шепнул внуку дед Стеблов, легонько подталкивая того в спину.
  -...А мой папа у вас тренировался, - выполнил внук приказ дедовский, уже без робости взглянув при этом на высокого седого мужчину, остановившего перед ним.
  - Да?! - удивился Мохов искренне. - Надо же!... А как фамилия его?
  - Стеблов, - ответил сын Вадика.
  - Стеблов?! - переспросил Мохов, задумчиво глаза сощурив. -...Стеблов, Стеблов, - вслух повторил он несколько раз услышанную фамилию, усиленно её вспоминая, голову при этом по-бычьи нагнув и даже чуть тряханув ею; и потом, спохватившись, вдруг весело так взглянул на Олега и произнёс твёрдо и озорно: - Ну как же - Стеблов! - очень хорошо его помню! Хорошо помню твоего отца, парень, - это был мой самый любимый ученик! самый талантливый! Придёшь домой, передавай ему привет от меня. Скажи, чтобы и он нас не забывал тоже. Договорились?!
  Сказав это всё, Николай Васильевич вперёд тогда широко шагнул и, вплотную приблизившись к сыну Стеблова, за плечи того приобнял, как когда-то давным-давно обнимал и самого папашу, тряхнул потом парнишку легонечко: давай, мол, парень, расти быстрее, крепни и здоровей; не расстраивай слабостью и немощью родителей. Потом подмигнул ему на прощание, добродушно рукой помахал, развернулся и скорым шагом пошёл от них с дедом прочь - продолжать проводить очередное занятие, указания давать заждавшейся детворе, ни разу больше на Олега не оглянувшись...
  
  79
  
  А Олег после этого необычайно счастливым и возбуждённым вернулся домой, будто бы ему в парке нежданно-негаданно дорогой подарок вручили, о котором он очень давно мечтал.
  - Представляешь, пап! - восторженно, с нескрываемой гордостью в голосе и глазах пересказывал он отцу свой разговор с Моховым, - он мне сказал, что ты у него был самым лучшим учеником, самым любимым и талантливым; сказал, что они в секции до сих пор тебя помнят.
  - Я тоже их помню - всех, - ответил тогда зарумянившийся Вадим, слушая на диване сына, ответил - и почувствовал тут же, как запершило у него в горле от чувств и даже слёзы на глаза набежали; а под конец и вовсе защемило сердце сладкой благодарной истомой.
  Он быстро всё понял тогда: что в парке с сыном его на самом деле случилось, - и благодарностью к старому тренеру проникся, добрым словом его в душе помянул и даже мысленно в пояс ему поклонился; понял, что лгал Николай Васильевич, святая душа, сынишке Олегу, восхваляя до небес его родителя былые достоинства, которых, по правде сказать, и не было-то совсем - откуда им было взяться?... И не помнил он Вадика и помнить не мог: ведь столько с тех пор лет минуло, столько воды утекло, столько прошло через его руки мозолистые таких вот непутёвых Стебловых, которых упомнить всех никакого ума не хватит... Но парнишке-то этого не объяснишь, всю правду, как она есть и какою была, не расскажешь; не хочет он этого знать, не должен.
  И Мохов сказал то единственное, что только и хочется слышать любому сыну про отца своего, что ему более всего милей и желанней. И был поэтому абсолютно прав, честен был перед Богом и самим собой, чист, благороден и великодушен...
  
  "Хороший он всё-таки мужик! - с любовью подумал тогда Стеблов про бывшего тренера, - очень хороший!... Таких - мало..."
  
  
  Глава 4
  
  "Судьба, измучь меня своим оброком.
   Ревниво тайну от меня храня,
   на вечный поиск обреки меня,
   и жизнь даруй мне ровно в поиск сроком.
   Не позволяй мне даже ненароком
   передохнуть в моем пути ни дня.
   Под тяжестью несомого огня
   согни и стань мне не судьбой, а роком..."
   Мигель де Унамуно (перевод С.Гончаренко)
  
  1
  
  За всеми перипетиями, связанными с решением задач, с поступлением во Всесоюзную заочную математическую школу, Стеблов и не заметил совсем, как наступила весна, предвестница жаркого лета. И хотя в марте снега у них были ещё высоки и пушисты, а по ночам иной раз ещё бушевала злая старуха-метель, - никто не верил уже в былую зимнюю суровую силу, не верил и не боялся. Молодое солнышко, соперница и противница затяжных трескучих морозов и стуж, огромным огненным диском всё озорнее и проворнее выкатывалось на небосвод, всё дольше и с большим размахом проводило дневную, разрушительную для снегов и метели работу. С завидным упорством, задором ребяческим, что нахальству были сродни, оно показывало всем вокруг богатырский норов свой, буйный и страстный характер.
  "Узнаёте?! узнаёте будущую всесильную хозяйку?! - ежедневно и ежечасно слало оно на землю настойчивые огненные послания. - Ужо я доберусь до вас! Ох и задам я вам всем вскорости пылу и жару!"
  И чувствовали все, что небесное светило не врёт и перед людьми не хвастается, что так оно точно и будет: и жара, и зной, и талая вода повсюду. Но страха от таких перемен отчего-то никто не испытывал. Наоборот, радость была у людей... и надежда великая - на весну и солнце, на всеобщее освежение и обновление, на собственную новую жизнь.
  "Скорей бы уж!" - думали люди, за осень и зиму намёрзшиеся, остановившись где-нибудь на солнцепёке с высоко запрокинутой головой. Замерев от восторга, они подолгу заглядывались прищуренными, слезящимися глазами на разгоравшийся на небе золотой диск, от всей души подбадривая и благодаря его, желая ему, молодому проказнику-удальцу, скорой и полной победы...
  
  Вадик, как может никто другой, торопил в тот год время, ожидая в недалёком будущем важных для себя перемен, которые он втайне ото всех связывал с Москвой и Университетом, с диковинной университетской школой. Мыслями своими он давно уже был там - в неведомом учебном заведении, где мудрые степенные люди с пристрастием изучали и анализировали, наверное, полученные от него задачи. Как они отнесутся к ним? труд его месячный как оценят, его первую творческую работу? какое вынесут, в итоге, решение? - эти и подобные им вопросы не отпускали Вадика ни на шаг с того самого момента, как он отнёс на почту свою тетрадь, и отослал её по указанному в Серёжкином плакате адресу.
  "Мне бы только поступить туда, - уединяясь, шептал он ежедневно в школе и дома, страстно мечтая о ВЗМШ и предполагаемой там учёбе. - И я буду самым примерным, самым дисциплинированным учеником. И самым счастливым человеком на свете".
  Мечтая так, так наперёд загадывая и возбуждаясь, блаженный, он бессчётное число раз возвращался к проделанной в феврале работе и с какой-то маниакальной страстью и подозрительностью выискивал малейшие изъяны в ней, просчёты и недостатки. Условия двенадцати московских задач он знал почти наизусть, не говоря уже про их решения. Поэтому где б он ни был с тех пор, что бы ни делал, куда бы ни шёл, - он неизменно возвращался к ним - и думал, думал... думал.
  "Вот, чёрт возьми!" - забывшись, частенько вскрикивал он то в школе во время урока, то дома за ужином, то в парке во время прогулок, чем приводил в замешательство и изумление окружавших его людей; после чего, спохватившись, он выискивал первый попавшийся клочок бумаги и лихорадочно что-то на нём записывал.
  "Что ты там такое всё время пишешь, Вадик?!" - спрашивали его изумлённые люди, пытаясь из-под руки его записи разглядеть.
  "Да так, ерунда всякая", - неохотно отвечал он, загораживаясь и отходя в сторону, место тихое для себя ища; а уединившись, внимательно изучал исписанный нервным почерком лист - и то с досады мотал головой, то раздражённо покусывал губы.
  "Что ж я сразу-то до этого не додумался, а?! почему по самому корявому и тупому пути пошёл?! - казнился он в укромном безлюдном месте. - Ведь это же так просто всё и так очевидно! И, главное, красиво как!... Ну и балда же я! какой же я всё-таки балда!"
  Так или почти так горевал-сокрушался он по поводу пришедшего ему на ум нового решения какой-нибудь одной из двенадцати московских задач, которое было лучше, изящнее и красивее прежнего, уже отосланного в Москву, сокрушался - и беспомощно разводил руками, ноздри розовые широко раздувал.
  "Эх! Если б мне ещё месячишко дали, - расстроенный, думал он с грустью. - Я б их все совсем по-другому тогда решил! по-другому оформил!... Как мало, всё-таки, нам было отпущено времени на раздумье, катастрофически мало!..."
  
  2
  
  Так думал Вадик, так горевал и в марте, и в апреле, и в мае... И в июне он всё искал и находил иные методы и решения, и в июле, и в августе; находил их, записывал, волновался - и не замечал совсем, что давно уже жил совершенно новой для себя жизнью, диковинной и сверхувлекательной, сверхинтересной, не ведомой до недавней поры.
  Зато это замечали люди, близко знавшие его. И в первую очередь - его матушка, безусловно, Антонина Николаевна Стеблова. К немалому своему изумлению и радости, она видела, что её непоседливый старший сын, прежде ей более всего хлопот и тревог доставлявший своей хронической неусидчивостью и недисциплинированностью, и полной образовательной индифферентностью, сын вдруг на глазах поменялся - именно так. И из необычайно подвижного, взрывного и энергичного, живого и общительного паренька, шалопая законченного и вьюна, для кого несколько минут спокойно посидеть на месте ещё и прошлой осенью было самой ужасной и самой невыносимой пыткой, которую он не мог и не желал терпеть, которую избегал всеми способами, правдами и неправдами, - так вот, её сынишка теперь в тихоню задумчивого вдруг превратился. Человека, замкнутого на самом себе, "сам себе довлевшего", покой и одиночество полюбившего больше всего, блаженную иноческую созерцательность, размеренность, леность и тишину.
  Он и дружков-товарищей прежних стал сторониться, с которыми ещё недавно был накоротке, не разлей вода что называется, с которыми проводил досуг и всё свободное время; и лыжи совсем забросил, любимый некогда спорт. Мало того, он уже намеренно ото всех скрывался то дома за закрытой дверью, то на пруду, то за деревьями городского парка, чем приятелей первое время злил, вызывал с их стороны одни лишь злые усмешки с издёвками.
  Гулять он по-прежнему любил - это правда, это ревизии и ломке не подверглось с его стороны. Но прогулки эти его последние стали носить какой-то абсолютно бесцельный, пассивно-наблюдательный характер, которым чужды были любая динамика и азарт, любые крики и шумы. За какой-то месяц-другой, с изумлением видела мать, её первенец будто бы наизнанку вывернулся, своей полной противоположностью став. И его с полным правом можно было бы размазнёй или даже рохлей теперь называть - если б ни его горящие горним огнём глаза, в которых напряжённая умственная работа непрерывно читалась...
  
  3
  
  А работа, действительно, шла - и немалая. Копаясь как-то в школьных вещах сына, которого не было дома, перебирая и просматривая их, матушка Вадика обнаружила среди прочих его тетрадей и книг большую белую папку, про которую она и не знала, оказывается, и на обложке которой, как зажжённые факела, красовались четыре заглавные буквы - ВЗМШ, - чётко, по линейке выведенные и раскрашенные. Когда мать раскрыла её, то первое, что она увидела, был тот самый плакат из Москвы, аккуратно сложенный вчетверо, который Серёжка Макаревич ещё в январе уступил дружку за ненадобностью... Под этим плакатом поражённая родительница обнаружила три двухкопеечные тетрадки, сплошь исписанные всевозможными вариантами решений конкурсных задач, которых там набралось уже около четырёх десятков. Были тетрадки чистенькими на удивление, почти что новенькими, не затёртыми на углах и краях как обычные школьные; да ещё и прилежно и с любовью заполненными крупным каллиграфическим почерком, что было для нервного Вадика, писавшего всю жизнь кое-как, подвигу сродни.
  Листая их, внимательно вчитываясь и вдумываясь в мысли сына, в его скрытую от посторонних глаз внутреннюю духовную жизнь, Антонина Николаевна была поистине поражена той огромной умственной работой, какую успел самостоятельно - за несколько месяцев всего! - проделать её сынуля в тайне ото всех - от матери даже. Но более всего она поразилась тем, как далеко он ушёл, оказывается, в своих математических познаниях, как заметно преуспел в них...
  
  4
  
  В середине августа, когда истекли уже, казалось, все сроки, Вадик получил из Москвы хорошо упакованную бандероль, на которой в качестве обратного адреса красовался штамп Московского государственного Университета. В бандероли той находились: извещение о приёме восьмиклассника Стеблова на первый курс ВЗМШ; красиво оформленная книжка в мягкой обложке - "Функции и их графики" - на сто с лишним страниц; а также небольшая брошюра с первой контрольной и перечнем тех немногих, но жёстких требований, которые предъявляло руководство школы к своим ученикам.
  "Поступил!" - с облегчением выдохнул тогда наш герой, у которого от радости и волнения всё загорелось внутри и щёчки румянцем налились. Его сомнения прежние были теперь позади; за спиною остались и муки пятимесячного ожидания.
  У Стебловых в тот день был праздник - настоящий, шумный, большой, ни с чем не сравнимый, - который, впрочем, не долго длился. Уже вечером, освободив стол и положив перед собою присланную бандеролью книжицу, Вадик с жаром принялся за работу, которая не прекращалась после этого ни на один день вплоть до июля следующего года, когда в занятиях заочной школы наступал перерыв, и можно было немного передохнуть и расслабиться. Работа была нешуточная и нелёгкая: ежемесячно ему необходимо было самостоятельно осваивать присылаемый из Москвы теоретический материал, освещавший различные вопросы элементарной математики, которые либо совсем не проходились в обычной школе, либо проходились бегло, поверхностно. Материал тот закреплялся потом однотипной контрольной работой из пятнадцати-двадцати задач, и задачи были под стать теории. На каждую из них можно было бы смело ставить, пользуясь школьной классификацией, по паре больших жирных звёзд, - так что пыхтеть приходилось помногу, думать и напрягаться... По истечении отпущенного срока задачи с решениями требовалось отослать в Москву, где их просматривали преподаватели школы - студенты мехмата как правило, первокурсники и второкурсники. Неудачно решённые или нерешённые вовсе задачи вместе с новым заданием и небольшими подсказками возвращались назад, и в следующем месяце на нерадивого ученика ложилась уже как бы двойная нагрузка.
  И так каждый раз - безо всяких поблажек и послаблений...
  
  Темп обучения был предложен бешеный, и выдержать его было ой как непросто! Особенно - на первых порах, когда ещё каждая задача решалась с таким усилием и усердием, будто бы именно она и была самой главной и самой последней.
  Занятия в общеобразовательной школе в расчёт не принимались - совсем. Их как бы и не существовало вовсе - ни занятий пятичасовых, ни ежедневных домашних заданий, ни элементарной личной жизни ученика. Всё это считалось, по-видимому, в ВЗМШ чем-то побочным и несерьёзным. Потому и отбрасывалось там без раздумий при составлении планов и программ. Девиз обучения был предельно жёсток и строг: коль уж "взялся за гуж, не говори, что не дюж"; коль собрался стать математиком - работай за двоих, а то и за троих даже. Вертись, крутись, как хочешь, как можешь, поспевай, - но задание очередное выполни, точно и в срок. И в Москву его потом отошли, предварительно в самодельный конверт упрятав. А иначе нельзя, иначе - застой и гибель. Апатия, пессимизм, дряхление ума и воли... и - гибель: всех добрых начинаний гибель, всех добрых дел. Никогда и никого ещё расхлябанность и разгильдяйство, и либерализм гнилой и дешёвый не приводили к добру! Всё это уже проходилось тысячу раз, на этом люди не единожды обжигались, в размазню безвольную и никчёмную превратились...
  
  5
  
  Такова была Москва со своей шальной беспокойной жизнью - именно такой узнал её наш герой уже с первых дней знакомства с ней, пусть пока и заочного. Она как смерч, налетающий невесть откуда, в одночасье покоряла глубинку силой своей недюжинной и динамикой, деловитостью крайней, столичным скоростным напором. Но, главное, - своей агрессивной духовной мощью, сметающей всё на пути, преград и препятствий не ведающей и не терпящей. Москве нужно было либо подчиняться полностью и бесповоротно, её скорости бешенные целиком принимать, особенный образ жизни, - либо в сторону уходить побыстрей, не раздумывая ни секунды. Уходить - и продолжать себе спокойно дальше спать крепким провинциальным сном, таким желанным и живительным одновременно для слабого человеческого организма.
  Вадик Стеблов подчинился: предложенным скоростям, предложенной новой жизни, - уже потому подчинился, что динамизм и скорости максимальные были присущи ему с рождения, являлись неотъемлемыми свойствами его, внутренней сутью. И как раньше он изматывал себя непомерными нагрузками во время детских игрищ и забав и потом во время тренировок лыжных, ежедневно часами пропадая в секции, - так и теперь его словно бы привязал кто к письменному столу, ставшему для него с тех пор полем интеллектуального боя. Вершины человеческого духа он принялся покорять так же азартно и яростно, как до этого покорял вершины спортивные.
  Всё это отнимало уйму времени у него, сил и здоровья, - но Вадик-математик, как и Вадик-спортсмен, не испытывал ни усталости, ни уныния! Всё было как раз наоборот: был невиданный какой-то душевный подъём и такая же невиданная, невероятная для четырнадцатилетнего паренька жажда работы. По многу часов кряду он не вылезал из-за стола - думал, решал, записывал, - а ему всё казалось мало. Всё он чего-то не додумывал, не успевал, не понимал, как следует, - так что родителям приходилось уже силком отправлять его спать или же на прогулки.
  "Хватит, сынок, отдохни, - поочерёдно говорили они ему, закрывая московские книжки, лампу у него на столе выключая. - И так уже сегодня хорошо потрудился".
  "Да я только сел: чего отдыхать-то?!" - всякий раз сопротивлялся сын, которому совершенно искренне представлялось-думалось, что он и не работал ещё - до того быстро и незаметно тогда для него пролетало время...
  Казалось бы, что при такой загруженности и самоотдаче полной он должен был, по всем правилам и раскладам, забросить-запустить своё основное и наиважнейшее на тот период жизни дело - учёбу в общеобразовательной школе, успеваемость там резко снизить, троек в дневник, как ранее, нахватать, когда он спортом также вот остервенело и азартно увлёкся... Но ничего подобного не произошло - даже и близко: не запустил, не снизил, не нахватал. Учился достаточно ровно весь восьмой класс, хорошо учился.
  Больше скажем: занятия в ВЗМШ, к неописуемой радости родителей Вадика, благотворно сказались на учёбе сына, на его успеваемости, собранности, дисциплине, произведя тот же самый эффект по сути, что произвело два года назад и его безудержное увлечение лыжами. И если тогда Вадику, воспитаннику городской спортшколы, стыдно было уже плохо бегать, на соревнованиях отставать, на уроках физкультуры, - то теперь ему стыдно стало плохо учиться. Тем более стыдно, что, как выяснилось ещё в сентябре, из всех восьмиклассников школы - из девяносто двух человек! - в Москву в тот год, помимо него самого, поступила только Чаплыгина Ольга, отличница с первого дня и большая умница, всегдашняя любимица учителей. Ни Вовка Лапин, с его соображалой-отцом, ни кто-то другой в заочную школу не поступили, как ни старались...
  
  6
  
  Такие известия ошеломляющие и невероятные не проходят бесследно - ни для кого. Они действуют на сознание человека похлеще любого гипноза, любых заклинаний и чар. Тем более, если этот человек - паренёк совсем ещё молодой, едва жить начавший.
  Не был здесь исключением, разумеется, и наш Вадик, для которого сам факт самостоятельного поступления в Москву значил очень и очень много. Сбылась его первая отроческая мечта, которую он полгода, как жених невесту, лелеял, не напрасно были потрачены в феврале время и силы. Он поверил в себя не только как бегуна или прыгуна, но уже и как творца-интеллектуала; как человека, умеющего не хуже других в школе аналитически и логически мыслить, задачи самые сложные решать, не хуже других учиться.
  Всё это было крайне важно и нужно ему: ведь ещё недавно совсем он едва концы с концами сводил на общеобразовательной среднешкольной ниве, презренным маленьким человечком числился там, почти что изгоем. А тут он вдруг в одночасье, к всеобщему непониманию и изумлению, превратился в первого математика класса, всей школы даже, за спиною которого оказались многие хвалёные отличники-одногодки, ещё каких-то полгода назад даже и не воспринимавшие его всерьёз, на него как на дурочка-недоумка все поголовно смотревшие. Впереди теперь была только Чаплыгина одна, - но та всегда была впереди, все предыдущие семь лет обучения... К этому привыкли и учителя, и ученики. И первенство её долгое и безусловное ни сомнений, ни удивления не вызывало.
  Вадик же, наоборот, удивил в восьмом классе всех. Лидером класса он сделался так стремительно и так для учителей и одноклассников неожиданно - что даже и сам толком не понял тогда, как это всё у него, раба Божьего, произошло, как он смог один сотворить такое... Но главное он понял прекрасно - с того момента, по сути, как только первый пакет из Москвы получил и его прочитал от корки до корки и сам за себя порадовался. Он понял, что не имеет права теперь учиться хуже других, хуже того же Лапина Вовки. Уже потому, хотя бы, что, позоря себя плохой успеваемостью, будет автоматически теперь позорить и принявший его в свои ряды Университет. А вместе с ним - и всех тех людей, именитых и безымянных деятелей науки, кто когда-то выросли в его стенах, в его же стенах выучились и воспитались; и трудами своими, бессмертными научными подвигами и открытиями стяжали славу России, духовно возвысили и укрепили её.
  Нет, такого позора и унижения достойным университетским людям - академикам, доцентам и профессорам - Вадик допустить уже никак не мог: он не имел на подобные действия никакого морального права...
  
  7
  
  В двадцатых числах сентября, когда самодельной заказной бандеролью только-только была отправлена в Москву первая контрольная работа с решёнными задачами, в жизни восьмиклассника Стеблова произошло ещё одно значительное событие, оставившее не менее заметный след в его дальнейшей жизни и судьбе, чем даже триумфальное поступление в ВЗМШ. У героя нашего появился новый товарищ, Збруев Сашка, - человек, который, на удивление быстро сблизившись с ним, почти-что сроднившись, сделался главным действующим лицом и виновником одновременно тех больших перемен и той драмы, что поочерёдно, с промежутком в один год всего, ожидали Вадика в недалёком будущем.
  Збруев этот в их четвёртой школе был личностью легендарной, можно даже сказать - культовой, как живая кинозвезда или космонавт тот же, с которого хоть портреты пиши и на стенку вешай. Не прогадаешь, как говорится, в убытке не окажешься... Так, он был единственным учеником, вероятно, которого у них знали все - и педагоги, и дети, - про которого постоянно говорили и сплетничали после уроков и на переменах. Имя которого, одним словом, было всегда на слуху.
  Со стороны это покажется удивительным Вам, дорогой читатель, но уже начиная с пятого класса - времени, когда всех пятиклассников их школы начали регулярно собирать вместе на собрания и "линейки", на которых традиционно подводились итоги и намечались планы, отмечались юбилейные даты какие-нибудь, праздники, где двоечников прилюдно чихвостили, нарушителей дисциплины, а отличников также прилюдно хвалили (тогда это была обычная педагогическая практика, применяемая во всех школах страны), - так вот с этого момента участвовавший в тех общешкольных сборах Стеблов неизменно слышал от учителей про какую-то неслыханную гениальность этого низкорослого и вертлявого паренька из параллельного "Б" класса, от чего порой даже дух захватывало. А ещё выступавшие говорили с жаром и наперебой про его умопомрачительные образовательные успехи, якобы всесторонние и недюжинные, которые рекламировались и тиражировались работниками школы с таким немыслимым постоянством и такой упорной последовательностью на протяжении последних шести школьных лет, что выглядело это со стороны как-то уж слишком навязчиво и неправдоподобно. Да и чудно и странно одновременно, чтобы в это безоговорочно верилось.
  Выступал, к примеру, на какой-нибудь очередной "линейке" директор их школы, суровый безногий мужик-фронтовик, скупой на похвалу и ласки. И обязательно говорил, помимо всего прочего, в конце выступления - как некий заведённый ритуал какой-то, - что есть-де среди присутствующих учеников, ленивцев и бездарей по преимуществу, один на удивление талантливый мальчик, Збруев Саша, который и учится-де блестяще, и в шахматы играет здорово, и так же здорово-де решает все математические задачи без исключения; что при желании мог бы он, такой-то умница-разумница и вундеркинд законченный, стопудовый, и шахматный кружок организовать, и математический; и учил бы, мол, там уму-разуму своих дружков-лоботрясов - на пользу им всем, а руководству школы на радость.
  "Ну что, Сашок, друг ты мой разлюбезный, организуешь для своих товарищей кружок какой-нибудь? поучишь их, как жить и учиться надо?" - уже напрямую обращался директор к стоявшему перед ним низкорослому кучерявому парню с густой шевелюрой на голове, которого в тот момент пожирали глазами все присутствовавшие.
  "Не знаю, - нескромно и даже развязно как-то хихикал в ответ парень, не тушуясь ни сколько перед директором. - Я подумаю..."
  "Надо же! - всегда удивлялся в такие минуты стоявший на "линейке" Стеблов, по-гусиному вытянув вперёд шею и стараясь получше разглядеть через строй юного одногодка-гения. - Такой маленький и такой невзрачный на вид - а такой умный! Сам директор его уже знает! Значит, успел уже где-то прославиться и засветиться, показать себя!"
  Образ неказистого "гения" откладывался в голове и запоминался помимо воли. Уже потому хотя бы, что на самого Стеблова директор до восьмого класса включительно как на пустое место смотрел. И даже и в лицо, вероятно, не помнил, не то что по имени и фамилии...
  
  8
  
  Вольно или невольно, но при случае Вадик приглядывался к Сашке на переменах, в столовой школьной, на школьном дворе, стараясь в минуты тех редких в общем-то встреч получше рассмотреть знаменитого сверстника, глазами чуть ли ни в душу к нему залезть - чтобы узнать того повернее, заочно с ним, так сказать, познакомиться. И чем чаще и дольше он за ним наблюдал, исподволь изучал его и внимательно с головы и до ног всякий раз рассматривал, - тем больше не соответствовал складывавшийся в голове Стеблова от мимолётных тех впечатлений портрет сопровождавшему Збруева с первых лет оголтелому пропагандистско-рекламному ореолу.
  Уже одним внешним видом своим, своими агрессивно-развязными манерами Збруев негативно воздействовал на не знавших его людей, на Стеблова того же, оставлял у них по себе недобрую и неприятную память. Маленький как сморчок, как недоносок-заморыш неряшливый и невидный, шустрый, вертлявый без меры и крикливо-визгливый одновременно, он был из той породы людей, про которых в народе принято говорить, что люди эти - так себе: ни кожи, ни рожи, а только подлость одна, срам сплошной и мерзость. Где бы ни появлялся он, как успел заметить Вадик, пусть даже и на самое малое время: в коридоре ли, в столовой, в раздевалке или на улице, - везде ему сопутствовали какая-то нескончаемая возня, гогот и грохот, и подчёркнуто-громкий, будто бы на показ, разговор. Во время которого он всем и всегда подчёркивал, что он-де здесь самый умный и самый главный. И поэтому все должны слушать его одного и только им восхищаться.
  В классе он был самым низкорослым учеником и самым из всех беспородным, самым непривлекательным. Но на "линейках" почему-то стоял всегда впереди - сразу же за комсоргом класса, - глаза всем мозолил своим телесным уродством и низостью. И это было нонсенсом, пародией на порядок и дисциплину. Это вызывало со стороны одно лишь глухое непонимание с недоумением.
  Одноклассники его говорили, приглушая голос и руку прикладывая к губам, по сторонам испуганно озираясь, что был он злой и несдержанный на язык, был ехидный и колкий, можно даже сказать - ядовитый, что мог, не задумываясь, больно обидеть словом кого угодно, прямо в глаза тебе гадостей и дерзостей наговорить; что дружить с ним поэтому тяжело и накладно, что он и не дружит ни с кем - всех презирает. Слышать такое было странно Стеблову, даже чудно, не понимавшему, не бравшему в толк, как это такие карлики-дохляки могут быть ещё и такими злыми и ядовитыми одновременно, как умудряются постоянно и безнаказанно обижать людей. Да любому другому давно бы накостыляли за длинный язык, руки-ноги переломали за издевки насмешливые, подлые. А этот клопик на двух ногах ходит себе живой и здоровый вот уже столько лет - и всё никак не уймётся, всё ему с рук сходит. Отчего? - непонятно!
  Нет, не нравился ему Збруев, определённо не нравился. И чем дальше - тем не нравился больше. Он как бы являл собою пародию, или антипод того человека и мужика - мужественного, красивого и статного, порядочного, немногословного и солидного всенепременно, - что с малолетства был для Вадика идеалом, к которому сам он тайно всегда стремился.
  "Неужели ж он и вправду такой талантливый и башковитый, как про него говорят? Чудно!... Как-то не очень с ним всё это вяжется, прощелыгою и трепачом таким", - встречаясь с ним раз за разом в школе, вцепляясь в Сашку глазами прищуренными, стойко думал про него Вадик несколько школьных лет - и удивляться при этом, что "гении" могут быть такими вертлявыми до неприличия, такими невзрачными и неприятными.
  Не менее поражал Стеблова и такой ещё красноречивый факт: Збруева знали практически все учителя школы и знали довольно близко. Любой из них мог запросто остановить его на перемене и проболтать с ним минут десять просто так, как с равным себе человеком. И Сашка не чувствовал в их присутствии никакой совершенно робости: всё также кривлялся по обыкновению, скалился, гоготал, держался с ними развязно и нагло.
  "...Удивительный он всё-таки малый, загадочный и необъяснимый, - наблюдая со стороны всё это и по-обыкновению хмыкая себе под нос, недоумённо итожил Стеблов те свои короткие наблюдения. - Наверное и впрямь вундеркинд. Ну а как иначе ещё объяснить такое его поведение?!..."
  
  9
  
  Секрет "гениальности" Збруева открылся Вадику в восьмом классе, когда он сдружился с Сашкой по воле случая, вошёл в его семью на правах друга и с родителями его познакомился. Тогда-то он и понял всё, и перестал удивляться, голову себе ломать в поисках верной разгадки. Он понял, что насколько мачехою была к Збруеву Сашке на первых порах природа, настолько же матерью - судьба. Ибо родился дружок его новый в знаменитой учительской семье, жил в не менее знаменитом "учительском доме". Дом этот, надо сказать, в ту пору был одним из самых добротных и красивых в городе. Кирпичный, трёхэтажный, с высокими потолками и просторными квартирами со всеми удобствами. Понимай - с туалетом, ванной и горячей водой, - что было сродни хоромам барским для нищих работяг Стебловых, которые первые несколько после переезда в город лет проживали в гнилом и сыром бараке с общим туалетом на улице на десять семей, с холодной водой из уличной же колонки. А тут такой особняк шикарный с балконами, который построило для своих сотрудников ГорОНО, точнее - главным заказчиком выступило. Оно же и распределяло в том доме квартиры. Попасть туда было ой-как не просто сразу после войны, когда весь город лежал в руинах, и большинство горожан проживало Бог знает где - в землянках и шалашах, в переполненных холодных бараках. Случайных людей туда точно не заселяли.
  Родителей Збруева заселили - не за красивые глаза, разумеется, и не за выдающиеся заслуги, измерить которые нелегко, если вообще возможно. Заселили за то, что входили в "круг", были "избранными"... Чтобы пояснить последнее, скажем (вкратце об этом уже упоминалось ранее), что в городе, куда молодыми переехали на ПМЖ родители Стеблова, сугубо деревенские жители, жители-плебеи, было всего восемь школ. И среди них две, под номерами один и четыре, были элитными: туда отдавала на обучение и воспитание своих избалованных отпрысков вся городская знать - партийные, советские и хозяйственные воротилы. Четвёртая школа обладала даже некоторым преимуществом, потому что территориально располагалась выгоднее, чем первая, - в самом центре города, на его холме, куда добираться детям было гораздо удобнее и приятнее... В двух этих школах, ввиду их особого статуса, было лучшее в городе финансирование и материально-техническое обеспечение, осуществлялся самый тщательный кадровый подбор, проводилась самая жёсткая среди педагогов фильтрация. Учителя, попадавшие туда и там со временем закреплявшиеся, получали повышенные оклады и всевозможные ежемесячные и ежеквартальные надбавки, путёвками обеспечивались ежегодными в дома отдыха и санатории, квартирами, чего были лишены их менее удачливые коллеги из соседних школ. Потому-то и держались они за свои места крепко-крепко, за места и собственные предметы. Процент успеваемости и мастерство у них были очень высокие - куда выше, в целом, чем у преподавателей в других учебных заведениях города. Высока была, соответственно, самоотдача и дисциплина... И, будучи сами людьми грамотными, дисциплинированными и мастеровитыми, они и от ребятишек требовали такого же точно отношения к делу, что, безусловно, сказывалось потом на послешкольной судьбе последних... А ещё, как бы в дополнение к сказанному, заметим, что работать в первой и четвёртой школах было выгодно ещё и потому, что, общаясь плотно в течение нескольких лет через своих юных воспитанников с их высокопоставленными родителями, всесильными и всемогущими по преимуществу, расторопный педагог при желании мог извлечь для себя из такого общения немалую житейскую пользу, какую многие из них и извлекали, вне всякого сомнения.
  Так вот, директором первой элитной школы, как оказалось, был Иван Иванович Збруев, отец Сашки, а в четвёртой - родной школе Вадика, куда Стеблов, не имевший знатных родителей, попал по сугубо территориальному признаку, - в четвёртой преподавала математику в старших классах Тамара Самсоновна Збруева - мать "юного гения"...
  
  10
  
  Ивана Ивановича Вадик увидел первый раз только в середине восьмого класса, да и то мельком, можно сказать - на бегу, не успев даже как следует представиться, и впечатления тот на него не произвёл совсем ввиду своей мелкости и невзрачности. А вот Збруеву Тамару Самсоновну он знал в лицо (не зная при этом имени её и фамилии) едва ли не с первого дня обучения, когда кроме первой учительницы и не знал-то ещё никого, когда со своего первого, "инкубаторского", этажа только в столовую за чаем спускался.
  Её невозможно было не знать, при всём, так сказать, желании, - настолько яркой и колоритной она была дамой. Огромного роста и веса, мощная, физически очень крепкая, с широченными бёдрами невероятных размеров и громовым мужским голосом, она одним своим грозным видом наводила страх на окружавших её людей, подавляла их взглядом властным, требовательным, железной и непреклонной волей. Мировоззрение её было достаточно ясное и простое, абсолютно бесхитростное и недвусмысленное, как это теперь уже, по прошествии многих лет, автору представляется, сравнимое с мировоззрением автомата Калашникова разве что или того же гранатомёта. Сформулировать его можно приблизительно так: всех слизняков и мокриц двуногих надо порабощать и гнобить, превращать в этакий скот рабочий. А кого поработить и скрутить нельзя - того надо уничтожать. Беспощадно! Чтобы не мешали они, козлы, "нормальным людям" спокойно жить и радоваться.
  Короче, это была не женщина, а танк живой, вездеход или бронетранспортёр на марше, под который лучше не попадать, который тебя как букашку расплющит и не заметит. Этим она, кстати сказать, актрису Раневскую по виду очень сильно напоминала, да и по характеру тоже, по темпераменту, которые у Фаины Георгиевны хорошо видны в ролях, в каждой абсолютно роли.
  Далее непременно надо отметить во ещё что, для полноты картины. Являясь женой директора школы, ногой открывавшего двери в горком партии и ГорОНО, Тамара Самсоновна чувствовала себя на работе не меньшей хозяйкой, чем муж, перед которой трепетали и лебезили все - от уборщиц и лаборанток до самого директора. Она и мужика своего безвольного и слабохарактерного держала в железной узде, и он у неё, недотёпа, был всю жизнь на посылах, на поводу, жил её гибким острым умом, её грандиозными на жизнь планами.
  Только одна лишь Мещерякова в четвёртой школе не лебезила и не боялась Збруеву, смотрела на неё свысока и в душе, как казалось со стороны, её презирала. Ну так у той у самой муж в горкоме работал: заведовал промышленным отделом там, делами большими ворочал, в обком еженедельно ездил. Мещерякова Збруевой была не по зубам, Мещерякову Тамара Самсоновна хотя и ненавидела, но опасалась...
  В семье Збруевых, как выяснилось, был ещё один сын, Илья, который также когда-то учился в четвёртой школе и которого Вадик помнил как хорошего лыжника, неизменного участника спартакиад, не зная только, что они с Сашкой братья. Ко времени знакомства Вадика с младшим Збруевым Илья был уже студентом второго курса Московского энергетического института, заведения почтенного и уважаемого, гремевшего тогда по стране. Сие немаловажное обстоятельство ещё больше поднимало Сашку в глазах его сверстников, увеличивая и без того высокий его авторитет и славу.
  Такова вкратце была семья "юного гения" из восьмого "Б" и таков был он сам - человек, кто в сентябре-месяце буквально ворвался в жизнь нашего героя на правах близкого друга, оттеснив на время всех прежних его друзей...
  
  11
  
  Знакомство их произошло на первом факультативном занятии, которые в тот год решила организовать для восьмиклассников своей школы Нина Гавриловна Лагутина - бессменная учительница математики восьмого "А", четвёртый год подряд преподававшая алгебру и геометрию одноклассникам Стеблова и одновременно с этим осуществлявшая общее руководство классом, бывшая их классным руководителем. Предваряя дальнейший рассказ, здесь стоит отметить сразу же, что с учительницей Вадику сильно повезло, как повезло ему, в целом, и с четвёртой школой. Уже потому, хотя бы, что Лагутина - и это надо в первую очередь сказать про неё - была и специалистом и преподавателем, каких поискать, большим знатоком и любителем своего дела... может быть, даже самым большим в их школе, если не во всём городе. Этот вывод авторский не только его личным опытом подтверждается, но и тем, например, что свой диплом учителя она выстрадала и получила не где-нибудь, а в Ленинграде - в знаменитом на всю страну ленинградском педагогическом институте. Она была, таким образом, одним из двух педагогом у них (про первую - рассказ дальше), обучавшимся в высшем учебном заведении с всесоюзным статусом. Другие учителя в школе Вадика в плане качества и глубины знаний были на порядок слабее и проще: в лучшем случае являлись выпускниками их областного пединститута, программа и требования в котором не шли ни в какое сравнение с ленинградским.
  Важно отметить ещё, что училась там Нина Гавриловна на дневном отделении - не на вечернем или заочном, тем паче, как другие, получавшие дипломы, дома сидя. Училась сразу же после войны, когда Ленинград только-только начал приходить в себя после страшнейшей трёхлетней блокады, последствия которой этот героический город многие десятилетия преодолевал, раны войны "зализывал"... Суровое ей выпало время, голодное и холодное. Казалось: не до учёбы было, не до математики... Но она хотела учиться, и она это сделать смогла: загорелась, подготовилась, собрала вещи и поехала... И поступила сразу же, в первый же год, и потом выдержала в институте пять тяжеленых лет - и честь ей и хвала за это и низкий от многочисленных учеников поклон, а от Небесного Отца - благодарность! Ведь стремление человека к знаниям, к Свету, к Истине является главнейшей его отличительной чертой, первым признаком "человечности" что ли. Именно знания и формируют, в конечном итоге, личность, расцвечивают и раскрашивают её всевозможными ярчайшими красками, выделяют каждого конкретного индивида из общей бесцветной массы двуногих живых существ, от массы звериной особенно-то и не отличимой. Все другие критерии для определения уникальности человека, его своеобразной и несравнимой ни с чем красоты поверхностны и сомнительны - чтобы там ни говорили по телевизору про толщину кошелька, виллы во Франции и хватку "волчью", про размеры талии, груди, длину ног, про древнюю культуру тела...
  
  12
  
  Возвращаясь назад, к Лагутиной, скажем, что внутреннее стремление молодой девушки стать педагогом в точности совпало тогда с нуждами родной страны, разбившей в пух и прах очередного хищного завоевателя-Зверя. Истощённое войной государство, положившее на полях брани миллионы чистых и честных душ и голов светлых, испытывало крайнюю нужду в широко образованных специалистах; в крепких преподавательских кадрах - в особенности. Из уст правительства с генералиссимусом Сталиным во главе набатом прогремели тогда крылатые ленинские слова: "учиться, учиться и учиться", - и тысячи юношей и девушек во всех концах огромной державы, державы-победительницы, поддавшись призыву, дружно садились за парты, чтобы по прошествии нескольких лет с успехом заменить на трудовых фронтах погибших на фронте родителей.
  Таланты поощрялись как никогда, таланты культивировались и оберегались; им были открыты любые двери любых научных учреждений страны, даже самых престижных и засекреченных. Дерзай только, пробуй, думай, изобретай, твори, создавай великое и вечное; стремись к неведомым берегам, высоким космическим далям. Но непременно отдачу давай, давай результат. Иначе грош цена твоему пустому сидению и диплому.
  Поблажек не было никому и никаких. Требования были предельно жёсткими. Запад с Америкой во главе развернул против России "холодную войну" - взамен "войны горячей". И необходимо было либо гнуться и погибать, либо отвечать на смертельный вызов противника. Альтернативы у русских не было никогда: всегда их жизнь балансировала на грани войны и мира.
  "Русская история, - как нельзя лучше писал по этому поводу замечательный русский мыслитель И.А.Ильин, воспринимавший Родину свою милую через образ вечно осаждённой крепости, - развивалась так, что для неё не было никакого выбора: или надо было сражаться, или быть уничтоженными; вести войну или превратиться в рабов и исчезнуть." "Со всех сторон доступная, нигде не защищённая, простиралась Россия - своего рода лакомая добыча как для кочевого Востока, так и для осёдлого Запада. Столетия тревоги, военных угроз, переменных успехов и поражений, нового собирания сил, нового чрезмерного напряжения... Такова история России - история длительной национально необходимой обороны..."
  Такое положение дел и обстановка внешняя не могли не сказаться, естественно, на качестве обучения, на атмосфере, царившей тогда в российских учебных заведениях, как высших, так и средне-специальных; как не могли не отразиться они, конечно же, и на настрое самих студентов, на их самоотдаче невиданной, непостижимом энтузиазме! Нина Гавриловна рассказывала иногда на уроках про учёбу в северной столице, ознаменованную единым творческим для всех порывом, пытаясь рассказами этими ребятишек зажечь. Про тяжёлые институтские сессии рассказывала, во время которых подруги её истощённые частенько падали в обморок от переутомления, и преподаватели откачивали их нашатырем; про выпускные ответственейшие экзамены, во время которых у неё самой без конца текла из носа кровь и кружилась голова от усталости и перенапряжения; про то, наконец, как рыдала она в деканате от счастья, получая на руки тёмно-синий диплом, как целовала его при всех многократно, давая клятву не опозорить высокого звания Учитель. Наверное, всё оно так и было. И классная руководительница Вадика вряд ли сильно сгущала краски, преувеличивая пережитое. Потому как была она в школе, повторимся, на голову выше многих своих коллег-преподавателей и по знаниям математическим, довольно обширным и глубоким, и по преподавательскому мастерству, всем им всегда помогала, подсказывала, консультировала, задачки решала особо сложные, которые те самостоятельно решить не могли... И уроки свои она стремилась проводить так, чтобы были они понятны и двоечникам, и отличникам - как можно честнее и проще то есть, без самолюбования и выпендрежа, до которого немало педагогов охочи. И это ей удавалось, как правило: классы, которые она вела, по среднестатистическим показателям были всегда впереди. Что и подтверждали проверочные рейды представителей различных надзорных ведомств, проходившие с успехом.
  Казалось бы, что такой солидный диплом, богатые познания и мастерство педагога просто обязаны были положительно повлиять на её судьбу, служебное положение и карьеру - в плане её продвижения и роста. Однако ж вот не повлияли ни сколько, даже и самую малость не помогли. И уже с первых месяцев своей работы стала Лагутина в школе этакой ломовой лошадью, бессловесной и безотказной, на которую и наваливали больше всех, и чаще других запрягали; а кормили ровно настолько, чтобы с голода, бедная, не умерла, сколько требуется для физического выживания. Слава и почёт, во всяком случае, и всяческие там награды и поощрения всё время доставались другим - таким, к примеру, как Збруева Тамара Самсоновна, которая жирный и сладкий кусок могла из чужой глотки запросто вырвать, чтобы в свою запихнуть. А трудягу и тихоню-Лагутину на голодной диете оставить. Участь которой была с первого дня незавидной, увы. Это - и горы непроверенных тетрадей, и максимальное количество часов; да ещё и постоянные подмены и работы внеурочные, дополнительные.
  Нина Гавриловна не роптала - ни разу: бунт и революция не были её стезёй. Покорно и бесстрастно тянула она свой педагогический воз, и даже и не пыталась сопротивляться. И поделать тут было ничего нельзя: такой уж был у неё абсолютно не бойцовский характер...
  
  Немало поспособствовало этому и неудачное её замужество, от которого очень скоро остались только пометка в паспорте да чужая, противная ей фамилия, да ещё два крохотных живых существа, два мальчика с промежутком рождения в один год, которых уже ей одной пришлось растить и вытягивать в итоге, выводить, что называется, в люди. Как это всё тяжело и во всех отношениях обременительно! - объяснять не надо! Кто бабье одиночество испытал, кто самолично прошёл через такое - тот знает и так: по чём она - безмужняя бабья доля!
  Рассказывали, что она даже и алиментов не требовала и в суд не обращалась ни разу, когда её бывший супруг, по белу свету странствовавший, по много месяцев кряду денег ей на мальчиков не высылал - толи по забывчивости, толи сознательно. Тут тоже характер её выступал, проявлялся отчётливо: ей, тихоне "беззубой" и слабохарактерной, легче было полуголодной с детьми сидеть, чем по судам мотаться, деньги из кого-то трясти-вышибать, с кем-то сутяжничать и бодаться, недобрую славу себе в глазах людей составлять, сквалыгою прозываться. Активный жизненный путь, с мирским борением связанный, с бунтом, был ей с рождения глубоко чужд... и глубоко противен был, вероятно, всему её душевному складу.
  Про Лагутину важно ещё сказать, что, оставшись одна после кратковременного замужества, она не загуляла, не запила, не опустилась до "грязи" и бытового распутства, чем обыкновенно славны молодые одинокие женщины, женщины-разведёнки. Никогда не видели её в школе истерзанной и помятой после бессонных бурных ночей, опухшей, отёчной, одетой неряшливо; как не тянулась за ней длинным шлейфом и дурная по школе слава. Чистой и ухоженной всегда была - и внешне, и внутренне, - причесанной, по форме одетой; и детей одевала чистенько, чтобы не выглядели хуже других, не ощущали себя ущемлёнными.
  Чувствовалось только - по глазам её грустным и чёрным, по нервным жестам и репликам, - что уж больно одинокой она себя ощущает, бесправной и беззащитной; что безрадостна и бесприютна нынешняя её жизнь.
  Но тут уж вины её не было никакой, - ибо тоску душевную, страх перед будущим помадою не затрёшь и раскалённым утюгом не загладишь!...
  
  13
  
  Когда Нина Гавриловна впервые появилась в пятом "А" классе, как только его переступила порог, представилась и познакомилась, первый урок провела, одноклассники Стеблова уже и тогда почувствовали, что из этой слабохарактерной одинокой женщины можно любые "верёвки вить" и садиться на шею при всяком удобном случае, что с учительницей им повезло несказанно. У неё они не перетрудятся - это точно. Потому что она - добрая, она - демократ...
  
  И так оно всё и случилось - одноклассники здесь не ошиблись. Они действительно "вили верёвки" все последующие шесть лет - и на шее сидели, и сибаритствовали по настроению. И ничегошеньки Лагутина с этим поделать не могла, а точнее будет сказать - не очень-то и пыталась. И здесь ей было легче и проще молча терпеть и утираться, безропотно уступать, поддаваться классу - чем огрызаться, ставить на место всех, бунтовать, принуждать, своевольничать. Толстовское знаменитое "непротивление злу насилием" было сознательной её политикой, которая, как уже было сказано, в целом давала хорошие результаты: классы её по успеваемости были в числе первых в школе, а ученики - на ведущих ролях.
  "Кто хочет учиться, кто старается изо всех сил и кому моя математика нравится и будет нужна в будущем - тому я обязательно помогу, отдам тому все знания и всю душу, - вероятно, решила она для себя с первого же своего самостоятельного урока. - А с лоботрясами и двоечниками ругаться, заставлять их внимательно себя слушать и чему-то силком учить, всех этих слесарей и сантехников будущих, уборщиц, учётчиц и шоферов, - нет, это дело пустое и безнадёжное. Себе дороже выйдет"... И, наверное, это было правильно, такая её негласная политика и метода...
  
  14
  
  Была у Нины Гавриловны в школе одна отдушина - Чаплыгина Ольга, красавица, праведница, большая умница и эрудит, отличница с первого дня обучения, общественница и работяга. Всё то время, покуда Лагутина руководила классом Стеблова и вела у них математику, а происходило это в продолжение шести долгих лет, с пятого и по десятый класс включительно, она души не чаяла в ней, считала эту кроткую и прилежную, очень воспитанную и трудолюбивую девочку самой умной и самой способной ученицей в школе, что было истинной правдой, истинной, не всем, однако же, нравившейся.
  Они были очень похожи, учительница и ученица, - и лицами своими круглыми и широкими, и огромными неженскими лбами, и тёмными прядями волос на голове, заколотыми сзади в пучок; похожи они были и характерами, и темпераментом, и отношением с людьми, но главное - склонностью к точным наукам, среди которых на первый план обе ставили математику. Неудивительно поэтому, что довольно быстро у них сложились тёплые дружеские отношения, на взаимном уважении и доверии друг к другу основанные, которые все школьные годы неоднократно давали повод ко всяческим сплетням и пересудам, и к тайной непримиримой зависти - как со стороны самих учеников, так и со стороны их родителей... Но Чаплыгину Лагутина не бросала несмотря ни на что, своих симпатий к ней ни от кого не прятала, не скрывала чувств; наоборот - усиленно пропагандировала и превозносила их, как и многочисленные достоинства своей любимицы. И все девять лет стояла за неё горой - как за дочку родную! - что было ей, тихоне, совсем не свойственно. В десятом классе только она не смогла её уберечь от одной злыдни, - но и там винить её особенно-то нельзя: злыдня попалась уж больно напористая и ядовитая!
  Что же касается других воспитанников, то их Нина Гавриловна не воспринимала всерьёз - ни как математиков, ни как личностей. И хотя и ставила половине класса отличные по своему предмету отметки, всегда подчёркивала при этом, что на твёрдую пятёрку математику у них знает одна Ольга, что только за неё одну она не будет краснеть и опасаться на выпускных экзаменах.
  То же самое можно сказать и про героя нашего, Стеблова Вадика. Долгое время Нина Гавриловна относилась в нему довольно прохладно, если не сказать - пренебрежительно, считая его, по-видимому, совершенно бесперспективным и безнадёжным по своей части, шалопаем ветреным, дурачком или упёртым спортсменом-лыжником на худой конец, что было по её мнению одно и то же. И всё это несмотря на то, что математика, как уже говорилась, была единственным после физкультуры предметом в школе, который Стеблов уважал и по которому не опускался даже и в самые смутные времена (шестой и первая половина седьмого класса) ниже хороших отметок.
  Трудно сказать, что являлось причиной такого нелестного и, в целом, неверного мнения о нём со стороны хорошей учительницы. Несходство ли характеров и темперамента было тому виной: для спокойной и флегматичной Лагутиной ураганистый Стеблов был, вероятно, на первых порах слишком не обуздан и дик, шумлив, вертляв, непоседлив. Или же социальное положение Вадика, самое низкое в классе. А может, плохая успеваемость по другим предметам играла свою негативную роль, о которой Лагутина, как классный руководитель, была осведомлена прекрасно. Или же то и другое вместе... Но только факт остаётся фактом: учительница математики Стеблова не жаловала с первого дня и плохо скрывала своё к нему нерасположение.
  Посильную лепту в это регулярно вносил и прохиндей-Макаревич, паренек хороший и добрый, в целом, но чрезвычайно хитренький. Ему, неплохо учившемуся по другим предметам, почему-то совсем не давалась математика: он не понимал никогда элементарных её основ, не обладал способностью дедуктивно мыслить. Поэтому он, на правах давнего друга Вадика и соседа по парте, всё время списывал у Стеблова все, без исключения, контрольные работы, предлагавшиеся на уроках Лагутиной... Списывал он, а Лагутина подозревала обратное, потому как по остальным предметам Макаревич учился лучше, да и нравился ей, вероятно, больше, был более её женскому сердцу мил.
  "Никак не могу понять: кто из вас двоих кому помогает? - всякий раз язвительно обращалась она к сидевшим на передней парте друзьям после очередной контрольной, сознательно глядя при этом на одного только Вадика, и как бы именно его пытаясь вывести на чистую воду, заставить честно правду открыть и прилюдно покаяться. - У вас даже орфография в работах одинаковая, не говоря уж про всё остальное".
  "Да мы по очереди: то он мне, то я ему", - мгновенно реагировал на неприятный вопрос хитрый и говорливый Серёжка, и таким ответом ложным и подленьким ловко выгораживая себя и полностью подставляя друга.
  "Во-о-о-н оно что! - качала головой учительница, с укоризной поглядывая прищуренными глазами на покрасневшего и притихшего Вадика, презрением обдавая того. - Ну-ну!"
  Что она думала после таких ответов, можно только догадываться. Отношения её к Стеблову, во всяком случае, они не улучшали...
   Сам же Вадик в такие минуты только краснел и терялся, и всегда упорно молчал, не желая рассказывать всем правду, дружка бестолкового выдавать! А во время следующей контрольной простодушно пододвигал толкавшему его в бок Макаревичу свою тетрадь, давая Лагутиной повод на следующий день лишний раз заподозрить себя в никчёмности и плагиате, а дружка своего, наоборот, - превознести...
  Даже и поступление в ВЗМШ не изменило поначалу мнения учительницы о нём. Узнав об этом, она как-то сразу, ни секунды не сомневаясь, подумала, что Вадику просто-напросто кто-то все задачи решил. А он, прохиндей, их только переписал старательно и отослал в Москву под своим подлым именем, как проделывал-де он похожее и с её контрольными не раз; подумала, что он не продержится в этой школе более одного месяца.
  Такое мнение о Стеблове - нелестное и неправильное, повторимся, а для классного руководителя и вовсе непростительное, - держалось у Лагутиной аж до конца восьмого класса включительно. До той поры, понимай, когда уже и первые выпускные экзамены были на носу, и со всеми воспитанниками было всё более-менее ясно: кто из них чего стоил и годен на что, или наоборот - не годен. Только в этот момент, когда математические успехи Вадика стали совсем уже очевидными и бесспорными, Нина Гавриловна - к своему немалому изумлению! - обнаружила, что долгое время так необоснованно плохо думала про одного из своих учеников, так несправедливо, оказывается, его всегда подозревала и унижала.
  Но даже и после этого - внутренне! - она осталась к Вадику холодна. Он не был героем её романа, увы! не был ей мил, симпатичен...
  
  15
  
  Но мы отвлеклись, читатель, свернули далеко в сторону с нужного нам пути, на который теперь необходимо вернуться.
  Итак, в конце сентября преподавательница математики и классный руководитель восьмого "А", Лагутина Нина Гавриловна, проводила в школе первое факультативное занятие по своему предмету, на которое она пригласила всех желающих: именно так было написано в объявлении возле учительской её рукой. Проводился факультатив сразу же после занятий в кабинете математики на третьем этаже, обустройством и оформлением которого в своё время сама же Нина Гавриловна и занималась, за который впоследствии и отвечала.
  Стеблов, сбегавший перед факультативом домой, сестрёнку заболевшую накормить и напоить лекарствами по наказу матери, на первое занятие опоздал - и сильно. Когда он, запыхавшийся, переступил порог математического кабинета, Лагутина уже минут двадцать как рассказывала ученикам первую тему и успела исписать за это время почти всю доску.
  Народу на факультативе набралось много, не менее двадцати человек, так что свободными оказались только последние парты. Больше половины присутствующих, как сразу же отметил для себя Вадик, были чужаки из параллельных восьмых "Б" и "В" классов...
  Увидев занятым своё привычное место на первом от учительского стола ряду и "предателя"-Серёжку, усевшегося уже с кем-то другим за парту и оживлённо с новым соседом болтавшего, Вадик растерялся от неожиданности, не зная тогда, что делать и куда садиться.
  - Ну, что застыл посередине класса, Стеблов? Проходи, усаживайся, раз пришёл, не маячь у двери,- недовольно выговорила ему Лагутина. - Макаревич пусть отдохнёт от тебя немного, а ты иди вон к Збруеву Саше, с ним посиди. Он мальчик хороший: глядишь - уму-разуму тебя научит.
  Збруев сидел на предпоследней парте центрального ряда, сидел один. И Вадику ничего не оставалось делать, как последовать указаниям учительницы и сесть рядом с ним.
  Так, совершенно неожиданно для себя, он оказался на одной парте с их школьной знаменитостью, Збруевым Сашкой, про которого уже столько слышал до этого, о котором успел составить некоторое нелестное мнение - именно так. Но которого видел прежде только издали и мельком и с которым даже и шапочно не был знаком...
  
  16
  
  Два часа, помнится, длился первый факультатив, полтора из которых Вадик молча просидел рядом с Сашкой, постоянно искоса наблюдая за ним, ощущая своим плечом тепло его щуплого тела. Он многое успел подметить за это время, многое разглядеть, и всё, что подмечал и разглядывал, было не в пользу соседа, психологически не приближало Збруева к нему, наоборот - отталкивало и отдаляло. Не вызывали симпатий к Сашке его короткие кривые пальцы обеих рук с ногтями неровными и неухоженными (про которые любой добросовестный хиромант-дерматоглифик сказал бы, наверное, о его природном коварстве, хитрости и лицемерии), немытые волосы на голове, пиджак потрепанный и помятый. И даже тетрадка Сашкина коробила Вадика, портфелем и партой затёртая до невозможности, в которую Збруев неряшливо и небрежно, будто бы с вызовом даже, неохотно заносил предлагавшийся Лагутиной материал, язвительно при этом дёргаясь и носом шмыгая, кривляясь и гримасничая беспрестанно. Да ещё и тихо, одними губами что-то пренебрежительное шепча - заслуженную учительницу, похоже, держа за какую-то дурочку необразованную, за пустомелю.
  Всё это, вместе взятое, вкупе с природной Сашкиной немощью и недоразвитостью, не могло не сказаться на настроении Вадика, на душевном расположении его, комфорте. Проснувшееся чувство давней к их школьному "гению" неприязни росло в его сердце как на дрожжах, так что к концу факультатива он сильно жалел уже, что опоздал, что заняли его привычное возле Серёжки Макаревича место... А ещё он твёрдо решил для себя, от соседа строптивого всё дальше и дальше отодвигаясь, что не сядет больше с этим самонадеянным коротышкой ни при каких обстоятельствах. И в следующий раз, если опять опоздает, он лучше сядет на последнюю парту и будет сидеть один...
  Так бы оно всё в дальнейшем, скорее всего, и произошло, и Стеблов намерение своё осуществил непременно: огородил бы себя от неприятного и нежелательного во всех смыслах соседства, - если б на исходе второго часа упорно до того молчавший и чему-то беспрестанно ухмылявшийся Збруев самолично не нарушил воцарившейся на их парте тишины.
  - Ерунда всё это, лажа сплошная, рутина и серятина, - вдруг сказал он, вполоборота поворачиваясь к Вадику и показывая тому глазами в сторону стоявшей у доски Лагутиной, которая выводила последние в тот вечер формулы. - Правильно моя мать предупреждала, что эти занятия дополнительные рассчитаны на середнячков и ничему по-настоящему научить не могут... Самому надо заниматься, темы и задачи самому выбирать - по своим способностям и уровню развития. Тогда пользы во сто крат больше будет.
  Сказавши это, он нагнулся к стоявшему возле парты портфелю и вытащил из него большую толстую книгу в твёрдой обложке, не единожды, как сразу же заметил Стеблов, читанную.
  "Московские математические олимпиады", - успел прочесть Вадик название до того, как Сашка, положив книгу перед собой, раскрыл её на первой странице.
  - Вот какие задачи нужно решать, - самодовольно ухмыльнулся он, в другой раз хитро посмотрев на ошарашенного соседа. - Они куда больше принесут пользы, чем все эти факультативы дурацкие!
  Книгу он тогда сознательно положил так, чтобы сосед смог хорошо рассмотреть её содержимое и при желании прочесть его, что сосед, разумеется, и сделал.
  "Задачи, предлагавшиеся на олимпиаде в 19** году в городе Москве ученикам восьмых классов," - краем глаза стал читать Стеблов начало первой страницы, за которым под номерами шли уже сами задачи - много-много напечатан было задач, самых разных и самых диковинных.
  Книжку Збруев не передвигал, не загораживал руками, не вредничал - видел, что сосед заинтересовался. Польщённый и довольный, Сашка возгордился этим и решил соседа по-максимуму заинтриговать - задачник всё ближе ему подсовывал: на, мол, читай и учись, запоминай, какие бывают книжки. И не стесняемый ничем Стеблов невольно стал читать условия. Первое прочитал - поразился; второе, третье... Остановился на секунду, чтобы перевести дух, и потом, лишь мельком взглянув на довольством сияющего хозяина "сборника", стал медленно читать дальше... И чем дольше он их читал, те внезапно возникшие перед ним московские олимпиадные задачи, - тем ближе пододвигался к книге, не замечая при этом, что сталкивает Сашку на пол, и тем ярче разгорались его удивлённо расширившиеся глаза, от которых не отставало отзывчивое на всё новое и великое сердце.
  Задачи Сашкины были прелесть как хороши! - на порядок сложнее и интереснее тех даже, что месяц назад прислали ему из ВЗМШ в первой контрольной работе. Поэтому и покорили Стеблова сразу же. И целиком. А всё потому, что он становился жаден до хороших умных задач - и готов был уже ежедневно и ежеминутно "лакомиться" ими как гурман заправский...
  
  - Откуда у тебя это? - подавляя душевную дрожь и неприязнь недавнюю, спросил он, наконец, поднимая голову, когда была прочитана до конца вся первая страница.
  - Из дома, - продолжая скалить неровные жёлтые зубы, ответил сияющий счастьем Збруев, чрезвычайно довольный, видимо, произведённым на соседа эффектом. - У моей матери таких книг много.
  - У матери?! А кто у тебя мать? И откуда у неё такие ценные книжки? - не понял Вадик, услышав странный ответ.
  - Тамара Самсоновна Збруева, - засмеялся Сашка, с удивление на соседа по парте поглядывая. - Она в нашей школе работает, математику преподаёт. Ты чего, не знаешь её что ли?! Она тут давно работает.
  -...Знаю! - ответил опешивший и растерявшийся Вадик, выпячивая глаза. - Только я не знал никогда, что она - твоя мать. Вот это новость так новость!...
  Наступила пауза в разговоре, во время которой оторопевший от услышанного Стеблов напряженно морщился, брови супил... усиленно что-то соображал.
  -...А ты-ы-ы... можешь... одолжить мне эту книгу до завтра? - наконец неуверенно спросил он через секунду-другую, при этом просительно и по-собачьи жалостно посмотрев на Сашку, чего и сам от себя не ожидал. - А завтра утром я её тебе верну; просмотрю всю дома внимательно - и верну.
  - Бери, - ответил Сашка с охотой, сильно тогда подкупившей Вадика. - Я подожду: мне не к спеху.
  Улыбка не сходила с его лица - худого, конопатого, самодовольного...
  
  17
  
  Прибежавший после факультатива домой и наотрез отказавшийся от ужина Вадик, находившийся в крайней степени возбуждения, сразу же сел за письменный стол в надежде за оставшееся до утра время успеть просмотреть диковинную Сашкину книгу и переписать из неё к себе в тетрадь наиболее понравившиеся задачи. Но, пролистав тогда книгу из конца в конец, просмотрев внимательно её содержимое, он быстро осознал бессмысленность своей затеи и вздорность её полнейшую: только для восьмиклассников там было представлено по различным темам двести двадцать задач. А ведь там были ещё задачи для девятых и десятых классов - около семисот в общей сложности.
  Вернувшись после просмотра в начало книги, и пробежав ещё раз глазами разделы своей возрастной группы, наш герой заводной, горячий, духом совсем упал. Оттого, что каждая задача, какую ни погляди, была настолько умна, глубока и неповторима, настолько притягивала к себе внимание и не отпускала быстро, самой важной и лучшей казалась при первом прочтении, - что выбрать из них из всех десяток-другой наиболее интересных и стоящих не представлялось возможным. Тем более - в предельно-короткий срок...
  А на часах уже было начало девятого вечера: до утра оставалось всего-то ничего.
  "...Ладно, - решил тогда для себя раскрасневшийся и раздувшийся Вадик, растерявшийся, но не сломленный, охоту к книге не потерявший. - Девятые и десятые классы мне пока не нужны: до них далеко ещё, - а вот задачи для восьмиклассников нужно переписать - все! Тут все хороши и полезны... Сколько успею, сегодня перепишу: до завтра ещё время много. А завтра упрошу Сашку дать мне на это дело ещё один день. За целый день, надеюсь, можно вполне успеть - если и на уроках тайком переписывать... Пока не перепишу всё - книгу я ему не отдам. Подождёт, я думаю, если у него, как говорит, таких задачников много".
  Так тогда всё решив и рассудив красиво, выработав для себя план действий, без которого он даже и в детстве ни одного дела пустяшного не начинал, Стеблов после этого с жаром принялся за работу и к двенадцати часам ночи успел переписать условия шестидесяти восьми задач... Далее переписывать сил уже не было: слипались глаза, не слушались руки, - и остальное он отложил до утра, намереваясь проснуться пораньше.
  Но сделать этого не удалось: элементарно сил не хватило. И крайне расстроенный и раздосадованный Вадик пошёл с Сашкиной книгой в школу, обдумывая по дороге свой предстоящий со Збруевым разговор, который он намеревался оттянуть до конца занятий: чтобы времени побольше выгадать, которое прямо-таки тенью от него убегало, что было и не догнать...
  
  18
  
  Однако уже на первой перемене в дверях их класса показалась кучерявая Сашкина голова, Стеблова в классе глазами искавшая. Делать было нечего: надо было выходить - объясняться.
  - Привет, Сань! - как давнему знакомому помахал ему Вадик рукой, вставая и вылезая из-за парты. - Сейчас я выйду.
  Спрятав в портфель драгоценную книгу, которую, крадучись, переписывал весь первый урок, он вышел в коридор к Збруеву.
  - Сань! - затараторил с ходу, с порога что называется, как пулемётной очередью словами страстными Сашку всего забросав. - Дай мне книжицу ещё на день, прошу тебя! Там такие классные задачи! - с ума можно сойти! Я никогда не встречал ещё таких интересных задач! никогда! Мне очень хочется их все переписать и иметь при себе, мне это очень важно и нужно!... Я уже восемьдесят задач переписал: сто сорок осталось. За сегодняшний день и за вечер я их все обязательно перепишу! слово даю! клянусь чем хочешь!... Договорились, Сань?!
  Стеблов говорил всё это так жарко и так убедительно, так просительно и подобострастно на Збруева тогда смотрел, что тому ничего не оставалось другого, как согласиться. Тем более, что книжка эта ему и вправду не очень-то была нужна.
  - Спасибо, Сань! - изо всей силы, в знак благодарности, сжал его руку Вадик, что Збруев поморщился даже. - Ты друг настоящий! верный! Завтра утром я верну тебе её в целости и сохранности, обязательно верну! - ты не волнуйся только! Хорошо?!...
  На том они и расстались.
  Но как ни старался Вадик, как ни подстёгивал и ни рвал себя целый день, - переписать условия оставшихся ста сорока задач ему не удалось и на этот раз. И к следующему утру у него осталось не переписанными из книги ещё тридцать пять задачек.
  - Сань! - опять просительно обратился он к Збруеву, когда тот на первой перемене вторично заглянул к ним в класс. - Я ещё не всё успел: тридцать пять задач мне осталось... Я уж и так вчера весь день переписывал - не отдохнул ни разу. Голова гудит, рука, вон, правая совсем не слушается. Дай, пожалуйста, свою книжку ещё на день, будь другом! Уж очень хочется мне задачи эти у себя иметь, страшно хочется! Я их чем больше читаю и переписываю, тем они больше нравятся мне! Честное слово!... Сегодня, точно, я всё перепишу и завтра утром отдам тебе книжку.
  - А зачем их переписывать-то, не пойму? - выслушав Вадика, неожиданно спросил тогда Збруев, у которого, видимо, ещё дома созрел некий план в голове. - Если задачи понравились тебе, как ты говоришь, - так и давай их вместе решать, оставаться после уроков - и решать. В процессе решения ты их все и запомнишь, и перепишешь.
  - Где решать? - не понял Вадик, оторопело взглянув на Сашку.
  - Да здесь, в школе. Будем оставаться с тобой после занятий, запираться в каком-нибудь классе - и спокойно себе решать. И тебе польза будет, и мне. И на факультативы дурацкие тогда ходить не надо, от которых никакого толку нет, а лишь напрасная трата времени... Ну что? - согласен?
  Сашка в упор внимательно смотрел на Вадика, улыбался, ответа ждал.
  -...Согласен, - пожал плечами совсем уж растерявшийся Стеблов, толком и не понимавший ещё, что предлагают ему и что может получиться, в итоге, из такой неожиданной и чудной во всех смыслах затеи...
  
  19
  
  На второй перемене Стеблов со Збруевым встретились вновь - уже просто так, как друзья закадычные, - и перво-наперво договорились, опять же с подачи Сашки, что Вадик попросит у Нины Гавриловны ключ от её математического кабинета, в котором, по Сашкиному замыслу, они и должны будут проводить свои индивидуальные занятия.
  - Я бы мог подключить к этому делу мать, - разъяснял тогда Сашка свою позицию, - чтобы она с ней переговорила. Но ты же понимаешь, что ей это будет не совсем удобно: в наши с тобой личные дела вмешиваться.
  - Конечно, Сань! - добродушно соглашался с доводами счастливый Вадик, польщённый сделанным ему предложением, как, в целом, и самим вниманием збруевским, которого он никак не ожидал. - Зачем твою маму сюда втягивать и подключать! Я сам попрошу; думаю, что Нина Гавриловна не откажет.
  Но Лагутиной, столько сил в своё время отдавшей на обустройство и оснащение кабинета, трясшейся потом над каждым его предметом, каждым учебным пособием и плакатом, которых за несколько лет работы достаточно уже набралось, Лагутиной неожиданная просьба Стеблова категорически пришлась не по душе, покоробила даже.
  - Зачем тебе ключ? - холодно и даже резко отреагировала она на его странное обращение.
  Тон учительницы смутил Вадика, нарушил, а потом и испортил совсем его приподнятое настроение.
  - Да мы с Сашей Збруевым из восьмого "Б" решили после уроков оставаться в школе и вместе решать задачи. Ну-у-у, чтобы математику получше изучить, - краснея густо, ответил он, оробев, предчувствуя недоброе.
  - А вы что, уже подружились с ним что ли?! - удивилась Лагутина.
  -...Да, - после некоторого замешательства неуверенно ответил Вадик.
  - Быстро! Чем ты его подкупил-то, интересно знать?!
  Учительница недоверчиво покачала головой, задумалась и напряглась, под ноги себе посмотрела, сурово сжатые губы при этом то и дело покусывая. Ей совсем не понравилась - по лицу видно было - эта ребяческая затея с внеурочными занятиями, и ключ отдавать категорически не хотелось. Тем более - Стеблову... Скорее всего, она бы и не отдала - если б не Збруев Сашка, который путал ей в тот момент все карты, по рукам и ногам будто её вязал. Отказать ему - значило самой Тамаре Самсоновне отказать. А с Тамарой Самсоновной связываться, пусть и опосредованно, через сына, Лагутиной совсем не хотелось, врага такого нешуточного и непростого в школе себе наживать...
  -...А когда вы с ним оставаться-то собираетесь? - спросила она, наконец, недобро взглянув на Вадика, создавшего ей проблему.
  - Да сегодня уже хотели бы остаться... ну-у-у, если можно, конечно.
  И опять пауза в разговоре, опять раздумья - тяжёлые, мучительные.
  -...Ладно, - продумав с минуту, промучившись, сомнениями себя болезненными потерзав, решилась под конец Лагутина и полезла в карман жакета. - Дам я вам ключ... Но только смотри, Стеблов, чтобы без глупостей у меня и без хулиганства; и чтобы кроме вас двоих никого больше в моём кабинете не было... Если узнаю, что будете после уроков там дурака валять - отберу ключ немедленно...
  
  20
  
  Таким вот странным, почти чудесным образом Вадик получил в свои руки ключ от школьного математического кабинета. И уже в тот же день, когда отзвенел последний предупредительный звонок первой учебной смены и стихли голоса разошедшихся по домам учеников, они заперлись в нём вдвоём со Збруевым, чтобы вместе в тиши его постигать премудрость классических математических наук. Усевшись за первую парту, за которой всегда Вадик сидел, они с жаром и независимо друг от друга принялись за решение первой по списку задачи из мудрёной Сашкиной книги, склонив в напряжении головы над столом и тихо сопя при этом.
  Но уже минут через десять, когда Стеблов только-только осмыслил условие, когда понял, наконец, чего от него хотят и напрягся было в раздумье, Сашка вдруг с шумом выпрямился, отодвинул от себя тетрадь, после чего встал и из-за парты вышел.
  - Ты чего, Сань? - удивился Вадик.
  - Всё! Решил! - ухмыльнулся Збруев в ответ.
  - Как решил?! Так быстро?!
  Вадик опешил, поражённый.
  - Да ты решай, не волнуйся, - ответил ему Сашка с улыбкой, взглянув на ошалелое лицо товарища. - Я просто эту задачу уже решал дома полгода назад и сейчас вспомнил решение. А ты сиди и соображай давай - на меня не смотри, не обращай внимание.
  - А-а-а! Вон оно что, - с облегчением выдохнул Вадик, успокаиваясь. - А я-то думал...
  Он тоже отодвинул от себя тетрадку, выпрямился на парте.
  -...Ну, если ты решал уже эту задачу, и тебе она не интересна, - давай тогда решать другую, - предложил Сашке.
  Но Сашка отмахнулся от этого.
  - Не смотри на меня, повторяю, - решай, - сказал твёрдо. - Я уж тут полкнижки почти что перерешал: так что отдохну пока... А ты давай догоняй меня веселее: чтобы потом вровень идти.
  - Ну смотри, как хочешь, - Вадик пожал плечами, подвинул к себе тетрадь, после чего склонился в раздумье над нерешённой пока задачей, а Сашка в этот момент стал прохаживаться взад-вперёд по заставленному партами кабинету...
  
  Через какое-то время за спиной задумавшегося Стеблова вдруг послышался характерный деревянный скрежет, перешедший в протяжный стон. Испуганно вздрогнув и обернувшись, все мысли враз растеряв, он увидел позади себя распахнутую настежь дверь одного из четырёх трехъярусных шкафов, которыми была сплошь заставлена задняя стена кабинета и в которых Лагутина хранила всевозможные приспособления к урокам: циркули, транспортиры, пластмассовые линейки и треугольники, кубы бумажные и пирамиды и ещё многое-многое другое, чьего назначения Стеблов пока что даже и не знал. И там, в центральном шкафу, забравшийся с ногами на заднюю парту Збруев уже шуровал вовсю, с любопытством разглядывая его содержимое.
  - Не надо, Сань, закрой шкаф. А то Нина Гавриловна заругается, - заволновался Вадик, вставая и направляясь к Сашке, останавливаясь возле него.
  - Да я просто хочу посмотреть, что тут у неё, чумички нашей, припрятано, - раздался из глубины шкафа глухой збруевский голос. - Не бойся.
  Покопавшись внутри с минуту, пособиями там погромыхав, Сашка нашёл на внутренних полках два небольших бумажных шара, ярко раскрашенных прежними учениками, повертел их в руке, ухмыльнулся чему-то.
  - Хочешь, фокус тебе покажу? - спрыгнув с парты на пол, обратился он, довольный, к Стеблову, шарами поигрывая перед ним.
  Вадик утвердительно кивнул головой, и Сашка, для удобства пиджак расстегнув, начал ловко жонглировать шарами: сначала - одной рукой, потом - двумя. У него неплохо это всё получалось, такое жонглирование цирковое, что вызвало у его друга нового немалое удивление и восхищение.
  - Сможешь так? - остановившись, обратился он к Вадику, ухмыляясь.
  - Не знаю, - неуверенно пожал тот плечами.
  - А ты попробуй.
  Сашка протянул ему шары и принялся с жаром учить взявшего их Вадика искусству жонглирования: сначала двумя шарами, потом тремя, четырьмя, благо что шаров в шкафах оказалось много. С шаров они перешли на кубы; с кубов - на призмы и пирамиды... Про задачи они, естественно, позабыли и вспомнили про них только тогда, когда в семь часов вечера постучала уборщица в дверь и попросила их освободить помещение...
  
  21
  
  Такая же точно картина повторилась у них и на второй день занятий, и на третий; и на четвёртый было всё то же самое. Их совместных творческих усилий хватало на одну, максимум - на две задачи. А потом у них начинались игры и доверительные дружеские беседы, которые мало чего давали каждому в образовательном плане, но зато крепко соединяли их молодые, жадные до любви и дружбы сердца, всего за неделю какую-то сделав Вадика с Сашкой самыми близкими в школе людьми, почти что родными братьями.
  Давнишняя устойчивая неприязнь к Збруеву быстро сменилась в сердце Стеблова глубокой и такой же устойчивой симпатией к нему. И Вадик только диву давался порой, отчего это он так долго и совершенно незаслуженно и несправедливо - как теперь становилось ясно, - плохо о Сашке думал?! Отчего о Сашке вообще так нелестно отзываются за глаза многие его одноклассники?! Он незаметно для себя привык и к Сашкиному щупленькому сложению, и к неказистой внешности его - и не обращал на это уже никакого внимания. Как не обращал он внимания и на Сашкин "длинный язык", и его оскорбительные высказывания по адресу учителей и некоторых учеников, сильно ему не нравившихся. Вадик просто не поддерживал этих высказываний, никогда не развивал их, воли им не давал. И они сами собой утихали и исчезали в Сашкиной потаённой душе, в язвительном Сашкином сердце.
  Во всём же остальном Збруев оказался нормальным сговорчивым парнем - весёлым, живым, компанейским, неглупым и ненавязчивым, самостоятельным и целеустремлённым, с неким стержнем внутри, умевшим и анекдот смешной рассказать, и про учёбу, про школу поговорить со знанием дела. Вадику было не скучно с ним и совсем не тягостно. Его ежедневное присутствие рядом Стеблова не угнетало - в первые после знакомства месяцы, во всяком случае, что стали прямо-таки "медовыми" для них... А если прибавить к этому Сашкину к математике склонность, его несомненные способности в ней, да помножить эту склонность и эти способности на обилие диковинной и редкой для их провинциального города литературы по этому интереснейшему предмету, что имелась у Сашкином матери в личной библиотеке и находилась в полном его распоряжении, - то станут понятными и та любовь, и тот восторг неподдельный, безудержный, что испытывал Вадик весь восьмой класс от нового своего друга...
  
  22
  
  Возвращаясь теперь назад - к вечерним совместным занятиям, - скажем, что длился тот их самодеятельный факультатив ровно девять дней, после чего он быстро и бесславно закончился. Причиной сему послужила неприличная выходка двух наших доморощенных математиков, которой они отплатили Лагутиной за оказанное им доверие, которой "отблагодарили" её, сами того не желая. Баловство с жонглированием учебными экспонатами, всё разраставшееся день ото дня, кончилось элементарной кражей, которую Вадик с Сашкой совершили тогда просто так, безо всякой для себя надобности, просматривая и исследуя в очередной раз содержимое шкафов в кабинете математики. Обнаружив на верхней полке крайнего к окну шкафа целую связку новых пластмассовых треугольников с большими удобными ручками - прямоугольных, красивых таких, добротно сделанных, - они, не сговариваясь, решили взять себе по одному - на память.
  "Вон их тут сколько, - легкомысленно подумали они, засовывая конфискованные у Нины Гавриловны треугольники в свои портфели. - Всё равно она не заметит".
  Но Лагутина заметила: предчувствовала будто, что этим всё дело и кончится. Уже на другой день, утром, она подозвала к себе Стеблова и, не говоря ничего, ничего не расспрашивая и не объясняя, отобрала у него ключ от своего кабинета, при этом только особенно холодно, почти что враждебно взглянув на него, с какой-то неведомой прежде брезгливостью даже, граничившей с неприязнью.
  Вадик всё понял сразу - всю мерзость и тяжесть содеянного - и объяснений не спрашивал, не открывал рта. Вместо этого он молча отдал ключ, не глядя в глаза учительские, развернулся и, подавленный, побрёл в класс, испытывая в тот момент одно лишь гадливое чувство. Их отношения с Лагутиной после этого совсем испортились и оставались таковыми вплоть до окончания школы, до последнего школьного звонка. Хотя виду они и не подавали оба, что находятся в ссоре, и старались держаться друг с другом внешне вполне корректно...
  А бестолково украденный треугольник без пользы валялся потом у Вадика в нижнем ящике письменного стола, куда он спрятал его от родителей, и валяется там, по-видимому, до сих пор, так и не найдя себе вне школьных стен достойного применения...
  
  Но службу свою треугольник всё-таки сослужил, причём - позитивную службу. Не случись так быстро тогда та злополучная кража, и не отбери у них Лагутина ключ, - кто знает, как долго бы ещё валяли дурака Вадик с Сашкой после уроков, понапрасну транжиря драгоценное время своё, глупостями его убивая. Теперь же они вынуждены были расстаться и начать заниматься математикой уже каждый самостоятельно - в тиши родных домов, - что было для них во всех отношениях лучше, полезнее и плодотворнее...
  
  23
  
  Отобравшая ключ учительница чуть расстроила, но не разлучила их, дружбы их молодой, скороспелой не загубила. Не имея больше возможности оставаться в школе после уроков, время свободное вдвоём проводить и по душам взахлёб часами беседовать, оконфуженные друзья взамен этого ежедневно стали видеться на всех без исключения переменах, что превратилось у них в традицию, ритуал, в священное обоюдно-приятное действо. Как только звенел по школе возвещавший перемену звонок, они вскакивали оба с места как угорелые, выбегали из классов и неслись навстречу друг другу по коридору как голубки влюблённые, стараясь не упустить драгоценных, отпущенных на свиданье минут.
  Чувства и настроение Збруева в моменты встреч описывать не станем: они не ведомы нам. Про Стеблова же Вадика скажем, не погрешив против истины, что было ему и лестно и почётно до крайности, плебею нищему и беспородному, что у него появился вдруг такой знаменитый друг. Или товарищ, точнее, с которым он запросто, на глазах всей школы, разгуливал по коридору, с которым болтал без устали на разные темы, как учебного, так и личного характера, не испытывая робости и стеснения... Немало тешил его самолюбие и такой, например, примечательный факт, что с некоторых пор с ним вдруг начала здороваться кивком головы сама Тамара Самсоновна, негласный школьный правитель, всегда при встречах пристально вглядывавшаяся Вадику в глаза, как будто бы его изучавшая досконально, с пристрастием, и пытавшаяся определить: подходит он её сыну или же нет, ровня он ему или не ровня, прекратить их дружбу или пока оставить.
  А однажды, когда Вадик столкнулся с ней лицом к лицу в раздевалке и, испугавшись её по привычке, хотел уже было в сторону свернуть и раствориться в толпе, он услышал в ответ на своё приветствие оглушительное: "Здравствуй, Вадик!" - что поразило его тогда похлеще грома и молнии. Не много было в их школе ребят даже и из выпускных классов, кого высокомерная Тамара Самсоновна при встречах называла по имени, что было у неё выражением величайшей милости, основанной на симпатии к данному ученику. Других ребятишек из школы она что называется и в упор не видела, не знала и не желала знать, не выделяла их никого из общей ученической массы - очень шумной, по правде сказать, вертлявой и надоедливой.
  Такое внимание со стороны грозной Збруевой, больше даже на одолжение смахивавшее, было страшно приятно Вадику, страшно! - который после той встречи памятной стал дорожить Сашкиной дружбой пуще прежнего, дорожить и гордиться ею. И, не задумываясь, готов был душу за дружбу с Сашкой отдать - куда уж, казалось бы, больше!
  Не удивительно, что весь восьмой класс он просмотрел на друга восторженно-влюблённым взглядом, каким обычно почтительный младший брат смотрит на брата старшего. Весь год старательно слушал его наставления и поучения, не стесняясь и не ленясь, обильную информацию от него черпал, ума-разума набирался; а главное - домашней Сашкиной библиотекой пользовался. Поначалу, правда, не напрямую, а через его руки.
  Сашка также тянулся к Вадику, что было, в общем-то, делом странным - потому как ничем особенным со своей стороны заинтересовать Збруева Вадик не мог - ни родовитостью собственной, ни талантом, ни шикарной библиотекой, тем паче, которой не было. И, тем не менее, чем-то он Збруеву приглянулся, за сердце зацепил. А вот чем? - разобраться сложно... Может, характером своим покорил, покладистым и незлобивым, рассудительной добротой, прямотой, верностью слову. А может, богатырским на тот период жизни здоровьем - всем тем, одним словом, чего так заметно не хватало самому Сашке - пареньку языкатому, колючему, неуживчивому, где-то даже и ядовитому и потому одинокому, наделённому с малых лет очевидной физической немощью.
  А может, страстной влюблённостью в Знание Вадик его очаровал-одурманил с первых же дней - в Знание вообще и в математику в частности. Ибо на любую информацию, какую сообщал ему Збруев, на любую книгу, брошюру, задачу, какие он ему приносил, Вадик бросался с такой неподдельной жадностью, таким интересом жгучим и, одновременно, с такой почтительной благодарностью на лице, - что всё это, вместе взятое, не могло не нравиться крайне самолюбивому и тщеславному Сашке, не подкупать и не прельщать его. Он, их школьный "гений-всезнайка", в присутствие Вадика, вероятно, благодетелем-просветителем себя весь год ощущал, этаким Жан-Жаком Руссо или Виссарионом Белинским.
  Как бы то ни было на самом деле и сколько бы мы тут ни гадали с Вами, читатель, - но только факт остаётся фактом. Довольно быстро у двух юных героев наших образовался тесный дружеский союз, которым оба они трепетно тогда дорожили и который день ото дня только расцвечивался всеми красками радуги и укреплялся.
  Приблизительно через месяц их доверительные отношения переросли рамки скоротечных школьных встреч, и скучающие друг без друга парни регулярно стали встречаться уже и после уроков - в городской парк принялись вдвоём наведываться, гулять часами по парку, беседовать, воздухом свежим дышать, дружбою и общением наслаждаться. Беседы их одинокие, тихие принимали день ото дня всё более естественный и непринуждённый характер, честнее делались по отношению друг к другу и откровеннее; всё меньше оставалось между ними закрытых тем и тайн.
  Из бесед тех ежедневных и долгих довольно подробно узнал Стеблов про знаменитую Сашкину семью: про отца и мать его, старшего и единственного брата, - и не только узнал, но уже как бы и познакомился с ними со всеми, за глаза подружился, разом всех полюбил. Последующие очные знакомства с семейством Збруевых только усилили те его первые чувства, довели их до предельной величины.
  А ещё с удивлением узнал Вадик из тех доверительных в парке бесед, что полгода назад, оказывается, Сашка вместе со всеми поступал в ВЗМШ, решил тогда все двенадцать конкурсных задач, - но его почему-то не приняли.
  - Наверное, потому, я думаю, - высказывал он Вадику свои догадки, - что в анкете вступительной я, по дурости, написал, что мать моя учительницей математики работает. Они там, видать, прочитали это - и не приняли. Подумали, наверное, что это она мне всё решила, дурачки!
  - Да, скорее всего так оно всё и было, - соглашался с другом Стеблов. - Я вон всего девять из двенадцати решил и отослал, - и то меня приняли...
  
  24
  
  В октябре-месяце Сашка впервые побывал у Вадика дома, познакомился с его семьёй. Приняли его там радушно, по всем законам русского природного гостеприимства, и Сашка после этого стал бывать у Стебловых часто, почти каждый день. Делать это ему было тем более легко и необходимо даже, что дом Стебловых стоял возле самого пруда, за которым располагался парк. Поэтому-то, отправляясь туда на прогулки, живший вдалеке и от пруда и от парка Сашка волей-неволей вынужден был заходить за Вадиком; а после прогулок - как девочку - домой его провожать.
  В начале января, во время зимних каникул, Стеблов, по приглашению Сашки, посетил его дом. Точнее, шикарную квартиру Збруевых, где и состоялось его очное знакомство с Сашкиными родителями. Ивана Ивановича, правда, он в дверях застал и успел лишь поздороваться с ним, после чего тот быстро ушёл на работу, пожелав ему всего наилучшего. А вот Тамара Самсоновна была дома весь день: "важного гостя" ждала, - и встретила Вадика очень хорошо и радушно, закатив им двоим настоящий праздничный обед по случаю Нового года - со множеством всяческих блюд, конфетами, чаем, тортом. Она же сама и прислуживала им в качестве официантки - разносила, раскладывала, посуду грязную убирала, - чем немало смутила не привыкшего к подобному обхождению отрока-Стеблова, несказанно польстила ему.
  Объевшийся в гостях Вадик был вне себя от счастья, гордости и любви безграничной и к своему новому лучшему другу, и к хлебосольной матери его, суровой и неприступной с виду Тамаре Самсоновне - грозе их школы, - на деле оказавшейся такой заботливой и такой милой. Вернувшись после той вечеринки сладкой к себе домой, он всё это в подробностях рассказал уже своей матушке и чуть ли не в приказном порядке велел ей закатить им с Сашкой в ближайшее время точно такой же пир на весь мир. Чем поверг бедную женщину - аскетку суровую и великую постницу, строгой правильной жизни блюстительницу, не любившую и не умевшую никогда сытно и вкусно готовить, державшую с первого дня семью на полусухом пайке, - в совершеннейший ужас, панику и тоску... Пир Антонина Николаевна закатила, всё же. Но стоило ей это немалого количества сил... и средств финансовых, главное, столь необходимых во все времена в их скудном семейном бюджете...
  
