Сотников Михаил Юрьевич : другие произведения.

Опрокинутый город - 2 (продолжение)

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:

  Роман повествует о реалиях белорусской столицы в 1993 году, незадолго до первых президентских выборов. Главный герой - молодой непризнанный поэт - жаждет творческого самовыражения, но сталкивается с жесткими законами литературного закулисья...
  
  В этом философско-сатирическом произведении показана лживость и мракобесие чиновников от литературы, что окопались в редакциях еще с советских времен.
  
  
  
  
  
  часть 1. Пятый лишний (окончание)
  
  
  
  9
  
  
  
  Спустя два дня от вышеописанных событий Василий Сурмач сидел в холле пятого этажа здания СКБ на мягким диване и бросал по сторонам настороженные взгляды. Рабочий день приближался к своему завершению, в широком окне, слева от Василия, медленно, но неуклонно темнело. Справа то и дело с бряцаньем отворялась дверь лифта, доставлявшего сюда немногочисленных служащих. Здесь не было конструкторских отделов, а размещались только бухгалтерия, кабинеты ксерокопирования, начальника СКБ и разных его заместителей.
  
  Так что же тут делал молодой и ничем не примечательный инженер Василий Сурмач? Вся необычность его положения заключалась в следующем. Уже несколько месяцев как он облюбовал это место для писания стихов. А что он их все-таки пишет, мы невзначай узнали из предыдущих глав, подслушав разговоры его домочадцев. Холл близ кабинета начальника СКБ был самым укромным, немноголюдным и уютным уголком этого конструкторского учреждения. Вся служебная жизнь этажа сгруппировалась справа от холла: и лифт, и ряд кабинетов, и курилка, и выходная лестница. Холл находился как бы на отшибе - типичное место отдыха. Людей, которые намеревались сюда заглянуть, было слышно еще на подступах - по цокоту и грохоту каблуков по гулкому цементному полу. Лифт советского производства, как водится, подходил со скрипом. И потому Василию можно было не опасаться быть застигнутым каким-нибудь сослуживцем за неслужебным и для нормального человека смехотворным занятием.
  
  История приобщения Сурмача к любительским занятиям литературой и проста и сложна одновременно. Выросши в типичной семье технических интеллигентов, Василий все детство, школьные и институтские годы почти ничего серьезного не читал. Программные произведения белорусской и русской литературы ввиду своей идеологической направленности и склонности поучать его не привлекали. Школьные же учителя славно потрудились, чтобы вызвать у нерадивого ученика отвращение к этим произведениям. Как кошмарный сон, вспоминает теперь Василий сдачу стихов в неурочное время, выстаивание для того часами перед учительской в очереди из таких же горемык. Эти истязания проводились обычно под занавес учебной четверти, особенно свирепые - под Новый год. Тогда надо было вызубрить и отчеканить буква в букву да еще с соответствующими интонациями около десятка стихов Маяковского, Твардовского, рассказать, не сбиваясь, несколько прозаических песен М.Горького и прочих великих писателей. Малейшая заминка вела за собой изгнание из кабинета и пристраивание в хвост длиннющей очереди. Несколько дней кряду до позднего вечера мучила истеричная учительница русской литературы своих учеников. Никто не избегал этого испытания. Ее нововведением было - ставить отметку по каждому программному стихотворению отдельно. А стихи, на протяжении четверти, предлагались для выучивания наизусть десятками. Оголтелая учительница не выставляла итоговой оценки, пока напротив каждой фамилии в классном журнале не выстроится энное количество отметок. И нельзя тут было укрыться за болезни и подобные уважительные причины. А что делалось с ней, когда, не вынеся издевательства над любимым Маяковским, бралась она самолично показывать, как надо читать его стихи! И без того бледное лицо учительницы еще пуще бледнело, голос истово дрожал, выразительные жесты рук то рубили с плеча, проклиная врагов революции, то крыльями птицы взмывали вверх, передавая неудержимый полет в светлое будущее. Василий не мог тогда оторвать от нее глаз. И потому свои "трояки", полученные за чтение таких величественных стихов, представлялись ему Божьей милостью.
  
  С белорусской литературой дела обстояли не лучше. Первые пять лет их вела пожилая добрая и чрезвычайно нетребовательная учительница. Она распустила их да такой степени, что ученики на уроках родного языка и литературы ходили на ушах, дрались, орали во все горло и, естественно, даже предложения построить по-белорусски были неспособны. И когда в последние два года, ввиду ухода покладистой наставницы на заслуженный отдых, их класс принял новый педагог, случилась катастрофа. Новая учительница, суровая женщина средних лет, двойками по знаниям и поведению быстро укротила своих подопечных. А Василий из-за своего мрачного и строптивого характера сразу же попал под горячую руку и был неофициально зачислен в главные разбойники и баламуты. Он нагрубил учительнице по какому-то пустяку, та оказалась злопамятной и не простила ему вплоть до выпускного вечера. Тройка по белорусской литературе была единственной в его свидетельстве об окончании школы. До любви ли тут к родному языку?
  
  Даже в самом цветистом и вычурном сне не могло присниться тогда Василию Сурмачу, что спустя несколько лет не под принуждением, а самочинно увлечется он литературой, что запишется сразу в несколько городских библиотек, что будет читать запоем классическую (!) литературу. А тем не менее именно так случилось.
  
  Началось все с того, что в один памятный день не оказалось у него под рукой привычного бойкого чтива (с пальбой, постельными сценами и непременной детективной закруткой). Не показывал в тот вечер ничего подобного и телевизор. И тут на глаза приунывшему от бездеятельности парню попался ряд книг в темно-синих строгих обложках. То было собрание сочинений А.Куприна. Василий знал эти книги по тому, что его брат с женой в свое время просто зачитывались ими, притом приводили друг другу вслух особенно смешные места или меткие выражения и тогда просто умирали от смеху. Василий искренне завидовал им, потому что и сам любил забавное и живое чтиво. Мешали взять в руки те строгие тома два обстоятельства. Во-первых, это была все-таки классика. А слово "классика" еще со школы вызывало у Сурмача внутреннее содрогание. Во-вторых, слишком уж снисходительно, с высокомерным видом предлагал ему почитать Куприна старший брат - стыдил необразованностью, невежеством, узким кругозором и прочее. А Василий сызмалу привык перечить брату.
  
  Но в тот вечер Евгений с Галиной были, кажется, в театре, и потому Василий произвольно, но без особенных надежд и доверия снял с обширной книжной секции первый том А.Куприна. Он был уверен, что, прочитав один-два рассказа, разочаруется и бросит. Но с первых же страниц, что называется, с головой окунулся в яркий мир на удивление живых и правдивых образов. Короткие рассказы Куприна представлялись ему просто выхваченными из повседневного водоворота кусками жизни, кусками, каким-то немыслимым мастерством положенными на книжные страницы. На этих плоских листах бумаги, среди строчек текста, бурлило настоящая, полнокровная, радостная и горькая жизнь. Там любили и ненавидели, радовались и плакали, рождались и умирали люди, в существовании которых Сурмач ни на секунду не усомнился. Каждый небольшой, на пять-десять страниц, рассказ рождал в нем бурю эмоций, всколыхивал прибитые коммунистической идеологией и материалистическим воспитанием извечные стремления человеческой души, отвечал на вопросы, которые за почти двадцать лет сознательного бытия невольно накопил Васин рассудок. Отвечал на вопросы, на которые, казалось бы, не может ответить человек.
  
  Вместо надоевших канонических героев просоветской литературы, вместо мускулистых, с куриными мозгами супергероев современного чтива в произведениях этого прекрасного автора действовали нормальные, средние, ничем не замечательные и вместе с тем чрезвычайно выразительные и объемные характеры. Они разговаривали, как разговаривают нормальные люди - простым и понятным языком. Их обуревали естественные чувства, и действия их были также естественными - человеческими. Доброе, высокое и божественное тут правдиво переплеталось с низким, порочным, безжалостным.
  
  О, как поверил тогда Куприну Сурмач! В тот памятный день читал он до поздней ночи. Вокруг ходили родители, вернулся брат с женой, галдели, даже обращались с чем-то к Василию - парень не замечал этого. Прочитав с лету, запоем, половину первого тома, он с удивлением обнаружил назавтра, что четко помнит каждый из многочисленных рассказов, что может пересказать любой. И он пересказывал их мысленно, пересказывал себе, мучительно дожидаясь конца рабочего дня, чтобы снова окунуться в неожиданно открытый мир человеческой Правды. Да, читать Правду, читать по своему интересу и воле - это было новое и необычное ощущение: вроде первого юношеской, искренней и захватывающей любви. За одним исключением: в любви, такой любви, начисто отсутствует рассудок. Любить можно и очень неприличного, и очень темного, и даже очень порочного человека. В такой любви, как ни крути, преобладает телесный аспект. При увлечении же высокой литературой рассудок не только не затмевается, а просветляется, становится шире. Сурмач, на то время человек весьма посредственного культурного уровня, остро чувствовал это.
  
  После А.Куприна последовательно перелопатил Василий собрания сочинений и А.Чехова, и Л.Толстого, и Ф.Достоевского. Всю русскую классику уместил этот чудак в своем не заполненном школьными знаниями мозгу. Хорошо многое было под рукою: в богатой библиотеке брата. Сам Евгений, видя неподдельное увлечение младшего брата серьезным чтивом, лишь снисходительно хмыкал и беззлобно над ним подтрунивал. Дескать, тешься-тешься, старина, дураком родился, дураком и помрешь. Сам же сосредоточенно писал очередную фундаментальную вещь.
  
  А тем временем в душе Василий незаметно для окружающих происходили основательные перестановки. Мысли великих авторов, сперва жадно и торопливо им проглоченные, мало-помалу стали складываться в систему. Причем в собственную систему Василия Сурмача. Сам он поначалу не догадывался об этом. Видел одно: его жизнь начинает распадаться на две принципиально далекие друг от друга половины. Все чаще приходила беспокойная мысль: жизнь повседневная, в которой он двадцать три года варится от темна до темна, где неизменно получает тумаки и терпит оскорбления, где время от времени и сам вырывает куски временного счастья, - это не его жизнь. Это жизнь ненастоящая. Жизнь же истинная, скрытая доселе от него, так сказать, за семью печатями, только теперь отворяет свои благословенные двери. Она от рождения и до взрослого возраста скрыта как от него, так и от абсолютного большинства граждан его страны под толстенным слоем шелухи. Это материалистическое воспитание, разнообразные желания плоти и азартные амбиции духа, искаженная в определенную сторону система образования, почти поголовное отречение народа от своих корней - от языка своего и культуры. И как результат - рабская психология большей части взрослого населения, повальное бескультурье. И к нему - бытию истинному, заваленному этой материалистической и идеологической шелухой - пробиваются, прокапываются единицы. А между тем оно, истинное, на самом-то деле лежит не так безнадежно глубоко и теоретически доступно каждому. Стоит лишь протянуть руку и взять с полки нужную книгу в строгой обложке, шеренги которых так старательно расставлены для украшения квартир уважаемых просоветских граждан. Расставлены напоказ, расставлены, как правило, не для прочтения. Стоит только протянуть руку...
  
  Но в основном не протягиваются руки к книжным полкам даже в собственной квартире, не говоря уже о библиотечных книгохранилищах.
  
  Так думал Василий. Он приходил к этому медленно и потаенно, почти не меняясь во внешних своих проявлениях.
  
  Продолжая поглощать одно за другим фундаментальные произведения мировой, русской и белорусской литературы, с удивлением, граничащим с недоумением и отчаянным ужасом, убеждался Сурмач в следующем. Все, что происходило и происходит в его жизни, давно выявлено, обобщено, предвидено и прописано в этих книгах. За двести, пятьсот лет ни на малость не изменился человек, одни и те же желания управляют его действиями. Все, о чем естественно рассуждал Василий от незапамятного детства, о чем подспудно догадывался и не мог с определенностью очертить; что ловил его слух в речах обычных людей на улицах, в магазинах, общественном транспорте - этакие беспорядочные стоны сермяжной правды, - все было давным-давно услышано, отражено в художественных произведениях, составлено в различные философские системы. Мощные таланты, светлые гении разбирались в человеческой душе, пытались ее облагообразить. И не сумели. Во всяком случае Василий нигде не вычитал определенного рецепта, как это сделать. Ясно обнаруживалось одно: человек страдает и, скорее всего, муки его неизбывны. Ибо страдает от своего греха, а грех присущ самой человеческой природе.
  
  Непривычный, потусторонний страх, по мере духовного роста, все плотнее забирал в свои путы Василия. Большие знания, поначалу приносившие огромную радость, уже рождали уныние. "Мир не переделаешь, итог всего - смерть!" - неумолкаемо стучало в висках. Он стал бояться смерти, потому что начал о ней рассуждать. Этого не бывает, если живешь привычной растительной жизнью - как трава, дерево, птица небесная.
  
  Но наперекор черным думам, в защиту жизни, из глубины обновленной души вставало радостное, хоть пока и туманное: "Смерти нет!" Это подтверждали духовные образы любимых писателей, значительно более живые, чем самый здоровый здоровяк современник. Это подтверждали их жизнеутверждающие произведения, заложенный там духовный свет. Свет, который не меркнет с течением времени, не портится от лежания веками в недрах библиотечных хранилищ. Не портится, как книжные обложки. Действительный, неуничтожимый, бессмертный свет.
  
  Василий и впрямь грелся его лучами.
  
  И вот, быть может, от неистребимого страстного желания разобраться, найти недостижимую золотую середину, сопоставить реальную конечную жизнь с Бесконечностью, помирить себя внешнего (грубого, плотского, жадного, смертного человека) с собой духовным (истинным и бессмертным) начал Василий писать стихи. Пытался посредством их найти взаимопонимание с Вселенной. Одновременно и страдал, и радовался.
  
  
  
  10
  
  
  
  Сурмач вздрогнул. Это лифт шевельнул в последний раз тросами, щелкнул мудреными засовами и со скрежетом отворил дверь. Оттуда выплыла видная дебелая женщина - сотрудница соседнего отдела. Василий как раз записывал очередную стихотворную строчку в блокнот. Завидев женщину, он как-то подозрительно засуетился, заерзал на месте и начал неестественно перелистывать блокнот: якобы искал нужный телефон или фамилию. Женщина лишь походя скользнула по нему взглядом и понесла свое обильное тело дальше по коридору. Сурмач слышал, как постучала она в одну из дверей, как отворила ее и с вопросом "Можно?" вошла внутрь.
  
  Через минуту, убедившись в отсутствии поблизости посторонних, Василий отыскал в блокноте недоконченный стих и на нем сосредоточился. Некоторое время он хмурил брови, нервно подергивал плечами, начинал водить карандашом и тут же уничтожал свои писательские усилия. Женщина помешала ему дописать конец уже мысленно найденной строчки: смущение, вызванное ее появлением, начисто выбило из головы рифму. И как ни тужился затем самодеятельный поэт, - не мог он припомнить ранее найденные слова. Все, что приходило сейчас на ум, было крайне нелепым, топорным, портило всю предыдущую работу.
  
  Между прочим, рабочий день подходил к концу, и надо было спешить в свой сектор и хоть последние полчаса помаячить перед глазами начальника - дабы не зачислили в прогульщики. К тому же Сурмач знал, что Зойка Шальгович наверняка уже рыщет по кабинетам по его душу. А с Зойкой сейчас надо быть поддельно вежливым и покладистым: последние два дня Василий жил, можно сказать, на ее шее.
  
  Мы, как помнится, расстались с ним позавчера близ заводского общежития. Парень направился туда, лишь подчиняясь жизненным обстоятельствам, а вовсе не из потребности плоти и, тем более, не из устремлений души. А так как в полночь идти чужаком через вахтера было, мягко говоря, нецелесообразно, то Василий полез на второй этаж со двора - по пожарной лестнице. Это была давно и хорошо освоенная им лазейка: через всегда приоткрытую оконную створку мужской уборной он попадал в коридор общежития. Так вот, по необходимости воспользовавшись этим лазом, Сурмач вконец извозил новые брюки Куликова отца, порвал куртку и в таком состоянии заявился к Зойке.
  
