Помню, какой трагедией для меня, пятилетней, было признание мамы, что хотела назвать меня Лилей.
Меня?
Лилей?
Чтобы я носила имя такое же, как соседская девочка, которая ходила в грязных платьях, спущенных чулочках, с травинками в немытых, взлохмаченных волосах?
И самое главное, у Лили всегда из носа спускалось два зеленых столба, которые она пыталась поддерживать языком!
Так и осталось для меня имя Лиля самым презираемым и самым нелепым.
Зато моя крестная-мама, добрая и приветливая, подарила мне любовь к имени Лена.
Православная молдованка, моя крестная таскала меня на все службы во все храмы Черновцов.
Я перецеловала руки всех священников, но не потому, что хотела, а потому, что крестная насильно тыкала моё лицо в благословляющую руку.
Учила, ага.
По выходе из храма она меня хвалила. Мол, какая хорошая девочка, как я себя правильно вела в церкви, и в следующий раз у меня обязательно получится самой поцеловать руку священника.
А потом начинала меня целовать.
Это было самое серьезное испытание, которое я никогда не выдерживала и начинала плеваться и вытираться.
Дело в том, что крестная не умела целовать никого, целомудренно сжав губы, сухо и сдержанно.
Она целовала взасос, страстно и мокро, обмусоливая слюной все мои щеки.
Отбив тем самым у меня любовь к поцелуям аж до момента встречи с моим мужем.
Мы жили в малюсенькой квартирке в бельэтаже, а мама-Лена с мужем и дочерью, старой девой, в полуподвале, квартира номер четыре.
Зато их полуподвал состоял из трех обширных комнат, где мы проводили праздники.
Меня довольно часто оставляли на попечении мамы-Лены.
Помню их имена: мужа мамы-Лены звали Гица, а злющую, худую и страшную дочь - ГинУца.
Гица вернулся с войны контуженым, лицо его было обезображено - перекошенный рот наползал на правую щеку и есть ему было неудобно.
Потому он пил горькую и ходил по нашей неширокой улице Котляревского как биллиардный шар, загзагами, ударяясь о дома, как о бортики, отскакивая от них к противоположной стороне и снова ударяясь и отскакивая. Никогда не падал и всегда попадал точно в свою собственную дверь. Боец!
Гица привез с фронта одну единственную дорогую вещь - часы-луковицу, золотым маятником раскачивающуюся на золотой цепочке. Мама-Лена на выдохе говорила о них: "Трофейные", и целовала взасос.
Однажды меня оставили одну, и я высунула нос из полуподвального окна на улицу.
Забавно было видеть, что от людей могут остаться только идущие ноги. Когда я смотрела из нашего бельэтажного окна, то от людей я видела только головы.
А здесь - только ноги.
Зато вся мостовая была как на ладони. Можно было рассмотреть мельчайшие трещинки в булыжниках и отдельные травинки, растущие между ними, снующих муравьев, фантики от конфет.
И вдруг опять - раз-два, раз-два - ноги.
Неожиданно прямо передо мной бухнулся пацан, замурзанный и веселый.
Он заглянул мне в душу и спросил, нет ли у меня возможности дать ему золотые часы дяди Гицы - посмотреть.
Я как завороженная с готовностью взяла со стола часы и отдала мальчишке.
Уже здоровущая была, года четыре, еще до скарлатины, хорошо помню. И мальчика этого помню отчетливо до сих пор, хотя видела его первый и последний раз тогда, когда он пообещал вернуть часы, вот только покажет их своим друзьям.
Но уже возвратились мама-Лена с мужем, бабушка пришла за мной, а пацан с часами все не появлялся.
Я взяла бабушку за руку и перед уходом предупредила крестную, что должен придти мальчик, чтобы вернуть часы.
Крестная переглянулась с мужем и села на край кровати, всплеснув руками.
Гица сорвал с головы кепку, жахнул её на пол, наступил и сказал: "Как пришло, так ушло".
Я люблю вас, мои дорогие молдаване, добрые и веселые.
О Гинуце ничего вспоминать не хочу, чтобы не портить себе настроение.
Так сегодня выглядит мой бывший дом, а в нем окно бельэтажа и полуподвал.