  25
  
  В начале мая, когда с улиц города сошла последняя грязь вперемешку со снегом, подсохли и затвердели городские и парковые стёжки-дорожки, - друзья решили, по совету Сашкиного отца, перейти от пассивных вечерних прогулок к каждодневным пробежкам утренним. Это, по мнению Ивана Ивановича, было куда полезнее их бесцельного и утомительного хождения. К тому же, входило в моду тогда. Утренними пробежками и сам отец Збруев активно и давно занимался. Вот друзья и последовали его примеру, решив добавить бодрости и здоровья себе перед выпускными экзаменами.
  Тяжеловато было в первые дни маленькому и физически плохо развитому Сашке угнаться за быстроногим крепышом Стебловым, пусть даже и на четверть имевшихся мощностей и скоростей не включавшим. Но Сашка старался изо всех сил: не останавливался, не отставал, не просил прекратить их пустую и бессмысленную в целом затею.
  Пробегали они таким образом до середины июня, когда для восьмиклассников школы, сдававших выпускные экзамены, прозвенел последний звонок. Получив после этого полную свободу, Сашка с Вадиком с жаром принялись осуществлять другую свою мальчишескую затею по созданию "общества любителей спорта", сокращённо - ОЛС. В него они договорились включить брата Вадика, который хотя и был моложе их на два года, развитием физическим и ростом Збруеву не уступал, а также соседа Стебловых по дому, Чурбанова Толика, учившегося со Збруевым в одном классе и потому хорошо Сашку знавшего.
  Получив от Толика согласие и деньги, четвёрка новоявленных спортсменов сразу же побежала в магазин - покупать себе футболки и трусы одинаковой расцветки и формы, что являлось по их общему мнению непременным атрибутом любого спортивного сообщества, фирменным знаком его и, одновременно, очень надёжной скрепой. Потом все четверо сели за выработку устава; договорились, что футбол, баскетбол, бег и лыжи (ФББЛ - как тут же, в традициях времени, окрестил это всё Збруев Сашка) будут для них главными видами спорта, коим предполагалось уделять наибольшее количество времени и сил. Всё остальное шло у них как дополнение, как факультатив.
  Единогласно принятый устав большими красными буквами ОЛС и ФББЛ, отпечатанными нитрокраской по трафарету, лёг каждому участнику на спину и на грудь. И простенькие до того голубые трикотажные футболки с белыми манжетами и воротничками в одночасье превратились вдруг в настоящую спортивную форму, в какой спортсмены-мастера выступали по телевизору, в какой они соревновались и побеждали. Купив после этого в складчину шнурованный футбольный мяч, гождавшийся и для баскетбола, четвёрка юных спортсменов, экипированных по последней моде, в расписной раскрашенной форме ранним июньским утром дружно убежала в парк, который до конца августа стал для них четверых вторым домом, по важности своей, влиянию всестороннему далеко обогнавшим дом первый, родительский...
  
  В то восьмое по счёту школьное лето отношения между Збруевым и Стебловым достигли предельной величины, максимального душевного градуса. Их разлучали тогда только завтраки да ужины, да шальная тёмная ночь - такая короткая в июле и августе, и такая звёздная. Утром же Сашка опять нёсся к Вадику со всех ног, и соскучившиеся за ночь друзья целый день уже были вместе: неразлучно играли во все игры подряд, дурачились, купались, загорали, совместные обоюдовыгодные планы на жизнь строили.
  Они сроднились и сблизились за лето так, что уже казалось обоим, с полным правом казалось, что не существует на свете силы - даже и в зародыше, даже и в чьих-то мыслях чёрных и злых! - которая в будущем может их разлучить. Тем более - в пух и прах рассорить...
  
  26
  
  В середине февраля, в день своего рождения, восьмиклассник Стеблов получил из Москвы, из ВЗМШ, очередной пакет с заданием на следующий месяц. В пакете том, помимо привычной уже методической литературы и новой контрольной, лежала тоненькая брошюра уменьшенного формата с чёрным профилем Университета наверху - отличительным знаком всей печатной продукции, выходящей из университетской типографии.
  "Краткие сведения для поступающих в физико-математическую школу-интернат при МГУ", - было выведено на её обложке; и далее, в самом низу, под жирной чёрной чертой стояло привычное: "Издательство московского Университета".
  Заволновалось сердечко Вадика, сладко затрепетало опять, когда он заветную книжицу в руки взял и осторожно раскрыл её на первой странице. Что-то подсказывало ему, что не простой, не пустяшной окажется для него та брошюра. Равно как и школа сама, про которую в ней написано.
  "О нашей физико-математической школе", - прочёл он название вступительной статьи, под которым, вне всяких правил, было сразу же выведено имя автора: "академик А.Н.Колмогоров".
  "Физико-математическая школа-интернат при Московском Университете работает на тех же началах, что и аналогичные школы при Киевском, Ленинградском и Новосибирском университетах, - говорилось в статье. - Задача этих школ состоит в том, чтобы подросткам, живущим вдалеке от больших научных центров, предоставить те же возможности выдвижения в науку, что и ученикам лучших школ Москвы и других университетских городов".
  "В ФМШ учиться нелегко, - гласил второй абзац. - Стоит туда пытаться поступить тем, кто имеет горячее желание работать в области физико-математических наук и их применений, обладает хорошими способностями и, главное, готов много и упорно трудиться".
  "Я готов!" - моментально мысленно среагировал Вадик, от прочитанного душой воспылав; и широкая ясная улыбка раздвинула его пухлые губки.
  Далее в статье говорилось о высоком проценте поступления выпускников школы в различные вузы страны, в том числе - непосредственно в Московский государственный Университет; однако тут же особо подчёркивалось, что школа не является курсами по подготовке в вузы, что главная, стратегическая, цель создания при Университете физико-математического интерната - это дать его ученикам такую подготовку по физике и математике, "которая позволила бы им уже на первых курсах Университета или любого другого вуза страны работать более сознательно, с широкой перспективой, и рано включиться в самостоятельную научную работу"... "Для этого, - писал автор, заслуженный советский академик, - в нашем физико-математическом интернате созданы все условия: для учащихся девятых и десятых классов регулярно читают лекции профессора и доценты Московского Университета, которые затем закрепляются практическими занятиями в классах, разделённых на небольшие группы, кружках, лабораториях; по физике имеются специальные лаборатории по механике, молекулярной физике, электричеству, оптике, акустике, радиофизике; в вечернее время учащиеся обеспечиваются консультациями; занятия по математике и физике ведут как опытные преподаватели МГУ, так и аспиранты и студенты - в значительной части из наших же выпускников".
  "Надо же!" - затаив дыхание, без меры восхищался податливый на пропаганду Вадик, читая такие рекламные наживки-манки, повторяя прочитанное по нескольку раз и чувствуя, как схватывает судорогой низ живота от очередного прочтения. И следом, волна за волной, накатывает на него нервное, невыразимо-сладостное возбуждение, готовое закипеть и взорваться внутри, и радостным воплем уже и наружу вырваться, криком истошным огласить отчий дом и всю округу.
  А как, скажите, ему по-другому: спокойно, буднично и равнодушно, - можно было прочитанное воспринимать?! как, безнадежному идеалисту-мечтателю, не дрожать, не радоваться и не волноваться от слов академика?! - когда все его надежды и желания были сосредоточены здесь, на первой книжной странице, все устремления жизненные! Всё, о чём грезилось ему по ночам весь последний год: Университет, профессора, большая наука, лаборатории, лекции и кружки, - всё до единого вступление в себе содержало! И ничего большего к сказанному уже и добавить-то было нельзя! - большее было бы уже запредельно и неправдоподобно!...
  
  А автор, меж тем, всё поддавал жару, всё подливал и подливал пропагандистского масла в огонь.
  "Впрочем, - писал он далее, - мы рассчитываем на самостоятельность и сознательность учащихся. Например, в отличие от режима обычных школ-интернатов, у нас отсутствуют часы "самоподготовки" с сидением в классах под наблюдением воспитателей. После лекций и уроков заниматься можно в классе, библиотеке, лаборатории или в своей комнате по собственному расписанию. Только, - и это учёный автор подчёркивал особо, - повторяю ещё раз: заниматься приходится значительно больше, чем в обычной школе. Нужны и хорошее здоровье и большая организованность".
  Последние слова про сознательность и организованность мягко и гармонично ложились Стеблову на сердце, были удивительно созвучны его собственным взглядам на жизнь, правилами внутренним и установкам, которые с возрастом не менялись. Один лишь восторг немой и безудержный вызывали они внутри - именно так! - и неописуемое блаженство...
  
  Заканчивалась же статья и вовсе блестяще и грамотно с точки зрения искусной профессиональной агитации и пропаганды - искромётным вдохновенным призывом, столь эффективным и действенным на юные дарования, живущие вдалеке от Москвы, от её многочисленных институтов и академий, огромных книгохранилищ и библиотек. Не имея дома ничего из этого, одарённые, но обделённые и оттого ущербные провинциалы уже изначально как бы придавлены и порабощены мощью столичного духовного потенциала и образовательными возможностями, с молодых лет заворожены и покорены ими - и поэтому тайно или явно к ним стремятся как мотыльки на свет. Их, гениев деревенских, только пальчиком помани и укажи дверку. От желающих перебраться в Москву отбою не будет - лишь успевай отсеивать и выбирать... На то и рассчитывал автор, академик Колмогоров А.Н. Или те люди, кто ему текст готовил.
  "На экзамены к нам ежегодно приходят несколько тысяч человек, - с замиранием сердца читал Вадик конец вступительной статьи. - Естественно, что мы не можем принять их всех. Но очень советую приходить на них без излишней мнительности. Нашей стране крайне нужны большие учёные и более скромные работники науки. Не лишайте нас возможности найти для их подготовки возможно лучших кандидатов..."
  
  27
  
  Так вот умно, красноречиво и тонко, и оптимистично, главное, заканчивалась вступительная статья, занявшая под себя ровно одну страничку. Дочитав её до конца, порозовевший Стеблов замер на стуле, задумался, затрепетал душой и как перед стартом ответственным заволновался. Устойчиво горевший внутри него огонёк, ровно год назад Москвой и Университетом зажженный, так ослепительно ярко вдруг вспыхнул тогда в его отзывчивом сердце, многократно увеличиваясь в размере, - будто его вдруг прибавил кто всесильной властной рукой, ещё шире будто бы открыл заслонку.
  Статья поразила Вадика - что и говорить! - содержанием своим, лаконичностью, информацией позитивной, каждый элемент которой в его молодой душе одну лишь зависть белую, безграничную, вызывал и такой же восторг безмерный... И непременное и немедленное желание испробовать это всё, самому пережить, в атмосфере интернатовской повариться.
  Отдельные её фрагменты - про выравнивание возможностей выдвижения в науку и большой процент поступления в вузы, священную мечту, повторимся, для многих провинциальных юношей и девушек того времени; про лекции, наконец, которые будут читать профессора МГУ, лаборатории и библиотеки, - устроили в голове Стеблова настоящую круговерть, праздничный карнавал московский, волнуя и возбуждая его предельно. Но пуще всего, конечно же, взволновали и возбудили Вадика последние слова статьи о крайней нужде в его родной стране на больших учёных и более скромных работников науки. Они, последние слова академика, были для сугубого патриота-Стеблова, на чувстве безоговорочной и безусловной любви к Родине с малолетства воспитанного, более чем священны. Они были сродни приказу немедленному и решительному, обязательному для исполнения...
  
  28
  
  На следующей странице брошюры были напечатаны мнения первых людей МГУ об идее создания интерната: мнение ректора, секретарей парткома и профкома, мнения некоторых видных учёных и преподавателей, фамилии которых сопровождались громкими титулами и должностями - всё сплошь академики, лауреаты, Герои, проректоры, деканы и профессора. Их отзывы о школе были под стать их титулам и должностям - красноречивыми и высокопарными. Помноженные на содержание вступительной статьи, её патриотизм и пафос, они действовали на психику Вадика как керосин на пламя - именно так! - доводя его возбуждение до крайней черты, почти до экстаза. Мало того, они пуще прежнего зомбировали и заряжали его, настраивали мысли, чувства и поведение, а в целом - и всю дальнейшую жизнь на определённую волну, на соответствующую - единственную! - программу, категорически исключавшую любые другие варианты существования и развития.
  Московский государственный Университет, и без того уже год как не дававший ему покоя, магнитом притягивавший к себе, горы счастья, мира и благоденствия обещавший, в другой раз смилостивился будто бы и ещё на шаг самолично приблизился к нему, сделался уже совсем близко - в одном лишь махе победном, прыжке. И, очередную весточку ему прислав, ещё жарче и настойчивее поманил к себе бумажно-брошюрным пальцем.
  Как можно было проигнорировать и не откликнуться на этот зов, всем существом взбудораженным не поддаться?! - если Университет один с некоторых пор заменял Вадику все радости и всех друзей, все отроческие увлечения и привязанности. Самой жизнью становился он для него - единственной и желанной! Восьмиклассник-Стеблов, сам того не ведая и не осознавая, в стопроцентного фанатика превращался, или живую клокочущую машину, заряженную одной мечтой, одной идеей, одним маниакальным устремлением - поступить на мехмат МГУ, кроме которого он ничего не знал уже и знать не желал. Всё остальное было на порядок мельче, пошлее и неинтереснее...
  
  29
  
  После хвалебных слов университетских руководителей шёл раздел, посвящённый правилам приёма в школу. Из него Вадик узнал, в частности, что московская специализированная школа-интернат No18 физико-математического профиля (ФМШ), созданная при МГУ советским академиком-математиком Колмогоровым Андреем Николаевичем, ежегодно проводит приём учащихся на двухгодичный и одногодичный потоки: для восьмиклассников и девятиклассников соответственно; узнал, что приём осуществляется на основании результатов конкурсных экзаменов по математике и физике, двум главным дисциплинам в школе. Экзамены эти проводятся одновременно с областными математическими олимпиадами в марте-месяце, во время весенних каникул, в областных и краевых центрах европейской части России; проводятся аспирантами Московского Университета обычно на следующий после проведения областной олимпиады день.
  А ещё Вадик узнал, повторно внимательно прочтя раздел, что учащиеся, успешно сдавшие вступительные экзамены и показавшие на них хорошие способности и хорошие знания, зачисляются в интернат сразу, без дополнительных проволочек; учащиеся же, показавшие на экзаменах неплохие способности, но недостаточно подготовленные в силу разных причин по одному из двух профилирующих предметов, будут в индивидуальном порядке приглашаться на летние месячные сборы в подмосковное Пущино, на которых и решится их последующая судьба... Заканчивался раздел перечислением необходимых для поступления в интернат справок и формальностями, связанными с деньгами: обучение в интернате было платным...
  
  30
  
  Последней в брошюре была глава, посвящённая разбору задач, предлагавшихся на экзаменах в ФМШ в прошлые годы... Внимательно проглядев тогда все задачи и даже попытавшись при чтении мысленно вникнуть в условия их, Вадик не испугался как год назад, в седьмом классе, не скис, круглым дурачком и неучем себя не почувствовал. Наоборот, он уже почувствовал себя к подобным задачам вполне готовым; почувствовал, что уровень их не превышает по сложности уровень задач заочной математической школы, к которым он стал уже привыкать и с которыми неплохо справлялся. Некоторые из них он готов был решить сразу же, в один присест: у него уже вертелись стаями в голове нужные для них алгоритмы.
  Это польстило его самолюбию и, одновременно, обрадовало.
  "Такие задачи я бы решил - если бы мне их, к примеру, московские экзаменаторы предложили", - помнится, усмехнулся он чуть заметно, на секунду от брошюры отрываясь и задумчиво в окно посмотрев, мысленно будто бы переносясь уже на очередные весенние в интернат экзамены. И предположение это воодушевило его, над самим собою возвысило - и родило мысль отчаянную, бесстрашную, что надо непременно ехать и поступать. А там будь что будет...
  
  После просмотра задачек он вернулся на первую страницу - к вступительной статье академика Колмогорова, которого совсем не знал, фамилию которого никогда не слышал ранее, и ещё раз внимательно прочёл статью, особенно - последнюю вдохновенно-зазывную её часть, более всего поразившую. После чего, чувствуя крайнее возбуждение, не дававшее на месте спокойно сидеть, он поднялся из-за стола и нервно и решительно стал расхаживать взад-вперёд по квартире.
  Лицо его горело ярким румянцем, дико горели глаза. Как и сам он горел с головы до пят, объятый духовным пламенем. Прежнего его было уже не узнать: он буквально на глазах поменялся. Настолько, что даже и родителей видом своим поразил, вернувшихся вечером с работы. Родители только дивились на сына, что-то задумавшего опять, Бога за него всю ночь усердно и дружно молили.
  "Нечего гадать и трусить, сопли сидеть, жевать. Нужно ехать и поступать в эту школу, непременно ехать, - между тем, уже твёрдо и бесповоротно решил для себя их сын, с час расхаживавший по квартире, возбуждение этим привычно гася. - Там уже настоящая учёба начнётся... и настоящая наука - не то что теперь..."
  Всесоюзная заочная математическая школа - священное для него место ещё даже и день назад, - в которой он уже полгода учился и которой доволен был, к правилам которой привык, набрал темп приличный, - как-то сразу в его глазах потерялась, на задний план отошла. А потом и вовсе ничтожной и мелкой сделалась, неинтересной, чем в точности повторила судьбу лыжной спортивной школы. Очная школа затмила её, заочницу, - сразу и бесповоротно.
  Даже и предполагаемая разлука с домом не омрачала колмогоровский интернат, разлука с прежней беззаботно-тепличной жизнью, какою жил себе, поживал наш "заводной" герой вот уже пятнадцать лет под надёжным крылом родительским.
  "Это уже почти Университет, - в угаре только и думал он, мысленно стараясь представить себе идиллическую картину жизни и учёбы в спецшколе, навеянную прочитанными только что хвалебными отзывами академиков. - Там точно такие же лекции и семинары, как в МГУ, точно такие же преподаватели... Может, и сама школа эта находится на территории Университета? - так что и учиться, может, будем рядом со студентами, рядом с ними и отдыхать".
  Подобная перспектива предполагаемой в будущем жизни дух захватывала как никогда, как крапива ядрёная нервы ему будоражила. Вадику живо представлялось уже, как сидит он, воспитанник школы, в своей маленькой, чистенькой, уютной комнатке в одном из корпусов добротного университетского общежития, в полной тиши и одиночестве, окружённый стопками книг, конспектов мудрых, журналов - как Ломоносов прямо-таки. Сидит и работает денно и нощно без устали и отдыха, стараясь всё на свете запомнить, прочитать и узнать, всё самое новое и передовое для себя уяснить, назубок и навечно выучить. А в перерывах подходит к окну и подолгу зачарованно на Москву смотрит, на знаменитую панораму столицы с не менее знаменитых Ленинских гор, и взору его величественный пейзаж открывается, виденный один раз на открытке.
  "...Наверное, можно будет с доцентом каким-нибудь там познакомиться, или даже профессором, - мечтательно думал он. - На занятия к ним ходить, за помощью, если что, консультацией обращаться... Можно даже, при желании, и к самому Колмогорову этому попасть в ученики - вот бы здорово было! От него ведь столько всего можно узнать! столько драгоценных сведений выудить! Живой академик! - это ж ходячая энциклопедия, кладезь знаний, ума. Или словарь самый большой, математический!..."
  
  Так или почти так распалял-накручивал сам себя наш перевозбуждённый герой, фантазёр прирождённый, законченный, наивный идеалист-мечтатель, такими придумками сказочными и надеждами, - и делал это до тех пор, пока не устал, последних сил не лишился. Намечтавшись и надумавшись вволю, ноги беспрерывным хождением по квартире намяв, он тогда опять к столу подошёл, где уже с час как дожидалась его присланная из Москвы брошюра. Пододвинув её к себе поближе, он вперился в неё горящими зрачками глаз, едва сквозь плотный прищур приметными... и надолго замер опять, задумался, разглядывая пристально обложку...
  Когда улеглись последние страсти и успокоилась, остыла и утихла душа, из себя весь горячий пар выпустив, - очнувшийся, наконец, Вадик глубоко и счастливо вздохнул, озорно тряхнул головой, ладонями рук глаза вытер; после чего решительно подошёл к телефону и позвонил дружку Сашке - договорился о немедленной встрече...
  
  31
  
  - Посмотри, что мне сегодня прислали, - протянул он ему полученную утром брошюру, лишь только Збруев показался в дверях и едва-едва успел раздеться и пройти в комнату.
  Сашка взял брошюру в руки, небрежно её повертел, полистал из конца в конец, задержался глазами на вступительной статье известного в стране академика.
  -...Я знаю про эту школу, - наконец сказал вяло и скучно, бесстрастно посмотрев на Вадика. - Мой Илья в своё время пробовал туда поступить.
  - Твой брат туда поступал?! - изумился Вадик. - Когда?!
  - Когда в школе учился: в восьмом классе, как мы.
  И снова изумился Стеблов, тараща глаза на друга.
  - А что же ты мне ни разу про это не рассказывал?! - про школу саму, про поступление!
  - А чего рассказывать-то? - пожал плечами Сашка. - Он же не поступил туда...
  У Стеблова после всего услышанного остывшая было голова опять пошла кругом, мысли смешались и перепутались: Сашкин брат Илья, оказывается, уже поступал в интернат, знал про него то есть, а Сашка почему-то молчал про это, ни словом никогда не обмолвился. Странно!
  -...Я-я-я одного только понять не могу, Сань, - затряс он головой со всей силы, сбрасывая оцепенение. - Эта школа что, давно уже существует что ли?
  - Лет десять уже существует, наверное, - неуверенно ответил Збруев. - По крайней мере, когда Илюшка ещё учился в восьмом классе, она уже была... А восьмиклассником он был пять лет назад, как ты знаешь.
  Наступила пауза в разговоре, во время которой Стеблов ушёл в себя и, казалось, совсем забыл про гостя.
  -...А почему Илья туда не поступил-то? - очнувшись, спросил он, наконец. - Я тут бегло просмотрел их конкурсные задачи за прошлые годы - в конце этой книжки они напечатаны: задачи вполне решаемы, по-моему.
  - Ну, это по-твоему! - хмыкнув себе под нос, мгновенно и зло отреагировал Збруев, глаза как азиат сощурив, за брата горою встав. -...Не так-то это всё просто, дружок, как тебе кажется, дома на диване сидя, - подумав, добавил потом, уже добрее. - Туда со всей России съезжаются на экзамены... и съезжаются лучшие... И среди них после этого, заметь себе, выбирают самых достойных, самых по математике подготовленных!... Так что ты не распаляйся сильно-то на счёт этой школы, губы не раскатывай: её выпускников, как мне мать рассказывала, в Университет зачисляют почти что автоматически. Туда из-за одного этого не прорвёшься: в Университет-то каждому хочется попасть...
  
  Внимательно выслушав всё, Вадик опять замолчал, опять задумался, губы в улыбке скривив недоверчиво и небоязливо. Лицо его после этого не напряглось, не потемнело к Сашкиному неудовольствию, сомнениями и страхами не перекосилось. Наоборот, ещё светлей и веселей стало, мужественней и целеустремлённей. Суровая Сашкина отповедь, как и его безрадостные предупреждения произвели в душе Стеблова совершенно обратный эффект - не тот, на который рассчитывал Збруев. Збруев-то хотел его напугать, унизить по полной программе и попутно мордою в грязь ударить. Но дружок его сиволапый тот подлый удар сдержал - вот уж диво так диво! И только крепче и бодрее стал, сильнее и жарче школою загорелся.
  Особенно сильно поразило Вадика сообщение о чуть ли не автоматическом зачислении воспитанников колмогоровского интерната в Университет, что было для него с недавней поры самой высшей и самой желанной наградой.
  -...Слушай Сань, - будто с небес спустившийся и силы и веры будто бы там зачерпнувший, желанной на будущее надежды, поднял он тогда на Збруева счастьем заискрившиеся глаза, - а кто такой этот академик Колмогоров, не знаешь?
  Услыхав подобное, Збруев прыснул от смеха.
  - А ты что, ни разу не слышал про него что ли?! - искренне удивился он.
  - Не слышал, - краснея, замотал головой Стеблов.
  - Да ты обалдел, парень! - вылупился на него изумлённый Сашка. - Это же первый математик у нас в стране, а может даже и в мире. Он эту школу и основал, и сейчас там лекции своим ученикам читает... Он и в Университете, по моим сведениям, очень высоко котируется, - переведя дух, продолжил тараторить он, - симпозиумы всякие там возглавляет, отделения, конгрессы, кучу книжек по математике написал. У моей матери есть какая-то одна его книга по функциональному анализу, да только сложная она больно: не понимает в ней мать ни хрена.
  - Сань! - перебил его Вадик на полуслове, тронув дружка за рукав и посмотрев на него просяще. - Давай с тобой попробуем поступить в эту школу, а! Вдвоём-то нам и поступать легче будет, и учиться!
  Сообщённые Збруевым сведения так его тогда возбудили и распалили, что он готов был немедленно в школу новую отправляться, про мартовские конкурсные испытания позабыв... Но Збруева предложение это не вдохновило и не обрадовало, и никаких положительных первых чувств не вызвало. Чувства скорее были отрицательными, что и отразилось на Сашкином кислом лице.
  - А как мы туда поступим-то? - холодно спросил он, нахмурившись.
  - Что значит: как поступим? - удивился Вадик вопросу. - Как все поступают, так и мы с тобой будем поступать. Вот тут написаны правила приёма: возьми, почитай.
  Он выхватил у квёлого Сашки брошюру, раскрыл её на нужной странице и вслух стал зачитывать напечатанные там правила.
  - На другой день после областной олимпиады по математике, - с выражением подчёркнуто громко читал он, - проводятся вступительные экзамены в нашу школу... Приглашаем на них всех желающих! Слышишь, Сань, всех! Без ограничения!... Надо ехать смело - и поступать. А сомневаться и трусить не надо.
  - Ехать! поступать! - с ехидцею передразнил его Сашка. - А на областную олимпиаду мы как с тобой попадём? - когда ты даже на нашу школьную в январе идти не захотел. Сказал, что не умеешь решать задачи на время...
  Последние слова друга - справедливые, надо сказать, - чуть-чуть остудили Вадика, но решимости поступать в Москву в нём ни сколько не поубавили.
  - Так тут не сказано, что непременно нужно участником олимпиады быть, - тихо, но твёрдо возразил он Сашке. -Тут сказано только, что рекомендации в школе необходимо взять от учителя физики или математики... Их, я надеюсь, мы возьмём. А большего от нас ничего и не требуется... ОблОНО ещё нужно будет найти, но и его найдём, я думаю: приедем туда пораньше и найдём... Поехали, Сань, очень тебя прошу! - просящим елейным голосом обратился он к дружку неазартному, нерасторопному, и даже за руку того взял: намереваясь на экзамены за собой потянуть будто бы.
  Но дружок согласия давать не спешил, напряжённо о чём-то думал. Лицо его было холодным и бледным как у деда древнего, высохшего: ни жизни, ни радость не чувствовалось в нём; как не чувствовалось в нём и восторга.
  -...Ну ладно, хорошо. Допустим, что поедем мы, сдадим экзамены и поступим, к примеру, в эту школу, - наконец, медленно и осторожно выговорил он свои сомнения. - Ты не побоишься потом в Москву ехать и жить там один, без родителей?
  - Нет, не побоюсь, - улыбнувшись, быстро ответил Вадик, и в голосе его бодром и твёрдом действительно не чувствовалось испуга; ни испуга, ни сомнения маломальского. - Мы же с тобой не одни в Москве будем: с товарищами, друзьями.
  - С товарищами! друзьями! - вторично зло тогда его Сашка передразнил. - Да ты не знаешь ещё, не изведал, что есть такое общага, и какие там процветают порядки. Брат, вон, приезжает - рассказывает, что у них там по вечерам делается, какие страсти-мордасти кипят. Не поспишь спокойно, не почитаешь, ни домашним заданием не позанимаешься, если захочешь: непременно в читалку надо идти, вечно переполненную. И в столовой кормят чёрте чем, так что изжоги и гастриты у всех поголовно... С домом родительским, во всяком случае, не сравнишь никогда, с питанием материнским.
  - Так всё равно уезжать-то придётся, Сань! - рано или поздно! Всю жизнь с родителями не просидишь, за материнскую юбку не спрячешься. Учиться нужно будет где-то, потом - работать, а в нашем городе институтов и университетов нет... Вон Илья-то твой уехал же, не смотря ни на что. Не испугался.
  -...Всё это, конечно, так, - кусая губы, ответил Збруев, поморщившись. - Только по мне уж лучше попозже бы. Из дома, во всяком случае, мне пока уезжать что-то совсем не хочется - без опеки родительской оставаться, помощи.
  - Да не трусь ты, Сань, не трусь! - умоляюще вплотную подступил к нему Вадик; потом нагнулся, по-собачьи просяще заглянул Сашке в глаза, в самую их середину, после чего обнял того за плечи и прижал к себе. - Годом раньше, годом позже - но с домом и детством, с родителями расставаться придётся, - заговорил быстро-быстро, боясь нужные слова потерять, которыми Сашку растормошить-разбудить пытался, разум и силу в того вселить, веру, стойкость и мужество. - От судьбы своей, Сань, не уйдёшь и не спрячешься, за печкой до старости не просидишь: жизнь тебя везде найдёт и везде достанет... А тут, посмотри, какая сказочная картина вырисовывается: Судьба словно сама в гости пришла и протягивает нам с тобой руку.
  - На вот, посмотри, почитай повнимательнее ещё разок, какая школа дивная существует в Москве! какие там условия, учителя! - вторично протянул он дружку брошюру, которую тот, впрочем, не взял, на которую посмотрел с недоверием. - Сам академик Колмогоров будет нам лекции приезжать и читать, профессора университетские, доценты! Нам - пацанам сопливым! Кому рассказать про это - не поверят люди! на смех поднимут! в глаза наплюют! лжецами и фанфаронами обзовут напоследок! А ведь это - чистая правда, пойми, так оно всё и есть на самом деле, ежели этой брошюре верить, и людям, которые её составили и издали, - заслуженным, известным учёным, академикам мировым. Им-то чего нам с тобою врать, лапшу на уши вешать?! Какой смысл?!... Одних лабораторий там сколько, как пишут, библиотек! Жуть просто! Не то что в нашей дыре вонючей, где путной книжки или журнала днём с огнём не найдёшь. Неужели ж тебе не хочется поучиться в лучшей школе страны, да ещё и возле самого МГУ расположенной?! Странно это, честное слово! Чудно! И совсем-совсем непонятно!...
  - Такое ведь раз в жизни бывает, Сань! - пойми ты это, чудак! Только раз выпадает человеку шанс! - теряя терпение и силы, привёл разгорячённый Стеблов последний свой аргумент, самый на его взгляд убийственный и неотразимый. - Упустишь его - всё, конец: более такого шанса и подарка царского нам с тобой не представится! Судьба человеку шанс только раз даёт, только раз ему, глупцу неразумному, помогает! Оттолкнёшь Её - пропадёшь: Она такой дерзости и неблагодарности не прощает!... Локти себе оба будем потом кусать, но вернуть назад потерянного уже не удастся!...
  -...Ну-у-у, не знаю, не знаю, - недовольно сквозь зубы процедил Збруев, нос свой усиленно теребя. - Надо подумать мне, хорошенько подумать.
  - Чего думать-то, Сань?! чего думать?! - воскликнул недоумённый Вадик, поражённый таким упорством. - Бросай ты эту свою меланхолию и пессимизм дурацкий! Сдались они тебе! Давай с тобой лучше к экзаменам готовиться начинать, план подготовки строить. Поедем в Москву, не поедем - это дело десятое, как говорится. А вот экзамены в эту школу надо попробовать сдать, обязательно надо! - чтоб хоть силы свои проверить! способности математические оценить и всё остальное! А до экзаменов тех месяц всего и остался...
  
  Выговорив всё это на одном дыхании, он вдруг затих, вспомнив про ОблОНО, где и должны будут будущие в интернат экзамены проводиться, но местонахождения которого он не знал. Про это как раз и планировал расспросить Сашку при встрече.
  - Ты, кстати, был когда-нибудь в нашем областном центре? - спросил гостя.
  Тот утвердительно кивнул головой, посматривая на Вадика грустно и недовольно.
  - А знаешь, где там ОблОНО находится?
  - Нет, - сухо ответил Збруев, - не знаю.
  Стеблов напряженно поморщился, потупил взор. Сам-то он в областном центре был всего один раз: с классом в цирк в седьмом классе ездил; запомнить там ничего не запомнил и про ОблОНО, естественно, ничего не знал.
  -...А ты-ы-ы... можешь подключить к этому делу мать? - помявшись, тихо и неуверенно спросил он Сашку, чувство некоторой неловкости при этом испытывая, которое испытывал всегда, когда принуждён был к кому-либо за помощью обращаться, кого-то о чём-то просить. - Ну-у-у... чтобы она разузнала поподробнее, как там всё это дело происходит? - и где? Она же у тебя учительница, всё-таки: ей-то это легко сделать будет.
  - Могу, - утвердительно кивнул головой Збруев, при этом кислым видом своим ни малейшего энтузиазма не выказывая, готовности поступать. - Поговорю с ней сегодня вечером, с ней и с отцом - что они мне на это скажут...
  
  32
  
  Родители Збруева, узнав про очередной в колмогоровский интернат набор и намерение сына с другом попробовать поступить в него, загорелись оба московской спецшколою не на шутку, максимальное стимулирующее влияние на своего трусливого сынка оказав. Особенно преуспела здесь Тамара Самсоновна, которая не только убедила Сашку в необходимости поучаствовать в столь ответственном и престижном мероприятии, как конкурсные экзамены в лучшую школу страны, попробовать там свои силы, - но и сделала всё, используя обширные связи, чтобы проложить ему, сомневающемуся, прямую и гладкую дорожку к областному экзаменационному столу. Тем паче, что и стоило-то ей это всё не дорого: пару-тройку звонков всего... Прицепила она к этому делу и Вадика - за компанию, что называется, и исключительно из-за сына: чтобы тому веселее и спокойнее было по огромной Туле несколько дней мотаться, в гостинице тамошней проживать.
  Итог её волевых организационных усилий был таков, что в конце марта, на третий день весенних школьных каникул, друзьям утром раненько нужно было только проснуться, собраться и вовремя подойти к зданию местного ГорОНО на улице Ленина. Там их уже поджидал спецавтобус, который и умчал через десять минут двух наших не выспавшихся героев вместе с членами сборной команды юных математиков города на областную математическую олимпиаду. Не участвовавшие в олимпиаде городской, друзья однако ж были зачислены в команду на равных с победителями правах, так что по прибытии на место им, как полноправным участникам, были предоставлены две законные койки в ведомственной гостинице ОблОНО, за которые ни копейки не нужно было платить, да плюс к этому были выданы талоны на такое же бесплатное трёхразовое питание как у всех в течение трёх последующих дней, когда поочерёдно должны были проводиться олимпиада и конкурсные в интернат экзамены.
  Тамара Самсоновна, таким образом, сделала всё, что только могла и должна была сделать, что непосредственно зависело от неё, - и дело теперь оставалось за малым. Сашке с Вадиком оставалось только сесть за парту в нужный день и нужное время, когда их пригласят экзаменаторы, и правильно решить те задачи, что будут предложены им, на что они оба, собственно, и настраивались. Сначала - дома в течение месяца с лишним, потом - в гостинице пару дней.
  Разместившись по приезду в гостиничном люксе на пятом этаже, просторном, светлом, хорошо обставленном, и наскоро пообедав в столовой вместе со всеми, они до вечера после этого просидели в номере за столом: дружно решали привезённые с собой задачи, которыми их в избытке снабдила заботливая Тамара Самсоновна.
  Решать-то они решали, - но на олимпиаду на следующий день всё-таки не пошли: испугались оба.
  - Хочешь - иди, а я не пойду, - сказал перед сном Вадик Сашке. - Всё равно никакого места там не займу - опозорюсь только и время потрачу... А день за здорово живёшь терять мне не хочется. Я лучше к вступительным экзаменам буду готовиться - это для меня важнее...
  Збруев подумал-подумал - и согласился: и он задачи на скорость слабо решал.
  - Я завтра тоже тогда никуда не пойду, - сказал он, раздеваясь и в казённую постель укладываясь, белоснежными крахмальными простынями застланную. - Эта олимпиада всё равно ничего не даёт. К тому же, нас с тобой даже и в команде нет. Так что ты прав: давай лучше завтра весь день сидеть и задачи решать, спокойно на экзамены настраиваться ...
  
  С такими мыслями они и уснули, умиротворённые, и крепко проспали всю ночь. А утром следующего дня, в девять часов ровно, в просторных и светлых кабинетах института усовершенствования учителей проводилась областная олимпиада школьников по математике, которую наши друзья благополучно тогда пропустили.
  Ещё один день на подведение итогов ушёл и разбор задач, что на олимпиаде той предлагались, и торжественное награждение победителей. И только на третий день, в тех же самых аудиториях, начались уже приёмные экзамены в колмогоровскую спецшколу, которые по важности и накалу, и нешуточному эмоциональному напряжению олимпиаде мало чем уступали. Тут нечего даже и говорить...
  
  33
  
  Как ни храбрились Стеблов со Збруевым прошедшие два дня, как ни настраивали, ни уговаривали себя, что ожидаемые экзамены - ерунда, и бояться их, в сущности, нечего; что главное для них - не поступить, главное - поучаствовать, - однако же утром третьего дня оба проснулись как эскимосы бледные, с такими же, как и у тех, пергаментно-жёлтыми лицами. Тяжела была для обоих третья по счёту ночь, тяжела и тревожна. И пробуждение не развеяло мрак, не сбросило с детских слабеньких душ с вечера обосновавшиеся там панику и уныние.
  -...Ты пойдёшь завтракать-то? - машинально натягивая на себя рубаху, сухо спросил Збруев дружка, что на соседней койке сидел неживой, скукошенный и предельно-растерянный.
  -...Да нет, наверное, - так же сухо и отрешённо ответил Стеблов, в себя с головой ушедший; и потом тихо и обречённо добавил: - Не до еды сейчас.
  -...Я что-то тоже есть не хочу, - помолчав, угрюмо сказал Сашка, рубашку с грехом пополам натянувший и застывший на койке как приведенье. - Сдадим экзамены, тогда уж и позавтракаем, и пообедаем сразу...
  
  В восемь часов ровно у всех приехавших на олимпиаду школьников был получасовой завтрак. И во время завтрака два не на шутку перетрусивших парня, в команду попавшие со стороны, "блатными" в команде числившиеся, лихорадочно перелистывали у себя в номере привезённые из дома пособия, напоследок пытаясь запомнить то, что не запомнили раньше, что проглядели, может быть, второпях, упустили или не правильно поняли. Потом всех желающих поступать в интернат, среди которых Вадик с Сашкой уже присутствовали, собрали в вестибюле в группу, вывели на улицу и повели в соседнее здание через дорогу, где располагался областной институт усовершенствования учителей, старинное сооружение из красного кирпича с огромными фигурными окнами.
  Из гостиницы друзья выходили как на расстрел, с перекошенными от страха лицами. Они совсем растерялись и упали духом, когда их внутрь самого института первый раз завели (в отличие от других, участников прошедшей олимпиады, уже там вполне за два дня освоившихся) и подвели там к заранее подготовленным аудиториям на втором этаже, где через несколько минут им предстояло держать свой первый в жизни экзамен. Да ещё какой! И кому!...
  
  34
  
  Народу в коридоре набралось много: человек шестьдесят. И люди всё подходили и подходили. Желавшие попытать лихого московского счастья восьмиклассники плотной взволнованной массой сгрудились на небольшом пятачке возле двух экзаменационных комнат, что указала им женщина-распорядитель, - стояли и терпеливо ждали начала, при этом тихо переговаривались между собой, или под нос что-то усердно шептали. Всё формулы вспоминали и повторяли, недоросли сопливые, пока позволяло время, известные соотношения и теоремы, - отчего в пустом и холодном до того коридоре сделалось шумно и жарко.
  Там же, неподалёку от Сашки с Вадиком, стояла и Чаплыгина Ольга, прелестная одноклассница Стеблова. Она-то приехала в Тулу и жила в гостинице на законных правах - как победительница школьной и городской олимпиады. К тому же, получила вчера за выступление на областной почётный похвальный отзыв, что было совсем не плохо.
  Ольга, как ученица ВЗМШ, тоже была приглашена поучаствовать в конкурсных экзаменах в интернат. Поэтому и пришла вместе со всеми к аудиториям, решив не уезжать домой, а испробовать свои силы. Замерев у окошка метрах в пяти от Вадика, она о чём-то напряжённо думала, что-то соображала и прикидывала в уме. Отчего её симпатичное личико чуть-чуть раздулось даже, багрово-красным сделалось, - но прелести не потеряло ничуть...
  
  Герой наш, впрочем, мало кого различал и также плохо соображал что-либо. Он даже и Збруева Сашку, помнится, "потерял", хотя тот всё время рядом с ним находился; и даже что-то шептал на ухо, спрашивал о чём-то, что-то хотел выяснить и уточнить. Не переставая, напоминал о себе, короче... Когда же в коридоре аспиранты механико-математического факультета МГУ наконец показались, приехавшие проводить набор, - живые и настоящие, впервые в жизни лицом к лицу увиденные! - он и вовсе поехал умом от нахлынувших острых чувств, что обильно к страху тогда добавились и заметно усилили и огранили страх, безграничным восторгом его разбавили. Все москвичи, как один, небожителями ему показались, точно так! которым не то что экзамены сдавать, - сесть с которыми рядом до ужаса жутко было...
  
  Аспиранты шли по коридору неторопливо и важно, вразвалочку, как и должно славным мехматовским деятелям везде ходить, медленно приближаясь к моментально притихшим и остолбеневшим ученикам. По дороге они что-то рассказывали друг другу, шутили, смеялись, озорно толкались плечами, мало кого замечая вокруг по московской своей привычке, - а Стеблов смотрел на них во все глаза, трясущийся, набегавшие слюни раз за разом глотал, и всё пытался запомнить каждого до мелочей, как стихи любимые - вызубрить.
  Цепким горящим взором он схватывал манеры этих великих людей - а по-другому он их и не определил бы, - усталые взгляды, походки, повадки солидные; накрепко запоминал столичные причёски каждого, одежды, галстуки, обувь. И всё это для того только, чтобы потом, обратно домой воротившись, без устали начать копировать там и воспроизводить подмеченные и запомненные особенности у учёных посланцев столицы. И делать это с таким же точно упрямством ребяческим, как копировал он до этого манеры и привычки выдающихся спортсменов страны, по телевизору мельком увиденных...
  
  35
  
  В толпе прошедших мимо него экзаменаторов, экзаменаторов-мужчин, Вадик сразу же выделил и лучше всех разглядел стройную миловидную блондинку среднего роста с добрыми и необычайно умными глазами зеленовато-серого цвета, державшуюся в мужской компании особняком, в разговоре почти не участвовавшую.
  "Надо же, какая красавица! и какая умница одновременно! - помнится, подумал он, провожая девушку-аспирантку искрящимся, предельно-восхищённым взглядом, успев даже и её ладненькую фигурку по достоинству оценить, точёные ровные ножки в дорогих туфельках. - Вот бы к кому хорошо попасть! С такой беседовать - одно удовольствие!"
  Он подумал так - и забыл про это, подчиняясь всеобщей панике и лихорадке, что царили вокруг. И каково же было его изумление, когда, вызванный через полчаса по очереди в одну из двух аудиторий для сдачи первого по счёту экзамена, экзамена по математике, он вдруг лицом к лицу оказался с так поразившей его в коридоре красавицей.
  - Вы Стеблов? - спросила она приветливо, поджидавшая Вадика возле двери, тоном своим и видом вселяя уверенность в абитуриента.
  - Я, - ответил взволнованный и раскрасневшийся Вадик, закрывая за собой дверь и в упор, с полуметра взглянув на ухоженную и хорошо одетую московскую гостью, вторично тогда поразившись красотой её удивительно-умных глаз, дыхание даже её почувствовав, запах чудесных духов.
  - Проходите, садитесь вон за тот стол, - девушка повелительно указала холёной белой рукой на пустующую на среднем ряду парту. - Экзамены будете сдавать мне, Ирине Бадешко. Вы не против?
  - Нет! что вы! - отчаянно замотал головой Стеблов, поражённый вопросом, и уже в следующую секунду быстрым шагом на указанное ему место направился, успев даже порадоваться по дороге выпавшей ему удаче; и, одновременно, безотчётной любовью и уважением воспылать к белокурой мехматовской аспирантке...
  
  36
  
  Ну а потом начался уже сам экзамен, во время которого девушка подсела к Стеблову за парту, всего его запахом чудесных цветочных духов обдав, терпких и невероятно нежных, перемешанных с запахом её горячего тела, и на фирменном листе бумаги, принесённом с собой, стала рисовать ему три отрезка одинаковой длины, выходящих из одной точки.
  - Вот, смотрите, - рисуя, рассказывала она. - Даны три равные по величине отрезка, веером выходящие из одной точки. Противоположные концы этих отрезков соединены между собой двумя прямыми линиями, также выходящими веером из конца первого отрезка и опирающимися на концы двух других. Известен угол между двумя последними отрезками, на которые опираются прямые: он равен условной величине "альфа", - девушка соединила жирной дугой середины отрезков под номерами два и три и вывела над ней знакомую латинскую букву. - Требуется определить, - закончила она после этого, - чему будет равен угол между двумя указанными прямыми, соединяющими между собой концы первоначальных отрезков... Вам ясно условие задачи?
  Она повернула голову и с ясной и девственно-чистой улыбкой взглянула на застывшего рядом ученика, красного, вспухшего от напряжения.
  - Да не волнуйтесь Вы так, - засмеялась она, разглядывая набычившегося абитуриента. - Задачи я Вам буду давать несложные; над каждой нужно только подумать немного, сообразить - и Вы их без труда решите... Не волнуйтесь, - девушка опять улыбнулась ласково и, легонько тронув Стеблова за руку, встала из-за стола, оставляя его одного - думать.
  Ободряющие слова экзаменаторши, её улыбка приветливая, как у матери добрая, и такое же доброе прикосновение подействовали на Вадика самым чудесным образом, как действует на человека адреналин. Ему вдруг страшно захотелось понравиться этой яркой столичной красавице, Ире Бадешко, грациозно расхаживавшей по аудитории, не ударить в грязь лицом перед ней: он был тогда хоть и маленький, но всё же мужчина! А чтобы понравиться, понял он, что было и дураку ясно, ему позарез необходимо было как можно скорей решить предложенную задачу.
  И он бросился на неё очертя голову, не думая, не анализируя и не выбирая пути (как когда-то бросался отчаянно, с первых секунд, будучи спортсменом-лыжником, на дистанцию и на соперников), быстро-быстро начав выписывать на листке с чертежом все известные ему на тот период жизни формулы, преобразовывать их по ходу и подгонять... Но как ни старался он, сколько бумаги ни изводил, как ни напрягал, ни взнуздывал свою ёмкую память и логику, - все его длиннющие и громоздкие выкладки приводили в итоге к тривиальному тождеству: единица равняется единице, - которое было хотя и правильно, однако ничего не давало для получения результата, который можно было бы предъявить.
  Исписав таким образом весь оставленный ему лист и ничего не добившись, Вадик поднял голову от стола, ища глазами озадачившую его девушку.
  - Вам что-нибудь нужно? - услышал он над собой её тихий голос... и вздрогнул от неожиданности, не заметив совсем, что его зеленоглазая экзаменаторша Ира стоит позади него и с любопытством и жалостью нескрываемой наблюдает, как кипит и множится на столе его холостая умственная работа.
  - У меня бумага закончилась: можно ещё пару листов взять? - смутившись, спросил он её хрипло, машинально закрывая ладонями черновики; ему неприятно было, что девушка тайно, из-за спины, наблюдает за его творческой кухней, не совсем успешной к тому же.
  - Пожалуйста, возьмите, - Бадешко протянула ему несколько чистых листов, что наготове уже держала... и потом, помедлив, сказала: -...Только я Вам ещё раз хочу повторить: не спешите, не спешите Вы выписывать на бумаге все известные Вам на сегодняшний день аналитические соотношения в тригонометрии; подумайте получше, посмотрите повнимательнее на чертёж: может статься, что они Вам здесь совсем даже и не понадобятся.
  Сказавши это, она лукаво и многозначительно так взглянула на своего не в меру раскрасневшегося подопечного, глазами будто бы что-то подсказывая ему и намекая, после чего развернулась неторопливо и пошла себе бродить по просторной и светлой аудитории, оставив удивлённого Вадика в совершеннейшем смятении.
  "Что значит: формулы не нужны? - недоумевал он после её ухода, шумно вздыхая и ерзая за партой, внимательно вглядываясь в первоначальный чертёж. - А как же решать такую задачу без формул?! Здесь же один угол задан вполне конкретной величиной - величиной "альфа". Значит и искомый угол должен иметь такое же конкретное значение. А значит, обязательно формулы нужны... Непонятно!..."
  Голова его под тяжестью таких мыслей сама собой стала клониться вперёд, к парте поближе. Подставив под гудевшую голову руку и плотно зажмурившись, Вадик тогда что есть силы память свою напряг, пытаясь вытащить из её кладовых все решённые прежде задачи. Чтобы отыскать среди них хоть одну, похожую на эту: с чем бы можно было потом сравнить, на что опереться. Вспоминал он, вспоминал, мучился-мучился, даже и взмок, бедняга, от напряжения, - но по-настоящему полезного для себя так ничего и не вспомнил. Не решал он никогда ранее подобных задач! Не решал! Ни в обычной школе, ни в заочной математической...
  
  "Как же это без формул-то можно её решить? - расстроившись, подумал он опять, возвращаясь к подсказке экзаменовавшей его аспирантки. - Может, здесь дополнительно достроить что-нибудь надо?!"
  Подумав так, он воспроизвёл на новом листе копию первоначального чертежа и затем лихорадочно и бессистемно стал пристраивать к трём исходным отрезкам задачи прямоугольники и ромбы всевозможных конфигураций, пытаясь с помощью вспомогательных построений определить требуемое по условию соотношение двух вышеозначенных углов. Исчеркав таким манером ещё один казённый лист и окончательно запутавшись в собственных рисунках - нервных, неряшливых, перегруженных, на удивление бесформенных из-за спешки, - Стеблов оставил свою затею...
  
  Всё это подействовало на него самым плачевным и негативным образом - такое метание безрезультатное и перенапряжение: он быстро стал уставать, нервничать, терять присутствие духа. Глаза его, яркие и огненно-жгучие до того, упорные и волевые, вдруг затуманились тоскливо-болезненной поволокой, а голова в это время уже гудела и стенала так, что трещали и болели барабанные перепонки, глухим металлическим звоном своим ещё больше напрягая голову.
  "...Ну что делать-то, а?" - растерялся он, безвольно разглядывая оба листа, черновыми набросками плотно исписанные. Проглядывая первые варианты, почему-то ему в тот момент наиболее предпочтительными показавшиеся, он машинально стал повторять их заново на оставшейся части бумаги, пытаясь в другой раз аналитическим путём попробовать выудить для себя такое необходимое ему решение. Одну формулу написал, другую, третью, известными алгебраическими операциями стал их упрощать и преобразовывать, соединять друг с другом, - пока не упёрся опять в злополучное бесплодное тождество: единица равняется единице... И никакого просвета впереди, ни одной, даже самой захудалой, мыслишки. Пустота, безысходность и безвольность полнейшая - и только усиливавшаяся боль в висках и ужасный шум в голове, становившийся нестерпимым... Ему впору было вещи складывать-собирать, тихо подниматься из-за стола и также тихо покидать зал, пониже опустив при этом свою пустую и никчёмную голову...
  
  37
  
  Из-за отсутствия идей и мыслей у Стеблова началась уже настоящая паника, с психозом, истерикой лёгкой граничившая. Холодный обильный пот крупными каплями выступил у него на лбу и щеках, на шее тонкой и, собираясь в густые струйки - ядовито-солёные, кожу ему разъедающие, - быстро потёк вниз, заползая Вадику в рот, оседая на губах распухших. Вадик морщился, головой время от времени тряс - но струйки с лица не стирал: тихо сидел за партой - бледный, мокрый, беспомощный! - и не знал совсем, что теперь делать ему, как поступить дальше... Воля и разум покинули его: на него было больно смотреть, стыдно находиться рядом...
  
  - Ну что, придумали что-нибудь? - услышал он в этот критический для себя момент бархатный голос экзаменаторши, который, как громкий звонок над ухом, вывел его из шокового состояния.
  Очнувшийся горе-абитуриент стыдливо поднял голову и опять, уже в третий раз за утро, почти в упор с проницательным взглядом девушки-аспирантки столкнулся, что пристально смотрела на него и так его, чудака, в коридоре ещё поразила. Столичная пышноволосая красавица, которой ему что есть мочи хотелось понравиться, очаровать которую захотелось, именно так, на этот раз стояла уже перед ним - улыбалась, ждала ответа.
  - Нет, не придумал, - тихим упавшим голосом ответил Вадик, которому стыдно сделалось за себя и своё совершеннейшее ничтожество, обнаружившееся так некстати. Он уже дёрнулся было собирать вещи и с позором уходить с экзамена, уезжать в одиночку домой, как вдруг услышал строгий вопрос, непосредственно к нему обращённый:
  - Вы опять всё исписали тригонометрическими формулами?! Зачем?! Я же сказала Вам, что они здесь не помогут! - почему Вы меня не слушаете-то?!
  Холодный и суровый тон москвички-экзаменаторши, ещё минуту назад бывшей такой приветливой и такой доброй, неприятно поразил Стеблова, приземлил и отрезвил его. Он и предположить-представить не мог, в её ангельские глазки глядя, что такие красавицы в жизни столь строгими и холодными могут быть, и деловито-жёсткими одновременно. Не сочетались в его понимании деловитость, строгость и красота, совсем не сочетались. Деловитость портила красоту, как дёготь горький портит мёд сладкий.
  -...Я не знаю, как эту задачу решить без формул, - растеряно пожал он плечами, стараясь уже не глядеть совсем на экзаменовавшую его аспирантку. Меж ними тогда начала уже было лёгкая неприязнь возникать, после которой людям необходимо быстрей расставаться.
  - Ну-ка, подвиньтесь, - строго приказала Бадешко, присаживаясь с ним рядом за парту. - Вот смотрите, - она вплотную пододвинула к нему первоначальный лист, на котором располагался её чертёж, - в условии задачи было сказано, что три отрезка в точности равны между собой, и что выходят они из одной точки, из одного общего центра. Значит, что можно сделать в этом случае?
  Она властно и требовательно, теряя терпение, смотрела на доставшегося ей ученика, что упрям и своеволен был как баран, и как вылупившийся цыплёнок мокрый, - ответа от него ждала.
  -...Провести вокруг них окружность можно, - тихо и неуверенно ответил Вадик... и сам тогда поразился, помнится, ответу своему, вырвавшемуся помимо воли.
  - Так почему же Вы до сих пор её не провели-то?! - взорвалась негодованием аспирантка Ира. - Все листы вон исписали формулами дурацкими и ромбами с прямоугольниками, никому здесь не нужными!
  Голос её всё жёстче становился, всё напористей; в нём появился мужской "металл", окончательно её испортивший.
  - Не знаю, - пожал плечами Вадик, смущённый и подавленный окончательно, с толку сбитый; после чего развернул поудобнее лист с чертежом и машинально нарисовал на нём окружность так, что три веером разбегавшиеся отрезка оказались радиусами той окружности...
  Решение после этого высветилось само собой: известный по условию задачи угол "альфа" оказался центральным углом, а опирающийся на него искомый угол был, соответственно, углом вписанным и равнялся половине центрального угла, на который он опирался.
  - Искомый угол равен величине "альфа", делённое пополам, - едва не закричал Стеблов, в момент распрямившийся и просиявший. - Он же вписанный!
  - Правильно, - в свою очередь улыбнулась тогда и его соседка, опять доброй и ласковой становясь, какой и была вначале. - Вот видите, как всё просто здесь оказалось... и как легко. Не нужно только спешить и не нужно нервничать. Ни к чему хорошему, запомните это, спешка и истерика никогда Вас не приведут. Математика не терпит нервозности и суеты. Как и наука в целом...
  
  38
  
  После этого дела у Стеблова покатились так, как блины катаются по сковороде - до бела разогретой, растительным маслом смазанной. Решив свою первую на экзамене задачу - красиво решив, можно сказать - изящно, пусть даже и с небольшой подсказкой, - он воспарил и окреп душой, уверенность в себе почувствовал, кураж и ухарство молодецкое, жажду жизни, борьбы... И девушку Иру он опять полюбил, красотой и умом её пуще прежнего очаровываясь, надёжный контакт быстро наладил с ней, без которого их дальнейшее общение превратилось бы для обоих в пытку.
  На том экзамене ему было предложено ещё четыре задачи, и все четыре успокоившийся и уже по уши влюблённый в свою экзаменаторшу Вадик, наученный горьким опытом задачи под номером один, решил, что называется, на ура, за двадцать-тридцать минут каких-то. В каждой из них, как и в первой, была хитро спрятана своя невидимая простым глазом "окружность", заключавшая в себе всю силу задачи, весь её тайный смысл, которую одну и искал Стеблов, уже сознательно и солидно, и которую находил, в итоге.
  - Ну что ж, хорошо, - сказала довольная аспирантка (Ирой Бадешко которую звали и которую благодарный автор помнил потом всю жизнь), выслушав его соображения по поводу решения пятой, последней по счёту, задачи; и потом, подумав, спросила напоследок, листая его документы - характеристику из школы, свидетельство о рождении, учётную карточку с фотографией: - Вас Вадик зовут?
  - Да, - ответил смущённый и немного уставший абитуриент, вначале чуть-чуть перенервничавший.
  - Я что Вам хочу сказать, Вадик: экзамен, в целом, Вы сдали неплохо, только... - девушка медлила, подбирала слова. -...Поскольку, я думаю, - не спеша продолжила она далее говорить, - экзамен этот не станет в Вашей жизни последним, - хочу Вам под конец дать небольшой совет. Парень Вы, как мне кажется, хороший и думать умеете: с логикой и дедукцией у Вас всё в порядке. Знания у Вас тоже есть, и приличные, как я заметила. Только... будьте чуть-чуть поспокойнее на экзаменах, посолиднее что ли; знайте себе цену, короче, учитесь держать себя, владеть собой - это Вам в будущем сильно поможет. Вы, на мой взгляд, излишне подвижный и нервный какой-то: ненужных эмоций много у Вас как у плохого актёра, которые Вас захлёстывают и мешают... А на экзаменах так нельзя, как и в науке той же, в которую Вы стремитесь. Тут надо степенным и солидным быть, предельно спокойным и сдержанным. Иначе всем вашим знаниям и способностям - грош-цена: никто их не заметит и не оценит, если Вы будете вот так же вот вечно дёргаться и истерить, как сегодня вначале нашей с Вами работы... Вы меня поняли, надеюсь? - серьёзно и как-то по-особому ласково спросила она, подчёркнуто внимательно взглянув тогда на Стеблова.
  - Понял! - ответил сияющий счастьем Стеблов, исполненный благодарности.
  - Ну вот и хорошо, - улыбнулась девушка на прощание, одаривая обезумевшего от восторга парня изумительной белозубой улыбкой. - А теперь идите и настраивайтесь получше на второй экзамен. Ни пуха Вам, ни пера...
  
  39
  
  Героем-триумфатором выбегал в коридор Стеблов - счастливым до крайности, сияющим, гордым - и сразу же бросился разыскивать там дружка Сашку, в суете оставленного и забытого, чтобы поделиться с ним радостью от сданного только что экзамена. Но Сашки в коридоре не оказалось. Исчез куда-то дружок.
  "Где же это он? - растерялся Вадик, продираясь сквозь плотную толпу ожидавших экзаменов земляков. - Может, в туалет зашёл - освежиться?..."
  Но Сашки не было и в туалете...
  
  Совсем уже сбитый с толку, Вадик вернулся назад и, тихонечко приоткрыв дверь, заглянул ещё раз в аудиторию, из которой только что вышел.
  Предположение его оказалось верным: дружок его кучерявый сидел на второй парте дальнего от двери ряда и что-то с жаром объяснял в тот момент лысоватому полному аспиранту - бригадиру приехавших москвичей. Через парту от него Стеблов заметил и Чаплыгину Ольгу, склонившуюся на задачей.
  "Когда же это они успели зайти-то? - про себя подивился он, дверь за собой заслоняя. - Ни Ольгу я не заметил, входившую, ни Сашку".
  Бурный послеэкзаменационный восторг его, без пользы перебродив в душе, потихонечку пошёл на убыль, вздыбленные чувства гася. Мысленно пожелав обоим своим товарищам лёгких задач и приветливых и добросовестных экзаменаторов, успокоившийся от пережитого Вадик стал настраивать себя уже на следующее плановое испытание - экзамен по физике, который он намеревался сдать не менее успешно.
  Ждать ему недолго пришлось: уже минут через десять его пригласили в соседнюю аудиторию, где два молоденьких аспиранта-первогодка физического факультета МГУ проводили с поступавшими в спецшколу школьниками собеседование по своей специальности. Это было именно собеседование, дружеское и непринуждённое, с каждым абитуриентом - без формул, цифр и задач, без карандашей и бумаги даже, - во время которого выяснялись самые общие представления экзаменуемого о строении окружающего мира, знание глобальных законов его, основ существования и развития. Ничего другого от желторотых восьмиклассников требовать было нельзя - при всём, так сказать, желании. Ибо настоящей физики, кроме разве что первых беглых знакомств с основами классической механики, им к тому времени в школе и объяснить-то как следует не успели.
  Пригласив Стеблова в аудиторию, экзаменаторы посадили его между собой и поочерёдно стали задавать различной сложности вопросы как два заправских следователя: то что-нибудь про строение Земли спросят, то перейдут на Космос; то опять вернутся на Землю - к расположению её в структуре Солнечной системы, соседям ближайшим и спутникам... Потом его спросили совсем уж простенькое: о соударяющихся шарах различной массы, скоростях и траекториях их разлёта после предполагаемого столкновения. Вадик быстро и уверенно начал что-то там отвечать, но потом, после уточняющего вопроса, не верно им понятого, запутался, занервничал по привычке. Ну и давай нести парням какую-то непотребную околесицу.
  Естественно, что ребята-экзаменаторы остановили его, справедливо попросили не спешить с ответом, а лучше попросили вспомнить для начала третий закон Ньютона, напрямую касавшийся данного вопроса, - после чего наш Вадик совсем замолк, словно воды в рот набравши. Он усиленно стал вспоминать третий закон динамики, который совсем недавно им объясняли в школе - и не смог этого сделать: забыл! Вместо него на ум два других динамических закона упорно лезли, при помощи которых их восьмой "А" уже месяц как на уроках задачи решал и которые ввиду этого хорошо запомнились и отложились, были давно на слуху. Последний же - третий - закон, не подкреплённый как следует практикой, вылетел из головы как шарик скользкий, который второпях невозможно было найти, который даже где и искать-то непонятно было... И как ни тужился за столом Стеблов, как ни старался, ни напрягал память, - вспомнить он в тот момент так ничего и не смог, ничего даже близко похожего.
  -...Я забыл этот закон, парни, - понимая, что его ждут, через минуту-другую хрипло не то прошептал, не то пропищал он, сдерживая на глазах слёзы. - Нам его совсем недавно в школе рассказывали: я помнил его, хорошо помнил... а теперь забыл.
  Стиснув до хруста зубы, зажмурившись как паяц и как гранат разрезанный побагровев за партой, он опять что есть мочи злополучный закон было попытался вспоминать, невесть куда запропастившийся, при этом раздувшись от напряжения так, что сидевшим подле него аспирантам, наверное, даже жарко сделалось как у раскалённой печки... Но и на этот раз он ничего не вспомнил, совсем ничего - хоть плачь! У него, от усталости, вероятно, произошла полная парализация памяти...
  - Да ладно! не мучайся ты так! - засмеялись экзаменовавшие его ребята, хлопая его, несчастного, по плечу. - Бог с ним, законом этим! Ты же первые-то два знаешь? - уже хорошо!
  - Конечно, знаю! Конечно! - выпрямляясь и широко глазища распахивая, нервно выпалил Вадик, после чего быстро-быстро, сбиваясь и запинаясь на каждом слове, начал рассказывать сидевшим подле него москвичам выученные назубок формулировки двух первых законов классической механики - чтобы хоть как-то сгладить ответом своим последнее негативное о себе впечатление.
  - Ну вот, всё правильно, - выслушав нервные объяснения, сказали ему аспиранты дружно, весело переглядываясь между собой. - Два первых закона знаешь твёрдо, прямо как "Отче наш"; и третий закон знаешь - мы тебе верим. Забыл просто, переволновался излишне - вот и всё: с кем не бывает. А сейчас выйдешь в коридор, успокоишься, в себя придёшь - и сразу же вспомнишь... Всё нормально у тебя, всё путём - не волнуйся, главное!
  Они взглянули ещё разок на жутко расстроившегося восьмиклассника, распухшего, красного от волнения, и вправду готового разрыдаться, которого им, по-видимому, стало искренне жаль и которого они далее не захотели мучить.
  - Всё, можешь идти отдыхать, до свидания, - сказали они ему. - И позови к нам следующего: кто там к дверям поближе стоит...
  
  40
  
  Со второго экзамена, наоборот, Стеблов выходил уже в таком состоянии, в каком пребывают люди, проигравшие в жизни всё, что только могли проиграть, оставшиеся, как говорится, у разбитого и гнилого корыта. Безудержный восторг от математики глубоким отчаянием в нём сменился, которому в обозримом будущем не видно было конца.
  В коридоре возле окна он сразу же увидел Сашку, такого же сумрачного и жалкого на вид, с кругами тёмными под глазами.
  - Ну что? как физику сдал? - равнодушно спросил он, когда Стеблов сквозь толпу к нему, наконец, протолкнулся; и было заметно, что для одной лишь проформы он это спросил, для приличия, при этом думая о своём, которое было ему дороже, естественно.
  - Плохо, Сань! - ответил Вадик расстроено и тут же, не останавливаясь, принялся выплёскивать на приятеля сжигавшую его душу боль. - Представляешь, - стал жаловаться он, - я третий закон Ньютона напрочь забыл! Первые два помню, хорошо помню, а третий - хоть убей! - вспомнить никак не могу! Скажи, как он хоть звучит-то?
  Невесело ухмыльнувшийся Збруев нехотя рассказал ему классическую формулировку третьего закона Ньютона, после чего с отчаянья всплеснувший руками Вадик на чём свет стоит стал материть себя и свою "бестолковую голову", не способную вместить и удержать на время столь элементарной формулировки... Набесившись и наругавшись смачно, злость с раздражением из себя горячим словесным потоком выпустив, он только тогда вспомнил про стоявшего рядом и всё время молчавшего Сашку, совсем и не слушавшего его, в себя глубоко ушедшего.
  - Ну а у тебя самого-то, кстати, как дела? - спросил он, наконец, выговорившись, замечая, что Сашку не очень-то и трогают его дела и проблемы, что у него хватает своих.
  -...У меня тоже плохо, - не сразу ответил тот, вздохнув тяжело при этом, на Вадика и не посмотрев. - По математике я всего одну задачу решил из пяти, и ту - с подсказкой. Экзаменатор со мной под конец неласково как-то расстался, даже и "до свидания" не сказал, не улыбнулся ни разу... Теперь, видимо, всё: про школу эту можно забыть, и смело на ней жирный крест ставить... Илья пять лет назад мимо неё пролетел со свистом, а за ним теперь и я вдогонку.
  - А чего так мало решил-то? - искренне удивился Вадик Сашкиному рассказу. - По математике-то задачи вроде бы не архисложные предлагали. Там просто подумать надо было чуть-чуть, найти в каждой свою изюминку; а дальше там уже - дело техники.
  Збруев фыркнул в ответ, поморщился недовольно и вроде как даже с ехидцей.
  -...Кто его знает, почему так мало, - пожал он плечами холодно. - Может, перегорел я; а, может, задачи такие попались, что и не решить. Именно архисложные, как ты говоришь, и именно мне. Экзамены - дело непредсказуемое, как лотерея... Да и экзаменатор это ещё - гнида! - бригадир их. К каждой ерунде цеплялся, гад, к каждой мелочи! То это ему не так, то другое что-нибудь. Козёл вонючий!... А ты сам-то что, всё решил что ли? - с недоверием поднял он на Стеблова карие и особенно колючие в тот момент глаза, в которых отчётливо просматривалось уже плохо скрываемое раздражение.
  - Да! Вроде бы всё! - ответ добродушный последовал. - Первую задачу я, правда, тоже с небольшой подсказкой осилил; но зато остальные четыре решил сам, и все - чисто.
  - Молодец! Тебя послушать - так ты прямо гений у нас, - недобро съязвил на это посуровевший Збруев, ещё больше от услышанного кривясь, позеленев от услышанного. - Что же ты, такой гениальный, на областную олимпиаду-то позавчера тогда не пошёл? Всех бы там раскидал и заткнул за пояс.
  В его нервном голосе, в выражении его серого веснушчатого лица в тот момент Вадик впервые заметил уже плохо скрываемую неприязнь, зависть подлую и холодную к своим первым и таким ещё скромным победам; заметил - и поразился этим открытием крайне, немало расстроился и огорчился им. Крохотной ядовитой капелькой запало оно ему в душу, смутило и отравило её, горький след после себя оставило, который выветривается с трудом. Если вообще выветривается...
  Разговор у них после этого прекратился, молчанием тягостным обернувшись. Друзья стояли молча друг против друга, недовольные и расстроенные, - морщились, нервно с ноги на ногу переминались, прятали друг от друга глаза.
  -...Ну теперь хоть физику сдай хорошо - всё легче будет, - первым нарушил молчание Вадик, намереваясь побыстрей примириться... и заодно лёд растопить, что в их отношениях образовался.
  - Да физику я уже сдал, - поморщился Сашка, продолжая не глядеть на Стеблова, на сторону стараясь глядеть.
  - Как сдал?! когда?!
  Вадик опешил.
  - Когда ты математику сдавал... Ты просто в первую группу попал, а мы с Чаплыгиной вашей - во вторую... Пока твоя группа в первой аудитории сдавала математику, мы тут, - Збруев ткнул пальцем на дверь, из которой друг его расстроенный только что вышел, - успели физику быстренько проскочить. Минут по пять, наверное, на каждого из нас экзаменаторы и потратили.
  Глаза его вроде как потеплели чуть-чуть, лицо просветлело и разгладилось, когда он всё это живописал. Но ненадолго, как выяснилось.
  - Ну и как ты её сдал, расскажи? - стал допытываться Вадик, распираемый любопытством; сообщение о сданной физике стало для него полной неожиданностью.
  - Да нормально, нормально. Чего там сдавать?! - Сашка безрадостно махнул рукой. - Это разве ж экзамен?! Сели втроём за парту, поболтали ни о чём - и разошлись. Они и оценок-то, по-моему, никому не ставят - галочки только: сдал - не сдал, пришёл - не пришёл... Математика здесь главная, понимаешь?! - а математику я так бездарно и пошло завалил!... Задачи мне какие-то чудные достались, головоломные, ядрёна мать! Я таких задач никогда до этого и в глаза-то не видел - попробуй, реши их сходу, с листа.
  Рассказывая, Збруев опять начал заметно киснуть и чернеть лицом, в глубокий пессимизм ударяться, и под конец договорился до того уже, что зря он вообще, мол, сюда приехал и зря поддался месяц назад на безумную авантюру Стеблова.
  - Я ж и учиться-то в эту школу не собирался ехать, даже если б и поступил! - расстроенный, говорил он. - Так и зачем, спрашивается, мне нужны были эти экзамены сраные и эта сегодняшняя нервотрёпка?! Сидел бы себе сейчас спокойненько дома и ни о чём не думал: чай бы с вареньем попивал, да по телевизору футбол или кино смотрел. Дурак я, что в это дело ввязался! наивный беспробудный дурак!
  Стоявший с ним рядом Вадик виновато выслушивал не на шутку разошедшегося дружка и пытался по мере сил хоть как-то его утешить. Но получались те утешения не убедительными - потому как и сам он был тогда не в себе, и сам нёс в сердце своём огромных размеров занозу.
  "Закон Ньютона позабыл, а! - раз за разом сокрушался он мысленно, стоя подле метавшего громы и молнии Сашки. - Стыдоба-то какая!... Экзаменаторы теперь, небось, от души посмеются в Москве, про меня знакомым рассказывая; скажут: ну и деревня там к нам приезжала, товарищи, глухая беспросветная деревня! У них там, скажут, наверное, одна книжка и существует на всех, да и та - с картинками..."
  Так они и стояли вдвоём у окна, каждый о своём напряжённо думая, о своём сокрушаясь, - оба предельно расстроенные, побитые и несчастные! - пока, наконец, вышедший из первой аудитории бригадир аспирантов ни объявил на весь коридор, что приёмные экзамены в интернат завершены, и что все абитуриенты теперь могут смело по домам разъезжаться и ждать результатов экзаменов уже дома. После этого Вадик с Сашкой направились вместе со всеми в столовую, где израсходовали оставшиеся у них талоны на сладкие пирожки и булочки, которые оба повезли домой - угощать родителей; потом собрали вещи в гостинице, сдали ключи, сели вместе с командой в автобус и назад поехали.
  Всю дорогу до дома они почти не разговаривали, сидели молча как сычи; только изредка носами шмыгали, болезненно морщились да в окна отрешённо поглядывали, причём - каждый в своё. Сашка всё горевал о тех нерешённых задачах по математике, выбивших его из колеи. Вадик - о выпавшем из головы фундаментальном законе природы, формулировку которого он, как помешанный, всю дорогу про себя повторял... и удивлялся только, отчаянно тряся головой, как это мог он, тупоголовый, забыть и не вспомнить в нужный момент такое простое и очевидное до глупости утверждение.
  Вернувшись в город к вечеру ближе, друзья простились сухо и холодно возле дверей ГорОНО, неохотно обменялись вялым рукопожатием. После чего поспешно расстались и, обессиленные, побрели домой каждый своей дорогой, при этом даже и не оглянувшись назад, ни разу пламенно не взглянув друг на друга, что было у них ритуалом с первого дня, что для обоих превратилось в традицию...
  
  41
  
  А дома Вадика уже ждала вся семья, и ждала с нетерпением.
  - Ну как всё прошло, рассказывай?! - бросились к нему навстречу сестрёнка с братом, за которыми последовали и родители.
  - Сейчас, подождите, - неласково отстранил он родных, заходя в дом невесело, разуваясь и раздеваясь неспешно.
  Раздевшись, он подошёл к столу, выложил на него привезённые булочки к чаю, что давно остыли уже, после чего нехотя, без какого-либо энтузиазма, стал рассказывать о трёх проведённых в областном центре днях и о прошедших утром экзаменах в колмогоровскую спецшколу; рассказывал, вопреки всегдашней своей манере, только самую суть, самое главное из пережитого, без сожаления пропуская малозначительные куски, к делу напрямую не относящиеся. Про экзамены и вовсе сказал всего несколько слов: что математику вроде бы сдал, и сдал неплохо; а вот с физикой, наоборот, сел в лужу, не ответив на простейший школьный вопрос, который, скорее всего, окажется главным.
  - А что теперь будет? - не знаю, - сокрушённо развёл он, уставший, руками, заканчивая невесёлое повествование. - Остаётся только сидеть и ждать: как там в Москве решат, как способности и знания мои оценят...
  Рассказ сына и брата в тихий ужас семью Стебловых поверг и совершеннейшее расстройство одновременно. Выслушав всё до конца и почувствовав, что дела у Вадика не важнецкие и не весёлые, не проронившая ни единого слова семья понуро разбрелась по разным углам - заниматься кто чтением, кто домашним хозяйством. И долго ещё хранила в заболевших душах своих угнетенно-унылое состояние.
  И только отец Стеблов, не очень-то и одобрявший с первого дня решения сына ехать в какой-то там интернат поступать, пусть даже и московский, недовольно проворчал в ответ, тяжело поднимаясь со стула:
  - Да-а-а! Учишь вас, учишь, жилы из себя последние на работе рвёшь, нервы мотаешь, - а вы простых вещей не знаете... и знать не хотите. Балбесы!... А ещё про Ломоносова мне рассказывал байки, про Лобачевского с Менделеевым! Ну-у тебя!
  Отец безнадёжно махнул рукой, поморщился укоризненно и даже брезгливо - и вышел из дома во двор, не сказавши более вернувшемуся с экзаменов сыну ни единого утешительного слова...
  
  Молчаливый уход отца - честного и уважаемого на работе труженика, работяги с одиннадцати лет (потому что война началась! и семья без кормильца осталась!), - отцовская усмешка недобрая, почти что презрительная больно тогда хлестнули Вадика - по самолюбию, гордости, сердцу, - куда больнее даже, чем неудачно сданный экзамен. Он отчётливо понял в тот вечер, всем естеством почувствовал, оставшись дома один, всеми отвергнутый и забытый, что неудачником в жизни категорически быть нельзя - не при каких обстоятельствах! Потому что их страшно не любят, не терпят люди, даже самые близкие и родные тебе, даже и отец с матерью!
  Поэтому, если уж взялся за что-то - то делать всё начатое и задуманное нужно предельно качественно и хорошо, по возможности - лучше всех. Или - не делать вовсе...
  
   42
  
  Но как ни корил он себя после экзаменов, ни чернил, как ни настраивал и ни внушал, что в интернат не поступит, - ответа из Москвы, однако ж, он ждал каждый день, каждую секунду почти о московской спецшколе думал. Ожидание положительного исхода и положительного известия постоянно жило в нём, ежедневно - как и любовь - в разговоре прорывалось наружу. А разговаривал о сокровенном он только с одним человеком - Збруевым Сашкой, который был в восьмом классе его несомненным духовником, первым по жизни наставником и советчиком.
  - Как думаешь, Сань, пришлют нам с тобой приглашения в эту школу? - выбирая подходящий момент на переменах или прогулках в парке, робко спрашивал он дружка, при этом всякий раз нервную дрожь испытывая, волнение душевно-сердечное.
  - Я не думаю - я уверен, что не пришлют! - ухмыляясь беспечно и беззаботно, с лёгкостью отвечал Сашка как о чём-то давно решённом и уже не интересном ему... и тут же хитро добавлял с ехидцей: - Во всяком случае, мне... Наивный ты всё-таки парень, Вадик, честное слово! - далее продолжал балагурить он, пуще прежнего распаляясь. - Вспомни, сколько на тех экзаменах народу-то было! Вспомни, не поленись! Ну-у-у!... А учиться туда возьмут с нашей области человека три-четыре, не больше. От силы - пять, максимум - шесть, если уж очень сильный кто попадётся... Неужели ж ты думаешь, что кроме нас с тобой достойнее кандидатов не сыщется, не найдётся?... Да мы даже на областную олимпиаду идти побоялись: поняли, что пролетим, - а ты всё мечтаешь ходишь, чтобы нас в интернат приняли. Чудак!
  Легкокрылый и легкоязычный Сашка от души хохотал над наивной самоуверенностью Стеблова, и видно было по его поведению и счастливо блестевшим глазам, что с собственным поражением он давно смирился, давно похоронил мечту-желание поехать учиться в Москву, которой у него, скорее всего, никогда и не было-то.
  Разудалая легкомысленность Збруева, равно как и его наплевательское, подчёркнуто-равнодушное отношение к их недавней серьёзной и важной затее, в которую было вложено уже столько сил, энергии, времени, страсти, про которую, наконец, стало в школе известно, - всё это было крайне-неприятно Вадику, болезненно и угнетающе на него действовали. Он бледнел, напрягался, раздражался душой, слушая такие ответы, - но виду не подавал, старался быть совершенно спокойным.
  -...Ну-у-у сразу, конечно, могут и не принять, согласен, - выждав паузу и с духом и силами собирясь, возражал он упрямо дружку, правила приёма в интернат вспомнив, назубок им уже заученные. - А на летние сборы могут и вызвать. Уж туда-то, я думаю, побольше народу возьмут... Подучимся там месячишко: может, глядишь, и поступим.
  - Да ты прямо блаженный какой-то, Вадик, ей-Богу! - летние сборы! - взрывался негодованием Сашка. - Что они на летние сборы всю нашу область пригласят, что ли?! Нужны мы им там больно, чтобы нас задарма поить и кормить!... И не мечтай даже: выбрось подобную ересь из головы... Здесь, я думаю, так будет, - со знанием дела резюмировал он, - и мать моя точно так же считает, - что всех победителей и призёров областной олимпиады в Москву возьмут сразу, вне конкурса: если они захотят там учиться, разумеется, денежки за учёбу платить, и немаленькие, как я слышал! А ещё человек пять, к ним в довесок, пригласят на эти самые сборы летом - и всё. Человек восемь-десять, в итоге, со всей нашей области и наберётся. И это - в лучшем случае!... Вот и прикинь теперь: попадёшь ты в эту заветную десятку или не попадёшь?
  Сашка в упор, ухмыляясь, смотрел на Вадика, ответа от того ждал.
  -...Сложновато будет, - тяжело вздохнув, с неохотой отвечал Стеблов, как индюк сердитый наливаясь кровью. Не по душе ему были эти холодные, безжалостно убивающие всякую надежду расчёты, совсем не по душе! Не нравилось ему также и то, что Збруев старательно и настойчиво к земле его пригибал, песне его молодой наступал на горло...
  - Вот именно - сложновато! - сиял, между тем, самодовольный Сашка. - Невозможно даже, если начистоту! Без малейших на успех шансов!... Так что давай-ка ты, дружок, не мучайся понапрасну и не ломай мне и себе голову всякими там бредовыми и абсолютно-дикими фантазиями и прожектами, планами несуразными. И мой тебе совет, - обычно в конце разговора развязно хлопал он Вадика по плечу, или же по-дружески ему указательным пальцем в грудь тыкал. - Плюнь ты поскорее на эту нашу с тобой затею, совершенно, надо сказать, дурацкую, плюнь и забудь. И живи себе спокойно, попроще и поскромней, как я, например, живу. Наслаждайся жизнью.
  По лицу его предельно-счастливому и глазам сияющим было видно, что живёт он и впрямь неплохо. И ничего не собирается в жизни своей менять...
  
  43
  
  "Не мучайся, не думай, не ломай; не строй иллюзий и планов", - болезненным утомительным эхом отзывались, между тем, в голове Стеблова противные Сашкины наставления, которые больше походили на издевательство, чем на реальную помощь с его стороны, или хотя бы дружеское сочувствие. Как мог он не мучиться и не думать, когда всеми мыслями и всем существом своим давно уже был в Москве, на знаменитых горах Ленинских, как короной украшенных Сталиным уже перед смертью величественным зданием невиданной красоты - сокровищницей всечеловеческой мудрости. И не только был, но и мысленно варился по вечерам и ночам в научном вареве Московского Университета; и уже даже втайне ото всех примеривался к почётнейшей академической стезе, немеркнущей научной славе. Только эта стезя интересовала его, только она одна, повторимся ещё раз, имела теперь для Вадика безусловный смысл и значение... Всё остальное в его глазах было мелко и несерьёзно, и не стоило уже давно и гроша - даже самого ломаного и ржавого...
  
  - Ну а вообще-то, безотносительно нас с тобой, когда должны присылаться решения приёмной комиссии тем, кого зачисляют туда, как ты думаешь? - подавляя возникавшую в душе неприязнь, обращался он, расстроенный, к Сашке, пытаясь получить от него хоть какой-то полезный и позитивный ответ на мучившие его вопросы.
  Сашка хмыкал себе под нос, кривил усмешливо губы, головой кучерявой удивлённо качал, искренне поражаясь, видимо, твердолобости своего упрямого товарища.
  -...А ты сам-то прикинь своей головой, когда должны присылаться, - помедлив, отвечал с вызовом, разговаривая со Стебловым как с ребёнком малым. - Перед летними месячными сборами, наверное, - потому как присылаться решения будут сразу всем: и тем, кто хорошо экзамены сдал, и тем, кого ещё раз захотят проэкзаменовать летом на сборах этих... А когда могут проводиться сборы, как ты думаешь?
  - Не знаю - когда, - пожимал плечами Вадик, всё более и более раздражаясь. - В любое время могут провестись.
  - А вот и неправильно: не в любое, - возражал Сашка. - В июне, например, они проводиться не могут точно, потому как до середины июня у всех восьмиклассников нашей страны - и у нас с тобой, заметь, тоже! - будут проходить выпускные экзамены... Оставшиеся после них две июньские недели, скорее всего, дадут отдохнуть. А вот начало или середина июля для сборов - самая подходящая пора. Месяц будут готовить, потом ещё раз проведут вступительные экзамены; ну и ещё пару-тройку недель останется для заключительного отдыха перед первым сентября... Так что, ежели летние сборы будут проводиться в июле - а оно, по-видимому, так и будет, - итожил Збруев свои рассуждения, - значит, в середине или в конце июня должны всем разослать приглашения - всем, кто поступит, разумеется...
  Внимательно всегда выслушивавший скрупулезные Сашкины подсчёты, вполне его убеждавшие, Вадик задумывался.
  -...Значит... если до первого июля приглашений нам не пришлют, - можно с уверенностью считать, что нас с тобою не приняли, - после длительного раздумья тихо заключал он вслух, уже ни к кому конкретно не обращаясь.
  - Да, скорее всего так, - охотно подтверждал Сашка. - Начало июля - последний срок. После этого ждать уже нечего будет...
  
  44
  
  Положительного ответа из Москвы ожидал не один только Вадик, - ждала и вся его дружная и на редкость сплочённая семья. Причём, ждала с не меньшим волнением и нетерпением, чем он сам, хотя виду никто и не подавал - все держались стойко.
  В разговорах же между собой домочадцы-Стебловы, от мала и до велика, то и дело поминали школу, известным академиком созданную. Обсуждали её саму и её порядки диковинные, почти что царские, что так красиво, ярко и так умело в брошюре были преподнесены; ну и, конечно же, обсуждали по вечерам вероятность возможного поступления туда их старшего сына и брата. Все рассчитывали на успех, желали Вадику только победы. И все ждали упорно, каждый Божий день ждали скорейшей благополучной развязки...
  
  С самим Вадиком на эту тему старались не говорить: берегли его молодые нервы, за последний год перегруженные. И только отец Стеблов, довольно равнодушный прежде к образованию и школьным делам детей, в этот раз не на шутку разволновался и стал проявлять к судьбе старшего сына невиданный интерес: нет-нет, да и пристанет к нему с томившими душу вопросами, которые один только Вадик и мог разрешить, мог его, малограмотного мужика, хоть чуточку утешить и успокоить.
  -...Ну что, сынок, как думаешь: пришлют тебе приглашение в Москву или не пришлют? - выждав момент, когда дома жены не было, запрещавшей ему на эту тему с Вадиком разговаривать, неуверенно и как можно ласковее обращался он к первенцу.
  - Не знаю, отец, не знаю! - что об этом заранее распаляться?! - неохотно и всегда чуть-чуть раздражаясь, отвечал старший сын, заметно при этом брови хмуря. - Может - пришлют, может - нет... Во всяком случае, на автоматическое зачисление надеяться точно не надо... При лучшем исходе могут пригласить только в летний подготовительный лагерь. А там придётся экзамены опять сдавать, опять волноваться и напрягаться...
  Разговор останавливался, затихал, долгим молчанием оборачивался, во время которого старший Стеблов, набычась, перемалывал и переваривал в голове сообщённую информацию.
  -...А что это за лагерь такой, про который ты говоришь? - наконец прерывал он молчание, всё ранее сказанное поняв, при этом участливо и подобострастно Вадику в глаза заглядывая.
  Делать было нечего: хочешь, не хочешь, а надо было отцу всё растолковывать-разъяснять. Уж больно у него взгляд был заискивающий и просительный. Волновался батюшка, переживал: это было видно...
  И, набравшись терпения, родительское состояние по достоинству оценив, Вадик холодно и неохотно рассказывал отцу всё, что вычитал и понял сам из присланной ему брошюры, или что узнал от дружка своего, Збруева Сашки. Он говорил, по сторонам рассеянно глядя, что школьники, успешно сдавшие оба экзамена, попадут в интернат сразу и будут всё лето, соответственно, отдыхать. Но таких счастливчиков, тут же уточнял он, будет совсем не много... Те же, рассказывал он батюшке далее, правила приёма на память цитируя, кто не очень хорошо себя показал на каком-то одном предмете, будут приглашаться в летний подготовительный лагерь на месяц, где их будут усиленно готовить - доводить, так сказать, до ума, до требуемого в спецшколе уровня. После чего все участники сборов должны будут повторно сдавать вступительные экзамены, по результатам которых и произойдёт уже их окончательное зачисление.
  - Вот такие вот пироги, отец, - невесёлой улыбкой заканчивал он свой рассказ, беспомощно разводя руками. - Так что даже и в лучшем случае всё ещё впереди. И сказать что-либо определённое я тебе сейчас не могу. Понимаешь?
  -...Да-а-а! - сочувственно вздыхал отец, головой тяжело качая. - История долгая. И канительная... А сразу-то что, не поступишь думаешь? - улыбнувшись непонятно чему, он озорно вдруг сынишку спрашивал, будто бы подзадоривая того.
  - Да нет! что ты! - махал на него руками Вадик, пуще прежнего хмурившийся. - Я же физику плохо сдал, вспомни! Я рассказывал... Математику-то вроде бы нормально, и проблем с ней не будет, думаю. А вот с физикой так дёшево опростоволосился! - до сих пор себе этого простить не могу!... Так что, хотя бы на летние сборы пригласили - и то прекрасно будет. Там-то уж я постараюсь не подкачать...
  И опять отец с сыном замолкали, надолго уходили в себя; опять о чем-то усиленно поодиночке соображали-думали...
  -...Ну а Сашка-то Збруев сразу поступит? как считаешь? - через какое-то время вкрадчиво спрашивал отец. - Он-то как экзамены сдал?
  - Да Бог его знает! - нервный сыновий ответ следовал. - Говорит, что математику не очень хорошо решал, а физику, наоборот, сдал отлично... Может, ему тоже придётся в летний лагерь ехать: сразу-то его, наверное, вряд ли примут... Не знаю, короче: это его дела...
  
