Обсуждать поэзию, формулировать, что она такое, - гиблое дело. Поговорить о ней бывает приятно и всегда пожалуйста - но с тем же успехом. Причина в её абсолютной, ничем не ограниченной свободе. "Затем, что ветру и орлу и сердцу девы нет закона". Даже обращаясь с этой максимой как с навсегда равной себе и навеки оттиснутой на бумаге и в памяти, мы бессильны перед её своеволием, готовностью себя умалить; превознести; поверить в себя, как в Священное Писание; отказаться от себя, как от пустой болтовни. Отнять у поэзии свободу нельзя, так же, как её выбор и порядок слов, получающие статус неотменимости. Как звук, как вместилище звука - словарь. Как саму поэтическую гармонию.
Но человек, наделённый даром такую гармонию через слова распознавать или словами создавать, хочет поэзией ещё и нечто высказать. Важное для него, хотя ей внеположное. Нечто смысловое, поскольку это речь, и афористичное, поскольку стихи. То есть по своей, стихослагателя, воле подвергнуть свободу поэзии угрозе ущемления. Направить ветер и орла и девичье сердце туда, где он откуда-то знает им самое место. Единственное. Чтобы его намерение не выглядело капризом, а наши рассуждения слишком схоластическими, представим себе ситуацию вполне реальную, а именно, что наш поэт - священник. Причём жанр его поэзии не специфические "духовные стихи", а лирика. Такая, какую, к примеру, сочиняли каноник собора Святого Павла Джон Донн или аббат Дю Белле.
Очевидно, что священник не может не проповедовать, не нести Божие слово людям - это одна из первых его обязанностей. Но для облечённого саном клирика Божие слово неразрывно с церковной догмой. Свобода же внутри догмы - это парадокс для упражнения в красноречии на Панурговых диспутах. Ещё очевиднее, что он не может согласиться со свободой вихря или птицы применительно к человеческой природе. Тем более идеализировать сердечные порывы юных девиц. Противоречие кажется неразрешимым.
Как из всего, что кажется, выход обнаруживается в конкретной практике. Перед вами книжка стихов отца Андрея Спиридонова, и оба слова, "стихи" и "отец", представлены в ней в полноте своих значений, не изъязвленные ржавчиной подмен. Потому что в творчестве, любом, участие принимают самые разные силы и материи, их сущность и связи до конца не постижимы, для удобства мы зовем их талант, горение, вкус, индивидуальность. Но когда произведение искусства завершено, и мы хотим дать ему определение, естественнее и проще всего назвать его именем художника. Мы говорим: очень тютчевское, венециановское, мусоргское. Это значит, что вещь несёт в себе и наглядно передаёт нам содержание сотворившей её или повлиявшей на неё личности. Не именно знания или культуру, а весь жизненный опыт в целом, каким-то образом претворившийся в слова, мазки и нотные строчки. Любовь, злобу, характер, судьбу. И веру тоже. Не религию, а веру. Как не благотворительность, а жалость. Как не философию, а надежду. Вероучение чуждо лирике, но личная вера родна ей так же, как влюблённость или любовное страдание. Это что касается стихов. А что их написал батюшка, то, кто глубже, чем он, погружён во все эти и прочие человеческие проявления, в понимание их, в сочувствие? В повседневные координаты священнического мира.
2.
Книга названа по первой строчке одного из стихотворений. В общем контексте сборника слова "большая белая дорога" направляют мысль в сторону известного сакрального образа "путём всея земли", особенно после "Поучения Владимира Мономаха", где он появляется в сочетании с "в санех седя". Пейзаж русской зимы, ровной, белой, бесконечной, ледяной, с минимумом света, почти без деталей, возможно, как никакой другой напрашивается представительствовать за смерть, быть её выразителем и символом. Фонетическая близость з-м в "зиме" и с-м в "смерти" укрепляет эту выразительную их связанность. Зима в стихах Спиридонова - доминирующее время года.