  Шальгович приняла его с горячей душою. Как говорится, накормила, обогрела и спать уложила. А еще и привяла в порядок, насколько было возможно, его одежду.
  
  Пока не разойдется фингал под глазом, и не заживут царапины на лице, Василий вынужден проживать у этой радушной хозяйки. Она каждое утро приводила с помощью парфюмерии его физиономию в божеский вид и отправляла на работу. Шли они по отдельности. Так потребовал Василий. Родителям же он солгал по телефону, что якобы один приятель на время своего отъезда попросил его присмотреть за квартирой, повыгуливать собаку.
  
  ...Василий с досадой спрятал блокнот с недописанным стихотворением в карман рубашки. Тут же некстати вспомнилось, что Зойка намерилась затащить его сегодня на вечеринку к одной своей приятельнице. Гулянка произойдет в общежитии, и ее уровень обещает быть не намного выше, чем давешнее застолье у Кулика. Кроме того, Шальгович за столом начнет виснуть у него на плече, прижиматься телом и вообще показывать их тесные взаимоотношения. А в общежитии всё знакомые люди.
  
  От безысходности и униженности своего положения (денег тоже не было) Сурмач последние два дня пребывал в нервном расстройстве. А Зойка, еще с утра уловив его неблагосклонность к предполагаемой вечеринке, весь день глаз с него не спускала. И хоть ее рабочее место находилось через четыре кабинета по коридору от сектора Москаленко, она исхитрилась день напролет околачиваться подле Василия. Куда только смотрел строгий Петр Ефимович! Зойка болтала с девчатами, кокетничала с парнями да держала на прицеле любовника, у которого, как на грех, посетило поэтическое вдохновение.
  
  Спускаясь по лестнице на свой этаж, Сурмач сосредоточенно думал об осточертевшем ему раздвоении собственной личности. Так как его возвышенные и, как ему представлялось, довольно неплохие по литературным меркам стихи никоим образом не увязывались с его грубым, телесно-меркантильным поведением. Вот и сейчас, заслышав девичий смешок на лестнице, он невольно вздрогнул, остановил ход и насторожился: вдруг Шальгович? Тут же мысленно выругал ее шалавой, добавил и более крутые слова. Словно находящийся сейчас на лестничном пролете Василий и недавний мечтательный сочинитель стихов в холле - разные люди.
  
  А между тем, попрекая себя в двуличности, смутно понимал парень, что иначе и быть не может. Потому что нежданно обретенные сокровища знаний, которые распирают его изнутри, которым нестерпимо хочется с кем-нибудь поделиться, - эти потаенные сокровища есть гибель для поэта в жесткой материальной жизни. "Молчи, скрывайся и таи и мысли и дела свои..." - давно сказал великий поэт. Как все гениальное, эти слова актуальны и ныне. Точно целомудренная девица, что нарисовала и пестует для себя героический образ белого принца, так грезил Василий Сурмач об узком кругу товарищей-единомышленников. Об этакой литературной фемиде, где за чашечкой чая можно прочитать свое сокровенное, не боясь увидать едких ухмылок и услышать саркастического шепота. Он даже знал, что такой литературный мирок существует, но не ведал туда лазеек.
  
  В грубом же окружающем мире ясно было одно: слабаков и ущемленных - калек, меланхоликов, гомосексуалистов - здоровая толпа не любит. Мало того, она над ними издевается, она их бьет и уничтожает. Этакий естественный отбор. Долой все тщедушное, чересчур чувствительное и внешне некрасивое! Именно по вышеприведенным причинам и Василий Сурмач - парень с виду сильный, привлекательный для женского пола, нахрапистый в поведении напоказ - вынужден был надежно скрывать от грязных лап действительности свою нежную сущность поэта. Чтобы жить, чтобы не лишиться работы, куска хлеба, чтобы не быть вышвырнутым людским водоворотом на самую обочину жизни.
  
  ...Вошедши в помещение сектора, Василий не осматривался, а проворно занял свое рабочее место. Уткнулся в экран компьютера. Но, еще когда проходил "засек" Москаленко, искушенным боковым зрением приметил, как начальник проводил его взглядом и что-то чиркнул в рабочем журнале. Сурмач знал, что так Петр Ефимович отмечает нарушителей и прогульщиков. Спустя некоторое время главный вызвал в свой кабинет одного сотрудника, и Василий, воспользовавшись этим, пересел к ближайшему телефону.
  
  Набрал номер Дмитрия Кулика, к которому уже третий день не мог дозвониться.
  
  - Але-э-э... - раздалось после нескольких гудков нечленораздельное мычание.
  
  - Димон? - обрадовался Сурмач.
  
  - Он самый... С кем имею говорить... - привычно дурачился на том конце линии не то сонный, не то пьяный приятель.
  
  - Ты что, не узнаешь, душа пустяковая? - Василий не был склонен шутить. - Где ты пропадал двое суток? Я же в штанах твоего отца теперь проживаю.
  
  - Да не волнуйся, отец уже усмотрел... пропажу... Ух-хе-хе. Тут такое было! Короче, не телефонный разговор!
  
  - Ну ты, надеюсь, меня отмазал?.. - невольно переходил на куликовский жаргон Сурмач.
  
  - Не боись, все нормалёк, все на мази...
  
  - "На мази!" - вскипел Сурмач. - Ты мне мои штаны когда вернешь?
  
  - А... твои... - По тону Димки Василий заподозрил, что со штанами не все так просто. - А твои, брат, еще искать надо. Тут, извиняй, такое было! Отец Хрену всю морду расквасил, а вещи его за ним на лестницу выбросил... Может, и штаны твои... ха-ха... полетели до кучи...
  
  - Я тебе, юрод, лицо истерзаю! - заревел Сурмач и, тотчас спохватившись, припал устами к трубке и зашептал: - Я ж по твоей милости дома не живу, я себе бедра ремнем натер, твои короткие штаны опуская... А ему смех! Погоди, заеду я сегодня к тебе!
  
  - Ни в коем разе! Не делай глупости! - испуганно вскликнул Кулик. - Предок мой еще не остыл - зверь зверем. Я сам только сегодня домой вернулся... с повинной. И не думай даже!
  
  - Да пойми же, голова, я в ближайшие дни домой - не ходок. Мне физиономию на вашем районе начистили... А в брюках твоих тесных мне уже невтерпеж... Мозоли между ног вскочили.
  
  - Потерпи, потерпи, браток... - по-детски упрашивал его Димка. - А я штаны покамест отыщу и через несколько дней... да меня все ровно дня три-четыре дома не будет - в Польшу нужно смотаться... Точнее, к таможне подъехать...
  
  - А иди ты в задницу! - Разъяренный Василий бросил трубку.
  
  В это время крикливо отворилась громоздкая входная дверь, и в помещение сектора влетела возбужденная Зойка Шальгович.
  
  
  
  11
  
  
  
  Василий почувствовал, как поневоле расползается его лицо в кислую, гадливую мину. Да, Зоя Шальгович с некоторых пор вызывала у него преимущественно низкие чувства. Напрягши волю, парень создал на своем лице относительно вежливое выражение, слегка кивнул Шальгович головой - дескать, все нормально, и быстренько пересел на свое рабочее место.
  
  Изображать рвение на конструкторском поприще оставалось недолго - примерно еще полчаса. Сурмач отлично понимал, что все это время Зойка будет стеречь его неотступно. И самое скверное, что выхода у него, Василия, нет никакого. Путь домой ему до конца недели перекрыт, это ясно. А за хлеб, крышу и койку надо расплачиваться, потакать всяческим прихотям любовницы. Между прочим, Шальгович этой ночью заручилась согласием Василия съездить на выходные к ее родителям, в деревню. Привезти на рейсовом автобусе сала, картошки да еще кое-каких овощей. Понятно, что придется повкалывать.
  
  Сурмач, погруженный в невеселые рассуждения, бесцельно щелкал "мышью" на поле "Windows". На Шальгович он нарочно не смотрел, но слышал ее искусственный смешок в созвучии с приглушенным хохотом Витьки Крюкова и звонким щебетанием Марии Лухвич. Эти трое беседовали о чем-то содержательном и, безусловно, далеком от служебной тематики.
  
  - Лухвич, а что, рабочий день уже кончился? - подал голос из своего "аквариума" Петр Ефимович Москаленко. - А? Что-то не понимаю я тебя, уважаемая.
  
  Главного в конце рабочего дня, как и всех сотрудников, одолевала скука, а придирки к Маше его развлекали. "Пускай бы Шальгович турнул в ее сектор! Вот же хитрозадая дрянь! - раздраженно думал Василий. - Всегда-то на ней словно шапка-невидимка надета! Явно же слоняется здесь без дела, а этот осел Москаленко на нее - ноль внимания".
  
  - А что такое? - после довольно длинной паузы вызывающе ответила Маша.
  
  - Ты из себя дурочку-то не строй! - задиристо прокричал со своего места Москаленко. - Делом займись. Или не помнишь, что ты мне должна?
  
  Тотчас в разных углах помещения раздались неровные по громкости смешки. Это разгневало Москаленко.
  
  - Мария Лухвич, - тихо и официально промолвил начальник.
  
  - Я... - с плохо скрываемой нелюбовью в голосе откликнулась Маша.
  
  - Иди, голубушка, ко мне...
  
  - Я вам не голубушка, - в голос возмутилась подчиненная, однако вынуждена была подойти.
  
  Через пять минут разговор в "аквариуме" шефа, начавшийся довольно пристойно и сдержанно, перерос в типичную ссору с выкриками, насмешками и даже оскорблениями типа: "...лясы точишь", "...вы мне не указ", "...как баба базарная", "...и уволюсь", "...попутного ветра".
  
  Василий немалыми усилиями сдерживал хохот. Видит Бог, это было нелегко, потому что рядом, спрятавшись за своим кульманом, заразительно предавался "смеховицкому" бывалый инженер Гришка Шпак. Его седая с проплешинами голова билась о стол в неудержимых судорогах. А справа от Сурмача, то и дело выглядывая из-за компьютера, шутовски гримасничал Витька Крюков.
  
  Словом, рабочий день завершался достаточно весело. За двадцать минут вышеописанной служебной распри даже Василий, которого беспокоил ремень чужих брюк, которому давило на подсознание неудобство проживание с Шальгович, невзначай пришел в доброе настроение.
  
  Он не огрызнулся, когда на проходной завода Зойка, хищно вынырнув из толпы, схватила его за локоть и шепотом велела ожидать ее через пятнадцать минут около универсама "Центральный", а заговорщицки подмигнул ей: "Все в ажуре", - и улыбнулся неожиданно проясневшему вечернему небу.
  
  После чего любовники двинулись от проходной по отдельности.
  
  Общежитие, где проживала Зоя Шальгович, находилось через два квартала от завода. Универсам "Центральный" - через один. Они обходили этот квартал с противоположных сторон.
  
  ...Василий только что дошел до перекрестка и повернул на укромную маленькую улицу, как кто-то гаркнул в самое ухо:
  
  - Куда так целенаправленно, старина?
  
  Парень содрогнулся от неожиданности. Он не любил таких шуток, так как они всегда привносили сумятицу в его внутренний мир, будто кто-то врывался в теплое, благоустроенное и выстраданное жилище и орал: "Выметайся!"
  
  Это был сотрудник их сектора Петька Меркулов - парень его возраста, хитрец, гулена, и заядлый транжир рабочего времени. А в целом - душевный и неплохой человек. Между прочим, с бесспорными артистическими способностями. Поступление в технический вуз было явной и непростительной ошибкой Меркулова, и потому он всячески компенсировал это остроумными розыгрышами, подколками и подсмеиваниями над сослуживцами в рабочее время, являлся непревзойденным знатоком разнообразных анекдотов и побасенок, был гвоздем программы при проведении в секторе банкетов, застолий и спонтанных попоек.
  
  - Да так, гуляю... - со слабо скрытым раздражением ответил Петру Василий, не утишая шаг.
  
  - А... - Меркулов дымил сигаретой на ходу и шагал с Сурмачем рука об руку.
  
  По своей простодушной привычке, он то и дело наклонял белобрысую лохматую голову вперед и заглядывал спутнику в глаза. Был Меркулов примерно на полголовы ниже Сурмача.
  
  - А я думаю: чего он сюда шурует? - жизнерадостно говорил Петька. - А может, давай - ко мне, у нас сабантуй намечается интересный... Повеселимся в хорошей компании.
  
  Меркулов жил в той же "общаге", что и Зойка.
  
  - Да нет, дела... - расплывчато ответил Сурмач. - Тут с человечком одним сговорились...
  
  - А... ну, если с "человечком" - дело стоящее, - лукаво подморгнул Петька и выплюнул окурок. - А то, ели будет настрой, заходи. Хоть бы и с "человечком". Мы, видать, поздно сидеть будем. Номер комнаты помнишь?
  
  - Ага, - механично кивнул Василий. - Пока, Петь...
  
  "Не на один ли сабантуй направляемся?" - встал в сознании справедливый вопрос.
  
  Сурмач пожал на прощание руку своему нежелательному спутнику и с неестественно озабоченным видом свернул в ближайшую подворотню. На сердце было гадостно от собственного ничем не обоснованного вранья. Проклятые житейские обстоятельства! Зачем же принуждаете вы Василия быть не самим собой, почему толкаете на не достойные честного человека поступки?! "Черт меня разбери!" - досадовал парень, лавирую в полумраке меж мусорниц, проникая в прорехи оград тесных старых дворов - с целью выбраться на параллельную улочку. Где то благословенное время, когда Василий врал, безобразничал, вытворял, что душа пожелает, да при этом не знался с угрызениями совести?.. Из одного подъезда на него с яростным лаем выкатилась и едва не цапнула за ногу маленькая и злобная псина. Перелезая через одну низкую ограду, он надорвал в промежности опостылевшие брюки Куликова отца.
  
  Эти непредусмотренные маневры отняли немало времени, и к универсаму "Центральный" парень прибыл со значительным опозданием. Метров за пятьдесят до входа в этот магазин Василий нарочно замедлил шаг, дабы Зойка не вообразила, что он летел сюда язык высунув.
  
  Верная подруга стояла на высоком крыльце и кидала взгляды по сторонам, тщетно пытаясь высмотреть своего кавалера среди прохожих. Город погружался во тьму. Фонари же бережливое государство, как всегда, включать не спешило.
  
  Она все же красавица, эта Зойка Шальгович. Василию отрадно было наблюдать со стороны, как девушка, на которую пялит глаза каждый второй прохожий мужского пола, беспокойно озирается на крыльце, комкает в ладонях ручки сумок - его, Сурмача, дожидаясь. Отчего он на нее взъелся, Василий и сам определенно не знал. Не срабатывает ли тут странная особенность человеческой психики, по которой мы зачастую ссоримся и грыземся со своими семейными, в принципе - самыми близкими и надежными людьми, как-то невзначай делаем им страшные гадости?
  
  Василию вдруг стало жаль Зойку. Она показалась ему несчастной. Минуты затаенной жалости к ней и прежде, бывало, вздымались из душевных глубин, но, точно напуганные тарахтением грубой действительности, лишь высунувшись, прятались снова под непроницаемую маску безучастия. В такие моменты Сурмач невольно переживал чужую жизнь, как откровение являлись ему чужая боль, печаль, чужая безысходность и одиночество. Тогда поражало то, что переживает, страдает и борется на этой земле не он один, а еще кто-то другой, а значит - и тысячи, миллионы, миллиарды живых существ! Эта боль, несравнимая по масштабам с его личной внутренней болью, обрушивалась в душу Сурмача, и тогда, подчиняясь извечному инстинкту выживания, что-то быстренько затворялось в этой маленькой душе. Ибо, кроме Христа, никто еще эту боль не выдерживал... После такого мгновенного открытия сердечной "шторы" возвращенный в реальность Василий некоторое время, особенно находясь в одиночестве, неким внутренним зрением видел объемность и бессмертное великолепие мира. А внутри, в хранилищах непостижимой своей души, воцарялась радость. Этот неповторимый экстаз достигал такой силы, что слезы набегали на глаза, и сквозь влажную поволоку отрадным, небывалым светом сверкала каждая травинка, камушек, каждая птица и человек. Ибо они уже были Василием, а он был ими. И только какие-то надуманные, но ужасно прочные законы человеческого общежития тормозили его душевный порыв броситься и целовать прохожих, землю, цветы...
  