  Постояв с родителем молча ещё пару-тройку минут, сильно устав и от вопросов тяжёлых, и от самой беседы, сын хотел уже было разворачиваться и уходить, - но отец, непонятно зачем, вдруг спросил его про летнюю школу:
  - А в каком месте проходят эти их сборы-то, не знаешь?
  - В книжке написано, что на Оке где-то... В Пущино, по-моему, - ответил сын, удивлённые глаза на отца устремив.
  -...Не бывал, - отец, сощурившись, поглядел вдаль, словно желая увидеть там названное сыном место. -...Наверное, хорошо на Оке летом? как думаешь? - добавил, чуть погодя, с любовью посмотрев на Вадика, как, может, с рождения на того не смотрел.
  - Не знаю, - пожал плечами смущённый Вадик, с толку совсем сбитый. - Хорошо, наверное...
  
  45
  
  Две первые недели июня восьмиклассник Стеблов сдавал общегосударственные выпускные экзамены; и делал это легко и играючи всем на удивление, билеты как семечки щёлкал, за что и был награждён в своей школе одними отличными отметками. Только Старыкина по русскому языку поставила ему четвёрку, но Вадик не обиделся на неё: филологом он становиться не собирался.
  Порадовалась семья за него, порадовался за себя сам герой. После чего все дружно, с приподнятым настроением, стали дожидаться весточки из Москвы, которая была для Стебловых на тот момент куда значительнее и дороже.
  "Хуже нет ничего на свете, чем ждать и догонять", - справедливо утверждает пословица, которая, как известно, никогда не врёт, наоборот - самую суть выражает. Любое ожидание тяжело уже тем, что человек бессильным и бесправным становится по отношению к собственной судьбе, вершащейся неизвестно где, без его прямого влияния и участия... И как бы он ни хотел, ни старался, сколько б ни думал и ни переживал, - он не может вмешаться, увы, в этот наиважнейший процесс, собственноручно ускорить его, убыстрить, сделать для себя более выгодным и благоприятным.
  Такое бессилие собственное и бесправие действует на психику человека самым негативным образом. Оно вдвойне тяжело для человека пылкого и горячего, энергией внутренней переполненного, жаждой жизни, ревнивой ответственностью за судьбу, каковым и был с рождения наш молодой герой, наш Вадик. Ждать он совсем не умел, не умел отключаться и расслабляться, переходить на что-то другое в такой тяжёлый момент, менее для себя важное и болезненное. Оттого и страдал больше других, больше других мучился и изводился. То о плохом вдруг думать начнёт, негативно-провальном, себя нещадно чихвостить и материть, экзамен прокручивать в голове, на котором так дёшево "лопухнулся". А то вдруг надеждой крохотной себя оживит - что не всё-де у него, недотёпы, потеряно, не всё так ужасно; что, может, и сложится у него с интернатом, и всё, пусть не сразу, получится.
  И так - каждый Божий день - без перерыва и отдыха, без расслаблений. Кошмар да и только!
  Даже и спорт не отвлекал его, которым всё лето он без устали занимался. Играя в футбол, баскетбол, на пруду часами купаясь, он всё равно про интернат, не переставая, думал - всё шансы прикидывал свои, вероятность своего туда поступления...
  
  46
  
  Остальным Стебловым было намного легче: про это нечего и говорить. Родители его, тоже люди горячие и нетерпеливые, спасались работой и ежедневными домашними делами, которых было у них всегда непочатый край, которые не кончались. Брат и сестра были ещё очень маленькие, чтобы всё до конца понимать, происходящее по-настоящему чувствовать... Хотя и они, как могли, поддерживали старшего брата, словом добрым, вниманием и заботой помогали ему, отвлекали от мыслей чёрных в течение летних каникул... и по нескольку раз на дню бегали почтовый ящик смотреть, проверять его содержимое.
  Чаще других заглядывала туда десятилетняя сестрёнка Вадика, перешедшая в четвёртый класс. Уж очень ей хотелось, пигалице, первой обрадовать всех долгожданной московской весточкой, первой обнять и поздравить брата, плясать, по традиции, заставить его... Но весточка всё не шла и не шла, будто забыла дорогу. Весь июнь издевался над бедной девочкой бесчувственный металлический ящик, показывая ей, словно кукиш, пустое и ржавое нутро...
  Всё мрачнее и тише от этого становилось в доме Стебловых, всё черней, всё безрадостней делались его насельников глаза. И более всех мрачнел и чернел, конечно же, сам Вадик... К началу июля-месяца - последнему по их со Збруевым Сашкой прикидкам сроку присылки сообщения из Москвы о результатах мартовских испытаний - он так изменился явственно: напрягся, осунулся, в себя с головой ушёл, - что со стороны уже впечатление не вполне здорового человека производил, нуждавшегося в медосмотре и лечении.
  Не отставала от него и мать, Антонина Николаевна, вместе с сыном изменившаяся до неузнаваемости, интерес к жизни как-то незаметно утратившая...
  
  47
  
  В десятых числах июля, когда уже прошли, казалось, все мыслимые и немыслимые сроки и когда семья психологически погрузилась уже в полный мрак, отец Стеблов не выдержал, сказал за ужином:
  - Ну что, сынок, видать не позовут тебя даже и в ту, летнюю, как ты говоришь, школу?
  - Видать, не позовут, - тихо и сухо ответил Вадик, ни на кого не взглянув, лишь краской стыда заливаясь.
  -...А про Збруева-то Сашку что слышно? - сурово спросил отец. - Ты у него узнаёшь чего-нибудь, разговариваешь по этому поводу?
  - Узнаю. Ему тоже пока ничего не прислали.
  - И не пришлют! И очень хорошо сделают, я тебе скажу! И чёрт с ней тогда, с этой школой грёбаной! - выругался в сердцах старший Стеблов, не менее других измотанный июльским бесплодным ожиданием, осунувшийся и почерневший вместе со всеми. - Пусть в ней тогда сам этот твой академик и учится! а мы обойдёмся и так! Дома лучше с тобой последние два года побудем: поспим подольше! покушаем повкусней! силёнок перед выпускными экзаменами наберёмся!... Нервы ещё будешь себе мотать в пятнадцать-то лет, и нам всем заодно: поступишь - не поступишь! пришлют - не пришлют! выгорит это дело - не выгорит! Надо нам и тебе всё это, скажи, - такая головоломка и нервотрёпка?!... Уж если Збруева твоего туда не зовут - с его-то блатными родителями! - то нам, убогим, туда и вовсе соваться нечего! нас, лапотников неумытых, туда тем более не позовут!
  - Не прислали приглашение - и хрен с ним! И хорошо! и славу Богу, как говорится! - разошедшийся, шумел на всю кухню отец, истомлённому сердцу роздых давая. - Радоваться надо и Господа денно и нощно славить, что огородил нас, пустоголовых, от этакой напасти! спас из милости от неё! Школа какая-то непонятная, да ещё и платная, толком про которую тут у нас никто ничего не знает! Интернат, к тому же! казёнщина! Мне сразу это всё не понравилось! сразу хотел тебя от этого дела отговорить! - сказать, что мы не дурочки лопоухие и не миллионеры!... Съездил туда весной, подурачился с Сашкой на пару, время убил - и ладно! и пусть! От тебя не убудет! А теперь забудь побыстрей про это, как про лыжи свои забыл! Тем более, что и денег с нас за ту поездку ни копейки не взяли: не обидной была езда!
  -...Неужели ж ты думаешь, дурья твоя голова, - откашлявшись, натужно смеялся батюшка, старшего сына увещевая, - что мы бы и вправду тебя туда отпустили, даже если б ты поступил?! Да что на нас с матерью креста, что ли, нет?! - живыми и здоровыми родного чадушку в казённый дом отдавать! на казённые харчи пустые! Никогда б мы этого не сделали, ни при каком условии! - точно тебе говорю!... Мы вон с ней, - кивнул он головой в сторону притихшей жены, - без отцов своих пожили в детстве - знаем, что это такое - доля сиротская. Никому б её никогда не знать и не пережить, и уж тем более тебе - сыночку нашему... В заочной школе учишься - и хорошо, учись на здоровье. С тебя и одной заочной достаточно. И дома с нами живёшь, и денег за неё платить не надо. Красота, да и только!...
  
  Выговорившись о наболевшем, выплеснув из себя одним махом всю изъевшую душу хмарь, гнойник из души будто бы собственноручно выдавив и одновременно будто бы - как топором тяжёлым - отрубив от себя Москву и надежды тайные, сокровенные, что с нею и колмогоровской школой связывал, улыбнувшийся отец впервые, может, за последний месяц, вечностью для них обернувшийся, глубоко и привольно вздохнул, плечи свои широко, по-молодецки, расправил.
  - Так что, Вадик, - чрезвычайно довольный вдруг наступившему выздоровлению, весело и даже чуть-чуть развязно потрепал он сына по голове, - давай оставляй побыстрее ты дурь эту, которую ты сам себе и внушил по-молодости, и давай с тобой начинать жить, как раньше жили, - тихо и спокойно. Поживёшь с нами вместе ещё пару годков - хуже тебе от этого не станет. Да и нам всем - тоже... Рано тебе ещё из дома своего уезжать, нервы начинать мотать на чужбине, рано. У тебя вся жизнь впереди. И нервы крепкие и здоровье тебе ещё ох-как понадобятся! Уж поверь, сынок, мне - отцу твоему...
  
  48
  
  Те нравоучения родительские, долгие, сын, помнится, слушал молча и вроде как внимательно даже, не перебивал и не возражал отцу. Но потом сказал, из-за стола вылезая, - как отрезал сказал, как что-то давно решённое:
  - Я всё равно буду учиться в этой школе: не в этом году, так в следующем. Вот только подготовлюсь получше, поеду опять - и поступлю: мне это по силам... Просто в этом году всё как-то неожиданно быстро произошло: брошюру эту в феврале прислали, а в марте уже экзамены. Я, если честно, на экзаменах как в бреду был: не соображал ничего, волновался здорово, торопился получше и побыстрей ответить... А торопливость эта вон приводит к чему. Жалко... Ладно! Чего теперь говорить и руками размахивать после драки. В следующем году такого не будет - это уж точно.
  Произнеся всё это тихо, но твёрдо, словно программу жизни перед родственниками прочитав, клятву самую главную вслух будто бы перед ними выговорив, он вышел решительно из-за стола и, не глядя ни на кого, сознательно никого с собой не приглашая, пошёл гулять на улицу - душу мятущуюся лечить, очень уставшую от ожидания.
  Ноги автоматически понесли его в парк любимый. И там он долго-долго одиноко бродил по его прохладным аллеям, усталость и... чувство заметного облегчения в одно время испытывая, виною которому, как ни странно, стал отец. Который и сам, истомившийся, успокоился, выговорившись за столом, и его, пацана, успокоил, одним махом сказавши то, что все боялись сказать: что сын его в этом году не поступит.
  "Да, он прав, наверное: не поступлю, - устало, но без истерики итожил гулявший Вадик суровый отцовский вердикт. - В этом году я, судя по всему, действительно пролетел, и ждать уже чего-то положительного из Москвы не стоит. Хотели б меня в летний лагерь позвать - позвали бы... Ну и ладно: нет - так нет. И хорошо, значит. Значит, надо взять себя в руки немедленно, успокоиться побыстрей и потихонечку начинать уже на следующий год настраиваться: чтобы опять не попасть впросак, идиотом полным не выглядеть... Опыт теперь у меня есть, большущий опыт! А опыт в таких делах - великое дело... И систему с экзаменами я хорошо изучил, и ОблОНО знаю уже где находится. Так что в следующем году могу туда и один, если что, поехать - если Сашка, к примеру, закочевряжится. Скажет, что не хочу, мол, и точка... Ничего, не пропадём! В другой раз только злее будем! Мы, слава Богу, сами в силе пока: с руками, ногами и головой! - и провожатые нам не нужны, как не нужны нам и няньки..."
  
  Так и ходил он тогда по парку часа два, с такими вот точно мыслями, успокаиваясь и настраиваясь понемногу уже на следующий календарный год, на первую его половину, когда в марте-месяце должны будут проводиться опять очередные в интернат экзамены, которые он всенепременно намеревался ехать сдавать - и сдавать успешно.
  Новые трудности не пугали его - они его раззадоривали...
  
  49
  
  Письмо с ответом из Москвы семья Стебловых только в середине августа получила, когда ответа этого уже никто из них и не ждал, когда все про него забыли.
  Тот день по красоте изумительным был, очень тёплым и тихим, - одним из тех благодатных и редких дней, что качеством своим и струящимся с небес благолепием могут составить славу целой поре, а то и целому году. Солнце отчаянно бушевало на небе, природа не отставала от него на земле. Всё было мощно, величественно и прекрасно, всё утопало в солнечном свете, зелени, неге, тепле и плодах...
  
  С утра пораньше находившийся в отпуске отец, Сергей Дмитриевич Стеблов, увёз своих детишек в лес - чтобы отдохнули те перед школой, надышались воздухом, сил набрались, а заодно и грибов с орехами пособирали, от которых трещали и ломились дубравы, которыми изобиловал лес, так что люди не знали, что с теми грибами и орехами делать: горожане мешками таскали их... Вот и Стебловы за лесным урожаем уехали и вернулись назад часов в пять пополудни. После чего дружно показывать матери лесные дары бросились, которая с работы только-только вернулась и сидела и дома поджидала всех.
  - Мам! Посмотри сколько грибов мы тебе привезли! и все, в основном, белые! - хором тогда закричали дети вышедшей на крыльцо матушке, наперебой ей пытаясь пересказать подробности прошедшей поездки.
  Но всегда такая чуткая и внимательная к детским рассказам мать на этот раз их совсем не слушала. Рассеянная стояла она на крыльце, лицо болезненно морщила - и только подходящего момента ждала, чтобы сообщить что-то очень важное.
  - Вадик, - не выдержав, наконец, оборвала она десятилетнюю дочку на полуслове. -Тебе в обед заказное письмо принесли - ну, из школы той, в какую ты весной поступал... из интерната. Нас никого дома не было, и почтальонша соседям его отдала, а они мне, когда я с работы пришла.
  Сказавши это, она замерла, пытливо посматривая на сына, реакции от него ожидая; замерла вслед за ней и семья, поражённая известием...
  Вадик тоже замер, меняясь в лице. Куда только делись сразу его румянец лесной, лесная весёлость.
  -...Ну и что там написано? - задрожавшим голосом не сразу спросил он мать, как в подвале сыром холодом вдруг покрываясь.
  - Не знаю, сынок, - извиняясь будто, ответила растерянная Антонина Николаевна. - Без тебя я побоялась его вскрывать. - И, подумав, добавила, пряча глаза от сына: - Мало ли что они тебе там прислали...
  - Где письмо? - Вадик сорвался с места и почти бегом направился в дом.
  - В большой комнате, на столе, - услышал он за спиной торопливые слова матери, бросившейся ему вдогонку.
  За ней, не говоря ни слова, последовала вся семья...
  
  50
  
  Письмо Вадик увидел сразу, как только порог комнаты переступил, посредине которой у них обеденный стол был поставлен. На этом-то столе, на краю его, как раз и лежал присланный из Москвы конверт с наклеенными на него дорогими марками.
  "Наверное, не поступил, - было первое, что решил тогда наш герой побледневший, беря трясущимися руками послание из Москвы, оказавшееся очень тонким на ощупь. - Потому и прислали так поздно, потому и конверт почти пуст. Для отказа долгих объяснений не требуется".
  И так тоскливо сделалось ему от подобного заключения, так невыносимо горько и тяжело на душе, что впору было слёзы лить начинать, как в детстве, от разрывавшей сердце обиды...
  - Ну что там, Вадик? - послышался сзади голос отца, вбежавшего последним в комнату, - что они пишут?
  Вадик вздрогнул, поморщился, губы сжал, горько взглянул на родителя тоской наполненными глазами; после чего, не спеша, разорвал конверт, заглянул в него осторожно. Внутри конверта лежал сложенный вчетверо лист серовато-голубой бумаги невысокого качества, сквозь которую просматривался кое-где машинописный текст.
  "Уважаемый товарищ Стеблов, - было напечатано на внутренней стороне листа. - Приёмная комиссия специализированной школы-интерната No18 физико-математического профиля при Московском государственном Университете имени М.В.Ломоносова сообщает Вам, что по результатам конкурсных экзаменов, состоявшихся в марте этого года, Вы зачислены в девятый класс нашей школы..."
  Прочитав последнее, ошалевший Вадик вспыхнул и зарумянился так, будто его из ведра краской алой облили. Кровь ударила ему в голову мощным потоком, щеки, шею, глаза залила. И показалось даже в первый момент, что лопнет, не выдержит голова такого внутреннего напора.
  "Зачислен! зачислен! зачислен!" - громовым многократным эхом разносилось по жилам его и радостью вспыхнувшему сознанию такое заветное и такое желанное слово, которого он целых полгода ждал, о котором одном только всеми днями и ночами грезил. И которое при каждом новом повторе теперь доставляло радость ему неописуемую, счастье непередаваемое.
  - Я зачислен, - оторвав от бумаги голову, удивлённым голосом тихо произнёс он, до конца ещё не веря сказанному, после чего ещё раз - уже вслух и достаточно громко, откашлявшись предварительно, - зачитал всем присутствующим членам семьи первый - самый важный - абзац депеши, проверяя будто на родственниках - в уме ли он, не ошибся ли.
  Потом, переведя дух и убедившись воочию, что всё правильно, и не ошибся он, не поехал умом от долгого и бесплодного ожидания, Вадик с жаром стал зачитывать домочадцам вторую половину московского послания, не менее для него важную. Там говорилось про желательные сроки прибытия в Москву, необходимые вещи и документы, которые требовалось взять с собой каждому новобранцу школы. И ещё там подробно расписывался столичный транспортный маршрут, которым ребята-первогодки могли без труда добраться до места учёбы. Он читал всё это громко и с выражением, чуть ли не по складам, и во время того чтения памятного, незабываемого, не единожды останавливался на полуслове, силясь получше смысл напечатанного понять, а заодно и губы слипавшиеся языком промочить, ему читать и говорить мешавшие.
  Дочитав письмо до конца - сияющий, возбуждённый, дикий! - он опять тогда поднял голову и сразу же посмотрел на отца, ожидая именно от него - кормильца и работяги, и самого большого скептика из всех Стебловых, - похвалы себе и объятий, и восторга бурного, бурной реакции наподобие той, какую он видел уже год назад - после положительного из ВЗМШ известия.
  Но реакции на этот раз не последовало - никакой. А было всё с точностью до наоборот: сумрачный и серьёзный стоял отец посредине комнаты, напряжённо вслушиваясь только в то, что ему зачитывал сын. И услышанное - это было по лицу его видно - радости ему не доставляло.
  Такими же сумрачными и растерянными, как ни странно, были матушка Вадика, его младшие брат и сестра...
  
  - Да вы что, не рады, что ли?! - широко улыбнувшись, спросил родных удивлённый их настроением Вадик. - Я же в Москву, в интернат колмогоровский поступил!...
  
  Но никто не ответил ему, голоса не подал; никто даже звука не проронил на его вопрос торжественный. В комнате установилась гробовая тишина, нарушаемая только шумом проезжавших мимо окон машин, да тиканьем часов настенных, купленных прошлым летом... Все присутствовавшие только теперь поняли - отчётливо, зримо, по-настоящему! - реальную цену известию, которое ещё месяц назад ожидалось ими с таким нетерпением и таким жаром. Почувствовали, что за известием этим уже замаячили, застучали в дверь скорый из дома уход и нешуточная длительная разлука, о которой до этого так мало и так несерьёзно думалось, которую плотно закрывали собой и "неудачно сданные" в областном центре экзамены, и большой в интернат конкурс.
  Да! Стебловы ждали ответа из Москвы, всё лето как оглашенные ждали, встречая почтальона по очереди, - но ждали, скорее, как голого факта, как полезной высококвалифицированной и высококачественной оценки их старшему сыну и брату за проведённые в марте-месяце интеллектуальные испытания, за первое участие в них. Никто и не думал воспринимать тот ответ как реальный сигнал к такому же реальному действию, с отъездом из дома связанному: это казалось всем чем-то несбыточным и несерьёзным.
  "Вряд ли поступит туда наш Вадик, - думали домочадцы промеж собой. - Жидковат он для Москвы и для школы этой".
  Мысль эта крамольная, для сына и брата обидная, служила Стебловым неким барьером защитным, позволявшим им всем так долго и так чудесно сохранять желанный в душе комфорт, желанное внутри равновесие. Она с весны защищала семью, делала семью беспечной...
  Теперь же барьер рухнул - письмо разрушило его! И всем вдруг сделалось страшно, сделалось не по себе: разлука была на пороге...
  - Ну и что делать думаешь? - наконец спросил отец, первым справившийся тогда с волнением.
  - Поеду учиться, - спокойно и твёрдо, без малейшего колебания ответил Вадик, уверенным тоном своим не оставлявший уже никому никакой надежды; отчего ещё горше сделалось всем, ещё тоскливее и страшнее. Разлука с порога зашла уже в дом, уже дразнила-показывала Стебловым свой оскал леденящий.
  -...Ну ладно, - сказал тогда побледневший и посуровевший отец, желваками на щеках играя. - До первого сентября ещё далеко, ещё поговорим об этом. А теперь надо идти разбирать грибы, а то с ними до вечера не управимся...
  
  51
  
  Вадик на улицу не пошёл: не до грибов ему уже было. И отец, видя настроение сына, настаивать не стал - освободил его от возни домашней.
  Оставшийся один, безумно счастливый и гордый, сын ещё раз внимательно пробежал глазами письмо, уже в одиночку порадовался его драгоценному содержанию, поцеловал письмо даже, как ни мать, ни сестрёнку не целовал; после чего, распираемый счастьем, подошёл к телефону и позвонил дружку своему, которого со вчерашнего дня не видел.
  - Сань! - почти закричал в трубку. - Ты сегодня почтовый ящик смотрел?!
  - Нет. А что? - послышался на другом конце провода заспанный голос.
  - Как - что?! - выпалил шальной от счастья Вадик. - Я же сегодня письмо из Москвы получил! - из спецшколы колмогоровской! У тебя в ящике наверняка такое же точно лежит, а ты на диване валяешься! Давай, поднимайся быстрее и дуй на улицу - смотри свой ящик, а я сейчас к тебе забегу: обсудим такое дело!
  Сказав всё это, дружка квёлого растормошив, Вадик положил трубку на место, переоделся наскоро и бросился со всех ног к Збруеву, прихватив с собой драгоценный конверт, аккуратно в газету завёрнутый...
  - Ну что, получил?! - спросил он, едва открылась Сашкина дверь и на пороге показался невесёлый товарищ.
  Ничего не ответил Сашка, а только отрицательно замотал головой, густо краснея при этом.
  - Как?! - опешил Вадик. - Вообще ничего?!
  - Вообще, вообще, - невесело ухмыльнулся Збруев, недовольно взглянув на Стеблова, и потом, помявшись, спросил: - А ты сам-то что получил? - давай, показывай.
  - Вот, - протянул Вадик Сашке газетный свёрток, и тот, развернув газету небрежно, вытащил из неё конверт, повертел его, осмотрел придирчиво, каждую марку пальцем погладил (он был заядлый филателист), после чего, достав из конверта письмо, стал внимательно вчитываться в его содержание.
  -...Значит, поступил всё-таки, - сквозь зубы холодно процедил он через минуту, дочитав письмо до конца и, подумав, добавил: - Как поздно они ответ прислали - перед первым сентября фактически.
  - Конечно поздно! конечно! - с готовностью подтвердил Вадик, счастьем и гордостью опять воспылав, счастье вокруг себя искрящимся живым фонтаном разбрызгивая. - Я уже и рукой давно махнул! Думал - всё, не поступлю в этот раз, думал - на следующий год поступать придётся!... А тут приезжаю сегодня из леса, ни сном, ни духом не ведаю, а мать мне и говорит испуганно, что мне-де письмо из Москвы прислали, которое она, дурочка, даже вскрыть побоялась! Мало ли, мол, чего!... Вот такие вот дела, Сань! такая петрушка чудесная получается. Я ж ответ этот, это их приглашение всё лето ждал! все три месяца только о нём одном и думал! А его мне только сегодня прислали, под самый, можно сказать, конец. Умеют, умеют они там, в Москве, людей на тугих держать, черти полосатые! С ума можно сойти от этого... или инфаркт получить!
  Засмеявшийся Вадик и вправду схватился тогда левой рукой за грудь и начал дурашливо растирать её как при сердечной боли...
  
  Крайнее возбуждение его, однако ж, Збруеву не передалось, и общего разговора и праздника у них не получилось. Сашка вообще плохо слушал Вадика: всё кривился и морщился, вертелся по сторонам, о чём-то своём стоял и упорно думал...
  - Молодец, - только и сказал он холодно, взглянув на гостя пустыми глазами, и потом также холодно и равнодушно спросил: - Ну а в Москву-то теперь когда собираешься ехать?
  - В конце августа, как здесь велено, - простодушно ответил Вадик, забирая назад письмо и бережно, как реликвию, его в конверт обратно пряча.
  Упаковав конверт с письмом в газету, под мышку тот свёрток сунув и успокоившись немного, бурлившие чувства уняв, он, спохватившись, вдруг в упор на Сашку тогда посмотрел, на его лицо серое и безжизненное.
  - Слушай, а чего тебе-то сегодня письма не принесли? - спросил его участливо, как можно добрее и проще стараясь при этом быть. - На почте задержали что ли?
  - Это-о-о вряд ли, - расстроено замотал головой Збруев, от товарища своего отворачиваясь. - С какой стати им его там задерживать-то? В одном городе живём, одним узлом связи обслуживаемся. Если б получили, то и принесли бы сегодня - как тебе - и вручили бы: я дома был... Нет, мне вызова не пришлют: я это точно знаю, - грустно добавил он, вздохнув тяжело, стыдливо.
  Настроение его портилось на глазах, и он уже перестал совсем следить за собою и как-то себя контролировать; перестал, приличия ради, на гостя внимание обращать. Наоборот - начал уже тяготиться гостем...
  Справедливость Сашкиных слов почувствовал в тот момент и Вадик - и ему стыдно вдруг сделалось за свою весёлость, за счастье безмерное, неуместный восторг.
  - Да брось ты, Сань, паниковать-то! - попробовал было утешить он раскисшего дружка. - Неужели ж ты хуже меня вступительные экзамены сдал?! Сомневаюсь я!... Вспомни, как я на экзаменах физику завалил так бездарно, третий закон динамики на память воспроизвести не смог - и то, вон, поступил, даже и без сборов летних. Значит и ты поступишь - уж поверь мне! По-другому здесь и быть не может... Ты когда, кстати, смотрел почтовый ящик-то? - вдруг спросил он.
  - Когда, когда! Перед твоим приходом, - с раздражением ответил Збруев, разговором явно уже тяготясь, как и самим Стебловым.
  Вадик потупился.
  - Сейчас половина шестого, - посмотрев на висевшие в передней у Збруевых большие настенные часы, вслух стал прикидывать он. - Значит, сегодня почту уже разносить не будут. Её, я узнавал, два раза в день разносят: рано утром и в обед... Ну ничего страшного, - опять попытался утешить он Сашку. - Может, твоё письмо на почте застряло - случайно! Сам знаешь, какие порядки там, и люди какие работают. А завтра утром, с первым почтальоном, тебе его и доставят, себе не возьмут. Не расстраивайся, Сань, не вешай носа. Это самое последнее дело...
  
  Ничего не сказал на это Сашка, а только нехотя как-то и неопределённо пожал плечами и при этом кисло и грустно под ноги себе посмотрел, будто бы что-то упорно там разыскать пытаясь...
  
  Разговор затих, тишина их обоих окутала, во время которой Стеблов не знал уже, что и сказать, а Збруев ничего не желал слушать... И видеть более не желал снисходительно-участливую физиономию счастьем светящегося Стеблова, которого он с трудом уже выносил, которого почти ненавидел... Им нужно было расставаться быстрей, чтобы не удлинять вражды, меж ними тогда закравшейся...
  
  - Ну ладно, Сань, не буду больше тебя отвлекать, - первым нарушил молчание Вадик, всё быстро тогда понявший и старавшийся быть поэтому как можно более ласковым и деликатным... и равнодушным ещё - чтоб ни единым звуком голосовым, ни единым взглядом и вздохом более не выказывать раздражённому Сашке праздника, гордости, счастья великого, что царили в нём в тот момент. - Я побегу сейчас домой: там мои грибы привезённые разбирают, - а завтра утром тебе позвоню. Я уверен, - добавил он напоследок, крепко Сашкину руку сжав, - что завтра тебе обязательно пришлют такое же точно письмо, обязательно! Без тебя я в Москву не поеду: ты так и знай...
  
  После этого они быстро и с охотой расстались, и Вадик понёсся домой с лёгким сердцем - помогать родителям с грибами. Всю дорогу он пел и смеялся громко, удачному дню бурно радовался, такому тёплому и на подарки щедрому, такому с утра заладившемуся; и солнцу радовался, и грибам, и письму московскому, долгожданному, лежавшему у него под мышкой, сердце и душу ему будто бы огненной грелкой гревшему. Никто не сдерживал его в тот момент, кислым видом и завистью не осаживал и не раздражал. И он распустился до неприличия, контроль над собой потерял: он вёл и держал себя точно так, как ведут и держатся победители...
  Мимоходом он вспомнил про Сашку.
  "Наверное, не поступит он в эту школу, - спокойно и буднично подумал вдруг про него, как про постороннего уже себе человека подумал. - Иначе бы вызов ему прислали сегодня утром, как и мне... Математику он, по всей видимости, действительно плохо сдал. Поэтому его и не приняли".
  Он подумал так - и не расстроился от своей догадки, не разрушил счастья и праздника, что ураганом бушевали в нём, не омрачил их даже. Сашкино горе не пристало к нему, не зацепило, не тронуло душу.
  "Бог с ним совсем, - подумал он весело и куражно. - Поеду учиться один, без него. Там новых друзей столько будет - только успевай выбирай; не пропаду, надеюсь".
  Думая так, он и не понял ещё и уж точно тогда не заметил, счастьем своим упивавшийся, что его недавний закадычный друг Сашка уходил в прошлое для него, становился историей...
  
  52
  
  Вернувшись домой минут через сорок - красивый и гордый такой, от счастья преобразившийся, подросший будто бы на две головы, душою опять расцветший, - он вкратце рассказал там всем про Збруева, про отсутствие вызова у того и паническое настроение; сказал, что придётся ему, вероятно, ехать в Москву одному, чем поверг возившихся с грибами родителей в окончательное расстройство с унынием вперемешку... Потом он до позднего вечера помогал им чистить и консервировать грибы, потом ужинал вместе со всеми, вместе со всеми ближе к полуночи пошёл спать-почивать. А утром, как и обещал, позвонил Сашке, и тот холодно сообщил ему, что письма никакого не получил и встречаться не хочет, потому что дома-де у него много дел. Он уже разговаривал и вёл себя с Вадиком так, будто именно Вадик был виноват во всём, во всех его бедах и неудачах.
  Почувствовавший это Стеблов попрощался поспешно, не желая больше надоедать, взяв с Сашки слово только, что тот обязательно сам позвонит ему, как только письмо из Москвы получит... Сашка пообещал - пусть и нехотя, - и на том они и расстались...
  Но он не позвонил ни на следующий день, ни позже: он вообще перестал звонить Вадику; перестал встречаться с ним ежедневно, дружить, в парк в футбол играть, загорать и купаться бегать. Школа московская разделила их: одного возвысила и преобразила до неузнаваемости, маленьким героем сделала; другого же, наоборот - опустила...
  
  Вадик тоже не звонил Сашке, не напоминал о себе, всё поняв и так - без звонка! - и решив не терзать понапрасну друга, не изводить, не мучить того своим постылым присутствием. Они встретились ещё раз только в конце августа, когда Стеблов уж вещи в Москву собирал и старательно на отъезд настраивался. И встреча та с обоих сторон носила уже почти что формальный характер.
  Вадик, как и полагается, пришёл тогда к Сашке домой, сказал, что уезжает. Родители Збруевы - и сын в их числе - ему счастливого пути пожелали, попросили не зазнаваться и не забывать старых друзей, город родной и школу, после чего, вежливо с ними со всеми простившийся, Стеблов покинул некогда гостеприимный дом, многое ему безусловно давший.
  Сашка взялся было его провожать, на улицу даже вместе вышел... Но разговор у них не заладился, не сложился в беседу. И через несколько минут, попрощавшись сухо, Сашка развернулся и засеменил, недовольный, домой, низко склонив к земле кучерявую голову.
  Вадик не жалел о его уходе и о нём самом, как никогда потом не жалел о прошлом, о пережитом, частью которого - волей Судьбы - Сашка в тот день становился...
  
  53
  
  Всю ночь после письма московского, Вадика из дома звавшего, родители Стебловы не сомкнули глаз - лежали и о судьбе сына думали.
  -...Ну, и что делать будем, а? - уже глубоко за полночь, устав от тягостных мыслей, ни к какому решению не приводивших, спросил, наконец, Сергей Дмитриевич притихшую рядом жену, как и сам он тогда не спавшую.
  Но жена молчала - вопроса будто не слышала, будто давно спала...
  - Что делать-то будем, спрашиваю? - повторил отец свой вопрос, к жене болевшую с вечера голову поворачивая и недовольно при этом сопя.
  -...Ну а что тут другое сделаешь? - другого пути нет: собираться надо - и сынулю родненького в Москву отправлять, - тяжело, с надрывом вздохнув, ответила мать Вадика через какое-то время - тихо ответила, еле губами бледными шевеля, чтобы не разбудить ненароком детишек, что на соседних кроватках спали. -...Как быстро они у нас с тобой подросли, - добавила она ещё тише, прислушиваясь к родному сопению. - Я и оглянуться-то не успела, порадоваться и погордиться... Только вчера ещё, кажется, грудными были, на руках у меня лежали доверчиво, сиську сладко сосали, на меня при этом посматривали как ангелочки; в ясли, в детсад их гурьбою водила, купала в корыте всех, полотенцем одним вытирала... А теперь вон уже какие вымахали, уже из дома просятся, из родного гнезда. Уже тесно им тут у нас сделалось, уже скучно...
  
  Очередной ни то стон, ни то выдох надрывный вырывался из материнской груди, огнём горевшей.
  -...Ладно! Чего тут сделаешь! - пусть себе с Богом летят! - в темноте блаженно продолжила шептать мать, как молитву всегда шептала. - В добрый, как говорится, час! и легкой им всем дорожки! Всегда так было, всегда так будет. Подошла, видать, и наша на расставание очередь, и нам с тобою, отец, надо к этому начинать привыкать... Дети, они на то и дети: сколько их, сорванцов, под юбкой ни держи - всю жизнь всё равно не удержишь. Рано или поздно, а всё равно придётся расставаться с ними - как бы тяжело нам от этого ни было.
  -...Да наш-то уж больно рано, по-моему, из дома засобирался. Мог бы, кажется, годика два ещё с родителями пожить.
  - Конечно, рано, чего говорить! - безрадостно подтвердила мать, безрадостно и безвольно; после чего оба они надолго опять замолкли, поодиночке предаваясь невесёлым раздумьям своим.
  -...Денег-то нам на учёбу хватит, как думаешь? потянем мы? - какое-то время молча ещё полежав, спросил Сергей Дмитриевич жену, ведавшую семейным бюджетом. - Сорок рублей в месяц платить - обуза тяжёлая. Это больше половины твоей зарплаты.
  - Но его же там на эти деньги поить и кормить будут, - ответила жена быстро... и потом добавила, чуть подумав: - Придётся, конечно, ужиматься во всём и только на самое необходимое тратиться... Ничего! - добавила она с оптимизмом,- как-нибудь выкрутимся. Может, Бог даст, в этом году картошка хорошая уродится: ботва-то у неё всё лето какая сильная была. И пропалывала я её несколько раз, окучивала. Картошка будет - проживём: это уже полдела... Поросёнка осенью, Бог даст, зарежем, огурцов я много в этом году насолила, капусты ещё насолю... Грибов, вон, сегодня сколько набрали, яблочек в деревню съездим и привезём... Экономить будем - с голоду не помрём. В войну, вспомни, без хлеба совсем жили - на одних очистках картофельных да на лебеде.
  От последних слов поморщился отец Вадика, пуще прежнего засопел.
  - От той лебеды мы с тобой синими до тридцати лет и ходили, мхом зарастали по уши, язвами да струпьями покрывались! - за живое опять задетый, сказал он в сердцах; но быстро взял себя в руки, распаляться, как обычно, не стал. -...Что теперь-то войну вспоминать? - сказал лишь жене с грустью, - столько уж лет минуло! Хочется хоть сейчас пожить получше, поесть посытней да повкусней, а тут опять - экономия! Надоела она мне как редька горькая! Нас с тобой она в гроб до срока загонит, высушит до костей, экономия эта проклятая! И детей вместе с нами... Сколько лет на белом свете живу, сколько себя помню - всё только про эту экономию грёбаную и слышу. Сначала мать всю жизнь экономила и выгадывала, всё клоки да копейки тряслась-собирала, да по щелям прятала, а нас всех впроголодь с малолетства держала, - теперь вот ты... Хоть бы немножечко вдосыть пожить, о деньгах этих злосчастных не думать... Наверное, и не доживу до этого - в гроб быстрее уйду...
  
  Разговоры о деньгах, о достатке возникали в доме Стебловых не раз и всегда кончались ничем - одной лишь бесплодной руганью да претензиями, да взаимным супружеским неудовольствием. Отцу Вадика всё время хотелось пожить пошире и повольней - без мелочного бабьего скопидомства и ежедневной оглядки на случай, войну и беду. Тем больше и острее хотелось, что он, пропадая день и ночь на работе, имел полное право на такую жизнь - сытую, сладкую и привольную.
  Но жена его, мама Вадика, строгая и прижимистая во всём, с мелочей начиная, бывшая суровой аскеткой, к тому же, ревнивой стоялицей за воздержание, за скромную богоугодную жизнь, - жена держала детей и мужа на скудном постном пайке: на картошке, овощах и хлебе, редко когда на сале, - не позволяла никому из них баловаться и объедаться. Неприхотливость свою и аскетизм природный, от родителей и Господа Бога полученный, свою воздержанную в потребительском плане жизнь она решительным образом распространила и на семью, не задумываясь, подчинила всех своей железной и непреклонной воле.
  Конфликты с мужем, гурманом и щёголем по натуре, разгорались у неё поэтому с завидным постоянством - и всякий раз безоговорочно муж проигрывал ей...
  
  - Ну а что делать-то прикажешь, если мы с тобой нищими родились? - ответила она и на этот раз на очередное мужнино недовольство, с очередным затягиванием поясов связанное. - У кого отцы с фронта живыми и здоровыми вернулись, - те побогаче живут, посытнее. А наши с тобой родители, Царство им обоим Небесное и память вечная от детей, внуков и правнуков (говоря это, матушка Вадика по обыкновению троекратно перекрестилась в темноте), наши родители уже в первые дни головушки свои горячие удало сложили, землю родную костьми и кровью, как тучным навозом, удобрили. Одни похоронки от них, сердешных, и остались только, да старые фотографии на стене... Ни пенсий тебе, ни пособий за утерянных на войне кормильцев, ни компенсаций каких. Копейки ржавой нам с тобой государство за отцов-героев не заплатило: как вообще-то ещё живём!
  Воспоминания об отцах, в Великой Отечественной войне погибших, и о нищей жизни без них жгучей неизгладимой болью отзывались в сердце каждого, у каждого на глазах, как по команде, наворачивались горькие слёзы. Сколько времени с той поры прошло, дети вон уже выросли, - а боль не затихала, не притупляла жала: всё саднила обоим души, утюжком раскалённым жгла... Скудная теперешняя жизнь только усугубляла её, ещё зримее делала, ещё острее и горше...
  
  - Ну-у-у а, может, всё-таки не посылать Вадика в Москву? Может, пускай лучше дома школу заканчивает? - погоревав с минуту по погибшему на фронте отцу и по доле своей сиротской, многократно им уже проклятой, с неохотою возвращался старший Стеблов к новой своей беде, камнем на него свалившейся. - Тут даже не в деньгах дело, ты не думай, Тонь, - поспешно добавлял он, не желая разочаровывать жену. - Деньги я заработаю, слово даю! День и ночь на работе пахать буду, ни одной халтуры не пропущу! - а вас всех накормлю и одену! И Вадика нашего - тоже!... Я просто думаю, что, может, не стоит парня так рано без родителей-то оставлять? Не загубим мы его этим? - как думаешь?
  - Так он же не один там будет такой, - возражала жена упрямо. - Со всей страны ребята съедутся - и не самые худшие ребята. Это ж не тюрьма, в конце-то концов! - спецшкола элитная! Ты почитай, вон, что про эту школу в брошюре-то написано, какую Вадику в феврале прислали, - какие там порядки заведены, дисциплина. Где ж ещё тогда детям учиться, как ни там?!... Не каждого туда ещё и позовут... Это Вадика нашего Боженька наградил за что-то, руку ему, голубю ясному, протянул, а мы, неблагодарные, ещё упрямимся, ещё раздумываем да выгадываем, копейки лежим и считаем, зарплаты собственные. А тут не только копейки - тут всё отдашь, лишь бы туда попасть побыстрее и повернее... А учиться надо, - переведя дух, добавила Антонина Николаевна, вздыхая, - обязательно надо! Нельзя детишек своих дурачками необразованными в жизнь выпускать - обрекать их на вечные муки и унижение. Неграмотный человек - это ж всё равно что слепой инвалид, или полудурок-калека... Или раб бесправный и беспомощный на всю жизнь, которого все ногами пинать будут... Никогда потом себе этого не простим, если допустим такое! никогда! Да и они нам - тоже!...
  
  Сергей Дмитриевич слушал жену внимательно, не перебивал. Возразить ему было нечего и нечем.
  -...Ну смотри, - только и сказал он тогда, на другой бок устало переворачиваясь и уснуть хоть чуть-чуть пытаясь. - Не пожалей потом.
  - Да хватит тебе каркать-то, ворона! - пожалей, не пожалей! - грубо оборвала его Антонина Николаевна, от услышанного взвившаяся над подушкой, забывшая про чадушек спящих. - Думаешь, мне легко?! мне всё нравится, да?! У меня у самой душа не на месте: и хочется вроде - и колется!... Умом понимаю, что нужно ехать, - а сердце кровью обливается; болит так, что сил уже никаких нету. Он же сын мой, самый первый, самый желанный, самый любимый сын! кровиночка моя ненаглядная! Как я здесь без него останусь?! как одна буду жить?!...
  Она не договорила до конца, не смогла договорить: голос её задрожал, возвысился, визгливо-плаксивым стал; потом, спохватившись будто бы, перешёл на шёпот... а потом и вовсе затих, будто умер. Горячие слёзы, так долго и упорно копившиеся в сердце матери, дружно брызнули из обоих глаз и невидимыми прозрачными струями потекли по ссохшемуся лицу, сопровождаемые тихим воем... Время от времени вой утихал, прерывался всхлипами, да ещё - ласковым шёпотом мужа, Вадикова отца, пытавшегося утешить сорвавшуюся жену, безмерно за последний месяц уставшую...
  
  54
  
  В предпоследний день августа, ранним утром, отец и сын Стебловы вдвоём уезжали в Москву - устраиваться в интернат на учёбу. Отъезд проходил тяжело, утомительно для обоих, как, в целом, и для семьи. Были бессонная ночь и нервозность сборов, слёзы прощания на вокзале, истерика матери, и была изматывающая шестичасовая поездка на пригородном дизель-электропоезде, как всегда переполненном, грязном и душном.
  Потом была Москва - многомиллионный красавец-город, Павелецкий вокзал и метро с подземными мраморными дворцами, ни один из которых не был похож на другой, выходящая наружу Филёвская голубая линия, открывавшая приезжим гражданам отличную панораму столицы. Здесь было на что посмотреть провинциальному пятнадцатилетнему пареньку, было отчего закатить глаза и широко рот разинуть.
  Кунцево, куда, согласно инструкции, нужно было ехать Стебловым, поразило меньше. И уж совсем расстроило обоих Давыдково, новый микрорайон на западе Москвы, пятиэтажками густо застроенный, где на Кременчугской улице интернат непосредственно и располагался. Недавно присоединённое к мегаполису, Давыдково всё ещё оставалось деревней по сути, куда не добрался столичный дух, где им ещё и не пахло.
  Сам интернат и вовсе поверг в ужас Вадика. Он-то, чудак, надеялся увидеть в мечтах домашних некий величественный мраморный дом, в зелени садов утопающий, находящийся если и не на территории МГУ, то где-нибудь совсем рядом, в выгодном с Университетом соседстве. А увидел ещё из автобуса заросший бурьяном пустырь - недавнюю подмосковную свалку - с железобетонной белой коробкой посередине, какие во множестве возводились тогда по стране, от которых уже тошнило. Прежняя-то школа Стеблова сталинской монументальной постройки - с садом собственным и цветником, с изумительной берёзовой рощей под окнами классов, весной и летом обильно наполненной трелями певчих птиц, - которую он променял на Москву, которую так быстро и легко оставил, была несравнимо богаче и красивей интерната. Про это нечего даже и говорить! Как и архитектура сталинской героической эпохи многократно превосходила, в целом, архитектуру хрущёвскую - убогую и уродливую по сути, - которую и архитектурой-то было назвать нельзя, которая являла собой издевательство и пародию.
  Ужас увиденного не сглаживал и Университет, который хорошо просматривался с пустыря, но до которого было километров шесть по прямой и который отделялся от интерната огромных размеров оврагом, хвойным лесов поросшим, на дне которого протекала крохотная речка Сетунь, мелководная, узкая, загаженная уже и тогда, неказистая и невзрачная... Напрямки до Университета поэтому добраться было нельзя: желающим туда попасть с Кременчугской улицы нужно было ехать объездным путём на двух городских автобусах...
  
  55
  
  Увиденное убожество предполагаемого местожительства и учёбы поразило Вадика пренеприятно, настроение почти до нуля опустило, которое тихо портилось и без того осознанием скорой с отцом разлуки.
  "Куда я, бедный, попал! в какую дыру захолустную! Да наш город в тысячу раз лучше! И красивей!" - растерянно подумал он, на остановке по сторонам дико глазами зыркая, пытаясь хоть что-то привлекательное в Давыдково отыскать, хоть на чём-то себя развеселить-успокоить.
  Но по дороге к школе он, как на грех, только пустырь да злополучную свалку видел, да школьный глухой бетонный забор, что бодрости ему, естественно, не прибавляли.
  "Колючей проволоки разве что не хватает, - так и хотелось ему вслух пошутить, - да сторожевых собак... да тюремных вышек по углам - с автоматчиками".
  Тоскливо делалось ему, мечтателю, на новом месте - одиноко, неприветливо, неуютно. Не то хотелось увидеть в конце тяжеленой поездки, не туда попасть, не в таком "медвежьем углу" учиться. В Давыдково ему не нравилось - совсем-совсем, - где его всё коробило и угнетало...
  
  От его первых восторженных впечатлений в Москве не оставалось уже и следа, и их благодарное место скорёхонько занимали другие - прямо противоположные! - чувства. Тихая безадресная обида змеёй гремучей заползала в душу, в трепещущее сердце ребяческое, потихонечку вытягивая из сердца кровь, ядом своим смертоносным всё внутри отравляя. На что обида? - спросите. Да на всё! И в первую очередь, конечно же, на несоответствие того, что встретили они здесь с отцом, тому, что хотелось встретить, что заочно в письме обещали заслуженные академики и профессора, и на что одержимо он себя полгода настраивал, о чём мечтал до одури в родном дому, пламенно и подолгу грезил.
  А теперь получалось как в анекдоте известном: толи они ему сознательно лгали, выдавая желаемое за действительное, толи он их, дурила, не так понял - да только остался он с носом, в итоге, и с "пустым кошельком". И концов уж не сыскать теперь, не найти ни крайнего, ни виноватого...
  
  Совсем добил его тогда отец, сказавший на порожках учебного корпуса с грустью: "Глухомань какая-то, а не Москва!... Да-а-а! не такой я себе представлял, сынок, твою новую элитную школу".
  "И я её не такой представлял", - хотелось было в сердцах ответить Вадику... Но он не ответил отцу - смолчал, досаду великую глубоко в сердце пряча...
  
  56
  
  В районе пятнадцати часов переступили Стебловы порог интерната, что холодно и неприветливо встретил их, как людей посторонних, ненужных. Так, во всяком случае, показалось обоим, так они, уже и на подходе расстроенные, решили про себя.
  В просторном, цветами украшенном вестибюле было много народа, как взрослых, так и детей - будущих товарищей Вадика, приехавших в интернат раньше них, уладивших все дела с оформлением и теперь с родителями прощавшихся, что напоследок пытались чадушек своих приласкать, напутствовать и утешить, словом любящим приободрить. Отчего гул на входе как на вокзале стоял или в гастрономе столичном. Вся плотная людская масса была разбита на группы; в центре каждой группы находился ребёнок, мальчик или девочка, новобранцы ФМШ.
  Когда Стебловы вошли в вестибюль, находившиеся там люди повернули в их сторону головы, равнодушно посмотрели на новеньких и также равнодушно отвернулись потом, разговоры свои продолжив. Многие родители, как заметил Вадик, приехали провожать детишек вдвоём, отчего в коридоре было много женщин...
  
  - Ну что: куда нам с тобой идти-то? - остановившись в дверях как вкопанный, сказал тогда старший Стеблов, головой по сторонам вращая. По лицу его серому, "мёртвому", и движениям нервным было заметно, что он здорово волновался, трусил даже, каким Вадик совсем не помнил его, с рождения не знал.
  Справа от входа, в торце вестибюльном, за большим отполированным до блеска столом царственно восседала солидного вида блондинка сорокалетнего возраста, пышногрудая и широкоплечая - бой-баба, как про таких говорят, - которая по-хозяйски уверенно наблюдала за происходящим, контролировала обстановку вокруг.
  - Может, пойти у неё спросить? - кивнул отец в её сторону, и Стебловы молча, не сговариваясь, направились к той женщине.
  Подойдя к столу, они поздоровались робко и первым делом достали и предъявили сразу же присланное две недели назад письмо с приглашением на учёбу: вот, мол, главный наш документ, мы, мол, не самозванцы и не проходимцы - мы право имеем. Скучающая без дела женщина, зевая, бесстрастно прочла на конверте фамилию адресата, улыбнулась дежурно, лениво, раскрыла лежавший перед ней журнал.
  - Стебло-о-в Ва-а-дик, - нараспев сказала она, покопавшись в журнале. - Есть у нас такой ученик. Здравствуйте ещё раз! С прибытием вас в Москву на новое место учёбы.
  Она представилась комендантом школы и рассказала, без конца позёвывая при этом, ладошкой прикрывая рот, что учиться Вадик будет теперь в девятом "Б" классе; что класс этот находится на втором этаже учебного корпуса - того самого, в котором они трое тогда беседовали, - и что занятия в школе начнутся первого сентября ровно в девять часов утра: традиционные для всей страны день и время. Далее, она назвала фамилию, имя и отчество классного руководителя 9 "Б", которые Вадик в горячке, естественно, не запомнил, и сообщила про собрание, которое вечером должен будет провести директор школы для новобранцев, про обязательное присутствие на нём. И только после этого она направила Стебловых в один из двух корпусов общежития, расположенных позади школьного здания и соединённых с ним длиннющим стеклянным переходом, хорошо отапливаемым и убранным, по которому можно было ходить, не одеваясь, на уроки и обратно даже и зимой.
  - Идите, занимайте койку и располагайтесь там, - сказала она. - В комнате Вас встретит ваш воспитатель, выдаст Вам постельное бельё и всё поподробнее объяснит - про существующие там у нас порядки, - сказала она уже непосредственно Вадику, после чего взглянула на его отца. - А Вам, папаша, - сказала она ему, оценивающе отца с головы и до ног окидывая, - Вам, после того как проводите сына, нужно будет сразу же возвращаться домой. Общежитие у нас маленькое, свободных мест нет, и дисциплина проживания строгая! - так что поторопитесь с отъездом... Не забывайте, кстати, высылать нам сюда, на наш банковский счёт, который мы Вам в письме указали, ежемесячную плату за учёбу, - напомнила она напоследок. - Потому как Ваш сын с этого момента поступает под полную нашу опеку. Здесь теперь будет и дом его, и семья, и новые братья-товарищи. Помните там у себя об этом...
  
  Последние слова женщины-коменданта заставили содрогнуться Стебловых, сердцами и душами сжаться обоих как от мороза лютого. Подошло время, поняли они, расставаться и им, и им испить до дна ту горькую чашу разлуки, что ядом невыносимо-горьким уже отравила утром их быстро осиротевший дом вместе с оставшимися там насельниками.
  Бледные и растерянные до крайности заходили отец с сыном в стеклянный переход; молча, ни разу не взглянув друг на друга, дошли до нужного корпуса, поднялись там на второй этаж, где в самом конце коридора, возле туалетов и душевых кабин, располагалась указанная им администраторшей 201 комната, в которой их дожидалась койка... и воспитательница мужеподобная и крашенная, долженствующая, по идее, Вадику мать заменить. С восьмичасовым опозданием разлука твёрдой поступью вплотную подступала уже и к ним, крылья совиные, грозные над головой распускала. Стебловы готовились к ней, как могли, - но чувствовали, что не справятся, что сил не хватит...
  
  Настроение катастрофически портилось у обоих, обоим становилось невмоготу. Положение усугубляли казённая обстановка, незнакомые люди повсюду - и школа новая, железобетонная, невзрачная и типовая, прежней, оставленной, сталинской и монументальной, не чета.
  Но даже и более этого покоробило их само общежитие-"муравейник", которое почему-то совсем не понравилось Стебловым; особенно - Вадику, которому в нём нужно было остаться и целых два года жить. Всё там было хотя и чисто, и ново, но как-то уж очень серо и бедно, и как в солдатской казарме - просто: без поэзии творческой и красоты, о которых до одури мечталось дома, к которым одним и рвалось в Москву его разбуженное сладкими грёзами сердце. Даже картин и портретов учёных не было видно на стенах, хоть каких-нибудь самых простых и дешёвых эстампов, ковровых дорожек поверх линолеума, цветов, которые бы оживили и украсили переходы и коридоры, суровой казёнщины лишили их, приблизили к уюту домашнему и обстановке. А так, скорее даже больницу напоминала сия интернатовская общага, палаты лечебные вдоль коридоров, что призваны были спасать и приводить в чувства попавших в беду людей, лишённых памяти и сознания, - чем место, способное воодушевить и окрылить малолетних, на высокую волну их настроить...
  
  57
  
  В коридоре общежития была ещё большая сутолока и суета, чем в вестибюле школьном. По всему его узкому свежевыкрашенному пространству беспрерывно сновали взад и вперёд возбуждённо-растерянные родители, перетаскивавшие притихшим детям казённое постельное бельё из кладовок, матрацы и всё остальное, положенное по уставу. Отчего в коридоре было тесно, шумно и душно, много лишних людей и вещей. И такая же тягостная удручающая атмосфера царила вокруг, как и минуту назад на входе, от которой нельзя было спрятаться и убежать... и терпеть которую уже не было мочи...
  
  Поднявшиеся на этаж Стебловы, испуганно озираясь, прошли по коридору в самый его конец, остановились перед крайней дверью.
  - Ну вот, кажется, и твоя комната, - сухо сказал отец, поворачиваясь к сыну лицом безжизненным. - Пошли что ли?
  -...Пошли, - равнодушно выговорил сын, не узнавший своего тонкого голоса...
  Осторожно отворив дверь, Стебловы очутились на пороге большой светлой комнаты в два окна, сплошь заставленной железными пружинными кроватями, на которых, глубоко прогнув их, по двое, а то и по трое сидели всё те же родители с детьми с кислыми физиономиями, казалось, заполнившие в тот день всю университетскую школу, каждую койку её и угол. Посередине комнаты стоял большой круглый стол из тёмного морёного дуба, покрытый льняной серой скатертью, боком к которому восседала, вальяжно развалившись на стуле, пожилая крупная женщина с высоким начёсом крашеных хной волос на голове - хищного вида, хваткая и горластая. В ту минуту она о чём-то громко рассказывала присутствующим, как заправский дирижёр энергично жестикулируя при этом холёными руками, перстнями и браслетом украшенными, дорогим маникюром.
  - Здравствуйте, - робко поздоровался с ней Сергей Дмитриевич, попытавшийся было улыбнуться из вежливости. Но улыбаться ему не хотелось, совсем, и лицо его, ввиду этого, сделалось глупым и простоватым, каким в жизни он, конечно же, не был и что не шло ему.
  - Добрый день! - прервав свой рассказ, по-хозяйски громко и уверенно ответила сидевшая за столом женщина, уставившись на вошедших прищуренным взглядом - цепким, холодным, жёстким до крайности и волевым, каким смотрят в милиции или судах на задержанных нарушителей, - и добавила после этого, заметив выглянувшего из-за отцовской спины Вадика: - Это, похоже, ещё один наш воспитанник пожаловал, последний. Проходите, проходите смелее - и рассказывайте: кто вы и откуда приехали.
  Получив разрешение, отец с сыном робко зашли в комнату, поставили вещи на пол, поздоровались ещё раз - уже со всеми, - после чего отец торопливо положил на стол перед пригласившей его дамой присланное письмо, которое он, как пропуск самый надёжный, всё время держал наготове.
  -...Всё понятно, - быстро пробежав глазами конверт с фамилией приглашённого, сказала та. - Есть такой ученик в моих списках. Проходи, Вадик, занимай свою койку - вон ту, в углу, - и давай присоединяйся к беседе. Поговорим сначала с тобой, познакомимся, а потом за постельным бельём пойдём.
  Подождав, пока вновь прибывшие расположатся на указанном месте, пока усядутся там и на неё уставятся, она с удовольствием повторила им после этого то, что уже начала было рассказывать другим, а именно: что является воспитателем в этой школе, что в обязанности её входит надзор за порядками на этаже, а также за всеми теми бытовыми проблемами, которые неизбежно будут возникать у приехавших в интернат парней в процессе двухгодичного их здесь пребывания.
  - Полномочия у меня большие: я - и комендант, и воспитатель, и адвокат, и прокурор, - грубо засмеялась женщина, к родителям, главным образом, обращаясь, при этом зубы свои жёлтые обнажив, среди которых отчётливо были видны золотые. - Так что буду детишкам вашим за мать и за отца, и за бабушку и за дедушку одновременно - без внимания и надзора никого не оставлю, хулиганить и баловаться не дам... За ребят своих можете не волноваться, - отсмеявшись, продолжила она, - все они будут здесь в целости и сохранности: это я вам гарантирую. Я ведь раньше-то в детском доме работала: здесь, недалеко, под Москвой; теперь вот сюда перешла. Так что опыт работы с детьми у меня имеется. И, надо сказать, не маленький...
  
  Слушая рассказ воспитательницы, Вадик успел разглядеть краем глаза, что в комнате, где ему предстояло жить, находилось ещё пять кроватей, не считая его собственной, шестой по счёту, и все они были заняты, на всех сидели притихшие парни с родителями, будущие друзья-соседи его. Такое количество жильцов окончательно добило-расстроило Вадика, привыкшего к тишине и одиночеству в родном дому, дорожившего одиночеством в последний год пуще всего на свете... К тому же, это резко не совпадало с тем, о чём мечталось ему всю дорогу, на что дома как на манну небесну настраивалось, что было написано, наконец, в рекламно-информационной брошюре.
  "Ученики наши, - вспомнились ему в тот момент её зазывно-красочные обещания, - живут гораздо лучше студентов и аспирантов, куда вольготнее и сытней".
  "Неужели же студенты Университета живут в комнатах по шесть человек? - с сомнением подумал он, недоверчиво хмуря брови. - Да быть такого не может... Шесть человек - это для любого общежития перебор..."
  Нет, всё ему не нравилось на новом месте, буквально всё! Угнетало и раздражало, трясло и коробило как при гриппе, вселяло в душу нервозность одну вперемешку с горечью... и не ведомую прежде тоску-печаль, тягучую и невероятно тяжёлую, от которой уже выть хотелось по-настоящему - и к родному дому бежать со всех ног, где было всегда так тепло, так хорошо и уютно... И рыжеволосая воспитательница-комендант - холёная, сытая, здоровьем и силой пышущая, что через чур вольготно развалилась на стуле, - совсем не понравилась ему. Горластая и нахальная, и жуликоватая как и все коменданты всех общежитий мира, - она произвела на Стеблова-младшего самое пренеприятное, самое удручающее впечатление! А ведь ему предстояло под её руководством жить, целых два года терпеть и выносить её ежедневные наставления и присутствие! Как разительно отличалась она от его тихой и скромной матушки, работящей, худенькой, маленькой русской женщины, просто всегда одетой и вечно голодной всегда, которую она так лихо и браво пообещала только что заменить! Издевательством это её обещание выглядело со стороны, оскорблением даже, жульничеством и плутовством, похожим на клятвы в любви и верности жене от похотливого и развратного мужа, вернувшегося только что от новой любовницы... Портилось, портилось настроение Вадика, по минутам уже - не по часам, вплотную подходя к той черте, за которой начинаются в человеке нервные срывы разные, неуправляемые психические процессы. Нечто похожее, судя по виду, испытывал и отец, на которого Вадик, впрочем, упорно не глядеть старался...
  
  58
  
  Бегло рассказав Стебловым про заведённые у них порядки, под конец не забыв напомнить притихшему на койке отцу, равно как и всем остальным присутствовавшим в комнате родителям, понуро её тогда слушавшим, о необходимости регулярных финансовых отчислений в Москву, на денежно-лицевые счета школьные, крашенная воспитательница после этого увела Вадика получать бельё в кладовую, и оттуда уже не вернулась больше - с другими детишками занялась, из других комнат.
  Стебловы наскоро, помогая друг другу, заправили постель принесёнными наволочками и простынями, поставили под кровать чемодан, после чего неуверенно и неумело стали знакомиться в комнате с молодыми людьми и их невесёлыми родителями.
  - Кормить-то их сегодня будут, не знаете? - спросил отец, когда соблюдены были все приличия, обращаясь к сидевшей на соседней койке розовощёкой даме, привезшей в интернат такого же розовощёкого сына, полного и круглого как Винни-пух, которого звали Тимошей. - А то что-то про еду нам никто ещё ничего не сказал. Всё больше про деньги, да про поведение говорили.
  - Обещали, вроде бы, накормить, - неуверенно ответила та, пожимая плечами. - Воспитательница, которая была здесь, сказала до вас ещё, что сегодня у них у всех будет полноценный ужин.
  Сергей Дмитриевич, внимательно выслушавший соседку, потупил взор, желваками грозно поигрывая.
  -...Ну а вообще-то сколько раз в день их здесь будут кормить, она не говорила? Как тут, в целом, кормят? - подумав, спросил он ещё. - Голодными наши парни здесь не останутся?
  Женщина улыбнулась невесело и опять пожала плечи, головой неуверенно вправо-влево качнула.
  - Три раза кормить обещали; плюс к этому - полдник небольшой, - тихо Стеблову ответила и потом посмотрела робко на других родителей, ища у них подтверждения будто бы последним своим словам. -...А уж как будут кормить и чем - кто ж Вам скажет!...
  Разговор сам собой затих, говорить стало не о чем - да и не хотелось, по правде сказать, никому сидеть и ни о чём разговаривать. У всех присутствовавших времени было в обрез, и каждый был занят поэтому только самим собой, своими мыслями и переживаниями... и собственным чадом, конечно же, сидевшим рядышком на кровати. Каждому успеть хотелось именно его приласкать, ему одному сказать напоследок слова самые нужные, добрые...
  
  59
  
  С минуту посидев молча на койке и тяжело повздыхав, на соседку посмотрев с ухмылкой, с Тимошей тихо прощавшуюся, старший Стеблов не выдержал, взглянул на часы. Они показывали пятнадцать минут шестого. День клонился к закату...
  
  - Ну что, Вадик, - тихо сказал он, остервенело желваками играя. - Мне, вообще-то, уже уходить нужно. Поезд мой в двадцать два часа отправляется, и мне необходимо на него успеть - чтобы не ночевать на вокзале. За билетами неизвестно ещё сколько времени простою - их тоже ещё купить нужно: в кассах сейчас огромные очереди.
  Стебловы дружно, как по команде, с кровати тогда поднялись, расправили её, примятую, и отец - хоть и стоило ему это всё огромных усилий - любезно и радушно простился с присутствовавшими, всем им всяческих благ и удач пожелал. После чего они с Вадиком из комнаты в коридор вышли, дверь за собой поплотнее прикрыв.
  - Фу-у-у! - с чувством выдохнул в коридоре распаренный от напряжения Сергей Дмитриевич, ворот на рубашке пошире расстёгивая, на ходу отчаянно растирая рукою грудь. - Как жарко-то у вас там всё-таки! жарко и душно! - не продохнуть!... И посмотри, сколько народу в комнату вашу загнали, а! - как в тюрьме! А ты меня дома всё уверял, чудак, что по одному здесь жить будете... Как бы не так! Дадут вам - по одному-то.
  Они молча прошли по коридору к выходу, быстро спустились по лестнице вниз и там также быстро, размашистым шагом, проскочили уже знакомый им переход, приведший их назад к учебному корпусу.
  Пока шли по переходу - не проронили ни слова: оба изо всех сил сдерживали себя перед последней - самой тяжёлой! - минутой...
  
  60
  
  Переход из жилого корпуса в учебный, прощальный их с отцом временной отрезок, стал испытанием для Стебловых; для пятнадцатилетнего Вадика - в особенности.
  "Что-то здесь всё не так как мне представлялось, как писали они", - только и думал он, торопливо шагая в ногу со спешащим на поезд родителем. И первые робкие сомнения относительно правильности сделанного дома выбора ехать в интернат учиться - одному, без Збруева Сашки, - больно теснили грудь, жгли огнём его уставшую от пережитого за день душу.
  Горькие материнские слёзы утром, граничившие с истерикой, утомительный шестичасовой переезд до Москвы, вымотавший предельно, первые негативные впечатления от интерната и пустой голодный желудок вдобавок, знать о себе дававший, - всё это разом навалилось вдруг на него дневным бесконечным кошмаром, как тяжеленой бетонной плитой придавило. Так что стало не выдохнуть уже, не вздохнуть, не прокричать о помощи.
  Одна отдушина пока ещё оставалась, одна отрада - находившийся рядом отец, спаситель, заступник, воин, единственная родная душа, с которым было не страшно, который оберегал пока, морально и духовно поддерживал, живым щитом, тараном вперёд везде выступал. Но и отец через минуту-другую должен будет уехать домой, его одного тут оставить на растерзание... И тогда совсем уже неоткуда будет помощи ждать, не на кого надеяться и опереться.
  Вадику становилось страшно по-настоящему, и сил бороться со страхом не было у него...
  
  61
  
  Проскочив стеклянный, кустами боярышника обсаженный с улицы переход, длина которого на глазок превышала пятидесятиметровую отметку, упорно молчавшие весь путь Стебловы оказались в вестибюле учебного корпуса, уже хорошо им знакомого. Народу там заметно поубавилось к вечеру, уже не так было шумно и тесно. Но белокурая комендантша всё также гордо и важно сидела за столом у стены, до блеска полируя его своей величественной грудью. Подняв и повернув голову в сторону вошедших, она на удивление равнодушно взглянула на Стебловых накрашенными пустыми глазами и, как показалось, даже не заметила их, не узнала; и только прикрыла опять ладошкой раскрывшийся от скуки рот, после чего лениво продолжила чтение лежавшей перед ней книги...
  
  "Я никому здесь не буду нужен, никому!" - подумал с горечью Вадик, ловя на себе безразлично-сонный взгляд встречавшей их час назад женщины. И мысль эта, простая и очевидная до боли, до того поразила его, потрясла, испугала уже окончательно и обидела, что он даже обмяк тогда, помнится, лишаясь последних сил. Тело его, молодое и упругое до того, сделалось вдруг ватным и дряблым, чужим; запершило в горле как при простуде; холодный пот выступил на лбу и спине. Глаза же его сами собой наполнились вдруг слезами, которые, как по волшебству, превратили серый вестибюль колмогоровской школы в пышно раскрашенную радужными тонами залу - диковинную, неземную, прекрасную, - призванную будто бы сгладить боль и тоску расставания, что ожидали Вадика впереди...
  
  "Кому я здесь его оставляю? зачем? - подумал, в свою очередь, старший Стеблов, глазами встретившийся в вестибюле с сонной и сытой администраторшей, не обратившей на них никакого внимания, слова доброго напоследок не сказавшей им. - Больно нужны ей - такой! - наши дети. Дура гладкая, похотливая! Небось одни "кобели" на уме, "жеребцы" откормленные, двухметровые!"
  И ему ком огромный, сухой подступил к горлу; и ему вдруг стало тяжко дышать. Отец задыхался здесь - в интернате! Ему скорее хотелось на улицу, на свежий воздух!...
  - Ну что, сынок, пора нам с тобой прощаться, - выдавил он с великим трудом такую страшную во все времена фразу, останавливаясь у выходных дверей и на Вадика взглянув с любовью, которую было не отличить от тоски, которую тоска забивала.
  И захотелось отцу в тот момент сгрести сынишку в охапку, крепким широким захватом натруженных постоянной работой рук прижать к себе, к своему рвущемуся от тоски сердцу, - чтобы стук другого сердечка услышать на память, крохотного ещё совсем и такого ещё неопытного и неискушённого, которое было ему тогда, в последние минуты прощальные, роднее и дороже собственного... Но Вадик не позволил себя обнять, лишил родителя последнего удовольствия.
  - Прощай, - только и сказал он отцу, глаза от того тщательно пряча, слезами уже до краёв заполненные, блестевшие радугою уже; после чего вдруг сорвался с места и во всю прыть понёсся по коридору прочь - подальше от дверей выходных... и от отца своего, желавшего его покинуть.
  - Вадик! сынок! постой! Куда ты?! - растерялся поражённый отец, у которого у самого вдруг заблестели глаза, и больно заныло и закололо сердце. Опомнившийся, он бросился было вдогонку, - но сына старшего уже и след простыл, будто рядом его никогда и не было...
  
  62
  
  Сказка детская, полузабытая, про Илью Муромца утверждает, превознося до небес достоинства этого былинного чудо-богатыря, упор на его стремительность и внезапность передвижения, в частности, делая, что все, мол, видели и всегда, когда тот, к примеру, на коня своего лихого перед походом или битвой садился. Но уж как и куда потом нёсся-скакал Илья - того уже никто не видал. А всё оттого, дескать, что уж очень это всё у него всякий раз стремительно и лихо происходило - как у молнии.
  Так же вот точно и с Вадиком нашим произошло, как и с легендарным богатырём древнерусским: быстроногий, он сломя голову нёсся по школе, никого не видя вокруг, не разбирая дороги, - лишь бы подальше быть от отца, от невыносимого с ним расставания... Проскочив незаметно мимо администраторши, под стол нагнувшейся за обронённой булавкой, он тогда мышкой юркнул в ближайший за ней проход, который вывел его на лестничную клетку первого этажа учебного корпуса интерната. По лестнице той он одним махом заскочил на последний этаж, где дорогу ему массивная металлическая дверь на чердак преградила, замок на которой отсутствовал.
  По инерции дёрнув дверь на себя и легко распахнув её, хорошо смазанную, горевший изнутри Вадик вбежал в полутёмное чердачное помещение: низкое, пыльное, сплошь голубиным помётом усеянное и каким-то ещё изъеденным молью хламом, - пробежал по нему, распугав голубей и споткнувшись и упав по дороге, на другой конец чердака. После чего, в полутьме вентиляционную трубу заметив, идущую из подвала на крышу, машинально полез за неё как за ширму, раздирая в кровь её металлическими краями локти себе, спину, руки.
  - У-у-у! - волчонком брошенным протяжно завыл он, всем телом, всем существом трясясь, за трубою грязной усевшийся, спрятавшийся за трубой от отца, уткнув при этом лицо в перепачканные грязью руки, сквозь тонкие пальцы которых текли и текли из его карих глаз горячие обильные слёзы.
  Текли они долго: может десять, может пятнадцать минут - столько их у молодого парня скопилось. Зато и смыли они тогда всё: и невыносимую тяжесть с души молодой, и боль нестерпимую, жгучую с уставшего за день сердца. Легко и покойно делалось Вадику после них - как бывает легко человеку после затяжного дождя, после яростной грозы весенней...
  
  63
  
  А старший Стеблов, между тем, побегав без толку по школе, сына внезапно исчезнувшего поискав, уже окончательно присутствие духа утратил и всякую способность что-либо соображать, решительное предпринимать что-то.
  "Что мне делать-то теперь, Господи, не знаю даже? - беспомощно думал он, посиневшие губы кусая, спускаясь по лестнице на первый этаж, в вестибюль опустевший. - Как, не простившись, домой уезжать, сынка не обняв напоследок?..."
  
  - Вы кого потеряли, папаша? - окликнула его белокурая администраторша, весело и беспечно Стеблова разглядывая, откровенно посмеиваясь над ним.
  - Да сынишка мой, Вадик, куда-то вдруг убежал: никак не могу его здесь у вас отыскать, - с жаром стал объяснять отец, к администраторскому столу рванувшийся и попытавшийся было привлечь эту женщину себе в помощники, сочувственника в ней найти.
  Но сочувствовать и помогать женщина явно не собиралась.
  - Езжайте домой, папаша, и не волнуйтесь понапрасну, не портите себе настроение в дорогу, - с ухмылкой посоветовала она; и в глазах её густо накрашенных засветились искорки плохо скрываемого озорства... и намёков разных, похабных, что от здоровьем пышущей бабы, лишённой напрочь ума, исходят помимо воли. - Никуда Ваш ненаглядный сынуля тут у нас не денется - в целости и сохранности будет, как и другие дети: мы тут за ними строго следим... Поезд-то Ваш, кстати, когда отправляется?...
  
  Что было делать отцу после подобных слов и такого вопроса надменного и нахального? как реагировать? куда идти? к кому ещё обращаться?
  - Не знаю, когда отправляется: мне ещё билет нужно съездить купить, - холодно и равнодушно ответил он, презрительно на комендантшу зыркнув, и сильно пожалел тогда, что не было рядом жены, в которой он так нуждался.
  - Ну вот видите! У Вас даже и билета нет, а Вы всё у нас тут разгуливаете, всё с ребёнком своим проститься никак не можете. Учтите - я уже предупреждала Вас: ночевать в интернате негде.
  Сказавши это, женщина-комендант потянулась сладко, притворно зевнула и опять бессовестно уткнулась глазами в книгу, грудь широко на столе разложив и давая понять всем видом, что не задерживает далее посетителя, что разговор между ними окончен. А несчастный Сергей Дмитриевич, которому так откровенно указывали на дверь, с которым и поговорить-то как следует не пожелали, сощурившись и засопев обиженно, зубы до хруста сжав, медленным шагом направился после этого к выходу, злостью и досадой как разогретый чайник кипя. У выходных дверей он не выдержал - остановился, и опять оглянулся назад, на тот злосчастный проход, куда сынуля его родненький убежал - и сгинул; потом на часы взглянул, которые уже без пятнадцати шесть показывали.
  Время его поджимало, и крепко; по-хорошему, ему нужно было б быстрее ехать на вокзал и занимать там очередь за билетом, если он хотел уехать домой в тот же день, если на вокзале не намеривался целую ночь мыкаться... Но уехать, не простившись с Вадиком, не взглянув и не обняв его напоследок, руку на прощание не пожав, - нет, так уехать отец не мог: сердце у него было бы не на месте...
  
  "Куда он убежал-то, а? - вот чудак! - думал он, досадливо морщась и нервно топчась у дверей. - Времени и так в обрез, - а он мотается где-то... Нет, надо подождать чуток: может, подойдёт сейчас, наконец отыщется... Да должен подойти, обязательно должен! Неужели же он с отцом не захочет проститься? не захочет удачной дороги мне пожелать?..."
  
  Но Вадик всё не шёл и не шёл, не думал, не собирался идти... Зато шло время на часах отцовских, быстро и неумолимо шло, можно даже сказать - бежало.
  "...Ну, всё: пора ехать, времени больше нет, - красный, распухший от напряжения, вконец расстроенный и с толку сбитый, решил отец минут через двадцать, когда часы его показывали уже начало седьмого вечера. - Иначе придётся мне сегодня на вокзале заночевать. И на работу тогда не попаду завтра. А это - проблемы и объяснительные".
  Последний раз впустую пройдясь взад-вперёд по вестибюлю школьному в надежде увидеть сына и как следует проститься с ним, отец ни с чем вернулся назад, к дверям выходным, дубовым, оглянулся с тоской на проход, куда юркнул Вадик, после чего, с силой толкнув ногой дверь, быстро вышел на улицу. По дороге к автобусной остановке он ещё останавливался пару раз и оглядывался назад, на бетонную коробку школьную: всё надеялся увидеть Вадика в окошке каком-нибудь или на ступеньках возле дверей. Но так и не увидел его, пострелёнка, хотя оба раза долго-долго смотрел и очень внимательно. Сынуля его исчез, как в воду канул, не оставив после себя и следа - только память тяжёлую, горькую.
  "...Не я ж его в интернат отправлял, в конце-то концов: он сам поехал сюда, по собственной воле, - так чего ж на меня обижаться-то?! - мотал Сергей Дмитриевич трещавшей от дум головой, ничего не понимая в происходящем. - Я ж ему только добра хочу и одной лишь пользы: вон в какую даль ради него приехал, денег сколько потратил, времени, сил. Нужна была она мне сто лет, нервотрёпка и канитель такая?! Лежал бы сейчас дома в тепле и комфорте, квас с молодой картошкой и луком зелёным кушал - и горя б не знал, проблем... А он убежал от меня, чертёнок, куда-то - попрощаться даже не захотел, поцеловать родителя напоследок. Ведь когда теперь увидимся с ним? И увидимся ли?..."
  Скупые мужские слёзы навернулись ему на глаза, дорогу надёжно спрятали. Но отец не смахивал их, не вытирал рукой. Так и шёл на остановку, бедняга, с мокрыми как у бабы глазищами, без конца спотыкаясь о камни и выбоины на асфальте и никого не видя вокруг, - и только плакал и плакал горько и безостановочно... и об исчезнувшем сынишке печалился-горевал, удалявшемся от него с каждым новым шагом всё дальше и дальше...
  
  64
  
  Перестал он плакать и оглядываться только тогда, когда за бетонный забор, наконец, вышел, огораживавший территорию школы словно китайской стеной, интернат от мира надёжно прятавший. Заметив возле автобусной остановки табачный киоск, разноцветными пачками сигарет и папирос до краёв забитый, что аппетитно выглядывали из-за стекла и как девки голые к себе приманивали, уже три года как бросивший курить Сергей Дмитриевич решительным шагом направился к нему и, не задумываясь, купил себе пачку "Севера", который курил когда-то с молодых лет и который, помнится, очень любил за крепость и аромат ядрёный. Отойдя от киоска на пару шагов, он быстро разорвал белую пачку посередине, нервно достал из неё первую новенькую папиросу с таким знакомым, закружившим голову запахом, сунул в рот, запалил её спичкой с торца и, зажмуря глаза как маленький, со всей силы лёгких жадно вдохнул белый дым в себя, желаннее и слаще которого в тот момент ничего для него, казалось, и не было.
  Дым папиросы нежной тёплой примочкой обволакивал ему нутро, сжимал и лечил сосуды и нервы, до предела с утра измотанные. С непривычки у него закружилась как у пьяного голова, стали дрожать и подкашиваться сделавшиеся ватными ноги. И мурашки пошли по спине, и тело расслабилось и обмякло. Это кислота никотиновая, чёрная как смола, рот и горло, и организм его ядовитостью своей испоганила. А он всё вдыхал и вдыхал в себя едкий табачный дым - глубоко, остервенело, жадно! И всё равно никак не мог успокоиться и им как следует надышаться...
  
  Когда к остановке подъехал 104 автобус, который должен был отвезти его назад к метро, у отца Вадика торчало в пачке меньше половины гильз. Другие - опустошёнными - валялись уже на дне мусорной урны...
  У метро "Филёвский парк" он докурил оставшиеся, после чего - тут же - купил себе ещё пару пачек "Севера". Приехав на Павелецкий вокзал и заняв там очередь за билетами, он то и дело выскакивал потом на улицу - и всё курил и курил беспрестанно, и никак не мог накуриться всласть: всё ему было мало, всё горела и стенала его душа - просила, требовала себе лекарства...
  
  65
  
  Всю обратную дорогу из Кунцево на вокзал Сергей Дмитриевич не находил себе места: мучился, бедолага, нервно головою тряс, раз за разом тихо стонал и корчился как от зубной боли, и на каждой автобусной остановке или попутной станции метро начинал непроизвольно дёргаться и суетиться. Всё порывался выскочить и вернуться назад - забрать домой сына... Но что-то удерживало его от такого крайнего шага, в последний момент останавливало и осаживало, не позволяя нарушить в тот день естественного хода событий.
  Школа ему не понравилась - категорически. Интернат - он и есть интернат, будь то московский, тульский или какой другой, колмогоровский, ивановский или петровский, - всё плохо для человека, всё ему, доможителю, противопоказано.
  Но даже и это не было главным, не так терзало и мучило отца, поедом изводило. Оставленный интернат со своим казарменным житьём-бытьём бледнел и мерк перед мыслью, предельно очевидной и страшной до ужаса, до холодной дрожи внутри, что в эти вот самые минуты фактически рушилась на его глазах и при полном его попустительстве их крепкая и дружная до того семья. И он, глава её и защитник, и единственный реальный и действенный оберег, принимал в этой семейной разрухе самое прямое и самое активное участие, как ни крути, добровольно как бы ускорял её, самолично выпроваживал из семьи старшего - самого нужного - сына! Сына-наследника во все времена, сына-хозяина, сына-кормильца.
  "Разве ж вернётся Вадик домой, проучившись два года здесь? И это - как минимум! Разве вспомнит потом про отца и мать, про сестрёнку с братом? - корёжил отец в голове тяжеленные как камни мысли. - Да, конечно же, нет, - что про то говорить! Кто и когда возвращался к родителям после такой-то разлуки!... Тем более, что после этой спецшколы и сам Университет последует всенепременно, который уже рядышком стоит, дожидается. И правильно! - а иначе для чего тогда было всё и затевать? А там на очереди, глядишь, - женитьба и собственная семья; и здесь же, в Москве квартира собственная... И получится, что сначала один убежит, убежал уже; потом - другой, на него глядючи; а там и дочка замуж засобирается, к мужу жить перейдёт, как и положено ей по женской её природе... И останемся мы с матерью под старость одни - бобылями в холодной квартире жить! - будто у нас с ней детей никогда и не было... Воды подать будет некому, когда силы кончатся - вот в чём беда, и главная в чём опасность. И это после всего того, что мы в них троих вложили уже; и ещё, даст Бог, вложим..."
  От мыслей таких отчаянных и непроизвольных отца то и дело бросало в жар, будто кипятком ядрёным ошпаривало. Отчего всю дорогу, повторимся, он порывался в интернат возвратиться. И там, разыскав Вадика, во что бы то ни стало, тащить его, упрямца и самовольника, обратно домой, пока ещё не поздно было, и дело далеко не зашло, пока сердце его молодое на чужбине не очерствело и не укоренилось. Притащить и запереть его в родном дому крепко-накрепко, и держать там, запертого, под семью замками - чтоб не вырвался он, паршивец, из отцовских рук, не убежал на сторону...
  
  66
  
  Но этого так и не случилось, в итоге, увы. На радость или на горе? - Бог весть! Ибо существовала сила внутри, могучая, властная и непреодолимая, которая заставила разнервничавшегося отца возвыситься над собственными страстями-порывами и корыстно-эгоистическими устремлениями, отринуть и похоронить их. Она подсказывала ему, упорно нашёптывала всю дорогу, что мысли такие - пусть были они хороши и сладки, и для сердца его желанны, - это всё-таки для себя, для своего, так сказать, удовольствия, покоя старческого и благополучия. А есть ещё и другой человек - сынок его старший, Вадик. Будет ли хорошо ему от такой перспективы домашней, такого решения силового, волюнтаристского? Не сейчас, не сию минуту, допустим, когда он бегает где-то там, неизвестно где, - неприкаянный и беспризорный, - а в будущем?...
  
  И вот тут-то и находила в его рассуждениях чумовых и предельно отчаянных коса на камень: именно тут происходил у старшего-Стеблова самый главный в сознании сбой, главная внутренняя закавыка.
  "...Ну-у-у, бросим мы сейчас с ним Москву, злополучную школу эту, увезу я его домой, - а дальше-то что? - ехал и мучительно размышлял Сергей Дмитриевич над судьбой оставленного в интернате сына. - Что он у нас, в медвежьем углу, делать будет? Водку жрать месяцами, как другие жрут, спиваться и опускаться до скотского состояния, до потери сознания, "белку" себе цеплять, цирроз печени? Ни работы, ни перспективы тебе, ни жизни приличной и стоящей. Скукотища полная и беспросветная! Тупик! Девку приличную найти - и то проблема целая: все они, приличные-то, давным-давно уже замуж повыходили или поразъехались. Шушера одна осталась и рвань, которую и даром не надо, как говорится, от которой пользы в семье не будет - только ругань каждодневная и головная боль, мордобой и развод непременный, что у нас повсеместно и происходит все последние годы, становится традицией... Да и на работу ту же попробуй устройся, чтобы по душе и по сердцу молодому парню была, удовлетворение давала и перспективу. Так ещё шиш устроишься! Есть-то всего два завода несчастных, где одни дебилы и забулдыги болты и гайки годами точат, - вот и крутись на них глупой белкой всю жизнь. И всё равно ни до чего не докрутишься, как ни старайся, задницу как ни рви. Потому что даже и там, на этих заводах задрипанных и треклятых, на сто лет вперёд всё расписано и забито. Там деды внукам после себя блатные, "тёплые" места берегут, держатся за места так, что никакими силами не прорваться! Только в рабы, разве что, в холуи, в грузчики да разнорабочие... Словом, тоска и беспробудная спячка повсюду от такой безысходности и кумовства, и полная деградация личности как в дурдоме! - вот что опасно и страшно! хуже и подлее всего! И никакой впереди надежды на лучшее, никакого просвета. Упадок нравов и мрак, пьянство и загнивание!... Оттого и бежит молодёжь от нас, сломя голову, как от чумы, или отхожей ямы. И правильно делает, безусловно правильно... Эх! - тяжело и надрывно вздыхал в сотый, в тысячный раз Сергей Дмитриевич, болезненно морщась и с тоской озираясь по сторонам, ехавшим рядом с ним москвичам втайне завидуя. - Сам бы сбежал из нашего вонючего городишка с радостью - да уж куда теперь! Раньше бежать надо было! По-молодости!..."
  
  С сына оставленного, одинокого, мысли отца незаметно, сами собой, переходили на собственную, уже сложившуюся в целом жизнь, которая перевалила за середину - за сорокалетний, во всех отношениях важный для всякого мыслящего человека рубеж. И вспоминалось отцу, под землёй через всю столицу мчавшемуся, не видевшему вокруг себя никого, только всуе прожитые годы видевшему, как и сам он когда-то неженатым молодым пареньком рвался на жительство в Москву, хотел закрепиться здесь, устроиться на работу и остаться в этом дивном русском городе навсегда. И как безжалостно и сурово обошлась с ним тогда Судьба - немилосердно, неласково, негуманно, - показав ему в двадцать неполных лет свой большой и мохнатый кукиш...
  