В том же стихотворении заявляет о себе другой главный для поэта, главенствующий в его стихах образ, - серых шинелей. Он возникает опять и опять, в разных стихотворениях, иногда в минус-жизни ("Этой зимою на вырост / Не на кого шинель справить"), иногда в той же неразрывности с белой дорогой ("В серой шинели на белой дороге"). Это и есть ушедшие и неостановимо продолжающие уходить путём всея земли. Земляки, народ, Россия. Серые шинели - без лиц, без имён - образ необычайно вместительный. Те, чьё наименование "люди" было заменено на "миллионы". Столько-то десятков миллионов революции, Гражданской войны, Великой Отечественной, лагерных зон. Мальчишек, пропущенных через приёмные комиссии военкоматов. Мужиков и баб - через колхозные тюри из древесной коры. Городских - через приводы в милицию. Молящихся - через расстрельные рвы. Миллионы в лучшем случае пронумерованных, но никогда не сосчитанных.
Обязательный приём при оценке поэзии - цитата, иллюстрирование строчками из стихотворения. Непременный, потому что неизбежный: а как ещё говорить о стихах, если не приводить примеры? Но чем поэзия подлиннее, тем цельнее её текст, тем сильней сопротивляется он расчленению. Не вижу, что выбрать и что опустить без ущерба для впечатления от доброй дюжины стихотворений этой книги, в частности от этого, начинающегося строкой "Большая белая дорога":
Большая белая дорога
Среди замерзших тополей,
У незнакомого порога
Не повстречали мы людей.
Как будто серые шинели
На грязном тающем снегу
Сокрыли белые метели
В живом ещё вчера лесу.
Как будто серые шинели
Остались в памяти моей -
Они давно уже истлели
Под сенью снеговых полей.
Так помнится совсем немного,
И очертанья лиц смутны...
Большая белая дорога,
Такие маленькие мы.
Метели не только похоронят, засыплют, упокоют, но и отпоют погибших. В таком случае серые шинели - не все ли живущие, включая таких маленьких нас? Брошенные, беспомощные, исчезающие полк за полком, поколение за поколением: На земле, от себя отступившей, / От своих же родимых солдат, / Что какое столетье лежат / В этой пашне, богатой и вскисшей". "Список воинских потерь": "звёзд жестяных, табличек фанерных". Однако не стадо овец, безмысленно бредущее к обрыву. Какие ни есть, а солдаты, в каких ни жалких, а шинелишках.
В нашем союзе писателей секция поэтов-патриотов самая громкоголосая. Они оплакивают Россию, стыдят тех, кто не любит её так, как они, клеймят их как её губителей. Чистый звук считанных стихотворений немногих поэтов: Некрасова, Блока, Ахматовой, Клычкова, ещё нескольких - они переводят в мелодию шансона. Признаться, что любишь Родину, стало неловко. "Серые шинели" возвращают этой любви истинную цену - сиротское её достоинство, без наставлений, без обличений.
3.
Большинство стихотворений написано четырёхстопным ямбом. Во второй половине книги, по времени более поздней, первенство переходит к верлибру, который, на мой вкус, до сих пор не стал органичным русской поэзии. Разумеется, у талантливых поэтов, среди них и Спиридонова, верлибры отличает особая ясность фразы, союз простоты и торжественности тона, толчки глубинного ритма. Но магии, привычной для изящной словесности, в них, считай, нет, да и химия больше формул, чем веществ. Про четырёхстопный же ямб имеет смысл сказать: избитый, в прямом значении слова. Сколько ему досталось от растянувшихся на километры большой белой, серой, чёрной дороги разбойных шаек ходульного, официального, просто графоманского стихосложения. Но, начав читать и с первых страниц увлекшись чтением, я поймал себя на том, что этот размер играет здесь роль необходимой принадлежности языка. Язык как будто выбирает четырёхстопник, чтобы стать поэзией, а поэзия указывает на него как на естественное свойство словаря складываться в стихи. Прежде всего и наиболее естественно. Размер не отвлекает на себя внимания, как идеально сконструированное и собранное средство передвижения, доставки стихотворения от поэта к читателю. В этом плане может быть прочитано - так что здесь, пожалуй, уместно его привести - глубокое, отчасти загадочное, притягательное восьмистишие:
Размер, что сложности боится,
Пленённый материалом свод,
Во времени ещё продлится,
Ведь точен механизмов ход,
Размер, что простотою мнится
Среди смешения эпох,
Последней будущей страницы
Пред оглавлением стихов.
Андрей Спиридонов облегчает нам задачу составления его поэтической генеалогии, своих предков он объявляет открыто. Первым - ожидаемо - Пушкина. Но отнюдь не того хрестоматийно "простого", которого нет и не было на свете. А настоящего, многоуровневого, то отдаляющегося вместе с временем, то проясняющегося новыми смыслами, таинственного даже грамматикой: "Неведом Пушкин. Нет к нему возврата... Неведом стиль... Неведом слог... Господи, не приведи / В соблазн искусного плетенья / Простейших фраз, ведь их обитель / Сокрыта сном. Там лишь метели. / Там станционен был смотритель" (курсив мой - А. Н.).