  Эта волна умиления всем живущим уходила медленно, но неумолимо. Сурмач видел, как уплощаются предметы и очертания деревьев, как люди обретают свои человеческие облики, как мельчают собственные побуждения и мысли... Спустя некоторое время все возвращалось на круги своя. Но в этом постепенном возвращении, медленном переходе от метафизического прозрения к реальному бытию, смутно виделся Василию великий, божественный смысл.
  
  И замечательно, что вышеупомянутые приступы возвышенной жалости случались лишь тогда, когда в душу западал образ какого-либо несчастного, деликатного, несамодостаточного существа. Будь то даже тоненькая былинка, блеклый цветочек. Так как сытое и самоуверенное едва ли способно вызвать такое необычайное, искреннее участие. Да нужно ли участие самодостаточному?
  
  
  
  12
  
  
  
  - Зоя! Я здесь, - окликнул наконец подругу Василий. - Давай спускайся!
  
  Услыхав его окрик, Шальгович встрепенулась, пару секунд недоуменно поводила взглядом по головам людей и заметила Сурмача. Ее глаза на мгновение загорелись радостью, но еще быстрее эта радость скрылась за напускным неудовольствием, раздражением, за женской обидчивостью.
  
  - Ну, ты в своем стиле! Позже не мог подойти? - возмущалась Зоя, приближаясь к своему кавалеру. Длинные пряди белых волос болтались на фоне ее темно-коричневой кожаной куртки. Зойка была на удивление прелестна в своем поддельном гневе.
  
  - Не шуми, голубка, - миролюбиво сказал Василий, принимая у нее сумки с покупками. - А ты сегодня отлично выглядишь.
  
  - Не подлизывайся! - Шальгович задорно тряхнула точеной головой, свободной рукой откинула волосы со лба набок. При этом на мгновение открылось одно маленькое, совершенной формы ухо и тотчас спряталось за непослушными прядями.
  
  "Редкой красоты женщина, - отметил про себя Василий. - И чего я ее не люблю?"
  
  - Водки набрала? - спросил Василий, когда они перешли улицу.
  
  - Что значит, "набрала"! Взяла одну бутылку. Тебя, смотрю, только водка интересует, - съехидничала Зойка.
  
  - Меня интересуешь ты, а водка - для смелости, - коряво пошутил Сурмач.
  
  - Ох, ох, ох, видали мы таких несмелых! - Шальгович словно бы невзначай просунула свою кисть под локоть спутника.
  
  - Попрошу без рук! - Василий, освободив локоть, притворно шарахнулся от подруги. - Не забывай про дистанцию.
  
  - Ах ты, свинья! - вполголоса кокетливо воскликнула Зоя, но все же перестала вешаться на приятеля.
  
  Хотя об их служебном романе в СКБ не знал, может, только беспросветный глупец, любовники на людях никогда не ходили тесной парой.
  
  Они вырулили на брусчатую улочку и спускались по ней вдоль довоенных домов к общежитию. Тихо перекидывались малозначительными словами. И тут, неизвестно почему взглянув выше привычного поля зрения, Василий был изумлен неожиданной картиной. Метрах в пятидесяти впереди и примерно в тридцати метрах справа вычурным огнем горела аляповатая башня старого пивзавода. Точнее, горело (именно горело, хотя в действительности - чем-то высвечивалось) только метров пять самого верха этого высокого строения. Контраст кричащего янтарного света с мрачным, окутанным густыми сумерками пейзажем был поразителен. Отдельные желтоватые окна кирпичных домов, блестящие по сторонам еще не освещенной фонарями улицы, несравнимо уступали в яркости свету башни. Она, словно корабль, вставала над темными очертаниями-волнами крыш, лучилась и одновременно нимало не освещала ни скаты этих крыш, ни, тем более, глубокое русло улицы.
  
  Василий онемело, и заворожено взирал на это чудо. Ощущение сверхъестественности длилось не более полминуты. Затем инженер Сурмач, человек все-таки трезвого ума, сообразил, что на башню старого пивзавода бросило пучок последних лучей закатное солнце: горизонт надежно скрыт от его взгляда тесными городскими застройками. А поскольку в поле зрения зданий выше, чем башня, нет, то и создается такой чудодейственный эффект. И уже совсем не сложно было понять инженеру-конструктору, что угол падения отраженных от башни лучей на крутые скаты двухэтажек почти равен нулю.
  
  Все это так... Тем более что граница света и тени на башне очевидно ползла вверх, и спустя минуту-другую, сверкнув в последний раз на металлическом коньке, солнце низринуло свои лучи во всепоглощающую пропасть Вселенной. Но что-то уже выразительно отстучало в мозгу Василия прочувствованным голосом:
  
  - О, захад, смутку вартађнЄк, (белорусский язык; - М.С)
  
  "Еще, ну еще, пожалуйста!" - содрогаясь, просила вся сущность поэта.
  
  И спустя недолгую, но мучительную паузу к первой гармонической строчке добавилась вторая, третья, четвертая:
  
  - Вароты цьмяныя прычынЄш
  
  Ѓ сонейка апошнЄ блЄк
  
  На вежы замкавай пакЄнеш...
  
  Вдруг зажглись уличные фонари, а над потухшей башней пивзавода неярко выступили две-три первые ночные звезды.
  
  "Ѓ будзе ђсё, як ты хацеђ:
  
  Ѓ ноч, Є ветах над лясамЄ..." - на ходу успел уловить Василий, когда, повелев Шальгович самостоятельно проделать остаток пути, сигал в ближайшую подворотню. Там, впотьмах дворового угла, вытирая плечом штукатурку стены, по-воровски набросал он в блокноте родившиеся строчки.
  
  
  
  13
  
  
  
  - Вот я тебя не понимаю, Зоя, - упрекал Василий подругу, лежа на стандартный койке в комнате общежития. - Все тебе напоминать надо...
  
  - Это ты о чем? - отозвалась Шальгович с соседней кровати.
  
  Она была занята зашиванием надорванных штанов Сурмача. Между прочим, владелец этих штанов частично прикрывал голые ноги свитером. Он шевелил пальцами ног и со скуки просовывал их меж арматуры кроватной спинки.
  
  - Ну как же! - продолжал Василий. - Вот ты накупила продуктов, водки ради застолья не пожалела... Так?
  
  - Угу... - Шальгович уже заподозрила подвох.
  
  - А спросить, обеспечен ли куревом твой нареченный - тут нет! - скоморошничал Сурмач. - А это, к твоему сведению, едва ли не основная моя отрада в жизни.
  
  - Ты б, чем болтать, помылся пошел! - беззлобно буркнула Зоя. - Да и побриться б тебе не повредило. Посмотри, как за день оброс!
  
  - Это с какой стати я бриться должен? - умышленно задирался Сурмач. - Ради этих обормотов? Не смеши!
  
  Он подогнул одну волосатую ногу и забросил на нее другую. Свитер при этом сполз.
  
  - А впрочем, ты не увиливай от темы! - продолжал голоногий философ. - Почему я у тебя каждый раз должен пачку сигарет выпрашивать? Унижаться при этом... Кормить же меня ты не забываешь? Как будто не знаешь, что любимый твой человек намедни был избит до беспамятства и ограблен, что карманная болезнь его - это подлая неожиданность, что не далее как через неделю встанет он на свои ноги и тогда все тебе до копейки выплатит?.. Тогда и от неудобств, связанных с его проживанием избавишься...
  
  - Ах ты хамло! - вскипела Шальгович.
  
  Она перекусила нитку, вскочила на ноги и швырнула брюки в своего язвительного приятеля. Тот поймал их на лету.
  
  - И он еще не доволен! - подбоченясь, кричала девица. - Живет здесь как у Бога за пазухой, а вместо благодарности мне нервы мотает!
  
  - Не ори, дурында! - насмешливо отбивался Василий. Он пытался надеть узкие брюки, не поднимаясь с кровати. - Соседи услышат - тебе же хуже. Потом сплетен не оберешься.
  
  Но он уже добился своего - разъярил страстную подругу. Та подскочила к нему и рванула полуодетые брюки на себя. Сурмач кубарем свалился с низкой койки на пол. Попытался вскочить, но запутался в окаянных штанинах и плюхнулся на живот. Его приятельница насела сверху и начала тягать за воротник рубашки, приговаривая:
  
  - "Дурында"! И знает же, как заесть, паскудник! "Дурында!" И впрямь - дурында, что такого паразита привечаю! Сколько крови ты мне попортил!
  
  - Ты что, озверела?! - заревел Василий, когда ощутил, как Зойкины пальцы уцепились в его шевелюру. - Волос не рви... Ай!
  
  С воем он крутанулся набок, схватил кисть разъяренной приятельницы и насилу оторвал от волос. Столкнул с себя сильное тело Шальгович. Брякнувшись на пол, девица тотчас вскочила на колени и, прерывисто дыша, смотрела на Василия. "Как дикая кошка! - подумал парень, ибо во взоре его любовницы сейчас действительно было мало человеческого. - Вот горячая натура..." - Он не успел завершить последнюю мысль, потому что Зойка то ли шутя, то ли всерьез бросилась в новую атаку.
  
  Машинально среагировав, Сурмач отбил ее цепкие руки, но те ловко сошлись за его спиною, на грудь обрушился мощный женский бюст, а горячие уста Шальгович буквально прилипли к его шее. Такие прикосновения невозможно было терпеть живому человеку, и уже через пару минут, неистово сотрясая голосистую койку, шептал одуревший Василий:
  
  - Солнышко мое, самая... самая хорошая... А-а-а!..
  
  - Ой, Василек, ой, не так быстро, миленький... - млела его возлюбленная.
  
  ... "Что за чертовщина! - проклинал себя спустя некоторое время Сурмач, поправляя перед зеркалом галстук. - Вот и купил дуду на свою беду, бестолочь! Хорошо хоть ковер на полу есть. А иначе - прощай, рубашка моя единственная празднично-рабочая!"
  
  - Вась, ты готов?! Поторапливайся! - доносился из ванной звонкий, как и бегущие струи, голосок Зои.
  
  - Готов, - без энтузиазма, глухо ответил ее сожитель.
  
  "Готов, ясное дело! - досадовал он про себя. - И что удивительно: ей после таких заварух хоть бы хны, а я - что лимон выжатый. Выйдет сейчас румяная, свежая, удовлетворенная, смеяться, шутить будет весь вечер!"
  
  Сурмач недобро покосился на приотворенную дверь в прихожую, где была ванная и туалет. "И самое обидное, что сам же нарвался, - продолжал бередить душу парень. - Правду говорят, кто бежит, тот и спотыкается..." Вдруг представилась пьяная и пустословная компания, где он предполагает коротать вечер, безбожно прокуренный угол... "Напьюсь сегодня, гори оно синим пламенем!" - отчаянно махнул на все Василий.
  
  ...В двухместном номере не весть по какому поводу собрались следующие лица. Хозяйка - Зоина неразлучная подруга Елена - со своим гражданским мужем. Гражданский муж Сергей, толстомясый тридцатилетний инженер из опытного цеха, уже с год по неофициальной договоренности проживал с Еленой в одном помещении. Помимо Шальгович и Сурмача, пришедшего сюда без надлежащей радости, прибыла еще одна пара инженеров - также обитателей этого общежития: Светлана и Иван. Их Василий помнил смутно. Вроде, Светлана являлась подругой Елены.
  
  Этот контингент не вызвал у Сурмача особенного неудовольствия. Так как Елена с Сергеем были людьми, можно сказать, своими, проверенными, а Светлана и Иван работали, как выяснилось, на заводском филиале и потому не могли стать разносчиками сплетен по СКБ. Но этот благоприятный расклад испортил никто иной, как Витька Крюков, нежданно заявившийся сюда на легком подпитии. Встретить здесь соседа по рабочему месту Сурмач никак не рассчитывал, ибо не слыхал про его дружеские отношения ни с Еленой, ни, тем более, с Зойкой. К тому же Крюков был человеком не просто семейным, а еще и отцом с трехлетним стажем. Как оказалось, он еще вчера сплавил жену с ребенком в райцентр, к своим родителям, на неопределенный срок и по этой причине задумал сегодня расслабиться. Пригласил его сюда Сергей во время случайной встречи в курилке.
  
  Из-за присутствия словоохотливого и сметливого Крюкова Василий весь вечер чувствовал себя скованно, нарочно не оказывал Шальгович никаких знаков внимания, хмурился, в разговоры не встревал, а целенаправленно пил "горькую". А Зойка, видя его неловкость, настырно задавала ему громкие вопросы, клонилась к нему корпусом, дотрагивалась под столом пышным бедром до его ноги, тайком пощипывала ему руку, пьяно засматривала в глаза, неприлично хохотала, кокетливо толкала в бок. Сурмач немо ненавидел ее. Он злился на Сергея, легкомысленно пригласившего сюда болтливого Витьку, злился на высокомерно-молчаливого Ивана и его голосистую, егозливую любовницу. Бесила его и эта квадратная комната с неизменными казенными койками, табуретками, желтыми облезлыми стенами. Раздражала его неопрятная посуда и стопки для водки вместо рюмок.
  
  Небогатой по содержанию была и насыщенная галдежом и отдельными выкриками застольная беседа. Здесь перемывали кости сослуживцам (каждый - своим), вспоминали застарелые обиды и распри, за глаза проклинали обидчиков, сетовали на всеобщую бедность и бестолковость государственного аппарата; тут же предлагали рецепты поднятия из руин экономики и культуры, слезно вспоминали годы детства и юношества, когда жилось не в пример лучше, чем сейчас; одновременно завидовали своим сверстникам, школьным однокашникам и приятелям, подавшимся в бизнес; строили утопические планы, как изменить собственную жизнь к лучшему. Кто-то клялся послать к черту инженерство, выбросить диплом и заняться валютной спекуляцией. Кто-то порывался чуть ли не завтра ехать на заработки в Австралию. Кто-то просто хвастался, что может горы свернуть. Эти нетрезвые рассуждения то и дело прерывали выкрики типа: "Будем вместе!", "Ну и хрен с ними!", "За возрождение!", а также сочные изречения и местечковые поговорки: "Будет час, будет и квас", "Вкусная кашка, да сварить тяжко", "Широко поле: иди, куда воля" и прочее.
  
  По интернатскому обычаю, за исключением Василия, все ели весьма бодро. Аж до непристойности. Такое правило уничтожать перво-наперво небогатый запас закуски, бесспорно, выработался особенностями сосуществования в "общаге": дабы не объели товарищи. Пока Василий хлопал ушами и стрелял ворон, два кольца ливерной колбасы, яичница и кильки в томате были уничтожены напрочь. Осталось только самое малопривлекательное и непитательное: гора небрежно нарезанного черного хлеба, несколько луковиц и пару тарелок зеленого свойского сала. Заметим, что в те "развальные" времена достать из продуктов что-либо приличное было очень непросто. За всем надо было отстаивать длиннющие очереди. Поэтому прикупить что-нибудь сейчас, вечером, не представлялось возможным. Сообразив это, Василий быстренько вывалил в свою посуду четверть всего оставшегося сала, придвинул поближе пару луковиц, прибарахлился и хлебом. Но, скоре всего, было уже поздно. "Столичная", которую здесь глушили почти без перерыва, сделала свое черное дело: лица соседей по столу в глазах Василия расплывались пятнами, стены комнаты клонились в стороны, стул под ним раскачивался, ноги как отняло. Через силу, преодолевая тошноту и позывы на рвоту, Василий налег на сало. Вкуса он не ощущал. Не улавливал также и смысла неумолчного застольного говорения. Парень не мог выделить из него что-либо внятное, хоть какое-то рациональное зерно, за которое можно было бы зацепиться, возразить или поддержать собеседника. "Неужто они не видят своей глупости, своего пошлого словоблудия? - борясь с резиновым салом, задавался вопросом Василий. - Какие потные, самодовольные и самоуверенные физиономии!"
  