  67
  
  А началась та история давняя с дяди Лёши, младшего брата матери его, Прасковьи Егоровны, - бабушки Вадика. Когда Сергею Дмитриевичу едва исполнилось пятнадцать лет, и когда он вовсю трудился уже в колхозе помощником скотника на ферме, к ним в деревню вернулся с фронта его родной дядя, Алексей Егорович - рубаха-парень, сорвиголова, герой завершившейся только что Великой Отечественной войны, которая кончилась для него в Вене. Героем дядя Лёша был настоящим - первостатейным, как в таких случаях говорят! - потому как уходил на фронт в 1941-м году малограмотным деревенским мужичком, простым рядовым солдатом. Вернулся же домой осенью 1945-го уже бравым офицером-гвардейцем, капитаном-мотострелком, полным кавалером орденов Славы к тому же - самым почитаемым у солдат, как и кресты Георгиевские, - что огнём горели на израненной его груди, впалой, здорово исхудавшей и сильно на войне покорёженной.
  Жить бы, казалось, такому "орлу" в родном дому в мирное время да радоваться, да снимать обильные пенки с недавних, оплаченных кровью заслуг. Однако же радоваться ему, горемычному, на гражданке не довелось и дня - из-за обилия посыпавшихся на него проблем и ударов...
  
  68
  
  Первый, самый тяжёлый удар, удар под сердце что называется, дядя Лёша получил от своей лихой и похотливой супружницы Шуры, оставшейся в двадцать пять лет холостой по сути (после проводов на войну мужа) и пустившейся на радостях в крутой разгул, длившийся по рассказам родственников все четыре военные года.
  Со стороны всё это, наверное, странным и диким покажется, неправдоподобным даже: голод, война - и разгул. На какие шиши, казалось бы, баба гуляла?! Да и с кем?! - когда каждый здоровый мужик был тогда вроде бы на счету и на строгом военном учёте... А вот и не каждый, значит. И учёт не таким уж и строгим был, как теперь про то время пишут. Да и голодали не все, не все бедствовали и страдали. Были и исключения в этом гнусном тыловом деле, как и всегда и везде, в любой стране и при любом правителе.
  Уже давно и мудро подмечено, что "кому-то - война, а кому-то - мать родна"; "кому-то - пожар, а кому-то - погреться"; "кому-то - голод и смерть, а кому-то - гешефт и навар богатый по скупке золота и антиквариата за осьмушку хлеба". Словом, кто-то слагает с мечом или автоматом в руке на бранных полях буйны головы, здоровье отдаёт за Родину и победу, силы последние, жизнь. А в это же самое время за их широкими спинами, кровью и потом пропахшими, какая-нибудь двуногая "тыловая гнида", мерзкая, подлая и вонючая, пьёт и гуляет всласть, ошалев от свалившегося вдруг богатства, фронтовиками вынужденно оставленного. Возвращавшиеся с войны солдаты убеждались и сталкивались с этим на каждом шагу, хотя и не хотелось из них никому, противно было до тошноты в подобном житейском дерьме копаться.
  Не миновала сия горькая чаша и дядю Лёшу, человека мужественного и волевого в целом, по-человечески очень надёжного, как про него рассказывали, и на работу злого, - но очень и очень несчастного, увы, в личной семейной жизни. У него и до войны-то были большие проблемы с женой, кончавшиеся, как правило, скандалами и драками на почве женской неверности: половым бессилием страдала жена - никому не могла отказать. Такое иногда бывает... Оставшаяся же в войну одна, абсолютно бесконтрольная и бесшабашная, "голодная" как сто чертей и на мужиков злая, она и вовсе голову потеряла от воли неограниченной и от чувств - пустилась во все тяжкие, как говорится.
  Ну и кончилась та её разудалая и развесёлая холостяцкая жизнь двойным внебрачным приплодом. К концу войны вышло так, что любвеобильная и плодовитая супружница дяди Лёши успела нагулять ему двух не похожих меж собой пацанов к тем двум, уже имевшимся, которых нажили они с ней до войны совместными усилиями, которых только-только было начали на ноги поднимать, от пуза кормить и воспитывать...
  
  Узнав про такой "сюрприз", или "подарок судьбы" неожиданный и пренеприятный, наш вернувшийся герой-гвардеец, прежде отчаянный до безумия и беспечный, что за четыре военных года буквально сроднился со смертью, видел её довольно близко не раз и сделался от такого родства безрассудно-бесстрашным и несгибаемым, - герой сломался в два счёта, прямо как тростиночка слабая, уйдя в трёхмесячный беспрерывный запой, едва для него плохо не кончившийся. Жену свою, дуру распутную, он, видимо, крепко любил. Оттого и пил, не шутя, - с глубокими обмороками через раз, блевотой кровавой, бредовой горячкой... и со страшной похмельной ломкой по утрам, дикими головными болями сопровождавшейся. Горел Алексей Егорович, словом, как покорёженный русский танк, подбитый врагами из-под тешка, из коварной и подлой засады...
  
  69
  
  Второй, не менее чувствительный по силе удар дяде Лёше уже родной колхоз нанёс, правление его зажравшееся, хитромудрое, без мужиков деревенских большую силу набравшее за войну, вседозволенность и безнаказанность почувствовавшее.
  Произошло тогда вот что, если совсем коротко. Месяца через три приблизительно, когда закончились фронтовые деньги, и не на что стало пить, а здоровье, войной и пьянкой подорванное, уже и тревогу забило: сбои сердечные стало давать, которые валидолом лечили, - тогда-то, опомнившись и протрезвев, в бане помывшись, пошёл он устраиваться в колхоз на работу, справедливо рассчитывая на уважение со стороны земляков. И на соответствующее его теперешнему положению и офицерскому званию место, естественно, - званию, заработанному в смертельных боях, а не на печке домашней. Парадную форму даже надел, сплошь орденами новенькими обвешанную: думал, дурачок, погоны и ордена помогут, службу верную ему сослужат в мирной-то жизни.
  Но каково же было его изумление, когда ему доходчиво, с издевкой плохо скрываемой, объяснили в правлении, что звание его и командная должность бывшая хороши были только там, на войне, в мотострелковой его дивизии, где они, соответственно, и остались. Причём - навсегда, безвозвратно, как и сама война. А на гражданке, объяснили ему, совершенно другая жизнь, не менее, чем фронтовая, сложная и тяжёлая, другие правила и законы.
  "Поэтому, хочешь, не хочешь, - как мальчику растолковывали ему сытые и пузатые дяди, хорьки деревенские с "белым билетом" в кармане, - а надо привыкать к ней, дружок, вживаться в неё потихоньку и вписываться... Ну и вести себя, ввиду этого, попроще - без оглядки на прежние подвиги и заслуги, без дешёвого фронтового ухарства и высокомерия. Не ждать, короче, и не надеяться, что кто-то тебе, герою, место тёплое освободит. Да ещё и в ножки благодарно поклонится. Какая работа есть в колхозе - такую, дескать, и надо брать. Хоть даже и работу скотника... А что?! А почему - нет?! почему?! - ядовито ухмылялись правленцы. - И за ту должен сказать спасибо, именно так. У нас в стране любая работа почётна и ценна - сам, поди, знаешь".
  "Скромнее надо быть, Алексей, скромнее... и с людьми поласковее, - был той беседе итог. - А то ты, такой геройский и отчаянный, с нами тут долго не уживёшься".
  Вдвойне было обидно дяде Лёше, что рассказывали ему все эти премудрости жизни люди, просидевшие всю войну в тылу, за спинами безмужних баб с болячками своими липовыми прятавшиеся, на хрупких бабьих плечах лихо сделавшие себе карьеры; а по ночам также лихо "строгавшие" с ними, изголодавшимися, детей, которых кормить теперь и воспитывать нужно было возвращавшимся с войны мужьям, мужьям-рогоносцам.
  А ордена Славы, солнцем сиявшие на парадном офицерском кителе, и вовсе подействовали на не воевавших и потому обделённых наградами руководителей колхоза как тряпка красная на быков: так же разъярили и озлобили их - всех поголовно. Один ему так прямо тогда и сказал:
  - Ты, герой, орденами-то своими здесь перед нами шибко не козыряй: такие медали мы, мол, видали. Мы здесь, мол, тоже трудились в поте лица - хотя и без орденов. За одни хлебные карточки.
  - Знаю я, как вы, крысы тыловые, трудились! - и чем! - взбесился и сорвался на крик вышедший из себя фронтовик от подобного нравоучения. - По своей бабе вижу!
  - Да баба твоя - та ещё штучка! На передок больно слабая и податливая: не может и дня без любви прожить, дура гулящая! И не надо нам тут ей по глазам стебать, наши добрые имена об неё, стерву, пачкать! - тем же криком отвечали ему разгневанные управленцы. - Таких гулён, как она, ещё и белый свет не видывал! Вся деревня наша про то знает и может тебе подтвердить, что она тут без тебя вытворяла! какие кренделя по ночам выписывала! С неё иди и спрашивай за её разгул и детишек прижитых, ей одной претензии предъявляй. А нам не надо!
  Громче и злее всех, как водится, это кричали как раз те, кто и бегал к ней по ночам чаще других - согревать свое гнилое тельце...
  
  Услыхав такое про собственную жену - неверную! и оттого ещё пуще любимую! - наш взбешённый герой-фронтовик, закатив глаза, кровью багровой налившиеся, бросился на всех с кулаками, как бросался он не раз и не два в смертельном рукопашном бою на врагов-фашистов. Да не рассчитал - перегнул, как потом в протокол записали, палку. Враг-то новый, домашний, хитрее и изворотливее европейского оказался, со знаниями правовыми, связями, круговой порукой, с советским гербовым паспортом, наконец, - точно таким же, красным, с буквами СССР наверху, какой лежал в тот момент за пазухой и у самого Алексея Егоровича...
  
  70
  
  Заварившаяся в правлении колхоза буза кончилась тем, в итоге, чем частенько и оканчивались после войны подобного рода разборки между изворотливыми гражданскими людьми и возвращавшимися с фронта домой шальными от радости и гордости воинами-освободителями - арестом последних, в мирной-то жизни, как выяснялось к их стыду, совершенно неприспособленных и беспомощных, беззащитных и слабых на удивление. Долго герои-фронтовики не могли прижиться-пристроиться на гражданке, понять, что законы Войны и законы Мира так сильно разнятся между собой. И что хорошо было там, на войне, - бесстрашие, прямота и порядочность, самоотверженность, вера и честь, - совсем не годится в миру. Всё это здесь одна сплошная морока, головная боль, маета и обуза...
  
  Арестовали и дядю Лёшу, естественно, отвезли в район и какое-то время в КПЗ продержали, пока шло следствие. Но не посадили, выпустили на поруки. От тюрьмы и срока немалого его спасли не "славные" ордена и не ранения фронтовые, осколочные, ни единого живого места на нём не оставившие, - спас его тогда партбилет, полученный в памятном 1942-м году в боях за Сталинград, прорыв блокады его и освобождение. Коммунистов-воинов старались всё-таки не сажать: берегли лицо партии.
  Выпустить-то его выпустили, молодцы! Однако же, по завершении судебного разбирательства, на следующий день, вызвали проштрафившегося фронтовика-бузотёра в горком партии - для проработки и чистки основательной, и последующего вправления поехавших на сторону мозгов. И пришлось ему, горемычному, всё рассказывать там как на духу, подробно всё объяснять - всю подноготную своей теперешней бесцельной и тоскливой жизни, которую он даже и от милиционеров скрыл и которую рассказывать посторонним было ему ох-как противно и трудно. Про честь офицерскую, фронтовую рассказывать, поруганную на гражданке, красавицу-жену, на деле оказавшуюся большой стервой, ну и про то, наконец, как встретили его в родном колхозе тамошние руководители: ухмылками да хахоньками, да издевками ядовитыми и циничными, достоинство унижающими наставлениями.
  - Муторно мне здесь, товарищ секретарь, если б Вы только знали, как мне в родном дому муторно! - закончил тогда свой печальный рассказ убитый горем и передрягами последних дней, вконец истерзанный и раскисший дядя Лёша. - Настроение такое, что хоть руки на себя накладывай, в петлю лезь. А мне ведь только тридцать пять лет всего! Представляете?!... А уже ни охоты нет никакой, ни желания жить - ужас! ужас!...
  - С войны, помнится, ехал, - смахнув слезы с глаз, устало говорил он, под ноги себе глядя и будто бы сам с собой разговаривая, - душа разрывалась от счастья! Песни - верите ли? - всю дорогу пел, стихи хорошие читал даже - и всё ведь на трезву голову, а не после водки и спирта. Столько радости тогда было во мне, столько гордости за нашу победу великую и окончание войны - на десятерых бы хватило, кажется. Ну, думаю, заживу теперь - с руками-то целыми да с ногами... да с головой... А оно вон как всё обернулось скверно. Можно даже сказать - трагически. За что? чем я таким перед Господом провинился? Не знаю. Ума не приложу даже!... Сейчас тоска на душе такая, повторю ещё раз, последний, что и вовсе не хочется жить. Честное слово, не вру. По деревне-то своей пройтись взад-вперёд - и то стало совестно...
  
  - За жену свою, Шурку, больше всего обидно, товарищ секретарь горкома, больше всего меня зло именно на неё берёт: так бы и убил её, кажется, сучку драную, похотливую, за измену; взял бы топор - и убил... Вери-те ли: несколько раз порывался, как только самогона домашнего пережру, - да в последний момент останавливался, руку с топорища снимал и топор подальше от себя прятал. Потому что чувствую, что не жить без неё, что одному совсем худо будет... Я ведь люблю её, стерву гулящую, больше жизни люблю. Всю войну только о ней и думал, к ней одной и спешил; жил ею четыре года, под пулями да под бомбами выживал, вспоминая, как до войны нам с ней хорошо было. А оно вишь как, в итоге, всё вышло! Прямо как в водевиле старом, срамном, что в клубе у нас когда-то крутили... Я ведь чувствовал там, на фронте, что что-то дома не так: по письмам её, холодным и редким, чувствовал... Но она мне про чужих-то детей не писала ни разу, хитрая, которых тут прижила. И сестра, Прасковья, про это дело тоже ничего не писала: нервы мои, видите ли, берегла, дурочка, настроение не хотела портить... Лучше б уж и не берегла, лучше б испортила, и я, узнав про измены, там бы и остался... А теперь вот всё это на меня обрушилось разом: и детишки чужие, сопливые, и загулы Шуркины, и насмешки соседские, наглые, - всё. Был бы табельный пистолет под рукой, как раньше, - ей-богу, застрелился бы...
  
  71
  
  Невесёлый этот рассказ партийный секретарь слушал молча, не перебивал - давал человеку выговориться; и только крутил и крутил на столе карандаш остро-заточенный, да беспрестанно хмурился, брови насупив, да гонял под щеками бритыми крупные и острые желваки.
  -...Уезжать тебе отсюда надо, Алексей Егорович, - сказал под конец. - Всё равно житья тебе здесь не будет...- И потом, подумав, добавил: - Устроишься на новом месте, заберёшь к себе жену из деревни, и заживёте вы там с ней ещё лучше прежнего... Всё забудется, в итоге, всё уляжется - и не такое перемалывала жизнь!... И детишек приёмных будешь любить как своих - коль жену больше жизни любишь, коль красивая она у тебя, как ты говоришь... Дети-то, они все одинаковые, пока маленькие, - и не виноваты совсем, что во грехе родились, что мать их такая распутная.
  Простые эти слова, от души и с любовью сказанные, подействовали на убитого горем фронтовика самым чудесным и позитивным образом. Они как-то сразу оздоровили и взбодрили его, камень с души истерзанной сняли. И, что особенно важно, указали Алексею Егоровичу путь, вроде бы самый постыдный внешне, но по сути внутренней, православной, самый, может быть, честный и правильный в той непростой ситуации. Путь, который и самому ему в голову приходил, был более всего сердцу его желанен... Но который он почему-то гнал от себя по ночам, которого пуще всего стыдился и за который, как казалось ему, окружающие, да и он сам себя уважать перестанет.
  -...Надо уезжать, это верно, - тихо и неуверенно соглашался с секретарём дядя Лёша, виновато посматривая исподлобья на грозного и не старого ещё собеседника. - И жену увозить отсюда надо - это вы правильно подметили, товарищ секретарь. Не бросать же её, дурочку пустоголовую, одну - с четырьмя на руках ребятишками... Любовники-то - они только в постелях хороши, да за бутылками. А в жизни-то от них толку чуть, в жизни они - прощелыги и пустозвоны как на подбор, нахлебники-захребетники: дело это понятное и известное... Всё это так, товарищ секретарь, всё правильно и справедливо! И согласный я с Вами здесь полностью, по каждому, так сказать, пункту... Да только, - дядя Лёша замялся, густо краснея и пристыжённо посматривая на сидевшего перед ним через стол начальника-партийца, на орден боевого Красного Знамени его, что одиноко на лацкане новенького пиджака блестел-красовался, - только куда мне ехать прикажете, когда все места тут у вас на гражданке штатские давно расхватали? И нигде мимо них, чертей, не проскочишь и не пробьёшься!
  - Расхватали, Алексей Егорович, это точно, - сурово подтвердил секретарь, на грудь опуская голову, не найдясь сразу, что и сказать.
  - Ну-у-у, вот видите, - проштрафившийся фронтовик улыбнулся невесело. - Не в скотники же мне, комбату бывшему, идти, в самом деле, или в пастухи? В родной деревне житья тогда уж точно не будет...
  
  72
  
  Боевой секретарь выпрямился на стуле, отложил в сторону свой карандаш, смерил взглядом прищуренным, умным сидевшего перед ним посетителя, чем-то глубоко понравившегося ему, взглядом этим героя-фронтовика будто насквозь пронзил, в самую душу тому забрался будто бы и даже похозяйничал там, - после чего уставился на какое-то время в окно, задумался напряжённо...
  
  - Посиди-ка здесь, капитан, - сказал через минуту, решительно из-за стола вылезая и предварительно что-то такое уже сообразив, после чего вышел из кабинета, оставив дядю Лёшу одного; а минут через двадцать он вернулся назад, весёлый, и предложил проштрафившемуся комбату собираться и ехать в Ташкент - на большую и важную стройку.
  - Комбинат мы там новый возводим, домостроительный, - с жаром стал рассказывать он, - в помощь нашим узбекским товарищам. Рабочих рук не хватает, не хватает толковых руководителей. Нужны, одним словом, крепкие надёжные ребята - такие, как ты, - потому как сроки на строительство отпущены партией минимальные. Там тебе, Алексей Егорович, и масштаб, и перспектива роста, и, главное, заработки хорошие. Тебе сейчас деньги ох-как будут нужны - на такую-то ораву... Втянешься там в работу и забудешь про всё! - про обиды последние, горечи...
  
  Ну и куда было деваться дяде Лёше после таких слов, на гражданке так жидко обкакавшемуся? что говорить в ответ и как себя в горкоме вести? Выбора-то у него, по большому счёту, и не было. Тут ведь как хочешь крутись и ловчи, а согласие своё "добровольное" давай - иначе и впрямь загремишь в каталажку, из которой до смерти не выберешься... Дядя Лёша и дал - прямо там, в кабинете, и без раздумий фактически - и был направлен тут же на работу в Среднюю Азию, в советскую республику Узбекистан: помогать не вылезавшим из чайханы братьям-узбекам обустраивать их страну. Хотя собственная страна Алексея Егоровича лежала в сплошных развалинах.
   "А что?! - думал он тогда, растерянно улыбаясь. - Ташкент - это всё же не Колыма и не Соловки холодные и голодные. Повезло тебе, Алексей Егорович! Легко отделался! Радуйся, бродяга!..."
  
  73
  
  Вернувшись в тот день в деревню радостным и просветленным, и даже куражным где-то и озорным, каким его уж давно не видели родственники и соседи, дядя Лёша тогда первым делом пересказал всё старшей сестре Прасковье, что с малолетства ему заменяла рано умершую мать. Поведал той весь свой душеспасительный разговор в горкоме - слово в слово. Подтвердил и намерение твёрдое с детьми и Шуркой ехать в Ташкент - чтобы спрятать там себя и семью от недоброй людской молвы понадёжнее, от грязи. А под конец обратился к сестре с настоятельной просьбой отпустить с ним туда ещё и её сынишку среднего, Серёжку, столь им всегда любимого.
  - Что он тут в колхозе делать-то будет, подумай? - всю жизнь на ферме отираться? из-под коров дерьмо выгребать? - резонно увещевал он сестру. - А там, в Ташкенте, я его в ремесленное училище определю: парень специальность себе перед армией получит. И ему хорошо на будущее, и мне с ним на первых порах, как с единственным мужиком, повеселее будет...
  
  Подумала-подумала Прасковья Егоровна над предложением брата - и согласилась: отпустила сына. И оказался её пятнадцатилетний Серёжка, будущий отец Вадика, в самом центре евразийского континента, в солнечном Узбекистане, - вдали от своей неказистой и тихой Родины, с лёгкостью им тогда, по малолетству, оставленной. Три с лишним года он жарился там под белым азиатским солнцем, безжалостным, нещадно палящим, постигая азы будущей профессии электрика. Три года топтал босыми ногами по вечерам в изобилии водившийся в тех местах виноград: добывал вино и чачу для спивавшегося, душевно-надломленного дяди. Три года выносил его ежедневные скандалы и драки с женой, умудрявшейся под носом у мужа заводить себе ухажеров-любовников. И терпел это всё до тех пор - пока, наконец, ни получил повестку из военкомата с призывом в армию и ни отправился служить в Забайкальский край, в Даурию, показавшуюся ему после смертельного Ташкентского пекла настоящим раем... Всё это было, впрочем, уже потом - по прошествии месяца после горкомовской судьбоносной беседы. А раньше была Москва, столица древняя, русская, куда дядя Лёша заехал на несколько дней с племянником по дороге в Среднюю Азию - навестить фронтового друга.
  Неделю гуляли тогда в живых оставшиеся фронтовики, с тоской вспоминая прежнюю, понятную им обоим военную жизнь, до боли сладкую и желанную, неделю беспрерывно пьянствовали и пели, и в хмельном умопомрачительном угаре целовали друг дружку в засос, слезами горючими обливали. А Вадиков отец в это время, сутками предоставленный самому себе, не имея над собой контроля, носился без устали по Москве, дурея от её величия, красоты и размаха... Москвой он был покорён сразу, с первых минут! Он влюбился в неё так крепко и страстно, и так глубоко, как только может влюбиться деревенский зачуханный паренёк в длинноногую городскую красавицу. И вполне понятно, поэтому, что, уезжая вскорости в Узбекистан, он загорелся мыслью, клятву себе даже на Красной площади дал непременно сюда вернуться: чтобы работать здесь, постоянно жить, чтобы красавицей Москвой каждый Божий день любоваться и восхищаться.
  И только после этого уже был Ташкент, армия и три года службы в забайкальских лютых степях, у самой границы с Китаем и братской Монголией... Шесть лет жизни, в итоге, отняла лукавая и совершенно дикая Азия у Сергея Дмитриевича, на шесть долгих и трудных лет привязала к себе. Но души его чистой, юношеской, она не затронула ничуть и сердца горячего, русского, не коснулась. И то сказать: тяжело ей было - маленькой, плутоватой и кривоногой, узкоглазой, желтолицей, дремучей, шатрово-палаточной и продувной, скупой и бродяжно-нищей, - тягаться с царственно-пышной Москвой, белокаменной златоглавой красавицей, по-барски широкой и мудрой, привольной и чудной во все времена, любвеобильной, щедрой и хлебосольной. Москва ждала, Москва манила, Москва тревожила изо дня в день пылкое воображение юноши, нет-нет, да и являясь ему по ночам в диковинном красно-площадном обличии. Туда он стремился все шесть азиатских лет, одною Москвой грезил...
  
  74
  
  Демобилизовавшись осенью 1952 года, отец Вадика, двадцатидвухлетний тогда молодой человек, мужчина, защитник отечества, сев на московский поезд в Чите в кителе новом, парадном, прямиком помчался в Первопрестольную - осуществлять давнишнюю мечту, не угасшую, не растраченную с годами. Приехал, на Казанском вокзале, сияющий счастьем и радостью, вышел, папирос столичных купил, закурил, задумался, по сторонам восторженно огляделся, грудь и ноздри по-молодецки широко раздувая. И первое, что подумал, была щемящая до боли мысль: "ну всё, Сергей Дмитриевич, товарищ гвардии старший сержант, мы с тобой теперь дома"... Пока курил, делово разгуливая взад-вперёд по Комсомольской площади, увидел с гордостью непередаваемой, что не изменилась Москва ни капли за годы его отсутствия, не состарилась и не подурнела. Какой там! Наоборот, как девица на выданье похорошела с того памятного послевоенного времени, заметно расстроилась и разрослась, оздоровилась, очистилась и расцвела, величественней и богаче сделалась. И оттого - во сто крат родней, милей и желанней... Жаль только вот, что возможности любоваться и восхищаться ей, как хотелось бы, как просила душа, у него тогда практически не было. Да и денег - тоже...
  
  Этот его, второй по счёту, приезд разительно отличался от первого, шестилетней давности, как детство отличается от взрослой самостоятельной жизни. Хотя бы тем уже, что не имелось собственного угла - главной ценности в любом незнакомом городе. Поэтому некогда было, как раньше, беспечно и бесцельно шататься где захочется и сколько захочется, и при этом глазеть по сторонам - в поисках очередного чуда; и потом бурно радоваться на площадях, вместе со всеми кричать и в ладоши хлопать, больше не думая ни о чём, ни о чём не печалясь. Теперь вместо этого нужно было быстро и много бегать по предприятиям - заводам, фабрикам, стройкам - и искать, всё время упорно и нудно искать подходящее для себя место работы и койку для ночлега.
  Он и бегал, и искал, не ленясь: ребёнком давно уже не был, с начала войны по сути, когда в августе 1941-го без отца остался и вынужден был рассчитывать только лишь и исключительно на себя, на собственный разум и силу. И Ташкент его к этому же приучил, и армия - к твёрдости, смелости и независимости... Но, обойдя за день с десяток столичных заводов и строек, демобилизованный, голодный, бесприютный и нищий солдат, прямо со следующего дня горевший желанием немедленно приступить к работе, к немалому своему изумлению везде получал отказ.
  "Да, люди нам сейчас требуются, и в большом количестве; тем более - молодые парни, отслужившие срочную службы, - говорили ему чиновники-кадровики. - Только с жильём вот у нас пока напряжёнка: все общежития наши, дескать, давно переполнены, или их ещё и вовсе нет, не возвели, не успели, руки до них не доходят... Вот если бы Вы могли, - добавляли они напоследок расстроенному посетителю, - пожить пока у кого-нибудь с годик, тогда мы приняли бы Вас к себе - на временной, так сказать, основе, по договору. А иначе ну никак нельзя. Поймите правильно..."
  Жить отцу в Москве было не у кого: не имелось здесь у них никогда ни родных, ни близких, ни других каких хорошо знакомых людей. Был, правда, фронтовой товарищ дяди Лёши, приютивший их двоих в прошлый раз, - но ехать и проситься к нему на постой отцу не хотелось. Совсем. Уже потому, хотя бы, что тот и сам жил Бог знает как, в крохотной восьмиметровой комнатке на Серпуховке, пил безбожно, болел, с соседями вечно ругался, которые участкового вызывали через день, чтобы приструнить горького пьяницу. К тому же, и дружка его закадычного, фронтового, осуществлявшего с ним незримую связь, к тому времени уже год как в живых не было. Надорвался Алексей Егорович, вечная ему память и слава, на среднеазиатском строительстве, оставил там здоровье последнее и силёнки; домой вернулся через пять лет смертельно уставший, разбитый вконец, всеми преданный и оставленный. И через пару месяцев испустил дух на руках сестры и старухи-соседки. Белым ангелом отлетела на небо его истерзанная жизнью душа - душа бесстрашного лихого Бойца, отчаянного русского Воина...
  
  75
  
  А племянник его демобилизованный побегал-побегал тогда без пользы по отделам кадров, пооббивал без толку пороги их и, так ничего не добившись и расстроившись очень, поехал к себе на родину - в родной колхоз, легко когда-то покинутый... Он расстроился неудачей - но не сломался, сопли не распустил. По дороге домой решил твёрдо, что сдаваться ему, молодому и неженатому, не след, и не всё ещё у него, сокола ясного, потеряно. Подумал, что не бывает худа без добра, и что коли так уж всё у него на этот раз нескладно вышло, - то и съездит он пока к матери своей погостить, отдохнёт у неё, откормится, поможет по дому и по хозяйству; а через годик, глядишь, поднабравшись сил, снова поедет в Москву - пытать капризного столичного счастья.
  Дома он, естественно, отдыхать не стал, сидеть на материнской шее - сразу же устроился в колхоз на работу. Причём, не на ферму пошёл, не на комбайн - а механиком на элеватор. Но всё равно, трудовую книжку себе "испортил", в которой появилась запись - работник колхоза, - роковая, как позже выяснилось, для него...
  Ровно через год ничего не подозревавший отец Вадика взял расчёт, собрал вещи и деньги и, простившись с матерью, опять поехал в Москву - повторно искать там себе работу... В тот, третий его и последний, приезд как назло было всё - и работа, и места в общежитии. Но на отца смотрели уже как на прокажённого, или как на законченного алкаша, по страшной 33-й статье уволенного. Существовало, оказывается, постановление, запрещавшее столичным отделам кадров принимать по лимиту в Москву работников коллективных хозяйств, и действовало оно жёстко и неукоснительно.
  "Зря работали, молодой человек, зря, - пошутила тогда с отцом одна задорная кадровичка. - Отдохнули б лучше годок после армии, и сейчас бы не было у Вас никаких проблем с пропиской и трудоустройством".
  "Меня б посадили тогда - за тунеядство", - расстроено, чуть не плача, ответил ей Стеблов.
  "Ну а так Вы сами себя посадили, - резонно заметила она ему. - Навечно себя к сохе и трактору привязали..."
  
  76
  
  Так вот, до смешного обидно и просто, была перечёркнута давняя мечта Стеблова-старшего переехать на жительство в Москву, столицу государства российского. И крупная неудача эта оставила неизгладимый след на всей его дальнейшей, лишённой поэтического аромата жизни, сделала эту жизнь ущербной какой-то, изначально надломленной и не реализованной до конца, не состоявшейся полностью, как ему того бы хотелось. Побитым и предельно обиженным покидал Москву отец Вадика, дорога в которую с той поры была ему, колхознику, на век заказана.
  Цели у него тогда уже не было никакой, как не было у него совсем и конкретных на ближайшее время планов. Москва перебила их все, все обесценила и затмила, заразив его своей красотой, своими возможностями беспредельными, богатствами безграничными, что разом выпорхнули из рук птицей непоседливой, юркой...
  Чернее тучи вернулся отец домой, в убогую свою деревушку, - но в колхоз работать уже не пошёл: деревня ему опостылела. Могилой показалась она ему, 23-летнему несостоявшемуся москвичу, настоящей живой могилой...
  
  С неделю пожив тогда у матери и погоревав вместе с ней, сердобольной и на ласку скорой, о счастье потерянном потужив, про которое нужно было забыть поскорей, которое вернуть назад уже не представлялось возможным, поехал отец в райцентр после этого - устраиваться электриком в городскую электросеть, где он и остался, в итоге, и с которой связал потом накрепко всю свою дальнейшую трудовую жизнь, пройдясь по ступенькам карьерной лестницы от простого монтёра до главного энергетика города.
  Уже работая в электросети несколько лет, он влюбился в деревне родной, в которую на первых порах каждый выходной день наведывался - на подмогу быстро старевшей и слабевшей после войны матери, - отец влюбился там в молоденькую агрономшу, прибывшую по распределению в их колхоз. Через полгода он женился на ней, увёз её, беременную, в город, быстро получил от работы двухкомнатную малогабаритную квартиру без каких-либо удобств, в которой один за другим пошли рождаться у них дети: два мальчика родились и девочка. Всех их нужно было кормить и поить, ставить на ножки собственные. А для этого необходимо было работать - много, изо дня в день и без выходных, по сути, что Сергей Дмитриевич исправно и делал: с деньгами, во всяком случае, в их семье проблем никогда не было.
  Прежние его мысли о Москве и красивой столичной жизни как-то сами собой стали блекнуть с годами, из головы выветриваться, и уже не так саднили и терзали душу, болью не отдавались в ней... Но всё же в те редкие поездки в столицу, которые потом по службе удавалось совершать отцу, он, гуляя по этому городу мировому, особенному, пристально всматриваясь и вслушиваясь в него, воздух его горячий, священный всей грудью жадно глотая, - он опять начинал нервничать и волноваться как прежде, и с грустью для себя сознавать, что упустил он по-молодости свою настоящую жизнь, звонкоголосую птицу счастья...
  
  77
  
  "Ладно, пусть учится, раз поступил, раз уж сюда с ним, твердолобым упрямцем, приехали за столько-то вёрст, денег целую кучку потратили", - итожил перенервничавший Сергей Дмитриевич, на вокзал из Кунцево мчавшийся, те воспоминания стародавние, кровоточащие, плотно завладевшие в транспорте им и опять растравившие душу. И, хотя больно было ему и тягостно всю дорогу от них и от скороспелой с сыном разлуки, от интерната, в особенности, и порядков его, - но и сладко одновременно хотя бы оттого уже, что теперь вот, по прошествии стольких-то лет, у него, бедолаги, чушка деревенского, нежданно-негаданно появилась чудеснейшая возможность снова попасть в Москву - теперь уже через отпрыска старшего, через Вадика.
  Благополучно купив билет на поезд "Москва-Дебальцево" и зайдя после этого в нужный вагон в назначенное по расписанию время, голодный, от курева посиневший отец сразу же забрался на верхнюю полку, лицом в холодное окно как осиротевший котёнок уткнулся и долго лежал так, недвижимый как истукан, бесстрастно взирая на переполненную людьми платформу; потом - на проносившиеся за окном искрящейся вереницей огни вечерней Москвы...
  
  "Пусть учится, пусть, - раз за разом мысленно выговаривал он тягостное решение. - И пусть не повторяет, не множит ошибок отца: ну их к лешему, эти ошибки... Как сложно их, оказывается, потом исправлять - все эти огрехи и неудачи юношеские".
  И как ни тяжело ему было весь день, ни грустно, как ни хотелось плакать порой, чего он сроду не делал, с далёкого Ташкента самого, - сынком своим старшим, как ни крути, он всё ж таки был доволен, понимая прекрасно, что тот за последний год совершил; как хорошо понимая и то, безусловно, что подобные приглашения в Москву не каждому ещё и получить случается... Збруеву Сашке, к примеру, приглашения не последовало. А Збруев, понимал отец, был сыну его не ровня. Даже и близко...
  
  "Нет, как хотите думайте и судите, но Вадик наш - молодец! красавец-парень! умница! Сразу поступил, без сучков и задоринок! - всю ночь, как помешанный, тихо шептал он на полке пересохшими и потрескавшимися губами, мечтательно уставившись взглядом в чёрный, как смерть, потолок. - Может, и впрямь учёным станет, каким-нибудь академиком или профессором мировым, с такими же мировыми открытиями... А что?! Ломоносов-то, он рассказывал, тоже вроде бы из простых был, из мужиков северорусских, - а каких высот, в итоге, добился, чего наворотил!... Может, и Вадик наш поднатужится и дерзнёт, и достигнет в науке того же... Математиком станет большим, знаменитостью. Может, даже книжки мудрёные начнёт писать - на зависть родственникам и соседям. Всем им тогда носы утрёт, всех переплюнет, сук поганых... У нас ведь в городе-то, ежели разобраться, колотёсы одни да пьяницы-неудачники с незаконченным высшим образованием. И это, в лучшем случае. А гонору у всех - как у певца Кобзона! На сраной козе не подъедешь! Все - "гении", ядрёна мать, все - с апломбом. Морды вверх задирают при встрече как на параде, высокомерно щурят глаза и как на букашку на тебя смотрят, ничего не значащую! Потешные клоуны-гордецы! Так хочется, чтобы Вадик их всех приземлил, на место подобающее поставил!... Может, и поставит, даст Бог! Он, вроде бы, загорелся наукой... И, кажется, - всерьёз. Так и зачем, стало быть, крылья ему подрезать на первом же самостоятельном шаге?! Не надо этого, не надо..."
  Перспектива иметь в недалёком будущем учёного сына, сына-академика, грела душу отцу словно солнце весеннее, сердце его клокочущее успокаивала, студила кипевший мозг.
  "Ладно, пусть учится сынок и веселее живёт, пускай осваивается в Москве побыстрее и поосновательнее, - с надежною думал отец под утро, когда за окном начало уже рассветать, а Москва опять далеко позади осталась - в воспоминаниях незабываемых. - Нам с женой не удалось пожить из-за войны проклятой, выучиться не удалось, в люди выбиться, - так хоть детки наши пускай поживут, как хотят, к чему имеют наклонности... А взять его оттуда можно в любой момент - хоть завтра!... Вот получим от него первое письмо, и если почувствуем с матерью, что плохо ему в Москве, тоскует парень, мается на чужбине - сразу поеду и заберу его: слово даю! клянусь всеми святыми на свете!..."
  
  
  Глава 5
  
  "Хочу сойтись в бою, судьба, с тобой.
   Разлейся, рок, передо мной рекою -
   я всё равно приму неравный бой,
   чтоб дотянуться до мечты рукою,
   чтоб в смертный час, назначенный судьбой,
   я был достоин вечного покоя..."
   Мигель де Унамуно (перевод С.Гончаренко)
  
  1
  
  Во второй половине XVIII века, 15(26) декабря 1778 года, российский поэт, прозаик и драматург либерально-просветительского направления, густо сдобренного космополитической масонской белибердой про якобы ужасающие пороки монархии, порядка и дисциплины, и, наоборот, про якобы идеальное устройство республики, основанной на парламенте и конституции, на свободомыслии, - Херасков Михаил Матвеевич - основал при Московском Университете, куратором которого являлся, Благородный пансион для отпрысков тех провинциальных дворянских семей, где не чурались светского образования, не считали его излишним и тяжким бременем для своих подрастающих, изнеженных и избалованных чад, хозяев крещёной собственности; где, помимо прочего, думали о духовном, возвышенном, вечном, нетленном и неземном... Ну и о светской карьере, разумеется, без которой невозможно было провинциалу в Высший петербургский свет пробиться - к большим заработкам и должностям! А для этого во все времена были нужны диплом и связи, которые, лёжа на родительской койке, не заимеешь.
  Событие это - открытие Пансиона - было знаменательно уже одним тем, что в Первопрестольной появилось новое учебное заведение для юношества "особого рода и статуса", по образу и подобию которого создавался впоследствии императорский Лицей в Царском Селе под Петербургом швейцарским масоном Лагарпом, воспитателем Александра I, и русским иллюминатом М.Сперанским; равно как и все другие лицеи и пансионы - привилегированные средние или высшие учебные заведения императорской России. А это что-то да значит, согласитесь... К тому же, университетский Пансион и его отец-основатель имеют косвенное отношение и к данному повествованию. Поэтому хочешь, не хочешь, а стоит про них пару слов рассказать - для лучшего понимания сюжетной линии...
  
  2
  
  Так вот, Михаил Матвеевич этот был сыном валашского боярина стольника Матея Хереску, переселившегося в Россию в начале восемнадцатого века, при Петре I. Матушка двухгодовалого Миши Анна Даниловна Хераскова, после смерти супруга в 1734 году, в ноябре 1735-го вторично вышла замуж за генерал-кригскомиссара Изюма князя Никиту Юрьевича Трубецкого, который и стал троим её малышам приёмным отцом и которого в сентябре 1740 года назначили генерал-прокурором Санкт-Петербурга, куда он и переехал с семьёй на постоянное жительство.
  Имея такого родовитого отчима, Михаил Матвеевич автоматически вошёл в круг высшей Российской аристократии и потому смог получить в Петербурге, в Сухопутном шляхетном корпусе, довольно-таки приличное по тем временам образование. Настолько приличное и глубокое - внимание! - что умудрился за свою долгую 74-летнюю жизнь запечатлеть себя практически во всех литературных жанрах и течениях. И трагедии пописывал он с комедиями, и басни с одами и сатирами, и даже огромные по объёму эпические поэмы выходили из-под его пера. И это, заметьте, помимо педагогической и административной деятельности! Всё смог объять и обдумать этот удивительный человек, везде испытать и приложить себя - и настолько успешно, надо признаться, настолько качественно и мастеровито, что даже и Пушкин потом без конца цитировал Хераскова в своей "Капитанской дочке". Пушкин!!!
  А ещё слыл Михаил Матвеевич деятельным масоном-романтиком, помешанным на пустых по сути своей, но звучных и ярких по форме идейках "свободы, равенства и братства", что, как известно, ласкают слух и души простого народа лучше любой церковной проповеди. Их-то усердно и стряпали на тайных политических кухнях и затем также усердно вдалбливали в наивные русские головы "вольные европейские каменщики" - Вольтер, Мирабо, Кондорсе, Сен-Мартен и им подобные искусители-хитрецы, лицедеи и лицемеры, каких ещё походить-поискать надобно. Все они, как один, были безбожниками, похабниками патентованными и словоблудами, послушными воинами Князя мира сего и Сиона. А Херасков смотрел им в рот, Херасков на них молился, Херасков топтался им вслед по проторенным стёжкам-дорожкам, на которые, по природной доверчивости, мягкости и слабоволию, завёл его сводный брат - Н.Н.Трубецкой, как это теперь представляется, - человек достаточно ушлый и волевой, масон матёрый, сознательный. Он-то и убедил Михаила Матвеевича плясать под сладкоголосую вражью дудку, очень в материальном и социальном плане выгодную.
  Херасков не сопротивлялся - слепо повиновался брату и его тайным покровителям из Европы. Он покорно принял от них либерально-просветительские идеи и эстафету, приведшую, как известно, через сто с лишним лет к Революции и Республике в России. Сделавшись активным деятелем "просвещения", "гуманистом" на европейский лад и пламенным поэтом масонства, он совместно с Новиковым, Фонвизиным, Радищевым и Шварцем оказал громадное влияние на общественное мнение в среде российских дворян и выработку самосознания современной ему молодёжи, либерально-космополитического по преимуществу. Он же задал тон всей нашей "передовой", "прогрессивной", атеистической литературе, сугубо подражательной в основе своей и пустопорожней, но которая, тем не менее, сыграла исключительную роль в разрушении Исторической России, в осквернении её святынь, её самобытности и достоинства. Ему же принадлежит и известный масонский гимн "Коль славен наш Господь в Сионе", который распевался на собраниях масонских лож как ритуальный...
  
  3
  
  Далее про Хераскова надо сказать, что вся его сознательная жизнь, начиная с 23-летнего возраста, волей Судьбы была связана с Московским Университетом, в который Михаила Матвеевича пригласили работать одним из первых ещё в 1756 году на должность асессора - смотрителя за студентами. Потом он поочерёдно возглавлял университетскую библиотеку, руководил университетским театром, был попечителем типографии, выпустившей, помимо прочего, и первое "Собрание сочинений" Ломоносова.
  С 1763 года по 1770-й он - директор Университета, а с 1778-го по 1802 год - его четвёртый по счёту куратор. А поскольку первые три куратора - И.И.Шувалов, В.Е.Адодуров и И.И.Мелиссино - не проживали тогда в Москве, Херасков в течение 4 лет (1778-1782 гг.) являлся по сути единственным Московского Университета управителем (пока Мелиссино находился за границей) и многое чего успел натворить. Отличился, так сказать, по масонской части - преобразовал Университет кардинально по закулисным европейским лекалам.
  Так, 15(26) декабря 1778 года он подписал Указ о создании упомянутого выше Благородного пансиона, хотя при Университете с первого дня существовала гимназия - и для детишек дворян, и для разночинцев. И пансион в образовательном плане (ежели тайные масонские виды и намерения исключить) был лишним к Университету довеском.
  Далее, 1 мая 1779 года он передал перебравшемуся в Первопрестольную иллюминату Н.И.Новикову в десятилетнюю аренду университетскую типографию под тайные масонские нужды, где Николай Иванович, помимо прочего, официального и разрешённого, активно печатал подрывную "просветительскую" литературу.
  1 августа 1779 года куратор Херасков вошёл в раж, освоился и осмелел - и принял в Университет на должность профессора немецкого языка махрового масона-мартиниста И.Г.Шварца, тёмную, гнилую личность непонятной национальности. И всё для того же - для морально-нравственного разложения студентов и пропаганды масонских идей.
  Пользуясь попустительством Власти и безнаказанностью, втроём они развили под сенью университетских стен на удивление бурную и плодотворную деятельность по опутыванию патриотической великодержавной Москвы липкими масонскими путами - открыли Педагогическую (1779 год) и Переводческую (1782 год) семинарии (молодёжные масонские центры по сути), организовали, начиная с 1779 года, Дружеское учёное общество - элитный масонский клуб, куда входили видные московские вольтерьянцы и мартинисты: князья Юрий и Николай Трубецкие, князь А.А.Черкасский, М.М.Херасков, В.В.Чулков, И.П.Тургенев, А.М.Кутузов и другие.
  Зачем это всё делалось? - спрашивается, - такая кипучая работа! Ответ очевидный и простой: исключительно для превращения патриархальной и православной Москвы, Духовного центра России и мiра, в подобие развратного и холодного Петербурга, что стал со дня основания средоточием и рассадником русофобии, анти-патриотизма и атеизма, космополитизма и масонских идей; и, одновременно, очагом терроризма и мятежей, гос"переворотов и революции...
  
  4
  
  Когда в 1782 году в Москву из загранкомандировки вернулся, наконец, Иван Иванович Мелиссино, он пришёл в ужас от тех порядков и нововведений, что расцвели и господствовали в Университете при Хераскове с компанией. И первое, что он сделал - это добился увольнения профессора Шварца, главного воротилу-растлителя, пропагандиста крамольных настроений и идей.
  Но вернуть всё назад, как это было до его отъезда, он не смог: масонство успело пустить в Москве и Университете через свои многочисленные организации и печатную подпольную литературу обильные и глубокие корни. Да ещё и имело могущественных покровителей при Дворе.
  Единственное, что он смог сделать за оставшееся до смерти время [умер 23 марта (3 апреля) 1795 года в Москве], что ему сделать позволили, - это завершить возведение Главного университетского корпуса на Моховой, в котором по давней мысли-мечте Ивана Ивановича была устроена домовая церковь святой мученицы Татианы (впоследствии ставшей покровительницей российского студенчества). Потому что "учащемуся юношеству ничего так к доброму воспитанию не нужно, - глубоко верил он, - как влагать в их сердца страх Божий, знание закона Христианского и его таинств"...
  
  ----------------------------------------------------------
  (*) В связи с этим полезно будет сообщить читателям ещё и вот о чём. На торжественном собрании (17.02.1771) по случаю прибытия в Московский Университет на кураторство Иван Иванович Мелиссино произнёс речь со словами:
  "Мы не можем сослужить Отечеству важнейшей и полезнейшей службы, как двинув всеми силами вперёд правильное воспитание и учение юношества. Сей труд, хотя часто скучный и неприятный, однако не только настоящему веку, но и потомкам полезен, которые через долгое время, после нашей жизни, о наших трудах судить будут. Эта слава, когда мы всё оставим, останется нашею и за нами последует".
  Прекрасный наказ будущим педагогам, доцентам и профессорам, как университетским, так и российским, достойный того, чтобы быть выгравированным золотыми буквами на белом мраморе Главного входа Главного здания МГУ на Воробьёвых горах - рядом с известным каждому россиянину Ломоносовским гимном РУССКОМУ ГЕНИЮ!!!
  ----------------------------------------------------------
  
  5
  
  Закончить же начатый исторический экскурс - для полноты картины и правильного понимания прошлого - хочется вот чем. Хочется понадёжнее и повернее донести до читателей крайне важную, по мнению автора, мысль, которую необходимо знать и помнить всем нам, насельникам Святой Руси, но которую упорно и успешно от русских людей скрывают на протяжении многих-многих веков. А именно - что все высшие образовательные и культурные центры Императорской России, России Романовых - Петербургская (Российская) академия, Шляхетский корпус, Академия художеств и Московский Университет (со времён Хераскова) - находились под неусыпным и жёстким интернациональным контролем и бдительным интернациональным оком. Там процветали сугубый либерализм и космополитизм, культ Запада и золотого тельца и совершеннейшее безверие. Все ключевые командные посты там занимали масоны - марионетки мировой "закулисы", верные слуги тайного мирового правительства с берегов Темзы и Альпийских гор, что после правления Петра I (прозванного "великим" для отвода глаз) тотально хозяйничало в России. Оно сосало из России природные богатства, деньги и кровь в виде бесконечных губительных для нас войн в Европе - и при этом при всём мешало Россию с грязью, откровенно принижало нас в глазах остального мiра, отнимало у нас Великую и Славную Древнюю Ведическую Историю и Культуру. Оно же через своих многочисленных ставленников при Дворе доводило до абсурда, до идиотизма даже любое доброе начинание кого бы то ни было из верхних эшелонов власти, умело меняя задуманные ориентиры на прямо-противоположные. Задумку М.В.Ломоносова, например, создать в Москве первый российский классический Университет, проникнутый державно-патриотическим Духом, оно исказило и испохабило до неузнаваемости. Какой там державно-патриотический дух?! откуда ему было взяться?! - если российские академии, университеты и лицеи при Романовых были сознательно и очень умело превращены в "помойку", в источник духовной проказы и эпидемий! И чего удивляться теперь, что они поставляли Империи в течение 200-т лет озлобленных неврастеников в основном, убийц-террористов, диссидентов и лишних людей. Всё, вот вам и весь "почётный" список!... {1}
  
  Поэтому не так уж и не прав был гениальнейший и прозорливейший В.В.Розанов, с грустью утверждавший когда-то вперемешку с глубокой болью, что "вовсе не университеты вырастили доброго русского человека, а добрые, безграмотные няни". Солидаризировался с ним в этом вопросе и бывший масон Жозеф де Местр, ещё при жизни Александра I предсказывавший, что Россию погубит "Пугачёв, который выйдет из Университета". А лакей мировой закулисы Герцен, вспоминая университетские годы, писал: "Мы были уверены, что из этой аудитории выйдет та фаланга, которая пойдёт вслед за Пестелем и Рылеевым, и что мы будем в ней".
  Хорошенькая там у них, вероятно, собиралась компания, не правда ли - у Герцена с его дружком Огарёвым?! Русским патриотично-настроенным юнцам, во всяком случае, любившим и ценившим свою родную страну больше жизни, - таким, как М.Ю.Лермонтов, например, бросившим Московский Университет после второго курса, - там делать было совершенно точно нечего.
  [Подробнее об этом: почему университеты России были превращены Романовыми в логовище Революции, - читайте в моей работе "Династия Романовых-Захарьиных в критическом ракурсе. Беглый исторический взгляд на наше прошлое"]...
  
  6
  
  Не избежали сей жалкой участи - разлагающего атеистическо-космополитического иудейского влияния - и Благородный пансион с Царскосельским Лицеем, увы. Лицей, например, задумывался в 1811 году как школа для "юношества особо предназначенного к важным частям службы государственной". А в действительности, как и другие высшие учебные заведения после-петровской России, он превратился в рассадник масонских и вольтерьянских идей, в один из центров воспитания молодёжи в духе политического нигилизма и вольномыслия. Царскосельский лицей (Александровский после 1844 года) подготавливал лицеистов не столько к государственной службе на благо Родины, что прямо заявлялось в его уставе, сколько как бойцовых собак натаскивал их к вступлению в тайные противоправительственные общества и организации, конечной целью которых было: разрушить все троны и алтари, уничтожить все светские власти и Церковь, ниспровергнуть все госучреждения, сословия и состояния. То есть, под лозунгом свободы мыслей, убеждений и совести атомизировать народы России, как горох по стране рассыпать - и тем самым оставить русского человека один на один с холодным и хищным миром. Чтобы потом, одинокого и беззащитного, поработить его, заставить на лукавого дядю работать. Одинокий, он ведь не сможет никому дать отпор - ибо "один в поле не воин". Это - общеизвестно! Вот какова была итоговая для каждого лицеиста цель, которая не высказывалась открыто, понятное дело. Приходится ли удивляться после этого, что многие воспитанники Лицея стали впоследствии декабристами.
  Друг Пушкина декабрист-лицеист Кюхельбекер и вовсе был в эпицентре тех кровавых событий, стрелял в Великого Князя Михаила Павловича на Сенатской площади 14 декабря 1825 года. И если бы не заступничество трёх матросов, успевших выбить из его рук пистолет, мог бы запросто брата Царя и убить - не за что. И этим повторить "подвиг" подельника своего Каховского, в припадке ярости предательски застрелившего генерал-губернатора графа Милорадовича, героя Отечественной войны, соратника Багратиона по итальянскому походу, кого сам Суворов трепетно и с любовью называл "Миша".
  Да и самого Пушкина обработали в Лицее в интернационально-разрушительном духе так основательно и умело, что потребовалась двухлетняя ссылка в Михайловское и последующая беседа с Императором Николаем I, чтобы Поэт (по молодецкой дурости и доверчивости вступивший в масоны) вернулся на великодержавные русские рельсы, сделался патриотом России и верным её слугой, каким и был по рождению и по духу.
  В составленной позже по просьбе Николая докладной записке "О народном образовании", сугубо консервативной по содержанию, он уже самым решительным образом выступает против того, "чтобы в учебных заведениях существовали порядки, похожие на те, которые существовали в Царскосельском лицее, в котором он обучался". В записке Поэт осуждает, что во "всех училищах дети занимаются литературою, составляют общества, даже печатают свои сочинения в светских журналах... Должно обратить серьёзное внимание, - пишет он, - на рукописи, ходящие между воспитанниками. За найденную похабную рукопись положить тягчайшее наказание, за возмутительную - исключение из училища, но без дальнейшего гонения по службе".
  Похоже, в его родном Лицее подобной похабщины и крамолы было хоть пруд пруди. А иначе не стал бы он возводить на Alma Mater напраслины...
  
  7
  
  И с Пансионом та же была "петрушка". Хоть это упорно теперь скрывается. Так, в сочинениях либеральных историков, в слащаво-вышелушенных биографиях из библиотеки Флорентия Павленкова, например, подвергшихся строгой масонской цензуре, все желающие могут прочесть этакую благостную картину, что Благородный пансион Хераскова со дня основания стал якобы заведение особенным и единственным в своём роде за всю историю существование Императорской России. Потому что задачи якобы были уж больно грандиозны и высоки - не много и не мало! Преподавателям и воспитателям Пансиона вменялось в обязанность не только-де вознести своих питомцев к вершинам гордого человеческого разума, научить их думать самостоятельно, самостоятельно жить и творить, но также и воспитать и просветить духовно, приоткрыть им тайну загадочной русской души - в лучших её проявлениях, разумеется, - тайну Божественной Доброты и Премудрости.
  Это всё на бумаге и на словах, на которые либералы наши горазды. А на деле... на деле провинциальный молодой вертопрах, попадавший и обучавшийся в Пансионе, по свидетельству Н.К.Шильдера, биографа Императора Николая Первого, подвергался массированной идеологической обработке на протяжении всех годов обучения, после которой он с необходимостью "должен был порицать насмешливо все поступки особ, занимающих значительные места, все меры правительства, знать наизусть или самому быть сочинителем эпиграмм, пасквилей и песен предосудительных на русском языке, а на французском знать все дерзкие и возмутительные стихи и места из революционных сочинений. Сверх того, он должен толковать о конституциях, палатах, выборах, парламентах, казаться неверующим христианским догматам, а больше всего представляться Филантропом и русским филантропом".
  Вот и выходит, что на деле там упорно старались готовить саботажников будущих и нигилистов, завсегдатаев масонских лож и революционных партий; ну и сатириков-хохмачей безусловно, ниспровергателей народных обрядов, святынь и традиций... И не удивительно, опять-таки, что московский Пансион по количеству декабристов не уступил петербургскому Лицею, если не превзошёл его. Из его стен вышли, например, братья Н.С. и П.С.Бобрищевы-Пушкины, П.Г.Каховский, Н.М.Муравьёв, В.Ф.Раевский, С.П.Трубецкой, А.И.Якубович. И все эти люди были в момент восстания на первых ролях, все - из числа самых идейных и убеждённых. А.И.Якубовичу была и вовсе доверена "почётнейшая" и "ответственейшая" роль застрелить Николая I Павловича, с которой он, слава Богу, не справился...
  
  8
  
  Если же отвлечься от духа, царившего в пансионе Хераскова, обязанного рождать по задумке будущих революционеров в России и саму Революцию, во внутренней жизни и распорядке там всё было устроено достаточно разумно и грамотно - это правда. Тут Михаилу Матвеевичу должное нужно воздать: организовал он дело добротно, с размахом - на манер Шляхетского кадетского корпуса, в котором когда-то учился. Шесть классов наличествовало в Пансионе, тридцать шесть предметов преподавали в них. Познавательно-информационный диапазон - широчайший: от математики и артиллерии, ботаники и фортификации до Закона Божия, мифологии и сельского домоводства. Представляете себе - размах! А ведь ещё преподавались история, литература, различные языки; были и уроки искусства: музыки, живописи.
  Особое внимание, как ни покажется странным, уделялось изучению русского языка - новаторство, прямо скажем, дерзкое и диковинное по тем лихим временам, когда в различных государственных учреждениях страны и даже и при Дворе постылую чужеземную речь можно было слышать куда громче и чаще, чем слово родное, русское. Это можно объяснить только тем, на скромный авторский взгляд, что и сам Михаил Матвеевич писал на русском, писали на русском и его собратья по убеждениям и перу, по принадлежности к тайным сектам и обществам - Татищев, Кантемир и Фонвизин, Радищев, Сумароков и Новиков; равно как и их многочисленные последователи-эпигоны - Эмин, Попов, Чулков, Захарьин, Львов, Николаев, Княжнин и другие. А всем им, естественно, как людям творческим, нужна была публика и аплодисменты, и грамотные читатели. Отсюда - и такое внимание к простонародному языку, сугубо меркантильное и корыстное, как кажется. И в Московском Университете благодаря Хераскову (в бытность его директором) лекции студентам с 1 января 1768 года велено было читать на русском языке - к большому неудовольствию немецкой профессуры, привыкшей читать на латыни.
  Возвращаясь к Пансиону, скажем, что обилие и разнообразие предметов, по логике вещей, должно было бы сильно пугать и озадачивать юных воспитанников, что ежегодно приезжали учиться в Москву, образовательно напрягать их и даже перегружать. Однако ж в действительности никого это совсем не пугало и не перегружало, потому как каждому пансионеру предоставлялось право самолично выбрать для себя только те предметы, которые более всего соответствовали его внутренним наклонностям, и потом только на них одних и сосредоточиться: чтобы не распыляться понапрасну на всё, не пытаться объять необъятного.
  И ещё одна в Пансионе существовала традиция, которая была введена уже в первый год и полностью себя оправдала. Родители зачисленного туда ребёнка имели возможность, по своему усмотрению, на полное попечение его отдать одному из многочисленных штатных воспитателей, который должен был после этого вести своего подопечного из класса в класс вплоть до дня выпуска, зорко за ним наблюдать, за его прилежанием и послушанием: чтобы чувствовали дети все шесть лет зоркий над собою догляд и чуткое подле себя сердце. Для них, оставшихся в Москве без родителей, это было крайне важно...
  
  9
  
  Итожа написанное про Пансион, напоследок скажем самое, может быть, главное: что как ни старались масоны-руководители убить у своих воспитанников любовь к Отечеству на корню, заменить её ненавистью с презрением, - не всегда это у них, холуёв лакействующих, получалось, далеко не всегда. Патриотизм пробивался сквозь университетский интернациональный бетон также лихо и споро, как былиночка пробивается неустанно сквозь тонкую скальную трещинку. Ибо патриотизм - это такое чувство могучее и естественное, сродни чувству жалости, чувству стыда, сродни человеческой совести, наконец, которые нельзя в человеке ни воспитать, ни убить, с которыми люди рождаются и умирают... которые идут от Бога.
  А Бог, как известно давно, поругаем людьми не бывает.
  
  -----------------------------------------------------------
  (*) Историческая справка. Об этом, к слову, Лермонтов ещё писал в своём пророчески-гениальном стихотворении "Родина". "Люблю Отчизну я, - писал он, -...а за что? - не знаю сам". И это абсолютно правильно, стопроцентно точно и верно по сути, как и всё у него, великого русского писателя и поэта. Люблю, мол, - и всё тут: Родину свою люблю, родителей, детишек, женщину, - а за что? - убейте меня, не знаю. Люблю не за что-то там, а просто так: бескорыстно, бесцельно, бездумно! Но люблю до смерти, до самопожертвования, до сладкой боли в груди! И любовь эта моя к ним ко всем - глубинная, мистическая, коренная! - от меня совсем не зависит...
  Так именно Лермонтов всегда считал, об этом и писал на привале, отдыхая от битв. А он был Божьим Посланником, как известно, и слов не бросал на ветер. И вещие эти слова его всецело подтверждаются жизнью... Вот как ни боролись в Пансионе Хераскова и в Университете с патриотизмом русским, как ни пытались выбить из неокрепших юных голов и душ "любовь к родному пепелищу, любовь к отеческим гробам", - патриоты выходили оттуда всегда, и в немалом количестве...
  -----------------------------------------------------------
  
  Итак, патриотов не истребить. Они выходили из стен Пансиона обильно - чтобы отдать России весь свой талант, а заодно и здоровье с жизнью. И ведь кто-то же их там наставлял и воспитывал, кто-то как мог опекал. Значит, не все там были до одного масоны и интернационалисты прогнившие.
  О патриотическом воспитании поздних пансионеров красноречиво свидетельствует такой, например, яркий факт. Когда однажды туда приехал навестить юного Мишу Лермонтова его родственник, А.П.Шан-Гирей, то в книжном шкафу у мальчика он с удивлением обнаружил систематическое собрание русских книг: сочинения Ломоносова, Державина, Дмитриева, Озерова, Батюшкова, Крылова, Жуковского, Козлова, Пушкина...
  Список перечисленных авторов говорит сам за себя... и хорошо атмосферу передаёт, что царила в Пансионе Хераскова уже после кончины самого Михаила Матвеевича - при императоре Николае Первом, великом русском Царе и хозяйственнике великом!...
  
  10
  
  Но, всё равно, как бы критически ни оценивать личность Хераскова М.М. и ни относиться скептически к его необъятному творчеству, - одно здесь бесспорно и безусловно, и сомнению не подлежит: созданный им Пансион уже тем оправдал затраченные государством средства, что в разное время там воспитались, духовно выросли и окрепли, набрались ума и знаний немалых не один десяток деятельных и преданных России молодых людей. И первыми - самыми яркими! - среди них были Жуковский, Грибоедов, Тютчев, В.Ф.Одоевский и, конечно же, Михаил Юрьевич Лермонтов, - люди, могущие составить славу любой стране и любой - даже самой обильной на таланты - эпохе! В Пансионе несколько месяцев проучился и А.С.Кайсаров - автор уникальнейшей книжицы "Славянская и российская мифология", которая выходила в дореволюционной России всего-то только два раза - в 1807 и в 1810 гг. - и которой зачитывались потом такие корифеи-кудесники слова как Батюшков и Карамзин, Дмитриев и Пушкин, братья Киреевские, Гоголь, Афанасьев и многие-многие другие, что были рангом пониже и попроще, но кто почитал Россию не меньше их...
  
  11
  
  Ровно через двести лет после этого: в шестидесятых годах века ХХ-го, - другой университетский деятель, уже советский, Колмогоров Андрей Николаевич, организовал при Московском государственном Университете, профессором которого долгое время являлся, свой пансион, рабоче-крестьянский, который назвал, сообразуясь с духом времени, специализированной школой-интернатом физико-математического профиля.
  Знал ли он про Пансион Хераскова и его всемирно известных выпускников? или не знал? А может, истощив в науке последние силы, самовольно решил подвязаться Андрей Николаевич на закате жизни ещё и на просветительской ниве - чтобы и там успеть прославиться и прогреметь в качестве первооткрывателя и воспитателя юных советских дарований, войти в историю как те же Макаренко и Ушинский? Кто его знает, как там на самом деле было и что послужило толчком! Теперь уже тяжело судить и рядить, гадать на кофейной гуще!... Одно только можно сказать с уверенностью: что получилось это всё у него из рук вон плохо. И славы он себе особенной не добыл, и на новом поприще быстро заскучал и переутомился. А молодые дарования, в огромных количествах попадавшие в Интернат, оказывались там основательно и непоправимо загубленными.
  Покрутился-покрутился Андрей Николаевич вокруг своего детища несколько лет, потешил старческое самолюбие первыми мимолетными успехами, скорее даже кажущимися, чем реальными, а потом благополучно плюнул на педагогику, на таланты, умыл ручки белые, академические - и исчез. Оставил свой Интернат и его несчастных питомцев на растерзание слетевшихся туда бездарей и проходимцев всех видов, родов и мастей, коими кишмя кишела Москва - столица Советского Социалистического государства...
  
  12
  
  Академика Колмогорова первый раз в жизни Стеблов увидел второго сентября - на лекции, которую Андрей Николаевич приехал читать зачисленным в его школу девятиклассникам, коих набралось тогда аж 150 человек, пять полноценных классов! А если учесть, что через год к этим пяти, уже имевшимся, в обязательном порядке должны были прибавиться ещё три, составленные из будущих учеников-одногодков, - "ежат", как звали их в интернате из-за начальных букв: 10 классы "Е","Ж" и "И", - то нетрудно сосчитать, что во времена Стеблова колмогоровский двухгодичный пансион ежегодно собирал под своей крышей около 400 воспитанников. Цифра огромная даже и для тех, богатых на рекорды и достижения, лет; и совсем уж фантастическая для школы, что изначально задумывалась, позиционировалась и претендовала на роль этакого факела-маяка в среднеобразовательной системе страны, или же её главного образцово-показательного форпоста. Большое количество времени, здоровья и сил нужно было тратить и академику-организатору, и преподавателям, чтобы обучить и воспитать (если они действительно совершенно искренне желали этого!) этакую ораву свалившихся на них подростков. Коим, помимо замысловатых формул, передовых теорий и задач, любовь и ласка были нужны, и добрый душевный совет, что исходили дома от родителей.
  Возвращаясь к лекции, скажем, что читалась она на последнем четвёртом этаже, в просторном актовом зале школы, который до отказа был заполнен в то утро загорелыми бодрыми ребятишками, одногодками Вадика, томившимися ожиданием важной встречи, тихонечко переговаривавшимися между собой, знакомившимися друг с другом. Позади них, на последнем от сцены ряду, сидели учителя школы, преподаватели математики по преимуществу, пришедшие послушать своего именитого патрона. Они с любопытством и пристрастием осматривали зал - каждую его часть и парту, - зорко приглядывались к новым ученикам, мало ещё им знакомым...
  
  13
  
  А.Н.Колмогоров появился ровно в девять, когда по школе ещё звенел весёлым металлическим звоном первый предупредительный звонок, три месяца, как и школьники, отдыхавший. Тихо и незаметно пройдя сквозь дверной проём заднего служебного входа, основатель школы твёрдым коротким шагом засеменил по боковому проходу через весь зал к стоявшей на сцене доске, смешно переставляя во время ходьбы свои маленькие косолапые ножки. Его совершенно седая, тяжёлая от дум голова, покрытая густой и коротко стриженой шевелюрой, была низко опущена на грудь, из-за чего казалось со стороны, что по дороге он всё время что-то тайком бубнит-вымаливает для себя как молодой монах или же высматривает под ногами.
  Поначалу Вадик, успевший занять место в первом ряду, не сразу и разглядел через головы сидевших в зале товарищей вошедшего через заднюю дверь пожилого сутулого человека: настолько тот был приземист и низкоросл. Это обстоятельство, однако ж, ни сколько не уменьшило и не умолило того восторга и счастья детского, неописуемого, которые вместе со всеми испытал Стеблов при виде живого настоящего академика, учёного-математика с мировым именем, главу Московского математического сообщества и члена десятков зарубежных академий наук, увенчанного к тому времени уже всеми существовавшими в стране титулами, учёными званиями и наградами. Одних орденов Ленина, а это был высший правительственный орден в советское время, насчитывалось целых семь. Имелась Сталинская (1941 г.) и Ленинская (1965 г.) премии. И даже Золотая звезда Героя Социалистического труда (1963 г.) красовалась по праздникам на лацкане его пиджака, что говорило об особом, исключительно благосклонном расположении к нему со стороны советского государства и его руководителей.
  Обогнув длинные ряды приставленных друг к другу парт с сидевшими на них новобранцами, ошалело на него, как на чудо земное, взиравшими, всю дорогу о чём-то напряжённо думавший и потому никого не видевший вокруг себя академик подошёл к возвышавшейся на другом конце зала сцене, к стоявшему на её краю небольшому столику, положил на него толстую восьмидесятикопеечную тетрадь, находившуюся у него под мышкой, после чего развернулся шустро, непроизвольно ботинками друг о дружку щёлкнув, вышел на середину площадки, разделявшей сцену и зал, - и только тогда, подняв на аудиторию узкие, сильно сощуренные глаза, казалось, заметил присутствующих. Сухо всем улыбнувшись краями выцветших губ, он поздоровался с притихшими, дышать переставшими учениками, поздравил их с успешным преодолением нелёгкого, по его мнению, экзаменационного барьера и прибытием в Москву, в организованную им спецшколу; после чего, опустив на грудь голову, прежнее положение ей придав, он опять решительно ушёл в себя и всё остальное говорил уже откуда-то издалека, из пещеры внутренней будто бы, - и делал это коряво, невнятно и неразборчиво, как голубь на крыше курлыкал, второпях проглатывая и коверкая буквы, одну из которых, букву "P", он отчётливо и изящно грассировал.
  Много лет спустя, будучи уже взрослым человеком, Стеблов слышал откровения одного заслуженного педагога, не один десяток годков проработавшего во Всероссийском обществе "Знание" и поднаторевшего там на докладах и выступлениях перед большими аудиториями, - слышал, что опытные лектора, как правило, перед началом лекции пристрастно осматривают свою публику, внимательно изучают её, душу родственную разыскивают. И потом, отыскав в зале наиболее понравившегося человека, начинают рассказывать далее уже как бы только для него одного, постоянно держа в поле зрения его глаза, его реакцию на свои слова и мысли. Это позволяло им, таким образом, делать сухую и бесстрастную лекцию-монолог максимально доходчивой и живой, с полным - как и при диалоге - ощущением благотворной обратной связи, идущей к лектору со стороны, от того молчаливого, но внимательного и заинтересованного соучастника, - чтобы корректировать выступление при желании, вносить в него, если потребуется, посильные изменения и поправки... Так вот, у Андрея Николаевича подобного контакта-взаимодействия с аудиторией не было совсем, а происходило всё с точностью до наоборот: лектор-Колмогоров этим мудрым древним приёмом никогда не пользовался, про который, вероятно, даже и не знал - и свои выступления поэтому строил так, будто бы аудитория, в которой он в тот момент находился, была совершенно пуста; а он, свободно разгуливавший по ней, будто бы ещё только готовился к докладу, репетировал его в одиночестве.
  Именно таким манером - по-хозяйски расхаживая по сцене взад-вперёд и не глядя ни на кого из присутствовавших, а всё время лишь под ноги себе упорно смотря, будто выиcкивая там что-то или боясь упасть, и по ходу движения намеченное невнятно бубня, с натугою подбирая словечки нужные, правильные, да ещё и меняя и сортируя их суетно во время рассказа, будто бы пазлы переставляя в известной детской игре, - именно так он и начал рассказывать сентябрьским погожим утром девятиклассникам-новичкам и пришедшим на лекцию преподавателям предполагаемую программу обучения по своему предмету на текущий учебный год. А сидящий в первом ряду Вадик, не сводивший с лектора глаз, восторгом и счастьем обуреваемый, всё силился, беспрерывно ёрзая и вертясь на парте, нагнуться и изловчиться так, чтобы хоть один разочек в глаза седому как лунь академику заглянуть, в самую сердцевину их, в крохотные точки-зрачки. И на миг мимолётный, краткий приобщиться к тайне этой великой и необъятной, как казалось, души, прикоснуться к Божественной силе живущего внутри Героя-академика гения.
  Однако же сделать этого за целую полуторачасовую лекцию он так и не смог ни разу. Глубоко и прочно глаза Колмогорова были спрятаны в плотно прищуренных глазницах, желтовато-серых, одутловатых как у почечника, так что даже и цвета их приблизительного определить было нельзя. За семью замками держал Андрей Николаевич содержимое своей души, если исходить из расхожего мнения, что глаза - суть её прямое и не врущее никогда зеркало.
  Зато всё остальное Вадик сумел разглядеть и запомнить отлично: и большую седую голову академика, добротно подстриженную и ухоженную, и его огромных размеров нос, выпуклой вверх дугою нависший над маленькими губами, и даже ботинки чёрные, кожаные, до блеска начищенные кремом, носы которых, как у клоуна, были смешно так задраны вверх... Разглядел Вадик и руки Андрея Николаевича, ладони и пальцы их - крепкие, жилистые, трудовые, с короткими корявыми пальцами, совсем даже не интеллигентскими, не академическими. Запомнил его потешную манеру при выступлении машинально ладошки друг о дружку тереть, густо пачкая их, а заодно и костюм свой простенький зажатым между пальцами мелом. Из-за чего к концу второго лекционного часа он становился на повара очень похож, белый фартук на себя напялившего и в таком виде на сцену вдруг выскочившего - публику посмешить.
  Весело, право-слово, было смотреть на него в последние минуты - белого с головы до ног, картавого, возбуждённого, суетящегося, как кузнечик скачущего возле доски, что-то там бессвязное лепечущего...
  
  14
  
  После 15-минутного сумбурного вступления началась уже сама лекция - такая же потешная от первой и до последней минуты, как и слово приветственное, ознакомительное. Читал её косноязычный Андрей Николаевич коряво и ужасно путано на удивление - прямо как неуч-студент, ей-богу! - без какой-либо оглядки на юных слушателей, повторимся, на аудиторию. Причём, рассказывая, он постоянно заглядывал в тетрадь, которая, однако ж, не помогала. Лекцию без конца сопровождали, к тому же, его бурные эмоциональные выбросы, для серьёзной математики неприемлемые и неуместные.
  Набравшись храбрости, скажем без злости, не погрешив против истины, что объяснять со сцены Колмогоров не умел совершенно, хотя и числился не один десяток лет профессором Московского Университета (с 1931 г.), и вроде бы собаку на этом деле съел. Однако ж, слушать его словесную научную чехарду с некоторой пользою для себя имело смысл только тем людям, кто был уже хорошо знаком с освещаемым материалом, успел самостоятельно повозиться и разобраться с ним - и потому мог в путаном колмогоровском выступлении отделить зёрна от плевел и некоторую полезную информацию получить, которая там, безусловно, присутствовала. В противном же случае лекция превращалась в пытку, в сущий кромешный ад, кончавшийся для неподготовленных, но очень прилежных и нервных слушателей депрессией, страшнейшими головными болями и переутомлением.
  Для слушателей же попроще и поспокойней, наоборот, это было увлекательным и комичным зрелищем, немало забавлявшим и веселившим их... Ну, посудите сами, читатель, оцените по достоинству такую вот, например, "картинку с выставки". Напишет, допустим, Андрей Николаевич на доске диковинную по его понятиям формулу, и потом вдруг замрёт и задумается ошалело, будто первый раз её видит; потом отбежит от неё подальше, метра на два, на три, - и стоит-любуется со стороны, блаженно и мечтательно подбоченясь. Голову на бок как ребёнок малый склонит при этом, и даже язычком от удовольствия иногда сладко и смачно цокает. Постоит так какое-то время, забыв про переполненный зал, покачает головой многозначительно, глазами формулу поласкает как заправский художник картину, порадуется про себя, покайфует. А потом вдруг прыснет ни с того ни с сего губами сухими, старческими, заполошно руки вверх вскинет как актёришка театральный, худой, взмахнет ими торжественно над головой, под нос себе недовольно хмыкнет - и мчится назад к доске: исправлять и дополнять её, прежнюю свою чудо-формулу. Или выводить новую, гораздо первой значительнее и гениальнее. Выведет, заулыбается, зачаруется новизной. Но потом вдруг спохватится, озарится и просияет, махом одним написанное зачеркнёт, затрёт ладонями остервенело - и поверх оставшегося белого пятна на доске скорехонько и ловко так прилаживает что-нибудь другое мелом, более с его точки зрения правильное и изящное, более сногсшибательное.
  И так все два часа кряду, представляете! - такая вот беспрерывная свято-научная свистопляска у доски, с переправлениями связанная и зачеркиваниями, с накладыванием одного на другое при полном запутывании концов и следов. И всё это у него, седовласого 70-летнего потешника, с таким невинным и непосредственным выражением на лице всегда совершалось - вся эта искромётная творческая феерия, более на экспромт похожая! на полубредовую фантазию даже! - с таким приподнятым, светлым и чистым чувством, - что и жаловаться-то было грех. Право-право! Потому что вполне могло показаться со стороны добродушному и простоватому наблюдателю, случайно забредшему в зал, что будто бы и не лекция это была вовсе, не заслуженный советский академик стоял на подиуме перед почтенной публикой, будничную и утомительную работу у доски выполнял, учил уму-разуму, а трёх- или четырёх-годовалый карапуз, неожиданно раздобывший мел в руки, самозабвенно игрался сам с собой, оставшийся без присмотра родителей...
  
  15
  
  "Чудак какой-то на букву "M"! пень старый, в маразм или детство впавший", - понаблюдав с ироничной улыбкой за этакой великовозрастной несуразной забавой, сказал бы, наверное, наш герой Стеблов через полчаса словами любимого шукшинского героя, Прокудина Егора, - будь он тогда годков на десять постарше. Сказал бы, выругался про себя, закрыл после этого тетрадь, в портфель её поглубже спрятал - и тихонечко покинул зал, поплотнее прикрыв за собою двери. К такому чудаковатому и малахольному лектору его не заманили бы в другой раз уже ни за какие коврижки. Зачем?! На кой ляд, в самом деле, надо было приходить спозаранку и сидеть два часа в переполненном зале мышкой, тупо глазеть на затёртую мелом доску и ничего совершенно не понимать?! То есть без толку, без пользы, по сути, личное время тратить! Это - дорогущее удовольствие! Да и расточительство непозволительное, согласитесь, - время на ветер пускать, единственный невосполнимый в этой жизни ресурс! и самый поэтому ценный!
  Но Вадику было всего лишь пятнадцать лет: его, можно сказать, только от соски тогда оттянули, твёрдо на собственные ножки только-только поставили. Поэтому уже один вид седого, живущего в себе академика без слов гипнотизировал его, внушал почтительный, полумистический трепет. Во все глаза глядел он на своего прославленного богоподобного учителя, на все его чудачества у доски и пассажи нелепые и неуместные - и всё больше и больше умилялся и таял от безграничной к нему любви и безудержного восторга... И всё строчил и строчил беспрерывно новой шариковой авторучкой, стараясь закрепить в тетради, намертво зафиксировать для себя каждое драгоценное слово и каждый изданный вздох и звук мелькавшего перед ним гения.
  Он ничего не понимал из услышанного, из происходящего на доске, как не могла понять всего этого и основная масса сидевших в зале школьников, новых товарищей его, что, по большому счёту, было не столь уж и важно. Та первая, тяжелейшая и сложнейшая лекция важна была сама по себе - как лекция, прочитанная пятнадцатилетним провинциальным парням не каким-нибудь шарлатаном местным, а самым что ни на есть взаправдашним академиком, Героем Социалистического труда, творцом и двигателем современной отечественной и мировой науки. Крайне важно и ценно было для каждого новобранца сознавать, что они слушали его, его близко видели, что он приезжал специально для них, что именно их удостоил такого внимания и такой чести, именно им выделил полтора часа своего драгоценнейшего, расписанного по минутам времени. Они заслужили подобную высочайшую честь и, одновременно, счастье великое слушать и видеть его, они были избранны.
  Такое не проходит бесследно и не забывается никогда! - про это нечего даже и говорить! Ради одного этого стоило было в интернат ехать и первые муки терпеть, разлуку с домом, родиной!...
  
  16
  
  А Андрей Николаевич, меж тем, так и пробегал тогда, неугомонным молодым козликом проскакал по сцене все отпущенные ему на лекцию два школьных урока - и всё хмыкал, чмокал, пшикал и егозил, всё брызгал окрест себя старческой белой слюной, махал заполошно руками, марая доску все два часа корявым неразборчивым почерком. Несчастные же дети, новые его ученики, подперев руками гудевшие с непривычки головы, принуждены были ежеминутно во всей этой галиматье старательно разбираться, выискивать среди разбросанных на доске диковинных математических нагромождений хоть что-то полезное для себя, хоть что-то для себя понятное.
  Прозвеневший школьный звонок, возвестивший об окончании лекции, стал тогда избавлением, праздником тихим для них и настоящим для многих спасением. Потому как пытку и смятение прекратил, что на каждого комом тяжёлым свалились...
  
  Спасением стал звонок и для Стеблова Вадика, разумеется, что распухшим и раскрасневшимся в коридор выходил, предельно дурным и чумным, - провожать вместе со всеми уезжавшего домой академика. От непрерывной и непривычной пока ещё полуторачасовой писанины у него дрожали мелкой дрожью пальцы, немного кружилась разболевшаяся к концу голова.
  Но всё равно он был бесконечно счастлив! Счастлив и горд уже тем, что уносил в портфеле своём заветную четырёхкопеечную тетрадку в двадцать четыре листа величиной, до половины заполненную уже стенографически-точным конспектом! Первый в его жизни доклад на весь мир знаменитого академика надёжно хранился там, который ему теперь предстояло тщательно проанализировать и распутать после уроков, как ребус увлекательнейший - расшифровать...
  
  17
  
  В сентябре А.Н.Колмогоров прочёл девятиклассникам ещё две лекции, то есть ещё два раза наградил-осчастливил приехавших в его школу юнцов своим высочайшим присутствием. После чего он благополучно исчез, как в воду канул, так что воспитанники интерната в тот год его уже и не видели больше - забыли думать про него словно про снег прошлогодний. Посчитал, наверное, Андрей Николаевич, "святая душа", что тремя своими страстными и искромётными выступлениями он настолько окрылил-осчастливил всех вновь прибывших, и, одновременно, воспламенил, настолько юных воспитанников вдохновил и возвысил, умом и знаниями одарил, к небу, солнцу и горнему Свету поближе придвинул, - что гореть теперь видевшим и слышавшим его детям ярким небесным пламенем до гробовой доски, до последних дней своих. И никто их теперь уже не затушит.
  Точно таким же манером, кстати сказать (по свидетельствам студентов Университета, иногда наведывавшихся в интернат - навестить свою бывшую школу), поступал он и на родном мехмате. Объявит в деканате о начале чтения полугодового или даже годового курса по какой-нибудь дисциплине, что в программе значилась, прочтёт две-три лекции в сентябре, потешится-покрасуется перед всеми, поразвлекается - и потом исчезает бесследно, ссылаясь на свою академическую занятость, болезни или отсутствие сил. И за него весь год потом отдуваются другие: доценты и профессора возглавляемой им кафедры, а то и всего факультета.
  Спору нет: стареньким был Андрей Николаевич, уже благополучно перевалил тогда за семидесятилетний возрастной рубеж, почтенный и преклонный, как ни крути, ни пыжься и ни хорохорься, а для многих - и вовсе страшный, итоговый. В такие-то лета не то что работать, - уже даже и просто жить тяжело, тяжело вставать по утрам, таскаться по Москве куда-то; таскаться - и таскать на плечах груз перечувствованного и пережитого.
  Уйти бы ему на отдых с почётом - мемуары дома сидеть и писать, про былые заслуги сказки внукам рассказывать; про то как "жару" когда-то кому-то давал, как кого-то ниспровергал-одурачивал на учёных советах, с грязью, с дерьмом мешал. И не путаться под ногами у молодых, не заставлять их горбатиться и пыхтеть за себя, поминать имя собственное всякий раз неласковым и недобрым словом.
  Не тут-то, однако ж, было - не уходил наш Герой, даже и не помышлял об уходе! И в Университете все руководящие должности за собою держал (кафедру, отделение), и в Академии; и два журнала общероссийских возглавлял вдобавок, главным редактором там числился, и интернат для иногородних школьников организовал, "на огонёк" туда заглядывал время от времени за зарплатою. Откуда только силы и вдохновение, раб Божий, брал? - непонятно! - из какого такого волшебного источника?
  Осуждать его, впрочем, не повернётся язык - такая тогда была система. Так жила и поступала тогда вся страна, все её - даже самые что ни на есть высокие! - руководители. Хорошую они себе, верные коммунисты-ленинцы, устроили жизнь... и работу хорошую сами себе придумывали, с которой их, слюнявых маразматиков-пердунов, потом до смерти выгнать было нельзя, с которой их только ногами вперёд выносили...
  
  18
  
  Итак, три раза посетил Андрей Николаевич созданный им интернат, три раза наградил Стеблова Вадика и новобранцев спецшколы своими лекциями, чего, по его высокому разумению, было вполне достаточно для пятнадцатилетних провинциальных парней и девчат, ежели даже и студентов он не баловал долее. Переложив после этого всю черновую работу и связанную с ней ответственность по обучению, надзору и воспитанию набранных по стране учеников на директора школы - человека трудолюбивого и порядочного по натуре своей, отзывчивого и добросовестного, но не авторитетного в научных кругах, не делового, не имевшего в интернате особой власти, - на преподавателей и воспитателей (у которых реальная власть и была), Колмогоров пустился тогда - со всей страстью доживавшей свой век и бурно увядавшей души - в другую великовозрастную авантюру - в реформирование ВСЕЙ, уже много лет существовавшей в стране ПРОГРАММЫ преподавания математики в средней школе - ни много и ни мало.
  Странная была затея для большого учёного - основателя нескольких научных школ и направлений, как писали про него в те годы солидные, миллионными тиражами выходившие советские энциклопедические словари, да ещё и действительного члена многих иностранных академий, повторимся, светилы из светил, интеллектуального небожителя! - странная и малопонятная, не правда ли? Спускаться вдруг с заоблачных математических высот, где по всем статьям-разумениям и должен был летать Колмогоров, сообразуясь с тогдашним положением своим и научным званием - самым высоким и почётным в СССР, ко многому его обязывавшим, - и начинать вдруг возиться ни с того ни с сего в "презренных" окружностях и квадратах, равнобедренных и равносторонних треугольниках, логарифмах с синусами и косинусами, - нет, как хотите, но это было слишком, было моветоном, как ни крути! Это было приблизительно тем же самым по сути своей, если на метафоры перейти, как, например, гордому горному орлу, привыкшему к голубым далям, чистому прозрачному воздуху и свободе, по собственной капризной воле вдруг заточить себя в вонючий и душный курятник.
  Странной затея была ещё и потому, что в СССР существовала к тому времени хорошо проработанная, отлаженная и изученная до мелочей всеми учителями страны метода преподавания математической - БАЗОВОЙ - дисциплины в общеобразовательной средней школе. Прекрасные учебники выпускались по данному предмету, написанные мудрыми добросовестными людьми - теми же Киселёвым с Рыбкиным и их последователями, - не один год до этого проработавшими с детьми, прекрасно детей знавшими. И это понимание своё, выстраданное и вымученное, а также весь свой богатейший педагогический опыт, знания накопленные и интуицию они и вложили, в итоге, в составление первых советских школьных программ, которые получились поэтому на удивление доходчивыми и простыми, понятными основной массе воспитанников восьмилетних и средних школ, а также техникумов и профессионально-технических училищ на протяжении многих десятилетий.
  Вся страна училась по ним, вся страна закладывала благодаря Киселёву и Рыбкину добротный фундамент элементарной математической культуры, на котором вырастали впоследствии удивительные, обильные талантами всходы!
  Величие этих людей было уже в том, хотя бы, что они из опыта своей многолетней работы прекрасно чувствовали тот предел, до которого можно и нужно было усложнять программу, чтобы она была доступна и интересна для изучения среднестатистическому ученику. Именно на среднего ученика, доминирующего в любой школе мира, совершенно справедливо и умно и ориентировали талантливые педагоги свои образовательные методы и учебники, именно на среднего ученика направляли они весь свой талант и знания.
  Гениев и дебилов при этом в расчёт не брали. Для них - индивидуальные занятия и специальные курсы...
  
  19
  
  Такой уникальный подход - сугубо прагматичный и здравый, единственный в своём роде, жизнью самой подсказанный и многолетним педагогическим опытом, - позволил в невиданно-короткий срок и в невыносимо-тяжёлых условиях не только полностью образовать всю огромную, двумя Мировыми войнами и Революциями разрушенную до основанья Державу, - но и вывести её, бедоносицу, в число передовых государств мира! И даже законодательницу научно-технических и технологических мод! Сталинский общеобразовательный метод, положенный в основу школьных программ, заставил соседей считаться с нами, уважать нас и даже у нас учиться! И КОСМОС РУССКИЙ из него вышел, и РУССКИЙ АТОМ! Как и РУССКАЯ ПЕРВОКЛАСНАЯ АВИАЦИЯ и ОБОРОНА в целом!
  Пример - достойный для подражания, для канонизации и стерилизации таких программ соответствующими надзорными органами! Высоким государственным мужам, наделённым соответствующими полномочиями, необходимо было беречь и защищать их всеми имеющимися силами и способами, как берегли они золотой запас страны, например, или сторожили её государственную границу! Потому что в чудодейственных программах тех был заключён залог интеллектуальной мощи и процветания русской многострадальной нации, источник её творческой, неизбывной и неувядающей силы...
  
