Сотников Борис Иванович : другие произведения.

Взлётная полоса,ч2.Слепой полёт, 1/3

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:

 []

Для себя жить - тлеть,
для семьи - гореть, а
для народа - светить.
(русская пословица)

Если я не за себя,
то кто же за меня?
Но если я только за себя,
зачем я?
(из Библии)
1

Ранним утром 18 экипажей под командованием майора Петрова спокойно взлетели в воздух с аэродрома Кода и взяли курс на Баку. И хотя не выспавшийся капитан Капустин, глядя в полученную карту метеорологической обстановки, сообщил, что на всём маршруте стоит ясная погода, после пролёта Кировабада обе группы бомбардировщиков встретила возникшая ночью гроза, вставшая чёрной, посверкивающей молниями, стеной.
Первую девятку вёл сам Петров. Увидев впереди дымящиеся тучи, он перевёл эскадрилью в крутой набор, чтобы пройти выше грозы и тем избавить себя и лётчиков от страшного риска попасть в грозовую облачность. Сикорский, который вёл вторую девятку, принял иное решение - идти вниз, под облака. И с хода врезался в тёмный грозовой ураган, о силе которого даже не подозревал, полагая, что легко проскочит обыкновенный летний дождь, вероятно, местного образования, если о нём не знали метеорологи. Но гроза шла с моря, с тропическим, небывалым в этих краях, ливнем. Она развалила эскадрилью Сикорского на звенья в первую же минуту. Воздушный шторм швырял 20-тонные машины вверх, вниз, в стороны с лёгкостью всесильного великана. Боясь столкнуться, лётчики увеличили интервалы, и сразу стало трудно держаться в строю: ведущие едва виднелись в чёрном тумане.
Русанов изо всех сил старался не потерять из вида машину командира звена. Резко работая рулями и газом, он мгновенно вспотел. Ураганные вихри продолжали бить то под одно крыло, то под другое, да с такой чудовищной силой, что, казалось, машина вот-вот перевернётся. Она резко накренялась и вспухала, а потом так же резко валилась вниз, на ведущего. Вспыхивали страшные, слепящие молнии - совершенно рядом.
- Алексей! Правый ведомый оторвался! - закричал Лодочкин в страхе, потеряв из вида второго ведомого.
Русанов не отозвался: о ведомых должен думать командир звена, его забота. Лицо у него казалось тёмным даже в свете молний - некогда было вздохнуть, не то что отвлечься. Уже дважды чуть не столкнулись: грозовым вихрем машины швырнуло прямо навстречу друг другу. Как оба успели среагировать, он и сам не мог теперь объяснить. Успели, и всё. Значит, счастье, фортуна - судьба.
Однако ведущий всё снижался, пытаясь выскочить из облаков на свет, но до самой земли дымились, лохматились тучи. Вдруг тряхнуло так, что показалось, бомбардировщик разваливается на части. А в следующую секунду чёрное небо вспорола немая молния - грома из-за гула моторов слышно не было, и от этого было ещё страшнее. А через несколько секунд по остеклению кабины резко забарабанили ледяные осколки - град! И тут ведущий влетел снова в черноту облачности, и Русанов, шедший за ним, потерял его, и дал моторам полный газ, чтобы уйти вверх, от столкновения. Моторы взвыли, и машина, вздыбясь от рывка штурвалом на себя, тяжело полезла в набор. Теперь Алексей смотрел только на прибор авиагоризонта и слушал, что говорили по радио другие лётчики.
В эфире, словно гроза, бушевал разноголосый мат. Из выкриков Алексей понял: рассыпались уже все 3 звена, все 9 лётчиков перешли на хаотический, индивидуальный полёт. Возникла угроза многочисленных столкновений в облаках: лётчики не видели друг друга, каждый шёл своим курсом, кто снижаясь, кто уходя в набор высоты. За решение идти под облака Сикорского надо было бы повесить, четвертовать. Но его никто не видел, а только слышали лающие испуганные команды: "Всем следовать к аэродрому Пирсагат! На посадку!" "Пан", видимо, вспомнил об ответственности и боялся её. Оно и понятно, дальнейший полёт по намеченному маршруту был невозможен, а Пирсагат был где-то рядом, чуть в стороне.
Рискуя жизнью, Русанов вновь пробил облака вниз. Но ведь они могли быть до самой земли, а высотомер показывает высоту относительно аэродрома взлёта: вдруг здесь рельеф местности чуть выше, чем в Коде! И увидев, что других самолётов поблизости нет, перешёл на бреющий полёт. Прибор показывал, что высоты уже нет - минус 150 метров, то есть, как бы летели под землёй, а на самом деле полёт проходил на 10-ти метрах, не больше. Повезло, что местный рельеф был ниже, почти на уровне моря. Но всё равно теперь возникла угроза столкновения с земными препятствиями. Зато было чуть посветлее, хотя и летели в сплошном дожде.