  Вдруг осоловелый Крюков бухнул кулаком по столу и фальшиво затянул:
  
  "Сла-авься, оте-ечество наше сва-а-абодное..."
  
  Его собутыльники, все как один, просто заржали от счастья. Эту избитую песню сразу же подхватило пару музыкально нестройных голосов. Но торжественная мелодия чудовищно не увязывалась с фривольной атмосферой гулянки и быстро заглохла. Начали другую. Ее наиболее ловко и звонко выводила Шальгович, дыша при этом табачно-алкогольным перегаром Василию в лицо. Тот брезгливо косился на нее и отклонялся. "О Господи, что я тут забыл! Это же круг ада из Данте - неизвестно какой по счету!" - подумалось Василию, и вместе с тем возникло сильное и почти неодолимое желание дать Зойке пощечину. Желание это было столь искусительно, что парень положил вилку и, от греха подальше, спрятал руки под стол.
  
  - Вася, чего такой пасмурный? - подмигивала ему через батарею бутылок разомлевшая от духоты и спиртного хозяйка этого притона. - Чего нос в стол опустил?
  
  - Давай, браток, по полненькой, - зыбко тянулся к Василию с бутылкой ее сожитель.
  
  - Молодчина, Серега, пополни ему настрой! Ух-ха-ха! - одобрял его намерение очумелый Крюков.
  
  - Сидит, как душа без тела! - заливалась хохотом пьяненькая Светлана. - Уважь нас, ваше благородие, выпей! Вась...
  
  - А ты ему станцуй! - пошло шутила Шальгович и липла к плечу Сурмача.
  
  Он со сдерживаемой злобой отпихивал ее внушительный корпус и исподлобья посматривал на окружающих.
  
  - Чего ты, как мышь надутая, Васек? - не унималась Зойка.
  
  - Заткнись, - едва уловимо фыркнул на нее Сурмач.
  
  Шальгович недоуменно, в мгновенной растерянности, взглянула на своего приятеля, но тут же ее отвлекла Елена, пристававшая с каким-то вопросом.
  
  Напихиваясь салом, Василий постепенно примечал, что меняется и его восприятие окружающих предметов, голосов и физиономий собутыльников. По мере того, как сходила эйфория первого хмеля, события и слова, сначала похожие на игривую и глупую мишуру, приобретали все более внятный и зловещий смысл. А облики соседей по столу делались просто чудовищными. Наверно, подкрепленный калорийной едой мозг начинал производить более-менее адекватный анализ действительности.
  
  "И это надо было человечеству тысячелетиями выстрадать нынешнюю цивилизацию, надо было лучшим его сыновьям не спать, не есть, радея за будущие поколения! Наивные, они думали, что шагают вперед, что двигают мир! - рассуждал Василий, бездумно тыкая вилкой в пустую тарелку. - Вот они сидят, потомки Джордано Бруно, Данте, Ньютона, Достоевского! В них всю жизнь пытались впихнуть ваши знания, нравственность, вашу волю. И они даже пятерки за это получали, чтобы маменьки их погладили по головкам да вознаградили каким-нибудь лакомством. А в действительности? А в действительности они воспринимали вас, гиганты человеческой мысли, лишь как докуку, как нечто навязанное, чуждое, принудительное. Потому что суть их вот здесь, за этим столом! За столом, где много жратвы, где водкой заливаются очи, где под боком возлюбленный или возлюбленная, где можно нести глупости и не быть наказанными за это ни родителями, ни учителями, ни главным инженером. Здесь, наконец переодетые после беспокойного рабочего дня в свои настоящие, первобытные одежды, здесь - в духоте и сигаретном чаду - они являются свободными людьми".
  
  - Ненавижу! Все сплошь ненавижу! - вдруг прервал раздумья Василия исступленный крик Крюкова.
  
  Вдрызг опьянелый Витька бил кулаком по столу и порывался вскочить на ноги. Но грузный Сергей вис у него на плечах и препятствовал это сделать. Через несколько секунд Крюков обмяк и, разрыдавшись, воткнулся носом в могучее плечо своего соседа.
  
  Сквозь беспрестанное шмыганье носом и горловые всхлипы до Василия долетали отдельные фразы:
  
  - Не могу я так жить... разве на те деньки сына вырастишь... жена иначе, как слабаком и неудачником, не называет... Москаленко, сволочь, "леваки" через меня пускал, а наваром не поделился... И кооператив на мне... четвертый год строю...
  
  - Ну-ну, успокойся, Вить, - с удивительной теплотой утешал беднягу Сергей.
  
  - Второй раз уже... - продолжал "плакаться в жилетку" раскисший Крюков - жену с ребенком к матери отправляю в октябре... Потому что они, душегубы, аж до Нового года в "общаге" с отоплением резину тянуть будут. Подонки!
  
  "И потому ты порешил сегодня напиться! - вскипало что-то внутри Василия независимо от его воли. - И как, полегчало, Крюков? Вот именно... А почему? А потому, что не хотел или не мог ты в свое время воспринимать ни дядьку Чехова, ни деда Толстого. Потому что, наревевшись, повалишь ты сегодня еще не одну стопку "огненной", одетым прохрапишь в своем казенном углу до утра, опоздаешь завтра на работу, будешь мучительно ждать обеденного перерыва, чтобы "полечиться" пивом, а вторую половину рабочего дня будешь тайком играть в преферанс на компьютере или болтать и флиртовать с девчатами... Но самое страшное не это, Крюков! Самое ужасное, что и я, сознательно читавший и Толстого и Чехова, я, который умничает под твои пьяные всхлипывания, буду выделывать и сегодня и завтра примерно то же самое!"
  
  Сурмач резко вскочил с табуретки и, оттолкнув руки Шальгович, которая безуспешно пыталась его удержать, устремился к выходным дверям.
  
  - Вася, ты куда?! - громко окликнула его Светлана.
  
  - Да не приставай ты к человеку, - уже на выходе услыхал Сурмач шепот ее приятеля Ивана. - Может, ему по малой надобности...
  
  В мрачной прихожей Василия настигла взволнованная Шальгович.
  
  - Вась, ты чего, а? - она властно сжала его локоть.
  
  - Отвали, - вспыхнул Сурмач и так дернул рукой, что его приятельница потеряла равновесие и не упала только благодаря близкой стене.
  
  - Ну Вася! - Зойка явно учуяла недоброе и отлипать не собиралась. - Ну, погоди! Пойдем вместе...
  
  Не отвечая, Василий выдрался из этого тесного помещения в скверно освещенный коридор. Притом сильно запустил дверью в приятельницу, которая лезла за ним вслед. Но Зоя все-таки справилась с массивной дверью и, выскользнув наружу, уцепилась за кисть руки Сурмача. Больно поцарапала длинными ногтями.
  
  - Ты что, ошалела?! - Василий вырвал руку и гадливо смотрел на Шальгович. - Валяй допивать, не теряй времени.
  
  - Никуда я не пойду! Пойдем домой... уже поздно! - Зойкин язык заплетался.
  
  - У нас с тобой разные дома! - сухо и жестко вымолвил ее любовник. - Небось не опоздаешь!
  
  - Вась, ну зачем ты так? Чего ты весь вечер психуешь? - заискивающе заговорила Шальгович, пробуя прижаться к парню. - Перед людьми же стыдно...
  
  - Что ты несешь, идиотка! - Василий так гаркнул, что сам испугался эха своего голоса в пустынном коридоре. - Это люди?! Это по-людски мы тут общаемся? - Он тыкнул в расстегнутую на груди до неприличия Зойкину сорочку. - Это по-человечески ты до пупа распахнулась, тебя я спрашиваю?!
  
  Шальгович вся сжалась и трусливо уставилась на Василия.
  
  - А это?! - все более свирепея, парень уцепился за ее юбку на правом бедре, где был длинный, до ягодиц, разрез. Обнажил роскошную ногу.
  
  - Это просто так?! - куражился он. - Это просто дань моде?! Ты бы тогда, подруга, этот разрез на задницу передвинула! Может быть, какой Крюков и клюнул, он как раз сегодня холостой!
  
  - Что ты мелешь, Вася! - с ужасом таращилась на него ошеломленная Зойка.
  
  - Я мелю!!! - в отчаянном исступлении вскрикнул Сурмач и вдруг, люто изменившись в лице, наотмашь залепил дивчине хлесткую пощечину.
  
  - Ай, - не так от силы удара, как от неожиданности, обиды и несправедливого оскорбления, Шальгович, закрыв лицо ладонями, медленно оседала вдоль косяка. Плечи ее судорожно тряслись в безмолвном истерическом плаче.
  
  - Зой, все в ажуре?! - долетел в этот миг из-за приотворенной двери развеселый голос Елены.
  
  - Все великолепно! - как можно громче зыкнул в проем Сурмач, плотно затворил дверь и зашагал прочь.
  
  
  
  14
  
  
  
  Мрачноватый, наподобие тюремного, коридор выразительно разносил по своему рукаву гул Васиных шагов. Свет от редких лампочек, приделанных к стенам под самым потолком, словно стекал вниз отдельными пятнами, выявляя трещины на побелке, грязь на цементном полу. Коридор походил на склеп. Сквозняки от незакрытых где-то форточек гнали по нему холодный воздух октябрьской ночи.
  
  Сурмач как-то автоматически вырулил на лестницу, спустился на второй этаж и направился в сторону мужской уборной. Прибыв туда, он так же машинально оправился в одной из кабин, сполоснул руки в умывальнике и взгромоздился на широкий подоконник. Окно по обыкновению было отворено. Парень с треском отодвинул створку подальше внутрь, прижался грудью к правому краю бетонного проема и, закинув левую руку на внешнюю сторону стены, привычно нащупал там холодный металл пожарной лестницы. Василий перебросил левую ногу на одну из арматурных ступенек, едва коснулся ее носком и начал было переносить всю свою тяжесть на лестницу... Как неожиданно ступня скользнула на металлическом пруте ступеньки, поехала вдоль него и сорвалась в ночную бездну. А правая, наоборот, почему-то соскочила с подоконника внутрь помещения, и Василий, в смертном отчаянии держащийся левой рукой за лестницу, завис в оконном проеме этаким раскорякой. Он растянул паховые сухожилия и больно ударился промежностью о бетонный угол. Но не зубы же проверять, когда сердце останавливается - надо было спасать свою шкуру, и Сурмач нечеловеческими усилиями, Бог весть как держась правой рукой за почти гладкую стену, подтянулся вверх примерно на полметра. Это позволило ему вырвать левую ногу из чрева ночи и утвердить ее на подоконнике, затем поставить туда и правую. Но так как бедняга цеплялся левой рукой за арматуру пожарной лестницы, центр его тяжести все еще находился на грани жизни и смерти. Долго (а показалось - еще дольше) не мог решиться Сурмач отпустить проклятую "пожарку". Внутренний голос подсказывал ему, что безопасней, пожалуй, будет все-таки взобраться на лестницу. Однако Василий его превозмог и, мощно оттолкнувшись от арматуры, на свое счастье прочно укрепился на подоконнике. Спрыгнул на кафельный пол уборной, ругнулся по матери.
  
  Это приключение произвело в Васиной душе довольно серьезную перетасовку. Во-первых, ему начисто расхотелось бежать ночью домой в одной рубашке и галстуке, поскольку так можно не только замерзнуть, но и быть задержанным органами правопорядка. Свитер Сурмач, как сейчас вспоминалось, снял во время застолья из-за духоты. Во-вторых, собственное поведение, а особливо рукоприкладство по отношению к Зое Шальгович, представлялось уже не столь безупречным. Он только сейчас осознал, что впервые в жизни ударил женщину. В-третьих, организм переходил в ту стадию опьянения, когда рассудок уже достаточно здраво оценивает действительность, но не только не выделяет из нее ни одной положительной эмоции, а, напротив, занимается самобичеванием, болезненным анализом только что пережитого и совершенного.
  
  Василий определенно знал, что такое внутреннее состояние особенно мучительно переносится в одиночестве. Он до ужаса не любил самоедства и плаксивой меланхолии. Вернуться же к Шальгович он и не помышлял... "Меркулов! - угодливо стукнуло в голову. - Попрошу у него сигарет!" Да, сигареты являлись весомым основанием, чтобы заявиться к человеку в первом часу ночи. "К тому же сам зайти предлагал", - убеждал себя Сурмач, выбираясь из туалета.
  
  "Адрес, черт его побери! - осенило ночного странника уже перед рядом серых однообразных дверей. - Я же не знаю номера комнаты..." Василий, помнится, пару раз выпивал у Петьки Меркулова, но, хоть тресни, даже этаж не мог сейчас вспомнить. "Эх, где наша не пропадала!" - С этой дерзновенной мыслью он постучал в ближайшую дверь. Ответа не последовало. Василий усилил стук. Результат был таким же. Парень с досады трахнул напоследок ногой по стояку и уже намеревался перейти к соседнему номеру, как из глубины помещения донесся глухой негодующий стон:
  
  - Вы что, осатанели там?! Чего безобразничаете?! - Это был, похоже, женский голос.
  
  - Извините, люди мои хорошие! - вежливо крикнул через дверной щит Сурмач. - Мне бы Петьку Меркулова!
  
  - Ну поимей ты совесть, завтра ж на работу! - приобщился к этой ночной беседе сонный мужской бас.
  
  - Меркулова, Петьку Меркулова знаете? - допекал Василий обитателей этой комнатушки.
  
  - Вот я тебя сейчас заведу к коменданту, пьянь! Будет тебе и Петька и Федька! - сурово басил хозяин. - Иди в ж...у!
  
  - Чего ты хамишь, быдло?! - обиделся Сурмач и пригрозил: - Сейчас подожгу дверь!
  
  - Иди на четвертый этаж, он, вроде, оттуда! - чтобы поскорее избавиться от бузотера, посоветовал невеселый женский голос и чуть слышно добавил: - Чтоб у тебя повылазило...
  
  Не далее как через пять минут Василий уже бередил сон жильцов четвертого этажа. На третьих по счету дверях он таки добился ответа.
  
  - Меркулов? Петька? - переспрашивал у него пьяненький сорокалетний дядька, отворивший дверь. К слову, за его спиной бурлила весьма живая пирушка: слышалась смесь женских и мужских голосов, гитарные переборы. - Да в четыреста семнадцатом он! У них там еще банкет сегодня соображали...
  
  - Вот-вот, банкет и должен быть! - обрадовался Сурмач. - Спасибо вам, извините, что потревожил!
  
  - Ничего, здесь все свои люди, - добродушно подмигнул ему пьяненький дядька и уже затворял дверь, как вспомнил: - Погоди, а у тебя пару папиросок не будет?
  
  - Увы... - искренне хлопнул себя по карманам брюк Василий. - Как раз у Петра думаю и разжиться...
  
  Пройдя несколько метров, он грохнул в указанную дверь:
  
  - Петро, ты дома?! Открой, Петро!..
  
  Скоро сонный лохматый Меркулов появился в дверном проеме.
  
  - Ты? - тупо смотрел он на ночного гостя. - А что случилось?
  
  - Извиняй, дружище, - со стеснением говорил Сурмач, пробираясь за приятелем во тьму комнатенки. - Залетел я, черт меня попутал! Ни денег, ни курева, ни одежды, ни...
  
  - Садись вот сюда. - Меркулов включил настольную лампу и показал на одну из коек.
  
  На другой, лицом к стене, кучей лежал одетый мужчина.
  
  - Это Говоров, из техбюро. Так набрался, что домой не добрался, - пояснил Петька.
  