  ---------------------------------------------------------
  (*) Историческая справка. Урождённый калужанин С.Ю.Куняев в своих воспоминаниях "Поэзия. Судьба. Россия" про сталинскую систему образования пишет следующее:
  "В 1952 году я поступил на филологический ф-т Московского университета.
  Последний год царствования Иосифа Сталина. Но что бы ни говорили об этой эпохе нынешние продажные борзописцы - свидетельствую: наше школьное образование было таким, что мы - дети врачей, учителей, итээровцев, послевоенных вдов и матерей-одиночек, и даже крестьян-колхозников из провинциальных областных и районных городков и сёл России, приехав в Москву, "замахнувшись" на лучшие вузы страны, без всякого блата, без мохнатых рук, без взяток на равных выдерживали состязание за право учиться на Моховой, в МВТУ, в МАИ, в Энергетическом и Медицинском с сыновьями партийных работников, дипломатов, генералов; словом, с любыми отпрысками столичной элиты. Вот какие знания получали мы в любых, самых удалённых от Москвы уголках, вот какую универсальную и справедливую мощь таила в себе поистине народная, демократичная школьная система советской эпохи.
  Но воспоминания мои - о другом. Я смотрю на громадное казённое фото нашего выпускного курса 1957 года, где каждый из нас в овальной рамочке, над нами несколько фотопортретов наших лучших преподавателей, в центре ректор МГУ Петровский, - смотрю, читаю фамилии, вглядываюсь в молодые студенческие лица и понимаю, что не менее 40 студентов из 220, поступивших на первый курс филфака, были нашими советскими евреями. И это - в период между 1949-м и 1953-ми годами, между кампанией против космополитов и "делом врачей"!
  Судя по сегодняшним стенаниям борщаговских и рыбаковых, в те годы государственный антисемитизм якобы достиг такого накала, что легче было верблюду пролезть в игольное ушко, нежели бедному еврейскому отпрыску войти под своды главного храма науки... А тут почти 20% - еврейские юноши и девушки!..."
  /С.Ю.Куняев в своих воспоминаниях "Поэзия. Судьба.Россия" стр. 313/
  
  Приблизительно то же самое говорил про себя и свою молодость в одном из телеинтервью бывший шахтёр из Донецка В.А.Садовничий - нынешний ректор МГУ. Его биография и вовсе удивительна и показательна во всех смыслах - как яркий образчик порядков советского времени. Виктор Антонович был родом из простой рабоче-крестьянской семьи. Сначала окончил деревенскую школу-семилетку, потом учился в вечерней школе и одновременной работал рабочим на шахте в Горловке Донецкой области. А в 1958 году, страстно захотев учиться, приехал в Москву и с лёгкостью поступил на престижный мехмат. Это рабочий-то парень из вечерней школы. Нонсенс для нынешней "свободной" России. Вот какое тогда было образование, доставшееся в наследство от Сталина!!!
  ---------------------------------------------------------
  
  Итак, первые советские педагогические опыты и наработки фанатично преданных своему делу учителей сложились с годами в целостную, до мельчайших деталей отлаженную и отшлифованную среднеобразовательную систему страны, давшую советскому государству в разные годы миллионы высококлассных специалистов и патриотов, - и нужно ли было реформировать ее, менять?
  "Нужно, наверное", - пожав плечами, неуверенно ответит автор, боясь прослыть в глазах либерально-настроенных читателей замшелым реакционером, колодой лежащим-де на пути прогресса, а то и ретроградом или мракобесом вовсе, которому путь в дурдом или на свалку Истории; ответит - и быстро добавит тут же, опираясь на собственный опыт и добытые этим опытом знания, что, тем не менее, делать это всё необходимо было вдумчиво и аккуратно очень, обязательно - эволюционным путём, бережно сохраняя при реформировании драгоценнейшую основу прежней системы, "золотое" её ядро. И только тем людям делать - особо это подчеркнём! - кто, как и прежние авторы, очень любил детей и хорошо знал их возможности, способности умственные и психологию; кто ежедневно часами простаивал у доски, вдалбливая до хрипоты, до болей головных и мигреней прописные математические истины, а потом пристально вглядывался в лукавые детские очи, пытаясь разгадать в них реакцию на свои объяснения, понять и оценить её; кто мучился бессонницей и угрызениями совести после каждой неудачно написанной контрольной, придумывая долгими бессонными ночами новые способы и более доходчивые пути подачи не пошедшего в классе материала; кто знал, наконец, реальное положение дел в педагогических коллективах страны, реальные способности учителей, в основной массе своей - женщин, на хрупкие плечи которых и должна была лечь в первую очередь вся тяжесть предполагавшихся реформ. Поймут ли они их? потянут ли? - просто обязан был задаться вопросом будущий прогрессист-реформатор. - И как быстро поймут? и все ли? Ведь именно им, провинциальным малограмотным женщинам-педагогам, предстояло в недалёком будущем проводить реформы-новины в жизнь, им выпадала честь, а может и доля горькая, стоять у доски и краснеть перед не прощающими слабостей и невежества учениками.
  Таких людей-знатоков было множество: по всем уголкам советской, в светлое будущее устремлённой страны работали тысячи заслуженных и народных учителей, готовых в любую минуту подняться и встать под реформаторские знамёна, сотни научно-исследовательских институтов вовсю занимались тогда проблемами детской психологии и педагогики, проблемами усовершенствования её, обновления и улучшения. Зови их отовсюду, организовывай, заводи, вдохновляй, устраивай между ними конкурсы творческие, симпозиумы, состязания... И направляй потом их усилия коллективные, знания и опыт на святое дело - на просвещение собственной страны, собственных детей и внуков. Результаты от такого Собора педагогического получились бы блестящими! - в этом нечего даже и сомневаться! Соборами Русь, как и Духом святым, с древних времён жива! И вечно жить будет!
  Но ничего подобного сделано не было - из того, что необходимо было сделать даже и на первый, поверхностный, взгляд сторонних в вопросах педагогики людей: не позвали опытных и знающих поделиться богатейшим опытом, не кликнули всероссийский клич. Вместо них, по собственной инициативе, вызвались и сорганизовались тогда другие: не знающие, не умеющие, не работавшие... но зато сильно возжелавшие отобрать у педагогов-практиков их насущный хлеб, сделать их многолетние наблюдения и наработки творческие бессмысленными и никому не нужными...
  
  20
  
  Андрей Николаевич Колмогоров, с молодых лет связанный с Московским Университетом, со школою высшей и её проблемами, к школе средней не имел никогда ни малейшего касательства. Его интернат - не в счёт, потому как был он там уже с первого дня этаким праздничным фейерверком или же призрачным сиянием-миражом, кометой ослепительно-яркой как комета Галлея, появлявшимся два-три раза в год на интернатском небосклоне на пару-тройку часов и быстро уносившимся прочь в неведомом направлении. Кто увидел, как говорится, в памяти запечатлел его на небе след - тот счастливчик и молодец! тот умница! А остальные пусть сидят и горюют, сопли жуют - ждут следующего высочайшего появления.
  Ещё он, помимо прочего, числился основателем (на пару с академиком И.К.Кикоиным) и первым заместителем главного редактором журнала "Квант" с 1970 года, - но именно числился: то есть зарплату заоблачную получал, да ставил в преподносимые ему на дом бумаги вельможную подпись. И только. И там, скорее всего (зная его возраст и в Университете и Академии наук загруженность), он этаким "свадебным генералом" был, и там от него требовалось, как теперь представляется, одно только громкое имя и связи.
  Но почему-то именно он, деляга и ловкач Колмогоров - семидесятилетний дряхлый, ленивый и выживший из ума старик, лезший, тем не менее, во все щели и дырки, где пахло деньгами и славой! - возглавил группу молодых московских реформаторов, задумавших в первой половине 1970-х годов переделать и переписать на собственный лад всю школьную математику Советского Союза - ни много, ни мало! Как и все существовавшие тогда по данному предмету учебники, которые отчего-то показались им, столичным умникам и гордецам, до смешного простенькими и устаревшими, уже якобы не отвечавшими, на их просвещённый взгляд, духу времени...
  
  21
  
  Велик был соблазн у членов этой группы прославиться на всю страну, на всю советскую, гремевшую на весь мир Державу. Велики были, судя по всему, и денежные оклады их, премии и гонорары. К тому же и Колмогоров своим высоким заступничеством обеспечивал им в работе негаснущий зелёный свет, авторитетом громким, незыблемым, на личное тщеславие и прирождённое упрямство помноженным, двери министерств и ведомств, типографий и издательств для своих оборотистых подопечных как форточки оконные открывал, а учёных недоброжелателей от них как голубей дворовых отпугивал.
  Новые книжки писались поэтому весело и споро: на сытый-то желудок чего не писать, сытый человек, он тебе чего хочешь напишет! Однако ж, свелась та удалая кампания, в итоге, к элементарному заимствованию некоторых уже давным-давно готовых кусков из университетских первокурсных программ и банальному перенесению их в среднюю общеобразовательную школу - только и всего! Зачастую даже и без переделок каких-либо, без упрощения и адаптации! Композиция, коммутация, гомотетия; коллинеарность и компланарность векторов, инверсия, конгруэнтность, конформность; аффинная и проективная геометрии, теоремы Дезарга, Паскаля, Брианшона, Шаля и Монжа; бесконечно удалённые точки, прямые, проективная плоскость, - этими и ещё многими-многими другими специфическими определениями и понятиями, доступными ранее лишь специалистам, специалистам-математикам прежде всего, запестрели тогда новые школьные учебники, выходившие из-под борзого пера таких же борзых просветителей. И шло это всё, несомненно, от самого Колмогорова, считавшего, что "существует большой разрыв между математикой, которая преподаётся в средней школе, и наиболее живыми и важными для естествознания и техники разделами современной математической науки". От мудрёных понятий тех даже и у видавших виды заслуженных и многоопытных учителей вылезали глаза на лоб и волосы трещали на голове как дрова на пожаре, - что уж говорить про несчастных, задавленных колмогоровскими новинами детишек. Для них этот новый математический воз оказался и вовсе неподъёмным...
  
  22
  
  Новая школьная программа под редакцией академика А.Н.Колмогорова наделала в стране много шума. Большую сумятицу и переполох внесла она в устоявшуюся школьную жизнь, заставила непосредственно причастных к ней людей изрядно понервничать, поволноваться... и у доски постоять-покраснеть, когда на вопросы детские не находилось ответов, когда путалось-перемешивалось всё в голове из-за образовавшейся там "каши".
  Про героя нашего, Стеблова Вадика, скажем, что ему здесь некоторым образом повезло: он успел захватить лишь первую часть этой программы, касавшуюся вводимых в среднюю школу начал математического анализа - не самую трудную и путаную её часть. А вот его младшие брат и сестра уже захватили ту программу полностью, во всём её, так сказать, объёме и "блеске", немало попотели и попыхтели над ней, перейдя волевым столичным министерским решением вместе со всей страной на новые колмогоровские пособия, которые Вадик из интереса читал, о которых даже составил мнение.
  И увидел он, к большой математике и науке в некотором роде причастный, уже научившийся хорошо различать там "золото" и "изумруды" диковинные от элементарного и никому не нужного хлама, которого, как оказалось, в науке - горы! - так вот одну лишь гордыню он в пособиях новых увидел, желание удивить, перегнать, перещеголять-переплюнуть прежних советских авторов... А вот искренности и добрых намерений было мало: желания научить, образовать, приоткрыть, по-настоящему просветить и приблизить... Университетские курсы, увидел он, с которых те пособия и передирались, были куда доходчивее и понятнее, как ни странно, потому что писались предельно добросовестными людьми; и систему в себе содержали, которая в новых школьных программах напрочь отсутствовала... {2}
  
  23
  
  Интернат колмогоровский хотя и назывался физико-математическим - главнейшее и почётнейшее место в нём, вне всякого сомнения, занимала математика. Предмет этот и преподавался вдвое, а то и втрое чаще остальных, и учителей по нему работало несравнимо больше, и даже оценки, получаемые воспитанниками по этой дисциплине, строго копировались и тиражировались потом другими преподавателями, игравшими в спецшколе вместе со своими предметами сугубо декоративную роль...
  
  Три лекции академика-основателя, прочитанные в сентябре и посвящённые началам анализа, элементам высшей алгебры и геометрии, как бы задали направление, или очертили контуры всей будущей образовательной программы девятиклассников. Именно эти три дисциплины, метода преподавания которых была скопирована с университетской, и сделались в дальнейшем основными объектами изучения для новобранцев школы, притянув к себе целиком всё их внимание детское, время и силы. Математика же элементарная, которую в это время в обязательном порядке штудировала вся страна, наоборот, преподавалась в интернате только раз в неделю, преподавалась поверхностно, "на бегу", с плохо скрываемым презрением. И посвящался ей, основоположнице, всего-то один-единственный урок, проводившийся в последний, самый тяжёлый день - в субботу, когда у основной массы воспитанников из-за накопившейся усталости к учёбе уже всякий интерес пропадал.
  Посчитал, наверное, Андрей Николаевич со своей академической высоты (а, может, кто из его окружения, кто эту школу реально и создавал по его приказу), что смышлёные и даровитые провинциалы, в Москву по конкурсу попадавшие, уж такую-то "мелочь", как математику постоянных величин, обязаны были постигнуть и освоить самостоятельно - при минимальном преподавательском участии. И что даже и делать это они должны были в свободное от плановых уроков время: точно так же, допустим, как умывались все они перед сном, зубы чистили. Так низко оценивал отец-основатель, а за ним - и все преподаватели интернатовские, все завучи во главе с директором существовавшую тогда в стране школьную среднеобразовательную программу, такое пренебрежение выказывали ей - каждый на своём уровне...
  
  24
  
  Далее скажем, что математика в интернате преподавалась через день три раза в неделю, по четыре, по пять уроков одновременно; по три преподавателя-математика были прикреплены к каждому классу, которые и отвечали фактически за данный класс, за его успеваемость и дисциплину. Втроём они приходили и вели занятия, поочерёдно сменяя друг друга, втроём оценивали потом способности и знания каждого вверенного им ученика, выставляли ему два раза в год - зимой и весной - коллективную оценку... Они же обязаны были, согласно уставу, и воспитывать учеников в случае надобности: журить их, расшалившихся и разболтавшихся, к учёбе вдруг охладевших, направлять на путь истинный, наказывать плохими отметками... и даже исключать и домой отправлять, если дело вдруг принимало совсем уж безнадёжный характер. Но на такие крайности чрезвычайные прилежные и хорошо воспитанные дети редко толкали своих московских учителей, проблем и болей головных им не доставляли.
  Ещё здесь необходимо сказать, предваряя дальнейшее повествование, что в математические дни никаких других предметов, кроме физкультуры, у интернатовцев не бывало. Все они, предметы, сознательно разбрасывались администрацией по оставшимся трём учебным дням, которые считались у учеников спецшколы, за исключением, может быть, дня, когда преподавалась физика, временем расслабления и отдыха.
  Такие были заведены в интернате порядки, такая традиция существовала в нём, - и выдерживалась она, соблюдалась с первого дня всеми неукоснительно...
  
  25
  
  В 9-м классе "Б", в котором довелось учиться Стеблову, математику преподавали три человека: Дмитрий Дмитриевич Гордиевский (или - Дима, как любил представляться он сам и как, ввиду этого, называли его коллеги-преподаватели, а за ними - и ученики), Мишулин Вячеслав Иванович (Славик, как по молодости лет звал Мишулина весь интернат) и Андрей Александрович Веселов - известный в школе потешник и балагур, с успехом оправдывавший свою фамилию, к которому все с почтением всегда обращались: "Андрей Александрович!". Потому что он был самым старшим по возрасту, самым важным среди троих - и самым среди них хитреньким. Хитрость его заключалась в том уже, что умел он от работы ловко отлынивать, с успехом перекладывать её на других - на плечи товарищей по ремеслу; умел появляться в интернате один раз в неделю на пару-тройку часов и не испытывать при этом ни малейших угрызений совести. Да ещё и зарплату получать наравне со всеми. Что тоже считал нормальным.
  Товарищи покорно терпели такие его чудачества, исправно ишачили за него и не роптали вслух. Во всяком случае - при детях. Чувствовалось, что оба они определённо побаивались Веселова, который, по слухам, с Колмогоровым был накоротке, по каким-то делам с ним часто и достаточно тесно общался. Ну и использовал ту "высочайшую" близость для себя самым беззастенчивым образом...
  
  26
  
  Поскольку математика в интернате была дисциплиной привилегированной и приоритетной, как уже говорилось, затенявшей и подминавшей под себя все остальные предметы, и поскольку преподаватели оной вершили в новой школе Вадика фактически все дела, не считая хозяйственно-бытовых, в которых хозяйничали воспитатели, - то нет у автора ни малейшей возможности пройти просто так мимо каждого из них, не уделив московским педагогам-наставникам Стеблова заострённо-повышенного внимания. Это будет ему и легко и приятно сделать - в удовольствие даже. Уже потому, хотя бы, что личностями все трое являлись замечательнейшими - безо всякого ёрничества и преувеличения с авторской стороны, - были из той когорты людей, каких ещё походить-поискать надобно.
  Начать же сие жизнеописание необходимо, безусловно, с тех, кто регулярно - изо дня в день, из месяца в месяц - выносил на своих плечах всю тяжесть преподавательской работы: с Гордиевского Дмитрия и товарища его младшего, Мишулина Вячеслава, с Димы и Славика - как запросто называли их в классе ученики. Так их и мы называть станем.
  Так вот, Гордиевский к моменту поступления в интернат Стеблова проработал в нём уже 8 лет - считался среди коллег-преподавателей старожилом. Было ему тогда, как и Христу, 33 года. Но выглядел он старше. Хотя подчёркнуто-либеральным одеянием своим и длинными, до плеч, волосами старался всё время казаться молодым, этаким бесшабашным вечным студентом - как Петя Трофимов у Чехова. Вставные металлические зубы, однако ж, и обильные морщины на лице и шее никак не позволяли этого сделать, увы, беспощадно руша и сводя на нет все его каждодневные нешуточные старания и ухищрения.
  Когда-то давным-давно, когда был он по-настоящему молод и свеж, закончил Дима механико-математический факультет Московского государственного Университета, куда поступил, по его рассказам, на спор. Поспорил, якобы, с приятелями по дому и двору (уверявшими, что в МГУ можно поступить только по великому блату), что поступит - и поступил. И даже пять лет отучился потом, с треском на первых курсах не вылетел. Хотя уже на мехмате стал увлекаться живописью, которую впоследствии и сделал своею профессией и судьбой. Живопись - не математику.
  И, тем не менее, не будучи целеустремлённым студентом, студентом-отличником, на третьем курсе Дима попадает каким-то непонятным образом под опеку самого профессора и академика Колмогорова, который гремел в Москве и Университете в конце 1950-х, начале 60-х годов и лишь бы кого не брал в ученики, естественно. Надо было ещё походить и покланяться, глазки построить и убедить в собственном выдающемся таланте и профпригодности. Кто учился на мехмате - тот знает и подтвердит, как не просто высокопоставленного научного руководителя студенту найти. Тем более - из числа академиков. Ведь от научного руководителя дальнейшая судьба зависит: чем круче твой наставник-опекун, тем выше ты и взлетишь в итоге: это общеизвестно.
  Нашему Диме здесь, однако ж, везёт невероятно: он попадает под крыло первого факультетского светилы, и не последнего человека даже и в Академии наук СССР. Мало того, настолько тесно сближается с академиком-небожителем, что начинает регулярно бывать у того дома, ездить к нему на дачу в Комаровку - якобы задачки решать. И там Андрей Николаевич, уже зная о пристрастиях Гордиевского к живописи, разрешает юному другу пользоваться своей домашней библиотекой. Собранием живописных альбомов, главным образом, до которых и сам академик был большой охотник - старательно их всю жизнь собирал, регулярно мотаясь по свету, тратил огромные деньги.
  Отношения седовласого учителя и юного студента, меж тем, день ото дня только крепли на удивление, становились почти что родственными. Настолько, что в 1962 году, когда Гордиевский окончил мехмат и получил диплом на руки, Колмогоров взял его на работу в свою лабораторию, где новоиспечённый математик Дима - по его рассказам, опять-таки, - имел кучу свободного времени. Понимай: не делал ни черта, не работал по специальности, может быть даже и не ходил, - что позволяло ему тогда вовсю заниматься живописью, а от математики уходить всё дальше и дальше, и, соответственно, холодеть к ней.
  В 1965 году, когда отработка положенных 3-х распределительных лет закончилась, Колмогоров, зная про художественные пристрастия ученика, разгоравшиеся день ото дня всё ярче, берёт его, тем не менее, работать преподавателем в интернат - зарабатывать на безбедное житьё-бытьё и краски. С чего это, спросим опять, у расчётливого старика, каким по жизни был Колмогоров, такая отеческая забота о нерадивом студенте и никудышном учёном, вознамерившемся, к тому же, бросить профессию в ближайшие годы, чтобы свободным художником стать? На кой ляд он ему - такой! - был нужен?
  Ответ здесь простой, как теперь представляется, хотя и нелицеприятный для них обоих - Колмогорова и Гордиевского, имеется в виду. Андрей Николаевич - и про это было хорошо известно в Москве и Университете уже и в советские годы, и особенно после них, в перестройку, - был гомосексуалистом: на протяжении десятков лет сожительствовал с другим известным академиком-математиком, П.С.Александровым, - эта была у обоих взаимная, пламенная, долгая и устойчивая любовная связь. Оба, хотя и были женаты, но жены лишь были прикрытием, хранительницами очага, и детей не родили им, не смогли - по определению, что называется (у Александрова их вообще не было, а Колмогоров воспитывал пасынка). Академики горячо "любили" друг друга всю жизнь - какие тут могут быть дети?!
  Однако же, несмотря на крепкую сердечную привязанность одного к другому, это им не мешало ни сколько иметь интрижки на стороне - "любовников" из молодых студентов, как правило, которых каждый к себе регулярно приманивал и приваживал во время сессий, защит курсовых и дипломов. После чего склонял к сожительству за возможность остаться в аспирантуре и быстро защититься и "остепениться", на хорошую должность попасть.
  И были студенты, которые на это шли. С радостью превеликой. И потом больших высот и постов в математике достигали, важно сидели в высоких президиумах, креслах директорских, по миру разъезжали гордо в составе различных делегаций, с достоинством читали доклады и лекции перед почтенной публикой. В многочисленных биографиях П.С.Александрова и А.Н.Колмогорова теперь в обязательном порядке приводятся длинные списки титулованных учеником, которых они за целую жизнь воспитали и в люди вывели. Всё сплошь профессора, академики и Герои, лауреаты всех премий и члены всех академий, авторы сотен научных открытий и книг. Светила, короче, гиганты Духа и Мысли! Когда теперь, по прошествии лет, пересматриваешь эти фамилии на досуге, с содроганием пытаешься отгадать: а сколько ж из них, в итоге, перебывали в постелях-то у двух наших гениев-"голубков", задницы им по ночам подставляли?! И задницами же все свои звания и ордена заработали?! Сколько вообще в советской научной и академической среде было людей с нетрадиционной сексуальной ориентацией, педерастов так называемых, сделавших себе карьеру и имя через мужеложство, через постель. И приходишь в ужас от такого гадания! Сразу начинает тошнить!...
  
   Не хочется думать, что и Гордиевский Дима прошёл через эту грязь: человек-то он был хороший, в целом, нравственный, честный и добрый с учениками, всё им готовый отдать, до последнего. Да и труженик великий был: картин, если исходить из того, что теперь про него рассказывают в Интернете, написал великое множество. И фактически бесплатно! То есть даром работал парень! - или за гроши, за холсты и кисти... Но всё равно старался, не спал - рассчитывал, что кому-то это всё понравится и пригодиться. Портреты Колмогорова у него вообще замечательные получились, реалистические, один из которых он интернату подарил. И честь ему и хвала за это, рабу Божьему Дмитрию.
  Но только... только вот факты его биографии, увы и ах, свидетельствуют об обратном. Открытый и законченный гомосексуалист Колмогоров - и об этом можно громко теперь говорить, во весь голос что называется, не боясь обидеть или оскорбить память усопшего, ибо представители ЛГБТ в "новой" России высоко поднялись, занимают ключевые места в правительстве и Администрации президента и даже кичатся этим, своей нетрадиционной ориентацией, - так вот Колмогоров с ним достаточно долго нянчился и опекал, человеком бесперспективным и никудышным в научном плане. И делал это не бескорыстно, по-видимому, не просто так: просто так, за здорово живёшь, люди ничего не делают. Чем-то ему Дима нравился, чем-то старику угождал. А уж чем? - об этом можно только догадываться и мутные предположения строить, которые строить совсем не хочется ученикам, у них обоих обучавшихся когда-то...
  
  27
  
  Удивительно, но даже и после того, как в 1979 году Гордиевским интернат был, наконец, оставлен, а вместе с ним - и надоедливая учительская профессия, он не расстался с Колмогоровым, нет. Наоборот, до последних дней старика (до 20 октября 1987 года) числился у академика-нетрадиционалиста в помощниках, то есть не вылезал от него, прилепился как банный лист к заднице, простите за каламбур. Хотя с математикой давным-давно завязал и как учёный и педагог был Андрею Николаевичу ни с какого бока уже не нужен и не интересен. Однако же вот постоянно крутился рядом. А для чего? - Бог весть. Решайте сами, читатели, сами же и делайте выводы.
  Колмогоров, как думается, платил ему добром за добро: обеспечивал Диме рекламу, по-видимому, как талантливому молодому художнику, в академической и университетской среде, помогал продавать академикам-толстосумам и богатеньким профессорам свои полотна, которые те покупали от скуки и обильно развешивали на дачах, предпочитая лицезреть исключительно подлинники - не репродукции. Колмогоров же, по всей вероятности, и с Оскаром Рабиным Гордиевского познакомил, через которого Дима и попал в известную группу-объединение "Двадцать московских художников", регулярно выставлявшуюся в Москве на Малой Грузинской в течение десяти лет (1978-88 гг.) и привлекавшую толпы зевак своей скандальной оппозиционностью в основном, эпатажем и нонконформизмом. Именно в этот период Гордиевский и решается бросить утомительную преподавательскую работу - перейти на заработки свободного художника, которые с голоду ему и его семье уже умереть не давали. И именно поэтому, плюс ко всему, он так крепко и держался за высокопоставленного сиониста Колмогорова: тот обеспечивал ему протеже в еврейской богемной среде, широкую рекламу и связи...
  
  28
  
  Но мы отвлеклись, читатель, по необходимости забежали далеко вперёд. И надобно назад возвращаться - в студенческие годы Димы, которые мы ненадолго оставили. Итак, уже на старших курсах, по-видимому, студент-ветрогон Гордиевский понял, что математика не для него, математиком он не родился. И надо менять профессию по этой причине, чтобы не быть неудачником, - становиться свободным художником в будущем, любимцем пьяных компаний, молоденьких девочек и экзальтированных дам, нимфоманок так называемых. А если повезёт - и критики, которая на щит подымет.
  После чего, когда успех и слава придёт, все проблемы разом решить: и жизни смысл обрести, и капитал сколотить по возможности, и к высокому и прекрасному приобщиться, к Вечности - в бессмертных полотнах себя увековечить, в анналы Истории попасть, в частные и музейные коллекции. Короче, вознамерился-возмечтал наш паренёк, примеривая по вечерам костюм талантливого живописца, в недалёком будущем начать жить ярко, мощно и насыщенно, как столичная творческая богема и живёт, - не думать о временном и суетном, о преходящем и тленном.
  Профессия художника многое ему, студенту, сулила: она всем подобный вздор на первых порах сулит, как стриптизёрша из бара - любовь до гроба. Но имела и недостаток, зараза этакая! Один, но весьма существенный, безжалостно перечёркивавший все её умопомрачительные достоинства, а именно - отсутствие к вольному и беззаботному существованию средств. Если не было у тебя на тот момент богатых и сердобольных родственников, готовых тебя, как маленького, до гробовой доски поить и кормить, финансово твой талант поддерживать и подпитывать.
  У Гордиевского подобной подпитки не нашлось: с золотой ложкой во рту он, увы, не родился, богатых родителей не имел и не получил наследства от бабушки с дедушкой из Израиля. Источником, из которого он вознамерился черпать для себя средства к существованию, к плодотворной работе творческой - до тех пор, по крайней мере, пока новая работа сама не начнёт кормить и поить всласть, - и стал для него колмогоровский специализированный интернат - место для таких людей идеальное.
  Идеальным здесь было всё: график работы рваный, некаждодневный; зарплата приличная для Москвы; талантливые, всё на ходу схватывающие и понимающие питомцы. Это уникальное учебное заведение будто бы нарочно создавалось для них - таких вот, как Дима, легкомысленных, легкоязычных и легкокрылых парней, не привыкших к рутине, к изнурительному труду, умственному ли, физическому ли - не важно. В интернате всё было не так, как в обычной школе, всё уже изначально способствовало тому, чтобы максимально облегчить и оттенить работу учителя. Здесь не было ни младших и ни средних, самых тяжёлых и канительных классов; и почти не встречались откровенно слабые в умственном и педагогическом плане дети. Воспитанники школы, в основной массе своей, трудились и образовывались самостоятельно, и палки учительской не требовалось из них никому.
  А ещё в интернате никогда не существовало чётко разработанных и расписанных, и кем-то там "наверху" утверждённых планов преподавания математических и физических дисциплин. А, следовательно, - не существовало и прочно-связанных с такими планами контрольных или иных каких проверочных работ, высылаемых из ГорОНО и ОблОНО непрерывным потоком. Здесь не видели никогда и самих представителей этих грозных и всесильных ведомств - людей суровых по должности своей, до крайности высокомерных и строгих, перед которыми трепетали и лебезили преподаватели общеобразовательных школ, которых там все и всегда как огня боялись.
  Здесь же уже с первого дня считалось, от самого отца-основателя шло убеждение, превратившееся в защитный и крайне-надёжный от любых проверок и комиссий барьер, что высокообразованным, высоконравственным и высокоинтеллектуальным педагогам-наставникам, преподававшим в спецшколе, никакие педагогические планы, указы и опоры не потребуются, наоборот - вредны будут. Потому что свободы творчества и мысли лишат, главной изюминки интерната, убьют дух либерализма и демократии. Считалось, что каждый талантливый преподаватель - а иных вроде как и не было тут, не должно было быть по определению, - в сугубо индивидуальном порядке найдёт свой подход и способ верный, чтобы в полном объёме донести до воспитанника священный Знания свет, Добра и научной Истины.
  Здесь даже тетрадок с домашними заданиями никто никогда не проверял, не таскал их огромными пачками ежедневно домой и обратно. Потому как вся система обучения в основе своей была построена исключительно на работе в классе и на полном, как и в Университете, доверии и уважении к ученику.
  - Вы сюда не за тем приехали, чтобы отлёживаться в общежитии на казённых матрацах и откровенно валять дурака, - постоянно внушалось детям. - Всё это вы могли бы с успехом и с большей выгодою для себя делать и в родном дому: для этого не обязательно было в Москву ехать - деньги здесь родительские проедать... А потом... запомните хорошенько, зарубите это на своих носах! - всякий раз глубокомысленно добавляли шибко учёные педагоги, - что нас, наставников, обмануть можно и даже легко обмануть. Себя вот только не обманешь и не проведёшь: поймёте это, когда вырастите...
  Убедительными были слова, убедительными были доводы. Справедливость этих и подобных слов основная масса воспитанников интерната худо ли, бедно ли понимала. Потому и трудилась, не покладая рук. Не за страх - за совесть...
  
  И, наконец, - и было это, может быть, самым главным и самым притягательным условием контракта для отиравшихся и подъедавшихся здесь художников от науки! - в интернате любой учитель математики (а про остальных педагогов и говорить не приходится: те, строго говоря, в интернате по-настоящему никогда и не работали), но даже и учителя математики, профильные и более всех загруженные, в школе Колмогорова работали всего лишь три дня в неделю, по четыре, по пять часов в день. Что уже считалось для них для всех непомерно-большой нагрузкой, соответствующим образом оплачивавшейся. В остальные же дни - а это больше половины недели! - им была предоставлена полная и безоговорочная свобода. И делать они в это время могли всё, что заблагорассудится, могли про школу совсем забыть - и забывали!
   Чем тебе не рай для свободных, не терпящих социальных пут и оков художников, чем не узаконенная, в ранг возведённая лафа! Морочь себе голову круглый год приехавшим из провинции молодым дарованиям, пихай им туда понемногу университетские образовательные азы, которые сам едва-едва сумел постичь когда-то, - и дуй себе тихонечко в свою дуду, ходи каждый день - посвистывай: наслаждайся вволю райской житухой своей, на удивление блатной и завидной. Ведь ты всегда при делах, всегда при еде и питье, да ещё и в большом-пребольшом почёте...
  
  29
  
  Вторым человеком, постоянно преподававшим математику в новом классе Вадика, был Мишулин Вячеслав - 23-летний темноволосый крепыш, накаченный будто бы анаболиками, низкорослый, холёный, медлительный очень как китайский медведь коал. Причём, во всём медлительный, если не сказать тормознутый, - в поступках, движениях и разговорах. Да ещё и красневший при каждом удобном и неудобном случае - да так, как только краснеет девица юная и непорочная в компании подвыпивших срамных баб, разговоры про секс с мужиками ведущих.
  Про этого парня рассказывать нелегко - уже потому, хотя бы, что был он из тех невзрачных и неприметных молодых людей, которые не очаровывают, не притягивают к себе внимание сразу, с первых минут, - как тот же актёр А.Домогаров, к примеру, или Даня Козловский. К таким, наоборот, нужно долго-долго присматриваться и привыкать, постоянно находиться рядом - чтобы вникнуть, понять и оценить по достоинству их неброскую привлекательность и красоту, как внешнюю, так и внутреннюю, которые в любом человеке присутствуют, безусловно, их немалые способности и таланты. И даже с удивлением заметить однажды в их прищуренных острых глазках решительный бесовской огонёк, появляющийся там время от времени и лучше слов говорящий о том, что внутри-то у этих тихих и скромных парней не так уж всё безнадёжно и тускло, как снаружи, и что сила и слава их - впереди, что они ещё всем кузькину мать покажут...
  
  Славик был моложе Гордиевского на десять лет - разница в возрасте огромная. К тому же - был иногородним: приехал учиться в Москву из Кировской области, долгое время жил в общежитии, родственных и дружеских связей почти не имел - до женитьбы на москвичке, по крайней мере. И уже в силу этого (провинциального зависимого статуса своего) вынужден был держаться всё время в тени своего старшего товарища и коллеги по преподавательскому ремеслу, коренного москвича, интеллигента и небожителя Димы, быть его безропотным покорным помощником и вторым номером на уроках. А с учётом летуна-Веселова - и третьим. Тень Гордиевского настолько плотно заслоняла Мишулина в интернате, подавляла и обезличивала его - и без того-то безликого и невзрачного, - что замечать своего молодого учителя и кое-что узнавать про него Вадик начал только к концу девятого класса, то есть проучившись у того аж целый учебный год.
  Он узнал, например, с удивлением, что Мишулин к моменту его, Вадика, поступления в интернат был аспирантом (1972-75 гг.) Математического института имени В.А.Стеклова Академии наук СССР (МИАНа). А до этого в 1965-67 годах учился в колмогоровской спецшколе в 9-м и 10-м классах, и именно у Гордиевского, только-только пришедшего тогда в интернат. Потом Славик обучался на мехмате МГУ (1967-72 гг.), на кафедре высшей алгебры. И научным руководителем у него в Университете и МИАНе был не кто-нибудь, сам Игорь Ростиславович Шафаревич - советский математический вундеркинд и стопроцентный гений, рыцарь в жизни и математике, первый алгебраист страны с середины 1940-х и до начала 1990-х годов включительно, автор уникальнейшего учебника по алгебре, являющегося библиографической редкостью.
  
  ----------------------------------------------------------
  (*) Историческая справка. Игорь Ростиславович, родившийся 3 июня 1923 года в семье профессионального математика Ростислава Степановича Шафаревича, уже в старших классах школы повадился ходить на мехмат и сдавать там экстерном все курсовые экзамены преподавателям. И получилось в итоге так, что по окончании школы он сразу же был зачислен на последний пятый курс, после чего успешно сдал выпускные экзамены вместе со всеми студентами-математиками и получил красный диплом на руки в 1940-м году. Понимай: с отличием окончил Университет в 17 лет. Причём - сложнейший механико-математический факультет, а не какой-нибудь там жур-фак пустопорожний. Случай невероятный в истории МГУ! Может быть даже - единственный!
  Его математическая карьера развивалась стремительно, как вспышка молнии над головой. В 1942 году (в 19 лет) он защищает кандидатскую диссертацию; в 1946-м (в 23 года) - докторскую. И сразу же его принимают на работу в престижный МИАН; а с 1944 года он преподаёт на мехмате. В 1958 году (в 35 лет) его избирают членом-корреспондентом Академии наук СССР, а через год (1959) он удостаивается высшей награды страны - Ленинской премии за фундаментальные работы по теории разрешимых групп. То есть Игорь Ростиславович повторяет стремительный, феерический творческий путь по сути своего тогдашнего кумира и обожателя Э.Галуа, гениального французского математика, идеи и мысли которого (теорию Галуа) он потом развивал и продолжал долгие годы и многого на этом пути добился. И если бы в это время он не связал судьбу с диссидентами (Солженицыным, Сахаровым и другими), не стал бы писать и подписывать коллективных писем протеста (в 1968 году, например, подписал известное "Письмо 99-ти" в поддержку А.Есенина-Вольпина) и не попал по этой причине в опалу, - к 40 годам он запросто стал бы академиком (в Академию наук СССР его избрали лишь в декабре 1991 года, в момент крушения Советского Союза, хотя к тому времени он был уже членом десятка иностранных академий наук)...
  ---------------------------------------------------------
  
  Понятно, что математики уровня Шафаревича не берут в ученики пустых и случайных людей - отбирают студентов тщательно и пристрастно, на перспективу. Перед тем как взять - предлагают попробовать решить задачи и проблемы высшей сложности, на которых проверяют способности кандидатов к плодотворной творческой самостоятельной деятельности, базовый уровень их, математическую подготовку и культуру; а главное - желание быть на передовых рубежах, этакими маршалами-маяками науки. К ним попадают лучшие, безусловно, которые оставляют заметный след в отечественной и мировой математике... И если Славик попал, если прошёл отбор и приглянулся Игорю Ростиславовичу, - значит на то были весомые причины. Это понятно, повторимся.
  Удивительно здесь было другое: 23-летний преподаватель интерната Мишулин своего очевидного математического таланта на уроках перед учениками никак не проявлял. Совершенно! Можно даже сказать, не погрешив против истины, что он свой талант учёного старательно ото всех прятал. Поэтому и выглядел со стороны чуть ли не дурачком, этаким студентом-двоечником, случайно оказавшимся на мехмате, случайно же его закончившим. Это если не знать (что и случилось со Стебловым) про его тесные и достаточно близкие отношения с И.Р.Шафаревичем, который его ещё на третьем курсе мехмата выделил из толпы и взял под свою опеку. И не ошибся, в итоге, если судить теперь, по прошествии лет, на выдающиеся результаты деятельности Славика как учёного...
  
  Видимых целей, которые преследовал аспирант-Мишулин, связав на время свою судьбу с колмогоровской спецшколой, было две, как теперь представляется: пополнение хорошими интернатовскими заработками девяносторублёвой аспирантской стипендии, которой женившемуся в аспирантуре Славику конечно же не хватало; а также - и было это для него может быть даже важнее денег - обретение прочных навыков публичной преподавательской деятельности, которые у него, робкого и косноязычного от природы, совершенно почему-то отсутствовали.
  Славик, хотя и проучился пять лет в Университете, в аспирантуру потом поступил, хорошим студентом и аспирантом числился, - но при этом совсем не умел говорить на людях, у доски выступать не умел, чётко и ясно мысли при всех высказывать, знания и наработки немалые. Поднимаясь всякий раз на подиум или кафедру университетскую, он до неприличия густо краснел, терялся, покрывался потом, путаться начинал, запинаться и заикаться, "в карман за словом лезть", - отчего производил на слушателей на первых порах впечатление жалкое и неприятное, и чрезвычайно для себя невыгодное.
  А поскольку дальнейшую жизнь и судьбу он твёрдо связал с наукой и карьерой академической, где без ораторских навыков - никуда, - то интернат и призван был, по его разумению, ликвидировать имевшуюся у него к робости склонность и косноязычию...
  
  30
  
  Третьего московского учителя Вадика, Веселова Андрея Александровича, не взялся бы живописать, наверное, ни один даже самый грамотный и искусный рассказчик - настолько тот был неуловим, непредсказуем и импульсивен. Характером своим взрывным, неуправляемо-буйным он напоминал ураган или смерч филиппинский, что огромными тёмными грозовыми массами появляется вдруг на небе и уже в следующий миг страшной мощью своей сметает всё на пути. Пошумит, покуражится над землёй такая силища разрушительная, ветряная, наведёт страху на всех, наломает дров, строений и крыш жилищных, воды повсюду намутит, - а через секунду умчится прочь, как ни в чём не бывало, оставляя по себе лишь жуткие, но чрезвычайно уважительные воспоминания.
  Так же вот точно "налетал" на девятый "Б" и ураганистый Веселов, так же крушил и сметал установившуюся там без него идиллию... И так же озорно и самодовольно уносился потом по своим делам в не ведомом никому направлении, никому не докладываясь и не отчитываясь ни перед кем, провожаемый смущёнными взорами учителей и восхищёнными детскими взглядами...
  
  Личную жизнь Веселова и его биографию в интернате Колмогорова доподлинно не знал никто, включая сюда и директора - маленького серого человечка, тихоню, угодника и труса, сильно его, пронырливого еврея со связями, побаивавшегося и потому с ним почти не общавшегося. Как, впрочем, мало общался малообразованный директор и с другими преподавателями-математиками, на которых он как на богов смотрел... Да и сам Веселов, из-за возраста, почти ни с кем из молодых коллег-преподавателей не дружил, пищи для пересудов и сплетен им не давал. И те скудные и редкие о нём сведения, что всё же просачивались по разным каналам в спецшколу, картину являли отрывочную и поверхностную.
  Что было известно про него наверняка, о чём написать можно? Что закончил Андрей Александрович мехмат - являлся профессиональным математиком, то есть; там же, на мехмате, был потом аспирантом, диссертацию защитил, стал кандидатом наук; что было ему в то время, когда Стеблов поступил, далеко за тридцать, был он давно женат и работал в интернате со дня основания, с осени 1963 года... Ещё о нём знали доподлинно, что интернат не являлся единственным его местом службы: работал он также и в ВЗМШ, и в популярных научно-познавательных советских журналах "Квант" (для юношества) и "Математическое просвещение" (для учителей); состоял в оргкомитетах и жюри Московской городской и Всесоюзной математической олимпиад, проводившихся в столице и других городах страны ежегодно; в Москве - в несколько туров... Числился он, кроме этого, и ещё в двух-трёх блатных каких-то местах - теплых, хлебных, необременительных, - все их регулярно "пятого и двадцатого" оббегал, везде получал зарплату - и нигде, ни в одном из них, не работал толком: так умел выгодно поставить себя, шельмец, таким был скользким и ловким на удивление.
  В "Кванте", между прочим, он занимал должность заведующего математическим отделом со дня основания (с января 1970 года) и члена редакционной коллегии, что давало ему беспрепятственную возможность регулярно печатать там разного рода статейки про Евклида с Архимедом и Гаусса, про удивительные свойства чисел е и Пи. Статейки те незатейливыми и мало-утомительными для автора были, никого и ни к чему не обязывающими, можно сказать - смешными. Зато оплачивались, по-видимому, хорошо (ещё бы! ведь Андрей Александрович сам себе там зарплату платил и навряд ли себя обсчитывал!), регулярно принося Веселову в карман приличные дивиденды...
  Но главное, что его в интернате из толпы выделяло и выгодно возвышало над всеми - и учениками, и преподавателями, и администрацией школьной, - так это какая-то по-особому близкая и доверительная с академиком Колмогоровым связь, что многое ему позволяла делать такого, что не дозволялось более никому. Даже и Гордиевскому. Андрей Александрович так вольно и бесшабашно, и так безответственно себя в интернате вёл, по-хозяйски прямо-таки, по-барски, что создавалось впечатление со стороны, что это не он, учитель простой и безвестный, зависит от основателя школы и её куратора, всесильного советского учёного-просветителя, - а пожилой Андрей Николаевич, тёзка его, висит у него на крючке по какой-то непонятной причине. И позволяет ему ввиду этого вытворять в школе всё, что заблагорассудится...
  
  Что ещё можно было бы про Веселова сказать, добавить к его обрывочному и до обидного скудному описанию-портрету? Что был он толстеньким, кругленьким, шустреньким мужичком с густой кучерявой шапкой каштановых волос на голове, носил роговые очки с толстыми стёклами. А ещё он был оптимист прирождённый, законченный, большой весельчак и балагур. Может быть - и кутилка. Любил народные анекдоты, знал их бессчётное множество, собирал везде и мог рассказывать, не стесняясь, даже и на уроках. Рассказывая анекдот, он так самозабвенно и так искренне, порой, хохотал, что одним только смехом своим заражал весь класс, заставлял всех радоваться и веселиться.
  Вот, пожалуй, и всё, что было известно про третьего учителя математики девятого класса "Б", что можно было бы рассказать про него, как на духу поведать: ничего другого про этого человека в памяти авторской не сохранилось. Так что придётся нам с Вами, читатель, здесь остановиться вынужденно и, обречённо вздохнув, жирную точку в рассказе поставить. И довольствоваться в дальнейшем повествовании только лишь этими сведениями, до смешного скудными и короткими...
  
  31
  
  Система преподавания математических дисциплин в классе Стеблова сложилась и оформилась ещё до Вадика - из опыта прежней совместной работы Гордиевского и Мишулина, к которым Веселов лишь изредка примыкал, внося бардак и сумятицу. Без особых споров и разногласий оформленная, она, система, повторялась потом изо дня в день, из месяца в месяц, из четверти в четверть - и никогда, практически, не менялась.
  Происходило всё это так. После второго предупредительного звонка в аудиторию Дима со Славиком важно вваливались, здоровались с учениками по очереди, уже с порога придирчиво осматривали класс на предмет отсутствия кого-либо, выясняли причину отсутствия (скорее - любопытства ради, нежели для принятия административных мер), после чего Мишулин, пройдя к окну, портфель положив на подоконник, почтительно становился возле задней стены, а Гордиевский вразвалочку, не торопясь, направлялся на преподавательский подиум - открывать очередное занятие. Проведя урок-полтора у доски и наговорившись всласть, по-колмогоровски густо мелом вымазавшись, он уступал место заждавшемуся товарищу, а сам в это время, засунув руки в задние карманы джинсов или техасов, начинал вальяжно прохаживаться по классу - отдыхать и перед молоденькими ученицами форсить-козыриться, при этом по-художнически цепко впиваясь глазами в каждую, как потенциальных моделей-натурщиц их оценивая и изучая, точно так. Ходит, бывало, глубокомысленно усмехается себе под нос, девочкам глазки строит, а то и рожицы, и, одновременно, чутко прислушивается к корявым объяснениям Славика, изредка поправляет и уточняет их, вносит по ходу какие-то коррективы... Когда же и Славик, в свою очередь, после проведённого у доски урока, слова начинал "глотать", хрипеть и кашлять, запинаться на каждом слове, пену с губ вытирать, Гордиевский менял его, раскрасневшегося, возвращался на своё излюбленное место на подиуме - и уже не отходил от доски потом до окончания занятий.
  Между двумя этими людьми, по-видимому, уже с первых дней существовала устная договорённость по вопросу разделения преподаваемых в классе предметов, которая на памяти Вадика никогда не нарушалась. По договорённости той Гордиевский отвечал за математический анализ и элементарную математику, Мишулин же, как будущий учёный-алгебраист, - за алгебру и геометрию, что было естественно и понятно.
  Так они всю дорогу потом и работали: если у доски стоял Дима - значит, с уверенностью можно было сказать, что преподавались воспитанникам спецшколы либо элементы дифференциального и интегрального исчисления, либо какая-нибудь тригонометрия школьная; если же на подиум выходил Славик - то, наоборот, доска покрывалась сплошь символами высшей алгебры или аналитической геометрии: всевозможными матрицами и определителями, и многомерными квадратичными формами, задающими метрики математических поверхностей и пространств.
  В целом же, если говорить о самом качестве преподавания, то было оно у обоих, увы, совсем-совсем невысокое. Даже и притом, что Гордиевский, в силу возраста своего и опыта, а также в силу природных артистических способностей, и смотрелся у доски куда выгоднее и предпочтительнее Славика, куда основательнее и подготовленнее того. Но даже и он, коли уж судить по большому счёту, преподавателем был слабеньким, если не сказать - плохим. Хотя и брался всегда за вещи тяжёлые, неподъёмные, требовавшие и знаний немалых, и кругозора математического, таланта; а также полной мобилизации внимания внутреннего, способностей, сил...
  
  32
  
  В основании математического анализа, для справки, который имел честь преподавать в интернате Дима, в котором он большим специалистом считался, лежит фундаментальное понятие предела, непростое и неочевидное совсем. Которое опирается, в свою очередь, на аксиомы Дедекинда и Кантора... или методы, как их ещё называют (тоже, кстати сказать, неочевидные и небесспорные до сих пор для многих корифеев точной науки), для работы с континуумом действительных чисел... Числовой же континуум, или непрерывность математическая, "движение", - это основа основ математики. Понятия невероятно сложные, тонкие и глубокие, мало кому по-настоящему открывающиеся и поддающиеся. Недаром ещё со времён Зенона и его парадоксов древних все попытки дать точную математическую формулировку интуитивному физическому понятию непрерывного движения были и беспомощными и безуспешными, потому как на числовой оси точки расположены всюду плотно, и не существует точки, "следующей" за данной. Попробуй, доходчиво опиши поэтому или грамотно растолкуй кому-то, логически безупречно то есть, что какая-то переменная "х" к чему-то там "непрерывно стремится". Людей, кто в полной мере всё это осознал - всю глубину и важность для математики подобных краеугольных фундаментальных вопросов, - на Земле можно легко перечесть по пальцам: они в исторические анналы все вошли, в "музей" математической славы... И не случайно, наверное, Д.Гильберт, обобщив на рубеже XIX и XX веков весь тысячелетний путь развития мировой математической мысли, выделив в нём ключевые, наиболее уязвимые и значимые проблемы, как шпалы лежащие поперёк естественнонаучной магистрали прогресса и препятствующие дальнейшему победоносному математическому шествию к вершинам мирового Духа, - так вот Д.Гильберт на первое место в списке своих знаменитых проблем поставил именно проблему континуума, которая не решена до сих пор и навряд ли будет решена в обозримом будущем...
  
  В Московском Университете, всенепременно отметим здесь, анализ бесконечно малых для будущих профессиональных математиков всегда преподавали люди талантливые, знающие и многоопытные, обязательно - профессора! То есть люди, которые знали прекрасно все наиболее тонкие, логически уязвимые места своего предмета - "собаку на этом съели", - и которые умели грамотно их обходить, доходчиво объяснять слушателям всё их коварство скрытое, их невероятную глубину и сложность. Они посвящали этому делу всю свою жизнь - без остатка! - всё время свободное, силы, знания богатейшие, талант и опыт. И зарплату получали недаром, не просто так; как и не зря назывались профессорами механико-математического ф-та МГУ. Они были настоящими доками!
  Поэтому-то, доходя в своих лекциях до основ анализа, они "не плавали", не путались в них, "не буксовали" сами - и не заставляли плавать и путаться, и паниковать других - безусых студентов, в первую очередь, студентов-первокурсников. И лекции выходили у них без преувеличения сказочные - доходчивые и увлекательные, в высшей степени аргументированные и качественные...
  
  33
  
  Гордиевский Дмитрий профессором не был, как не был он уже давным-давно и просто математиком - человеком то есть, полностью живущим в мире чисел и знаков, абстрактных образов, формул и теорем, замысловатых математических понятий, определений и аксиом, плоскостных и пространственных кривых, фигур и объектов. И, соответственно, не был тому миру фанатично предан, всё больше и больше переключаясь с годами на художественное ремесло. То, что он смог ухватить и запомнить когда-то на университетских общеобразовательных лекциях, было поверхностно, неясно, неглубоко, было ему не близко уже, не родно, не дорого. А с годами в нём это всё и вовсе притупилось, перепуталось и потускнело.
  И вот эту мешанину тусклую и непотребную, ещё оставшуюся в голове, ещё не стёртую окончательно из его памяти художественными задумками и фантазиями, он и выплёскивал всякий раз с грехом пополам на бедных учеников, их головы и нервы перегружая, детскую память и психику; забивая их молодые и неокрепшие ещё мозги своим потускневшим от времени дилетантским хламом.
  О-малые, О-большие, бесконечно близкие приближения и бесконечно малые величины; окрестности ε, δ, предельные точки последовательностей - эти и многие-многие другие не менее диковинные математические понятия беспрерывно сыпались на головы дуревших с непривычки учеников, производя в них жуткий переполох, смятения чувств немалые. А если принять во внимание, что рассказывались все эти тонкости на языке предикатов и кванторов - новом и ещё непривычном для Вадика и его московских товарищей языке, - то станет более или менее понятным, что творилось в душах и умах приехавших в интернат за мудростью провинциальных пятнадцатилетних пансионеров...
  
  ---------------------------------------------------------
  (*) Здесь попутно скажем ещё, время у читателей отнимая, что современное ε-δ-определение предела, данное миру Коши, при помощи которого только и могут быть логически грамотно и непротиворечиво оформлены и предъявлены для широкого использования такие важнейшие понятия мат-анализа как производная и интеграл, - определение это есть результат многовековых блужданий, вся сложность которого уже в том состоит, что оно - статическое, и переменные в нём физически ни к чему не стремятся. Это тяжело понять без предварительной подготовки, но только таким хитрым образом, таким подходом диковинным и стало возможным многие естественнонаучные парадоксы разрешить, примирить интуицию с логикой, непрерывность математическую и физическую, мир реальный, естественный, с миром абстрактным, миром образов и идей, как примирил в своё время физиков принцип дополнительности Нильса Бора...
  ---------------------------------------------------------
  
  Глубина понимания Гордиевским данных фундаментальных вопросов была, скорое всего, незначительной, потому как он, до предметных тонкостей доходя, до основ, без конца спотыкался там, "плавал", путался безнадежно, лазил за помощью в свои конспекты на глазах всего класса. Но, как и всякий дилетант, раз за разом непроизвольно попадался на один и тот же "крючок", наступал на "старые грабли" - очертя голову, в основания математики лез, в бездонное нутро анализа, куда ему носа совать не следовало бы. И уж тем более, категорически не следовало заводить туда, как проводнику-вредителю, своих учеников - незрелых, не подготовленных предварительно, до таких вещей в основной массе своей не доросших.
  Увязнув в очередной раз в непролазных математических дебрях, не умея логически непротиворечиво выбраться из них без посторонней помощи, он густо краснел и нервничал, начинал у доски пошло дёргаться и суетиться и, оконфуженный, за помощью к Славику обращался: давай, мол, помогай, ядрёна мать! Чего стоишь и молчишь, ухмыляешься?! Ведь ты же как-никак аспирант: какой год уже за партой сидишь безвылазно, за учебниками, штаны протираешь... Но тот тоже краснел как девушка, не умея быстро соображать, да и в анализе сильно не разбираясь; экспромтом в ответ что-то мямлил невразумительное - и неубедительное, естественно, что положения не спасало.
  И тогда преподавателю-дилетанту Диме ничего не оставалось другого, предварительно выругавшись про себя, как доставать из портфеля толстую, потрёпанную временем тетрадь с давнишними университетскими лекциями и прямо у доски, наспех, пытаться разыскать в ней спасительную для себя подсказку.
  Но подсказки нужные на виду не валялись, естественно: быстро он их, как правило, не находил. И оттого он краснел ещё больше, больше прежнего нервничал, суетился.
  И, в итоге, кончалась у него такая "комедия", такая "потеха" весёлая тем, что он махал на проблему рукой безнадежно, быстро стирал с доски написанные там каракули, после чего с чистым сердцем и облегчением отсылал обескураженных и ошалелых воспитанников к Фихтенгольцу - автору фундаментального университетского учебника по дифференциальному и интегральному исчислению, состоящему из трёх довольно-таки пухлых и увесистых томов.
  "Почитайте начало первого тома сами: там об этом обо всём хорошо написано, - было неизменной его отговоркой. - Вам это нужно больше, чем мне, - так что изучайте и пыхтите самостоятельно, ежели учёными собираетесь стать - как наш Славик..."
  Но не только уважаемого Фихтенгольца рекомендовал регулярно почитывать воспитанникам интерната Дима, - он рекомендовал им ещё и Шилова - автора крайне-сложного и путанного, трудно даже и студентами МГУ усвояемого, и Понтрягина с Курантом, Зорича. Да ещё и сборник задач Демидовича всенепременно советовал приобрести и прорешать на досуге, по которому не один десяток лет занимался, набирался практического опыта весь мехмат... А Мишулин Вячеслав, не желая отставать от него, диктовал ребятам и своих любимых и уважаемых авторов. Он называл им учебники Мальцева, Куроша, Александрова, книги Шафаревича и Ленга, входившие тогда в моду в научных кругах; а к ним добавлял ещё и Моденова с Поспеловым, и Погорелова с Постниковым, и того же академика Понтрягина (преуспевшего, несмотря на свою слепоту, практически во всех областях, след там заметный оставившего). Рекомендовал всё сплошь авторов мудрых, высокообразованных и крутолобых, стоявших на передовых рубежах, на недосягаемых научных позициях... Они и книги писали соответствующие, необъятные и неподъёмные новичкам, которые брался изучать ещё и не каждый студент, не каждый аспирант мехмата.
  А воспитанники интерната брались. Брались с жаром, брались за всё! Буквально! Они ведь были ещё очень молоды тогда, наивны, доверчивы и глупы... и очень жадные были - до знаний новых, до книг. Потому что мечтали стать академиками через одного! учёными настоящими!
  А ещё у них было в ту пору много-много сил и детского нерастраченного задора, который звал их вперёд неумолчно, толкал на самые отчаянные, самые необдуманные свершения и поступки, как комсомольцев 1930-х и 40-х годов. Они готовы были штудировать что угодно и сколько угодно! Готовы в небо были взлететь безоглядно и безрассудно! - только команду дай, позови, предложи, сагитируй!
  Преподаватели интерната видели это, ежедневно воочию могли наблюдать не прекращавшийся ни на минуту своих питомцев душевный страстный порыв; дивились ему про себя, втайне очень завидовали - и безжалостно эксплуатировали его, безбожно на нём выезжали...
  
  34
  
  Про Мишулина Вячеслава и его уроки алгебры и геометрии долго нам говорить не придётся, потому как были они и невыразительными и неинтересными. Совсем-совсем. Славик, повторимся, выступать только ещё учился, только ещё постигал азы непростого преподавательского ремесла, как и основы алгебры самой под началом И.Р.Шафаревича. И потому рассчитывать при его объяснениях на что-то полезное и значимое на будущее ученикам спецшколы не приходилось... Наш герой Стеблов, во всяком случае, Славика вообще не понимал, ни единой из его выступлений мыслишки не схватывал - настолько Мишулин тихо, невнятно и неуверенно, а порой и вовсе сумбурно и путанно преподносил материал.
  Записав необходимые главы поэтому из названных и рекомендованных им на уроках книг, алгоритмы решений типовых задач старательно законспектировав, он потом только дожидался вечера, чтобы уже самому, в спокойной, так сказать, обстановке, сидеть и разбираться в предложенном материале, без посторонней помощи постигать его - если ума хватало... А если нет - материал так и оставался непонятым и непознанным. Увы. Обращаться за помощью было не к кому. Консультации внеурочные Славик давал, - но не часто из-за нехватки времени. И основывались они, в основном, на его личных к ученикам симпатиях. И только симпатиями определялось количество и качество их.
  Стеблову Славик не симпатизировал никогда. И потому и не замечал его в классе и школе. И не помогал, соответственно...
  
  35
  
  С домашними заданиями по математике картина в классе Вадика была следующая. Задавали в конце уроков Гордиевский с Мишулиным ученикам список задач по соответствующим темам из Демидовича или того же Моденова, а в начале следующего учебного дня они, не начиная занятий, проводили беглый опрос по поводу возникших при решении домашних задач трудностей. Понимай: копировали точь-в-точь университетскую семинарную систему, работали по ней оба. Товарищи Вадика наперебой называли не получившиеся у них номера из учебников, после чего весь 9 "Б" вместе с преподавателями пытался общими усилиями отыскать решение. Или хотя бы только наметить пути к нему, что тоже было порою не просто.
  В классе Стеблова, надо сказать, достаточно собралось в ту пору на удивление ярких и талантливых ребятишек, хватавших всё на лету, задачи как семечки щёлкавших. Были среди них и призёры, и даже победители Всесоюзной математической олимпиады - скороспелые и стопроцентные гении-самородки, бесценный творческий генофонд страны. Они-то, как правило, и трудились за всех: искали, подсказывали, решали. И в первую очередь, конечно же, они трудились за никудышных своих педагогов, осиливая иногда такие задачи, к которым ни Гордиевский, ни даже аспирант-Мишулин и близко подойти-подступиться не могли, не имея на то элементарных природных способностей. Они, юные гении класса, частенько выручали своих учителей, спасали их от стыда и позора великого, были надёжей и опорой обоим в ежедневных утомительных в интернате трудах, к которым у Димы со Славиком не было особой тяги... Именно они объясняли и разрешали, в итоге, менее даровитым товарищам и подругам многие сомнения и вопросы попутные, возникавшие у тех в процессе обучения; именно они задавали в классе высочайший образовательный уровень, тон.
  Не будь их - добровольных и бескорыстных помощников и подсказчиков! - учебные дела в интернате были бы, наверное, и вовсе плохи...
  
  36
  
  Вторым профилирующим предметом в спецшколе была, как нетрудно догадаться, физика, которая преподавалась в интернате два дня в неделю по два урока в день: в начале недели - двухчасовая лекция, в конце - закрепляющий её двухчасовой семинар; система - в точности университетская.
  Лекции приезжал читать тридцатитрёхлетний доцент физического факультета МГУ по фамилии Скрынников - тихий, интеллигентный, благообразного вида мужчина в огромных роговых очках, закрывавших половину лица его, излишне-полноватый, медлительный и уже заметно лысеющий. И читал он лекции для новобранцев интересным образом - так, будто бы перед ним сидели не желторотые пятнадцатилетние юнцы, только-только ещё начавшие знакомиться в стенах новой школы с мудрёной университетской математической грамотой, лежащей в основе классической физики, а уже полноправные оперившиеся студенты, с успехом прошедшие в Университете начальный курс исчисления бесконечно малых. Современные физические теории: будь то механика или гидродинамика, теория упругости или статика, - уже с первого дня излагались им, как и на родном физфаке, с полномасштабным использованием дифференциалов и интегралов, суть и значение которых тогда только начали объяснять вновь набранным в интернат девятиклассникам школьные педагоги-математики, до которых они в первой четверти ещё даже и не дошли - на пределах застряли.
  Лектор, таким образом, разговаривал на языке, слушателям не знакомом, что было недопустимо с его стороны - и в высшей степени некорректно. Формализмом веяло от этого всего - и безразличием полным. И наплевательским отношением к делу ещё, о котором не болит душа, к которому не лежит сердце.
  Не удивительно поэтому, что большую часть физических лекций Стеблов с товарищами просиживали, выпучивши глаза и в жутком перенапряжении головного мозга, механически занося в тетрадки мудрёные формулы и знаки, значение которых в тот момент они понимали смутно, если понимали вообще... Пользы от таких выступлений, понятное дело, даже если они и делались доцентом МГУ, было мало, а то и не было совсем. И потому они не оставили в памяти Вадика ни малейшего следа, за исключением, может быть, нескольких громких фамилий да не менее громких изобретений прошлого, полные знания о которых впоследствии Стеблов добывал и вырабатывал уже самостоятельно - без чьей-либо сторонней помощи...
  
  37
  
  Физические семинары в новом классе Вадика проходили ещё более "увлекательно", чем даже сами лекции, потому как призваны были, по замыслу их ведущих, готовить исключительно одних лишь гениев - не больше, но и не меньше того. Других учащихся в рассмотрение они не брали и рассчитаны на них, убогих и сирых, не были: "посредственность" могла на физику не ходить, время не отнимать у преподавателей.
  Вёл семинары в девятом "Б" пожилой высокомерный еврей по фамилии Гринберг - огромного роста седой представительный мужчина с печатью усталой скуки и избранности на лице (по виду очень похожий на поэта-песенника И.Резника). Ему помогала некрасивая прыщавая девушка-аспирантка с полными бёдрами и такими же полными икрами на ногах, с холодными водянистыми глазами на лице - тоже еврейка по виду, учившаяся в то время (первая половина 1970-х) на физическом факультете Московского областного пединститута.
  Про Гринберга этого скажем вкратце, по причине отсутствия информации, что был он из породы людей, чьё выпирающее отовсюду высокомерие, помноженное на его природную патологическую брезгливость и спесь, больно стебали по глазам и самолюбию каждого, входившего с ним в сношения, даже и мимолётно-краткие. Мало того, они вызывали в людях немую ответную агрессию вперемешку с яростью, как и устойчивую и плохо скрываемую неприязнь. Всю жизнь проработав учителем в средней школе (в молодости, по слухам, он закончил какой-то пединститут: только-то и всего, как говорится) и ничего не добившись там, ничего из себя, в сущности, не представляя ни в творческом, ни в педагогическом, ни в научном планах, этот человек, однако ж, держался со всеми так, будто бы именно он - и никто другой! - нёс на своих плечах всю славную советскую физическую науку. И будто бы ему одному - единственному и неповторимому! - принадлежат все свершённые в физике в советский период истории открытия, наработки и изобретения. Академики Басов с Прохоровым, во всяком случае, - нобелевские лауреаты! - ему и в подмётки бы драные "не годились", Курчатов с Капицей и Сахаровым! Так он себя самого высоко и важно всегда держал! Так круто себя оценивал!
  Он и занятия строил именно так: я, дескать, - гений, я - титан, я - пуп Вселенной и самый большой прыщ на заднице! Кто видит это и верит, кто в этом не сомневается, тот - за мной, к вершинам мудрости и славы человеческой. Такого человека я буду учить, буду помогать и опекать всемерно. Остальные же не получат от меня ничего, остальным - презрение полное и под нос кукиш с маслом...
  Такое поведение вызывающе-гротесковое было непонятно и неприемлемо никому: даже и учеников-первогодков оно коробило и оскорбляло!... Про коллег-преподавателей и говорить не приходится: Гринберга они переносили с трудом и по возможности старались с ним не общаться. Как и он с ними...
  
  Ещё про Гринберга надо сказать, что, помимо работы в колмогоровском интернате, он являлся также деятельным членом Оргкомитета по подготовке и проведению Всесоюзных физических олимпиад (по слухам, был в близких отношениях с академиком И.К.Кикоином, их отцом-основателем) и потому был хорошо знаком, естественно, с предлагавшимися на тех олимпиадах задачами. Автором их он, безусловно, не был: "калибр" его был не тот, масштаб личности, не смотря на саморекламу. Их придумывали и присылали в Оргкомитет другие - безымянные студенты и аспиранты, как правило, элитных московских вузов, для которых физика не была профессией, для которых физика была судьбой. Но он умел так лихо и быстро сродняться с чужими, блистательно поставленными и сформулированными задачами, так красочно их потом описывать и так живо рассказывать всем про них, то и дело вставляя в рассказы местоимение "Я": "по механике Я предложил Оргкомитету вынести на конкурс в прошлом году такую-то, мол, задачу, по электричеству - такую-то", или, наоборот: "Я подумал-подумал... и решил такую-то задачу по статике на прошлой олимпиаде десятиклассникам не предлагать, потому как посчитал её слишком уж сложной", - что непосвящённому человеку казалось со стороны, что заинтересованный и пламенный представитель всех этих диковинных задачек-головоломок, товарищ Гринберг то есть, и впрямь является их единственным автором и разработчиком.
  Задачи Всесоюзных олимпиад, будь то физических или математических, были традиционно сложны, глубокомысленны и неприступны - и поддавались не многим (недаром же десятиклассников-победителей в советские годы зачисляли в МГУ, МФТИ и МИФИ без экзаменов, делали это с радостью и не разочаровывались потом). Они, задачи, всенепременно требовали кругозора широкого, прозорливости, смекалки научной; плюс к этому, требовали специальной усиленной подготовки и специфически устроенных мозгов. Уже одними постановками своими они выводили приобщавшихся к ним людей на передовые научные рубежи, на вершину современной физической (как и математической) науки, где они и рождались, собственно, откуда и сходили в мир.
  Поэтому-то знание подобного рода задач, близкое знакомство с ними сильно кружило голову таким вот самовлюблённым и тщеславным личностям, как Гринберг, создавало иллюзию у них у всех собственной значимости и избранности, которую они и без того так яростно всю жизнь культивировали и пропагандировали...
  
  38
  
  Семинары-уроки Гринберга проходили так, ни разу не меняясь по сути за всё время его работы: он выходил к доске с неохотой, лениво писал на ней каллиграфическим почерком условие какой-нибудь олимпиадной задачи - не самой простой, как правило, которая, наоборот, самые жаркие споры вызвала и оказалась по силам, в итоге, лишь немногим школьникам страны. После чего, хитро прищурившись и ухмыльнувшись, он в любимое кресло у ближайшего к доске окна садился и начинал царствовать-изгаляться.
  - Ну что? - самодовольно спрашивал он, обращая мутный старческий взор в притихшую аудиторию. - У кого будут какие мысли-идеи по поводу возможного решения?
  Ни мыслей, ни идей в девятом "Б", как правило, не было - ни у кого. Тем более - сразу, навскидку, как требовал того учитель. Как не водилось в новом классе Стеблова и настоящих физиков - парней и девчат понимай, безгранично влюблённых в окружающий материальный мир, в его законы внутренние и устройство; и потому готовых изучать и исследовать его без отдыха и перерыва по 24 часа, ему всего себя целиком отдавать, без остатка!... Математики подобного рода были, и много - почитай что весь класс: набор-то в спецшколу, вспомните, после областных математических олимпиад проходил. Физиков - нет, не было...
  
  -...Ну что, нет ни у кого мыслишек по этой задаче? - подождав с минуту, в другой раз ехидно спрашивал Гринберг учеников, при этом отводя сверлящий похотливый взгляд от стоявшей у задней стенки помощницы-аспирантки, которая всегда смущалась и густо краснела от этого его страстного и откровенного взгляда, нервно ногами перебирала как молодая кобылица весной, машинально бёдра друг о дружку под юбкой тёрла, внутреннее возбуждение стараясь унять. Было заметно со стороны, что она, бедняжка, с трудом себя сдерживает под наплывом чувств, чтобы в объятья старому ловеласу не броситься! И этим своим поведением непристойным оба они лишний раз подтверждали упорно ходившие по интернату слухи (настолько упорные, что через месяц о них уже знали, хорошо наслышаны были вновь набранные в спецшколу ученики) об их довольно-таки странных взаимоотношениях, перешагнувших - и широко! - рамки служебных...
  
  Не получая ответа, довольный Гринберг хмыкал себе под нос, качал задумчиво головой седою.
  - Плохо соображаете, уважаемые граждане, очень плохо, - говорил он со вздохом притворным, окидывая победоносным взором класс, похотливо задерживаясь опять на своей молодой помощнице. - С таким тугим соображением вам в большой науке делать нечего: поверьте мне, старику. Вы там глухими статистами будете... и попками.
  Выдавив из себя такое вот оскорбительно-безнадежное пожелание классу, причём - с удовольствием, как всегда казалась Стеблову, он, как милостыню убогим, начинал давать первые по предложенной задаче подсказки... Потом давал вторые, третьи, - если первые не помогали...
  
  Два-три ученика, колебавшиеся между физикой и математикой, знак равенства между этими дисциплинами в школе ставившие, хватались за эти подсказки с жаром и начинали пробовать, по мере сил, приблизиться к загадочному решению. Другие же воспитанники, в числе которых был и наш герой Вадик, пристыжённые напутственными словами о будущей своей судьбе - безрадостной, как предрекалось, и бесперспективной, - кисло сидели за партами, понуро брови насупив, и только поминутно взглядывали на часы, ничего из происходящего не понимая. Много ли было пользы им от такого рода задач и таких семинаров? - судите сами, читатель...
  
  39
  
  Остальные предметы в школе Колмогорова носили ярко выраженный декоративно-подчинённый характер и, казалось, существовали в расписании лишь затем, чтобы заполнять, по возможности, образовывавшиеся там от математики и физики пустоты. Да ещё чтобы необходимые формальности соблюдать - самые минимальные и необременительные - по отношению к существовавшей в те годы в стране школьной общеобразовательной системе, которую для воспитанников интерната никто, естественно, не отменял - де-юре, но не де-факто. Всерьёз же, однако ж, непрофильные предметы руководителями спецшколы, профессиональными математиками по преимуществу, никогда особенно не рассматривались, и их можно было поэтому не сильно-то и учить. На них, по правде говоря, даже и ходить-то было не обязательно. Во всяком случае - не на каждый урок. Потому как оценки по непрофилирующим дисциплинам выставлялись в школе в точном соответствии с оценками по математике, фактически копировались с них.
  Даже и физика отступала здесь на второй план (как бы ни хорохорился в интернате Гринберг, гения-небожителя из себя ни строил), и её звонкий голос нигде особенно-то не учитывался: ни на каких педсоветах и совещаниях, планёрках еженедельных. "Учи математику, вгрызайся в неё, отдавай ей, королеве наук, весь жар и пламень души и всё свободное время, - словно бы разносилось изо дня в день по всем аудиториям и коридорам спецшколы путеводное интернатовское правило, негласный здешний девиз. - И можешь не думать более ни о чём - ни о каких других предметах и курсах. Все они в сравнение с математикой - ерунда, обыкновенный, без палочки, ноль. Все беззастенчиво пользуются всю жизнь её диковинными плодами. Они, элементарно, не могут без универсального математического языка обойтись, шагу ступить не сумеют: ни физика с химией современные, ни биология с географией и лингвистикой. Потому что они на удивление несамостоятельны в творчестве своём, не самодостаточны и вторичны... Ну и пусть тогда тихо сидят в стороне и не разевают ртов, как нам жить и действовать - не указывают! Нам, математикам-первопроходцам и первородцам, не нужны помощники и советчики из других наук: мы сами с усами, как говорится, и как-нибудь без них обойдёмся..."
  Так или почти так думало в интернате подавляющее большинство педагогов, профессиональных математиков по образованию, в чём с ними солидаризировались, безусловно, и многочисленные ученики. Мысли такие и настроения, привнесённые в интернат из Университета, с механико-математического факультета его, довольно быстро получили здесь практическое воплощение. Они материализовались в дела, заключавшиеся в первую очередь в том, что большинство непрофилирующих дисциплин с негласного одобрения руководства превращались воспитанниками спецшколы в обыкновенные посиделки: весёлые, непринуждённые, необременительные... и не обязывающие никого и ни к чему - ни питомцев самих, ни их наставников.
  Формально это приводило вроде бы к некоторой однобокости образования. На самом же деле это сберегало огромное количество времени у учеников. Да и здоровья - тоже. Сбережённое время и силы воспитанники интерната могли пускать - и пускали - на изучение любимого предмета, ради которого, собственно, они и приехали в Москву, из-за которого лихо так побросали родные дома и семьи.
  Педагоги-нематематики, отбывавшие в школе Колмогорова время по факту за хорошие заработки и стаж, и большими либералами слывшие, этакими душками-паиньками, закрывали глаза на подобное развитие событий, очень даже для многих из них выгодное. Выброшенные на обочину интернатовского образовательного процесса и не имея возможности - да и желания особенного! - бороться с подобного рода глумлением над собой и своими предметами, - они, маргиналы и попки, пигмеи педагогические, старались в своей шутовской роли, что изначально была уготована им, лишь не мешать приехавшим в Москву молодым дарованиям самим выбирать и творить судьбу; самим воротить, а потом и расплачиваться сполна за все самостоятельно совершаемые здесь деяния и поступки...
  
  40
  
  Интернат своими порядками и устройством внутренней жизни производил на новобранца-Стеблова впечатление противоречивое и предельно-странное с первых же дней, если не сказать диковинное. С одной стороны, внешней или парадно-фасадной, формальной, - здесь была полувоенная, почти что казарменная дисциплина на уроках, в столовой и общежитии, обилие администраторов, завучей и педагогов, комендантов и воспитателей всех рангов, статусов и мастей, технических работников, с утра и до вечера царственно разгуливавших по школе из конца в конец и следивших за целостностью классов и оборудования, порядком и тишиной. С другой стороны, содержательной или педагогической в собственном смысле этого слова, - наблюдались совершеннейшее равнодушие и бесконтрольность со стороны тех же самых воспитателей и учителей, которым было глубоко плевать на детишек - и это мягко сказано. Все они, зорко следя за заправкой кроватей, чистотой в умывальных комнатах и туалетах, блеском полов в общежитии и учебном корпусе, наличием стёкол в окнах, пригодностью столов и дверей, относились к вверенным им питомцам на удивление бесстрастно и холодно, без души. Как только женщины по вызову, проститутки так называемые, должны относиться, наверное, к бесконечно-меняющимся клиентам, что не затрагивают ни в малой степени их ледяных сердец, одной лишь выгодою и корыстью пропитанных.
  Такие же холод и лёд внутри, за очень и очень редким исключением, были и у основной массы работников школы, собою только ежеминутно занятых - своими делами, заботами и проблемами; выходными, переработками, отгулами и отпусками; своими доходами, наконец, из-за которых нешуточные страсти кипели. Почувствовал это Вадик быстро - не проучившись в интернате и четверти, месяца там не прожив. И открытие это расстроило его несказанно.
  "Я никому здесь не буду нужен, ни-ко-му", - подумал он, помнится, уже в первый по приезду день, провожая отца домой по длинному интернатовскому переходу. И мысль эта простая и очевидная до жути, и очень обидная, безусловно, а для приезжего 15-летнего паренька - горькая и страшная вообще, - подобная мысль ещё не раз приходила ему на ум в тот первый для него в столице год - памятный, нервный, тяжёлый, чрезвычайно во всех отношениях насыщенный...
  
  41
  
  Учебный день в интернате - если непосредственно к распорядку теперь перейти - начинался в семь часов утра включением на полную мощь установленных в каждой жилой комнате общежития радиодинамиков, из которых громовыми беспрерывными потоками начинали сыпаться после этого на головы спящих воспитанников бравые советские песни. Сразу же за песнями начинался обход, и в комнатах поочерёдно появлялись то грозная золотозубая комендантша, вечно всем недовольная, то заспанные дежурные воспитатели, при виде которых у пансионеров пропадали последние остатки сна. Дети скорёхонько выпрыгивали из постелей и начинали также скоро и суетно выполнять предписанные им процедуры: кровати свои заправлять по строго установленному образцу, потом тщательно убирать жилые комнаты (комендантша за этим следила особенно строго), потом дружно шли умываться и одеваться. После чего, прихватив с собой необходимые в тот день учебники, они общей массой направлялись в столовую, находившуюся в торце учебного корпуса... В общежитии после этого делать им уже было нечего, и оно закрывалось на ключ до четырнадцати часов - времени, когда заканчивался в школе последний урок и воспитанникам разрешалось вернуться назад в свои комнаты.
  Завтрак начинался ровно в восемь и длился сорок пять минут. Первыми завтракали и уходили десятиклассники; а уже после них за столы садился девятый класс всей своей массой... Без пятнадцати минут девять девятиклассникам нужно было быстренько всё доедать и также быстренько из-за столов подниматься, относить в мойку грязную после себя посуду, возвращаться, ставить на столы стулья ножками вверх, чтобы уборщице, столовую к обеду готовившей, легче было полы мыть. И только после этого они должны были идти в аудитории на второй или третий этаж - занимать там отведённые им места в классах.
  В девять часов утра начинались сами занятия...
  
  42
  
  Отсидев за партами ежедневно (кроме воскресенья - единственного выходного дня) положенные по расписанию пять уроков, воспитанники школы шли обедать по очереди (десятиклассники с девятиклассниками в обед менялись местами). А после обеда все пансионеры возвращались в комнаты и отдыхали там до шестнадцати часов: валялись, как правило, на кроватях животами вверх, дремали или просто баловались или разговаривали. Это было личное время каждого ученика, - и распоряжаться им вольно было как кому заблагорассудится.
  С шестнадцати до двадцати трех часов - времени отбоя и выключения в общежитии света - в интернате Колмогорова значились по плану интенсивные индивидуальные занятия учащихся, которые прерывались лишь коротким получасовым полдником и последующим 45-минутным ужином, достаточно скудным, как правило, постным. И эти послеобеденные шесть часов, по замыслу разработчиков, воспитанники спецшколы всенепременно должны были сидеть за партами читальных залов и упорно и старательно закреплять в индивидуальном порядке то, что давалось им педагогами на дневных уроках.
  В одиннадцать часов вечера по расписанию значился отбой и последующий сон глубокий, когда, формально, запрещалось всякое по интернату хождение, и дети, по-хорошему если, по-взрослому, должны были бы отдыхать, набираться сил и здоровья к новому учебному дню, студить нервы и голову...
  
  43
  
  Так всё должно, обязано было быть в идеале, в задумках авторских, радужных. Так планировали и расписывали распорядок дня в своих больших, шикарно обставленных кабинетах руководители университетской спецшколы: академик А.Н.Колмогоров с товарищами. И выходило это у них на бумаге, скорее всего, гладко и красиво очень: такая распрекрасная их питомцев ожидала по их плану жизнь, самостоятельная и свободная, в творческом отношении предельно-увлекательная и насыщенная.
  План, однако же, - планом, задумки - задумками, мечты - мечтами, - но реальная-то жизнь, не вымышленная, не бумажная, гораздо сложнее любых рациональных схем и куда более замысловатее и закрученнее. Она, увы, - не бумага и не шахматная доска, а люди в ней - не пустышки и не безмозглые пешки. Тем более, если люди эти - пятнадцатилетние, до жизни жадные сорванцы, на целых два года вдруг оставшиеся одни - без родительского охранительного догляда. И где оставшиеся?! - в Москве! - чудном, величественном городе сказочной красоты, где во всякое время есть на что посмотреть, где успевай только деньги платить и переставлять молодые ножки. Попробуй, удержи ты их, пострелят, в четырёх бетонных стенах, заставь, непосед и шкодников, полноценно жить и учиться!
  Собранные по Центральной России придирчивым экзаменационным ситом и потом запертые всей массой своей в одном из двух корпусов интернатовского перенаселённого общежития, одногодки Вадика и он сам, отсидев за партой утренние уроки, пообедав потом и вернувшись в комнаты, первым делом, естественно, начали активно знакомиться между собой, активно приглядываться и примериваться друг к другу... И выслушивать рассказы, конечно же, новоиспечённых товарищей про родные школы и города, любимых девушек, друзей и учителей; и про оставленных дома родителей, безусловно, большинство из которых оказались вдруг большими-пребольшими начальниками.
  Длинными были те рассказы, живыми, красочными, увлекательными. Не один час отняли они у ребят, не один день даже...
  
  44
  
  Наговорившись и наслушавшись всласть, наскоро перезнакомившись и передружившись, приехавшие в интернат дети, подгоняемые всеобщим воодушевлением, дружно бросились осматривать после уроков Москву, оказавшую на них уже в первый день неизгладимо-незабываемое впечатление.
  Сначала они оббегали и осмотрели Давыдково - невзрачный столичный район, достаточно захолустный и примитивный в те годы, район чисто-спальный. Его главными достопримечательностями, как выяснилось, были Кунцевская дача Сталина, высоченным зелёным забором от посторонних глаз отгороженная и еловым бором, да ещё недавно открытый универмаг "Минск" - огромный по тем временам магазин, просторный, светлый, солидный, с большим размахом построенный. Размах его определялся тем, главным образом, что располагался он на правительственной трассе, соединявшей Кремль с дачею Генерального секретаря ЦК КПСС в Заречье, ввиду чего призван был, по замыслу подхалимов, ежедневно ласкать взор Брежнева Леонида Ильича - правителя ещё достаточно бодрого в те годы и крепкого. Местоположением магазина определялся и ассортимент, даже и для столичной небедной Москвы богатый! Там частенько продавались вещи и обувь, и, особенно, фрукты диковинные - и заграничные и заморские, - какие больше не продавались нигде: ни в самом ГУМе, ни в том же Елисеевском.
  Так, в "Минске" Стеблов впервые в жизни диковинные бананы увидел - жёлтые, длинные, аппетитные, обильное слюноотделение вызвавшие. А ещё - финики, манго, ананасы пахучие; и даже всё это домой пару раз возил - попробовать и насладиться, почувствовать во рту "букет". Здесь же он иногда покупал себе и семье добротную обувь, рубашки, куртки модные, хотя подобными просьбами родители не часто обременяли его...
  
  45
  
  Других значимых мест в их районе не было. И любопытные дети вынужденно перекинули взор на соседний Кутузовский проспект, широченной заасфальтированной лентой тянувшийся от Триумфальной арки до Киевского вокзала. Это была уже Москва - настоящая, грандиозная, монументально-могучая. Она поражала и покоряла сразу же, с первых секунд, приводила в трепет и ужас одновременно, в восторг неописуемый. Здесь уже вовсю ощущалась Великодержавная мощь страны, молодым российским парням, потенциальным будущим воинам и защитникам, особо любезная и желанная, Державный же размах и сила советской, по масштабу невиданной государственности.
  Ну а далее взорам юных провинциалов с неизбежностью открывался проспект Калинина с высоченными административными зданиями в форме распахнутых настежь книг и огромнейшим Домом книги посередине, Моховая с изумительным по красоте домом Пашкова в начале, Манежем и Университетом в конце... Ну и, конечно же, Красная площадь с Кремлём, Мавзолеем, Покровским собором, зданием ГУМа посередине, красивейшим Историческим музеем, памятником Минину и Пожарскому возле Спасских ворот, совокупно являвшими собой как бы незыблемый древний фасад или историческое лицо красавицы-Москвы, не меркнущее, не стареющее с годами. А через неё - неизмеримо-прекрасный лик и всего государства Российского. Сама История будто бы открывала здесь приходившим на площадь парням своё бурлящее огненное нутро - дымящееся, кроваво-красное, - впускала их, от радости и гордости очумевших, рты от восторга дружно разинувших, в свои седые дремучие недра. Здесь можно было как к матери руками к Ней, Истории, прикоснуться, как Плащаницу потрогать благоговейно - чтобы реально на себе ощутить Дух прежних, достопочтенных, достопамятных и достославных времён, приобщиться к делам и подвигам своих воистину великих предков.
  Приобщение такое было в высшей степени полезным и нужным новым товарищам Вадика и ему самому, - вернее и надёжнее всяких речей и книг оно ребят окрыляло и вдохновляло! А ещё: наглядно показывало им всем - в момент притихшим и присмиревшим, здорово побледневшим и возгордившимся! - неизбывную мощь и прелесть загадочной русской души, её природные неиссякаемые талант и силу...
  
  После Красной площади ребята перешли на осмотр главных магазинов столицы: на ГУМ и ЦУМ, Детский Мир и Петровский Пассаж, - от которых тоже не денешься никуда и которые по-своему поражают воображение провинциалов своим размахам внутренним и убранством, и обилием всевозможных товаров, свезённых сюда как на выставку со всей огромной страны. Всё это - лишь малый перечень того, что успели объехать, обегать и осмотреть в сентябре вновь набранные в интернат девятиклассники. Замечательных мест в Москве - не счесть: успевай только строить планы да вертеть по сторонам головой, да от восторга щуриться и охать. И пошустрее переставлять при этом, повторим, ещё не сбитые дорогами ноги, и также шустро перескакивать из одного общественного транспорта в другой, - благо, что проезд по Москве стоил тогда копейки.
  Времени вот только такой пристальный и пристрастный осмотр отнимал уйму, вернуть которое назад уже не представлялось возможным. Но кто и когда думал и думает о таких "мелочах" в свои молодые годы!...
  