- Штурман, курс на Пирсагат? - торопливо спросил Алексей Лодочкина, следя за землёй впереди.
- Курс - 130. Тут недалеко...
Русанов осторожно стал подворачивать на курс 130. Лил проливной тропический дождь. Стало так темно в кабине, что зафосфоресцировали приборы - как ночью. Неожиданными белыми электросварками продолжали вспыхивать молнии. Когда вспыхнула впереди очередная из них, Русанов неожиданно увидел в её свете тёмный силуэт пологой горы и хватанул штурвал на себя. Теряя скорость, самолёт рывком прыгнул вверх и вскочил в облачность. Если бы не свет молнии, уже был бы другой свет - от взрыва, от жуткого удара о горушку, через которую, кажется, перескочили, миновав тот, потусторонний свет. А может, ещё не перескочили? Не видно же ни хрена!..
В кабине остро запахло мочой. "Неужели Лодочкин?.. Что, испугался, засранец? Да нет, не засранец, а зассанец!"
Сбоку, в свете новой яркой молнии, пронёсся чёрный бомбардировщик. Кто-то из своих, понял Русанов, радуясь тому, что не столкнулся и с ним - метрах в 100 разминулись, а может, и меньше, кто его разберёт в этом кромешном аду.
Из переговоров по радио стало ясно: аэродром Пирсагат не принимал - не было видимости, и дежурный диспетчер посадку не разрешал, боясь ответственности за возможные катастрофы. Шарахаясь друг от друга, лётчики носились над аэродромом на 100, на 70-ти метрах высоты и матерились. 9 самолётов почти одновременно вышли на Пирсагат и все запрашивали Сикорского, треклятого своего "Пана", никудышного командира: что делать, куда следовать ещё и на какой высоте? Командир эскадрильи молчал.
- Ты что, говна в рот набрал, так твою мать?! - заорал на "Пана" кто-то, не называя своего позывного. В любую секунду могли начаться катастрофы, это понимали все.
Русанов, смотревший на землю через нижнее остекление в полу, увидел, что Лодочкин поджал ноги и сидит на своём парашюте, боясь притронуться ногами и руками к чему-нибудь металлическому. "Вот, дурак! - подумал Алексей с изумлением. - Боится, что убьёт молнией. А что разобьётся о землю, если погибну от молнии я, этого не понимает! И матчасти не знает, остолоп! На каждом самолёте есть токоотводящее устройство..."
Внизу промелькнула запенённая береговая черта моря. Русанов немедленно начал разворачиваться на 180 градусов и выпустил шасси. Остекление кабины по-прежнему заливало дождём, и в кабине было по-прежнему темно.
- Ты что?! - закричал Лодочкин. - С ума сошёл?! А если горка опять - не успеешь отвернуться, маневренности не будет!..
- Буду садиться! - твёрдо сказал Русанов, не оборачиваясь.
- Без разрешения? Не видно же ничего, разобьёмся!
- А ты - не каркай! Кто гроба не видал, тому и корыто в диво!
Лодочкина покоробило: "Подумаешь, герой! Бравада дурака, не понимающего опасности..." Но проявлять свои чувства не стал: в одной кабине летят, нельзя его заводить. Поэтому только спросил:
- Как же ты будешь садиться? Ни черта ж не видно!
- Я засёк, где полоса. Найду!
И он нашёл её, эту треклятую полосу. А Лодочкин её стал различать в дожде только уже "на прямой", когда высотомер показывал 30 метров. Позавидовал Русанову: "Всё-таки у лётчиков есть интуиция..."
В тот же миг на землю обрушились такие потоки дождя, что серая полоса мгновенно в них растворилась. Лодочкин протянул руку к пульту шасси, чтобы поставить на "убрано" и закричал:
- Уходи на второй круг, разобьёмся!
Не оборачиваясь, Русанов ударил штурмана по руке:
- Заткнись! Смотри вперёд: там кто-то садится уже!..
Лодочкин обмер: "Хорошенькое дело! Тот сядет, может, с недолётом, а мы - с перелётом: и хлоп на полосе друг в друга, и кусков не останется после взрыва!.." - Он неотрывно смотрел теперь вперёд, смутно угадывая в дождевой пелене силуэт самолёта. Русанов шёл прямо за ним, и потому их машину подбалтывало взвихренной струёй воздуха от переднего бомбардировщика.
"А если тот, передний, ошибся и идёт не на полосу?" - в ужасе успел подумать Лодочкин. Но самолёт впереди уже "закозлил" по земле и тотчас же закозлили и они, громыхая железными решётками полосы, а не земли и не бетонки. Сердце от радости тоже запрыгало, как самолёт, и мысли были уже весёлыми: "Сели! Живы! Пусть другие теперь думают и переживают, а для нас - кончилось. Вот только обоссался, ну, да как-нибудь скрою..."
Видимости не было и на земле. Но Лодочкину было уже так хорошо, что он простил Русанову и его "заткнись!", и удар по руке. И даже подумал, что Русанов, в общем-то, неплохой парень и лётчик, пожалуй, зря он на него Озорцову. Лодочкин в эти секунды был добр ко всему миру, ко всем на свете, и его плоский утиный нос весело морщился, губы распустились в улыбке.