  - А ты что, один живешь? - спросил Василий, присев. - Слушай, у тебя, часом, чего курнуть не осталось? Что-то продрог я...
  
  - Есть, вроде... - Меркулов извлек из ящика стола растрепанную пачку "Примы". - Закуривай здесь, мы все равно так надымили, что за день не выветришь.
  
  - А живу я один, - продолжал Петька, отвечая на предыдущий вопрос. - У нас теперь "недоселение", как ни странно. Этот же корпус исключительно для инженерного состава. А кто теперь после института на завод идет? Одни дураки. Помню, четыре года назад здесь переполнение было - месяц заселиться не мог, затем еще два месяца третьим лишним жил в двухместном. А сейчас - благодать: через номер каждый один живет! Захотел выпить или там, хе-хе, девицу - никаких проблем. - Меркулов неожиданно и громко икнул. - Ух, проклятое пойло... Уф-ф! Говорил же парням, чтобы не покупали районного производства. Это ж сивуха просто... Бр-р! - Он передернул плечами от омерзения.
  
  - Петро, - потушив о блюдце-пепельницу папиросу, с неожиданной серьезностью сказал Сурмач. - А я ж подлец!
  
  Приятель недоуменно и насмешливо взглянул на него:
  
  - Что-что?
  
  - Подлец я и обормот! - подтвердил Василий. - Я же тебя обманул сегодня. Знал, что буду в "общаге", и обманул!
  
  - Да ладно, нашел о чем говорить! - отмахнулся Петр. - Давай вот лучше полечимся! Тебе ж, как я понял, спешить некуда?
  
  - Теперь некуда.
  
  - Вот и прекрасно, - сказал Меркулов, потопал в противоположный угол комнатки и, пошуровав впотьмах, выудил откуда-то зеленую бутылку.
  
  Это оказалась наполовину опорожненная "Зубровка" емкостью 0,7 литра.
  
  - Ого! - присвистнул Сурмач.
  
  - А ты думал! Я похмельного синдрома как черт ладана боюсь! Сам о себе не позаботишься...
  
  - Так зачем же тогда начинать, - замахал руками Василий, - когда это лекарство! Мне и не хочется совсем...
  
  - Давай, давай, по капельке... - не слушал его приятель, уже ставя рюмки на середину стола. - Разговор пойдет веселее.
  
  Он наполнил емкости.
  
  - А то я до того, как ты объявился, бессонницей мучался, - подмигнул Василию Петр. - У меня после скверной водки всегда так бывает: повалишься как подкошенный, продрыхнешь часок, а потом до утра сон не берет. Давай, за здоровый сон!
  
  - А может, его побудить? - чокаясь с товарищем, засомневался Сурмач.
  
  - Перебьется! Он сегодня вдвое больше меня выглушил! Да и не добудишься - крепкий мужик!
  
  Выпили. Напиток и вправду оказался чрезвычайно скверным.
  
   - А, чуть не забыл. - Мкркулов нагнулся и достал из-под столешницы несколько ладных сушеных рыбин. - Вобла! Незаменимая вещь. Мать недавно через земляка целый ящик прислала.
  
  Петька был волжанин, из Самары. Может, потому и душа у него была, как родная река, широкая, а характер, как у всех россиян, беззаботный.
  
  - Ты, Петь, извиняй, что соврал я тебе, - расчувствовавшийся после первой рюмки Василий хлопнул приятеля по плечу. - Жизнь она, сам знаешь, сложная штука. Иной раз и говоришь, и поступаешь, и даже думаешь не так, как хотелось бы, не так... как по сердцу, не искренне...
  
  - Ну, заладил! Что за беда! - отшучивался Меркулов. Он торопливо и успешно расправлялся с воблой.
  
  
  
  15
  
  
  
  - Свет не без бед, а беда за бедою, как рыба за водою... - раздумчиво промолвил Сурмач и, помедлив, спросил: - Вот скажи мне, Петро, водим мы себя сами, или кто-то нами управляет на этом свете. Я... погоди чуток, дослушай. Я иной раз такую теорию для себя выстрою, что и сомнения не остается: все подвластно проведению, судьбе - не знаю, как правильно это назвать. А подчас так сплетутся житейские обстоятельства, что почти очевидно: изменить их могу только я. И изменяю, и рассыпается прошлая моя теория в прах... Как по-твоему?
  
  - А по-моему, так вообще эти вопросы ни к черту - свихнуться можно от них, - отвечал Меркулов, ловко наполняя рюмки. - Ты же небось на земле не по своей воле родился, но сказать, что ты этого не хотел - тоже нельзя. Потому все что, кроме психов, жить хотят и за жизнь цепляются.
  
  - Вот плохо, что как раз цепляются, а не живут! - Василий поднял рюмку, чокнулся с приятелем. - Будем здоровы! У-ух, жгучая, стерва! Плохо, Петро, что не живем мы, а цепляемся. И самое подлое, что плохо это только применительно к человеку. Помню свое ощущение в чаще под Гродянкой. Непролазные там леса; бывает, десятки квадратных километров - ни тропинки не встретишь. Как в джунглях, лезут вверх, тянутся к солнцу растения, глушат сильнейшие слабых, превозмогают. А благодати им все равно нет! Потому как корни их в болоте гниют, рядом разлагаются побежденные ими растения, кругом вонь, духота. Солнце почти не добирается до земли. Зачем же, кажется, тогда напрягаться, душить собрата, чтобы десятилетиями прозябать в болотных испарениях, медленно и мучительно умирать? Но не возникает у тех растений подобных вопросов, и не может возникнуть. Жизнь их мнения на этот счет не спрашивает и свободного выбора им не оставляет. Потому и не кажется мне эта борьба - это цепляние за существование - ни чудовищной, ни жалкой, ни скверной. Не то - человек!
  
  - Далеко целишь, паренек! - неодобрительно замотал головой Меркулов, не то шутя, не то всерьез предостерег: - Этак до богоборческих мотивов договоришься.
  
  - Не то - человек! - упрямо продолжал Василий. - Прежде чем опровергать, подумай: может, для человека такая давка в борьбе за место под солнцем - как раз и есть борьба против Бога? И есть богоборчество, которым ты меня попрекаешь! Потому что, сражаясь за кусок хлеба, за мизер скотских эмоций и наслаждений, разве не оскверняем мы имя Бога, не убиваем все, рожденное от Духа Святого?
  
  - Ну, давай тогда не есть, не любить, не развлекаться, а значит, не жить! Это - по-божески? - возражал Сурмачу Петька. - Давай лапки вверх - и помирать будем! Нас за это на том свете похвалят? Ну и темы у нас начинаются! Наливай лучше.
  
  - Подожди, я как раз что-то нащупал, а сформулировать не могу... - Василий дотронулся до руки приятеля. - Ага... Так вот. Я полчаса назад удрал с одной пирушки... ударил.... ударил там одного человека... женщину. Не важно какую... Поступил, казалось бы, неприлично, неблагодарно и даже чудаковато... Но не встрепенулась в моей душе совесть, и раскаяние меня не мучает. Мало того, я теперь все сильнее убеждаюсь в своей правоте...
  
  - Ты бы ясней говорил, ей-богу, не понимаю, куда ты клонишь, - с проникновенным удивлением смотрел на Сурмача Петька. - Ты ешь, закусывай...
  
  - Не бойся, не пьяный я. Точнее - пьяный, но вменяемый. Это я куда веду... чтобы тебе и впрямь ясней стало, дружище... Еще два года назад я преспокойно участвовал во всевозможных гулянках, попойках, застольях, заливал мозги, упивался бездумностью, короче, жадно глотал жизненные блага и, что называется, ни разу не поперхнулся. Так делали все мои дружки, так делал я. Весело и славно было всем, весело и славно было мне. Покуда в один прекрасный день я не открыл, что барахтаюсь свиньей в жирной и вонючей грязи вместе с такими же свиньями. Но я продолжал валяться в этой грязи и жрать помои. Это, ты только не смейся, я прозвал первой степенью прозрения. Спустя некоторое время (несколько месяцев) я уже не валялся, самозабвенно не визжал в нечистотах, не ел отбросов, но находился все еще посреди лужи. Я возненавидел дружков, что дурачились вокруг меня, но все же стоял среди них неподвижно. Это - вторая степень прозрения. А вот сегодня, во время пирушки на одном из этажей вашей "общаги", я наконец сделал судьбоносное усилие и покинул эту грязную лужу. Это, видать, уже третья стадия. Я не сказал свиньям, что они свиньи, смалодушничал, но оставаться среди них не мог. И, когда одно из этих существ попыталось меня задержать или увязаться за мной, чтобы затем снова затащить в проклятую лужу, я ударил его по лицу.
  
  - Жестко! - заметил Петро.
  
  - Так, жестко, - согласился его одержимый собеседник. - Более того, безжалостно, а со стороны - вовсе несправедливо. Потому что свинья не знает, что она скот, и что кормят ее лишь ради мяса и сала. Так и люди, мои приятели, могут быть только возмущены и изумлены моим поступком. Они его искренне не понимают, это мой внутренний выбор - вырваться оттуда, где, кроме тела и злобных нареканий на жизнь, которая не дает утолить жажду ненасытного тела... где, кроме махрового материализма, ничего нет. Да, я им не сказал, почему я их покидаю. Но возможно ли им это втемяшить?
  
  - Давай по маленькой, - перебил Василия товарищ. - Для бодрости.
  
  Он опрокинул свою рюмку. Пригубил свою и Василий.
  
  - Что ты этим доказать хочешь? Свою несамодостаточность? - неожиданно зацепил Меркулов приятеля. - Здоровый человек не ощущает ни печени, ни даже сердца, покуда они не забарахлят. А ощущает он вкус еды, различные лакомые запахи, звуки, соблазнительную мягкость женского тела. А у тебя, брат, расстроился какой-то орган, болит, болит так, что уже не до еды тебе и не до секса. Это, так сказать, моя грубая образность. Ты заболел и выпал из привычного житейского круга.
  
  - Верно, Петро! - дернулся на табуретке Сурмач, тряхнул собеседника за локоть. - Ух как верно загнул! Ты, часом, мыслей мох не читаешь? Я же именно это и хотел сказать. Правильно, выпал я из жизни, отстранился, посмотрел на нее издали и пришел в ужас! А почему? А потому, что увидел ее изнанку. Знаешь, древние исследователи, анатомы, небось тоже потрясались, выясняя, что преждевременно умершая прелестнейшая, сексуальнейшая молодуха, оказывается, является грудами вонючего мяса и литрами мерзкой жидкости. Вот так и люди, снующие передо мной (конечно, и я сам, только себя со стороны не увидишь) в добывании материальных благ, сражающиеся за секс, набирающие продовольствие ради своего ребенка за счет чужих детей, - эти люди представляются мне не иначе как грудами мяса, непереваренной еды, кривых костей. Что-то там у них переваривается, что-то перерабатывается, что-то откладывается в виде жира... Но ради чего, зачем? Чтобы в конце концов умереть и превратиться совсем уже в прах. Что после них, я у тебя спрашиваю, останется, если и при жизни за красивой, упитанной своей телесной оболочкой - это лишь мясо, вода и кости?
  
  - А душа? - настороженно, исподлобья взглянул на Василия Меркулов.
  
  - Душа? А при такой жизни она уподобляется набору инстинктов, рефлексов, этакого возбуждения на пищу, голое тело, обиду или похвалу. Эти инстинкты со смертью плоти также уничтожаются, и в результате, сам знаешь, что остается. В том и весь ужас такого духовного анатомирования человека. И чтобы не видеть себя распятыми на воображаемом анатомическом столе, всю жизнь ни на секунду не вылезаем мы из свиной лужи, и все положительные эмоции добываем из ее грязи. Поверь, это страшно, Петь...
  
  - Неужели так все черно и безрадостно?
  
  - Конечно же, нет! - воскликнул Василий. - Понятно, что я сгущаю краски, я разобраться пытаюсь... Вот смотри, если до этого подойти таким макаром. Сидим мы с тобой здесь ночью, за плечами у нас беспокойный день, где было много различных маршрутов, действий и прочее... Но, поднявшись над городом на определенную высоту, каким-нибудь надчеловеческим зрением можно увидать, как уменьшатся наши фигуры, превратятся сперва в жучков, затем в точки и наконец сольются в один пятачок. В этом малюсеньком пятачке уместятся и наши жизненные маршруты, и люди, что на протяжении дня приносили нам горе и радость; свернуться туда и дома, где мы за день побывали. А скоро, если взмыть еще выше, в точку превратится и наш огромный город. Разве рассмотришь с этой высоты наши мимику, жесты, позы, наши мощные или хилые плечи, нашу внешнюю красоту или наше уродство? Да для Вселенной это мелочь! Это то, что кончается вместе с нами.
  
  - А что тогда не кончается? При таком подходе без бутылки с ума сойдешь. Я плесну по капельке. - Меркулов разлил неверной рукой "Зубровку" по рюмкам.
  
  Но пока не пили.
  
  - А в этом и вся загадка человека! - излагал Сурмач. - Ее, возможно, никто не разгадал до конца и вряд ли когда разгадает. А все же... сколько бы не поднимался я над землей, даже если бы планета Земля превратилась в моих глазах в точечку, даже и тогда бы не измельчали в моем представлении духовный мир Достоевского, подвижнический подвиг Булгакова, несгибаемость Данте. Потому что они для меня - не тела, не организмы, а души. Я не жил при них, и потому не знаю, как они выглядели, что ели, как развлекались. А тем не менее, я четко вижу их и, когда читаю их литературные произведения, то восхищаюсь даже не столько художественным мастерством и хитросплетениями сюжета, сколько духовным величием авторов. Вот, брат, в чем загвоздка. Я будто беседую с ними, взаправду общаюсь. Заметь, с авторами - не героями.
  
  Василий взял со стола пачку, достал папиросу и продолжал:
  
  - И тут, в этой заочной беседе, действительно просматривается непостижимая, божественная сущность человека. Ничтожный, невидимый с высоты пяти километров человечек может достигать невероятных высот, растягиваться во Вселенную, в Бога...
  
  - Ну так то ж гении, разве это типично? - справедливо засомневался Петр. - А простой человек, не одаренный Божьей милостью, что может сделать? Что-то ты тут, Васек, путаешься... что-то...
  
  - Ну хорошо, - прервал приятеля Сурмач, - пойдем дальше... точнее, ниже опустимся... Ах, не то! Не то я говорю!.. - Он нервно взлохматил шевелюру, на секунду задумался. - Вот... вот тебе пример, Петя. Допустим, певец - какой-то там невзрачный человечек, которого в жизни каждый обидеть может, который ведет нездоровую жизнь, с лица не очень симпатичен, несчастен в семье или совсем одинок; и тут - собирает в громадинах концертных залов, на стадионах толпы людей, заставляет их три часа бешено скакать, смеяться, плакать, доводит до экстаза... Что бы не говорили снобы про эстрадную песню, а коль скоро она доставляет людям столько положительных эмоций, то она - великая вещь! А сам певец тот, может быть, в интервью и двух предложений не свяжет, и интеллект у него далеко не самый высокий. А тем не менее, он - великая личность, великая именно через ту людскую толпу, которой приносит радость.
  
  - Ну так все равно, голос - это талант! - не уступал Петр.
  
  - Оно так... Но ты потерпи, слушай дальше! Я тебе больше скажу: чтобы творить добро не нужно ни сверхтонкого слуха, ни сверхострого зрения, ни неуемной фантазии. Надо сердце чуткое иметь - и этого довольно. Представь себе, дружище: идет какой-то старик, хромает, опирается на палочку. А кругом - зима, вьюга воет, мороз, вечер. И тут подбегает к нему бездомный щенок, шатается от ветра, хвостом виляет и пищит жалостно. Можно его ногой оттолкнуть и пройти мимо, можно бросить кусок какой еды, если она есть, можно в ближайший подъезд занести это дурное существо... Но старик берет щенка за пазуху, несет домой, дает приют, и живут затем они не один год вместе. Вот где божественная любовь, вот где человек Всевышнему уподобляется! Это тебе не женщину любить за роскошное тело, это тебе не эгоистическая любовь к своему ребенку, это даже не туманная сентиментальная любовь к природе, родине, это - гениальная, наивысшая Любовь - любовь бескорыстная. Она не меркнет с годами, не мельчает с точки зрения Вселенной. И тут совершенно не имеют значения ни лицо старика, ни наличие у него, например, бороды, ни цвет шерсти щенка. Важен только сам факт духовного действия. И самое интересное, Петро, как мне кажется, что добро, совершенное когда-то, не умирает, оно витает в воздухе и помогает нам жить, вдохновляет на новое добро, на светлое творчество.
  