  46
  
  На знакомство друг с другом, окрестностями и столицей у вновь прибывших в школу Колмогорова учеников ушло, почитай, больше месяца. И сентябрьско-октябрьский период тот, и об этом можно заявить твёрдо, был самым счастливым и самым запоминающимся в их так рано начавшейся самостоятельной жизни, её огромным светлым пятном. Новый город, новые люди, новая жизнь... И целое море новых, незабываемо-ярких впечатлений, которые сыпались на головы новобранцев сплошным ежедневным потоком и которые каждому из них не очень-то хотелось и прерывать.
  "К чёрту учебники и задачи, к чёрту учебный, обязанный быть непрерывным, процесс! Да здравствует свобода и молодость, и столичная разудалая жизнь! Только она одна имеет смысл и значение! и цену реальную, высоченную, которую совсем не жалко за неё платить!... Поживём такой воистину-райской жизнью ещё чуть-чуть, пока тепло и светло, солнечно и приятно на улице; пока празднично, соответственно, на душе, - не сговариваясь, решили для себя новобранцы, планы на будущее по вечерам выстраивая. - А потом, когда зарядят дожди, и станет сыро, темно и холодно, и не захочется и носу за дверь высунуть, - тогда-то и сядем за конспекты и книги дружно, которые от нас не уйдут, подождать могут... Мы и так-де уже молодцы: живём и учимся в Москве - в спецшколе университетской, главной. Из которой до МГУ - рукой подать. И туда мы все через пару годков поступим. Андрей Николаевич Колмогоров поможет нам, обязательно поможет! Не затем же, в самом-то деле, создавал он свой интернат, приглашал нас сюда из разных мест, возится здесь с нами - чтобы потом над нами же и посмеяться, кукиш нам показать?! Зачем ему, заслуженному учёному, академику и Герою, светиле, это нужно, такой дешёвый обман?!... И в рекламной брошюре написано было, что колмогоровский интернат - кузница кадров для Университета; что поступают туда практически все выпускники - все желающие, во всяком случае... Нет, не бросит нас Андрей Николаевич, уважаемый, на произвол судьбы, не посмеет бросить. Иначе, глупо будет выглядеть это всё с его стороны, глупо - и непонятно..."
  С таким настроением куражно-бравым и прожили свою первую московскую четверть большинство девятиклассников спецшколы, с такими именно мыслями они все или почти все и учились. Что успевали понять и запомнить в классе, - то и оставалось у них в головах. И большего они туда заносить не спешили.
  Удивительно, но об этом в школе не встревожился никто! - из тех, кому положено было об этом встревожиться по долгу службы: ни администрация, ни воспитатели, ни её многочисленные учителя, функции которых были распределены таким хитрым образом, что большую часть времени их воспитанники оставались предоставленными сами себе, были безнадзорными, то есть.
  Учителя, даже и математики, на уроках отбарабанив положенное, с лёгким сердцем разъезжались вскорости по домам, считая свою задачу выполненной. Интернат для большинства из них был очень удобным и чрезвычайно выгодным предприятием - назовём вещи своими именами! - где они ловко обделывали делишки и цели преследовали эгоистические, умело прикрываясь при этом высоким учительским званием, почётным и уважаемым во все времена. Они хранили здесь трудовые книжки, играючи зарабатывая себе под старость необходимый для пенсии стаж, получали за здорово живёшь приличную по тем временам зарплату, вполне достаточную для того, чтобы вести в Москве жизнь безбедную и сытую. А на худой конец, они тренировали-вырабатывали в интернате будущие профессорско-преподавательские навыки, а то и просто отсиживались как тюлени на лежбище, рассматривая школу как временную и весьма удобную для себя передышку, не требующую от них ничего: никаких чрезмерных затрат и усилий.
  "Вас сюда никто силком не тянул, - любили повторять они раз за разом присказку Гордиевского. - Приехали учиться - учитесь; не хотите - уезжайте домой, не морочьте нам и себе головы. Мы не обязаны здесь с вами нянчиться как с грудными детьми, следить за каждым вашим шагом: привыкайте пыхтеть и трудиться самостоятельно. Мамки и няньки учёным не нужны - помните об этом; как и о тех деньгах, разумеется, какие ежемесячно платят за вас ваши родители..."
  Подобным манером, откровенным и жёстким, воспитывались дети, прибывшие за знаниями в Москву, так они незатейливо и цинично здесь с первого дня наставлялись, самостоятельными в пятнадцать лет становясь и за судьбу ответственными. Педагогов же настоящих - людей, понимай, для которых обучение и воспитание чужих детей являлось бы смыслом жизненным, а школа была бы домом родным, с которым они не торопились расставаться, от которого не бежали бы всякий раз, сломя голову, как от чумы, а на уроках украдкой на часы не взглядывали, не думали о мольбертах, редакциях и аспирантурах, - таких в интернате не было, к сожалению. Вадик таких преподавателей не встречал, если быть совсем точным и справедливым...
  
  47
  
  А у воспитателей школы - людей правильных, в целом, бывалых и добросовестных, но малообразованных и некомпетентных, - были свои обязанности; как и свои отговорки и настроения, само собой. И тоже вполне резонные и понятные; и вполне законные, надо признать. Воспитателями, строго говоря, их и назвать-то было нельзя - потому как воспитанием подрастающего поколения они сроду не занимались. Все они, как один, были техническими работниками по факту - и только, - в обязанности которым, как уже говорилось, вменялось следить лишь за техническим состоянием вверенных им помещений и бытовыми проблемами пансионеров: обеспечением их чистым постельным бельём, мылом и стиркой личных вещей в прачечной комнате. И за тем ещё, чтобы дети не нарушали заведённый в интернате режим: поднимались вовремя по утрам, вовремя уходили и возвращались с занятий, не портили мебель, сантехнику, стиральные машины и утюги в прачечной комнате, пожара там не устроили сдуру. И чтобы не водили к себе никого - ни посторонних людей, ни друзей и подруг: это было у воспитателей тоже главным.
  А чем детишки занимаются в свободное время: куда ходят, что делают, куда ездят, что учат и учат ли вообще? - это воспитателей волновало мало, а если сказать по правде - не волновало совсем. Главное, чтобы их подопечные, уезжая, возвращались назад и, по возможности, целыми и невредимыми. Чтобы не было с ними, гуляющими, хлопот: чтобы потом ни перед кем за них, сорванцов, не отчитываться. Всё остальное было не их делом. За остальное, по задумке авторской, колмогоровской или ещё кого, голова была обязана болеть у администрации и учителей - главных персонажей в спецшколе.
  "А мы - люди маленькие, люди тёмные, - шептался между собой обслуживающий персонал, обсуждая наедине своё положение и поведение, и настрой рабочий. - С нас, как говорится, и взятки гладки. Пускай учителя за ними следят и проверяют: у них зарплата-то поболее нашей будет... Вот и пускай за денежки свои немалые побегают-почешутся: они все умные тут у нас, все шибко образованные, все - аспиранты и кандидаты!... Вот и пусть учат и пусть воспитывают как хотят. А мы поглядим на них со стороны, да порадуемся..."
  "...А ребята наши хорошие, в целом, - добавляли воспитатели, чуть подумав, к своим разговорам приватным уже личные оценки питомцев школы, - тихие, в основном, спокойные, вежливые, рассудительные. Не пьют, не хулиганят как в других общежитиях, стёкла и морды себе не бьют, на койках до обеда не валяются с перепою, девок срамных не водят по ночам и оргий в комнатах не устраивают... И с нами всегда приветливы да ласковы, - так чего ж ещё от них и желать? чего воспитывать-то? Их дома всех давно уже воспитали. Родители..."
  В таких рассуждениях и душе-излияниях тайных, признаемся, была и правда своя сермяжная, и логика. И осуждать за подобные мысли и разговоры людей, обделённых положением и зарплатой, тем более - обижаться на них, было бы и не правильно, и нечестно...
  
  48
  
  Таким в интернате было положение дел на момент поступления в него Стеблова Вадика, такие господствовали порядки - достаточно странные, согласитесь, для учебного заведения, претендовавшего с первого дня на роль элитарного... или правофлангового, как тогда говорили. Все думали здесь о своём, о себе заботились каждый день, "ломали" и напрягали головы. И никто не думал и не заботился о главном - о приехавших в школу детях. Ввиду чего оставшиеся без призора воспитанники получили уникальнейшую возможность в течение последующих двух лет самостоятельно выстраивать свою молодую жизнь - по собственным, так сказать, стихийно рождавшимся внутри лекалам.
  Они могли учиться всё это время, ценя и сберегая каждый свой школьный день и каждую свободную минуту, хотя сделать им это было достаточно сложно в обстановке чрезмерной интернатовской перенаселённости и перегруженности людьми: железную для этого надо было иметь волю, - а могли и не учиться: месяцами валять дурака, или по Москве носиться. Могли читать и решать беспрерывно, безвылазно в читальных залах париться, посещать дополнительные семинары и спецкурсы, - а могли и на койках в общаге часами валяться и не читать и не решать ничего: просто отдыхать и кроссворды разгадывать, отлёживать бока и о пустяках трепаться. Никто не контролировал их, не проверял; не подстёгивал, не заставлял и не следил за ними.
  Даже и за плохие оценки (редкое в интернате явление) их никто не ругал! - настолько всё было свободно здесь, демократично и подчёркнуто либерально!...
  
  49
  
  Порядки такие вольные были занесены в спецшколу всё из того же Университета, являлись, по сути, копией их - с той лишь существенной разницей, что студенты мехмата люди взрослые были, определившиеся и оперившиеся по преимуществу, не за аттестат учившиеся, а за диплом и профессию будущую; над которыми, ввиду этого, на протяжение всего времени, всех пяти студенческих лет, висели регулярные тяжелейшие сессии и экзамены, от исхода которых напрямую зависела их судьба. И стипендия студенческая, сорокарублёвая, - совсем не маленькая по тем временам! - терять которую не очень-то кому и хотелось.
  Стипендия и сессии, таким образом, если языком теории автоматического регулирования говорить, обеспечивали в Университете довольно-таки жёсткую обратную связь - действенную и продуктивную, эффективно и безотказно работавшую, - которую надёжно проверила сама жизнь и время, и которой в школе Колмогорова не было, увы. Вместо регулярных и тщательных полугодовых аттестаций до изнеможения по всем дисциплинам и курсам здесь были личная воля и желание самих учащихся что-то решать и учить, их прилежание ежедневное и настрой, их добросовестность, наконец, и элементарная честность.
  "Дома-то у себя они все честно трудились, - считали "добренькие" учителя, слагавшие с себя за итоговый результат ответственность. - А здесь-то с чего вдруг должны сачковать и дурака-валянием заниматься? Они же не лоботрясы, не двоечники по натуре, не лежебоки!"
  Проверки в спецшколе, правда, - если уж быть совсем точным и справедливым, - проводились зимой и весной: "зачёты" так называемые, - но только по математике и по физике. Это, во-первых. А во-вторых, проводились они формально, для галочки, и походили больше на посиделки - или на дружеское собеседование, в лучшем случае, которое никого и ни к чему не обязывало, не ломало судьбу, к отчислению не приводило.
  А "стипендию" ученикам ежемесячно выплачивали родители из собственного кармана. Причём, платили они её как бы в двойном размере. Детишкам своим, простодушно в Москву умчавшимся, - на столичное житьё-бытьё: на проезд по городу и дополнительное питание, экскурсии, одежду, книги. Спецшколе - за обучение и содержание этих же самых детей, - что как раз и тянуло в денежном размере, если всё скрупулёзно подсчитать и округлить, на пару студенческих полноценных стипендий: ежемесячно на 70-80 советских рублей. Деньги совсем не маленькие, поверьте!
   Для доброй половины семей приехавших в Москву вундеркиндов, в числе которых была и рабочая семья Стебловых, такая плата за учёбу сына или дочери была уже почти что предельной. И им приходилось поэтому потуже затягивать пояса, экономить дома на всём, во всём себя ужимать и отказывать.
  Зато для самих ребятишек, воспитанников спецшколы, родительские трудовые денежки, по мере их поступления на московские банковские счета, роль играли наиважнейшую. Они автоматически превращаясь для них в этакую охранительную индульгенцию, или надежнейший гарант того, что из интерната их уже никто и никогда не выгонит - как бы после этого они ни учились и как бы там себя ни вели. В этом, отметим здесь мимоходом, и состоит главный грех и главный порок всех денежно-финансовых отношений в школе, именно в этом неэффективность платного образования заключается, которое тугой кошелёк, мошна так называемая губит и гробит прямо-таки на корню. Потому что богатеньких бездарей и пройдох стальной бронёй от трудностей и проблем отгораживает, от тех же самых учителей и их наказаний...
  Охранительную систему эту смышлёные ребятишки на себе быстро почувствовали: вундеркиндами слыли не зря. И понимание истинного положения дел в новой школе не очень-то стимулировало поэтому их образовательную активность; как не стимулировала её ни в малейшей степени и чрезмерная загруженность интернатовского двухкорпусного общежития, вероятно рассчитанного первоначально на куда меньшее количество жильцов.
  
  ---------------------------------------------------------
  (*) И ещё здесь заметим по ходу дела, раз уж про жилищные условия зашёл вопрос, что человеческое общежитие во все времена было и остаётся штукой коварной и малоприятной. Уже тем, хотя бы, что неотвратимо и безжалостно подчиняет волю отдельно взятого индивида своей коллективной воле, нивелирует и размазывает её, низводит до такого предела, за которым уже теряется личность, за которым гуляют "стада". Чем крупнее и разношерстнее людская масса, собранная под одной крышей, - тем сильнее и жёстче влияние её, способное перемолоть-перетереть любого; превратить его - изначально самобытного и яркого человечка, от рождения "сучковатого" и "угловатого" - в говорящее, гладко "оструганное" существо, тупое, безликое и безвольное, лишённое всякой индивидуальности.
  В общежития можно собираться на время для решения глобальных задач: войны выигрывать, например, гигантские заводы и плотины с каналами строить, ликвидировать последствия катастроф, - но долго в общежитии жить нельзя. И уж совсем невозможно в нём заниматься творчеством.
  Творчество - сугубо индивидуальный процесс, непостижимо и невероятно тонкий, необходимо требующий тишины, покоя полного, полной сосредоточенности. Требующий того, одним словом, против чего выступает активно и с чем всегда так яростно борется коллектив. Тишина, покой, одиночество просто обязаны быть, ввиду этого, непременными атрибутами любого учебного заведения, претендующего на роль элитарного. И охраняться там самым строгим и самым жёстким образом.
  Это прекрасно понимали, судя по результатам, в XVIII-ом веке в Благородном пансионе Хераскова М.М., где и комнаты отдельные пансионерам предоставлялись, и воспитатели личные, и индивидуальные на год планы. И совсем не понимали, похоже, в веке XX-ом в интернате академика Колмогорова, не желали понимать: создавали интернат для галочки, для славы личной и обогащения.
  Забитые до отказа комнаты обоих интернатовских корпусов, и полная бесконтрольность учащихся со стороны администрации школы - яркое тому подтверждение...
  ----------------------------------------------------------
  
  По прошествии первых недель новобранцы-девятиклассники, вволю набегавшиеся по Москве и перезнакомившиеся друг с другом, и даже уже успевшие соседям по комнате поднадоесть, а кое с кем и перессориться-переругаться, - девятиклассники всё же начали понемногу втягиваться в учёбу. Библиотеку принялись посещать и читальные залы, больше обращать внимания на заданный на дом материал. Однако же, делали они это всё равно не так, как того от них требовалось и как ещё недавно совсем они занимались дома - не так старательно и продуктивно, и целеустремлённо, главное. Любая шалость или забава чья-то, которым не видно было конца, или придуманная кем-то игра надолго притягивали их внимание и, соответственно, выбивали из колеи, из учебного ритма. Дети мгновенно вписывались в забаву-игру и сразу же забывали про планы собственные и намерения, про набранные в огромном количестве книги, которые в тумбочках каждого принуждены были подолгу лежать не раскрытыми и не прочитанными - часа ждать своего, как и самого хозяина непутёвого...
  
  50
  
  Жизнь нашего героя Стеблова в новой школе, которого мы вынужденно оставили и к которому теперь возвращаемся, передохнув, мало чем отличалась от жизни большинства его сверстников, приехавших в интернат вместе с ним. И первый в столице месяц, конкретно если, по существу, он также ошалело пробегал по Москве в сопровождении школьный друзей: знакомился со столицей жарко, красотами её любовался, масштабом и достопримечательностями. Возвращался в общагу поздно, как правило, к ужину. А поужинав, он в свою комнату бодро шёл с твёрдым намерением в оставшееся до отбоя время заняться-таки, наконец, уроками и пройденным в школе материалом.
  Намерения эти, однако ж, серьёзные и искренние всегда, на глазах рассыпались и исчезали, как только он порог 201 комнаты переступал, в которой его поджидали отужинавшие и отдохнувшие от дневной беготни товарищи.
  И начинались меж ними сразу же забавы и состязания детские, в число которых входили волейбольные и баскетбольные игры в спортзале, который сутками не закрывался на радость всем, различные рукопашные схватки, армреслинг и отжимания - это уже в самой комнате, если в спортзал не охота было идти. А также нешуточные битвы подушками - шумные, жёсткие, порою и вовсе жестокие, - которые останавливал только погашенный в общежитии свет да строгие окрики дежуривших воспитателей, заставлявшие разбушевавшихся молодые парней умерять свой воинственный пыл и успокаиваться.
  Вознёй разгорячённые дети, раскрасневшиеся, растерзанные, взмокшие, разбирали тогда постели с неудовольствием, умывались наспех, чистили зубы и быстренько укладывались спать. Но ещё долго не смолкали в комнатах их приглушённые голоса, возбуждённо доказывающие что-то друг другу, кого-то громящие и ниспровергающие - если и не на деле, то на словах.
  Заводной и от природы азартный, физически хорошо развитый Вадик был непременным и едва ли не главным участником всех этих состязаний и битв, в которых он неизменно одерживал верх, выходил победителем над своими менее развитыми погодками. Победы радовали его, естественно, возбуждали и поднимали в собственных глазах, дразнили и тешили, плюс ко всему, его было угасшее уже спортивное самолюбие... Но, одновременно, они решительно перечёркивали учёбу, до которой не доходили руки, на которую у него не оставалось ни времени, ни сил. Он ложился спать в первый месяц, не сделав фактически ничего; и наутро так и шёл ни с чем на очередные в школе занятия...
  
  51
  
  Так вот беспутно и бесполезно, с нулевым результатом, по сути, и пустым же образовательным багажом, прошли-пролетели у него первые самостоятельные московские недели. И длился тот его интернатовский карнавал до тех пор, пока не наступило отрезвление, и совесть пока криком кричать не принялась - звать к дисциплине, к работе.
  Отрезвление постепенно наступало у всех: это - дело понятное и естественное для ответственных и трудолюбивых детей, какими пансионеры в общей массе своей и были. У Вадика оно началось в октябре, когда с деревьев последняя листва облетела, и от этого уныло и неприглядно стало на улице - холодно, одиноко, пустынно. Осенняя пустота и мрак, грязные лужи повсюду, холод с сыростью вперемешку отразились горечью и в его душе, навеяли чёрные мысли.
  "...Опять я сегодня дурака провалял весь вечер, - октябрьской бессонной ночью с грустью подумал он однажды про своё московское житьё-бытьё, беспокойно с боку на бок переворачиваясь, остывая и отходя в ночной тишине от вечерних спортивных побед и жарких словесных споров. - А ведь собирался и лекции почитать, и порешать задачи... и даже книжки необходимые приготовил, конспекты... Что-то я тут не успеваю ничего, совсем-совсем. А ведь столько времени уже проучился... Нельзя так, Вадик, дорогой, нельзя. Добром такое разгильдяйство не кончится..."
  Он, помнится, подумал так и машинально стал подсчитывать в уме количество прожитых в интернате дней - безусловно, ярких и запоминающихся с позиции развлекательной, но совершенно пустых, бесполезных в образовательном плане, - и ужаснулся, закончив подсчёт, что так долго уже, оказывается, не может настроиться на рабочий лад, войти в привычное учебное русло.
  И странное чувство овладело им, что с успехом в себе два взаимоисключающих настроения совмещало: настроение большого, яркого праздника, со дня приезда сопровождавшее его, и настроение всё возрастающей день ото дня тревоги, губившее тот праздник на корню.
  Тревога его не была напрасной, не на пустом месте зрела. Ведь больше месяца уже прошло, как он отучился в Москве. А что он выучил здесь за это время? узнал? что новенького запомнил и понял?
  "...Да ничего! - ещё раз взвесив всё, через минуту-другую отвечал он честно, как на духу, прижимаясь горячим лбом к холодной стене общежития и лёгкий озноб ощущая. - Хожу на лекции, вроде бы, на семинары, внимательно слушаю учителей и тщательно записываю их уроки в тетрадку, - дотошно ворошил он в памяти улетевшие безвозвратно дни, - а потом прихожу в комнату после обеда, складываю записи в стопку - и благополучно про них забываю на протяжении целого месяца. Хороша же она - здешняя моя учёба! - нечего сказать!... Стоило было за такой учёбой в Москву приезжать, бросать дом насиженный и всё остальное..."
  Думка о доме отчётливо воскрешала в нём совсем ещё свежие воспоминания о родителях, брате и сестре и, конечно же, о школе прежней, родной, в которой он до интерната учился, был на хорошем счету, схватывал всё легко и быстро... И сразу же, ответной реакцией, другая мысль начинала отчаянно одолевать, крамольная для нового места жительства и учёбы: что останься он теперь там, как Збруев Сашка, к примеру, не отправься один в Москву, - то уже перерешал бы, наверное, гору задач в спокойной-то обстановке, отправил бы пару контрольных в ВЗМШ, которую теперь он вынужден был оставить.
  "...Удивительное дело, - лежал и поражался Вадик, правую руку под голову положив, а указательным пальцем левой руки бетонную стену легонько царапая, - но за прошедший месяц я не решил здесь самостоятельно, по-моему, ещё ни одной задачи - ни математической, ни физической - никакой. В классе со всеми вместе решаю, да. А дома - ни одной. Совершенно! Только по Москве ежедневно мотаюсь как угорелый, да дурью маюсь по вечерам до отбоя самого, да на койке трутнем валяюсь - языком чешу. И только-то... Хорошую я себе здесь житуху устроил по собственному почину - нечего сказать! Сытую да привольную!... А родители за эту мою житуху ежедневно по многу часов горбатятся, копейку последнюю мне сюда высылают, а сами на голодном пайке сидят, зубами по-волчьи щёлкают, чтобы я здесь безбедно и беззаботно жил, чтобы учился старательно, их не позорил... Видели бы они, как я теперь учусь, - что бы на это сказали?..."
  Невесёлые мысли эти разгоняли последние остатки сна. Как и остатки праздничного настроения, что с вечера в нём гуляло. Ему горько и стыдно делалось за себя, за своё теперешнее поведение...
  "Нет, хватит, Вадик, дурака валять, хватит! - твёрдо решил он далеко за полночь, пристыжённый, расстроенный и собой категорически недовольный, себя самого ремнём будто бы мысленно выстегав и в чувства от подобного самосуда придя. - С балаганом этим, что здесь творится, надо быстрее кончать... и быстрее за ум браться... А то так незаметно скворцом оба года и просвищу, как просвистал я уже весь прошедший месяц... И придётся мне тогда ни с чем домой возвращаться - олухом столичным, недоучившимся, - чтобы потешились там все надо мной, от души порадовались-посмеялись..."
  
  52
  
  Долго сюсюкать-настраиваться Вадик никогда не любил: не такого был склада-характера. Уже на другой день после той памятной октябрьской ночи усилием воли он резко поменял свою молодую московскую жизнь: шальную, безалаберную, беспечную, - постаравшись её по возможности максимально приблизить к домашней, которую он теперь уже считал образцом, считал идеалом.
  И первое, что он сделал на этом пути, - это прекратил бесцельные по Москве шатания, более всего его развращавшие и расхолаживавшие, отвлекавшие от школы, от дел.
  "Посмотрел столицу, порадовался, поближе познакомился с ней - и хватит, - подвёл он мысленную черту, итожа прожитое. - Пора, наконец, и за книги садиться, за лекции. Время - оно не ждёт: вон его уже утекло сколько, пока я тут улицы и проспекты топтал, и по магазинам носился..."
  Вторым его революционным шагом было сокращение до минимума времени нахождения в общежитии - места страшного, как понял он, а для молодых горячих парней - и вовсе "смертельного". А точнее если - в комнате No201, его собственной комнате то есть, куда он старался забегать в октябре лишь в самых крайних случаях: чтобы помыться и переодеться после уроков, забрать необходимые вещи и книги, да ещё чтобы выспаться как следует перед следующим учебным днём, как и дома становившимся для Вадика культом... Все остальные послеобеденные часы, значившиеся по расписанию как личные, он честно в учебном корпусе интерната начал просиживать: в трёх его залах читальных, в библиотеке, - поначалу наивно полагая там от многочисленных товарищей понадёжнее спрятаться, как саранча на него свалившихся...
  
  53
  
  Решившись на такое принципиальное новшество - абсолютно радикальное для себя и волевое, - наш интеллектуально изголодавшийся герой с жаром бросился догонять ушедшее вперёд время... и преподавателей интернатовских, лекторов и семинаристов, многое чего им за сентябрь-месяц объяснить и задать успевших. В октябре он уже не шалопайничал, мяч не гонял и на подушках остервенело не дрался, в комнате попусту не чесал языком, - всё это в прошлом осталось. Теперь же он ежедневно честно в читальный зал приходил с ворохом книг под мышкой, с кипой журналов научных, пособий разных, брошюр, рекомендованных им московскими учителями, и, заняв свободное место в дальнем углу, бросался на книги горячо и жадно, как только бросается голодный зверь на зазевавшуюся вдруг добычу. В один присест он намеревался прочесть их все, как следует изучить, хорошенько понять и запомнить - горяч был до крайности парень! всегда и везде! Чтобы уже назавтра снова пойти в библиотеку и обменять те книжки и журналы на новые, непрочитанные и непознанные ещё, коими до потолка их библиотека была забита, и корешки которых с громкими фамилиями и названиями восторгом отдавались в нём, к себе как магнитом притягивали. Дай ему волю тогда - торопыге несдержанному и нетерпеливому, месяц потерявшему просто так и виноватым себя за тот учебный простой ощущавшему, - и он переселился бы в книгохранилище насовсем с вещами-пожитками. И так бы и жил там безвылазно в окружении диковинных фолиантов, которые бы он перелистывал бережно, постигал, за которыми бы трепетно ухаживал...
  
  Итак, усевшись поудобнее в зале и воздуху полную грудь набрав, что делал всегда перед ответственными мероприятиями и до интерната, и после, что было у него традицией и торжественным ритуалом одновременно, он первым делом за домашние задачи хватался в надежде быстренько перерешать их все и отложить потом с лёгким сердцем в сторону, - чтобы не висели они над душой, не маячили, не мешали лекции изучать, книги читать мудрёные. В этом, к слову сказать, для Стеблова не было ничего нового: он и у себя на родине последний год учился похоже, лихо расправляясь по вечерам с задачками Лагутиной Нины Гавриловны и также лихо переходя с них потом уже на задания Всесоюзной заочной математической школы, куда более сложные и привлекательные для него, куда более интересные. По такой же точно схеме он решил учиться и тут.
  Отлаженная дома метода, однако ж, для Москвы не годилась совсем, была в корне порочной и ущербной. Потому как задачи, предлагавшиеся в интернате на дом, простыми и лёгкими не были, и с наскока прежнего, кавалеристского, их было уже не решить. Для них серьёзная теоретическая подготовка требовалась, которой не давали новые учителя, или - почти не давали. Требовались знания учебников Фихтенгольца и Куроша, Моденова и Мальцева и многих-многих других солидных и мудрых авторов и их книг, по которым не один десяток лет закладывали мощный фундамент универсальной математической культуры студенты Московского Университета, и которые, в свою очередь, обязан был теперь изучить и Вадик. Без этого учёба в колмогоровской школе теряла всяческий смысл, потому как уже изначально на знание содержаний этих учебников и была настроена. По крайней мере - первых их глав...
  
  Когда Стеблов это ясно понял, - он быстренько отложил в сторону приготовленные задачники и также быстро, ни сколько не расстраиваясь поначалу, на теорию внимание переключил, на изучение основ современной алгебры и анализа.
  Фихтенгольц и Шилов со своими мудрёными курсами давались Вадику трудно; чуть легче давались Курош с Моденовым. А ведь им, по простоте душевной, были рекомендованы на уроках ещё и недавно переведённая (первая половина 1970-х) на русский язык "Алгебра" американца Лэнга, которую в Университете только-только пробовали ещё изучать студенты и аспиранты мехмата, специализировавшиеся по соответствующей кафедре, а также ходившие полулегально ротапринтно-изданные лекции академика Шафаревича.
  От последних двух авторов-алгебраистов, равно как и от нескольких, в сентябре прочитанных лекций Колмогорова у Стеблова уже через пару десятков страниц голова начинала кружиться как у пьяного, потом гудеть начинала, болеть. И он, измученный неподъёмным чтивом, тяжело откидывался на стул, чтобы передохнуть и отдышаться немного, усталость, умственное перенапряжение снять. Он сидел так какое-то время, не двигался... и только посматривал безвольно и отрешённо на разложенные перед ним на столе стопки толстенных книг, увесистых и необъятных, которые ему все не только пролистать необходимо было, пыль со страниц смахнуть, но и прочесть, и понять как следует, и запомнить. И уже одно созерцание это повергало его в лёгкий шок, если не сказать в ужас...
  "Порешать сегодня, наверное, я уже ничего не смогу - ни по анализу, ни по алгебре, - досадливо, но всё ещё спокойно пока начинал думать он ближе к отбою, к двадцати трём часам, окончательно выбиваясь из сил и не продвинувшись в штудиях ни на йоту. - Опять у меня день впустую прошёл, фактически, - уже какой по счёту?!... Ладно, завтра я постараюсь немножечко поплотней поработать, поинтенсивнее..."
  Но назавтра картина в точности повторялась, как под копирку прямо. И он - уже торопящийся, за один раз мечтающий всё наверстать, всё осилить: и что по глупости ранее пропустил, и что им наперёд задавали, - он опять надолго и глубоко увязал в университетских теоретических курсах: тяжеловесных, мудрых, системообразующих, - которые не допускали по отношению к себе и малой толики поспешности и суеты, и малой толики легкомыслия, и о которые обломали зубы до самых корней не один десяток лихих нахрапистых удальцов, вдруг возомнивших себя непонятно с чего большими и серьёзными учёными...
  
  54
  
  К таким легкомысленным удальцам на первых порах, к сожалению, относился и наш юный герой, Вадик, совсем не умевший в интернате верно оценивать и распределять свои силёнки интеллектуальные, скромные, бережно к ним относиться, беречь. Молод он был тогда и неопытен, и очень искренен, очень страстен в душевных порывах своих, которые некому было проконтролировать, проследить; и если и не остановить совсем, то хотя бы чуть-чуть подправить и ослабить.
  К тому же, он упустил в сентябре до обидного много драгоценного времени, которое неизменно с глубоким почтением воспринимал, которое не было для него даже и в детские годы предметом пустым, бесполезным. Стук настенных часов, например, что дома у них на видном месте висели, и которые батюшка с любовью всегда заводил, с неким трепетом внутренним и наслаждением, с каким обычно монах церковный обряд исполняет, - так вот этот таинственный стук Стеблов класса с пятого воспринимал уже как набат, или, попроще если, без пафоса, как этакий говор-намёк мистический, в котором отчётливо слышало ухо его: "быстрее, быстрее, быстрее, Вадик, а то можно и не успеть, не успеть, не успеть... и будет потом обидно, обидно, обидно... что чего-то не сделал, не посмотрел, не запомнил, что мимо себя пропустил..."
  Оттого-то он, полу-монах, полу-мистик, и торопился очень, проваляв весь сентябрь дурака; оттого и бросался на книжки как лютый зверь, не зная меры и удержу...
  Но и книги московские, гонористые, были не слабые совсем и не робкие, и уже выдерживали на своём веку и не такие наскоки. Все они очень спокойно и важно, по-царски солидно даже перед ним на столе лежали и, вероятно, только посмеивались меж собой, все-понимающе переглядывались и перешёптывались, - но не пропускали Вадика далеко в свои мудрёные кущи.
  "Рановато тебе, юнец, нас изучать ещё, таскаться по интернату с нами, - будто бы говорили они ему, улыбаясь, всем своим видом подчёркнуто-гордым излучая достоинство внутреннее и красоту, вековечную мудрость и мощь. - Зелен ты, парень, зелен... и очень, извини уж за честность, глуп, чтобы на равных беседовать с нами, понимать и заучивать нас. Подрасти, поумней малость, - тогда, может, и поговорим..."
  Ежевечерние бесплодные потуги и пробуксовки, топтания на месте на Стеблова действовали удручающе, и больше всего отнимали у него в интернате сил - больше самих классных занятий даже. Ощущая раз за разом свою беспомощность полную перед рекомендованной им на уроках литературой, он стал заметно нервничать, уставать и, как и всякий дилетант-новичок, - суетиться.
  Увязнув, в очередной раз, в одном из новых учебников и не видя возможности быстро оттуда выбраться, Вадик, теряя терпение, менял этот учебник на другой; потом - на третий, четвёртый, стараясь найти для себя таким образом наиболее лёгкий из них и хотя бы в нём немного продвинуться и утешиться. Чуть-чуть успокоиться и отдохнуть, душевных сил победою почерпнуть, веры, надежды, здоровья.
  Но учебники, как на грех, все были глубокомысленны и сложны и, как по команде, стояли насмерть в своём горделивом величии, в упорстве незыблемом, неприступном, не пуская Стеблова, повторимся, далее первых десяти-пятнадцати страниц, и первых же, самых общих понятий и определений... И оставалось ему, слабосильному, только лишь тупо тасовать их между собой как карты игральные, незнакомые, или билеты с экзамена, в которых не знаешь ни одного, и ни грамма не понимаешь...
  
  55
  
  Со стороны если бы подойти и взглянуть, он в точности походил в такие моменты на круглолицего мальчика-малыша: розовощёкого, плотного, хорошо сложенного, но очень и очень глупого, к сожалению, - которого на потеху будто бы лихие люди заманили в спортзал - к стальным неподъёмным гирям поближе, что предназначены были для мастеров.
  "Ну-ка, малыш, давай покажи себя: утри им тут всем носы сопливые, - ухмыляясь, сказали они ему. - Ты же такой красивый и статный, посмотри. И такой здоровенный уже: мы таких крепышей никогда и не видели раньше... Да ты тут с силищей со своей минут через пять, играючи, заткнёшь всех за пояс, на обе лопатки положишь как пацанов! - точно тебе говорим! не обманываем!... Представляешь, как после этого зауважают здесь все тебя, как будут превозносить и славить! Королём тут будешь у них ходить - грозой всех местных авторитетов!... Так что давай, малыш, потрудись немного и поднапрягись - и потом только ходи и посвистывай, и загребай в охапку заслуженные похвалы и славу".
  Они сказали так - и отошли с ехидной улыбкой в сторону в предвкушении весёлого зрелища. А глупый мальчик после того, сверх меры их похвалой и сладкими обещаниями раззадоренный, очумело начал метаться по залу, тужиться, животик себе тяжестями надрывать - и всё без толку. То одну железяку вверх рванёт что есть мочи, то другую, то к третьей подбежит с дуру: мучается, пыхтит, плачет с досады, жилы и мышцы рвёт, - всё впустую и всё напрасно. Они как вкопанные все стоят - гири-то те пудовые - и только посмеиваются про себя над сотворённой озорными дядями шуткой...
  
  56
  
  Похожими неподъёмными "гирями" для Стеблова оказались и новые учебники, настоятельно рекомендованные ему его московскими педагогами. Итог тех необдуманных рекомендаций был таков, что математикой в интернате, с октября-месяца начиная, Вадик занимался уже весь день - до отбоя! И всё равно он мало чего успевал - даже и по математическим дисциплинам.
  А у него ведь были ещё и другие предметы, требовавшие к себе внимания. В их числе значились и профилирующая физика, и химия, и русский с литературой, история; и тот же английский язык, которым в интернате заменили Стеблову его прежний немецкий, и который необходимо было осваивать с нуля ускоренным темпом. Потому что английский традиционно был главным языком общения в современном научном мире: все мировые математические конгрессы, конференции и симпозиумы проводились на этом языке, печаталась вся солидная передовая литература.
  А ещё Стеблов таскал с собой в читальные залы годовые подшивки журналов "Квант", "Наука и жизнь", "Знание - сила", о существовании которых узнал в Москве и которые сильно его тогда заинтересовали. Их тоже хотелось все прочитать: понять, заучить, запомнить, - и они требовали для себя немалого количества сил, и времени, главное, которого у Вадика не оставалось совсем, которое у него пролетало так, что становилось страшно... Не успевал он после обеда усесться в читальном зале и открыть там книгу какую-нибудь, не успевал по-настоящему углубиться в неё, вдуматься и вчитаться, - как уже нужно было подниматься и бежать на полдник за киселём; потом - на ужин за макаронами и чаем... После ужина до отбоя времени было побольше, но и оно пролетало как один миг: книжки мудрёные его быстро съедали...
  
  Подобное положение дел, естественно, Стеблова совсем не устраивало. Не для того же он, в самом деле, приехал за триста километров в Москву, чтобы только есть здесь и спать, и бесславно транжирить время в аудиториях и читалках, корча из себя Бог знает кого: толи учёного молодого, толи потешника-клоуна; не для того так рано расстался с семьёй и родиной. Было ясно, что он должен учиться здесь куда лучше и продуктивнее, чем учился дома - хотя бы потому уже, что за его учёбу здешнюю родители немалые деньги платили. И в первую очередь, конечно же, он должен был хорошо учить математику. Для неё он просто обязан был находить время и силы, находить столько - сколько того потребуется.
  Всё остальное - тлен и суета, всё остальное - лирика...
  
  57
  
  Так думал, печалился и рассуждал сам с собой наш молодой герой, когда в конце октября, в очередной раз расстроенный и неудовлетворенный, на отдых вечером возвращался в шумное школьное общежитие. Он ясно понял тогда, угрюмо и одиноко шествуя по длинному стеклянному переходу с огромным ворохом непрочитанных книг и журналов под мышкой, что ему катастрофически не хватает в интернате именно времени - "личного", главным образом, послеобеденного и само-подготовительного, более важного даже, чем занятия в классе. И необходимо было срочно изыскивать его, каким-то способом удлинять - для увеличения продуктивности индивидуальных занятий... А вот как удлинять? за счёт чего? - тут уже нужно было прикидывать и решать самостоятельно, потому как помощников и подсказчиков в таких делах у него здесь не будет...
  
  Первое - и очевидное - решение, которое пришло ему на ум, и которое в нём как-то само собой вызрело и оформилось, было: перестать ходить на уроки, отведённые под непрофилирующие предметы, пусть даже пока через раз. А вместо этого приходить лучше утречком в читальный зал и заниматься там всё это время любимым и действительно стоящим делом, математикой - понимай, ради которой, собственно, он и затеял всю эту с интернатом историю.
   "Ну зачем мне, в самом деле, тратить по нескольку часов в неделю на какие-то географию с биологией? - резонно рассуждал он сам с собой перед сном. - Если я после школы собираюсь на мехмат поступать, профессиональным математиком становиться... А там, как рассказывают, кроме математики ничего больше и не преподают, там других предметов просто не знают... Там даже физики, говорят, нет в расписании, для которой отдельный факультет существует... Так и зачем, стало быть, мне пыхтеть тогда здесь по этим предметам, бездарно и тупо на них драгоценное время просиживать? Чтоб через год благополучно всё это забыть?!... Нет, глупо это, глупо и расточительно..."
  "Десятиклассники, вон, вообще на занятия не ходят, по-моему, - продолжал далее думать он, готовя себе к вольной жизни почву. - Как ни пройдёшь утром мимо читального зала: за журналом ли классным когда пошлют или просто когда на урок опоздаешь, - всё они там сидят - занимаются... И не выгоняет их оттуда никто, никто не ругает... Они же работают все, стараются, математику учат, - чего их, стало быть, и ругать? За что?"
  "...А в нашем классе что происходит, когда кто заболеет, к примеру, и на урок не придёт? - приводил он последний, самый весомый довод. - Кроме Димы со Славиком никто и не спросит, не поинтересуется даже: где этот человек и что с ним? Да и опроса-то никто не проводит перед уроками, в журнал почти не заглядывает. Хоть неделю не приходи, хоть месяц. А хочешь - вообще домой уезжай: никто и не потревожится твоим отсутствием. Всем это - до лампочки... Нас тут и в лицо-то ещё мало кто знает, - так что некому нас проверять и ругать..."
  
  58
  
  И однажды пасмурным октябрьским вечером рассудив таким хитрым образом, настроившись на такую радужную для себя волну, Вадик действительно стал пропускать географию и биологию неинтересные, которые вели у них молодые университетские аспирантки, совсем не следившие за посещаемостью и классом, которым, по молодости, было на всё плевать... Потом он и химию стал "задвигать", историю и обществоведение. И даже на физику иной раз не ходил, предпочитая семинары высокомерного Гринберга самостоятельным занятиям с книжкой.
  Поначалу, правда, он прогуливал уроки не часто, с опаской некоторой за исход и годовые итоговые оценки. Но потом, к весне ближе, когда совсем уже осмелел и безнаказанность свою почувствовал, во вкус дела когда вошёл, - он географию с историей и биологией из собственной жизни вычеркнул окончательно - махнул на них совершенно рукой ввиду их полной для себя ненужности.
  И когда по расписанию в 9 "Б" очередь вышеперечисленных дисциплин подходила, - он с лёгким сердцем и совестью чистой (не в пивную же местную шёл!) покидал свою классную парту и прямиком направлялся в читальный зал на втором или третьем этаже, которые не закрывались и не контролировались никем, куда только уборщицы пару раз в неделю заглядывали - полы помыть. Там он с удовольствием предавался любимому делу - чтению математической литературы и решению положенных по программе задач. А за пропущенные предметы отдувались другие - кому они сильно нравились...
  
  59
  
  Если сложить, таким образом, "задвинутые" Стебловым на сторону уроки, которые он самовольно вычеркнул из своего распорядка дня, из интернатовского образовательного процесса, - то и получится, в итоге, что кроме математики и физики, да английского языка более он на новом месте практически не занимался ничем, ничем другим не утруждал себя, не насиловал.
  И никто не ругался на Вадика за подобные вольности и прогулы, не наказывал, поедом не изводил, не таскал к директору или завучу за обретением нагоняя и взбучки, или вылететь вон угрозой. Было всё наоборот как раз: получая приличные оценки у Гордиевского и Мишулина, Вадик слыл в интернате Колмогорова хорошим учеником и мог бы, кажется, быть довольным собой и своею московской жизнью - такой привольной и притягательной со стороны, такой для стороннего наблюдателя значимой. Мог бы быть, - да вот не был.
  Довольства и самоуспокоенности у него не было и в помине по причине отсутствия поводов, веских причин к таковым, если головокружительный сентябрь исключить, на беготню и знакомство с городом весь ушедший, на баловство, когда всеобъемлющий и безграничный восторг ему разум застил. Даже и прежняя тайная за поступление в ФМШ гордость быстро куда-то вдруг улетучилась здесь в Москве, оставив вместо себя одну лишь нервозность внутреннюю, день ото дня разраставшуюся, да пессимизм неизбывный, глубокий, которому в обозримом будущем не просматривалось конца, который становился в спецшколе нормальным его состоянием.
  Почему с ним такое происходило? - понятно. Он же видел, покидая поздними осенними вечерами читалки, что, невзирая на все последние потуги и пропуски, и революционно-радикальные меры, предпринятые на свой страх и риск, он не успевал сделать за день и половины, и четверти из того, что было рекомендовано по математике. И что хотелось бы, самое-то главное, выполнить ему самому, мечталось непременно проштудировать и запомнить. И это неуспевание ежедневное, прогрессирующее, страшно нервировало его, угнетало, ложилось на сердце грузом мучительным, плохо переносимым, незаметно, к Новому году ближе, переходя уже в хроническую душевную боль, постоянный психоз и панику.
  Порою у него возникала отчаянная и крамольная мысль и вовсе перестать ходить на отвлекающие и отбирающие силы уроки - даже и на математические! А вместо этого, переселившись окончательно в читальный зал, сидеть там безвылазно в окружении книг: заниматься по собственной программе. Чтобы не видеть больше ни Славика и ни Диму, ни прохиндея Веселова, тем более, от которых ему было мало толку - только сплошная головная боль и трата драгоценных часов, которых катастрофически не хватало...
  
  60
  
  Не удивительно поэтому и закономерно даже, что следующим его революционным шагом по ликвидации дефицита времени было самовольное удлинение интернатовского учебного дня, который заканчивался по расписанию в одиннадцать часов вечера, о чём вкратце уже говорилось. В это время дежурные воспитатели выключали в общежитии свет, запрещали там всякое хождение по этажам, прекращали возню и шум в комнатах. И воспитанники интерната обязаны были, предварительно водные процедуры проделав, раздеться и лечь в постель. Понимай - ко сну приготовиться. Они могли после этого и не спать, а тихонечко разговаривать между собой: продолжать обсуждать вполголоса дневные проблемы и вопросы спорные, недорешённые и недоговоренные, - а могли и вовсе в учебном корпусе находиться, в просторных читальных залах, в которых не выключался свет никогда и куда воспитатели по вечерам не заглядывали. Им вменялось в обязанность обеспечивать порядок в жилых корпусах, - что они и делали по возможности. Бегать же и разыскивать воспитанников по всему интернату они и не хотели и не могли: дело это было хлопотное и канительное, и крайне энерго-затратное, за которое денег не платили им, которое и не делалось.
  Поэтому, выключив в общежитии свет и подождав с полчасика, пока улягутся страсти, они с чистой совестью направлялись отдыхать в свои угловые комнаты, женские и мужские; закрывались там изнутри и с удовольствием засыпали на мягких пружинных постелях порознь или попарно, предварительно напившись чаю или покрепче чего и погорячей. Так что засидевшимся в читальных залах парням, если такое случалось, при возвращении в общежитие необходимо было только не шуметь в коридорах - не будить уснувших в любовных объятиях "сторожей". И спокойный проход до комнат был им всем гарантирован...
  
  Пожилые же вахтёры, дежурившие по школе, совершали общий по этажам обход, проверяли винтили в туалетах на предмет их закрытия, форточки в коридорах, окна; после чего, спустившись на первый этаж, тут же преспокойненько и засыпали в вестибюле учебного корпуса на огромном кожаном диване, закрыв предварительно на все замки дубовые входные двери. Миссия их была, в целом, выполнена, дневная работа завершена, на которую они, собственно, и подписывались, за которую получали зарплату. Всё остальное было не их делом. В обязанности им никто не вменял занимавшихся ребятишек из залов в пинки выталкивать-выгонять, в общежитие направлять на отдых: в их договоре трудовом такая процедура не предусматривалась. Да и старые они были, чтобы за кем-то бегать, следить, выгонять. Ленивые и безразличные...
  
  61
  
  Стеблов, прознавший про эту лазейку, решил попробовать ею воспользоваться и удлинить свой учебный день в интернате на два, а то и на три часа.
  "Всё равно мы не сразу замолкаем в комнате и засыпаем не сразу, - оптимистично рассуждал он на исходе октября-месяца, план на будущее разрабатывая, стратегию поведения и жизни. - Пока поболтаем какое-то время, то да сё - как раз к часу только и убаюкиваемся, а то и к двум... Так лучше уж я позанимаюсь подолее, чем лежать и языком на кровати трепать, пустозвонить без толку: оно во всех отношениях полезнее будет..."
  Два часа - срок немалый, конечно же, если использовать его с умом, с нагрузкой и отдачей полной; при желании многое за это время можно чего успеть, многое прочитать и запомнить. Беда была в том только, что после 23-х октябрьско-ноябрьских часов, тем более - часов декабрьских, когда темень и мрак за окном стояли такие, что хоть глаз коли, и всякий живой организм, неукоснительно повинуясь биологическим природным ритмам, впадает или желает впасть в охранительную зимнюю спячку, - как раз в это-то самое время - вот ведь беда! - ничего ни читать, ни учить совсем-совсем не хотелось. Тем паче - после утомительного учебного дня и вечерних индивидуальных занятий... А хотелось лишь зевать беспрестанно, до скульного хруста во рту, да глаза растирать отчаянно, до слёз и рези, до красноты. Но более всего хотелось отяжелевшую за день голову к столу прислонить и сном глубоким забыться, провалиться в небытие. Чтобы почувствовать в тот же момент желанное себе облегчение...
  
  Воспитателей Вадик обманывал таким образом - это правда: из читалок не уходил после одиннадцати, как было предписано уставом, в комнату не возвращался. Но за те украденные у распорядка часы - ночные, бесприютные, "каторжные" - он успевал, в лучшем случае, лишь полистать журналы, что постоянно таскал с собой, статьи их не самые сложные проглядеть, не самые умственно-затратные.
  А вот учебники университетские и задачи ему в это время уже не давались, или давались с трудом, с великим внутренним напряжением. И домой он возвращался после подобных полуночных бдений до того уставший и измождённый, порою, с гудевшей от переутомления головой, что, забравшись в постель разобранную, потом ещё долго не мог заснуть: всё с боку на бок крутился веретеном, подушку как молодой повар тесто остервенело взбивал и переворачивал, пытаясь остудить её холодной наволочкой раскалённую за день голову... Утром же, не отдохнувший как следует и не выспавшийся, он ходил в буквальном смысле шальной и первые несколько уроков не соображал ничего, не помнил - только носом как голубь клевал да отчаянно головою встряхивал, в себя приходя тяжело, не отдохнувшие за ночь мозги включить и напрячь пытаясь.
  И получалось, в итоге, как ни крути, что сверхурочные те усилия и часы, которые Стеблов по глупости и по молодости у себя самого, фактически, крал и у здоровья собственного, не были ему на пользу. Он только мучился понапрасну, недосыпанием себя изводил и нагрузкам умственными, дополнительными, - но сделать и выучить что-нибудь стоящее успевал мало, а весною и вовсе не успевал: сил совсем уже не хватало.
  От этого он и нервничал постоянно, хмурился и раздражался, и собой недоволен был, своей медлительностью врождённой и узколобостью...
  
  62
  
  А тут ещё как на грех - в конце сентября это всё случилось - он совершенно неразумно и необдуманно, по дурости своей опять-таки, ввязался в очередную авантюру со спортом, в которую его невольно втянул их интернатовский физрук - Берзин Исаак Аронович.
  Исаак Аронович этот - маленький плотный еврей сорокалетнего возраста, на удивление живой и подвижный, круглый как футбольный мячик - был любимцем школы. Весёлый, покладистый, незлобивый - он был единственным преподавателем в интернате, у кого не было завистников и врагов. По определению, что называется. На должность его непривлекательную и непрестижную никто из шибко образованных соратников-педагогов не зарился, не покушался; поэтому никто никогда не пытался его выжить либо подсидеть. И работал он всегда в одиночку - то есть за спины напарников не прятался, как Веселов, за их счёт не жил и хитрецом-прохиндеем не числился. И в учительскую он редко ходил: сидел всё больше в своей коморке возле спортзала, - и в сплетнях и склоках не участвовал, что было особенно ценно и важно в большом трудовом коллективе, был неизменно почтителен и приветлив с детьми и со взрослыми, внимателен и улыбчив. А если добавить к этому его доброжелательный и предельно оптимистичный характер, озорство природное и благодушие, и юмор неподражаемый и негрубый, которым он легко и умело пользовался в разговоре, подкупал и располагал людей, - то станут понятными те чувства симпатии и приязни, что безоговорочно испытывали к этому маленькому и невзрачному человеку как сами воспитанники спецшколы, так и многочисленный обслуживающий и преподавательский персонал.
  Берзина Стеблов впервые увидел пятого сентября, на первом уроке физкультуры, что по традиции оборачивался субботником трудовым. Исаак Аронович доходчиво объяснил тогда пришедшим в спортзал девятиклассникам, что со дня основания интерната так, дескать, у них повелось, что территорию вокруг школы, как и школьный футбольно-легкоатлетический стадион воспитанники-первогодки должны были убирать и облагораживать самостоятельно, руками своими и силами. И что поэтому, пока стоят-де на улице погожие светлые дни, несколько уроков физкультуры они должны будут посвятить уборке скопившегося за лето мусора, приведению в порядок газона футбольного, беговых дорожек и прыжковых ям.
  Одноклассники Вадика и он сам с пониманием отнеслись к такой замечательной, на их взгляд, традиции, дружно поддержали её одобрительными возгласами и затем, с Исааком Ароновичем во главе, всей массой высыпали на улицу.
  А там солнце светило как оглашенное, было тепло и тихо: погода стояла прекрасная, одним словом! Поэтому махать граблями и лопатами в такую погоду было так же приятно, весело и легко, как и бегать кругами по стадиону. Разница для молодых ребят, во всяком случае, была незначительной.
  Там-то, на улице, Стеблов и познакомился с Берзиным лично, и между ними сразу же возникла взаимная внутренняя приязнь.
  -...Вас как зовут, извините? - подойдя сзади, вдруг спросил насыпавшего в кучи мусор Стеблова низкорослый полуседой физрук, несколько минут перед этим, как оказалось, за ним наблюдавший и решивший почему-то подойти, познакомиться.
   Вздрогнувший от неожиданности Вадик выпрямился, в сторону грабли отставил, быстро назвал себя.
  - Очень приятно, - добродушно улыбнулся Берзин, широко раздвигая губы и этим обнажая зубы почти до дёсен: здоровые, ровные, крупные и крепкие на вид, хотя и чуть-чуть желтоватые. - Ну а меня, как я уже сказал, зовут Исааком Ароновичем: я физкультуру здесь десятый год преподаю. Будем теперь с Вами регулярно видеться... Вы откуда к нам приехали, Вадим, ежели не секрет? - пристально вглядываясь в лицо собеседника и улыбаться не переставая, спросил физрук далее.
  Стеблов назвал свою область, потом - и город родной, название которого ничего не сказало Берзину.
  -...А Вы там, на родине у себя спортом каким-нибудь занимались? - продолжал допытываться он.
  - Занимался, - утвердительно кивнул головой Стеблов.
  - Каким?
  - Лыжами.
  - Лыжами?! - переспросил удивлённый учитель... и добавил, помедлив: - Лыжами - это прекрасно, лыжники нам тут тоже будут нужны! Я сразу понял, что Вы - спортсмен, как только взглянул на Вас и Вашу ладненькую фигурку. Настоящих спортсменов за версту видать! Как, впрочем, и этих - трухлявых одноклассников ваших, - и Исаак Аронович кивнул насмешливо в сторону недалеко от Вадика копошившихся с мусором ребятишек, учеников 9"Б", худеньких и слабеньких по преимуществу, или наоборот - неоправданно толстеньких...
  
  - Вы, Вадим (Исаак Аронович никогда потом не называл Стеблова Вадиком, только - Вадимом, как взрослого), Вы, Вадим, если что, - сразу же теперь ко мне обращайтесь: ну-у-у там ежели какая помощь Вам здесь понадобится или, просто, совет, - сказал он понравившемуся ученику напоследок, когда они постояли и поговори немножко за жизнь, за школу новую и ещё более укрепились во взаимных симпатиях друг к другу, многократно усилившихся после того, когда Вадик учителю про свои заслуги прежние рассказал, и особенно - про взрослый спортивный разряд, заработанный ещё в седьмом классе. - Я тут со дня основания работаю: всех учителей знаю и даже с академиком Колмогоровым, уважаемым Андреем Николаевичем нашим, лично знаком (упомянув имя куратора и основателя интерната, Исаак Аронович возвысил почтительно голос, всем видом своим показывая, как он уважает и ценит таких великих людей). Так что, как говорится, чем могу - помогу. Договорились?
  - Договорились, - ответил польщённый разговором и обещанной помощью новобранец, с жаром крепко пожимая после того протянутую физруком руку.
  На том они в тот день и расстались...
  
  63
  
  Потом учащиеся 9"Б" класса, равно как и все остальные девятиклассники, под руководством Берзина ещё несколько раз убирали и расчищали территорию школы. И только в двадцатых числах сентября у них, наконец-таки, состоялся полноценный урок, когда Исаак Аронович вывел всех новобранцев на собственноручно очищенный стадион и предложил там пробежать на время два его трёхсотметровых круга.
  Вот тут-то и показал себя учителю Вадик во всей своей отроческой, набранной дома, красе; и тут же на стадионе и произошло их окончательное с Берзиным сближение и сдружение. Когда он, соскучившийся по спорту, по бегу, в частности, и уже со старта поэтому взявший высокий темп, на дистанции далеко оторвался от одноклассников толстозадых, обогнав их, в итоге, метров на сто, - подбежавший к нему после финиша физрук не мог и не хотел скрывать распиравшего его восторга.
  - Ну-у-у, Вы дали сейчас, Вадим! ну-у-у, дали! И время какое показали изумительное, посмотрите! - совал он под нос запыхавшемуся победителю старенький секундомер. - У нас в интернате, по-моему, шестисотку так быстро ещё никто никогда и не бегал-то!
  Слова московского учителя физкультуры, его удивление искреннее и такой же искренний и неподдельный восторг были страшно приятны багровому, взмокшему от усердия Вадику, - что и говорить! Не забыл он, оказывается, своих прежних навыков, не растратил на математику полностью физическую силу и удаль свою, не зря старался в тот день, не зря выкладывался. Ещё до старта ему очень захотелось поразить поверившего в него физрука, из толпы его сразу же выделившего. И он его поразил только что - и был несказанно счастлив и горд от этого...
  
  - Так каким Вы, говорите, у себя на родине спортом-то занимались? - опять вдруг начал допрашивать его чрезмерно возбуждённый физрук.
  -...Лыжами, - переведя дух, ответил прерывисто победитель.
  - Какие лыжи, Вадим! какие лыжи! - я Вас умоляю! Лыжи - смерть для вас! Вы же прирождённый легкоатлет! - вытаращившись, затараторил Берзин своей характерной еврейской скороговоркой, тонируя ударение в слове "легкоатлет" на букве "а", отчего это слово более звонким делалось и более на слух изящным. -...Ну Вадим! ну красавец! ну молоток! - восторженно продолжал тараторить он, глаз не сводя со Стеблова. - Если б Вы видели себя со стороны: как изумительно работает у вас бедро во время бега, - если б Вы только это видели! Это ж не бедро - это паровой маховик какой-то! - лёгкий, изящный, отлаженный!... Вадим, Вы - чудо! Я восхищён и покорён Вами!...
  Ещё некоторое время попев дифирамбы, на которые евреи большие мастера, Исаак Аронович Вадика вдруг за локоть схватил и, оттащив его в сторону, спросил прямо: не хочет ли он заняться лёгкой атлетикой серьёзно, под руководством настоящего тренера.
  Не ожидавший подобного вопроса бегун в первый момент растерялся даже, не зная что и отвечать.
  -...Где заняться? когда? - только и спросил он, с Берзиным в стороне останавливаясь от отдыхавших после забега ребят, пот со лба ладошкою вытирая.
  - В Университете, в его Центральной секции, - ответил ему сияющий физрук, за локоть его придерживая - боясь будто бы, что он убежит.
  -...А кто ж меня туда возьмёт? в Университет-то? - всё никак не мог собраться с мыслями Вадик, не мог даже понять и оценить как следует сделанного ему предложения.
  - Как это: кто возьмёт?! Не понял!... Вы что говорите-то, Вадим?! что говорите?! - пуще прежнего затараторил московский учитель, удивлённый и даже чуть-чуть раздосадованный странным вопросом таким. - Вы все здесь - воспитанники университетского интерната, самим академиком Колмогоровым основанного! А значит - полноправные, можно сказать, университетские студенты! Можете заниматься в Университете когда хотите и где хотите: на любых его семинарах, секциях и кружках! И в Центральной его секции - в том числе! А Вы спрашиваете: кто возьмёт! Поедите и будете заниматься, коль того пожелаете!
  -...У меня там, к тому же, тренер знакомый есть, Башлыков Юрий Иванович, - через пару-тройку секунд продолжил он, уже поспокойнее, как и до этого говорил, на ученика растерянного пристально глядя. - В прошлом он большим бегуном был: про него и газеты писали спортивные, и по телевизору его показывали, - слышали, наверняка, про такого.
  -...Н-нет, - замотал головой ученик, что есть силы напрягая память.
  -...Да Вы что, Вадим?! Вы про Башлыкова не слышали?! - Берзин вытаращился на Стеблова так, будто бы раздевшегося догола директора в обнимку с пьяным завучем вдруг перед собой увидел. - Ну Вы даёте, товарищ Вы мой дорогой! Не красит, не красит Вас подобное Ваше невежество. Это же участник Олимпиады в Мельбурне! заслуженный мастер спорта! гордость и слава страны! Бежал там за нашу сборную 400 и 800 метров; на четырёхсот-метровке и вовсе до финала дошёл... А теперь он в Университете работает: спринтеров тамошних тренирует. И Вам обязательно, слышите! обязательно нужно к нему попасть!...
  Олимпиада. Мельбурн. Член сборной и живой "зэмээс"... У провинциала-Вадика от услышанного голова пошла кругом, и успокоившееся было от быстрого бега сердце опять восторженно застучало о грудь.
  -...Ну, а если он меня не возьмёт к себе, не захочет взять? - робко засомневался он, уже загоревшийся берзинскими рассказами. - У него там, небось, одни разрядники да мастера тренируются. Я-то ему зачем?
  - Возьмёт, - уверенно перебил его Исаак Аронович, по-доброму опять взирая на изнутри засветившегося ученика. - Он мой давнишний институтский товарищ: мы с ним в ГЦОЛИФКе вместе учились, институте физкультуры московском... Я ведь, - озорно засмеялся он, - тоже спортсменом был когда-то: не таким, конечно, как Юрка, но - был... Это сейчас я толстый и круглый, и неповоротливый как индюк. А раньше-то я шустрил на зависть. Стометровку за 10,5 бегал, кандидатский норматив выполнял, молодёжное и студенческое первенство Москвы несколько раз выигрывал.
  Берзин задумался на секунду, замер; в глазах его узко сощуренных проскользнула лёгкая грусть, навеянная ушедшей молодостью.
  -...Ну да ладно,- встряхнулся он, наконец, в своё прежнее, балагурно-беспечное состояние возвращаясь. - Что теперь прошлое-то вспоминать и заслуги прежние. Жизнь, Вадим, - она в любом возрасте хороша, в любом возрасте интересна. Было б здоровье и деньги... Ну так что, - напоследок спросил он строго, - звоню я на днях Башлыкову, договариваюсь на счёт тебя?
  - Звоните, - простодушно ответил учителю Вадик, не ведая ещё совсем, в какую переделку ввязывается и какой натягивает сам на себя "хомут"...
  
  64
  
  Именно так, по настоянию и рекомендации московского учителя физкультуры, и попал наш чемпион скороспелый первый раз в МГУ - на новую его территорию, расположенную на Ленинских горах столицы (Воробьёвых теперь). И если окраинная территория и типовое здание интерната произвели на Стеблова самое тягостное и самое удручающее впечатление в день приезда, диаметрально противоположное тому, что мысленно испытывал он на родине, не единожды перечитывая, уединяясь, присланный из Москвы проспект, - и этот его негатив от спецшколы день ото дня только усиливался и разрастался. То территория и Главное здание Университета, наоборот, величественным видом и масштабом прямо-таки космическим затмили и переплюнули все его самые восторженные мечты и самые фантастические представления.
  Выйдя из автобуса на одну остановку раньше (не на улице Лебедева, как советовал ему физрук, а на улице Менделеева) и прошествовав пешим порядком по яблоне-липовым университетским аллеям в сторону легкоатлетического манежа, Вадик не переставал поражаться на каждом шагу окружавшей его со всех сторон красоте, величию рукотворному, царскому. Он видел, как бережно, умно и умело всё было продумано, спланировано и рассажено вокруг, с какой любовью вскопано, подстрижено и прополото. Ни одного дикого места не встретил он по дороге, ни одного загаженного или заросшего, забытого человеком угла, - а ведь территория, по которой он шёл, занимала гектары... Но, не взирая на гигантские площади, всё было старательно прибрано тут и подметено, окучено, возделано и по-хозяйски полито; везде, куда ни зайди и ни посмотри пристально и дотошно, безраздельно господствовали симметрия безукоризненная, порядок и чистота, и пейзажи божественные, ни с чем несравнимые, сражавшие наповал любого, по причине, беспричинно ли попадавшего в эти Богом обласканные места, эти воистину райские кущи.
  А какие деревья возвышались вокруг, какие диковинные произрастали кустарники! Вадик не встретил на всём пути - как ни вглядывался, ни искал усердно - ни одной осинки корявой или уродца-тополя - деревьев холодных, презренных, ядовито-паразитических, вытягивающих из человека тепло, силу жизни в нём убивающих. Как и ни одной вонючей акации не увидел или калины горькой, ни одного кустика бестолковой кладбищенской бузины с её тошнотворным и мерзким запахом, и такими же мерзкими плодами. Всё сплошь жасмин да миндаль благородные, да вишня, сирень, базилик, ерика, ирга с барбарисом и жимолостью, вечнозелёные вереск и розмарин красовались на всём пути, да кормилицы-яблоньки разных сортов длинными широкими рядами выстроились по аллеям с добродушными целительницами-липками и грушами в обнимку. А за ними скромненько расположились берёзки-девушки, белые и чистые как на выданье, "волосы" на ветру распушившие, окружённые, как и положено, как природою-матушкой заведено, каштанами знойными, южными, да широколиственными красавцами-клёнами, известными франтами и ловеласами, средь которых, как грозные сторожа, возвышались то там, то тут могучие серебристые ели. Представить - и то было страшно, что тут весной круглосуточно делалось, как всё благоухало вокруг и цвело, звенело, кружилось, пело, утопало в счастье и любви! - если и осенью тут было пройти нельзя, от восхищения и запахов не зажмурившись! Природная чарующая Красота простиралась вокруг на всём пути следования Стеблова, Божья немеркнущая благодать, ниспосланная за здорово живёшь забредшему сюда человеку!...
  
  А уж когда Вадик вплотную к Главному зданию подошёл и в фасад его гранитно-мраморный глазами словно в скалу упёрся, - тут он и вовсе обмяк и опешил, духом до земли упал, раздавленный размерами, мощью и архитектурным изысканным великолепием вознёсшегося перед ним желтовато-каменного исполина. Он только и сумел в тот момент, что голову вверх задрать и взглядом восторженным за далёкий золотистый шпиль ухватиться, да от удивления широко рот разинуть, точь-в-точь как это делают маленькие пацаны. И потом замереть на какое-то время в таком предельно-восторженном положении, живым истуканом застыть, всё пытаясь и не имея сил передумать-переварить свалившиеся на него впечатления.
  Рукотворная мощь возвышавшейся перед ним громадины столь велика была и столь впечатляюще-необъятна, так стремительно и так легко уносился ввысь сверкающий шпиль университетский, цеплявшийся своей оконечностью - советским золотым гербом - за облака, за самоё Солнце даже, при этом сливаясь в ослепительном блеске с ним и даже будто соперничая, - что у Вадика от переполнившего его восторга голова закружилась так, что он, зашатавшийся, едва не упал на землю... После чего, испуганный, истомлённый и обессиленный, он голову ниц опустил - и долго стоял, не двигаясь и не шевелясь, и ничего в ту минуту не соображая от счастья...
  
  Так он стоял и дурел от избытка чувств потом всякий раз, когда Судьба приводила его на Ленинские горы, к Главному зданию МГУ на свидание. И чувства, овладевавшие им в те минуты, были практически одинаковые: тот же безудержный, безумный восторг - и полное от него душевное истощение и изнеможение...
  
  65
  
  Второе, что глубоко потрясло Стеблова в тот незабываемый для него день, был, конечно же, сам манеж, располагавшийся за университетскими спортплощадками, по соседству с гуманитарным корпусом. Переступив осторожно его порог, вестибюль перейдя стеклянный, Вадик оказался внутри огромного стадиона - чистого, просторного, светлого, прекрасно обустроенного и оборудованного по последнему образцу, не меньшего по размерам того, что был выстроен не так давно и у них на родине, но только надёжно спрятанного ещё от снега и от дождей могучей эллипсоидно-образной крышей. На стадионе том, в котором прыгали, бегали, метали и кувыркались в тот момент сотни счастливых юношей и девушек различных национальностей и возрастов, могли бы разместиться, кажется, все школьники родного города Вадика, включая и его прежних товарищей-спортсменов. Им всем хватило бы места здесь, беговых дорожек и турников, ям прыжковых, снарядов... И им не нужно было бы месить по нескольку месяцев кряду весенне-осеннюю грязь: жирную, вязкую, непролазную, портящую провинциальным детишкам жизнь, мешающую полноценно тренироваться, - не нужно было бы по утрам смотреть в окно настороженно - следить за капризной погодой. В манеже им было бы уютно и комфортно круглый год, они могли бы показывать здесь приличные результаты...
  Такие вот приблизительно мысли посетили героя нашего в тот момент, когда он, осторожно ступая по каучуковому покрытию манежа, шествовал вглубь его, по дороге выискивая глазами рекомендованного ему тренера - Башлыкова Юрия Ивановича. "Как увидишь там самого красивого мужика, - держал он постоянно в памяти напутственные слова Берзина, сказанные тем накануне поездки, - так сразу и дуй к нему знакомиться. Это и будет Юрка Башлыков - мой корешок старинный. Он ещё в молодости, - потупившись, напоследок завистливо добавил Исаак Аронович, - писанным красавчиком был: все девчонки-однокашницы наши по нему на корню сохли".
  Берзинского "корешка" Вадик увидел быстро: как только на середину манежа прошёл и остановился возле огромной гимнастической стенки, на которой качали пресс несколько тренировавшихся в тот вечер студентов. Юрий Иванович, которого умело описал физрук, стоял на краю дальней от входа прыжковой ямы, до краёв заполненной кусками разноцветного поролона, и что-то подсказывал энергично бегавшему там со штангою на плечах белокурому крепкому парню - вероятно, своему ученику.
  "Он, наверное!" - с дрожью подумал Вадик, впиваясь глазами в статного красавца-тренера, одетого в дорогой спортивный костюм и такие же дорогие кроссовки, и тут же опять воскресил в памяти недавние слова учителя физкультуры про неподражаемую красоту его институтского дружка, в справедливости которых теперь он и сам мог воочию убедиться.
  Дружок Исаака Ароновича был и вправду очень красив. Был великолепен даже своей природной физической мощью, здоровьем феноменальным, за версту различимым, что так и пёрло из него через край тестом перебродившим. Да ещё и помножено было, плюс ко всему, на безукоризненную стать и почти идеальные пропорции его фигуры, которые, как известно, не купишь, не приобретёшь, не накачаешь и за целую жизнь никакими долгими тренировками и упражнениями. Удивительно ладно скроен был этот изящный, в полном соку мужчина и по-настоящему крепко сшит: хоть портреты с него садись и пиши; или ваяй всяк желающий музейных мраморных богов и современных героев спорта. Он воистину являл собой эталон мужика - поэтому сразу же и притягивал к себе внимание. Взглянешь на такого вот здоровьем пышущего богатыря-счастливчика раз - пусть даже и мельком, едва приметно, - и с замиранием сердца подумаешь: "да-а-а, хорош, чертяка! хорош!"... И не усомнишься потом уже никогда в том своём первом предельно-восторженном впечатлении, что в память врежется навсегда светлой зарубкой-отметиной.
  Мышкой замерев у стены и невольно принявшись рассматривать Башлыкова пристальным и предельно восторженным взглядом, Вадик сумел разглядеть и понять сквозь разделявшее их пространство, что ростом Юрий Иванович был под метр девяносто, наверное, то есть на голову выше его самого, был энергичен и резок в движениях, как и подобает настоящему спринтеру, участнику Олимпиады; что имел великолепнейшую шевелюру из тёмных послушных волос, разлетавшихся на его голове во все стороны большими волнистыми прядями.
  "Красавец!" - машинально подумал тогда и Стеблов вслед за учителем Берзиным, не сводивший ни на секунду глаз с первого своего, вживую увиденного олимпийца, "зэмээса" к тому же, бывшего члена сборной СССР, невольно влюбляясь в него, заочно им как личностью очаровываясь. Красивее спортсменов-мужчин он ни разу и не видел ещё: в городке их крохотном, по крайней мере, таких на его памяти не водилось...
  
  66
  
  А Юрий Иванович, между тем, закончив наставлять белокурого паренька, от ямы поролоновой отошёл и направился не спеша в центр манежа: как раз по направлению стоявшего у гимнастической стенки Вадика. И Стеблов через короткое время получил прекрасную возможность рассмотреть уже и его лицо, немножечко широковатое, на первый взгляд, и простое, но очень и очень доброе.
  И смуглое крупное лицо Башлыкова с яркими, отчётливо выраженными чертами понравилось ему - гладкое, ухоженное, лоснящееся от бритья и крема и не изуродованное наростами кожными, прыщами и бородавками, которое украшали большие карие глаза, светившиеся праздником и жизнелюбием. Понравились губы тренера средней величины, плотно прижатые друг к другу и волю хозяйскую отлично передававшие; его широкие азиатские скулы, доходившие до мочек ушей, с ними почти сраставшиеся. Словом, это было красивое, приметное, волевое лицо целеустремлённого и себе цену знающего человека - Мужчины, Красавца и Воина! - излучавшего всем видом, манерами и уверенной и твёрдой походкой неистребимую силу внутреннюю, благородство душевное и простоту. Не ту, что хуже воровства любого - нет; а ту, как раз, что на природной доброжелательности основана, вере глубинной, русской, и на любви...
  
  67
  
  Неподалёку от гимнастической стенки, у которой притаился Стеблов, стоял пустой письменный стол, которым пользовались время от времени университетские физруки и тренеры центральной секции для заполнения студенческих зачёток и ведомостей; и для ведения протоколов легкоатлетических соревнований ещё, что регулярно тут проводились. К нему-то и направился Башлыков, возле него и остановился задумчиво, следя внимательно за бегавшими и прыгавшими по манежу студентами, недостатки и минусы подмечая их, чтобы высказать всё это потом при случае.
  Неожиданно оказавшийся у него за спиной Вадик, храбрившийся и ярившийся всю дорогу, дававший себе не трусить зарок на подходе к манежу, не малодушничать, - наш Вадик вдруг замер испуганно, побледнел, при этом оробев и зажавшись настолько, что его от страха намертво придавило к земле, к полу будто бы привязало.
  "Подойти, что ли, пока он не отошёл?... или же постоять и подождать чуть-чуть, успокоиться и пообвыкнуть?" - стал быстро соображать он, сверля глазищами дикими затылок и спину тренера, и ещё крепче прирастая к месту, на котором стоял. И пока он так судорожно соображал, душою робел и трясся, Башлыков под воздействием его горящего взора вдруг обернулся резко, словно ужаленный, и прищуренным взглядом почти в упор столкнулся с его глазами, направленными на него.
  -...Ты ни меня ли ждёшь? - спросил он просто и прямо, поворачиваясь всем корпусом к позеленевшему от страха парню и делая к нему навстречу шаг; и потом, запнувшись на полуслове, добавил: - Постой... а тебя, случаем, ни Исаак-ли Берзин прислал?
  - Да, он, - утвердительно кивнул головою Вадик, едва губы разодрать сумев, от волнения ссохшиеся и слипшиеся. - Я - Стеблов, из интерната колмогоровского.
  - А-а-а, вон оно что. Всё понятно, - широко улыбнулся Юрий Иванович, отчётливо показывая собеседнику оба ряда крепких своих зубов, ровных и крупных, как и у Исаака Ароновича, но только ещё и белых на удивление, при этом пристально с головы до ног Стеблова разглядывая, будто оценивая беговую силу его, физические возможности и способности. - Он мне звонил насчёт тебя, очень тебя нахваливал: просил, чтобы я присмотрелся к тебе, с тобой познакомился и позанимался...
  И голос Башлыкова - приятный густой баритон, не испорченный табаком и водкой и вполне соответствовавший его фактуре и мощи, - очень понравился Вадику, не испугал и не покоробил его, не изменил ни сколько о тренере первого восторженного впечатления.
  - А что же ты стоишь-то тут, в стороне? - не подходишь, не даёшь о себе знать? - опять спросил Башлыков предполагаемого своего воспитанника. - А если б я сюда не подошёл, - ты так бы и стоял тут один весь вечер?!
  Ничего не ответил Вадик на второй вопрос: только глаза виновато потупил, - но Башлыков и не стал его более мучить и укорять.
  - Ладно, - дружелюбно сказал он тогда предельно мягким и ласковым голосом, - пойдём сейчас с тобой в раздевалку пока: покажу тебе, где у нас тут переодеться можно, помыться после тренировки, душ принять, - и по дороге ты всё мне про себя расскажешь...
  
  68
  
  Так вот достаточно просто и буднично и познакомился наш юный герой Стеблов с Башлыковым Юрием Ивановичем, главным тренером всех университетских спринтеров тех лет - человеком красивым во всех отношениях, душевно широким, прямым; в общении же на удивление лёгким, покладистым и очень добрым. И добротой своей безграничной, безмерной превосходившим даже и свою наружную красоту, тоже, как казалось, безмерную.
  Пока они шли вдвоём в раздевалку, расположенную на втором этаже вестибюля, Вадик представился по всей форме, передал новому наставнику устный привет от интернатовского учителя, встречу ту и организовавшего; потом рассказал про себя самого немного: про родину свою далёкую и дом родной, про родителей... и про то ещё, как поступил весной в интернат, экзамены сдав успешно... Рассказывать Юрию Ивановичу было одно удовольствие, потому как слушать он молодых парней как никто умел: слушал Вадика молча, очень внимательно и заинтересованно, не оборвал и не остановил ни разу, - так что под конец рассказа оробевший было юнец в чувства быстро пришёл, успокоился и просветлел лицом, душою взбодрился. После чего стал испытывать к широко шагавшему рядом тренеру самое дружеское расположение и симпатию.
  Когда они оказались, наконец, в вестибюле и поднялись там по лестнице на второй этаж, в раздевалку правую, мужскую, плотно заставленную в два этажа массивными дубовыми шкафами, для вещей студенческих предназначенных, Башлыков подвёл Вадика к одному из них с распахнутой настежь дверкой, сигнализировавшей, что шкаф - пустой, и рассказал как пользоваться им, закрывать, как лучше складывать вещи.
  Потом он повёл Вадика в душ, там же, в раздевалке, и расположенный.
  - Мыться после тренировок - обязательно! слышишь меня?! - сказал он ему там строго. - Это и усталость с тебя как рукой снимет, и кожу твою вычистит до бела от пота и грязи манежной... А не будешь мыться - пропадёшь: прыщами и струпьями покроешься как пёс бездомный, как бомж самый худой запаршивеешь. Никакая тренировка потом в радость не будет... Ну ладно, - почесал он напоследок затылок, из душевой комнаты выходя и на ходу усиленно вспоминая что-то, - всё самое главное тебе я вроде бы объяснил: переодеваться и мыться теперь уже сам будешь - без моей подсказки и помощи. Давай, облачайся тут, не спеша, в спортивную форму и спускайся потом вниз: начнём там с тобой занятие.
  Сказав это всё, он ушёл, а Вадик, подойдя к шкафу, где его дожидалась сумка, стал переодеваться шустро в принесённый с собой спортивный костюм, несколько раз всего и одетый. Переодеваясь, он постоянно держал в уме красавца-тренера, улыбку его лучезарную, солнечную, напутственные слова, которые стали для него, одинокого паренька, настоящим бальзамом на душу.
  И ничего такого особенного вроде бы и не сделал ещё Башлыков - кроме того, что встретил по-доброму и самолично в раздевалку отвёл, ничем перед ним не выделился и не отличился. А Стеблов, между тем, был уже очарован этим замечательным человеком предельно! душой потянулся к нему как стебелёк к свету! И кроме тренера нового с того памятного сентябрьского дня никого в Москве уже не любил так крепко и искренне, и не воспринимал всерьёз - даже и учителей интернатовских, шибко образованных и высоколобых, почему-то вдруг показавшихся на фоне блистательного Юрия Ивановича на удивление мелкими и непривлекательными, как пигмеи. И какими-то даже фальшивыми и убогими - именно так! По сердцу, не по уму...
  
  69
  
  Переодевшись, он захлопнул наглухо шкаф, спустился обратно в манеж - уже в надлежащем виде, - и у него началась там после этого первая полноценная тренировка, настоящим тренером проводившаяся, которую он бросился выполнять так яро и так очумело, помнится, что уже минут через двадцать Башлыков был вынужден его осадить.
  - Ты чего так носишься-то, дружок?! - строго, но добро стал выговаривать он ему на середине манежа. - Хочешь за один день мастером спорта стать, да?! мировым рекордсменом?!... Давай, сбавляй обороты и начинай тренироваться спокойно - без этого показного рвения твоего, никому здесь не нужного.
  - Ты пойми, дурачок, - по-мужски крепко прижав к себе задохнувшегося новичка, некоторое время спустя наставлял его именитый тренер с жаром, разгуливая с ним вдвоём, на глазах у всех, по беговой дорожке, - пойми - и запомни, и другим передай, что тренироваться нужно всегда с удовольствием, с радостью даже. Так, чтобы назавтра тебе опять захотелось прийти сюда, в манеж этот, встретиться здесь со мной, надеть форму свою, кроссовки; чтобы бегать и прыгать вместе со всеми, мои указания выполнять. Чтобы тренировочный процесс, одним словом, был непрерывным. Тогда и результаты пойдут, и секунды быстрые, и мировые рекорды! - куда они от нас денутся-то!... А такими рывками и нагрузками запредельными, самоистязанием и ухарством показным, от дури твоей молодой и неопытности идущими, ты загонишь себя через месяц - и возненавидишь спорт. На тренировки будешь ходить как на каторгу, от меня станешь бегать и прятаться как от врага, занятия начнёшь пропускать, тренироваться из-под палки. И потом бросишь всё, в итоге, ничего не достигнув и не показав, как многие уже на моей памяти бросили... Хочешь ты всего этого, скажи?
  - Нет, конечно, - последовал быстрый ответ.
  - Правильно, что не хочешь, молодец, - одобрительно усмехнулся Юрий Иванович, ещё крепче обхватывая новичка, сильнее прижимая его к себе жилистой правой рукою. - А раз так, - то и делать всё будешь отныне по моей указке: безо всякой самодеятельности и инициативы... И всё у нас будет нормально тогда: как молодой олень будешь у меня бегать или как заяц по лесу, когда за ним волки гонятся. Это я тебе говорю, Башлыков Юрий! - неоднократный чемпион и рекордсмен страны, заслуженный мастер спорта...
  
  70
  
  Та беседа первая, задушевная, тренера с учеником не прошла для ученика даром, не превратилась в звук бесполезный, пустой: обороты свои тренировочные он после этого сбавил немного - но не сильно, не так, как просил, как требовал того Башлыков. Уж очень ему, всё равно, хотелось перед финалистом Мельбурна отличиться, прилежным отношением к делу и трудолюбием запредельным понравиться-приглянуться ему! У великих тренеров и бегунов, как-то сразу подумал он, по манежу носясь очумело, должны быть и ученики великие...
  - Ты, я слышал, лыжами у себя на родине занимался? - спросил его Юрий Иванович ещё, когда они заканчивали уже то первое своё занятие, когда проводили заминку.
  - Да, - кивнул в ответ Вадик, багровый и раздувшийся как пузырь от подзабытых спортивных нагрузок, явно перетренировавшийся в тот день.
  - Это заметно, - тренер понимающе покачал головой, задумался на секунду. - Силища в тебе - немереная!... Из тебя, я думаю, не спринтер, а хороший средневик получиться может: у тебя и скоростёнка приличная, и мышцы на ногах крепенькие, и функциональная выносливость есть... А для спринтера ты мелковат, мне кажется: спринтеры, они помощнее все, телосложением покрупнее... Ладно, - махнул он рукой добродушно, надежду на будущее глазами дав, - тренируйся пока спокойно, а потом подумаем, на какие дистанции тебя настраивать...
  
  71
  
  С первой своей тренировки Стеблов возвращался настолько усталым, больным и разбитым, целиком, без остатка, выжитым, - будто бы перекидал в манеже целый вагон с мукой, или сахаром тем же, соревнуясь в разгрузке с кем-то. Всё у него ныло, гудело, болело кругом, стенало, просило об отдыхе. Хотелось соку лимонного выпить целый стакан, или виноградного, на худой конец, много-много хотелось ему в тот вечер соку.
  Зато на душе было на удивление празднично и светло - прямо как на горе высокой в полдень в солнечную погоду. И дивным внутренним светом этим, тихой сердечной радостью он был целиком обязан своему новому тренеру, безусловно, с которым его свела судьба.
  Всю дорогу до общежития в памяти Вадика раз за разом возникали то скуластое тренерское лицо - волевое, целеустремлённое и предельно-мужественное, - то его белозубая обезоруживающая улыбка. А в ушах звучали его доброжелательные, полные искренности слова и такие же искренние наставления, предостережения и прогнозы, в которых невозможно было обнаружить, сколько ни ищи, ни единой фальшивой нотки. Они убаюкивали пятнадцатилетнего паренька, чудом в Москву попавшего, сердечко его как материнские руки ласкали и обволакивали, заставляли всё на свете забыть - даже и свою спецшколу. Ни разу ещё не встречал в своей прежней жизни Вадик таких безоговорочно-сильных, красивых, мужественных и добрых людей! Оттого-то и восторгу его душевному не было удержу и границ; как не было и конца его большому сердечному празднику...
  
  Покружив по Москве минут сорок на наземном общественном транспорте, очень медленном в часы пик, и вернувшись в интернат в половине десятого вечера только, он остался без ужина, в итоге, который у них без пятнадцати минут девять заканчивался, а часто и раньше. Закрытые двери столовой, однако ж, и погашенный там полностью свет не испортили Стеблову праздника, и он неприятностью этой расстроился тогда не сильно, как не расстраивался он потом никогда из-за куска не съеденного хлеба. Вселившийся в него в тот вечер Дух Святой, Дух Божий значил для него куда больше пищи презренной, плотской: ведь с Ним он теперь так высоко летал и так прекрасно себя на той Божественной высоте чувствовал.
  "Надо будет в следующий раз сказать ребятам, предупредить, чтобы брали мне ужин в комнату, когда я на тренировку уеду", - только и подумал он без энтузиазма, отходя от закрытых дверей общепитовских и тут же вспоминая опять - в который уже раз за вечер! - своего университетского тренера.
  "...Хороший он всё-таки человек, - улыбаясь, подумал про него, в комнату к себе с пустым животом направляясь, - знающий, красивый, добрый. Настоящий Мастер!... Хорошо, что Исаак Аронович познакомил меня с ним: мог бы ведь и не познакомить..."
  
  72
  
  Тренировался у Башлыкова Стеблов три дня в неделю: по понедельникам, средам и пятницам, - и длились те его тренировки ровно два часа: с восемнадцати до двадцати. Тренируясь, он по-прежнему не сводил с Юрия Ивановича влюблено-восторженных глаз, привязывался к нему как к родному.
  Всё в этом человеке нравилось Вадику, импонировало и глубоко по сердцу было: его характер неунывающий, неагрессивно-покладистый, умение общаться с людьми - с учениками, в первую очередь. Нравилось даже и просто смотреть на него всякий раз: как он заинтересовано, с душой объясняется со студентами, чему-то наставляет их, что-то с жаром показывает.
  Подкупал Вадика врождённый демократизм Башлыкова и на удивление бережное отношение к детям, учившимся бегать у него, тренироваться и побеждать. Если какой-то парень, к примеру, пришедший в манеж, не имел желания тренироваться, Юрий Иванович не бранил его никогда, не подгонял насильно. Он просто переставал его замечать - и всё. Ходил мимо сидящего на матах или скамейке ленивца так, будто бы того в тот день на тренировке вовсе не было, не видит будто он его.
  Такое могло продолжаться и день, и два... и даже неделю. Но как только парень приходил в себя, как только поднималось у него настроение, бегать появлялось желание и кураж, и он, поднявшись с мат, робко подходил за заданием к тренеру, ощущая вину перед ним, - Юрий Иванович преображался тотчас же, в момент расцветал душой.
  - Что мы там с тобой последний раз делали, не помнишь? - спрашивал он загулявшего и заленившегося паренька, будто бы между ними и не было ничего - никаких недельных загулов. И когда студент рассказывал ему вкратце комплекс упражнений, проделанных неделю назад, Юрий Иванович быстренько в уме прикидывал что-то, что-то подсчитывал и планировал мысленно - и потом, выработав стратегию с учётом пропущенного, давал указания на сегодняшний день. - Давай-ка, дружок, бери сейчас штангу потяжелей и дуй с ней яму с поролоном топтать, - делово говорил он студенту-гуляке. - А то у тебя, я заметил, икроножные мышцы совсем ослабли: по дистанции бежишь, топаешь - будто рюкзак с песком на плечах тащишь.
  - А ты одевайся потеплее и - на улицу: кросс бегать, - говорил он другому ученику. - С твоими лёгкими и сердцем ты уже скоро и стометровку не будешь вытягивать - на половине задохнёшься и остановишься.
  - А с тобой, мой дорогой, мы пойдём сейчас старт отрабатывать, - обращался он к третьему. - Стартуешь - как только одни беременные женщины с земли поднимаются: ни резкости, ни быстроты, ни силы!...
  
  Разогнав по разным местам воспитанников, указания им всем раздав, он шёл после этого в угол манежа, где располагался старт, уставленный толчковыми колодками, и битый час настойчиво и терпеливо тренировал там срываться с места, как следует стартовать "обабившегося" бегуна... И когда тот, к примеру, обильно покрывшись потом и из последних выбившись сил, всё же не мог сорваться как надо, не мог на дистанцию как положено убежать, Юрий Иванович, поморщившись недовольно, подходил тогда сам к знакомой черте, сам припадал к земле, ставил ноги в колодки.
  Проходила секунда, другая, - и он, предварительно напрягшись и выпрямившись на руках, как камень из пращи вылетал из колодок или как стрела из лука, срывался с места мощно и красиво очень, уверенно и легко не по возрасту, - и стремительно нёсся потом по дистанции безо всяких топаний и потуг, надвое рассекая широкой грудью воздух... И чудилось наблюдавшим за ним в тот момент - Стеблову Вадику чудилось, - что, приложи он усилий и поднапрягись чуток, чуть-чуть ещё прибавь скоростёнки, - то и оторвётся он с лёгкостью от земли, взовьётся ввысь ясным соколом... И полетит по манежу вперёд - будто бы в сапогах-скороходах! - широко и изящно размахивая при этом своими крепкими жилистыми ножищами...
  