Тютчев и Фет присутствуют в горько саркастическом стихотворении (открывающимся фетовской строчкой) также не в обрамлении своих общеизвестных строк, а: "И Тютчева огни, и насекомых Фета - / В музейный файл-ячейку - под номер и пароль". И конечно, в оправданном присвоении тютчевского "Се чёрно-жёлтый свет! Бегите, иереи!".
Мотив России, гибнущей и жертвенной, восходит к Блоку: "Поле ли то Куликово, / Русская ль эта земля, / Что это значило слово, / В чём была сила твоя? / Ворон над полем осенним / Кружит невидим - и рад / Выклевать очи последним / Из нарождённых солдат".
Из предшественников в ХХ столетии предпочтение, судя по упоминанию "клеевидного", отдается Мандельштаму перед Пастернаком: "Этот век навсегда разделил / Позвонков клеевидную связь, / Мандельштама юродивый пыл, / Пастернака чернильную вязь".
Включение перевода "Осени" Рильке должно свидетельствовать о пристрастии к поэзии сдержанного трезвого тона - так же как процитированный Ходасевич ("Забыта тяжёлая лира").
К "серым шинелям" примыкают ссылки на Лермонтова и Цветаеву: "Когда от крови в Дагестане / В полдневный жар земля жирна, / И павших в лебедином стане / В миру забыты имена". На него как боевого офицера, кавказского ссыльного, убитого, как будто казнённого (в другом месте в схожей роли выступает Гумилёв), - на неё как воспевшую Белое движение.
Но чаще всех, не меньше десятка раз, появляется Георгий Иванов, по-видимому, любимый поэт Спиридонова. Приведём - за многоцелевые аллюзии - четверостишие: "Выбирай Парижа ноту, / пепел, "Часослов", / за решеткой той - свободу. / Имя - Гумилёв". За что любимый? По моей догадке, за предельно безжалостную оценку себя и общепринятых ценностей. За максимальную энергию исповедальности, без оговорок, без самоправдания - словно бы постоянное предстояние на последнем суде. За "каплю жизни, каплю света", которой он при этом дорожит всеми оставшимися силами души.
4.
Понятно, что тематически (в той степени, в какой эта характеристика применительна к поэзии) книга стоит на фундаменте сочинений, определяющих духовную - во всех смыслах, начиная с технического - реальность как конкретного верующего, так и церкви в целом. От Священного Писания до богослужебных требников. И здесь необходимо вернуться к сказанному в первой главке. Для верующего нет разницы между усвоенным из вероучения и найденным самостоятельно. Всё равно: приёмами личного богословия или озарениями благодати. Но для читателя стихов эта разница бросается в глаза - иногда на протяжении одного стихотворения:
Пребудет смысл обретённый
Молитвы, подвига, труда,
Как в детстве, в том саду огромном,
При возвращении туда
Всяк образ обретёт звучанье
Сознаньем жертвенной любви,
И ни одной черты случайной
Во светлом лике Судии.
Первые три строчки говорят голосом Спиридонова (заметим, что для попадания в размер он предлагает произносить "смысъл"), три следующие (мы выделили их курсивом) - общее место церковной доктрины. Больше того, сад детства, всегда "огромный", таинственный, пленительный, оно превращает в утраченный Эдем из катехизиса, символический. После этого стихотворение как будто опоминается и сходит с протоптанного пути привычного богословия, возвращаясь к прозрачной неожиданности и свежести мысли. К ненарочитости - одному из главных достоинств спиридоновских стихов.
Потому что чем ещё, кроме ненарочитости, обеспечивается многослойность его строк, многоплановость возникающих за ними измерений? "Большая белая дорога / Среди замёрзших тополей, / У незнакомого порога / Не повстречали мы людей..." В чём же причина безлюдья? В поглощении "серых шинелей" белизной; смертной сенью - тех, кто их надел; саваном, который она на них набрасывает? Прямая логика предлагает такое объяснение. Но одновременно большая белая дорога превращается в бумажную страницу, и по ней россыпями буковок бредём такие маленькие мы, что метелям нашей истории ничего не стоит нас сдуть.