  - Это, может, и так, - согласился приятель. - Но как быть со злом? По аналогии получается, что и зло не умирает, если память о нем живет в наших сердцах. Вспомни: войны, ГУЛаг, белорусские Куропаты, Чернобыль...
  
  - Тут сложнее, Петро... сложнее. - Василий на минуту задумался. - Но, знаешь, в одном я все-таки уверен: зло, в отличие от добра, не живет после смерти его совершивших, как не живут души самих злодеев. Вытворенное когда-то зло не может вдохновлять на новое зло новые поколения. Оно действенно только до тех пор, пока живет сам тиран, пока он силой, обманом, страхом принуждает людей исповедовать зло и зло творить... Другое дело, что затухает оно медленно, другое дело, что при жизни злодеев тысячи душ они все же успевают загубить. Вот что ужасно... Но аура зла постепенно уходит в землю - за своими хозяевами. Я верю в это. Правда, никто не может поручиться, что дьявол не выращивает в своем логове новых чудовищ и не выпускает их на белый свет. Никто не может поручиться, что не затеют они, любимцы нечистого, новую тиранию.
  
  В этот момент некто Говоров, доселе лежавший недвижимо, зашевелился, пробормотал что-то невнятное и затих.
  
  - Лучше вот так решать жизненные проблемы, - прокомментировал это Меркулов: - Нажрался, напился да отключился. И все, и нет никаких тревог!
  
  - Можно и так, - вздохнул Сурмач и потянулся за новой папиросой. - Да только кто-то же должен и говорить, кто-то кричать должен... Я же к тебе, Петро, видать не случайно пришел. Хоть и пьяный был, да привели ноги... А почему? Потому что мы с тобой одного поля ягоды: ты в любительский театр-студию ходишь (сам несколько раз проговаривался), да и я, откроюсь, стихи сочиняю.
  
  - Так что же тут удивительного? - невозмутимо прогундосил Меркулов, обсасывая хвост воблы. - Стихи, брат, теперь чуть не каждый третий строчит. Я сам балуюсь. Правда, такие - на случай: юбилей или куплеты для поздравительной песенки.
  
  - Ну, наверно, он тогда умело скрывается - этот "каждый третий". Вот и твое сочинительство меня удивляет...
  
  - Да какое там сочинительство - так... несерьезно... - отмахнулся Петр.
  
  - Погоди, - прервал его Сурмач, - ты не уклоняйся. Я и сам тебе о своем художестве лишь в пьяном дурмане сказать способен. Потому как мы с тобой, творческие люди, в окружающей нас среде - изгои, прокаженные.
  
  - Ну, загибаешь...
  
  - Не торопись, Богом прошу, выслушай, - с напряженным, болезненным выражением лица говорил Василий. - Это же защитная маска наша: "Ай, брось дурное, отстать!" Будто не достойная внимания тема. А по правде - боимся мы, душевно чуткие люди, чтобы кто-то в нутро наше не залез да не пошарил там своими грубыми пальцами. Вот когда вы, артисты, скоморошничаете перед глупой толпой - это еще ничего, это и они любят, и вы допускаете. Потому как это ваша маска, это как бы не вы. А что-то посерьезнее - тут нет! Тут вы в себе носите за семью замками. И не дай вам Бог напоказ это выставить.
  
  - А как же серьезные фильмы, драматургия? - возразил озадаченный Меркулов.
  
  - Ну, положим, для таких вещей и публика соответствующая требуется, и сцена. А где ж ты, у кого судьба на перекос - в смысле избранной специальности, - найдешь все это?
  
  - Нормальная у нас публика, ты же не знаешь, - обиделся Петр. - Ну, не аншлаги, конечно, собираем, но к нам идут настоящие любители...
  
  - Э, не криви, брат, душою, - замахал руками Сурмач. - Уже извиняй, если что не так скажу (потому как сам в этом путаюсь), но артисту именно аншлаги нужны, всеобщий восторг, почести. И чем больше, шире, громче - тем слаще ему, тем приятнее. Это его природа, а против природы не попрешь. Нет! Впрочем, что актеры, что писатели - черти одной шерсти. И нам (хотя какой я писатель!) и тиражи многотысячные подавай, и от славословий мы не откажемся. А иначе мы уже не писаки, а иначе нас в святые можно записывать.
  
  - К чему ты гнешь, не пойму. - Меркулов с сожалением рассматривал на свет лампочки пустую бутылку "Зубровки".
  
  - А к тому, что, как прокаженный скрывает свои язвы, так вынуждены и мы с тобой скрывать в толпе свою утонченную душу... Чтобы не быть камнями побитыми. Я повторяю: танцуй, пляши, песни ори пустяковые - это сколько угодно. А сердечные струны не обнажай - порвут. И если хлипок ты, если слишком впечатлителен ты - угодишь в депрессию и вешаться побежишь.
  
  - Не собираюсь я вешаться, ерунду какую-то говоришь!
  
  - Стоп! "Ты" - это обобщенная категория, и не обижайся по пустякам. - Василий пожал на столе руку приятеля. - Я только хочу сказать, что пока вокруг нас скот верховодит, пока абсолютное большинство живет в религии - жратва, секс, выпивка, - обречены мы с тобой, парень, бедствовать, вынуждены мы скитаться по обочинам жизни. Может быть, и есть (тешу себя мыслью) какие-то там творческие круги, где бы теоретически нас поняли. Но, видимо, настолько они узкие, что бедолагам вроде нас туда не протиснуться. Вот и слоняемся мы среди чуждых нам людей, и тычемся по сторонам в слепой надежде - а вдруг откроется дивная дверь, и примет нас кто-то в горячие объятия славы и почестей. Кукиш с маком! Никто нас не примет. Потому что этим узким элитарным кругам мы даром не нужны, потому что тешит их как раз то, что они узкие, над скотоподобным народом возвышающиеся.
  
  - Путаешься, старина, хотя и много дельного говоришь, - констатировал Меркулов. - Эх, еще бы по сто грамм хряпнуть.
  
  - По сто грамм оно - не проблема. Да дело в том, что на похмелку, не далее как завтра, нам будут те же обляпанные стены, те же скотские рожи, та же черствость, от чего волком выть хочется. Ты же пойми, дорогой человек, что иного выхода у нас нет, как только изменить животные морды на человеческие лица... Другого способа не дано, как только стены эти серые расцветить, чтобы развернуть людей к жизни лицом - не задницей.
  
  - Ну-ну, - в безнадежном скептицизме хмыкнул Меркулов. - И каким, позволь полюбопытствовать, образом ты это собираешься сделать?
  
  - Вот если б ты не сосал так заядло воблу, то еще в начале нашего разговора уразумел бы, какой выход я предлагаю.
  
  - ?
  
  - Степени прозрения, помнишь? - Василий порывисто схватил спичечный коробок, вытащил несколько спичек и начал параллельно раскладывать на скатерти. - Вот они, рубежи. Одну досадную особенность имеет такой подход - каждый человек сам эти степени одолеть должен, каждый должен действовать! Да не просто действовать, а еще и говорить, по сто раз на дню твердить каждому встречному материалисту, что живет тот в грязи, что прозябает благодаря самому себе. Что хамят ему в транспорте, магазине - молчит! Что жена детей воспитывает закоренелыми горлохватами - молчит! Что зарплату законную не выплачивают месяцами - молчит, бедняга! Ты же читал Солженицына! А он предупреждает, что нация, не раскаявшаяся в убийствах миллионов душ, не может жить счастливо. Покаялись немцы, осудили бессрочным судом отпетых фашистов - и живут теперь соответственно. Да "Архипелаг ГУЛаг" должен для каждого белоруса настольной книгой стать, не иначе. Потому как молчаливые мы, покладистые уж слишком. Не у нас ли тысячи лучших умов, весь цвет нации по Куропатскими соснами зарыт? Как тебе в две ночи совесть нации в землю закопать?! А мы молчим! Потому что, видать, совести не имеем. И где гарантия, что мы с тобой завтра же в ту самую яму не отправимся? Кричать об этом надо, орать пронзительно!
  
  - Оно так... - задумчиво понурил голову Петр. - Но кто те крики услышит? Знаешь, я тебе из жизни приведу случай. Это еще с армейских лет осталось... Служил я за Уралом - захолустье, какого поискать надо. Офицерский состав от бесконтрольности спивался, старослужащие - "черпаки" и "деды" - свирепствовали: издевались над молодыми, как только хватало фантазии. Я после "учебки" туда попал с почти уже сломанной волей и первый месяц буквально умирал. А офицерской сволочи "дедовщина" даже выгодна была, так как пили, развратничали и воровали там от командира полка до последнего сержанта-сверхсрочника, а их обязанности по дисциплине "деды" на себя брали.
  
  - Да ты мне не рассказывай, - перебил Василий, - сам служил, знаю.
  
  - Вот-вот! Короче, человек шестьдесят старослужащих в нашем танковом батальоне с нечеловеческим наслаждением измывались над первогодками, которых было человек сорок. Так было во всех ротах этого окаянного полка. Что они с нами делали - не буду рассказывать, вспоминать противно. А только в один прекрасный день, а точнее, ночь (так как измывались над нами в основном ночью) восстала против этого насилия кучка кавказцев. Поднимают одного, а они все пятеро вскакивают да бьются с превосходящими силами "дедов" - неистово так, шумно, и табуретки и любые тяжелые предметы в ходу пускают. Одну ночь поколебались старослужащие, отступили, а в следующую намерились отметелить восставших на всю катушку, и горе бы тут кавказцам, да помешала полковая проверка. А на третью ночь, заранее сговорившись, вскочили все сорок молодых да бились с напавшими так, что казарма ходуном ходила. Бились, как за свою землю, за свою жизнь бьются. Так продолжалось каждую ночь на протяжении недели. И что ты думаешь? Каждый раз отступали "деды". Потому что властные, всемогущие и безжалостные к овцам, они оказались бессильными перед стаей доведенных до отчаяния собак. Вся эта "дедовщина" колосом на глиняных ногах оказалась. И это притом, что и количеством "деды" в нашем батальоне салаг превосходили, и объективно сильнее их были. Но нет! Оказалось, что яростнее бьется тот, кто прав, на чьей стороне Божья правда. Гуртом, один за одного горою; за соратника, как за себя, биться - только так! А иначе - смерть. Действительно смерть: у нас до этого восстания два покушения на самоубийство было (благополучно замял полковник).
  
  - Вот видишь! Сам же и подтверждаешь мою правоту, - радостно и не по времени бодро воскликнул Василий. - Кротких овец волки любят!
  
  - Но... ты ж дослушай, - забеспокоился Меркулов, нервно тряхнул приятеля за плечо. - Да, молодежь нашего батальона восстала, да, старослужащие от нас отвязались... Казалось бы, вот вам пример! Про этот небывалый случай скоро узнали все солдаты нашего гарнизона, узнали салаги других полков, что страдали от своих "дедов" так же, как мы. Тут бы перенять, тут бы взбунтоваться ради своей же шкуры. Но нет! Лишь одна-единственная маленькая ремрота артполка взяла с нас пример. Лишь молодежь ремроты захотела остаться людьми. Остальные первогодки еще месяцев девять терпели гнет своих "черпаков"-"дедов"-"дембелей". Но главное не это, Вася. Самое замечательное то, что только у нас и в ремроте затем не было измывательств над салагами. Не издевались над ними те, кто когда-то отстоял свое человеческое достоинство. Только тот, кто сам стирал носки старослужащим и подвергался ежедневным побоям, - только тот обязательно будет это повторять, перейдя в ранг "деда". Как месть... месть, наверно, самому себе, своей горемычной жизни, своей трусости. И тут, вопреки твоим выкладкам, получается, что зло все-таки порождает зло.
  
  - Эх, Петро, все это слишком сложно - не нашими зубами грызть, - словно подвел черту размякший от бессонной ночи Сурмач. - Смотри, вот-вот рассветет. - Он показал рукой в окно, на прореху между зданиями.
  
  Там, на востоке, еще было по-ночному темно, но белесая мгла - предвестница нового дня - уже поднималась меж труб далекого автозавода, затягивая их подсвеченные электричеством силуэты. И буквально на глазах загорались там-сям огоньки за окнами "хрущевок" прилегающего к предприятию спального района. Работяги потихоньку собирались на смену.
  
  - Ну и проболтали! - удивлялся Меркулов, тупо и сонно разглядывая циферблат наручных часов. - Половина шестого. Однако пару часов соснуть можно. Ложись здесь, а я у Говорова ключи от его конуры возьму и туда подремать подамся.
  
  - Не-не, - замотал головой Василий. - Пускай спит, предрассветный сон самый сладкий. А разбудишь - он потом не заснет и мне не даст. Пусть отдыхает, а ты ложись на свое место.
  
  - Ну, так не пойдет! - запротестовал было хозяин комнаты.
  
  - Да не волнуйся ты, Петь, - успокоил его товарищ. - Я только с твоего позволения чифирну малость, посижу, покурю, а там и до работы недолго. А ты спи, я Москаленко скажу, что опоздаешь немного...
  
  - Ладно, уговорил. - Петька в истоме повалился на свою койку. Зевая, добавил: - Только лучше разбуди и меня, вместе пойдем. Неохота ж потом перед этим козлом оправдываться...
  
  - Добро, - кивнул Сурмач, разматывая кипятильник.
  
  Через минуту Меркулов уже храпел на пару с невозмутимым Говоровым.
  
  
  
  16
  
  
  
  Дома, дома и дома... Желтоватые, громоздкие, "сталинского ампира" здания окаймляют одну из центральных площадей города. Веселые и приветливые солнечным июньским днем, они теперь, под свинцовым октябрьским небом, производят довольно угнетающее впечатление. Облетевшие косорукие деревья, там-сям словно воткнутые в асфальт, уныло нависают над прохожими. Деревья, в отличие от подвижных людей, ожидают долгие, безрадостные, безлистные месяцы. Они не смогут изобрести себе развлечений типа Нового года, колядок, Масленицы, они не будут кататься на коньках, санках и лыжах, а затем греться в теплой уютной комнате перед телевизором...
  
  С этих дней и вплоть до конца апреля им начертано бездеятельно наблюдать, как бурлит мимо них непостижимое людское бытье.
  
  Вечером, в начале пятого, плелся под этими голыми деревьями Василий Сурмач. И вот по какой надобности.
  
  Минут двадцать назад он оставил рабочее место с решимостью сегодня туда не возвращаться. Начальника сектора Василий провел привычно и просто: предварительно, воспользовавшись коротким отсутствием шефа, перенес пальто и дипломат одному приятелю в соседний сектор, затем, уже после возвращения начальника, попросил Петьку Меркулова выключить по окончании рабочего дня свой (Сурмача) компьютер и вышел якобы по служебному делу. Спустя десять минут, одетый и с дипломатом в руке, Василий уже спешил по нечистой заводской территории к проходной. А еще через десять минут он был на центральной площади под желтыми зданиями.
  