  73
  
  Он и Стеблова учил всегда также - напористо, энергично, грамотно: как правильно разминаться, к занятию себя готовить; как подводить организм к пику наилучшей формы; как внимания не обращать на старте и на дистанции на борзых соперников своих; как, наконец, отключаться от мира в этот момент, от зрителей. Но не этим, главным образом, запомнился он Стеблову - не тренерскими наставлениями и советами. Он крепко запомнился Вадику разговором одним, произошедшим у них в ноябре - через месяц, приблизительно, после начала занятий.
  - Ты, я гляжу, паренёк заводной, горячий, - говорил ему тогда Юрий Иванович с глазу на глаз, когда никого из ребят не было рядом. - Я думаю, ты не только здесь, в манеже, такой, но, наверное, и у себя в школе тоже... По этому поводу что я тебе хочу сказать, посоветовать по-товарищески, - он прямо и просто поглядел тогда в глаза Вадику, как ещё ни разу до этого не смотрел, и потом продолжил через паузу достаточно длительную, стараясь будто бы точные слова подобрать, полезные, искренние и для ученика не обидные. -...Я хочу сказать... что если ты такой горячий и неуёмный в жизни и тратишь ежедневно столько сил везде - и на уроках, и на тренировках, - то тебе силёнки эти обязательно нужно пополнять, восстанавливать их в организме в полном объёме. Понимаешь меня, к чему я клоню?... А иначе тебя в Москве надолго не хватит - поверь мне. Измотаешь себя здесь до нитки, изведёшь, подцепишь душевную болезнь какую-нибудь или дистрофию элементарную - и всё: поминай как звали!
  -...Ты в общежитии живёшь, казёнными харчами питаешься, которые и без того, небось, пустые да обезжиренные, - говорил он тогда ещё стоявшему перед ним навытяжку ученику, не то в форме напутствия, не то совета. - Поэтому хотя бы кушай там побольше, добавки себе проси, не стесняйся... Твои родители за эту еду деньги регулярно платят: целую стипендию университетскую, как ты говоришь! - поэтому смело требуй себе двойную порцию!... Скажи им, тем поварам вашим, что вечерами ты ещё ездишь в манеж, что занимаешься спортом усиленно, и пусть поэтому и кормят тебя соответствующе - побольше, чем остальных! Проси у них, требуй! - не бойся их, обжор и ворюг наглючих, объесть добавкой своей копеечной: там у них всё с запасом готовится... А надо будет - к директору сходи, с ним поговори как следует! пожалуйся! Пусть он им команду даст!... А заодно и отучит их, куркулей толстомордых, ваши порции домой таскать, да собак и кошек собственных ими выкармливать! Лучше пусть вас посытнее кормят! не жадничают!... Ты понял меня, Вадик?! мы договорились с тобой?!... Коль уж остался ты здесь один, без родителей, - так и учись, значит, сам за себя стоять! о себе печься-заботиться! Если хочешь благополучно до конца доучиться и получить здесь для себя хоть какую-то маломальскую пользу...
  
  Улыбнувшийся и порозовевший Вадик в ответ утвердительно кивнул головой, благодарно посмотрел на тренера искрящимися преданными глазами и, польщённый, побежал тренироваться далее, цепко удерживая в памяти последний его с Юрием Ивановичем разговор, накрепко запоминая, наматывая на ус каждое в том разговоре слово. Ведь никто потом в интернате не говорил ему подобных слов: из тех, кто был бы обязан, как кажется, их сказать по долгу службы, - никто не напутствовал его так искренне и так горячо, с такой заинтересованностью и теплотой душевной.
  Оттого-то и запомнились Стеблову эти слова на долгие-долгие годы, потому-то и полюбил он крепко университетского тренера - редкой красоты и доброты человека. Все его рекомендации мудрые, собственной жизнью проверенные, советы ежедневные и подсказки он стремился выполнять всякий раз максимально точно и правильно, всегда - с душой. И только одну его рекомендацию - насчёт сытной и полной еды, - ему выполнить никак не удавалось...
  
  74
  
  С едой этой, надо сказать, на которой так упорно настаивал Башлыков, о которой несколько раз с ним беседовал, у Вадика сразу, в первый же тренировочный день, возникли серьёзные проблемы, главная из которых заключалась в том, что время окончания тренировок - восемь часов вечера - совпадало в точности с временем начала ужина в интернате, длившегося сорок пять минут.
  Окончание тренировки, понятное дело, не означало немедленного попадания Вадика в школу. Туда, в лучшем случае, он приезжал в начале десятого вечера, когда их краснощёкие повара успевали переодеться и разъехаться по домам, предварительно перевернув вверх дном вымытые котлы и кастрюли.
   Такое положение дел, как уже отмечалось, огорчило Вадика после первой же тренировки, - но сильно не расстроило и трагедией большой не стало. Он просто постоял возле закрытых дверей столовой и подумал с грустью, что как бы ни подгонял он сам себя вечером, как бы ни спешил домой, - на ужин он не успеет никак: два столичных автобуса, соединявшие манеж со школой, не дадут ему этого сделать в принципе.
  "...Ладно, - решил он, в конце концов, уже и после второго пропущенного ужина. - Тут думай - не думай, а всё равно путного ничего не придумаешь: ужина из-за меня одного переносить не будут; и повара не будут сидеть до половины десятого возле котлов, меня дожидаться... Да и Юрий Иванович не станет из-за меня на час раньше в манеж приезжать, со мной одним нянчиться - нужен был я ему, "пряник тульский"!... Единственное, что здесь можно сделать реально, - это и вправду пойти и договориться с ребятами, чтобы таскали мне ужин в комнату те три дня, когда я на тренировках буду. Не охота, конечно же, их утруждать, кланяться перед ними и унижаться, - но другого выхода нет. Не просматривается... Я всё же надеюсь, что их это не сильно обременит и большой обузой не станет..."
  
  Но думал он так, как выяснилось, опрометчиво, и таскать ему по вечерам еду для его школьных товарищей оказалось непосильной задачей. Они принесли ему из столовой компот и кашу раз, принесли два, а на третий день принести забыли: поленились, или, элементарно, не захотели - кто знает! И Вадик, вернувшийся вечером из Университета, ужина на своей тумбочке не обнаружил, увы.
  В комнате в тот момент - словно в насмешку (а, может, и по уговору тайному) - никого из ребят не было. И апеллировать или претензии предъявлять не к кому было. Да и не хотелось, по правде сказать: ведь товарищи и не обязаны были, если уж строго их начать разбирать, таскать ему тот злополучный ужин, не обязаны были нянчиться с ним, помогать. У них о самих себе голова болела. И правильно.
  Вадик всё это тогда быстро понял, принял к сведению, переварил в душе, а, поняв и переварив, настроил себя на то - не расстраиваясь особо и ни на кого не злясь, - что более не станет обращаться за помощью ни к кому. И что три дня в неделю теперь, когда он в Университете будет, вечернюю кашу с чаем он хлебом чёрным заменит, с обеда и завтрака припасённым, божественный вкус которого в те вечера он, может, впервые по-настоящему и почувствовал...
  
  75
  
  Легкоатлетические занятия в секции поставили перед Стебловым и другую нешуточную проблему, куда более важную и острую для него, чем даже и регулярные пропуски ужина. Проблема эта в том состояла, что, возвратившись с утомительных тренировок вечером, в которых он выкладывался по максимуму, стараясь не ударить в грязь лицом и не отстать от занимавшихся рядом студентов, Вадик потом уже не мог заставить себя, как ни пытался, полноценно работать умственно: читать, решать, конспектировать и анализировать. Какие конспекты и книги, какие задачи! - когда у него по приезде домой всё ныло и болело так, что порою тяжело было даже и с койки лишний разок подняться, даже и присесть на ней, в коридор выйти умыться!... Хотелось только вытянуться на кровати в струну, одеревенелые ноги задравши кверху, прикрыть глаза полотенцем - и задремать в таком положении до утра: дать отдохнуть и расслабиться натруженному за день телу.
  Заставить же себя после этого встать и отправиться в читальный зал, сесть там за письменный стол, за книги и задачи какие-то было мукою для него, малолетки, серьёзным волевым испытанием.
  И хотя он, всё ж таки, делал это через какое-то время - поднимался с постели со стоном, с болезненными гримасами на лице, набирал тетрадей и книг под мышку и уныло брёл потом с ними на гудящих сбитых ногах в учебный корпус, место там занимал как порядочный, учебники и конспекты перед собой делово раскладывал, открывал их и листал машинально и тупо... Но, однако ж, настроить себя на занятия в душных читалках, на полноценную работу творческую он уже не мог, как ни пытался: воля ему здесь отказывала.
  В такие дни и часы он только перелистывал тупо пухлые книжки из конца в конец, теребил без толку конспекты и на голове волосы, зевал, вздыхал тяжело... и украдкой посматривал на часы раз за разом - дожидался заветной "отбойной" отметки, официальной команды ко сну. Запомнить что-нибудь из прочитанного, порешать или же заучить он был решительно не в состоянии. Физических сил на это у него уже не имелось в наличие...
  
  "Получается, что я сюда не учиться, а лёгкой атлетикой заниматься приехал; не в математический, а в спортивный интернат поступил, - под конец первой четверти с горькой иронией принялся он сам над собой шутить, когда в очередной раз возвращался ни с чем из читального зала перед отбоем и пусть робко, но сознавал уже в те минуты тягостные всю абсурдность и нелепицу создавшегося положения. - То тренируюсь в манеже до одури, то отлёживаюсь потом, прихожу в себя, готовлюсь к следующим тренировкам. А до всего остального руки уже не доходят... И на уроках утром соображать перестал: как пень за партой сижу, - и вечером мозги не работают... Так я совсем скоро учёбу заброшу, на спорт переключусь..."
  
  Мысли такие нелицеприятные впервые посетили Вадика в конце октября. В ноябре они укрепились только. А в декабре Вадик уже отчётливо осознал, ощутил это всем телом, всем существом уставшим, что большого он дурака свалял, ввязавшись в авантюрную затею со спортом. Он ясно понял, проучившись в интернате две четверти, что регулярные тренировки здорово мешают ему, становятся для него обузой, ношей тяжёлой, почти ломовой, которую нести достойно сил уже не хватает; понял, что нужно прекращать их, приостанавливать побыстрей, уходить с головой в учёбу.
  Но прекратить тренироваться означало бы для него сдаться, прилюдно поднять руки вверх и показать всем - и в школе, и в Университете, - что слабак он оказался, дерьмо собачье на проверку, презренный слизняк и мокрица; что предложенных нагрузок не выдержал - именно так! - и надежд и доверия не оправдал, возложенных на него учителем физкультуры и тренером... А это было для него выше сил, было противно всему естеству и всему его складу внутреннему...
  
  Было и ещё одно обстоятельство, которое останавливало его от резких движений, невидимой нитью к манежу привязывало, а то и целым жгутом. Прекращение тренировок автоматически расторгало бы установившиеся у него добрые отношения с Башлыковым - замечательным человеком, спортсменом и тренером, которого Вадик, быть может, более всех уважал и ценил в ту пору в Москве, крепко успел полюбить за несколько месяцев, к которому искренне привязался. Расстаться с ним было Вадику тяжело, - но тяжело было и не расстаться.
  Ездить к Юрию Ивановичу просто так раз или два в неделю, без тренировок, - чтобы посидеть пять минут в сторонке да посмотреть на него, по душам с ним поговорить-потрепаться при случае, желания жить и учиться от него почерпнуть, - нет, это было бы пошло и глупо, и совсем по-детски, как ни крути. Но ещё глупее, преступнее во сто крат было бы продолжать изводить себя еженедельно на беговой дорожке, бездарно транжирить время и силы там, имея конечной целью вступительные через полтора года экзамены на мехмате...
  Получался заколдованный круг у Стеблова - болезненный и бестолковый, - из которого он не видел выхода...
  
  76
  
  На свои места всё расставил тогда наступивший Новый год и последовавшие сразу за ним двухнедельные школьные каникулы.
  Перед Новым годом Стеблов заехал в манеж и, не раздеваясь, тепло простился там с Башлыковым, сказал, что уезжает домой, на отдых к родителям.
  "Правильно делаешь, молодец! Отдохнуть надо! - похвалил его тогда Юрий Иванович. - Езжай, отоспись там как следует, погуляй, отъешься на домашних харчах, - а то вон как тут исхудал за две четверти... А потом мы с тобой опять работать начнём: дел впереди много. Весна уже не за горами - самое для нас, бегунов, время!... На улицу все переберёмся: там - хорошо, там - солнышко!" - добавил он напоследок и на прощание крепко, от всей души, пожал протянутую Вадиком руку.
  Они расстались вечером 30-го декабря, а уже на следующее утро Вадик покинул Москву, держа путь на родину, к дому родительскому, к семье, по которой он ужасно соскучился... Дома, однако, он полноценно и безмятежно всего только одну неделю и отдыхал, семь коротеньких дней январских. Вторую же половину отпущенных зимних четырнадцатидневных каникул он заметно занервничал и напрягся душой: перестал спать крепко, есть сытно, спокойно с родственниками общаться, по парку гулять с удовольствием, что очень всегда любил. Все эти домашние прелести и семейный комфорт, и уют как палкой дубовой перешибали ежедневные и ежевечерние мысли, каруселью огненной в его голове закрутившиеся. Москва уже виделась и снилась ему: интернат, манеж, красавец-тренер московский...
  
  "Надо всё же решить для себя, пока время есть, зачем я туда поеду? - напряжённо уже думал он по ночам, укутавшись с головой тяжёлым родительским одеялом. - Чтобы спортсменом великим стать? или всё же - учёным?... Юрий Иванович - мужик отличный, золотой, прямо скажем, мужик! Я никогда ещё и не видел прежде таких красивых и добрых людей! таких, как скала, надёжных!... Но если я все силы брошу сейчас на спорт и тренировки, на те же соревнования весной, как он того требует, - то я с гарантией провалю на следующий год вступительные в МГУ экзамены: это можно совершенно точно предположить - даже и без гадалки... И придётся мне тогда говорить "прощай" и Москве самой, и Университету... и тому же Юрию Ивановичу и секции его... Жалко это будет делать - до слёз. Жалко и обидно... А если я поступлю - как того очень хочу, как мечтаю - в Университет, тогда и Юрий Иванович от меня никуда не денется. Опять с ним тогда встретимся - уже на равных, в качестве студента, - и опять тренироваться начнём. И будем это делать спокойно и грамотно, без истерии и суеты, не думая уже о завтрашнем дне, о предстоящих конкурсных экзаменах... Но для этого требуется поступить, обязательно поступить на следующий год на мехмат! - это просто жизненно необходимо сделать!... А значит необходимо работать, усиленно работать уже сейчас: сидеть - и пыхтеть безвылазно в читальном зале... И чем долее я там посижу, чем больше конкурсных задач прорешаю, - тем легче мне на вступительных экзаменах будет. Это - и непременное условие, и очевидный факт, который невозможно оспорить..."
  
  Думая так ежевечернее и еженощно, беспокойно с боку на бок на родительской койке крутясь - старенькой, узкой, скрипучей, от времени продавленной глубоко, но всё равно такой мягкой, родной и желанной, до боли знакомой по прежним детским годам, очень тёплой, очень уютной, с которой по утрам ему не хотелось и подниматься, - Вадик всё ближе и ближе в те дни пододвигался к мысли, суть которой он сам же и сформулировал для себя, в итоге, перед отъездом в Москву, 10-го января нового календарного года:
  "Легкоатлетическую секцию нужно бросать - всенепременно. Прекращать в манеж три раза в неделю мотаться - силёнки последние отдавать на дорожках и переездах в транспорте. Манеж и спорт подождут пока, подождёт и Юрий Иванович... Сейчас самое главное для меня - предстоящие экзамены в Университет. Вот и нужно на них настраиваться, об них одних каждый день печалиться и горевать, голову забивать ими... Всё остальное - не главное, остальным я займусь потом, когда придёт время..."
  
  77
  
  Перечисленные факты не полностью, но достаточно точно описывают и характеризуют то, как жил-поживал в Москве, в спецшколе столичной, Вадик Стеблов, как он учился там, проводил свой досуг и личное послеобеденное время, отчаянно постигал науки мудрёные, математические, обламывал зубы и силы об них, дуриком гробил здоровье. Всю дорогу он нещадно гнал себя, торопил, пытался за год объять необъятное: и книги рекомендованные, толстые прочитать, понять и запомнить их крепко-накрепко; и задачи перерешать одним махом, а заодно с ними - и все проблемы научные, актуальные и животрепещущие; и английский самостоятельно изучить (который ему сто лет был не нужен!); и журналов перелистать и просмотреть ворох, освоить содержимое их... А в промежутках успеть ещё и по красавице-Москве помотаться, полюбоваться и подивиться ею, порадоваться за неё.
  Да и с друзьями новыми в 201-й комнате ему подурачиться-посидеть хотелось - похвальбу их красочную послушать, самому чем-нибудь этаким похвастаться или что-то особенное соврать; а потом ещё и на тренировку в манеж успеть съездить, и там пару часиков себя на дорожке усердно погонять-попарить.
  "Быстрее, быстрее... быстрее!" - было главным его девизом, главным правилом мозговым, незыблемой волевой установкой, которым он неукоснительно следовал изо дня в день, которым безоговорочно подчинялся... И всё равно он был недоволен собой, как к врагу сам к себе относился: за память малую и скудный ум, за неспособность схватывать всё на лету и быстро соображать как некоторые; но, главное, - за своё здоровье физическое, совсем-совсем никудышное, как выяснялось, не способное выдерживать и выносить Москвой предложенных скоростей и поставленных жизнью нагрузок.
  "Плохо я здесь работаю, плохо: и медленно, и бестолково как-то, некачественно и неэффективно, с нулевым КПД по сути", - твердил он озлобленно всякий раз, когда, неудовлетворённый, возвращался из читального зала на отдых. И оценки эти - через чур критичные и несправедливые во многом - не давали ему уже как следует выспаться потом, отдохнуть, не позволяли отключиться совсем от дневной суеты и заботы...
  Такая истерия и недовольство вечное даром для него не прошли и пройти не могли, разумеется. Уже с начала второго полугодия, с третьей школьной четверти - понимай, самобичеванием надорванный организм, истерзанный недосыпанием и недоеданием, и тренировками частыми, напряжёнными, - его организм неокрепший стал не на шутку взбрыкивать и сопротивляться. И отвечать нерадивому торопыге-хозяину сонливостью и неведомой прежде усталостью, справляться с которой уже не хватало сил. К весне усталость размножилась, разрослась, сделалась всеобъемлюще-полной, испепеляющей. И разразилась, в итоге, как тучка весенняя, нешуточной страшной "грозой" - неврастенией, повергшей Стеблова в глубочайший кризис, из которого его выводили всё лето родители и врачи...
  
  78
  
  А ещё в душе Вадика, начиная с февраля-месяца, устойчивое чувство паники угнездилось вперемешку со страхом, которое посещало его в интернате и ранее раз от разу и очень походило на то, что, вероятно, должен испытывать попавший в завал человек - шахтер ли, альпинист или просто случайная жертва - и понявший вдруг в темноте, все способы высвободиться перепробовавший, что ему из завала не выбраться, что пришёл его жизни конец.
  "Всё!" - испуганно и обречённо заключает тогда несчастный, обливаясь холодным потом. И чувствует, бедолага, как руки и ноги у него отнимаются, стремительно самообладание его покидает, разум и воля, надежда на благополучный исход. И как превращается он, умирающий, в довольно-таки жалкое существо - бессильно-безвольное, мокрое и скверно пахнущее, нервно-трясущееся от страха за уходящую ежесекундно жизнь...
  "Всё! - так же вот испуганно и истерично ближе к весне стал думать и наш отчаянный удалец-молодец Стеблов, тоскливо взиравший по вечерам на стопки разложенных перед ним на столе учебников, в которых он не понимал ни черта и которые далее первых глав его так и не пустили в итоге. - Я никогда не осилю их, не пойму... Жидковат я для них оказался".
  От мыслей таких панических и безнадежных ему становилось не по себе, глаза заволакивала тоска непроглядная, болью отзывавшаяся в груди, окончательно всё у него внутри отравлявшая и отбивавшая. Руки его опускались сами собой, превращались в плети; пропадало всякое желание делать что-либо, учить... Хотелось только забраться в какой-нибудь тёмный угол в школе и сидеть там безвылазно, спрятавшись ото всех, голову ладонями обхвативши: чтобы не видеть уже никого и не слышать, не знать. И про математику не думать совсем, которая предельно утомляла его, как постоянная головная боль, и которой он здесь "от пуза наелся"...
  
  79
  
  В такие моменты критические, очень опасные, в систему входившие, хроническую болезнь, он неизменно дом родной вспоминал, друзей, родителей, школу прежнюю. А вместе с ними, понятное дело, вспоминал и прежнюю жизнь свою, такую привольную и беззаботную, и такую желанную, как оказалось, о которой одной уже только и думалось ему в Москве, о которой ежедневно грезилось. В той жизни - как он яснее ясного понимал, в чём убедился на опыте! - устроено всё было просто и правильно, и предельно разумно, прежде всего. Там совершенно отсутствовала паника и суета, и всё ему было предельно легко и понятно: и уроки, и учебники, и задачи, которые, к слову, он в два счёта решал, которые его окрыляли и вдохновляли только - в отличие от задач теперешних, для него неясных и неподъёмных.
  Учительница его, Лагутина Нина Гавриловна, не оканчивала Университет и про мехмат слыхом не слыхивала, вероятно; не носила академических и прочих высоких и громких званий, учёных титулов и степеней; и не имела, что особенно ценно и важно, кроме школы своей побочных заработков и увлечений. Но это-то и было (как теперь уже становилось ясно измученному Стеблову) огромным плюсом её и несомненным её достоинством. "Необразованная" и "неучёная", она не красовалась ежеминутно перед учениками, не старалась, выходя к доске, казаться умнее им всем и глубокомысленнее, чем была в действительности, не задавала детям непосильных задач, которые с неизбежностью могли бы дураками их выставить, бетонной плитой придавить к земле, молодые крылышки им подрезать.
  Объясняя новое, она говорила громко и чётко всегда, хорошо поставленным твёрдым дикторским голосом. Говорила так, одним словом, будто гвозди языком вбивала в пустые детские головы, при этом не глотая и не коверкая слова, и никогда не употребляя сорные (как Славик тот же или балагур Веселов). Чувствуя ответственность перед детьми, она не фантазировала и не экспериментировала у доски, не металась по ходу объяснения между несколькими вариантами, не зная, какой из них дать; и категорически - что было особенно важно, - категорически не забиралась туда, откуда самостоятельно не смогла бы выбраться, запутав ещё и ребят. Для неё это было главным педагогическим правилом, незыблемым принципом поведения в классе - детям собственным невежеством не навредить! - как и клятва Гиппократа для врачей больницы.
  Молодец она ещё и в том была, как Стеблову в Москве по ночам представлялось, что прописные истины математики когда-то отлично усвоила - школьной, элементарной, математики постоянных величин, ещё Евклидом собранные и систематизированные, - которые потом, на протяжении многих лет, умело и доходчиво излагала в классе. Она никогда не путалась в них, не спотыкалась пошло, имея систему преподавания; и ни разу на памяти Вадика - ни разу! - не ухмыльнулась при объяснениях снисходительно-высокомерной усмешкой, призванной сказанному некий особый статус и смысл придать, или, наоборот, подчеркнуть: мол, это же так очевидно, придурки вы этакие!
  От этого - от такой её простоты бесподобной, неподражаемой, на высочайшем профессионализме и глубоком знании предмета основанной, - все объяснения Нины Гавриловны Вадик понимал с полуслова, не робел перед ними - избави Бог! - не пугался и не прятался как чёрт от ладана. Оттого-то и не возникало у него в прежней школе с математикою никаких проблем. Потому и учился он там весь последний год с таким желанием и удовольствием: и на уроках сидел с удовольствием, и дома - за тетрадками.
  И успевал он там всё и всегда, и неизменно весел был и спокоен; и собою, главное, очень доволен, без чего невозможно нормально жить - ему, Вадику, невозможно.
  И в ВЗМШ без проблем учился, плюс ко всему, и контрольные туда ежемесячно отсылал легко и непринуждённо; и отдохнуть потом успевал от них, порешать с Сашкой Збруевым олимпиадные задачки... Успевал даже в городском парке вечером погулять и книжки почитать художественные...
  
  80
  
  Здесь же проблемы у него возникли сразу, с первого дня; точнее - с первой, А.Н.Колмогоровым прочитанной лекции, в которой Стеблов не понял ни единого слова и ни единой, по сути, формулы, написанной Андреем Николаевичем на доске. Много ли было пользы ему от этого? Кроме одного лишь голого факта, что он два часа кряду слушал, разинув рот, живого академика!... Та лекция пронеслась для него как в бреду, как в угаре шальном, болезненном, оставив в памяти лишь белую голову известного учёного-математика да его старческое, морщинами изъеденное лицо, да ещё потешные у доски кривляния.
  Потом то же самое повторялось у него и на семинарах, где Гордиевский с Мишулиным пытались объяснить ему, по мере сил, основы современных теорий, которые Вадик из сумбурных рассказов их опять-таки не понимал, или понимал кое-как, через пень-колоду, и которые растолковать по-настоящему грамотно в интернате ему так никто и не смог.
  И дело даже не в том было, что учителя столичные, как учёные довольно слабенькие, да ещё и профессионально-неподготовленные, сами частенько блуждали и путались в первоосновах преподаваемых дисциплин, действительно сложных и неподъёмных. В понятиях непрерывности и меры, например, в бесконечно-малых окрестностях и бесконечно-близких приближениях, в представлениях различных множеств - счётных и несчётных, континуальных, - в определениях групп, полей, колец, модулей и многом-многом другом, из чего, собственно, и состоит и на чём базируется современная математика. Всё это было делом простительным для них - людей невысокого преподавательского уровня, повторимся, - если бы ни другой, куда более серьёзный Димы со Славиком просчёт, который обоим простить было сложно. Значительно хуже и ущербнее здесь было то, что, уча воспитанников спецшколы искать пределы числовых и функциональных последовательностей, показывая им на уроках простейшие правила вычислений производных и интегралов, элементарнейшие способы объединения однородных алгебраических элементов в группы, модули и поля, они не объясняли детям, ЗАЧЕМ те должны были всё это запоминать, вычислять и объединять, для каких-таких благих и высоких целей. Они, если совсем коротко, не посвящали детей в философский аспект математики... Поэтому-то исходящие из их уст вычислительные приёмы и правила, заученные назубок, - было не совсем то, что хотелось услышать на первых занятиях Вадику, что чаялось ему понять, прояснить для себя перво-наперво, заложить в память этакими кирпичиками божественными, первородными. Механические приёмы не грели душу его, не развивали мозги, не делали их подвижнее и острее.
  И получалось, что, не поняв как следует, как должно значения алгебры и анализа в современном научном мире, не уяснив для себя чётко их привилегированного положения среди прочих естественных дисциплин как главных и универсальных языков общения, - Вадик работал потом весь учебный год "в слепую", что называется, тупо и бестолково. Как тот же негр на конвейере или в забое шахтёр. И все его усилия ежедневные, все потуги сводились, в итоге, лишь к зубрёжке банальной, да ещё к механическому переносу заученных алгоритмов на решение предлагавшихся на уроках задач. Что было делом совершенно пустым и неблагодарным, если говорить строго, не приносившим пользы.
  Вычисляя вечером пределы последовательностей, ища производные и интегралы, определители преобразовывая до треугольного вида, матрицы, он не видел смысла своих тогдашних усилий, не понимал совсем, зачем он всё это делает и куда пойдут потом полученные с таким трудом навыки и результаты, на что сгодятся. Он только одно хорошо понимал, что высшая математика - это не элементарная, подготовительная, это уже вершина науки, её головокружительный Эверест, за которым нет, и не будет уже ничего, кроме неба. И ему, молодому и начинающему учёному-"верхолазу", широкая перспектива в начале пути с необходимостью должна была бы поэтому открываться и красота, и тайный творчества смысл. А иначе - зачем это всё?! На кой ляд в гору-то тогда лезть и мучиться?!
  Исключительно по этой причине ему и хотелось знать в интернате конечную цель своей каторжной ежедневной работы - чтобы работа в радость была! Но Гордиевский Дмитрий и Мишулин Вячеслав (про Веселова Андрея Александровича и говорить не приходится: он в интернате по-настоящему и не работал ни разу), - Гордиевский с Мишулиным итоговой цели-то ему как раз и не объясняли. Потому, наверное, что и сами не знали её. Или, знали только лишь приблизительно.
  Быть же простым исполнителем, попкой учёным, тупо умеющим интегрировать и дифференцировать простейшие одно-переменные функции Вадик уже и тогда не мог: не так был устроен. Он всегда хотел в любом деле "за деревьями увидеть лес". Причём - целиком, во всей его, так сказать, красоте и моще. Чтобы были понятны и ясны главные задачи и перспективы дела.
  Поэтому-то полное непонимание сути происходящего на уроках математики - основных уроков спецшколы, - неясность конечных целей угнетало Вадика более всего, делало его пребывание в Москве, в интернате Колмогорова, бессмысленным и вредным даже...
  
  А тут ещё, словно по уговору или чьему-то тайному колдовству, на непонимание математики интернатовской беспрерывно накладывались и проблемы с физикой, дела с которой у Стеблова с первого дня гладкими и безоблачными не были, с которой он весь год "кувыркался" так, что и потеть устал... И если с математическими вопросами он ещё мог иногда обратиться, и обращался на первых порах, к своим преподавателям школьным, пока не убедился, наконец, что бесполезно это, - то учителя физики он как огня боялся, именно так. И не обращался поэтому к нему за помощью никогда за всё то время, пока учился в Москве. Да Гринберг ему, скорее всего, и не ответил бы, и не помог ничем; даже и близко не подпустил. Он мало кого к себе подпускал близко.
  Не понимая и здесь совсем физических лекций и семинаров, которые, к тому же, нелюбимый преподаватель вёл, Вадик, в конце концов, охладел к этому интереснейшему предмету, стал ходить на него через раз, через два, благо, что условия позволяли. И физика выпала, таким образом, сама собой из его московской образовательной программы, превратилась для него в интернате в звук бесполезный, пустой; или - в красочный муляж-фикцию...
  
  Невесёлая получалась картина, что и говорить! С педагогической точки зрения - и вовсе удручающая и устрашающая! Два главных школьных предмета, две "коровы священные", два "кита", из-за которых изначально и затевалась вся эта столичная катавасия и которые Вадику особенно нравились прежде, в которых одних он, собственно, и преуспел, которые его прославили-подняли когда-то и на которые он поэтому главную ставку сделал, - предметы эти упорно не давались ему теперь, сколько бы времени он ни бился над ними, какие б книжки ни читал, сколько старания и усилий внутренних к ним ни прикладывал. Математика и физика, таким образом, дружно становились для него на новом месте непрерывной болью головной и, одновременно, нестерпимой душевной пыткой, от которой самостоятельно он уже не мог спастись, с которой не имел сил справиться. Та ежедневная интернатовская пытка-боль, как невидимый червь сердечный или опухоль ядовитая, мозговая, остервенело пожирала его изнутри - лишала последних сил, энергии всепобеждающей, трудовой, оптимизма всегдашнего и здоровья...
  
  81
  
  Многое стало не нравиться Вадику в его новой жизни, когда она перевалила за середину свою - новогоднюю временную черту и каникулы зимние, - многое вызывало протест с раздражением, и неприятие внутреннее, достаточно устойчивое к весне, подвергалось критической переоценке. Не такую жизнь он представлял себе в родном дому, совсем не такую, когда мечтал-фантазировал по ночам о научном рае московском, о интернатовских "кренделях", - не на то настраивался, не к тому стремился. Половина учебного года - срок достаточный, чтобы это понять, а заодно и уяснить для себя на тот момент реальное положение дел в новой школе, подвести предварительные итоги.
  Что же видел он, что понимал, когда без пользы просиживал долгими зимними вечерами в читалках за заваленным учебниками столом и, не имея сил притронуться к ним, поневоле от такого вынужденного безделья копался памятью в прошлом, пережитом?... Он видел, в первую очередь, - и это было главным раздражителем для него, правдой неприкрытой и горькой, от которой испариной покрывался лоб и жить совсем не хотелось, - видел, что интернат колмогоровский со всеми его порядками и программами - плохими ли, хорошими - не об этом речь! - оказывался ему явно не по зубам. Слабоват он был для практиковавшихся здесь нагрузок...
  
  Обидный получался вывод, что и говорить, до слёз, до зубовного хруста обидный. Выводы такие нелицеприятные, от собственной головы идущие и собственной совести, человека не окрыляют и не воодушевляют, веры и оптимизма не прибавляют ему; скорее, наоборот, - отбирают. Дурачком ведь не хочется быть никому: не хочется, чтоб над тобой посмеивались и потешались...
  
  82
  
  Постепенное осознание собственной слабости - умственной, в первую очередь, - в чём долгое время признаться Вадик мужества не имел, усиленно скрывал от себя, прятал за семью печатями, что остервенело пытался преодолеть первые недели и месяцы работой ежедневной, каторжной, - осознание этого психологически надломило его, здорово ему новую жизнь испортило, сделав её мрачной и тяжкой какой-то, и абсолютно бессмысленной, бесполезной. А для будущих перспектив и вовсе опасной - для поступления на мехмат МГУ.
  Старая же жизнь, наоборот, уже этаким оазисом рисовалась в испепеляющей столичной пустыне, чуть ли ни раем земным. Там он так счастливо и спокойно жил, но потом взял и покинул то счастье и тот комфорт по ребячьей дурости. И теперь его без конца вспоминал - с болью, тоской, сожалением.
  Да и как ему было не вспоминать, не прокручивать в памяти свои прежние детские годы, как не грустить, не тосковать о них, о безвременной их кончине, если там он был на виду и в большом почёте. Там у него были друзья, родители под рукой, была даже любимая девушка Лариса, - было всё то, одним словом, что требуется по зарез, как воздух требуется человеку! что ежедневно прибавляет сил и веры ему, делает волевым, боевым, работоспособным! Эти люди любили его, ценили и верили безгранично, ждали от него чуда, подвига, праздника каждый день! И он их за это всех очень крепко любил!... даже и просто так любил - вовсе и не за это!
  Там он в школу ходил как на гулянку весёлую, или бал, учил одинаково все предметы: и географию, и ботанику, и литературу, - и по всем из них успевал, отметки получал отличные, за которые его хвалили администрация и учителя, за которые в пример в последнее время ставили... А ещё в той, прошлой, жизни он безумно любил математику, знал и понимал её лучше всех, был первым математиком класса... Или - вторым, - какая, в сущности, разница! Он стал бы обязательно первым, останься он теперь там, - он обогнал бы по успеваемости Чаплыгину Ольгу! Он это сделать очень сильно хотел, ну прямо-таки очень! стремился к первенству всей душой - к лидерству интеллектуальному, самому главному. А значит добился бы лидерства любой ценой - чего бы это ему, в итоге, не стоило! Он заводной был и упорный парень с рождения - и страшно самолюбивый, к тому же, страшно амбициозный! Он хотел быть первым на этой Земле, только первым и никак иначе! - чтобы предстать пред Господом, нашим Небесным Отцом, когда срок придёт, чемпионом и победителем!...
  
  В Москве же переменилось для него всё, буквально всё перевернулось с ног на голову: у него уже не стало здесь ни родителей, ни друзей, и напрочь пропали в столичной спецшколе прежние кураж и удаль... И услады сердечной не было у него здесь, и не хвалили его в новом классе ни разу, не отмечали... И даже математика школьная - всегдашняя любимица математика! - ему уже не давалась легко, без напряга. Хотя он бросил к её ногам всё: все резервы внешние и внутренние!... И всё равно он ходил здесь в крепких середняках: без всякой надежды выбраться в лидеры...
  Как не затосковать ему было, скажите, от такой беды, безысходности полной и безнадеги, как не предаться отчаянию?! От каждодневной после-новогодней хандры его уже перестали спасать даже и хорошие отметки по алгебре и анализу, по привычке выставляемые ему Гордиевским с Мишулиным. Он, как, может, никто другой, знал истинную цену им и сильно по этому поводу не обольщался...
  
  83
  
  Был и ещё момент, который ближе к весне стал здорово тяготить его, настроение ежедневно портить.
  "Вот я сижу здесь уже полгода и трачу силы на изучение всего этого, - регулярно в январе, феврале, марте задавал он себе один и тот же вопрос, устало перекладывая по вечерам на рабочем столе мудрёные мехматовские учебники, тяжёлые как кирпичи и такие же точно толстые. - Но зачем мне они, ежели через год, к примеру, я не поступлю на мехмат?... Ведь такие книжки только там будут нужны! только там изучаются!... И только там, соответственно, имеют смысл и ценность!..."
  "Странно нас тут все-таки учат, - продолжал далее удивляться он, со вздохом тяжким, утробным откидываясь на стуле, - так, будто бы мы все здесь уже - полноправные мехматовские студенты. Математический анализ целыми неделями преподают, высшую алгебру, аналитическую геометрию и комбинаторику; в следующем году основы теории вероятности начнём изучать... А про элементарную математику, которую одну только и будут спрашивать на вступительных экзаменах, совсем забыли. Урок в неделю всего - разве ж этого достаточно?... Я же не объясню через год экзаменаторам университетским, если что, что тригонометрию или стереометрию только потому не знаю, не успел изучить, что два последние года в спецшколе математический анализ учил, Фихтенгольца всего перечитал и Шилова... Влепят "пару" за здорово живешь - и выкинут вон с экзамена как котёнка паршивого. Да ещё и посмеются вослед; скажут: какой им попался абитуриент весёлый - сразу за высшую математику принялся, как следует школьную не изучив..."
  
  Размышления такие не были праздными, надо сказать, как не были они и элементарной игрой заболевшего от усталости воображения. Будущие конкурсные экзамены в Университет, куда Стеблов так попасть стремился, пугали его, и пугали сильно.
  Они стали пугать его ещё больше после студенческих зимних каникул в феврале-месяце, когда уже достаточно осмотревшийся на новом месте Вадик дружбу со студентами свёл, которые на многое ему глаза открыли, вопросы наиважнейшие правильно осветив, пропагандистскую приоткрыв завесу. Прозревший и поумневший от тех бесед, розовую пелену с глаз стряхнувший, что ещё от дома у него осталась как сувенир или оберег родительский, он после этого об экзаменах уже каждый день думать-печалиться стал. И думы те ежедневные не были радужными.
  Он разузнал, например, из рассказов приезжавших в интернат выпускников, учившихся теперь в Университете, что поступить на мехмат непросто - даже и для воспитанников спецшколы, которые хотя живут и учатся в Москве, но на вступительных экзаменах всё равно идут в общем с иногородними абитуриентами потоке. Понимай: должны набирать в итоге на три, на четыре балла больше, чем коренные москвичи, которым не нужны общежития и которых поэтому принимают почти что без конкурса.
  "Так что не каждый из вас туда поступит, парни, - с ухмылкой говорили счастливые обладатели студенческих университетских билетов, когда-то вышедшие из интернатовских стен, - даже и не каждый второй. Процентов двадцать, не более, наших выпускников поступает в последнее время в Университет - знайте об этом!"
  Слушая такое - подобные напутствия "ободряющие" и правду жизни, - Вадик морщился и холодел душой, бледнел испуганно, досадливо сжимал губы. И всегда вспоминал растерянно присланный ему год назад из Москвы рекламный проспект, в красках описывавший спецшколу и её "удивительные", прямо-таки "сказочные" порядки. Особенно болезненно вспоминал он вступительную статью куратора Колмогорова, разумеется, заученную наизусть от многократного чтения, в которой тот уверял, чуть ли ни клялся даже, что создавал интернат с одной-единственной целью: помочь молодым провинциальным дарованиям побыстрее попасть в столицу, в Университет Московский. Чтобы якобы приблизить их уже с юных лет к Её Величеству Науке.
  "...Практически все наши воспитанники поступают потом на мехмат и сразу же включаются там в серьёзную научную работу, - чёрным по белому писал академик-основатель в брошюре. - Им не требуется времени на раскачку, на овладение азами современной математики. Уже на первых курсах они - вполне сформировавшиеся учёные: целеустремлённые, волевые, грамотные..."
  Красиво было написано, что и говорить! - ярко, талантливо, завлекательно. Разве ж забудешь такое когда! разве из памяти выкинешь! Хорошие были у Андрея Николаевича, по всему видать, рекламные журналисты на пристяжи или помощники, которые для него тексты готовили и потом подсовывали ему - на подпись... Читая подобные их обращения к детям страны и по простоте своей свято им веря до последней буквы, вдохновляясь и возбуждаясь ими, как спичка воспламеняясь от них, доверчивый и неискушённый Стеблов и решил тогда, в доме родном как за пазухой у Христа проживая (а вместе с ним наивно решили и его родители), что, поступив в интернат в восьмом классе, он автоматически уже как бы и в сам Университет поступает; что для питомцев прославленного советского академика А.Н.Колмогорова вступительных экзаменов в МГУ либо вообще не проводится, либо проводятся они чисто формально - внутри самой школы, где студентов будущих определяют местные учителя.
  Так думалось и мечталось дома малолетке-Вадику - прирождённому идеалисту и фантазёру, - в такую несуразицу, глупость элементарную ему дома верилось всей душой. И так же точно думали и мечтали, и верили вместе с ним его отец и мать - люди взрослые, добрые, но малограмотные и малосведущие в подобного рода делах, увы, дававшие сыну добро на отъезд, на жизнь одинокую, самостоятельную...
  
  Но они ошибались все, выдавая желаемое за действительность. И истинное положение дел в спецшколе было совсем не таким, каким оно описывалось в рекламе: и экзамены в Университет интернатовцам необходимо было сдавать на общих основаниях; и проценты их поступления туда на деле выходили уж очень скромными; да и с наукой всё обстояло не так просто, легко и радужно, опять-таки, как писалось и рекламировалось академиком и его помощниками в статье, - о чём теперь уже Вадик доподлинно мог судить на примере своих одноклассников, товарищей школьных, приехавших с ним в одно время учиться в Москву...
  
  84
  
  У Стеблова подобрался достаточно сильный класс, юными дарованиями богатый. Двенадцать его воспитанников из тридцати являлись участниками июльской Всесоюзной математической олимпиады, понимай: были победителями олимпиад областных, первыми математиками у себя на родине. Пятеро же из них и вовсе вернулись с главного интеллектуального школьного форума в СССР с дипломами первой и второй степени - стали победителями и призёрами общесоюзной олимпиады то есть, которая тогда даже выше Международной котировалась, где русские дети всех легко побеждали, увозили оттуда главные всегда призы. Из них, победителей и призёров этих, и формировалась в десятом классе сборная команда юных советских математиков для участия в ежегодных международных баталиях на территории стран социалистического содружества; они были интеллектуальным цветом молодой России, короной её золотой: их на мехмат без экзаменов принимали и не жалели потом.
  Так вот, была среди этих пяти вундеркиндов и Галя Дерябкина - смуглая, плотная, пышноволосая красавица из Ростовской области, умница, каких поискать, добрейшая, светлейшая и нежнейшая душа, чистый ангел. Она набрала на Всесоюзной олимпиаде для восьмиклассников максимально-возможное количество баллов, пятьдесят, стала её абсолютной победительницей. Ну и пожелала, после сделанного ей прямо на награждении предложения, продолжить учёбу в Москве, в колмогоровском специнтернате, где её распределили в 9 "Б" класс, класс Вадика, который она своим двухлетним присутствием прославила на всю школу, учебные показатели которого высоко подняла.
  В эту замечательную, божественно-прекрасную девушку Вадик влюбился сразу же - в первый день, как только её на уроках увидел, - настолько она собой была хороша и сочна, настолько для постороннего глаза привлекательна и аппетитна; как, к слову сказать, и большинство южанок, что возле самого моря под солнцем выросли! Только Дерябкина ещё и умна была, "тонка", скромна, благородна! Была приветлива и добра со всеми, подчёркнуто-вежлива и воспитана! Да ещё и одевалась со вкусом, имея небедных родителей, у которых он бала единственная дочь... Поэтому-то сложно было парням-одноклассникам выстоять и не влюбиться в такую, все уроки подряд с восторгом на неё не смотреть! Для этого надо было гнидою уродиться, полным душевным уродцем.
  Дерябкина, надо сказать, покоряла и будоражила не только парней-одноклассников своей неподражаемой, неземной красотой, что было делом естественным и понятным для молодых, на красоту и любовь падких, но и видавших виды учителей - людей достаточно амбициозных и самолюбивых, людей учёных, что немаловажно, зацикленных на самих себе, на своей особости и исключительности. И они откровенно заглядывались на неё, и они, ловеласы старые, на уроках слюньки вожделенно пускали и тайно сохли по ней.
  Но, помимо внешнего вида, действительно царского и бесподобного, она покоряла их - преподавателей математики и физики, в первую очередь, - умом своим, острым и ясным, блистательной эрудицией; но, главное, конечно же, - своей поистине феноменальной способностью угадывать верные пути к решению практически любых задач, даже самых запутанных и головоломных.
  Задачи она решала все, или почти все - из тех, что предлагались на уроках. И Гордиевский с Мишулиным, да даже и высокомерный Гринберг, не лицемеря и не таясь, ловили каждое произнесённое ею слово, внимательно прислушивались к ней, к её тихому, ласкающему уши голосу, когда Галина поднималась отвечать с места, или же, не торопясь, выходила к доске. Стеблову всегда казалось в такие минуты, никак он не мог отделаться от ощущения, что предлагавшиеся ею решения были неожиданны и новы даже и для учителей. Были и для них, умудрённых и просвещённых, чрезвычайно важны, полезны и поучительны - настолько внимательно и заинтересованно преподаватели всегда её у доски выслушивали, так напрягались и замирали дружно.
  Восторженно рассматривая выступавшую на уроках Галю, ежедневно любуясь ею, обожествляя её, как от солнца весеннего от её красоты жмурясь, Вадик постоянно и помимо воли сравнивал эту смуглую, ладную, крепко-сбитую девочку, с которой ему выпала честь и великое счастье вместе учиться, которую довелось близко знать, с далёкой предшественницей, Ковалевской Софией Васильевной. Сравнивал - и всё силился для себя угадать: а начинала ли последняя так же ярко и рано свою карьеру научную? показывала ли в пятнадцать лет такие же блистательные результаты?
  Одно здесь можно было сказать с уверенностью: что Дерябкина приехала учиться в Москву, в интернат колмогоровский, имея редкий, уникальный по качеству своему талант, которому уже и тогда по силам были, наверное, самые что ни на есть серьёзные и самые масштабные задачи - как прикладного, так и сугубо теоретического характера. Бери его, казалось бы, этот её чарующий Божий дар, её фантастические математические способности - как берёт умелец-гравёр в свои чуткие руки по случаю найденный где-то алмаз, нуждающийся в минимальной доводке, - и "шлифуй" потом, "доводи", делай положенную "огранку". И получай "бриллиант" невиданной красоты, ослепительной чистоты и света. И удивляй потом этим светом мир. И сам ходи, удивляйся.
  "Интернатовские гравёры", однако ж, попались никчёмные на удивление, ужасно бездарные и никудышные. Оттого и загубили они, дармоеды, Богом дарованную находку, тупо её испоганили и испортили. Так, уже через год, поехав "на Союз" вне конкурса как прошлогодняя абсолютная победительница, да ещё и воспитанницей колмогоровской спецшколы, Дерябкина смогла там только лишь диплом II степени получить; понимай: опустилась против прежних своих показателей на целую ступеньку вниз. А в десятом классе она и вовсе не попала на главную олимпиады страны, потому что не смогла победить на предварительной Московской математической олимпиаде.
  Получилась парадоксальная ситуация, согласитесь, читатель, - как ни крути и ни объясняй, и ни ищи виноватого! Получалось, что эта чудная милая девочка даже и в Москве уже не смогла победить тех, кого когда-то с лёгкостью в масштабах всей страны побеждала. Что можно было объяснить только её усталостью катастрофической и полной к олимпиаде неподготовленностью: талант-то Божий остался при ней и никуда не делся.
  Такая же точно безрадостная картина наблюдалась в девятом "Б" и с другими участниками и победителями олимпиад: и их ожидала, как правило, подобная же горькая участь. Все они, за редким и редким исключением, проучившись в интернате год или два, заметно снижали прежние победные показатели и возвращались в школу с "Союза" ни с чем - с одними лишь железнодорожными билетами в кармане. Дипломов и почётных отзывов, во всяком случае, у большинства из них уже и в помине не было.
  Интернатовцы, к слову, даже и воспитанникам 2-ой столичной элитной спецшколы на памяти Вадика регулярно математические бои проигрывали! Что уж говорить про бои масштабные, Всесоюзные или Московские.
  Забегая вперёд, скажем, что они и в Университете потом, на мехмат поступив после школы, научной погоды не делали и ничем особенно не выделялись там, громкой памяти по себе не оставили. За очень и очень редким исключением, опять-таки, что в расчёт не берётся. Блистали в Университете ярко и долго те молодые люди как раз, кто в интернате колмогоровском не учился, кого миновала "счастливая" участь сия, кто хлеб интернатовский не покушал. Походив сначала в студентах пять лет, потом - в аспирантах три года, все они, счастливые неинтернатовцы, выглядели бодрыми и энергичными на зависть, и необычайно жадными до знаний новых и книг, до почестей, доблести, славы.
  Чего не сказать уже было о колмогоровских выпускниках - усталых, измученных, измождённых как правило, затухавших к пятому курсу совсем, или еле-еле "коптивших"; в почерневших глазах которых уже не кипела жизнь, не проглядывала жажда борьбы кровавой, без которой в науке ничего добиться нельзя - как, впрочем, и в любом другом деле.
  Не засияли громкие некогда имена многочисленных интернатовских выпускников на небосводе советской перворазрядной науки. Не дал России пансион Колмогорова новых Жуковских и Грибоедовых, Тютчевых и Лермонтовых, - даже и куда более скромных деятелей не дал.
  Это обстоятельство и является по сути главной характеристикой его, объективной и самой верной оценкой...
  
  85
  
  Невысокий процент попадания интернатовцев в Университет - когда Вадик впервые услышал о нём в феврале месяце из задушевных на вечере-встрече с выпускниками школы бесед, - помнится, расстроил его несказанно, до крайности обнажив и обострив возникшие у него на новом месте проблемы, сделав бессонной наступившую после праздничного вечера ночь, бессонной и беспокойной. Блуждавшие в нём беспорядочно мысли были тогда так дерзки, крамольны и разрушительны одновременно, что Вадик, пугаясь их, всеми силами гнал эти мысли прочь: на задворки растревоженного сознания, - чтобы не бередили они, паразитки, душу ему, не отнимали последние силы, спать не мешали.
  Если же кто-то попытался бы всё-таки те его мысли собрать и потом вытащить их на свет Божий, - то картина в общих чертах вышла бы следующей.
  "Это что же такое получается-то, а? - змеёй подколодной, гремучей, крутился внутри метавшегося на постели Стеблова главный поганец-вопрос, навеянный прошедшими с выпускниками-студентами разговорами. - Разъезжают по России-матушке каждый год посланцы колмогоровской школы, университетские аспиранты в основном, и набирают сюда со всех её уголков доверчивых и талантливых, способных к математике парней и девчат (не всех, слава Богу, далеко не всех; вот Ольга Чаплыгина, например, успешно поступив в интернат даже и без летней школы, в Москву, тем не менее, не поехала, отказалась), которые, за редким исключением, и так бы с гарантией на мехмат поступили, останься они заканчивать десятилетку дома... А их ежегодно приглашают сюда, дурачков-простачков малахольных, заманивают в Москву диковинными посулами, обещают золотые горы здесь, кренделя столичные, манну небесную, а потом... потом бросают на произвол Судьбы как отработанный и ненужный хлам, предварительно ещё и обобрав до нитки, с родителей их последние гроши вытянув себе на бутерброд с колбасой. Молодцы, хорошо устроились здешние преподаватели, не правда ли?!..."
  "Вот учат вас тут два года, учат, якобы готовят к чему-то: к большой науке, вроде бы, на словах, - не отставал от первого и другой вопрос, не менее ядовитый и гадкий. - А потом, оказывается, основная масса вас, чудаков провинциальных, наивных, со свистом пролетает мимо Университета, как пролетают мимо него каждый год голодные весенние воробьи или попрошайки-голуби те же. Хороша же она, эта их интернатовская учёба! - нечего сказать! Очень "ценная" и "полезная"!... Двадцать процентов поступают только, одна пятая часть! - шесть человек с каждого класса! Ужас! Ужас!... А остальные-то куда деваются - большая часть?! Куда деваются их способности прежние?! к математике, к решению задачек талант?!... В интернате остаются, что ли?! - академику Колмогорову на память?!..."
  "Хренотень какая-то получается, честное слово! Дурдом настоящий, или пошлая надуваловка и обираловка! Согласись, Вадик, родной, не упрямься, посмотри правде в глаза, имей мужество?! - настырно и мощно наступая на пятки, спешил на смену вопрос под номером три. - Получается, что Колмогоров этот свою школу премудрую основал, заставил учиться здесь всех по университетским курсам, на школьные курсы наплевав, выбросив их на помойку по сути, а студентами стать своим ученикам совсем не помогает! - останавливается на полпути! Странно это, не правда ли, ну согласись, сделай милость?!... Он ведь даже и к москвичам вас, интернатовцев, приравнять не хочет, сделать, казалось бы, сущий пустяк, но который, тем не менее, здорово облегчил бы вам всем поступление на мехмат. Это же всё очевидно! Но он почему-то упрямица и не предпринимает этого? А по какой причине?! - непонятно! Со стороны это, однако, глупо выглядит, глупо и безответственно! Если большего не сказать, совсем уж для него горького и обидного..."
  И - так далее, далее, далее. И всё в таком же, очень опасном и конфронтационном духе возникали вопросы внутри, ответов на которые у Стеблова не находилось ни сразу, ни потом; даже и приблизительных.
  Вопросы и мысли подобные были и впрямь крамольными - что и говорить! Не зря наш герой не спавший так отчаянно страшился их, и так усердно гнал от себя как можно скорей и дальше. Ведь по ним выходило, как ни крути, что интернат колмогоровский в будущем не только не приблизит его к заветной цели, поступлению на мехмат, а наоборот - удалит от неё! Что он, интернат, на пути к этой цели - помеха! обуза лишняя, которых и без того не счесть! которые замучаешься ещё преодолевать-перескакивать! Вот ведь что выходило в итоге! до чего додумывалась уже его разгорячённая голова!... А с мыслями такими, конечно же, продолжать учёбу было нельзя: думая так, нужно было домой поскорей собираться...
  
  86
  
  После задушевных бесед с выпускниками школы, с некоторыми из которых Вадик, как уже было сказано, успел даже близко сойтись, он уже по-другому, реально, начал смотреть и на свою новую школу, и на учителей московских, чудаковатых, каждодневные чудачества и непрофессионализм которых ближе к весне стали уже коробить его, раздражать. Ему скучно, противно уже становилось с ними: он клоунов, дураков и шутов, пустозвонов и дилетантов бездарных с малолетства не переносил; как не переносил он и маскарадов, спектаклей народных, гуляний, радужных мыльных опер и пузырей...
  
  Рушились, рушились идеалы в душе Стеблова, которые он так старательно и так самозабвенно в родном дому возводил, растворялись и исчезали с глаз долой столичные воздушные миражи и замки... А ведь ещё совсем недавно они казались ему единственным счастьем, единственным смыслом земным, ради которых только и стоило учиться и жить, нести тяжелейшее и утомительнейшее земное бремя.
  Двадцать процентов поступавших на мехмат интернатовцев перечёркивали в его глазах ВСЁ! Перечёркивали саму ИДЕЮ создания школы как КУЗНИЦЫ будущих научных кадров, как, наконец, главного поставщика Университету талантливых молодых ребят - тех "драгоценных плодоносных семян", без которых, по прозорливому завещанию М.В.Ломоносова, теряла смысл и сама университетская благодатная почва...
  
  87
  
  В середине весны, с апреля-месяца начиная, с Вадиком приключилась другая беда: он затосковал по дому! Да так сильно, остро и нестерпимо до боли, и не периодами, как раньше, а постоянно, что впору было бросать всё в Москве к лешему и, не раздумывая ни секунды, не медля, мчаться на родину со всех ног - чтобы духом её святым подышать, душою, сердцем, щекою к ней прикоснуться. Уснуть, успокоиться и утихнуть чтобы в родных местах. И, успокоенному и притихшему, сердцем уставшим возрадоваться...
  
  До этого было не так - до этого было терпимее. До этого он всё время был занят в Москве: о чём-то великом и светлом ещё ходил и мечтал, что-то пытался сделать успеть, прочитать, понять и узнать, к чему-то без конца стремился.
  А потом он страшно устал - предельно и катастрофически. От многочисленных товарищей, в первую очередь, которые окружали его целый день плотной шумливой массой, крутились и галдели рядом как куры глупые, непоседливые, с разными глупостями приставали, отвлекали от дел. Устал от спорта, от школьных занятий тяжких, от равнодушных воспитателей и учителей - от всего того, одним словом, что ежедневно и ежечасно окружало его в интернате, составляло учёбу, быт и досуг его, его тамошнюю социальную атмосферу. У него, элементарно, уже не хватало на друзей и учёбу сил - ни физических, ни морально-волевых, ни душевных. Слабоват оказался Вадик для бурной жизни такой, им же самим год назад и выбранной, молод, неразвит, нескор и недюж. Это ему приходилось признавать честно...
  
  Вот тут-то тоска по дому и родине и набросилась на него, ослабевшего, разошлась не на шутку, паскудина, распушила "павлиньи перья" свои. И, не пуганная и не сдерживаемая уже ничем, скрутила Вадика без проблем, сделалась в сердце его весной полновластной и крепкой хозяйкой...
  
  Не зря же ведь говорится - проверено это жизнью не раз, - что победы окрыляют и укрепляют, а неудачи к земле низко гнут; победы делают человека "стальным", неудачи - безвольным нытиком, плаксой. Ни плаксой, ни нытиком Стеблов на новом месте не стал: наговаривать на него не будем, - но к жизни столичной, вольной вкус утерял совсем, окончательно и бесповоротно, и в свою полную противоположность там превратился. Дёрганым и легковозбудимым сделался во второй половине учебного года, неуверенным, нервным и суетным, маленьким, некрасивым и неработоспособным.
  И если недельные осенние каникулы пролетели достаточно легко и безболезненно для него. И он, отгуляв и отоспавшись на родине, с удовольствием поехал опять в Москву - продолжать там дальше учиться и осваиваться в новой школе. То зимой на отдыхе у него уже начались проблемы, с которыми справиться до конца он так тогда и не смог, которые чёрной сажей окутали и испачкали душу.
  Только неделю из положенных двух он тогда полноценно отдыхал и отъедался дома, одну неделю всего крепко и глубоко спал, был бодр и ласков со всеми, улыбчив, вежлив и доброжелателен. Вторую же половину каникул сон упорно бежал от него этаким шустрым зайцем. И он поднимался с кровати чёрным, уставшим, разбитым ближе к обеду, больным; неразговорчивым, неласковым и для родных недоступным, к которому им страшно было и приближаться, не то что разговор завести.
  Он слонялся по квартире и парку бесцельно и нервно, без удовольствия, - и ловил себя постоянно на мысли, что предстоящий отъезд в Москву уже не радует его, не бодрит, надежд на светлое будущее не вселяет. Не хочется уже ему совсем, по правде сказать, менять родительский домашний уют, тепло и добросердечные отношения на казённые постель и еду, на приятельские поверхностные связи; не хочется расставаться с домом, семьёй, с милой и кроткой родиной... И в новую школу ходить ему также уже не хочется - это факт: как ни обманывай всех и себя, ни скрывай; не хочется мучить свой организм предлагавшимися там спартанскими бытовыми условиями и программами...
  
  88
  
  Весенние короткие каникулы и вовсе превратились для него в испытание, что с душевной пыткой вполне можно было сравнить. Он уснул тогда по-настоящему крепко только в первую дома ночь, вымотавшись восьмичасовым переездом. Остальные же ночи напролёт он изнурительной бессонницей мучился; а если и засыпал, то исключительно по-стариковски - минут на двадцать, на тридцать; после чего тяжело просыпался опять и начинал отчаянно охать и на постели юлой крутиться, безуспешно выискивая себе на ней удобного прохладного места.
  Но удобно ему в этот раз на родительской койке не было. Потому как стенало всё у него внутри, болело, просило о помощи и поддержке; как и ласки просило, любви. Ему так хотелось тогда, весенними ночами бессонными, когда сознание было по-максимуму воспалено, и на душе становилось особенно тяжко и тошно, и нечем было отвлечься от боли, выключиться, переждать, отдохнуть, - ему очень хотелось встать и с родителями переговорить, отдыхавшими в соседней комнате. И без утайки всё им про себя рассказать - всю свою московскую суровую правду жизни, что под корень его изводила там, на чужбине, прямо-таки поедом ела, решившись его, вероятно, совсем добить.
  Если б только родители проснулись и подошли, и сами спросили бы сына: в чём дело? почему ты не спишь, сынок? почему ворочаешься без конца и так нервно и тяжело вздыхаешь? - Вадик не выдержал бы, наверное, расплакался и рассказал им всё. Про то, что плохо ему, тоскливо и муторно на новом месте! Ошибся он год назад, глупость совершил большую, самовольно уехав в Москву - на учёбу грёбаную!... Рыдая, он поведал бы им, вероятно, что разочаровался в спецшколе, и у него ничего не ладится, не получается там; что с каждым днём положение его в ней делается всё хуже, двусмысленнее и напряжённее. А главное, что у него давно уже возникают проблемы там не только с английским каким-нибудь или химией, которые пережить было б можно, но даже и с математикой самой, на которую в будущем он ставку сделал.
  А ещё бы он поведал родителям как на духу, что он никому не нужен в Москве: ни воспитателям, ни администрации, ни педагогам классным, - что за ними там никто совсем не следит, что они в интернате фактически безнадзорны: мало отдыхают, мало спят и едят. Ему холодно, голодно и одиноко там, у него нет там совсем друзей: не нашёл он себе в новой школе за целый год ни единого близкого человека! Он бы сказал родителям под конец, что очень ему не хочется возвращаться назад в интернат: тянуть там непосильную лямку, - что для него возвращение туда - прямо-таки нож острый!...
  Но родители не проснулись и не поинтересовались, и разговора сердечного, откровенного, на эту тему ни разу не завели. Потому что боялись, наверное, "разворошить улей", чувствуя, к чему дело идёт... А самому подниматься и их среди ночи будить, а потом расстраивать обоих перед работой тяжёлой душещипательными разговорами было выше сил и выше тогдашних его душевных болей. Да и стыдно было ему, по правде сказать, в ошибках и слабостях сознаваться...
  
  89
  
  Можно только догадываться поэтому, как он прожил в таком состоянии пять домашних дней и ночей, чего ему, горемычному, стоило не сорваться и не устроить истерики и переполоха... И совсем уж чудно, неправдоподобно даже, как сумел он, юнец, выдержать по вечерам пристальные взгляды матери, пронизывавшие его до костей и пытавшиеся выудить из него всё - все его душевные тайны и муки. Как потом, придя на вокзал в воскресенье утром, сумел, опять-таки, сдержать себя и не пнуть ногой, не зашвырнуть в кусты к чёртовой бабушке тяжеленную свою сумку, битком набитую книгами и журналами, которые он, по детской глупости и наивности, всё время на каникулах возил с собой, мечтая ещё почитать, поработать дома. Как, наконец, при виде подходящего к перрону поезда, сдюжил - не закричал истошно, не разрыдался при всех и не побежал домой, куда ему убежать хотелось, а, наоборот, - полез в вагон послушно и на прощание озорно помахал всем рукой, а сестрёнке через окно даже и глупую рожицу состроил... Доподлинно об этом первом душевном подвиге знает только он сам и его так рано повзрослевшее и посуровевшее сердце, чужбиной опалённое и закалённое, с малолетства лишённое сентиментальности; да ещё спортивный характер его и воля, не желавшие и не позволявшие ни при каких условиях Вадику тряпкой быть, хлюпиком-размазнёй презренным.
  От себя здесь добавим лишь, время у читателя отбирая, что уезжал тогда Вадик в Москву в таком же приблизительно настроении, в каком покидают родные места люди, принудительно направляемые по приговору суда на долголетнюю, уже попробованную ими каторгу.
  Москва не манила, как прежде, не казалась ему весной такой же желанной и привлекательной, как прошлой осенью. И виною тому, без сомнения, был интернат, где ужасно тоскливо и одиноко становилось Вадику с каждым днём; в котором он тесно и тяжело жил, мало отдыхал, плохо спал, в котором не наедался досыта...
  
  90
  
  С едой у него в Москве действительно были проблемы, выгодно решать которые на новом месте у него получалось плохо. Он и дома, по правде сказать, находясь под опекой родительской, частенько пропускал обеды с завтраками, питаясь в сухомятку по сути и набегу. Но зато уж по вечерам вернувшаяся с работы мать готовила им всем богатейший ужин: с картошкой, жареной на свином сале (родители Вадика, переехав в город, лет десять ещё водили свиней, которых привезли из деревни и без которых они вряд ли в городе выжили бы), с огурцами солёными, квашеной капустой. Этим ужином воистину царским дети её и муж наедались вволю, получая себе за столом все необходимые для жизни калории и компоненты: белки, жиры с углеводами, витамины. Разносолов в семье не было: не любила матушка у плиты возиться, всегда предпочитая деликатесам плотским пищу духовную, вечную. Но хлеба за ужином было много, были и яблоки мочёные раз от разу, и варенье всякое, и даже по праздникам мёд, что поставляла тётушка из деревни, державшая пасеку. И не испытывал Вадик на родине никогда ни малейшего чувства голода.
  Ужины материнские шли на пользу всем, вся семья Стебловых на них как на дрожжах вырастала. Все были сытенькие, кругленькие да гладенькие, весёлые, добрые и счастливые...
  
  В интернате же кормили не так, кормили совсем по-другому! Здесь подавались детям к столу всевозможные салаты и винегреты, супы, борщи, бульоны, котлеты с кашами, и даже компоты фруктовые с киселём, - это правда: ассортимент был большой. Но подавалось всё это в таких незначительных дозах, было так пусто и постно, совсем почти обезжирено, что уже буквально через полчаса по окончании завтрака, обеда или ужина очередного проворный, здоровый желудок Стеблова, в два счёта всё поглотив и переварив, начинал сосать: отчаянно себе новой еды требовать, новой работы.
  Поначалу только-только приехавший из дома Вадик терпел такое регулярное утробное сосание и бурление стойко, боролся с голодом без труда: мальчиком он был сытым и крепеньким, сил у него в запасе было много ещё, что позволяло ему преспокойненько жить и учиться в Москве, и прекрасно себя там первое время чувствовать.
  Но по прошествии пары месяцев, когда белково-витаминные запасы и накопленные дома "жирки" подошли к концу, на нескончаемой беготне и баловстве когда все сгорели, - терпеть желудочные голодные спазмы ему уже стало невмочь. Особенно после того, как в октябре-месяце он в Университет к Башлыкову начал ездить. Пустой желудок по вечерам уже не давал ему спокойно жить, не позволял полноценно работать: читать, писать и решать, заниматься делами школьными, сверх-напряжёнными...
  
  91
  
  И тогда до предела вымотавшийся, отощавший и исхудавший Стеблов, с голодухи смелым и злым становившийся, стал подходить всякий раз в столовой к раздаточному окну и, помня наказ Башлыкова, стал себе у поваров добавки просить, которую те своим кошкам и собакам таскали.
  Повара не отказывали ему, накладывали мятой варёной картошки побольше, вермишели, макарон, пережжённой солянки - всего того, короче, что гарниром зовётся у них. И счастливый Вадик, довольный их щедростью, шагал с добавкой к своему столу и сметал её там одним махом.
  Котлет и сыру ему не давали, не наливали никогда второй раз компоту, - но он и не просил на раздаче лишний компот, прекрасно ситуацию понимая. Нахальным и жадным он и голодный не был, и был доволен уже и гарниром, благодарил всем сердцем за него поваров, любил их всех за отзывчивость, за доброту, за человеческое понимание и великодушие...
  
  92
  
  На раздаче у них, как правило, симпатичная и круглолицая деваха стояла лет двадцати и килограммов под восемьдесят живым весом - холёная, сытая, гладкая как арбуз, в плечах широкая и похотливая, с красными, как астраханские помидоры, щёчками. Она всегда пристально и заинтересованно разглядывала Вадика во время ежедневных трапезных процедур - и чему-то загадочно улыбалась при этом.
  Вадик тоже посматривал на неё с интересом - на телеса её гладко-розовые, сочные и упругие, в особенности, аппетитно выглядывавшие из-под полупрозрачного шёлкового халатика-маломерки, под которым не было ничего кроме узкого белого лифчика и трусиков кружевных, тоже подчёркнуто-узких, беленьких. И это особенно было заметно всем, остроглазых пареньков-интернатовцев это больше всего возбуждало.
  Возбуждало это и Вадика, разумеется, которому всегда казалось в такие до одури сладкие и головокружительные минуты, когда соединялись их взгляды огненные в жаркий мысленный поцелуй, и вздрагивало и замирало сердечко юношеское от подобного неожиданного соединения, - ему казалось, чудилось неизменно, что симпатичен он чем-то стоявшей в окне поварихе, приглянулся, понравился ей. И при желании и старании с его стороны у них вполне могло бы что-то и получиться.
  Всё это льстило Стеблову как мужику, было ему, голодному, только на руку. И он уже без стеснения стал бегать к краснощёкой красавице не только за гарниром пустым, но нет-нет да и осмеливался просить у неё на добавку даже и супу, который девушка, улыбаясь, грациозно ему наливала увесистой пухлой рукой, при этом ещё и грудь как бы нечаянно обнажая, словно бы ему на десерт, пониже перед ним в окне раздаточном нагибаясь...
  
  93
  
  Но однажды (за неделю до Нового года это произошло) им в столовой на завтрак варёно-копчёную колбасу давали, которую Вадик до этого только издали видел - за витриной столичного Новоарбатского гастронома, куда он по дороге из Дома книги на экскурсию несколько раз заходил, ассортиментом сказочным там любовался. Колбасу ту предпраздничную, помнится, ломтями тоненькими настрогали, божественно-вкусно выглядевшими со стороны, божественно пахнущими, положили россыпью на поднос. И каждый воспитанник, подходивший за кашей, должен был, как было объявлено во всеуслышание, взять себе ровно один кусок - не больше.
  Стоя тогда в общей очереди и медленно, как казалось ему, нестерпимо медленно продвигаясь вперёд, к раздаче, опасаясь, что не успеет он, и всю колбасу разберут, голодный Вадик так жадно, помнится, пожирал глазами лежавший на подносе деликатес, так зачарованно глядел на копчёности, что у него даже пальчики на правой руке затряслись от волнения, а в животе пустом, растревоженном что-то вдруг задёргалось, засосало противно... И тут же громко потом заурчало при всех, будто бы он ничего несколько дней не кушал.
  Он видел, не отрывая голодных глаз от подноса и мысленно силясь поднос целиком проглотить, подмечал для себя лихорадочно, запоминал, что повариха его любимая, озабоченная, сонно зевая и еле шевелясь за стойкой, сон с себя утренний всё пытаясь стряхнуть, ладошкой пухленькой глаза и рот зевающий без конца прикрывая, что повариха на колбасу почти не глядела: ей было не до неё в то утро. Отчего некоторые ловкачи из очереди, уличив момент, с лёгкостью зацепляли себе кто по два, а кто и по три кусочка. Подмечая все эти хитрости и уловки и, одновременно, о дружеских отношениях с молодой раздатчицей памятуя, голодный Вадик, подойдя к подносу, попытался нервно и неловко как-то - как плутишка низкого пошиба! или щипачь-стажёр! - нанизать и себе на вилку несколько драгоценных кусков и побыстрей их потом положить в тарелку; а для верности ещё и хлебом прикрыть, от посторонних глаз подальше... Но рука его правая, как назло, пуще прежнего задрожала, задёргалась в последний момент, не послушалась, вилку как следует не удержала. Куски колбасы, которые он в спешке выбрал и наколоть попытался, сопротивляясь, сорвались обратно в поднос; да ещё и разлетелись там во все стороны, так что их было уже не собрать. Нужно было подбирать и нанизывать новые... Краснея и волнуясь, Вадик повторил попытку несколько верхних кусков нанизать, но колбаса опять не послушалась дрожащей руки его, сорвалась... И, раздосадованный и обозлённый уже окончательно, он тогда в третий раз вилку в поднос направил...
  
  В очереди из-за этого произошёл лёгкий сбой, привлёкший внимание молодухи-раздатчицы.
  - Куда берёшь столько?! Положи на место! - развернувшись вполоборота и заметив всё, не задумываясь, как на врага, гаркнула она на Стеблова низким утробным голосом, который Вадик услышал тогда первый раз и который неприятно поразил его своей суровой грубостью, личику её миловидному не соответствовавшей совсем.
  Он вздрогнул от неожиданности, залился краской стыда вперемешку с досадой, засуетился в очереди волчком, испуганно всем телом дёрнулся... И вилка выпала из его рук, слетела со звоном на пол, что только усилило переполох, увеличило толкотню у раздачи.
  Послышались голоса за спиной: "Чего ты там застыл-то, Вадик? Уснул что ли? Давай получай быстрей и отходи. Нам тоже есть хочется".
  Понимая, что создаёт толчею и другим подойти мешает, он быстро нагнулся, вилку с пола поднял, смахнул грязь с неё. После чего, выпрямившись, взял из рук поварихи свою порцию каши. Потом развернулся резко и ошалело, не соображая уже ничего и ни на кого не глядя, стыдливо пряча глаза, и быстро пошёл к своему столу в центре зала. Он буквально сгорал тогда от стыда и обиды жгучей, и только за столом заметил, что так и не взял, в итоге, положенную ему порцию деликатеса.
  "Бог с ней, - досадливо поморщившись, подумал он с горечью и почти со слезами. - Обойдусь без её колбасы. Пусть она сама её лопает, дура".
  Возвращаться после такого позорного окрика назад, к прежней своей обожательнице, объясняться и оправдываться перед ней на глазах товарищей, кусок колбасы у неё как милостыню выпрашивать ему совсем не хотелось...
  Больше он с того дня за добавкой в столовой не ходил ни разу и на краснощёкую общепитовскую молодуху старался уже не глядеть; даже и садился в зале с тех пор спиною к её желанному ещё совсем недавно окошку. Декабрьская копчёная колбаса, так им и не попробованная, дорого ему обошлась: именно после неё начались у Стеблова в Москве уже нешуточные проблемы с питанием, занимавшие в списке свалившихся на него на чужбине проблем не самое последнее место...
  
  94
  
  Напоследок здесь надо сказать, в качестве дополнения, что проблема полноценного и качественного питания существовала в интернате не для него одного: большинство его товарищей-одногодков не наедались досыта в новой школе, и им необходимо требовались здесь дополнительные подкормка и подпитка. Одноклассники Вадика, в основной массе своей, решали эту проблему просто: шли вечером в ближайший к ним гастроном и покупали себе там еды по вкусу, дополняя ею потом нежирный интернатовский рацион, скудные харчи общепитовские. Они могли себе это позволить сделать, имея богатых отцов, отцов-военных в основном, что были в Советском Союзе в чести и большом почёте: деньжищи от государства получали немереные, вещевое довольствие и обильные продовольственные пайки. Были отцы - доктора и кандидаты наук; были партийные и государственные служащие. Для них для всех ежемесячно за ребёнка сорок рублей платить было совсем не сложно, не сложно было бы платить и вдвое большую сумму.
  Оттого-то детишки их и жили в Москве припеваючи; потому и чувствовали себя в интернате как в раю, всем были всегда довольны...
  
  У Стеблова Вадика толстосума-попаши не было, к сожалению, что кормил бы на свои умопомрачительные заработки всю семью, да ещё и освободил бы жену от ежедневной тяжкой работы. И как ни крутился отец с четырьмя классами и "ремеслухой" всю жизнь, жилы из себя ни тянул ежедневно, стараясь всё и везде успеть, - получал он всё равно до обидного мало. И жена поэтому всегда работала у него: из нищеты вытягивать семью помогала. За сорок интернатовских рублей, что за сына в Москву отсылались, матушка Вадика месяц целый горбила, или - почти месяц: шестьдесят два рубля получала она всего - деньги, что и говорить, смешные, что слезами легче б было назвать, а не зарплатой.
  Вадик помнил об этом всегда, переживал за родителей очень, жалел их. И потому просить дома денег ещё и на дополнительные себе расходы у него б не повернулся язык! - отсох бы и отвалился скорее! Слишком он любил семью свою, был к ним ко всем душой, всем сердцем привязан, чтобы так откровенно и так беззастенчиво жить за их скромный счёт, получать для себя одного из общего котла излишки.
  Он пошёл в интернате по другому пути, по-своему решил вопрос с хлебом насущным - традиционным, можно сказать, способом: стал зарабатывать этот хлеб самостоятельно, и себя им потом кормить. Что и позволило ему на чужбине выжить, не умереть с голодухи.
  Голь перекатная на выдумки и уловки очень хитра; была хитра - хитра и будет. Потому что голодный желудок голове покоя не даст: расшевелит её, природную ленивицу, обязательно, усердно думать заставит, варианты покушать искать.
  Вот и с героем нашим нечто похожее произошло: к весне одичавший и отощавший Стеблов решил в Москве исхитриться, лазейку для себя к интернатовской кормушке проделать. И заключалась та его хитрость в следующем. По вечерам к ним в школу четыре раза в неделю приезжала машина с хлебом, которую необходимо было постоянно кому-то встречать и разгружать. Рабочих на такое мероприятие в школе предусмотрено не было: разгружали привезённый хлеб всё те же ученики. И делали они это по очереди, с большой неохотой, нытьём, постоянной руганью и перепалками, стараясь разными способами от хлебной повинности увильнуть, из-за чего в интернате неоднократно вспыхивали скандалы.
  Так вот, прознавший про такое положение дел Вадик, сам ту машину поразгружав, решил исправить очевидную недоработку администрации и добровольно сделаться грузчиком. Причём - на постоянной основе, чем вызвал у руководителей интерната один лишь немой восторг, граничивший с недоумением.
  Разгружать целую машину тяжело одному: как ни крути и ни хитри, помощники требуются. И он, предварительно переговорив с кем надо, сагитировав особо ленивых и сомневающихся, быстренько сколотил бригаду из таких же нищих и голодных парней как сам, с которыми по разрешению директора и начал бегать к девяти часам вечера в столовую: поджидать там хлебный фургон. Разгрузив его минут за сорок, хлеб в хранилище перетаскав, каждый член бригады на законной основе - директор так разрешил - мог себе взять за это по паре душистых батонов, даже самых дорогих и вкусных, аж целых 25 копеек стоивших, которые ещё час назад выпекались в печи и были с пылу, с жару что называется, и которые тут же и съедались дружно, не успевая даже остыть.
  Батоны те горячие, трудовые, собственным потом политые и оттого питательные вдвойне, вдвойне желанные и дорогие, здорово выручали в Москве Стеблова и нищих друзей его. Не будь тогда их, запрети администрация ими расплачиваться, - положение некоторых воспитанников в интернате было бы совсем плачевным...
  
  95
  
  Систематические недоедания и недосыпания, помноженные на длительные умственные перегрузки, перенапряжение и бессонницу, и вечное недовольство собой к тому в конце концов привели, что Вадик неврастению себе в Москве заработал в чистом виде, на почве которой его прежняя болезнь обнажилась и зацвела, по дурости им два года назад подцепленная, которую домашние врачи-невропатологи по горячим следам быстро тогда заглушили, пациенту юному помогли. И низкий им поклон за это... А произошло тогда вот что.
  Только-только закончивший седьмой класс Вадик поехал в июне-месяце на свеклу в составе школьного сельхозотряда, о чём подробно уже писалось в первой главе. И там, живя две недели в палатке, он щёку себе застудил - лицевой нерв её. Потому что спал на краю, щекой в сырую землю уткнувшись. А палатка на самом проходе стояла, на сквозняке, в эпицентре которого и оказался Вадик.
  Тот сквозняк он ощущал по ночам, разумеется, шуршавший рядышком "ручейком" холодным. Да ещё и ледяной мягкой "кисточкой" щекотавший губы ему, лоб, веки, нос. Но при этом он радовался, дурачок, блаженствовал даже, и ещё больше под него и прохладу его освежающую подставлялся - воздухом вроде как дышал. И не предавал по молодости сквозняку никакого угрожающего значения. До тех пор не предавал, пока не задёргалась его застуженная однажды ночью щека болезненно-нервным тиком, пока не перекосило, не повело на сторону её.
  Это произошло уже в самом конце отведённого на работы срока: после сильнейшей бури, что разыгралась в лесу, проливного дождя и холода, - и можно было бы, наверное, доработать ему до конца смены, чтобы потом вернуться в город вместе со всеми и шума лишнего не поднимать, лишней паники. Но начальник сельхозотряда, их школьный преподаватель труда, не желая брать на себя ответственность, быстренько тогда отправил Стеблова домой с первой приехавшей к ним машиной, чем только составил дурную славу ему, сплетни пустил по школе ненужные, пересуды с домыслами.
  Увидав, как у вернувшегося из лагеря сына некрасиво дёргается при разговоре застуженная щека: тащит, омертвелая, левый глаз за собой, становящийся огромным как у циклопа, безобразит и кривит лицо на каждом слове, - родители перепугались не на шутку и повели его, бедолагу, в больницу. И там местные врачи из неврологического отделения так же быстро диагноз поставили: застужение лицевого нерва, - и оперативно начали лечить болезнь. Кварцевым прогреванием лечили, массажем и чем-то ещё; а также и входившим тогда в моду иглоукалыванием.
  Оперативное вмешательство врачей и сестёр, их старания искренние и профессионализм, и предельная в данном конкретном случае заинтересованность: пациент-то уж больно молод был: жалко им стало калекой его на всю жизнь оставлять, - всё это дало, в итоге, свои плоды, свои положительные результаты. И в школу через два месяца Вадик пришёл здоровым и гладким как раньше, крепким, загорелым, в себе уверенным пареньком. Так что про застуженную щёку его все быстренько и забыли.
  Болезнь от него отступила дома. Казалось, что навсегда!...
  
  96
  
  В действительности же болезнь обманула всех и только спряталась ненадолго, гадина, только сделала вид, что сдалась, - чтобы сбить первую, самую мощную со стороны людей атаку. А спустя два года она опять вернулась, принимая уже крайние, уродливые формы, неприятные как для окружающих, так и для самого больного. Причём, вернулась в самый неподходящий момент - когда родителей его не было рядом.
  Первые признаки надвигающейся беды Вадик заметил у себя в апреле, как только из дома вернулся, с каникул последних, весенних, самых нервозных, самых мучительных для него, - заметил на уроке химии, на котором к доске его вызвали. Несдержанная пожилая учительница, помнится, начала тогда по обыкновению на него кричать, обвинять в невежестве, тупости, разгильдяйстве. Вадик, в свою очередь, попытался что-то ответить ей, предъявить, возразить, оправдаться. И вот во время той перебранки памятной у него и задёргалась первый раз щека, лицо его как у дурного клоуна перекосила.
  Вадик заметил, как покраснела учительница, его, перекошенного, перед собой увидев, болезненно и брезгливо поморщилась даже, быстро глаза в сторону отвела, словно калеку безногого и безрукого повстречав, отвратительного уродца. В тот момент её сзади будто толкнул кто-то, за руку больно дёрнул, притянул к себе... И потом будто бы прошептал на ухо: "чего ты споришь-то с ним - юродивым, дура? чего обижаешь его? пристаёшь? Нельзя так с ним поступать, нельзя! - грех это! и большое свинство!"
  И учительница согласилась с таким "нашёптыванием" и обмякла, притихла и подобрела сразу, прекратила с болезненным учеником всякий спор. "Ладно, - только и сказала она примирительно, уже не смотря на Стеблова, под ноги себе смотря, - выучишь и ответишь в другой раз", - и быстренько посадила его на место - с глаз долой...
  
  Поведение горячей, отчаянной и неуступчивой прежде женщины, её покорность необъяснимая, брезгливая снисходительность поразили Стеблова пренеприятно, ножом резанули по сердцу: не привык он, здоровый и крепкий парень, в юродивых-то ходить, в уродцах тем паче, не желал привыкать; желал, наоборот, ходить и жить победителем. Поразила его и сама щека, её отчётливо ощутимые судороги, про которые он давно забыл, про которые не вспоминал больше.
  "Что такое стряслось, ёлки-палки? - недоумевал он, обескураженным возвращаясь за парту, по дороге пальцами онемевшую щеку усиленно теребя. - Показалось, что ли?... Наверное, показалось - и ничего страшного не произошло. Не надо паниковать только".
  И до конца урока он без-престанно гладил и гладил украдкой левую часть лица, массируя её отчаянно, от одноклассников лицо одновременно пряча, - и всё внушал себе раз за разом, всем телом, всем испуганным нутром дрожа, что произошедшее с ним только что досадной случайностью было, нелепицей простой, несуразицей. Которая уже прошла - совсем, окончательно, твёрдо! - и никогда не повторится более...
  
  97
  
  Но судороги повторились - на других уроках - и стали повторяться после этого вновь и вновь: в классе, на улице, в общежитии, - лишая покоя Вадика, последнего сна, с ума его сводя уже оттого только, что он ничегошеньки не мог поделать с собой, со своим болезненным состоянием, с которым в одиночку он не умел бороться, которое самостоятельно не знал как лечить. Он только отмечал к стыду своему и досаде великой, что со злостью и обидой граничили, как при его ответах последних дружно, как по команде, отворачивались учителя, как смущённо, с нескрываемой жалостью на лицах, быстро тот ответ обрывали, сажали его на место. И как там, на месте уже, развернувшиеся одноклассники рассматривают его во все глаза: кто с сожалением, кто с ухмылкою, кто с сочувствием искренним, - как попавшего в большую беду человека...
  Такое отношение к себе - совершенно новое и незнакомое! - так удручающе действовало на Стеблова, особенно - в первые дни, было так неприятно ему и так невыносимо тягостно, - что он перестал в конце концов совсем выходить к доске, перестал отвечать с места. Он вставал и говорил только, что не знает урока, не выучил ничего, - лишь бы только не попадать в очередной раз впросак, не привлекать к себе внимания класса.
  Оценки его ввиду этого резко снизились, отношения с учителями испортились совсем. К концу учебного года он уже прочно обосновался в компании отстающих, абсолютно бесперспективных и бесталанных учеников, на которых смотрели в школе как на обузу, на путающийся под ногами хлам, который и нужно бы, да было жалко выбросить...
  
  98
  
  Болезнь его, однако ж, не стояла на месте - некогда ей, паразитке, было стоять. Она напористо и планомерно пёрла вперёд словно танк, почуяв большую викторию, и легко отвоёвывала для себя по пути всё более выгодных и масштабных позиций.
  Упорное молчание на уроках уже не спасало Вадика от жалости и снисхождения окружающих, от всеобщего брезгливо-болезненного отношения к нему. К концу апреля левая сторона лица, жёстко одеревенев и потеряв чувствительность, уже окончательно вышла из-под контроля и начала дёргаться по любому поводу. Начала дёргаться даже и без него - при любом повседневном разговоре с товарищами, перед которыми он не тушевался прежде, не робел, наоборот - героем всегда ходил, удальцом-сорвиголовою, - и которые, в свою очередь, не чурались с ним прежде общения.
  Теперь же, заводя разговор со Стебловым и видя, как при каждом ответном слове простуженная больная щека обезображивает лицо его, как тащит она за собой левый глаз, выворачивает его вместе с веком наружу - до внутренностей кровяных! до сосудов! - товарищи испуганно морщились, суетились нервно. И тут же, смущённо головы опустив, под любым предлогом расставались с ним, стараясь уж не встречаться больше. Стеблов становился изгоем в школе, дружить и общаться с которым теперь желания ни у кого не возникало...
  
  99
  
  Эта отверженность всеобщая и отчуждение изводили его более всего! укрепляли и усиливали болезнь, делали её нестерпимой прежде всего в психологическом плане! В мае-месяце Стеблов не отнимал уже рук от щеки, постоянно в разговорах закрывался ото всех руками, а разговоры сами сводил до минимума. Он уже в точности стал походить в интернате на затравленного зверька - жалкого, одинокого и больного, никому не нужного. И ему уже ничего не хотелось здесь - только плакать и плакать.
  И по ночам он уже не спал: упорно думал над незавидным своим положением и долей горькой, вынужденно-сиротской, так жестоко его испытывавшей. И, ничего не придумав, естественно, - чего он один-то сообразить и придумать мог? да ещё в таком состоянии? - он остервенело массировать больную щёку принимался, пытаясь массажами ночными, ярыми, вернуть себе прежний над лицом контроль - чтобы не превращалась болезнь в патологию.
  Просыпаясь утром не выспавшимся, больным, да ещё и расстроенным совершенно, разбитым, он весь день потом только уединения и тишины искал, измученной голове и сердцу покоя; осознанно сторонился любого общества, преподавателей, воспитателей и друзей. Подвалы школьные и чердаки сделались излюбленными его местами в Москве, где он полюбил находиться в мае более всего и откуда вылезал уже с крайним неудовольствием.
  В нём полным ходом развивалась болезнь - душевная, очень тяжёлая, - которую невропатологи и психиатры неврастенией зовут, вынужденно повторим это, и которая следствием перенапряжения и переутомления является, хронического на протяжении многих дней недосыпания и недоедания...
  
