Анну Каренину мне категорически не разрешали читать - рано. Но под одеялом с фонариком я её всё же одолела. Нормальная история, житейская, только длинная. Можно было рассказать короче. И почему запрещали? Странно. Уж не потому ли, что тётка под поезд сиганула, не знамо чего? Тоже мне, секрет! Тайна! Ах, если вдруг мой ребенок прочтет о самоубийстве, то может научиться плохому и тоже совершит его! Чушь. Вон, у Ларисы Долбиевой папка повесился, мы всем двором ходили его хоронить, хоть нам и не разрешали. Попрощались. Он такой худенький всегда, в гробу лежал еще более незаметный, чем в жизни. А мы ведь ему так долго завидовали - он от завода квартиру получил! Отдельную! Теперь все его пятеро детей могли мыться в ванне хоть каждый день, а может и несколько раз в день, нам же приходилось жить в тесном общежитии буквально плечо к плечу, и мыться только раз в неделю в бане. И туалет со спускаемой водой у них был в квартире. Хорошо - тепло и не страшно. Не любила наш туалет во дворе, где надо сидеть курицей на насесте над смрадным месивом, бурлящим от жуткой жизни каких-то существ. Боязно и противно. Лариска тоже худая, в отца. Мелкие косточки личика кажется вот-вот прорвут тонкую сероватую кожу. Чем-то она напоминала грустную обезьянку. У меня сердце сжималось от жалости, когда Лариска, получая очередную двойку, несла дневник от доски к нашей парте с покорной обреченностью. Пока она жила с нами в общаге, я с ней занималась, тащила её к себе в угол, где стоял единственный на всё общежитие письменный стол. Даже Танька Боговцева - дочь замдиректора - делала уроки за обеденным столом, а мы с Ларисой за письменным! Под столом на перекладе жил грач со сломанным крылом и клевал нас за ноги, если мы не бросали ему хлебных крошек. Заставляла её учить стихи, таблицу умножения и делать чистописание. Чистописала Лариса, кстати, в сто раз лучше меня. Если конечно ей удавалось добраться до тетрадей в череде бытовых проблем многодетной семьи. Она была старшей, и потому единственной и неизменной помощницей матери. Нянька. Порой её забывали дома покормить, и она ела то, чем могли угостить соседи, моя бабушка, в частности. Но как только Ларискин папа получил квартиру, она скатилась на сплошные заслуженные двойки. Без моей нудной опеки учебу она не потянула. Во время прощания с покойным я повела себя неожиданно. Тогда впервые проявилась моя смешливая реакция на смерть не какого-то далёкого, незнакомого человека, а вполне близкого - папы подружки! Ничего не могла поделать с разъезжающимися в дурацкой усмешке губами. Вся дрожала и смеялась. Не понимала и не понимаю, почему. Вопросов тот случай родил много. Очень много. Никто так и не узнал причину самоубийства. Он не оставил записки, в которой мог бы попрощаться, сказать детям, что любит их, пожалеть жену. Не знаю, что можно было написать в той записке. Но её искали и не нашли. Казалось бы, человек прошел войну, вернулся даже без ранений, завел семью. Пятеро детей, где только Лариса была девочкой, остальные мальчишки, которых мы с ней без всякого успеха пытались воспитывать. Ну и что же, что жили очень трудно, но жили! Даже в новой квартире! И вдруг петля.
А мне в девять лет запрещали Анна Каренину читать, где воображаемая женщина воображаемо убила себя. Над её трупом я не выдавила из себя ни одной нервной улыбки. Ну и дура, подумалось. И всё. Жалко было только её дочь, осталась сироткой, всё ведь на себя примерялось.
Через два года мы тоже получили квартиру, и в декабре 1961 года из общежития я отбыла в открытом грузовике, пытаясь скатертью утеплить холодильник Ленинград. Что никак не повлияло на сохранность покрытия - от мороза краска на холодильнике полопалась и закурчавилась. Впереди было всё-всё новое: новое жильё, новая школа, новые одноклассники и друзья.
С Ларисой мы больше не встречались.