  А вот здесь и подходим мы к самому любопытному: в одном из этих старомодных строений, со двора, размещалась редакция очень солидного литературного журнала республики. Взаимоотношения молодого инженера с этим уважаемым изданием были весьма извилисты и неоднозначны. Первое наступление на него Сурмач предпринял еще зимою, месяцев девять тому назад. Взяв пару номеров этого журнала у брата Евгения, Василий перелопатил их от корки до корки и с присущей начинающим наивностью решил, что его стихам здесь самое место. Ибо стихотворные произведения, найденные Сурмачем на страницах этого издания, во-первых, не вызвали у него бурю восторга, во-вторых, показались довольно слабой пародией на классиков. И вот именно он, Василий, привнесет туда свежую струю поэзии, скажет новое слово. (Такие глупости часто забредают в головы молодых да неопытных.) Подстрекаемый этой шальной мыслью, он, не долго колеблясь, оттиснул после работы на ленточном секторском принтере штук двадцать своих стихов, вложил их в конверт и благословил на легкую дорогу.
  
  С этой отсылкой Сурмач постепенно стал замечать за собой удивительные вещи. Жизнь, ранее такая простая и беззаботная, отягощал теперь какой-то подсознательный зуд: дошло ли, понравится ли, примут ли, напечатают ли?.. Механизма отслеживания судьбы своих творений в дебрях редакций Василий не ведал, у брата же спросить не мог, поскольку тогда еще от всех скрывал свою поэтическую болезнь. Проходили дни, ползли недели и месяцы, а никаких вестей из редакции не поступало. И становилось очевидно, что там, в журнале, никто от его стихов в экстаз не пришел. Более того, в душу невольно закрадывалось беспокойное: а читали ли их вообще? А если читали, отчего ж молчат? А если не читали, значит - не дошло? А если не дошло, то как это проверить? А если и дошло, и читали, и забраковали?.. О, ужас! Словом, подобная путаница мыслей, этакое ожидание у моря погоды выбили Сурмача из привычной колеи, а самое главное, перестали писаться стихи. Ибо как же писать, если, возможно, они никуда не годные? Образовалась какая-то душевная неволя, и из нее надо было освобождаться. Спустя три месяца такого несносного существования, по окончании всех разумных сроков рассмотрения рукописей, Василий бросился на амбразуру: позвонил в редакцию.
  
  Там, ясное дело, оказалось, что никто не только не видал воочию его стихов, а и вообще про такого поэта Сурмача впервые слышит. При этом Василия вежливо заверили, будто бы все поступления в редакцию отслеживаются, и случаи потери рукописей у них крайне редки. Видимо, во всем виновата почта.
  
  Что ж, бывает. Обнадеженный Сурмач не далее как следующим днем распечатал наново в том же месте и из того же файла бесследно пропавшие стихи, вновь поместил их в стандартный почтовый конверт, внимательно переписал адрес с последнего номера упомянутого журнала и с добрым настроем вбросил в синий ящик около универсама "Центральный".
  
  Но результат был точно такой же. Приветливый голос снова заверял самодеятельного поэта, что никакой подборки стихов от гражданина Сурмача в редакцию не поступало, что, по-видимому, причина в скверной работе почты. Василию тотчас припомнилось, что за годы его срочной службы на Дальнем Востоке эта небрежная почта почему-то не потеряла ни одного из многочисленных конвертов его переписки с родителями и товарищами. В почтовых отделениях деньги вытягивали из конвертов - это было. Но чтобы письма не находили своего адресата...
  
  И вот почти через полгода после отправки первых стихов Василий собственноручно доставил третью их копию в эту неприступную редакцию. Правда, из литсотрудников в тот день на месте никого не было, но секретарша, что-то живо строчившая в единственном незамкнутом кабинете, пообещала передать писанину Сурмача по назначению.. Но Василий был уже тертый калач и имел основания не полностью доверять таким пересылкам, а посему назавтра же позвонил в отдел поэзии и поинтересовался судьбой своих злосчастных произведений. Разумеется, про них и слыхом не слыхивали. Тогда рассвирепевший поэт потребовал к телефону секретаршу. На это ему логично, ответили, что секретарш у них три: какую именно? Едва сдерживая поток проклятий, Василий уточнил, что ту (худощавую, беловолосую и в очках), что сидит за первой от входа дверью. К счастью, та девушка была на рабочем месте. Она тотчас вспомнила молодого человека, вспомнила рукопись, переданную ей, но выразила удивление, что ее (рукопись) не могут найти: она же в полдень отдала ее некому Петру Петровичу. И тут, благодарение Богу, выяснилось, что Петр Петрович является редактором отдела публицистики, а никак не поэзии, и что невнимательной секретарше стихи (!) почему-то показались очерком. Она искренне просила прощения. Но от этого многострадальному Василию было не легче, так как Петр Петрович только что уехал в командировку, вернется приблизительно через неделю, а ключ от его кабинета есть еще только у главного редактора. Главный же редактор сейчас находится на семинаре молодых литераторов за городом и будет не раньше, чем через три дня.
  
  Чертыхаясь, Сурмач отпечатал четвертую копию злополучных стихов и в раздраженном состоянии духа ворвался в редакцию. С суровым лицом, не здороваясь и не взирая на беседу редактора отдела поэзии с каким-то посетителем, передал ему Василий из рук в руки свою рукопись. Затем деловито достал из кармана блокнот и записал, как того редактора величать, а также полюбопытствовал, когда предположительно его рукопись будет прочитана. Редактор, неказистого вида пожилой мужчина, пообещал просмотреть ее не раньше, чем через месяц, ссылаясь на завал материалом.
  
  Что ж - месяц так месяц. Малость выпустив пар, Сурмач простился и двинулся к выходу.
  
  Нетрудно догадаться, что и через месяц, и через два стихи не были рассмотрены сверхзанятым редактором отдела поэзии. Этому препятствовали: то совещание секции поэзии в Доме литератора, то заседание Приемной комиссии, то подготовка многочисленных вечеров в честь юбилеев всевозможных заслуженных литераторов, то завал рукописей, то наконец болезнь редактора.
  
  Спустя три месяца телефонной войны с неприступным толстым журналом (и предшествующих полгода мозгосушки) Сурмач таки добился аудиенции по своим стихам.
  
  Чувство, с которым он сегодня шел в эту осточертевшую редакцию, было не из приятных. Обычная инженерная логика подсказывала, что - не мытьем так катаньем - его оттуда вытурят. Та же логика говорила, что к созвездию имен, неизменно являющихся на страницах этого солидного издания, имен, знакомых ему еще по школьным учебникам, его маленькая звездочка ни в коем разе пристроиться не может. К тому же за эти девять месяцев заочной борьбы имел грех Василий показать брату, далеко не первому литератору республики, свои творческие достижения. Результат, был неутешительный. Еще не то, видать, врежут ему литературные зубры... Но назвался груздем - полезай в кузов.
  
  ...В кабинете, куда заглянул Василий, седел тот же невзрачного вида дядька лет под шестьдесят, что и прошлым разом. Судя по всему, он не был завален делами, так как читал за столом, с помощью очков, газету. На одном краю стола лежала тонкая стопочка листов, на другом стояла приземистая аляповатая пепельница. В целом кабинет производил двойственное впечатление: очевидные приметы былой состоятельности здесь сочетались с общим упадком "развального" времени. Помещение было явно рассчитано не на одного редактора. О том свидетельствовали четыре недешевые столы-близнецы, мягкие кресла вдоль стен. Между прочим, стены были обшиты вагонкой. Но все, кроме стола пожилого редактора, казалось как бы бесхозным, запущенным. На трех остальных столах беспорядочно лежала разная утварь, журналы, скрутки грубой бумаги. Вагонка сильно пожолкла и местами почернела. Все это, а также абажуры под высоким потолком, было покрыто налетом пыли.
  
  - Здравствуйте! - прикрыв за собой дверь, бодро промолвил Сурмач.
  
  Дядька неспешно оторвал глаза от газеты и посмотрел поверх очков на гостя.
  
  - Добрый день... - вяло и не очень приветливо сказал он, и в его подслеповатых глазах появился законный вопрос: дескать, с кем имею честь?..
  
  - Я Василий Сурмач, - гордо отрекомендовался парень, приблизившись к редактору, - мы с вами договаривались на сегодня...
  
  У стола, с противоположной от дядьки стороны, стоял специальный стул для посетителей. Но поскольку приглашения сесть Сурмач не услышал, то и остался торчать в какой-то неловкой позе. Мял в руках вязаную шапку. Кстати, от редактора разило дешевыми папиросами, рубашка на нем была не первой свежести, а пиджак здорово заношен. Все это Сурмач заметил невзначай.
  
  - Так-так, помню-помню, - придерживая одной рукой дужку громоздких очков, не сводил очей с Василия редактор.
  
  Сам он был, похоже, небольшого роста, и ему приходилось довольно высоко задирать голову.
  
  - Так слушаю вас, - отложив наконец газету в сторону, наставнически промолвил редактор.
  
  - А что меня слушать? - недоуменно ответил Сурмач. - Там же... все написано было...
  
  - Так-так, загадочно хмыкнул редактор. - Ну что ж, начнем... вот с чего...
  
  Он неторопливо залез в правый ящик стола и вытащил на свет божий до боли знакомую Василию рукопись. Положил ее по правую руку и забарабанил по столу пальцами.
  
  - Вы мне ответьте, читаете ли вы наш журнал? - издали начал хитрый редактор.
  
  - Да... - Василий сразу заподозрил подвох.
  
  - Ага! И славненько, - оживился дядька, сцепил пальцы рук и сильно хрустнул косточками. - И скажите вы мне, молодой человек, что там на последней странице написано?
  
  Сурмач наморщил лоб.
  
  - Так там же... ну, там об авторских рукописях что-то...
  
  - Вот-вот! - охотно подтвердил дядька. - А чтобы не быть голословным, уважаемый... как вас?
  
  - Василий Сурмач, - терпеливо подсказал Василий.
  
  - ...А чтобы не быть голословным, уважаемый Василий Сурмач, - продолжал матерый редактор, - я беру последний номерочек журнала, - он извлек журнал с левого ящика стола, - открываю последнюю страничку... Так... И читаю: "К сведенью авторов и подписчиков. Редакция принимает к рассмотрению прозаические произведения объемом не более 5 авторских листов, поэтические - до 200 строчек..." Вот убедитесь сами, - редактор ткнул журнал Василию под нос.
  
  - Не понимаю... - промямлил растерянный Сурмач.
  
  - А я поясню, - участливо откликнулся редактор. - У вас, уважаемый, здесь, - он приподнял рукопись над столом и как бы взвесил, - на целую поэму.
  
  - Какая поэма! Двадцать маленьких стихов всего-то, - вознегодовал самодеятельный поэт.
  
  - Маленьких? - с ехидной проницательностью глянул на него невзрачный дядька. - Да у вас самое короткое стихотворение - в три строфы. Тут, хороший мой человек, простейшая математика. Не укладываетесь вы... э-э... Василий Сурмач в двести строчек. Как ни крути.
  
  Василий наконец смекнул, что дал маху.
  
  - Но не это главное, - с великодушием победителя успокаивал бедолагу редактор. - Хотя, как писал бессмертный классик, краткость - сестра таланта... Стихи, молодой человек, не объемом замечательны... Но, повторяю, не это главное.
  
  Он брезгливо (так показалось Василию) подвинул к себе рукопись и стал ее для виду перелистывать.
  
  - Я бы мог, конечно, согласно нашим правилам, вообще не принимать вашу рукопись к рассмотрению, - продолжал свою проповедь литературный зубр, - но, учитывая позицию главного редактора отслеживать все новое, дабы не проморгать талантливое... Лишь учитывая эту позицию, я внимательно прочитал ваши стихи...
  
  Тут в нутре Сурмача что-то сжалось, напружинилось, а руки моментально похолодели.
  
  - И ничего, как я и предполагал, утешительного вам, уважаемый... э-э... Василий Сурмач, сказать не могу.
  
  Дядька высокомерно посмотрел на кустарного поэта, высокого детину, замершего перед столом.
  
  - Это, бесспорно, не наш уровень... не наш... В принципе, и этого бы мне было достаточно, чтобы отклонить рукопись сразу. Но я привык все в жизни доводить до конца, выполнять, так сказать, честно свои профессиональные обязанности...
  
  На Василия онемел и посинел как удавленник.
  
  - И вот что я вам приписал на последнем листе вашей кипы... - Несмотря на мощные очки, редактор низко склонился над листом, читая: - "Стихи В.Сурмача имеют весьма невысокие художественные достоинства, в них прослеживаются хромота рифмы, неточность выражений и слабое владение литературным языком. Слишком часто встречаются просторечные слова и нескладные, уличные языковые конструкции. Образность стихов чересчур громоздка и нарочита, оттого смазывается смысловая нагрузка произведений. Вывод: стихи В.Сурмача не могут быть предложены для печати".
  
  Превозмогая шум в голове, скрывая дрожание рук, срывающимся, обиженным голосом Василий вытиснул из себя:
  
  - Так это ж общие слова... А что, извините, конкретно вы указать можете?
  
  - Ха! - взметнулся щуплый дядька. - А тогда снова возвращаю вас к последней странице нашего журнала. Читаем: "Рукописи не рецензируются и по почте не возвращаются..." - Он пренебрежительно посмотрел на горе-поэта. - Я не обязан перед вами отчитываться, а лишь сообщаю свое окончательное решение. Я думаю, с вас и моего заключения жирно будет...
  
  - Как же, погодите, - Василий нещадно комкал шапку в руках, - этак получается, что вы к любому - от последнего графомана до Достоевского - этот штамп применить можете... Как же так - без конкретики?
  
  - Ну, чтоб так смыком, как языком! - гадливо отмахнулся от его неказистый дядька. - Мне тут один тоже объявил: "Да у меня лучше, чем у Пушкина, написано!" Я вашего брата знаю...
  
  - Причем тут Пушкин! - все более вскипал Сурмач. - Да ваше заключение - это же стандартная пробрежневская отписка. Такое клеймо можно налепить на любое напечатанного в вашем журнале произведение, на любого классика...
  
  - Так, уважаемый, ваше время истекло! - оборвал его возмущения бывалый редактор. - У меня еще на сегодня уйма работы. А стихи ваши слабые, очень слабые... Увы.
  
  - Какие именно? Что слабое? - аж надвинулся на дядьку Василий. - Скажите конкретно...
  
  - А конкретно вам скажут наставники родной литературы. Поступайте на филфак, читайте классику, много читайте. А я уроков не даю. У нас здесь иное учреждение. И не мешайте мне работать. - Редактор говорил невозмутимым нравоучительным тоном, изрекал, судя по всему, затертые, заученные фразы и оттого еще более бесил Василия.
  
  - Да это ж кошмар... - Сурмач схватил свою рукопись со стола. - Это же демагогия... Литературная могила... Я жаловаться буду!
  
  Он, не прощаясь, метнулся к двери.
  
  - Ваше право, - с насмешкой в голосе кинул ему редактор. - А лучше читайте белорусскую классику, работайте над словом...
  
  - Дерьмо ваша классика! - бешено захлопывая дверь, напоследок рыкнул Василий.
  
  От этих слов содрогнулись стены литературного храма. Не часто звучали здесь подобные определения.
  
  
  
  17
  
  
  
  После ухода этого нахала пожилой редактор долго не мог успокоиться. Он не то что не смог взяться за работу, а даже статью в любимой литературной газете, где известнейший критик делал разнос новой книги ненавистного редактору писателя (неприятеля еще по университету), никак не лез в голову.
  
  "Хам! - мысленно возмущался Иван Иванович (назовем его так). - Мало я ему влепил! Вот же сволочь! Как его, мерзавца, фамилия?.. Ага, Сурмач... Василий Сурмач. Ну и лады... - помозговав так, он достал из верхнего кармана пиджака твердый блокнот и занес подлую фамилию молодого поэта в черный список. - Ты у меня попляшешь!"
  
  Но и это не успокоило Ивана Ивановича. Подмывало пойти к кому-либо из своих коллег и невзначай, за разговором, посетовать на наглую самоуверенность молодых борзописцев, как пример привести случай с Василием Сурмачем. "Неслыханная подлость! Обозвать классику дерьмом! - несмолкаемо бурлила душа бывалого редактора. - Сгною, ей-богу, сгною эту сволочь". Нет, определенно, надо было с кем-то поделиться...
  