  100
  
  В середине мая Стеблова неожиданно вызвала к себе в кабинет их школьная врач- терапевт - единственная докторша в интернате. Посадив вошедшего девятиклассника перед собой, она принялась внимательно его осматривать, и расспрашивать по ходу осмотра про самочувствие, щёку.
  - Давно это у тебя? - спросила она, оглаживая горячими ладонями напрягшееся лицо Вадика, заинтересованно ощупывая пальцами левую её половину, массируя её легонько.
  Вадик рассказал всё честно про свою болезнь: как простудился в конце седьмого класса в колхозе, и как лечили его потом, как вылечили. Добавил, что всё у него было хорошо до Москвы, до Нового года даже, а потом...
  - Спишь здесь как? - спросила его докторша, под конец ещё и глаза его осмотрев, при этом пальцами веки широко раздвинув, чтобы получше белки разглядеть. - Как вообще тебе здесь живётся? как работается? как отдыхается?
  Отняв от лица руки после осмотра и в общих чертах всё для себя поняв, она лениво придвинулась опять к столу, локти на столе широко разложила; после чего пристально посмотрела в глаза сидящему перед ней пареньку, ответ угадать пытаясь...
  Не ожидавший такого вопроса Вадик заволновался, заёрзал на стуле, задёргавшуюся от волнения щёку крепко рукой прижал, как всё чаще в последние дни это делал; потом, подыскивая слова, нужные и по возможности честные, потупился, лоб наморщил и, с невесёлыми мыслями собираясь, тяжело, нервно так засопел.
  Что ему было сказать врачу? чем ответить? как своё настроение и самочувствие правильно объяснить, чтобы по ходу рассказа ещё и никого не обидеть?... Сказать всё прямо, начистоту? - что надоел, мол, ему интернат хуже редьки горькой, надоели порядки здешние, учителя, здешняя же полу-казарменная изматывающая система; что устал он, измучился жить в интернатовских переполненных корпусах, в которых шум стоял днём и ночью, и где невозможно было ни работать нормально, ни отдыхать, где с первого сентября, фактически, ему отдыха и покоя не было; что надоели ему до тошноты, до чёртиков, прямо-таки, бесконечные санитарно-профилактические уборки, мытьё комнат и коридоров, и умывальников с туалетами, отбирающие уйму времени, сил, отвлекающие от школьных дел и занятий; что, наконец, его отвратительно кормят здесь за те сорок рублей, которые его родители ежемесячно сюда присылают.
  Такой ответ, безусловно, был бы предельно искренним и правдивым, предельно честным с его стороны, потому как содержал бы в себе всё то, что чувствовал Вадик на протяжении последних месяцев, что кипело и стенало в нём всё это время, оседая на сердце тяжким грузом, что его напрягало особенно сильно и мучило всю весну, - да только... только не перегнул ли бы он палку, ответив так?! Правда-то, - она, как известно, как ёжик молодой колется и больно режет глаза. И навряд ли понравились бы откровения больного ученика сидевшей перед ним холёной женщине-терапевту. Работнице, для которой интернат, по-видимому, давно уже стал домом родным, или уютным доходным местом, стабильно кормившим и поившим её, уверенность ей в завтрашнем дне дававшим.
  Раздосадованная жалобами эскулапша могла бы резонно и осадить устроившего душевный стриптиз пациента словами типа: дружочек ты мой дорогой! извини! если не нравится тебе здесь у нас, если тебе у нас так невыносимо плохо, как ты рассказываешь, - чего же ты тут отираешься-то целый год уже?! себя, как говоришь, здесь добровольно изводишь-насилуешь?! Езжай-де обратно - в свой любимый колхоз - и живи себе там припеваючи! дерьмо навозное нюхай! Никто тебе там не будет в поле колхозном мешать, не будет досаждать уборками и дисциплиной!... Езжай домой и не ной: никто силком тебя здесь не держит, не думай. Чего ты вообще припёрся в Москву?! - под конец ещё спросит с ухмылкою, - такой весь возвышенный из себя и тонкий! Да ещё и больной!...
  
  Понимая всё это прекрасно, прогнозируя и просчитывая такой ответ, пациент ничего не сказал врачихе. Он только поднял тогда на неё полные слёз глаза и вымолвил, едва не плача:
   - Я домой хочу. Устал я тут у вас за этот год: тяжело мне.
  И столько, наверное, боли было в его глазах, столько тоски и скорби! - что врачиха не выдержала - отвернулась.
  - Ладно, успокойся, - сказала она, нехотя поднимаясь со стула, графин с водой с подоконника в руки беря; потом она к шкафу с графином направилась, стоявшему неподалёку, достала оттуда тёмно-коричневый пузырёк с каплями (валериановыми, как заметил Стеблов), вернулась со всем этим назад, к столу. - На вот, возьми, выпей, тридцать капель себе накапай и выпей, - протянула она Стеблову воду и капли, и стаканчик маленький с делениями, и потом, с шумом усевшись обратно за стол, сказала, подождав предварительно, пока пациент её указания выполнит и выпьет всё: - И езжай-ка ты, парень, домой действительно - лечись там как следует; обращайся там опять в свою поликлинику: пусть проводят с тобой повторный восстановительный курс. Они там знают тебя - уже лечили... А здесь тебя лечить никто не станет: ты же не москвич, не прописан здесь. Ни одна больница столичная тебя не примет, ни одна клиника... И у нас в интернате тебя лечить некому: я - единственная тут врач, как видишь, но я - терапевт, в неврологии разбираюсь слабо... Так что давай собирайся потихонечку, мой золотой, и езжай домой, к родителям. Там сама атмосфера тебя вылечит, сама обстановка домашняя и родительские же домашние харчи: мёд, молоко парное, яйца, картошка белая и рассыпчатая, яблоки, помидоры с грядки, душистые огурцы. Это, брат ты мой, такие средства целебные, - добавила она мечтательно, на стуле как в гамаке развалясь и дачу собственную вспоминая, видимо, куда ей уже попасть не терпелось, - лучше которых и не придумали ещё ничего - и навряд ли когда придумают. С нашей казённой едой никогда не сравнишь...
  
  Слова о доме и о родителях, о возможной скорой встрече с ними обнадёжили и воодушевили Вадика несказанно, многократно валериану усилили, её целебные свойства, а по воздействию даже и переплюнули их. Он бы засмеялся, наверное, в тот момент от счастья внезапно-нахлынувшего, в интернате совсем подзабытого, горячо бы женщину-терапевта поблагодарил за всё: за советы добрые, в первую очередь, тёплую встречу, за лекарство и понимание полное тогдашнего своего состояния, критического, надо сказать, - если бы не один неприятный момент, сильно смущавший его во всём этом деле.
  -...А зачёты летние как же? - тихо спросил он докторшу, поднимая на неё загоревшиеся надеждой глаза. - У нас же в начале июня зачёты будут за девятый класс по математике и физике. Меня без них домой не отпустят, наверное.
  - Отпустят, - тихо, но твёрдо ответила женщина как о деле уже давно решённом, снимая с души Стеблова последнюю тревогу и сомнения. - Я договорюсь... Об этом ты можешь не беспокоиться...
  
  101
  
  На том они и расстались тогда - тепло, хорошо это сделали, по-доброму, - и Вадик, как мог поблагодарив врача, даже и руку к сердцу прижав в момент благодарности, что было с его стороны всегда знаком исключительной к человеку признательности, Вадик вихрем понёсся из её кабинета в класс, ощущая всю дорогу лёгкость необычайную по всему телу, бурный эмоциональный подъём, праздник долгожданный, стихийный, равный по значимости, по накалу чувств разве что только собственному воскрешению из небытия, из душной и мрачной могилы. Отчего за его спиной будто бы даже и "крылья" огромных размеров выросли, на которых он, помнится, в бытность лыжником, по парку и лесу когда-то стремглав "летал" и прекрасно себя от тех домашних спортивных "полётов" чувствовал. Угасшая было жажда жизни, жажда любви и борьбы опять стремительно зарождались в нём - редкие той московской весной гостьи.
  Все пять уроков в тот день он просидел возбуждённый, сияющий как никогда, довольный и счастливый без меры, - и даже и про щёку больную совсем позабыл, про проблемы. Подумать только: его отпустили домой! раньше времени отпустили! И ему не нужно будет сдавать утомительных зачётов вместе со всеми, проходить испытания - понимай, от которых мало толку! Не нужно в жарком, щедром на солнце июне в душных читалках целыми днями париться сидеть - мучить себя понапрасну задачками университетскими и книгами, которые ему совсем не нужны пока! которые для него только обуза! Разве ж не счастье это?! не Божий спасительный дар?! от которого петь и плясать хотелось, шапки к небу кидать, реветь молодым маралом!
  От перспективы такой головокружительной и неожиданной, с неба будто и впрямь свалившейся, ему опять вдруг стало радостно и спокойно жить! Верить, мечтать и любить, на светлое будущее надеяться! Даже и болезнь уже не пугала его, не рвала, не терзала как прежде душу. Потому что он был твёрдо уверен, он уже точно знал, что как только попадёт домой, порог родной переступит и увидит отца и мать, сестрёнку и брата, - он быстро с болезнью справится!...
  
  102
  
  Двадцать шестого мая, отсидев в интернате последний урок, он прибежал сломя голову в комнату, собрал там свои вещи быстро, сбегал - книги в библиотеку сдал, чтобы за лето не растащили, потом - постельное бельё кастелянше. И рано утром следующего дня, захлёбываясь ветром весенним, он покатил, счастливый, на Павелецкий вокзал - на пригородную электричку на Ожерелье.
  "Домой, быстрее домой! - к родителям!" - очумело повторял он про себя всю дорогу, с нетерпением ожидая встречи с городом своим дорогим, милой красавицей-родиной. Москвой он наелся в первый приезд - наелся досыта. Ему до боли хотелось уже тишины, покоя и уюта домашнего... И душевного праздника хотелось ему, простого тихого счастья, которое он имел когда-то, но которым по молодости не дорожил, не ценил по глупости, - и по которому весь последний учебный год так горько убивался-плакал...
  
  103
  
  Уже на следующее после приезда утро напуганная физическим состоянием сына мать повела Вадика в поликлинику. Придя туда часов в девять, они прямиком направились на приём к врачу-невропатологу, у которого лечились уже два года назад, во время первого приступа, и который здорово им тогда помог, за месяц с небольшим, считай, приведя застуженный лицевой нерв в первоначальное здоровое состояние.
  Увидев Стебловых на пороге своего кабинета и вспомнив их сразу же, узнав, 38-летний красавец-врач удивился очень, выпучив на них глаза.
  - Что у вас такое опять стряслось? - спросил он строго, впиваясь в щёку вошедшего первым Вадика профессионально-пристальным взглядом, от которого не способно было, наверное, ускользнуть ничто - ни один, даже самый потаённый, недуг или проказа внутренняя.
  - Да вот, - едва сдерживая слёзы, нервно начала рассказывать Антонина Николаевна, на врача как на Бога тогда посмотрев, - опять у него щека дёргаться начала - да так сильно, что ему уже и слова нормально сказать нельзя: всего перекашивает при разговоре. Он, бедный, уже и руку-то от лица перестал отнимать - прячется всё от нас, стесняется очень.
  Трясущаяся от волнения матушка готова была уже разрыдаться, истерику закатить в кабинете, но несентиментальный врач быстро осадил её.
  - Так, тихо мамаша! - гаркнул он строго, как дрессировщик в цирке гаркает на зверей. - Давайте без нервов только и без этих ваших бабьих истерик, никому здесь не нужных и неинтересных. А ты, - сурово обратился он к стоявшему рядом с матерью Вадику, испуганному, бледному от волнения, - ты иди ко мне, садись вот сюда, на стул этот, и рассказывай всё по порядку, что у тебя стряслось, отчего такое ухудшение внезапное.
  Усевшись перед красавцем-доктором на просмотровый стул, крутящийся во все стороны, Вадик потупился, задумался на секунду, соображая, с чего бы начать... Решив, что начинать нужно с самых первых симптомов, которые у него весною произошли, он принялся нервно и коряво ужасно, стесняясь собственного лица, кривившегося при разговоре, ладошкою всё его закрыть пытаясь, что очень не нравилось врачу, - он принялся объяснять невропатологу предысторию случившейся с ним беды. Он рассказал, как в сентябре прошлого года поехал учиться в Москву, в интернат колмогоровский, и как в начале апреля у него задёргалась там, в его новой школе, первый раз щека; как потом она стала дёргаться всё чаще и чаще, пока судороги её ни дошли до теперешнего непрерывного состояния, - а невропатолог в этот момент всё ощупывал и осматривал его жадно, омертвевшую щёку крепкими пальцами теребил - и только морщился и языком машинально цокал, недовольно при этом кривясь...
  
  - Ну а что ж ты сразу-то ко мне не пришёл, парень: когда у тебя только-только всё началось? - сказал он, наконец, предварительный осмотр заканчивая. - Почему пришёл, когда уже половина твоего лица безжизненным стало? Почему вы все здесь, в провинции, ленивые такие и к собственному здоровью апатичные и равнодушные?! И креститься почему начинаете, когда уже гром во всю гремит?! когда молнии давно отсверкали?!...
  Вопрос врача сбил с толку Вадика, поставил его в тупик: врач словно и не слышал того, что рассказывал он ему про Москву, про спецшколу столичную, про собственную учёбу там, пропустил это мимо ушей будто бы. Повторять же ему рассказ ещё раз Стеблов уже не решился.
  Растерявшийся, он тогда посмотрел на мать: давай, дескать, помогай, рассказывай теперь ты ему, как всё дело было, если у меня это не получилось или получилось плохо.
  - Мы же Вам говорим,- вступилась Антонина Николаевна за сына, - что у него это в Москве началось, в его новой школе. Не мог же он там сразу всё бросить и приехать сюда к Вам. Вот дождался конца учебного года - и приехал...
  До врача, наконец, дошло сбивчивое сообщение про школу, в которой учился теперь его молоденький пациент, и он как будто заинтересовался услышанным.
  -...А что это за школа, не понял, в которой ты сейчас учишься? - спросил он, на стуле собственном выпрямляясь и всё на щёку больную при этом косясь, всё хмурясь и морщась от её вида. - Что-то я ни разу не слыхал про такую.
  - Её академик Колмогоров основал при Московском Университете, - ответил не без гордости Вадик, и не без хвастовства. - Там со всей России ребята учатся.
  -...И давно он её основал?
  - Не знаю. Лет десять назад, по-моему.
  - А почему школа интернатом называется? Словом каким-то ужасно-плохим.
  - Мы же там и учимся и живём круглосуточно. Как в интернате.
  -...А как ты туда попал-то из нашего захолустья, никак не пойму? Экзамены что ли туда сдавать ездил? - допытывался врач хмуро, при этом продолжая напряжённо о чём-то думать-соображать, по ходу беседы что-то в уме прикидывать, может - уже и курс лечения намечать, по дням расписывать и планировать; и видно было по его лицу - волевому, мужественному, предельно суровому, - что слова Стеблова про Университет, про академика московского мало трогали его, и, уж точно, не восхищали.
  - Да, ездил и сдавал! - ответил Вадик. - Прошлой весной сдавал в Туле, в институте усовершенствования учителей, - сразу после областной математической олимпиады.
  - Так ты что, в областной олимпиаде участвовал?!
  - Участвовал.
  -...Молодец! - искренне похвалил врач, уважительно покачав головой при этом и даже и лицом как будто чуть-чуть просветлев. - Математику любишь значит?
  - Люблю!
  - Молодец! - ещё раз похвалил невропатолог. - А мне вот математика всегда тяжело давалась... Я хотя и имел по ней пятёрку в школе, - но пыхтеть по алгебре и по геометрии приходилось много... А в институте я с ней и вовсе "забуксовал", с высшей-то: плохо уже понимал все эти интегралы и производные. Хорошо, что там её у нас мало было...
  Ухмыльнувшись краями губ, он задумался ненадолго, в себя ушёл, умные глаза сощурив, необычайно сочные и выразительные глаза, по которым так сохли, наверное, его подруги-обожательницы, по которым сходили с ума... и потом спросил как бы между прочим, памятью по молодости пробежав и на скромно сидевшего перед ним пациента взглянув внимательно: - А в каком районе находится ваша школа?
  - В Давыдково, - простодушно ответил Вадик.
  - Это-о-о рядом с Кунцево, кажется?
  - Да.
  - Слышал про такой район, хотя и не был там никогда за те шесть лет, что в Москве проучился; только проездом, на электричке, - затряс он головой утвердительно, памятью в прошлое вновь убегая и расцветая от такой пробежки душой. - При мне-то Кунцево только-только застраивалось, только ещё обживалось, и там всё перекопано было, перегорожено; туда, помнится, только ещё метро вели. А твоё Давыдково при мне вообще подмосковной деревней было... Живёте все в общежитии, говоришь? - спросил он ещё.
  - Да.
  - Хорошее общежитие-то? Хулиганства там ... или драк не бывает?
  - Нет! - что Вы?! Никогда!...
  После этого врач, растроганный воспоминаниями и, одновременно, некоторым уважением к юному пациенту проникшись, ровню себе почувствовав в нём и ещё больше подобрев от этого, казёнщину с себя стряхнув, чванливость, кичливость, высокомерие, - врач про сам интернат поподробнее расспросил, порядки его и количество классов, про систему отбора и попадания туда, что ему, как бывшему московскому студенту, студенту-медику, видимо сильно интересно было. Вадик ему всё рассказал без утайки, как на духу.
  - Как много народу-то там у вас учится! - удивился доктор, когда услышал названные Стебловым цифры. - Ведь вас же надо где-то всех разместить, такую ораву-то, жилые корпуса построить, всем необходимым их оснастить... Сколько ж вас всего человек живёт в комнате? - прикинув, спросил он с интересом.
  - Шесть, - последовал ответ.
  - Ше-е-есть?!!! - невропатолог вытаращился на пациента так, будто бы пациент на его глазах в девушку вдруг превратился. - Вот это да-а-а!!! - Он засмеялся натужно, притворно, обнажая жёлтые от табака зубы. - Да это не общежитие уже - а казарма настоящая! Или общага рабочая, проходная! Представляю, что у вас там по вечерам делается.
  -...Ну а кормят-то вас там хоть нормально? - всё допытывался он, собирая для себя информацию.
  - Нормально, вроде бы, - ответил обескураженный пациент... и потом добавил тихо, вроде как прячась от матери: - Маловато только.
  - Понятное дело, что маловато! Голодные там, небось, целыми сутками бегаете, - врач во второй раз ухмыльнулся недобро, большой головой всепонимающе покачав и оценивающе посмотрев на Стеблова, в Москве совсем отощавшего. - И не высыпаетесь там, я уверен: в такой-то давке и тесноте. Вот тебя и перекосило за год от недосыпания и недоедания... Учёба-то эта твоя, я надеюсь, бесплатная?
  - Платная.
  - Платная?! - хозяин кабинета пуще прежнего вытаращился. - И сколько же платите, если не секрет?!
  - Сорок рублей.
  -...Это - за год?... или - ежемесячно? - не понял врач.
  - Ежемесячно, - вмешалась в разговор Антонина Николаевна, молчавшая до того и сообразившая быстро, что коль уж разговор о деньгах зашёл, то правильней будет ей тот разговор продолжить...
  
  Сообщённая матерью цифра так поразила врача, так на него тогда подействовала ошеломляюще, что он растерялся даже, сразу и не найдясь что сказать, что спросить, чем беседу заполнить. По напряжённому и недовольно-ухмылявшемуся лицу его, по его игравшим на щеках желвакам можно было судить только, что очень ему не нравилось всё то, что рассказывал про свою столичную школу юный его пациент, что не одобрял он, не принимал совсем сии восторженные рассказы.
  -...И чему же учат вас там за такие деньги, интересно? - наконец спросил он Вадика полушутя-полусерьезно, задумчиво замерев на стуле, весь во внимание обратясь.
  - Высшей математике учат, - с гордостью ответил Вадик, всё время именно такого вопроса и ждавший, желавший ответом гордым в невропатологе уважение вызвать к своей новой школе, а вместе с нею, естественно, и к себе. - Математический анализ весь год нам преподавали, высшую алгебру, аналитическую и проективную геометрии... Лекции по математике сам Андрей Николаевич Колмогоров, академик известный, советский, что наш интернат основал, приезжал нам читать; по физике - доцент физического факультета МГУ читает... Спецкурсов много было: по дифференциальной геометрии и топологии, по теории вероятности; по тензорному исчислению даже был спецкурс, но почему-то быстро закрылся... Можно было даже и в Университет ездить - на мехматовские спецкурсы. Ребята некоторые ездили.
  Но как ни старался он расписывать интернат, восхвалять и превозносить его до небес, и безосновательно приукрашивать, - восторженный его рассказ, однако ж, произвёл на врача-невропатолога обратный эффект, и ничего кроме совершеннейшего уныния и скуки в нём не вызвал.
  -...В институте-то потом что будете делать, ежели через год поступите туда? - сказал врач задумчиво, вроде бы и не обращаясь конкретно к Вадику, вроде как сам с собой разговаривая. - Заново всё проходить? - по второму разу?
  Насмешливая гримаса пробежала по его скривлённым губам и лицу, и он даже и не пытался скрыть своего холодного - от услышанного только что - сарказма...
  - Почему: заново?! - искренне удивился Вадик такому полному непониманию со стороны своего учёного собеседника. - В институте мы дальше пойдём: вперёд.
  - Чтобы вперёд идти, - последовал быстрый ответ, предельно сухой и жёсткий, - силы нужны и здоровье хорошее. А у тебя уже сейчас, в твои-то шестнадцать лет, нет ни того, ни другого. Руки вон трясутся как у алкаша, худющий как глист, лицо всё перекошено; говорить нормально - и то разучился... Что же с тобой через год-то будет, дружок, если ты там ещё год проучишься? Вообще в инвалида превратишься? ко мне за группой придёшь?... И все вы, небось, там такие, если провести в вашей школе даже и беглый осмотр: чахоточные да трясущиеся! - вас всех скопом лечить надо, на витамины и глюкозу сажать, на усиленное питание! А ты говоришь: дальше пойдёте, вперёд! Ха-ха-ха! (невропатолога это слово более всего рассмешило: он более всего потешался над ним, хотя глаза его в это время были совсем не весёлыми)... Ты вспомни, каким ты раньше-то был, - когда лечился у меня позапрошлым летом, - отсмеявшись, сказал он уже предельно серьёзно, как на взрослого на Вадика глядя. - Да, дёргалась щека, был нерв застужен! Но парень-то ты был крепкий - я же помню тебя! Кругленький такой был, румяный, ладно сложенный! Атлет настоящий! А теперь подойди к зеркалу и посмотрись на себя: в кого ты теперь превратился! Жёлтый, худой, дёрганный весь! - в гроб кладут и то краше...
  
  Последние слова врачебные сильно покоробили Стебловых, болью отозвались в них. Больно обоим было уже оттого только, что и тот и другой понимали смутно правоту тех колючих слов, беспощадно рушивших в их сердцах наивно сложенные год назад иллюзии...
  - Удивляюсь я на них - этих плешивых академиков наших, - продолжал, межу тем, распаляться далее двухметровый красавец-доктор, которого задел за живое простодушный детский рассказ, как и сама та печальная, в целом, история. - Выживут из ума под старость, выдохнутся на работе, иссякнут - и начинают потом чудить-куролесить: морочить головы всем своими бредовыми идеями и затеями. Затейники хреновы! Идиоты!... А в итоге, в итоге вот что получается из их затей: здоровьем платят люди за их маразм замшелый... Математический анализ! теория вероятности! тензорное исчисление! дифференциальная геометрия и топология! Во-о-о дают, дядьки! Это детям-то! в девятом классе!... Они что, производство гениев там у вас хотят на поток поставить: как кур инкубаторских в жизнь выпускать? Чтобы прославиться на весь мир? да премию лишнюю хапнуть? Смешно, ей-Богу, и, одновременно, грустно... Они там тешутся от безделья, экспериментируют - чего не экспериментировать-то за государственный счёт? - а потехи их старческие, маразматические, потом мы, врачи, расхлёбываем... Ведь было же у тебя в позапрошлый год всё нормально - я же хорошо помню! У тебя и в карточке вот написано: я собственноручно писал, - что те симптомы первые заглушены полностью, что всё успокоилось, в норму вошло, и при правильном образе жизни повторных рецидивов нечего опасаться. А теперь посмотри, что с тобой в Москве твои профессора-академики сделали! Подойди к зеркалу и посмотри, полюбуйся! Попробуй вот, вылечи теперь тебя - такого!... Тебя там гробят на корню твои педагоги столичные, яйцеголовые, за твои же собственные денежки гробят, а ты мне тут про академика этого да про школу его с таким восторгом глупым рассказываешь-сидишь! предметы мудрые перечисляешь, в которых не понимаешь, небось, ни хрена и никогда не поймёшь!... Студентам за учёбу стипендию регулярно платят, те же самые сорок рублей - студентам! которые за диплом учатся! за специальность будущую! престижную профессию на всю жизнь! А с вас, дурачков неграмотных, наоборот - берут, за школу обыкновенную среднюю, которую дома можно спокойно закончить - бесплатно и безболезненно. Это ж прямо анекдот какой-то, или - афера в чистом виде, лохотрон псевдо-педагогический! У вас что в семье, денег миллион что ли, что вы по сорок рублей ежемесячно непонятно на что отстёгиваете - и ни ухом, ни рылом не ведёте?! - зло зыркнул он на понуро стоявшую перед ним мать. - Не похоже, вроде... А осенью, небось, опять в Москву собираетесь? - ребёнка и дальше гробить? И за угробление то узаконенное продолжать покорно платить?
  - Да нам бы с ним только эту школу закончить, коль уж начали; а там, глядишь, полегче будет, и поспокойнее, - слезливо ответила ему вконец расстроенная матушка, притулившаяся позади сына; настроение и высказывания доктора, которого любили в городе как очень хорошего человека и специалиста, который многим уже помог, совсем добивали её.
  - Это как - полегче? - с ухмылкой злой и суровой спросил невропатолог. - После этой школы что, его сразу в Кремль возьмут? в бывший кабинет ленинский?... И будут там кормить всю жизнь медовыми булками да икрой?!... После школы ему нужно будет ещё и в институт поступать: нервы себе помотать на вступительных экзаменах, - а потом проучиться там пять лет - и тоже одни сплошные нервы!... А уж как на работу выйдет - всё: беспрерывные стрессовые ситуации до самой пенсии я ему гарантирую... Полегче! Взрослая женщина, а рассуждаете как ребёнок!
  Отвернувшись презрительно от матери пациента, не на шутку разошедшийся доктор, задетый за живое, видимо, вторично перевёл тогда взгляд на Вадика и как шилом острым взглядом его пронзил, до самых потаённых глубин добрался, откуда нервные окончания и растут. После чего с жаром и дотошно так и напористо про интернат опять стал расспрашивать: про его распорядки внутренние, отдых и питание. Всё это были такие вопросы, на которые было больно и тяжело отвечать, от которых побыстрее уйти хотелось. Правду-то Вадик ответить не мог, как всё у него там в Москве на самом деле невесело складывалось: матушка его стояла рядом и каждое слово ловила и запоминала, чтобы потом передать отцу. А красоваться, юлить и хорохориться перед всё видевшим и всё понимавшим врачом тоже не очень-то и хотелось. Сил у него на такое кривляние никаких не осталось: все забрал интернат... Поэтому он хоть и начал было что-то про новую школу врать, что-то на ходу сочинять-придумывать, - но тут же и запутался в собственном вранье, расстроился, разволновался, задёргался на крутящемся стуле. Отчего его лицо перекосило так, что даже и видавший и не такие виды врач не выдержал - отвернулся брезгливо.
  Заметивший это - брезгливость эту людскую, его всегда унижавшую и убивавшую, - Вадик быстро лицо руками закрыл и чуть было не заплакал при всех - от горя и от тоски, от обиды жгучей. Он таким маленьким и беспомощным в ту минуту стал, предельно несчастным и жалким, что даже и у врача заблестели глаза и ком подступил к горлу от жалости.
  - Ладно, Бог с ней совсем, с твоей школой этой, - сказал он как можно спокойнее, жалея разволновавшегося пациента и не желая его более мучить. - И так всё более-менее ясно. Ты мне только одно скажи: ты ведь дальше учиться собираешься, да? - ну-у-у, после школы, я имею в виду?
  - Собираюсь, - утвердительно кивнул Стеблов головою, рук от лица не отнимая, слёзы сдерживая на глазах, стеной уже там стоявшие.
  - В Университет собираешься поступать, как я понял? профессиональным математиком становиться?
  - Да.
  - Понятно...Теперь ты мне вот что ещё скажи: эта школа твоя расчудесная, она что-нибудь даёт при поступлении? - ну там льготы какие-нибудь? преимущества перед другими абитуриентами?
  - Нет, не даёт.
  - Совсем ничего?! - удивился врач; искренне, помнится, удивился.
  - Совсем, - чуть слышный ответ последовал.
  -...То есть ты хочешь сказать, что вам через год аттестаты вручат, выпихнут вас на улицу - и забудут про вас? И никто о вашей дальнейшей судьбе не позаботится? - ты должен будешь заботиться о себе сам? Те деньги, которые вы им туда платите, совсем не маленькие, прямо скажем, - они что, в расчёт не пойдут?
  -...Н-нет, не пойдут.
  - И ты можешь, в принципе, не дай Бог, конечно, вообще никуда не поступить, если всё для тебя, допустим, плохо на вступительных экзаменах сложится: экзаменаторам там не понравишься, допустим, своим внешним видом или ещё чего? - ты можешь тогда вообще с длинным носом остаться, что ли? И в армию загреметь?
  -...Могу, наверное...
  
  От услышанного как предгрозовая туча нахмурился врач, губы на бок скривил презрительно, громко носом зашмыгал, головой недовольно затряс: "да-а-а, дела-а-а!" - произнёс с ухмылкою.
  -...Послушай меня, малыш, - от"ухмылявшись, сказал он ему доверительно, как родному сыну сказал, с таким же приблизительно чувством. - Ты хороший парень - я это вижу: целеустремлённый, живой, увлекающийся. Идеалист стопроцентный, мечтатель, святая душа. Таким особенно тяжело жить, по себе знаю: такие шеи в два счёта ломают, буйны головы в землю за здорово живёшь кладут - дуриком, что называется. Поэтому я и хочу помочь тебе, пока не поздно, пока тебе нужны ещё мои советы и помощь, и ты окончательно не угробил себя в Москве, не самоисточился до нитки... Скажу по секрету: ты мне ещё и в прошлый, первый приход понравился; не знаю даже - за что. Потому и лечил тебя тогда с удовольствием, душу в тебя вложил. А оно видишь как всё, в итоге, вышло: об мою душу, в итоге, люди ноги вытерли; да и об твою тоже... Но ты не расстраивайся, малыш, и не переживай: я тебя и на этот раз вылечу, под свой личный контроль возьму, всю поликлинику нашу заставлю на тебя одного работать. Ты только верь мне пожалуйста, слушай меня, и, главное, не совершай по дурости и по незнанию тех роковых ошибок, на которых уже столько лихих удальцов-молодцов до тебя обожглись и сломались в два счёта, которым ты не чета; не гоняйся за призраками, за миражами красочными - прошу тебя, - не трать здоровье и силы на них, которые тебе в будущем ох-как ещё пригодятся! Это я тебе и как врач, и как взрослый и бывалый человек говорю с похожей в прошлом судьбой, который тоже по молодости за идеалами всё носился как ошпаренный, за смыслом жизненным, за мечтой. Пока, наконец, не понял, что обман всё это, чистой воды иллюзии, миражи. Или пустышки пропагандистские, пошлые, которые нам вдалбливают с младенческих лет глупые дяди и тёти, школьные педагоги наши, с пути нас правильного сбивают, - но которые ничего на самом-то деле не стоят: грош им цена. Точно тебе говорю, поверь!...
  
  104
  
  - А хочешь, я тебе про себя расскажу? Ну так, коротенько, в двух-трёх словах, чтобы тебе глаза пошире открыть на "тихую" и "безоблачную" научную жизнь, в которую ты так стремишься, которая тебя в будущем ожидает, - вдруг озорно спросил он Вадика ни с того ни с сего через длинную паузу; и, видя, как доверчиво паренёк посмотрел на него, и глаза мальчишеские в ответ широко раскрылись и загорелись от удивления, невропатолог, не дожидаясь согласия и кивка головы, торопливо рассказ свой начал, при этом сам весь так жаром душевным и пыхая, так и кипя, от чувств налетевших словно факел зажжённый пылая.
  - Мне вот почти сорок лет уже, половина жизни прошла; по возрасту я - отец тебе, - улыбаясь, стал рассказывать он, при этом в глаза пациенту пристально глядя и будто бы наслаждаясь даже чистотой и блеском карих мальчишеских глаз, той жизнью юной и свежей, в первую очередь, что в них пока что играла. - Но я ведь тоже когда-то был молодым: в Москве, во Втором медицинском институте учился, - и тоже, как и ты сейчас, мечтал о кренделях научных, о карьере профессорско-преподавательской, академической стезе. Мечтал! - точно тебе говорю! Не вру ни капли!... И учился вроде бы хорошо, и оценки в зачётке всегда хорошие были, и научной работой старательно занимался на старших курсах, и даже и общественник крепкий был, комсомолец ярый - всё, как положено то есть, как того требовалось для карьеры. Но в аспирантуру, когда срок подошёл и куда я очень хотел поступить, меня всё равно не взяли - потому что безродный я, "мохнатой лапы" у меня в Москве не было. Бездарей всяких брали - блатных коренных москвичей в основном или на богатых москвичках женатых, - а меня, провинциала, - нет, от ворот поворот показали, кукиш с маслом. Там у нас в институте, как выяснилось, такая мафия процветает и заправляет всем, что и подумать страшно! И чужаков туда, случайных людей, и на пушечный выстрел не подпускают! Там кланы семейные ещё от дедов и прадедов по цепочке идут и внуками и правнуками заканчиваются, включая туда и зятьёв со снохами, племянников и племянниц, шуринов и кумовьев, и прочих всех дальних и ближних родственников, которым несть числа. Все - пристроены, все - при деле, все непонятно чем занимаются, гниды пронырливые и бездарные; левые диссертации штампуют пачками каждый год, защищаются на "ура", без проблем, и потом за учёные звания и профессорско-преподавательские должности шальные деньги всю жизнь лопатой гребут от государства и населения, дачи, загородные дома себе строят, на машинах дорогих ездят: студенток-первокурсниц в них, дурочек глупеньких и беззащитных, за зачёты и стипендию трахают - прости меня, парень, за эту грязь, которую не я придумал!... А лечить как следует не могут, и о науке рассуждают на уровне журналистов, одними общими фразами и цитатами! Какая наука и какое лечение! - когда они уже изначально об этом не думают, не готовят себя ни лечить, ни учить. А думают ежедневно и ежечасно об одном только - о "делах". Как им повернее и половчее в медицине "большие денежные дела" проворачивать: потуже мошну набивать, да потом насыщать и холить свою утробу подлую и поганую. А Богу и Мамоне одновременно служить нельзя - это закон вековечный, незыблемый...
  
  - Они и не служат Богу, не служат науке, не служат больным! Понахватались терминологии, жаргону псевдонаучного, два-три рецепта выучили - и всё: это и есть все их, так сказать, "достижения", которыми они так кичатся. Ходят, треплют потом языком всю жизнь, как дворники помелом машут - "образованность" свою народу показывают, клиентов глупых отлавливают языком по столичным стационарам и клиникам, готовых им бешеные гонорары платить. Вот и вся их "научная деятельность" так называемая, вся врачебная практика. Послушаешь их со стороны - так и вправду голова кругом пойдёт от высоких и светлых чувств, их беззастенчивой трепотнёй навеянных; особенно - у человека незнающего, необразованного, человека больного, страждущего. Люди таким "светилам" последнюю рубаху готовы отдать - лишь бы к ним, трепачам-ловкачам, попасть на лечение и от боли ежедневной избавиться... Только лечения-то от таких упырей не дождёшься - вот в чём главный секрет и главная опасность кроются. Золотых гор и чудес наобещают, до нитки тебя оберут - это правда, это, пожалуйста, этого сколько угодно. А вот вылечить так и не вылечат - угробят только. "Мы же не боги", - скажут с ухмылкою под конец - но денег назад не вернут: на это нечего даже и надеяться. Деньги, полученные от больных, они ловко и умело тратят... Это не люди уже. И не врачи - чудовища! Таких за версту обходить надо - простых докторов искать, у кого ещё совесть есть, и кто за копейки лечит, годами безвылазно в стационарах вкалывает за гроши; и не ропщет...
  
  -...Короче, Вадик, когда с аспирантурою всё более-менее ясно стало: что путь мне туда и в большую науку заказан, что уж больно тернистый он и унизительный, лично для меня неприемлемый и непотребный, - пошёл я работать врачом, на практике знания применять, с великим трудом добытые, - облизав пересохшие губы и переведя дух, продолжил невропатолог дальше рассказывать. - Распределился после института в подмосковную Электросталь, начал трудиться в местной больнице. Думал там всех врачей и больных сразу же покорить своими стараниями и заботой, а главное - знаниями глубокими, свежими, из самой Москвы привезёнными, - чтобы хоть там чего-то добиться, в практической, так сказать, плоскости... Но и там у меня, увы, полный облом получился, и там от моих знаний и трудов толку оказалось мало: помогать и продвигать меня там по службе никто абсолютно не собирался. Там, как и в Москве, своя мафия правила... и свои кланы. Кланы еврейские, армянские, кавказские и закавказские - всех и не сосчитать! Русских кланов вот только не было - ни разу таких не встречал нигде, хотя мест сменил много. Русский Ванюшка, - он всю жизнь в одиночку бьётся, и помочь ему, сиротинушке, некому... Так что будь ты хоть семи пядей во лбу: хоть Сеченовым, хоть Пироговым, хоть Мечниковым! хоть академиком Павловым самим! - всё равно ты будешь всегда в дерьме, на самом дне ковыряться; будешь всю жизнь горбатиться как вол, всю чёрную работу делать - и при этом лапу сосать, крохи жалкие получать, нищенские. А деньги твои заработанные будут другим обильно в карманы течь: руководителям этих самых кланов, их родственникам и прихлебателям... И ничего ты с ними не сделаешь в одиночку, не переборешь их, как клопов вонючих не передавишь; даже и не скажешь-то ничего в собственную защиту, не предъявишь справедливых претензий: чего, мол, меня не цените, не уважаете, в бесправных рабах держите столько времени, за мой счёт живёте? Потому что разговор у них будет один... и короткий: не нравится, скажут они тебе, умный и грамотный шибко - уходи, скажут, на все четыре стороны, ищи себе другую клинику. На твоё место, добавят, желающих много найдётся. А куда идти, Вадик, подумай?! - ежели везде то же самое - та же мафия всемогущая и всепожирающая, и круговая порука; и тотальное лизание начальственных задниц ещё, чего я в принципе делать никогда не желал, что мне ещё и в институте претило... В общем, плюнул я тогда на всё: на мечты, на наполеоновские планы прежние, на амбиции студенческие, непомерные, - и успокоился уже окончательно к тридцати годам: с аспирантурой, наукой, крутой карьерой врачебной. Понял, что не для меня они - все эти житейские радости и вершины, не для моего свиного рыла, как говорится...
  
  -...И семейная жизнь у меня не сложилась, увы, - невесело улыбнулся врач, вторично переведя дух и быстро вытерев крепкими пальцами спёкшуюся в уголках рта слюну, белой коркой ставшую от волнения. - Потому что собственного угла у меня в Электростали не было. Я ведь примаком жил в чужом дому, где тёща всем верховодила, которая и меня захотела скрутить. Да не вышло... С первого дня с ней и женой ругался, авторитет свой и право жить как хочу отстаивал. И всё - из-за денег проклятых, которых им мало было, которые я мешками, видите ли, обязан был им таскать, больных отрясать как груши... Терпел я терпел десять лет их каждодневные надо мной издевательства, а потом плюнул на всё - когда совсем уже невмоготу стало, когда запилили и заели обе, - разругался вдрызг с бабами своими и послал их обеих куда подальше. Пришёл с работы однажды, вещи собрал, что в чемодан небольшой уместились, - и домой подался: к родителям. С чем уехал от них в институт когда-то - с тем и назад вернулся... И вот уже шестой год здесь живу, в поликлинике этой работаю. Ни семьи теперь, ни друзей, ни перспектив на будущее. Так - случайные связи одни, случайные встречи. Всё здесь - случайное и несерьёзное, всё - ерунда. Запить ещё с горя осталось - тогда полный букет будет... А ведь я "Второй мед" закончил - лучший медицинский вуз страны, что не хуже твоего Университета котируется. Туда в наше время, помнится, было ой-как непросто поступить! Да и сейчас, как говорят, - тоже! Мне, когда я ещё в Москве-то учился, такое будущее все пророчили... А я просыпаюсь теперь каждое утро и спрашиваю себя: зачем живу? для какой такой цели? - непонятно! Непонятно: зачем я вообще-то появился на свет? Может, лучше бы и не появляться?.. Вот так-то вот, мой дорогой, - улыбнулся устало доктор, громко воздуха набирая в грудь, плечи широкие расправляя. - Такая вот она - будущая "лёгкая жизнь", которая тебя ожидает. Вот где тебе нервы-то понадобятся: толстые - как канаты!...
  
  105
  
  Заметив, наконец, по почерневшему лицу пациента, какое мрачное впечатление он произвёл на него своим рассказом долгим и не особо радостным, совсем недетским к тому же, что тяжела была для больного парня сия суровая правда, может и неприятна даже; вспомнив, что у него, у Стеблова, и собственная правда есть - и тоже, как видно, не лёгкая, - тридцативосьмилетний невропатолог, вдруг спохватившись, замолк, извиняющее посмотрел на всех, волосы на голове поправил.
  -...Я, может, лишнего чего наговорил, не знаю, - с улыбкою сказал он, на Вадика ласково поглядывая. - Ты уж прости меня, малыш, за горячность мою, за несдержанность. Увидел тебя - и себя самого узнал. Свою молодость давнюю вспомнил, как в воду канувшую, свои увядшие и так и не сбывшиеся мечты приехать и покорить Москву и весь мир врачебно-научный... Я ведь к чему тебе всё это рассказывал так длинно и путано? - обратился он опять к сидевшему перед ним с опущенными плечами Вадику, усталому, красному, очумелому! - Уж не для того, конечно же, чтобы поплакаться перед тобой, на судьбу свою безрадостную пожаловаться, или: чтобы напугать тебя, посеять панику - избави Бог! Я просто хочу тебе совершенно искренне объяснить, что вся твоя жизнь - ещё впереди, ещё только-только начинается, по сути, и что она - страшно жестокая и страшно подлая штука! Никто тебе в ней своего куска колбасы не отдаст и места насиженного не уступит. За это бороться нужно будет, насмерть стоять, как наши отцы и деды под Москвой и Сталинградом стояли, или на Курской дуге, на полях Бородинском и Куликовом. Не будешь бороться - голым останешься: как я теперь, - сколько бы пядей во лбу у тебя изначально ни было и какими бы способностями выдающимися к математике тебя Создатель ни наградил...
  
  - Поэтому я и говорю тебе, - уже совсем по-отечески стал наставлять Стеблова разуверившийся в жизни врач, - береги здоровье и нервы, силы копи. Всё это тебе в дальнейшем ох-как понадобится: попомнишь меня! За здоровье люди миллионы готовы платить, перед врачами и донорами на коленках ползать, - да уж поздно бывает! Не купишь его - здоровье хорошее, никакими посулами и подачками не приобретёшь. Здоровье - вещь Божественная, бесценная... Тебе сейчас шестнадцать лет - самый ответственный возраст, самый, может быть, важный из всех. Это я тебе как врач говорю, знающий физиологию человека. В это время активно формируются психика, вся структура душевная, наша физика и физиология. Нервы в этот момент бывают особенно чувствительны и возбуждены: их беречь нужно, не перенапрягать, не расстраивать глупостями разными, проблемами. Нужна забота родительская, домашний, привычный тебе микроклимат - семья, короче, нужна, а не интернат какой-то с его казёнщиной и безразличием... Влюбляться, наконец, надо, влюбляться по уши - и это требуется сейчас, когда чувств у тебя внутри столько, что и на десятерых хватит... А ты себя на чужбине изводишь непонятно зачем, нервы себе там треплешь, интегралы с производными учишь, теорию вероятности. На кой ляд они пока тебе? Надорвёшься с малолетства - что потом будешь делать?! как, надорванный, будешь жить?! Родителей с ложкой у тебя всю жизнь под боком не будет, и кормить и поить тебя будет некому... А высшую математику ты и в институте прекрасно изучишь, когда поступишь туда. Всему своё время должно прийти: и для высшей математики черёд настанет...
  
  - Дело, конечно, ваше, и выбор - ваш, - устало закончил врач, глаза ладонями протирая, и видно было, что беседа эта и его уже утомлять начала. - Но если вы хотите знать моё мнение, - то я против ранней специализации, категорически против того, чтобы производство гениев на поток ставили. Гении - цветы Божии, со своею миссией земной, своими целями и задачами, и со своими же сугубо индивидуальными программами умственного и творческого развития, внутренним планом роста и возмужания. Кому-то рано удаётся развиться и "выстрелить" - как Лермонтову и Есенину, например. А кто-то, как Гёте тот же, только к старости, к 80-ти годам, мощи и творческой зрелости достигает. Каждому - своё, как говорится. И не нужно вмешиваться в Божий процесс, ускорять его, искусственно моделировать. Тем более - в казарме, как происходит у вас, в этой вашей спецшколе. Эти ускорения казарменные, интернатовские, как вы уже, я надеюсь, поняли, на собственной шкуре вон убедились, очень и очень плохо кончаются. Человек всегда расплачивается за них по самому большому счёту - здоровьем и жизнью своей...
  
  - А тебя мы подлечим, малыш, не дрейфь, - озорно подмигнул невропатолог Вадику. - Поколем тебе месячишко пантокрин в вены, глюкозу, витамины разные; опять массаж назначим, иглоукалывание, душ Шарко. Будешь к первому сентября как новенький, как огурчик... За лето отдохнёшь, к тому же, отъешься и отоспишься в родном дому, в пруду нашем поплаваешь-покупаешься, позагораешь: всё это будет на пользу тебе, всё во благо... Но над моими словами подумай! Стоит ли тебе потом сызнова себя насиловать начинать? уезжать в казённый холодный дом от живых и здоровых родителей?... Или всё же лучше будет пожить с ними последний школьный годок? - под их уютным и тёплым крылышком... Подумай над этим. Договорились?!...
  
  106
  
  Из кабинета невропатолога Стебловы выходили как из угарной избы или из камеры-душегубки: бледные, жалкие оба, не видевшие перед собой никого стеклянными пустыми глазами - только упорно о чём-то думавшие на ходу, о чём-то печалившиеся, со стороны участников похоронной процессии напоминая, будто бы хоронивших родных. Всю дорогу до дома они не сказали друг другу ни слова, даже и не попытались сказать! - так глубоки, так серьёзны были мысли обоих...
  
  "Как же это так: не ехать? - думала растерянная, сбитая с толку мать, донельзя расстроенная прошедшей беседой, предельно обескураженная, обозлённая ей, ни умом, ни сердцем её не принявшая; хотя до этого, в тайне ото всех, вылила уже столько слёз за прошедший год, за время отсутствия сына, по которому она безумно скучала. - Это же всё нужно будет как-то объяснить - и в школе, и на работе, и тем же соседям, версию какую-то правдоподобную придумать... Будут же спрашивать все: почему? отчего? что такое? Раскрой, мол, секрет, Антонина Николаевна, уважаемая: что у вас с ним в школе-то той московской стряслось? чего он там натворил-то, проказник? Такая известная школа! - а вы её бросаете почему-то, отучившись год. Непонятно, со злорадством скажут! Чудно! Все в Москву рвутся, а вы, наоборот, - из Москвы... А что я им на это отвечу? что объясню? как выкручиваться стану?... Что заболел в Москве, - скажу? что там учиться не может? что врач нас ехать туда разубедил?... Всё равно не поверят и подумают, что не справился, что выгнали-де оттуда за неуспеваемость, за двойки - вот и всё. Тут, скажут, может учиться, а в Москве - не может: смешно! Другим, скажут, сказки эти рассказывайте! - кто попроще и поглупей!..."
  "Да и в школе нашей будут проблемы наверняка - с зачислением-то, - думала ошалелая мать уже на подходе к дому. - Шутка ли: целый год парня не было в классе! Про него там все забыли уже, из всех списков давно повычёркивали. И тут - нате вам, заявится опять: встречайте, дескать, меня, люди добрые, я только что с поезда... Придёшь туда, в учительскую-то, и заикнёшься только про возвращение, - так учителя такой гвалт поднимут! Это как пить дать. Там у них сейчас и так два лишних выпускных класса из деревень набрали - добавили головной боли всем. А тут ещё и мы со своими проблемами заявимся. Кому они нужны-то, эти наши проблемы, кроме нас самих?... Да, заварили кашу, нечего сказать! Лучше б было уж сразу туда не ехать, как отец говорил, коли б знать заранее, что оно так нескладно всё потом обернётся... Вот дура я, что его туда послала! какая же я всё-таки дура!... Эх, Вадик-Вадик! сынок ты мой дорогой! - трясла головой несчастная мать. - Что ж ты у меня такой слабенький-то оказался?! к жизни совсем не приспособленный?!..."
  Приблизительно о том же самом думал тогда и угрюмо шагающий рядом сын её, для которого последние слова врача, его напутствия и предостережения были как снег на голову... И хотя в Москве во втором полугодии в переутомлённой голове его нет-нет да и рождались робко полусомнения-полутревоги по поводу правильности его прошлогоднего выбора, с новой школой связанного, - но он пугался их всегда как огня и воли им по возможности не давал; ни воли, ни спуску...
  
  107
  
  Всё расставил тогда по местам отец Стеблов, пришедший вечером с работы и очень внимательно и заинтересованно, как никогда ранее, выслушавший за обеденным столом подробный рассказ жены об утреннем их с Вадиком посещении поликлиники и о последнем напутствии докторском, сказанном сыну.
  - Да правильно он всё сказал! - молодец мужик! дай ему Бог здоровья! - сразу же приняв врачебную сторону, категорично заявил отец. - Я вам то же самое говорил ещё прошлым летом, вспомните, когда только ответ из Москвы пришёл: что нечего нашему Вадику туда ехать - голову себе и нам мутить мечтами и задумками глупыми! - а вы меня не послушали! Всё думаете, что отец ваш вам зла желает... Да пропади она пропадом, школа эта, со всеми своими преподавателями-академиками! Ловкачи хреновы! Жулики! Набирают себе пацанов доверчивых каждый год по четыреста, по пятьсот человек, а потом бросают вас там, дурачков, на произвол судьбы, - нужны вы им были больно!.. Плевать они хотели на вас на всех и на ваше самочувствие, ваше здоровье: им "бабки" подавай только. А мы, простофили, клюнули на эту их удочку: денег сколько туда за целый год и здоровья угрохали!...
  
  - Правильно врач сказал, - обратился отец уже непосредственно к Вадику. - Нервы и здоровье крепкое тебе очень даже сильно понадобятся: у тебя ещё вся жизнь впереди. А ты уже сейчас вон Бог знает на кого похож: со стороны смотреть - и то больно!... Ты поди, встреться завтра с дружками своими бывшими: с Вовкой Лапиным, с Макаревичем Серёжкой - и посмотри, какими красавцами они оба стали, пока ты там в своём интернате пыхтел-гробился. Да их сейчас об лёд не расшибёшь, ни того, ни другого: мордастые, крепкие, высокие - гренадёры прямо! Они уже на целую голову выше тебя! а то и на две! и в плечах шире! - а ведь в прошлом году, вспомни, вы все приблизительно одного роста и комплекции были... Встреться завтра с ними - для смеха! - и сам посмотри: убедись, что отец твой не врёт тебе и страху не нагоняет. Тебе стыдно будет рядом с ними стоять! - в кого ты в интернате своём превратился...
  
  - Всё! - закончил отец решительно. - Не поедешь больше ни в какую школу: дома будешь десятилетку заканчивать. Это последнее моё к тебе слово. Я - отец, в конце концов, пою вас всех и кормлю, и несу за каждого личную ответственность. Последнее слово, поэтому, за мной должно быть, и вы все обязаны меня беспрекословно слушать... У тебя там какие-нибудь вещи или документы остались? - спросил он, к сыну старшему непосредственно обращаясь.
  - Нет, - быстро ответил притихший и пристыжённый Вадик. - Вещи я свои все привёз, бельё постельное и книги сдал перед отъездом; а документов у меня с собой никаких и не было.
  - Отлично!- Сергей Дмитриевич вздохнул облегчённо, обрадованный перспективой не ехать опять в Москву, вести неприятные переговоры. - Раз вещей и документов там нет, - то и делать нам там больше нечего. Пускай там другие учатся - кто поздоровее и побогаче нас... А тебе, - предельно строго он к жене обратился, тоже притихшей и оконфуженной, - тебе нужно будет в ближайшее время сходить в четвёртую школу и сказать там директору или завучу какому-нибудь, кто попадётся, что Вадик наш назад возвращается и первого сентября придёт на занятия в свой прежний класс. Я думаю, что с зачислением проблем особых не будет: лишние парты в школе, надеюсь, найдутся. И пропадал наш сын целый год не в колонии для малолеток, не в дурдоме - а в Москве. Это что-то да значит...
  
  - Всё, Вадик, кончились твои мучения. Шабаш! - снова обратился он к сыну. - Отдыхай теперь, лечись, восстанавливайся - и не думай более ни о чём: ни о плохом, ни о хорошем - только о своей математике. А обо всём остальном мы за тебя теперь опять думать станем - родители твои, тебе Господом Богом данные. Нам это и по возрасту и по долгу родительскому положено.
  Отец сказал всё это и замолчал, решительный: будто бы надоевшую чашку разбил на глазах всей семьи или незваного гостя силою из квартиры выкинул и успокоился, - и более разговоров об интернате с тех пор Стебловы не заводили. Уже не решался из домочадцев никто возражать и перечить отцу - человеку дерзкому и крутому в минуты гнева, который, к тому же, был прав в вопросе с московской школой, на сто процентов прав: Стебловы в тот вечер все это ясно поняли.
  Поужинав, семья разбрелась кто куда, жизнью зажила прежней, прежними увлечениями и проблемами; а сам виновник переполоха на улицу гулять пошёл, слоняться без цели по городу. Часа через два, нагулявшись всласть, с городом древним своим как с невестушкой милой встретившись, друзей-одноклассников кое-каких повидав и подруг, он вернулся домой сияющий; после чего разделся и с удовольствием лёг в кровать, целый год его дожидавшуюся. На душе его, как по волшебству, или суровой отцовской команде, так по-особенному празднично и спокойно сделалось вдруг, так невыразимо комфортно, такая там, внутри, разлилась чарующая благодать, какой и в помине не было ещё даже и день назад - до сегодняшней с батюшкою беседы. Как будто бы камень снял с сердца благословенный родитель его, или же зуб больной, загнивающий выдернул с треском, что непрекращающейся болью своей допёк уже, поедом изводил сынишку всё последнее время.
  Заснул Вадик сразу же - едва только глаза закрыл - и, провалившись в яму бездонную, подсознательную, спал всю ночь на удивление крепко и тихо, как только спит тяжёлый больной, которому дали морфия. Ему ничего не мерещилось ночью, ничто не пугало, не мучило; как не было уже и метаний, стонов прежних вперемешку с задержкой дыхания, которые страшили мать.
  Хорошо спал Вадик дома в ту вторую после возвращения ночь - ровно, глубоко и спокойно. И безмятежный сон этот, про который Стеблов на чужбине почти что совсем забыл, был для него, бедолаги, лучшим лекарством! - куда целебнее и надёжнее даже, чем прописанные иглоукалывание и душ Шарко, пантокрин, глюкоза и витамины...
  
  (Продолжение следует)
  
  
  Приложения
  
  Приложение No1
  У многих неискушённых россиян, да и не только у них одних, довольно-таки превратное представление о масонах и о масонстве: на уровне детского сада. Обыватели обычно представляют эти закрытые секты-организации как некие элитные клубы по интересам наподобие стриптиз-баров и казино, где собираются люди с большими деньгами и властью, чтобы весело провести время и отдохнуть, потешить себя, любимых. Или, на худой конец, обсудить политику и финансовые дела, завести знакомства и связи, "снять" на ночь девочку. Всё!... Но это в корне неверное представление, идущее от незнания; как и от той пропаганды и "дымовой завесы", что плотно окутывают и защищают масонство от посторонних глаз и ушей с первых дней возникновения.
  В действительности масонство - это тайное и хорошо зарекомендовавшее себя в прошлом коллективное оружие Сиона по захвату Власти на Земле. Оружие очень действенное и эффективное. Не удивительно, ввиду этого, что все символы и масонские ритуалы имеют чисто еврейское происхождение.
  Описывая в своей "Истории французской революции" работу масонов во время революции 1789 года, Луи Блан, который сам принадлежал к масонам, по этому поводу говорит следующее:
  "Повсюду над престолом, где заседал председатель каждой ложи, или мастер стула, была изображена сияющая дельта, в середине которой еврейскими буквами было написано имя Иеговы".
  Это же подтверждает и анти-масонский писатель А.Д.Философов.
  "Первое, - говорит он, - что поражает каждого, входящего в масонскую ложу, - это имя Иеговы, окружённое лучами и написанное по-еврейски над жертвенником или троном, к которому не прежде должно приблизиться, как пройдя через две ступени, означающие экзотерическое (внешнее) и эзотерическое (внутреннее) масонство. Известно, что франкмасоны шотландского ритуала прямо признают себя служителями Иеговы, и это не как Бога христианского, а как бога иудейского, освобождающего их от новых обязанностей, налагаемых учением Христовым". /В.Ф.Иванов "Русская интеллигенция и масонство: от Петра Первого до наших дней" Стр.52-53/.
  А вот и наиболее характерные и показательные лозунги европейских жидомасонов, что лежат в основе их идеологии, а следовательно - и политики.
  "Масонство есть противо-церковь, противо-католицизм, церковь еретиков, скептиков, церковь свободной мысли".
  "Мы больше не можем признавать Бога как цель жизни, мы создали идеал, которым является не Бог, а человечество".
  "То неоценимое благо, которое человечество завоевало и мы должны прежде всего охранять, - это мысль, что нет священной истины... что всякая истина, которая исходит не от нас, есть ложь; что тайный мятеж должен сопровождать все наши утверждения и мысли; что даже если бы идея Бога приняла осязательную форму, и сам Бог в видимом образе появился над толпой, то первой обязанностью человека было бы отказать ему в повиновении и отнестись к нему как к равному, с которым можно вести переговоры, а не как к несносному Господину, которому должно подчиняться. В этом весь смысл, величие и красота нашего масонского учения".
  "Нам необходимо выработать мораль, способную соперничать с моралью религиозной" /В.Ф.Иванов "Русская интеллигенция и масонство: от Петра Первого до наших дней", стр. 67/...
  И, наконец, вот как пафосно и недвусмысленно звучит шифрованное масонское послание, которое высокопоставленный иллюминат граф Калиостро распространял в Англии и Франции в преддверие Французской революции:
  "Ко всем истинным масонам во имя Иеговы. Пришло время начать постройку нового иерусалимского храма. Для сего приглашаем всех истинных масонов собраться во имя Иеговы. Единственного, в котором заключается божественная Троица, - завтра вечером 3 числа 1786 года в таверне <...>, чтобы составить план и заложить первый краеугольный камень истинного Храма в сем видимом мире. Калиостро" /А.Селянинов "Тайная сила масонства" стр.86-89/...
  И чего удивляться после всего изложенного, что Папа Римский Климент XII в 1739 году предал масонов АНАФЕМЕ, заявив при этом: "Если бы они не хотели делать зло, не боялись бы света"...
  
  Теперь, что касается непосредственно самих российских жидомасонов, то все они как один были выучениками французских и все поддерживали с французскими "братьями" тесную живую связь ещё со времён императрицы Екатерины II, блудливо строившей Вольтеру глазки. Так, известный масон Калиостро, активный подготовитель французской революции и главный виновник скандальной "истории ожерелья", в бытность свою в 1779 году в Петербурге, даже жил у Ивана Перфильевича Елагина, стоявшего во главе российского масонства многие годы и передавшего эстафету Новикову. Надо честно признать, что в масонство вступало много лучших людей того блудливого в целом времени, привлекаемых возвышенными идеями и широкой благотворительностью: Елагин, Новиков, князь Трубецкой, Лопухин, Тургенев и многие другие; но они очевидно являлись лишь бессознательными орудиями в руках истинных руководителей.
  [Замечание. В своих заметках о Петербурге Калиостро говорит, что во главе русских масонов находился некто Ксименес; он встречал его во многих городах России, но всегда под различными именами... К сожалению, до сих пор неизвестно, под какими именами жил этот Ксименес в России].
  Понятно, что при подобной хорошо-законспирированной организации русские масоны легко могли служить - и служили в действительности лишь слепыми орудиями замыслов других лиц, особенно имея во главе подозрительных иностранцев, вроде Шварца.
  В 1783 году российские масоны совершают первое известное преступление против Власти: они завели в доме Шварца тайную типографию, в которой печаталась подрывная литература и работали одни иностранцы. А сколько было противозаконных актов, про которые вообще никто и ничего не знал?!...
  
  1 августа 1792 года Указом императрицы Екатерины II, напуганной известными событиями во Франции, Н.И.Новиков был арестован и на 15 лет заточён в Шлиссельбургскую крепость.
  
  Из его признательных показаний мы можем судить теперь, в частности, о положении русских масонов в братстве розенкрейцеров:
  "Братство розового креста в России существует, сколько мне открыто было и известно, как находившемуся в нижних только градусах. Кто суть действительные из начальников, мне открыто не было, и я не знаю не только сих, но ниже того, который за моим первым или ближайшим, которого одного только и знать по введённому порядку в ордене я мог. В России первое основание сему братству положил профессор Шварц, который и был начальником здесь".
  Это ценное указание Новикова, якобы стоявшего во главе всего русского масонства все 1780-е годы и более других пострадавшего за него, является настоящим откровением. Нет сомнений, что он был только мнимый глава, а истинные руководители масонства были совсем не там, где их искали.
  Не менее знаменательны признания и других масонских "руководителей" - князя Никиты Николаевича Трубецкого, Тургенева и Лопухина, - также пострадавших при разоблачении масонства. Первый из них говорит: "по неограниченной моей к Шварцу доверенности я тогда многое подписывал, не читая бумаг его".
  А Лопухин так отзывается о "строгом наблюдении": "я видел в нём одно брожение, которое, по моему мнению, не могло привести ни к полезным познаниям, ни к чему доброму, а удобнее злоупотреблено быть могло и могло привести к видам политическим и противным благоустройству государственному".
  Вместе с тем один из истинных руководителей - Шварц, благодаря своим масонским связям, сделался профессором Московского Университета; лекции его там "служили истинной школой масонства"...
  
  В 1792 году, вслед за Н.И.Новиковым, были арестованы многие "видные" масоны, а их помещения, лавки и типографии опечатаны. К сожалению, были арестованы только "видные" масоны. А "невидные", то есть истинные руководители, остались тогда на свободе, лишившись только своего главного орудия - русских марионеток.
  С Новикова, Трубецкого, Лопухина и Тургенева были сняты письменные показания, которые сохранились. Из них можно убедиться, что эти честные, но увлекающиеся мечтатели ничего не знали о той организации, к которой они по глупости принадлежали, и являлись лишь проводниками повсеместно руководящей масонством ТАЙНОЙ СИЛЫ. Так было и повсюду /А.Селянинов, стр. 104, стр. 106-107, стр. 109/...
  
  Приложение No2
  Написал вот последний абзац и призадумался: а не вызовет ли он у нашей дюже образованной и шибко либеральной публики гневный и бурный протест? Ведь Колмогоров у них - кумир, эталон учёного и человека... Да и величина он в научном плане не маленькая, не из последнего десятка, как говорится. Одних только международных сообществ и академий, где он прижизненным почётным членом числился, не перечесть. И наворотил в математике целые горы!
  А тут вдруг какая-то мелкота нагло бросает камень в его огород. Да ещё какой камень! Чуть ли не в непрофессионализме его обвиняет, в средне-образовательной школьной диверсии! С ума можно сойти! Лопнуть, взорваться от гнева!
  Легко догадаться, как взовьются его многочисленные поклонники и ученики, закусив удила, и дружно на дыбы встанут по всегдашней своей манере, готовые автора самолично на куски разорвать и запихнуть в мясорубку.
  "Да кто он такой! - скажут с негодованием, с пеной у рта, - этот дебильный автор, чтобы про заслуженного академика, Героя Социалистического труда, звезду первой величины на советском математическом небосклоне, такие гадости говорить?! Как смеет он, неудачник, пигмей недоделанный, провинциальный урод, судить творца-великана?! - которого судить общей меркой вообще-де нельзя, на которого можно только умилённо взирать снизу вверх - и молиться! Пусть перво-наперво, скажут, до его интеллектуального уровня дорастёт, прыщ поганый, ничтожество, и хоть часть его славы и премий получит. А уж потом что-то там блеет-плетёт по адресу глубокоуважаемого Андрея Николаевича, свой мерзкий рот разевает!!! Что этот автор зачуханный, спросят, вообще-то мог смыслить и понимать в восемнадцать лет? - из того, что великий учёный и педагог в те годы предпринимал и задумывал!!!"
  И такие упрёки, надо признать, и справедливыми будут, и абсолютно правильными: не гоже, не гоже пигмеям, действительно, великанов судить и рядить. Не их это ипостась и уровень... К тому же, автор и вправду был тогда молодой, и может чего-то не понял, не оценил по достоинству.
  А ещё тут надо принять во внимание и тот немаловажный факт, что А.Н.Колмогоров, по некоторым косвенным признакам, был тесно связан, по-видимому, с руководящими сионистскими кругами Израиля и США, активно работал на процветание мирового еврейства, что в немалой степени и способствовало его неслыханной раскрутке как учёного с мировым именем. Это хорошо видно даже и по его многочисленным ученикам, которых он по-отцовски заботливо опекал на протяжении всей своей жизни в СССР, поддерживал и проталкивал в блатные денежные места, помогал с диссертациями и издательствами. Прочитайте в Интернете, в Википедии той же списки колмогоровских учеников: вы не найдёте там днём с огнём не одного подлинно-русского человека, пусть даже и числятся они там через раз под русскими фамилиями... А это всё такого рода публика, господа-сионисты имеется в виду, кто в обиду своих не даёт никогда и не прощает несправедливых нападок. Она потребует доказательств немедленных, примеров и фактов. И это будет абсолютно правильно и справедливо с её стороны. Тут и возразить нечем...
  
  Прекрасно понимая всё это и соглашаясь полностью, попробуем заранее защититься от упрёков в некомпетентности и во лжи. И в помощь, в адвокаты себе призовём такого же великана от математики, каким когда-то и сам Андрей Николаевич слыл, - призовём Льва Семёновича Понтрягина. И попробуем вместе с ним, другим советским гением и светилом, гигантом мысли и духа, понять суть личности сначала, а потом и школьных реформ академика Колмогорова, которого Лев Семёнович достаточно долго и близко знал, стоял с ним вровень все годы общения и совместной в Академии наук СССР и МГУ работы. И поэтому, весь творческий путь и педагогические изыскания Колмогорова для него головоломной загадкой совершенно точно не были. Какие загадки? - когда на одной "математической кухне" крутишься более 50-ти лет и знаешь друг про друга буквально всё, до последнего кашля и чиха. И в предвзятости, шарлатанстве и некомпетентности Понтрягина тоже не обвинишь, в элементарной зависти. И всё по той же причине: завидовать было нечему и незачем. Так что самая лучшая для третейского судьи кандидатура...
  Но чтобы читатель сразу же лично удостоверился и по достоинству оценил масштаб личности Л.С.Понтрягина (1908-1988 гг.) - что это действительно был математик от Бога и самой что ни наесть высокой международной марки: автор здесь не преувеличивает ничуть, - предварительно перечислим все его звания и награды. Сиречь выложим все козырные карты на стол, темнить и скрывать ничего не станем, водить несведущих за нос. Так вот, этот незаурядный и сверх"волевой человек был:
  - лауреатом Сталинской, Ленинской и Государственной премий (то есть всех трёх высших премий страны);
  - лауреатом Международной премии имени Н.И.Лобачевского;
  - кавалером 4-х орденов В.И.Ленина (высшего ордена в СССР), ордена Октябрьской революции, ордена Трудового Красного знамени;
  - Героем Социалистического Труда;
  - академиком АН СССР, многолетним профессором МГУ, почётным членом Международной академии астронавтики, почётным членом нескольких иностранных академий наук.
  То есть по своим выдающимся достижениям, званиям и наградам, как из перечисленного легко увидеть, он Колмогорову ни грамма не уступал: это были учёные одного, воистину высочайшего, уровня!...
  
  Ещё про Понтрягина непременно надобно сообщить, перечисляя его достоинства и заслуги, что это был великий патриот страны, стоявший за неё насмерть в бесконечных интеллектуальных спорах, склоках и битвах со своими научными оппонентами и противниками, отдавший России весь свой талант и жар души - без остатка. А творческий путь как вполне сложившийся математик он начал довольно рано, в 18 лет, и поначалу занимался вещами довольно-таки абстрактными: алгебраической и дифференциальной топологией (топология - напомним - область математики, изучающая топологические свойства фигур, то есть свойства, не изменяющиеся при любых деформациях, производимых без разрывов и склеиваний - авт.). А также теорией непрерывных групп и теорией обыкновенных дифференциальных уравнений с их приложениями.
  Но потом с чисто абстрактных тем он переключился на темы реальные и прикладные, объяснив этот свой переход так: "Прикладными разделами математики я занялся в значительной степени из этических соображений, считая, что моя продукция должна найти применение при решении жизненно важных проблем общества". Иными словами, если я, мол, живу за счёт общества и пользуюсь всеми его благами, однажды решил Лев Семёнович, то я, как учёный, просто обязан вносить в это общество посильный вклад, - а не быть чистоплюем, мечтателем и иждивенцем.
  Вот такой это был человек удивительный и очень совестливый, очень честный, Лев Семёнович Понтрягин! Всё это про него потомкам надо непременно помнить и знать! Ибо люди такие - истинные наши рыцари и герои!...
  Итак, посвятив вторую половину чрезвычайно насыщенной в творческом плане жизни прикладным вопросам математики, Понтрягин фактически в одиночку, с небольшой группой единомышленников-учеников, создаёт современную теорию колебаний, вариационное исчисление и абсолютно новое направление в математике - теорию оптимального управления. Теорию, в основе которой лежит так называемый принцип максимума Понтрягина, замечательное достижение человеческой мысли, краеугольный камень или фундамент, на котором теперь базируется всё современное управление и автоматическое регулирование техническими и производственными процессами, вся оборонная техника и космонавтика - в том числе. И за что Лев Семёнович (вместе с Ю.А.Гагариным и В.В.Терешковой) был заслуженно избран почётным членом Международной академии астронавтики...
  
  Но, всё равно, никогда не понять до конца научный и гражданский подвиги этого удивительного, по-настоящему выдающегося математика и человека, если не знать того главного факта из его биографии, что он был абсолютно слепым аж с 14 лет (ослеп в результате несчастного случая). И все свои обширные знания с той поры воспринимал на слух исключительно - из уст своей драгоценной и любимой матушки, читавшей ему долгие годы математические книги, статьи и многочисленные диссертации, неустанно просвещавшей его, опекавшей и образовывавшей. Всё это он запоминал самым невероятным образом, анализировал и перерабатывал в своей удивительно-памятливой голове. И потом выдавал "на гора" поразительные результаты, которые записывала на бумаге мать сначала, а после - жена и ученики. И вещи, что фиксировали и расшифровывали они вместе со специалистами, приводили их в трепет, в восторг неописуемый - настолько идеи незрячего гения были новы, глубоки и оригинальны.
  И в связи с этим возникает законный попутный вопрос: многие ли из смертных, высоколобых, остепенённых и разрекламированных, окажись они с молодых лет в таком же вот трагическом положении, Колмогоров тот же, выстояли бы, выучились, оперились и добились того, чего достиг и оставил в наследство стране воистину несгибаемый и сверходарённый Лев Семёнович Понтрягин?! С уверенностью можно сказать: не многие!
  Но не одними лишь бессмертными формулами, блистательными математическими теориями, "принципами" и теоремами одарил Россию академик Л.С.Понтрягин. Он оставил после себя и увесистую книгу, "Жизнеописание Л.С.Понтрягина, математика, составленное им самим", что смехотворным, прямо-таки мизерным тиражом вышла в свет в Москве в 1998 году, в издательстве ИЧП "Прима В", и сразу же стала библиографической редкостью. Почему? - понятно. Для математиков и историков, да и просто для всех любознательных граждан новой России великая книжица эта - сущий клад. Потому что содержит богатейший фактический материал, касающийся высших сфер жизнедеятельности советской академической и прикладной науки. Да и написана она лаконично, грамотно и доходчиво; и, что особенно ценно, очень честным и предельно мужественным человеком, не побоявшимся затрагивать и нелицеприятных семейных тем, и щекотливых и взрывоопасных социальных и профессиональных вопросов, в решении которых он был непосредственным участником или же очевидцем.
  Честь и хвала, и вечная слава Льву Семёновичу за этот последний предсмертный труд, как и низкий благодарный поклон от всей патриотической России!!!...
  
  Так вот, в "Жизнеописании..." есть пару глав, посвящённых академику Колмогорову как учёному и человеку, и тем реформам, главное, что затеял тот в сфере среднего образования в 1960-70 годы. Выдержки из этих глав и хочется привести - чтобы оправдаться в глазах критиков и читателей, и доказать, что нелестные мысли авторские по поводу отца-основателя интерната и его известных реформ не такие уж крамольные и несправедливые на самом-то деле. Что не он один, оказывается, так пишет и думает; что есть и другие, кому те реформы бравые были не по душе, кто их остановить пытался.
  Итак, в разделе "А.Н.Колмогоров" Понтрягин пишет:
  "А.Н.Колмогоров пользуется во всём мире репутацией выдающегося советского математика. Я познакомился с ним в 1929 году и в течение многих лет поддерживал близкие отношения, так как он был другом моего учителя П.С.Александрова".
  Далее Лев Семёнович честно сообщает читателям, что в основе его тёплых отношений к Андрею Николаевичу, кто был старше его на пять лет, лежал ещё и тот немаловажный факт, что Колмогоров, уже и тогда, в 1930-е годы, авторитетный и пробивной человек, вхожий во многие высокие кабинеты, помог ему получить квартиру в академическом доме. В жилье молодой Понтрягин остро нуждался, был несказанно благодарен за помощь и прожил на подаренной государством площади впоследствии всю свою жизнь, очень квартирой довольный.
  "Мои отношения с Колмогоровым в течение ряда лет, - пишет он после этого, - были если не дружественными, то, во всяком случае, доброжелательными. Они, не считая отдельных периодов, начали портиться только в начале 50-х годов, когда я занялся прикладными разделами математики: теорией управления и теорией колебаний. И совсем испортились в 1975 году, когда, став главным редактором журнала "Математический сборник", я исключил из состава редакции Колмогорова, который числился в ней в течение около 30-ти лет. Я говорю числился потому, что он не присутствовал на заседаниях редакции последние 17 лет пребывания в составе редакции, что я установил из протоколов. Именно по этой причине я исключил его из состава редакции..."
  Давайте здесь остановимся с Вами, читатель, на этом вопиющем факте и подробно обсудим его. Итак, заслуженный вроде бы человек, светило советской науки, в течение 17-ти лет совсем не показывался на работе, за которую получал немалые деньги, по-видимому, даже из приличия не ходил туда, для отвода глаз, что называется. И не испытывал при этом ни малейших угрызений совести - считал это за должное, за нормальное положение дел. А когда новый предельно честный и щепетильный в вопросах дисциплины и порядка начальник его справедливо уволил за такое бессовестное и архи-нахальное поведение - за 17-ть лет отсутствия на работе! - он на него, видите ли, сразу же разобиделся в пух и прах, ощетинился, встал к нему в оппозицию. И принялся ему всячески гадить и мстить - подумайте, за одно то только, что тот от кормушки его оторвал, десятой, а может и двадцатой по счёту. Нормально, да?! По-честному, по-советски?!
  И этот ловкий пройдоха, Колмогоров А.Н., теперь считается в новой после-перестроечной России эталоном кристальной честности и порядочности, как и эталоном фанатичной преданности делу науки и просвещения, учёным и гражданином с большой буквы - из первого ряда, как в таких случаях говорят. Его портреты, по-видимому, висят теперь в различных институтах страны рядом с портретами Ломоносова и Менделеева. Ему посвящаются книги, монографии и статьи в популярных научных журналах. В его честь называются российские школы, вузы и самолёты даже (автор сам на таком самолёте однажды из Москвы в Геленджик летал). Вот ведь какие удивительные в нашей стране могут происходить дела, как всё у нас тут кто-то старательно переворачивает с ног на голову в национальной политике и истории. Все бездельники, саботажники и прохвосты, ловкачи-казнокрады, расхитители государственной собственности у нас - герои и молодцы. А реальные труженики и герои в России почему-то всегда враги, подлецы и ничтожества...
  "Колмогоров получил своё первоначальное математическое воспитание в школе профессора Н.Н.Лузина, - пишет Понтрягин про образовательный фундамент Колмогорова как учёного, кто и как закладывал его, и чем всё это обернулось в итоге. - В начале 20-х годов Н.Н.Лузин имел огромное влияние на московских математиков".
  И далее автор "Жизнеописания..." сообщает, что Лузин-де и сам был помешанным на теории множеств, и заражал этим бурным помешательством своих многочисленных учеников.
  "Ученики Лузина, - с нескрываемой иронией сообщает Лев Семёнович, - подпали под обаяние теории множеств и стали считать её важнейшим новым направлением в области математики. А это мне кажется совершенно неверным. Теория множеств является и не очень новым, и не очень важным разделом математики"... Вот и Колмогоров (по мнению Понтрягина) "на всю жизнь остался под обаянием теории множеств и её идеологии. Эту теоретико-множественную идеологию он стал внедрять в среднюю школу, где она совершенно неуместна и вредна, так как отодвигает на задний план изучение важнейших навыков вычислять, владение геометрическими представлениями, то есть конкретные вещи, важные для дальнейшей трудовой деятельности".
  А вот что пишет Понтрягин про удивительные свойства характера Колмогорова: "...Колмогоров очень охотно берётся за всякую новую организационную работу, но очень быстро она ему надоедает, и он передаёт её другим лицам. Именно это произошло при написании новых учебников. Колмогоров принимал участие в написании новых учебников лишь в очень незначительной степени. Потом он передоверил эту работу другим, малоквалифицированным и недобросовестным лицам, которые создали безграмотные отвратительные учебники. Их Колмогоров, вероятно, даже и не просматривал, и они без всякой проверки и апробации хлынули в средние школы.
  Для того чтобы не быть голословным, я расскажу об одном случае, хорошо известном мне, когда Колмогоров, взявшись за большую ответственную работу, сразу же передоверил её другим лицам. Однажды на заседании Бюро Отделения (Отделения математики АН СССР - авт.), где я присутствовал, я сам слышал, как Колмогоров настойчиво предлагал себя главным редактором большого исторического обзора о развитии советской математики за какое-то десятилетие. По его просьбе он был назначен главным редактором этого издания... Позже, когда издание было подготовлено к печати, Колмогоров уже не числился его главным редактором, а главным редактором был его ближайший сотрудник по фамилии Шилов, который позже уехал в Израиль. Всё собрание статей оказалось низкокачественным и тенденциозным. Так что Отделение вынуждено было признать его негодным, и, уже набранное к печати, оно было уничтожено и не напечатано...
  Ещё одной чертой колмогоровского характера, - сообщает Лев Семенович далее, - которая могла помешать успешному проведению улучшения преподавания, является отсутствие у Колмогорова чувства реальности..."
  А вот ещё важные мысли автора "Жизнеописания..." о профессорско-преподавательских способностях уважаемого Андрея Николаевича, крайне необходимые нам: "Колмогоров был совершенно неспособен читать понятно для других лекции и доклады. Таково мнение многих математиков. В то же время, разговоры на математические темы с отдельными людьми он вёл вполне нормально. Я это помню и по себе, и могу судить по тому, как у него много учеников"...
  
  А теперь перейдём к рассмотрению другого раздела книги, под названием "Математика в средней школе", что касается уже непосредственно самих реформ и который ввиду этого особенно для нас важен и ценен.
  "Все технические науки в какой-то степени опираются на математику, - пишет Понтрягин в этом разделе. - Во всяком случае, для понимания их необходимо знание элементарной математики: алгебры, геометрии, тригонометрии. Не зная элементарной математики, нельзя стать инженером, особенно инженером-конструктором. Поэтому хорошая постановка преподавания математики в средней школе является необходимым условием для научно-технического прогресса страны.
  В дореволюционной России и после революции в Советском Союзе, за исключением короткого периода послереволюционной разрухи, математика преподавалась в средних школах вполне удовлетворительно. Этим объясняются наши успехи в таких сложных областях техники, как самолётостроение и космос. Начав Вторую мировую войну с отставанием в области авиации, Советский Союз к концу войны перегнал Германию. Советский Союз первым вывел в космос искусственный спутник и первый послал туда человека.
  За последние годы, однако (1970-е - авт.), преподавание математики в средней школе в нашей стране резко ухудшилось. В результате этого ослаб интерес школьников к математике и к наукам, требующим знания математики. Понизился конкурс в вузы, требующие математической подготовки. Пришло в упадок преподавание математики также и в высших школах. Всё это привело или приведёт в ближайшем будущем к снижению научно-технического прогресса в нашей стране. В дальнейшем это может привести к катастрофическому положению.
  О причинах, приведших к развалу преподавания математики в советской средней школе, я узнал из телевизионного выступления министра просвещения СССР М.А.Прокофьева. Приблизительно в 1978 году Прокофьев сказал (цитирую по памяти): "Лет 12 тому назад многими авторитетами было признано, что в средней школе преподаётся лишь устарелая математика. Новейшие её достижения вовсе не освещаются. Поэтому было решено начать модернизацию преподавания математики в средней школе. Эта модернизация осуществлялась Министерством просвещения СССР при участии Академии педагогических наук и Академии наук СССР".
  Руководство Отделением математики АН СССР рекомендовало для работы по модернизации академика А.Н.Колмогорова, который играл в модернизации руководящую роль. Поэтому ответственность за трагические события в средней школе в значительной степени лежит на нём. Математические взгляды А.Н.Колмогорова, его профессиональные навыки и человеческий характер неблагоприятным образом отразились на преподавании. Ущерб, причинённый развалом преподавания математики в советской средней школе, может быть сравнён по своему значению с тем ущербом, который мог бы быть причинён стране огромной общегосударственной диверсией.
  Основное содержание модернизации заключалось в том, что в школьную математику внедрялась теоретико-множественная идеология, чуждая нормально мыслящему ученику, склонному к практическому применению полученных в школе знаний, интересная лишь для школьников с извращённым мышлением. Кроме того, в программу были введены элементы математического анализа и метода координат. В школьный курс было введено "множество" не как слово русского языка, а как основное понятие. Ему сопутствовали понятия: включение одного множества в другое, пересечение двух множеств, сумма двух множеств и соответствующие знаки (предикаты и кванторы - авт.). Понятие множества использовалось для формулировки определений. Так, геометрическая фигура была определена как множество точек. А так как в теории множеств слово "равенство" означает совпадение множеств, оказалось, что в геометрии равенство двух фигур означает их полное совпадение.
  Так возникла необходимость говорить не о равных геометрических фигурах, а о конгруэнтных геометрических фигурах, не считаясь с тем, что слово "конгруэнтность" чуждо русскому языку и чуждо практике. Ведь никакой строитель не будет говорить о конгруэнтных балках, он будет говорить об одинаковых или равных балках".
  После этого Понтрягин приводит конкретный пример совершенно дикого с точки зрения логики и здравого смысла определения функции, которым запестрели новые школьные учебники, и которое мы опускаем ввиду его очевидной сложности для человека непосвящённого, для непрофессионала.
  "Школьники если бы и могли освоить все эти определения, - с грустью итожит автор "Жизнеописания..." свои размышления, - то, во всяком случае, в результате огромного труда и затраты времени, благодаря чему основное содержание математики, то есть умение производить алгебраические вычисления и владение геометрическим чертежом и геометрическим представлением, отодвигалось на задний план. И даже вовсе уходило из поля зрения учителей и школьников".
  Здесь хочется особо обратить внимание читателей на прозвучавшую только что архиважную мысль выдающегося советского математика и человека, искушённого в закулисной борьбе, в её хитросплетениях и приёмах, - что тайная суть разрекламированных некогда реформ колмогоровской группы была довольно проста и конкретна: задурить бедным детям и их наставникам головы, погрузить их в пустопорожние дебри, в хаос, а от главного увести. Чтобы на главное у них у всех уже не осталось ни времени, ни сил, ни желания. И чтобы, закончив школы, они ничего не знали и не умели по этой причине, были неучами и дебилами в основной массе, по чьей-то злой воле до конца дней своих обрекая себя на каторжный ломовой труд и неквалифицированные черновые работы. Понимай - готовились к знающим людям в рабы.
  К этой глубокой понтрягинской мысли хочется уже от себя добавить с высоты прожитых лет и накопленных знаний и опыта, что добрая половина существующих в мире учебников, пособий и якобы мудрёных книг, как сугубо научных и узкоспециальных, так и художественных и исторических, для общего пользования предназначенных, пишется и издаётся именно с этой подленькой целью: СПРЯТАТЬ ОТ ЧИТАТЕЛЕЙ ИСТИНУ!!! Чтобы сделать их всех на веки вечные неискушённым, незнающим, доверчивым и "слепым", тупым и послушным двуногим стадом, способным лишь выполнять команды неких грамотных "пастухов", быть у них в услужении. И читать этот псевдо-научный, псевдо-познавательный и псевдо-исторический мусор поэтому категорически не рекомендуется, время и силы тратить, не посоветовавшись предварительно со знающими людьми.
  "Внедрение теоретико-множественной идеологии в школьную математику, несомненно, соответствовало вкусам А.Н.Колмогорова, - заканчивает Лев Семёнович рассказ про колмогоровские школьные нововведения. - Но само это внедрение, я думаю, уже не находилось под его контролем. Оно было перепоручено другим лицам, малоквалифицированным и недобросовестным. Здесь сказалась черта характера Колмогорова. С охотой принимаясь за новое дело, Колмогоров очень быстро охладевал к нему и перепоручал его другим лицам. При написании новых учебников, по-видимому, произошло именно это. Составленные в описанном стиле учебники печатались миллионными тиражами и направлялись в школы без всякой проверки Отделением математики АН СССР. Эту работу осуществляли под руководством Колмогорова методисты Министерства просвещения СССР и Академии педагогических наук. Жалобы школьников и учителей безжалостно отвергались бюрократическим аппаратом Министерства и Академии педагогических наук. Старые опытные учителя в значительной степени были разогнаны. Этот разгром среднего математического образования продолжался более 15 лет, прежде чем он был замечен в конце 1977 года руководящими математиками Отделения математики АН СССР. Ответственность за происшедшее лежит, конечно, не только на одном А.Н.Колмогорове, Министерствах и Академии педагогических наук, но также и на Отделении математики, которое, поручив Колмогорову ответственейшую работу, совсем не интересовалось тем, как она осуществляется.
  После того, как катастрофа была замечена, и начал намечаться отпор происходящему, лица, каким-то образом заинтересованные в том, чтобы разгром продолжался, стали сопротивляться. В телевизионной передаче "Сегодня в мире" я сам слышал выступление комментатора В.Зорина, в котором он сообщал, что среднее математическое образование в Советском Союзе поставлено очень хорошо, и что ему даётся высокая положительная оценка печатью Соединённых Штатов. Это было уже в самом конце 1970-х годов. Нет сомнения, что похвала врагов есть дурной признак. Стоит заметить, что сам А.Н.Колмогоров в это время получил Государственную премию Израиля. Возможно, там высоко оценили тот разгром, происходящий в средней школе Советского Союза..."
  
  И ещё раз от себя добавим, теперь уже совсем коротко, что государство Израиль, с момента своего провозглашения 14 мая 1948 года и появления на политической сцене и карте, сразу же сделалось главным союзников США в геополитическом дележе мира и, соответственно, врагом СССР. Эта открытая вражда к нашему социалистическому отечеству после арабо-израильского конфликта лета 1967 года, когда Советский Союз был вынужден разорвать с Израилем дипломатические отношения, многократно усилилась... А ещё напомним тот железобетонный и непреложный факт, что евреи никогда и нигде не бросают деньги на ветер: это не их стиль, и не их принцип жизни. Поэтому, если Израиль в те годы кого-то из наших деятелей в гости к себе приглашал, принимал радушно и лобызал, награждал Государственными премиями, - то можно с уверенностью заключить, что эти продажные люди, зацелованные и награждённые евреями советские граждане, работали против своей страны, Союза Советских Социалистических Республик. Но зато на благо и процветание Сиона!...
  
  Так что, как видите, как можно из вышеизложенного судить, что если и перегнул автор палку с бывшим своим учителем, академиком-математиком Колмогоровым Андреем Николаевичем, - то не сильно, и не по злобе. И, значит, да простятся ему эти его эмоциональные перехлёсты и перегибы, если таковые присутствовали...
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"