  Иван Иванович уже было придумал пойти в отдел критики, вызвать кого-либо в курилку, а там и завязать беседу... Как ему действительно дали прикурить - только в другом месте и иным способом.
  
  Звонил главный редактор. По ледяному, неблагосклонному тону Винцеся Павловича, которым тот вызывал Ивана Ивановича зайти к себе на минутку, тот заподозрил недоброе.
  
  Кабинет главного редактора, не в пример отделу поэзии, был светлым, опрятным и свежевыкрашенным. Здесь даже стоял добротный кожаный диван для посетителей, на полу лежал ворсистый ковер.
  
  - Ну что, брат, - встретил редактора отдела поэзии главный, мужчина примерно такого же возраста, но одетый с иголочки, дородный, плечистый, с львиной, чуть тронутой сединою, шевелюрой, - как у нас с рукописью Темрашевича? - (Он назвал имя писателя, о творчестве которого было принято высказываться только посредством высоких эпитетов.)
  
  - Нормально, Винцесь Павлович, - замялся редактор, та как на самом деле к рукописи еще не приступал, - начал, но навалились дела разные...
  
  - До завтра осилишь? - проникновенно засматривая подчиненному в глаза, спросил главный.
  
  - Нет, что вы! - ужаснулся Иван Иванович. - До завтра никак не управлюсь.
  
  - Как не управишься! - недобро побагровел Винцесь Павлович. - Вот тебе и на! Что ж ты меня подставляешь?! Да Темрашевич завтра к нам заглянуть решил, уже с неделю интересуется...
  
  - Понимаете... - замямлил Иван Иванович. Он как-то сгорбился, сжался и стал еще ниже своего маленького росточка. - Сперва корректуру вычитывал, номер же, сами знаете, надо было в типографию неотложно сдавать. А уже и следующий на носу...
  
  - Так ты не смотрел?! - грозно вытаращился на него главный редактор. - Ты, видать, одурел, дружище. Да черт с этим номером! Зачем мне не доложил, я б твою корректуру нашел, кому сунуть! Почему ты меня подводишь, спрашиваю? Не смотрел? Говори честно!
  
  - Не смотрел, думал сегодня начать и кончить, - понуро склонил голову Иван Иванович.
  
  - Ну, удружил ты мне, человече, вот спасибо! - ошеломленно смотрел на подчиненного Винцесь Павлович. - Ты, может, не отдаешь себе отчета в происходящем, уважаемый? Так растолкую. Так объясню тебе, непутевая твоя душа, кто есть Темрашевич. То напомню тебе, - главный перешел на шепот, что книга моя в его издательстве к печати готовится, что, между прочим (так, для общего развития), и твоя повесть в журнале, где Темрашевич второй человек, вылеживается. Ты, брат, меня не уважаешь, так хоть о себе побеспокойся.
  
  - Да Павлович... - несмело попробовал оправдаться Иван Иванович.
  
  - Ты хоть о себе потревожься, - не слушал его "главный". - Потому что без Темрашевича ты никто - ноль пузатый... Раз в год человек поэму принес, попросил напечатать к своему юбилею, а мы его вот как привечаем!
  
  Вдруг начальника осенило:
  
  - А ты часом не под мухой?! Что-то нос у тебя всегда, как на морозе, что-то ты вечно помятый...
  
  - Винцесь Павлович, - укоризненно посмотрел на него подчиненный, - обижаете... - но почему-то покраснел и отвел взгляд в сторону.
  
  - Смотри, доиграешься! У меня на тебя здесь, - Винцесь Павлович снова понизил голос и похлопал по щиту секретера, - компромата достаточно. Я же могу чему-либо и ход дать... так сказать, законный. За сто жалоб у меня на тебя накопилось! Зачем, например, молодых оскорбляешь? А?!
  
  Иван Иванович стоял, рассматривая что-то на полу.
  
  - Я, конечно, понимаю, что наш журнал не для молодых литераторов, но всему есть свой предел! Вот, к примеру: "...вам только дынями торговать", "...плугом писано", "...жалуйтесь хоть черту лысому" - это не твои слова? - лукаво сощурился главный и уже чуть мягче добавил: - Смотри, шали да знай меру! А рукопись Темрашевича мне послезавтра (так как до завтра это, пожалуй, нереально) - на стол! А его упрошу денек обождать. Ясно тебе, Иван Иваныч?
  
  - Ясно-ясно! - обрадовался близкому окончанию разборки подчиненный. - Все в лучшем виде сделаем, сейчас же и приступаю.
  
  - И поправляй только очевидные ошибки и ляпсусы, остальное не трогай - не любит! - строго предупредил Винцесь Павлович.
  
  - Известное дело! - нескладно подмигнул Иван Иванович. - Не первый раз замужем.
  
  - Помогай тебе Бог, - попрощался с подчиненным главный и взялся за служебные бумаги.
  
  "Чтоб ты позеленел!" - злился про себя редактор, выходя из кабинета.
  
  В коридоре, когда Иван Иванович подошел к двери своего кабинета с искренним намерением взяться за работу, его окликнули.
  
  - Иваныч, ты? - долетел с противоположного конца мрачного безоконного прохода знакомый голос.
  
  Это был Михаил Язепович Бодайский, человек, который по своей литературной харизме не намного уступал Темрашевичу и свободно открывал буквально все редакционные двери. В их журнале Бодайский числился литконсультантом. Сейчас он стоял у двери захудалого отдела общественной мысли и настойчиво звал к себе Ивана Ивановича:
  
  - Идем со мной, Иванович, разговор есть!
  
  - Извиняйте, Михаил Язепович, - воспротивился пожилой редактор, - дел по горло, только что сам главный нагрузил...
  
  - На минуточку, Вань, на одну минуточку, - делал Бодайский из полутьмы заговорщицкие жесты. - Тут и для тебя интересная новость есть...
  
  - Ай, Язепыч, видит Бог, в грех вводите.
  
  - Ну-ну, давай быстренько, - продолжал уламывать редактора Бодайский, который уже отомкнул дверь кабинета и был только на полкорпуса снаружи. - Не пожалеешь...
  
  Редактор взглянул на часы: начало шестой - конец рабочего дня. Он вздохнул, проверил, замкнута ли дверь своего кабинета, и поплелся по рукаву коридора к отделу общественной мысли.
  
  Лишь только Иван Иванович очутился внутри кабинета, Бодайский мгновенно затворил за ним дверь и замкнул их на два оборота ключа. Ключ опустил в карман. Затем он так же решительно задернул непроникающие шторы широкого окна, выходящего на центральную улицу города, включил слабую настольную лампу, сел.
  
  - Присаживайся, ноги для дороги, - предложил заслуженный писатель республики своему менее значительному приятелю.
  
  О внешности Михаила Язеповича мы можем, пожалуй, сказать только то, что был он очень похож на главного редактора - Винцеся Павловича, лишь чуть более дороден, молод и подвижен. Бодайский занимал весьма высокую должность в Союзе писателей, его книги не переводились на полках книжных магазинов, а пьесы не сходили со сцен театров. К тому же как человек активный, он входил в руководства многообразных общественных организаций, консультировал едва ли не все литературные редакции города, принимал участие в разных выездных мероприятиях Союза писателей. Он имел многодетную семью, внуков, современный автомобиль, дачу... И тем не менее, это был постоянно неудовлетворенный, неуемный в достижении недостижимых целей, почти несчастный человек.
  
  Вот и сейчас он, обманом заманив в пустой кабинет кроткого Ивана Ивановича, уже установил в центре стола выпуклую бутылку "Наполеона" и копался в ящике - искал более-менее чистые рюмки.
  
  - Язепыч! - взмолился редактор отдела поэзии. - Что ж вы со мной делаете! Мне ж только-только главный шею мылил, мне сегодня работать и работать...
  
  - Свет хрустальной зари-и, свет, над ми-иром встаю-ющий... - не взирая на протест приятеля, хорошим баритоном напевал Бодайский. - Где же это рюмка голубенькая моя завалилась, черт подери?.. А! Вот, вот она, миленькая. Только протру ее сейчас. - Он извлек из наружного кармана шикарного пиджака белоснежный платок и занялся рюмкой, рассматривая ее на свет лампы.
  
  - Вино, видать, тут без меня пили, поганцы! - заключил Бодайский. - Ну да немного протер.
  
  - Михаил Язепыч, я только пригублю, - как мог защищался Иван Иванович. - Вы ж наши строгости знаете...
  
  - Давай у меня без капризов! - Язепович уже откупорил добротную бутылку и наполнял рюмки дорогим напитком. - Пожилой человек, внуков имеешь, а ломаешься, как красна-девица.
  
  - Какое там "ломаешься", Язепыч! - ныл редактор, принимая рюмку от приятеля. - Главного сам Темрашевич своей рукописью удостоил, а тот, известное дело, на меня перевалил. Да на весь кисель до завтрашнего вечера дал сроку.
  
  - Вот напугал! - крякнул Бодайский от крепкого коньяка, спохватился и полез в свой дипломат за лимонами; начал их неаккуратно резать тупым ножом и класть на заскорузлую тарелку. - Настращал ты меня, брат, Темрашевичем. Подождет! Небось и так печатает, сколько душа пожелает. Совсем он, между нами говоря, - Язепович подморгнул приятелю, - под старость с рельсов поехал. В мае что-то накропает, сам даже толком не прочтет, а уже по редакциям эту сырость распихивает. И в июне, ишь ты, уже отшлепана его писанина. Этакий фокус-покус! Да мало того, подписывается под каждым стишком: май нынешнего года. А на мой взгляд, печатаешься ты, грешная душа, без очереди, так хоть молчи про это, таись... Чтобы не вызвать раздражение у других. Верно я говорю, Иваныч, или нет? - осовелый от первой же рюмки, благодушно глядел на щуплого собутыльника Бодайский.
  
  - Угу... - мямлил тот. Ему очень не хотелось ляпнуть по пьяному делу лишнего.
  
  - Это ж дураку последнему понятно, - продолжал провоцировать редактора Михаил Язепович, - что стихам, как вину, выстояться надо, полежать. Глядишь, и подправиться что-то, и ляпы там разные, несуразности обнаружатся... А этот Богом себя возомнил: сегодня начеркает там что-то с бодуна, а завтра - шмыг во все центральные газеты со своими бреднями, дескать, читайте, пока я добрый... И, главное, ни на минуту не задумается, болван, хотим ли мы его читать. Правильно, Иваныч? - опрокинув вторую чарку, толкнул в плечо Ивана Ивановича житель литературного Олимпа.
  
  - Ну, в определенной степени... - как бы соглашался и как бы не соглашался с ним редактор. Неприметно для себя он опустошил вторую рюмку и уже принимал из рук словоохотливого Бодайского третью.
  
  - Так и я толкую, - несвязно говорил привычно опьяневший Язепович, - осточертело все это, о как осточертело! - он взмахнул рукой поверх головы. - Тужишься тут всю жизнь, из сил выбиваешься, барахтаешься в этой постылой мышиной возне, а конечный всему итог - гроб да пласт земли сверху. Эх, давай рты прополощем.
  
  - А я эту еще не выпил.
  
  - Допивай!
  
  Иванович сморщился и выплеснул в рот очередную порцию "Наполеона".
  
  Бодайский освежил рюмки. Разомлелый от предыдущих доз редактор уже не сопротивлялся.
  
  - Вертишься, чтоб оно все сгорело, ночей не спишь, - говорил дальше столп отечественной литературы, - а тут так, бывает, отблагодарят за доброту да ласку, что волком выть хочется...
  
  - Ага, - поддакивал Иван Иванович, - вот у меня сегодня случай вышел...
  
  - Так отблагодарят, - перекрывал его своим наболевшим Бодайский, - что свет белый адом покажется. Слышишь, брат, что сынок мой, глаза б на него не глядели, отчебучил!
  
  - Это который? Григорий? - заинтересовался редактор.
  
  - Какое там Григорий! Федька, пустая его душа, младшенький мой. Шельма! - вдруг вскрикнул Михаил Язепович и бахнул кулаком по столу. - Сызмальства перед ним стелились: тю-тю-тю - конфеточку, сю-сю-сю - игрушечку; велосипедик новейший хочется - на! мотоцикл - на! машину - на, бери! Всё на блюдечке ему, готовенькое, пережеванное подавали. Говорил же супруге - испортим парня. Да где там: "Ой, какой красивенький мальчик! Ой, Феденька..."
  
  Всхлипнув, Бодайский стыдливо нагнул голову, схватил бутылку, наполнил свою рюмку и резко выпил: унял слезу.
  
  - Ты же, Вань, знаешь, сколько я зарабатывал при Советах. Каждый год новую книгу издавал! А еще - переиздания, а еще - переводы! Ни в чем детям отказа не было. Двух дочек замуж выдал. Гришу женил. Да всех квартирами обеспечил. А этого, ишь ты, не успел - перестройка громыхнула. Так и тут мы ему навстречу пошли. У меня же четырехкомнатная была в правительственном доме - за семьдесят квадратных метров. Разменял! Жилье свое, где годы мои лучшие прожились, разделил ради этого охламона на двух- и трехкомнатную. С доплатой, конечно. По его милости с женой теперь не в центре живем, а так - у черта на куличках. А все почему? Женился, дурья голова, в двадцать лет и к нам привел свою цацу. А у них, молодежи, теперь сам знаешь какая любовь!
  
  - Скверная нынче молодежь, вот у меня сегодня... - силился вклиниться в говорение собутыльника редактор.
  
  - Ой, Вань, какая скверная! - оборвал его несчастный глава семейства. - Полюбятся пару ночей и уже в ЗАГС шпарят. Инфантилы! Короче, не ужился он с женою: с первых же дней - скандал за скандалом! То Федька из дому уходит, то она к своим родителям бежит. Только помирятся, как снова - дебош, гвалт, драка! А тут еще этот ирод задумал меня попрекать: ты виноват, это из-за твоего властолюбия мне жизни нету, не можем мы жить с тобой под одной крышей! Ей-богу, как баба целые дни скулил. А сам, кровосос, хоть бы копейку за жизнь заработал! Тут и жена, дура сердобольная, пилить меня подключилась: разменивай да разменивай квартиру. Терпел я так с месяц, а потом махнул на все, глупец, и занялся разменом. Век себе не прощу!
  
  Бодайский дрожащей рукой наполнил рюмки.
  
  - Ну, чтоб мне Бог хоть под старость разума дал!
  
  Выпили.
  
  - И что ты думаешь? Сколько пожили они в той роскошной, на тридцать сем метров, двухкомнатной? - скорбно спросил у приятеля Язепович.
  
  - Откуда ж мне знать? - осторожно, дабы сильней не рассердить горемычного отца, промямлил Иван Иванович.
  
  - Два месяца! - сделав страшные глаза, вскрикнул Бодайский. - И главное ж так подло, так вероломно мне свинью подложили! Как серпом по одному месту, сволота, полоснули. Вчера под вечер заявляется мой дорогой сынок пьяный вдрызг и сообщает, что жить у меня будет. Когда разобрались: стерву свою он уже две недели как выгнал, а квартиру продал - за карточный долг рассчитался. Вот мразь! Этакого заворота и в самом ужасном детективе не прочитаешь! У супруги сердечный приступ случился. "Скорую" два раза вызывали. Видит Бог, кабы не жена, я б этого мерзавца на улице ночевать оставил. Ее жалею!
  
  Сочувствуя горю многострадального отца, два раза бегал тем вечером за водкой в ближайший магазин Иван Иванович. Около двух часов ночи доставил он на такси беспамятного Бодайского домой - на опеку вконец изнервничавшейся супруги.
  
  Лишь в три часа, тихонько отворяя дверь собственной квартиры, вспомнил редактор об окаянной рукописи Темрашевича. "Меня выгонят с работы, - шевельнулось в одуревшей от выпитого голове. - Пронеси, Боже.
  
  
  
  (продолжение следует)
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"