Русанов зарулил на аэродромную стоянку истребителей и, выделяясь там над маленькими "Мигами" своей громадиной, выключил моторы. Стало тихо и хорошо. Алексей с любопытством разглядывал белодюралевые реактивные истребители, похожие в профиль на армейский сапог. "Живьём" он их ещё не видел, только на картинках раньше. "Мигами" снабдили в первую очередь истребительные полки, охранявшие государственные границы. Пирсагат был в 200 километрах от границы с Ираном. Алексей подумал: "Поэтому и посадочная полоса тут железная - чтобы в любое время года можно было взлететь и сесть, если нарушат воздушную границу".
Лодочкин сидел и прислушивался к шуму дождя, который свободно доносился теперь к ним через форточку, раскрытую лётчиком. Вдруг над головой ударил такой сильный гром, что, показалось, разломилось чёрное небо, раскраиваемое ослепительными зигзагами молний. На землю обрушивались тысячи тонн воды. Шёл ливень, каких Лодочкин ещё не видал в своей жизни - жутко было смотреть. А ведь в воздухе находились ещё самолёты!.. И оттого, что кто-то был ещё там, наверху и мог погибнуть, Лодочкину тоже стало хорошо: он-то - уже спасён, сидит на земле!..
От этой тихой радости вспомнилось: перед самым отлётом подходил к нему капитан Тур. "Вареник" его отвис, улыбался:
- А для тебя, Лодочкин, у меня приятная новость: будем принимать в партию.
- Спасибо, товарищ капитан!
- Я лечу в кабине с Петровым: назначен замполитом в его группу. Взял твоё "Дело" с собой. Так что тянуть с этим больше не будем. Когда прилетим - Дотепного там не будет - сразу и оформим на первом же партсобрании. Ну, а что нового с твоим отцом?..
- Да всё ещё тянется следствие.
- Ничего, - успокоил Тур. - Мы успеем, я думаю, раньше. Чистой будет твоя анкета!
Тур дружески взял Николая там, возле самолёта, под локоть и отвёл в сторону. Понизив голос до интимности, продолжил:
- Ты меня знаешь: шкуры я ни с кого не драл и не деру. Начальству - о чём попало, не докладываю. А Петров - он хорош только в воздухе, а на земле - мягкотел. Начнут его там подводить наши "гусары".
- Да ну-у, что вы!.. - запротестовал было Николай. Но Тур перебил:
- Ты слушай меня, слушай. Не отвлекайся... Учения, на которые мы все летим, будут приближенными к боевым. Дел у старика - будет там невпроворот. Вот поэтому я и назначен к нему в помощь. А что я смогу один? Нужны и мне помощники. Мне ведь тоже за всеми не уследить. Хотя бы пару толковых комсомольцев... Чтобы заранее знать, где там намечается дружеская выпивка или ещё что. Не для докладов, конечно! А так... Посоветуемся между собой, как быть, чтобы ребята глупостей не наделали. Может, и пропесочить кого-то придётся, если наших советов не будут слушать. Так это ж - лучше, если песочить буду я! Ну, а случится, погорит кто - тоже предупредите меня вовремя. Может, успею из грязи вытащить. Всякое в жизни бывает. Иногда можно и выпить, не без того. - Тур засмеялся. - Только надо с умом всё! Договорились?
Это было чуть больше часа назад. В кабину радиста садились как раз техник самолёта Павлов, механик Рябухин и техник звена старший лейтенант Зайцев. Своего транспортного самолёта в полку не было, чтобы доставлять техников в пункты посадок бомбардировщиков, где "черномазые" могли бы приступить к обслуживанию закреплённых за ними машин. Отправлять технарей поездом - не выгодно: лётчикам придётся их долго ждать. Вот и приходилось "возить" своих "негров" и "зайцев" на боевых самолётах. Зайцы эти не были обучены прыжкам с парашютами на случай, если придётся, да и не было для них "лишних" парашютов у начальника парашютно-десантной службы Охотникова. Все знали, что ничего подобного делать нельзя, но закрывали на это глаза, и "зайцы" продолжали летать.
Садясь в кабину, Николай ещё подумал: "А если в воздухе что случится? Значит, из-за техников придётся не прыгать и нам? Хорошенькое дело!.." А теперь вот подумал ещё раз: "Всех нас могло уже и не быть... Если бы не та молния, столкнулись бы мы с той горкой... Ну, не дикость, а! Ведь судьба - штука изменчивая: сегодня повезло, а завтра - тю-тю... Выходит, жить надо тоже с расчётом, а не как угодно будет слепому случаю. Может, списаться лучше на землю? Как Быстрин..."
Русанов отдыхал тоже - куда-то смотрел в форточку. Теперь увидел и Николай: над землёй пронеслись сразу 2 самолёта. Вот их швырнуло, и они опять скрылись в дожде. Сверкнула через всё небо длинная, изломанная молния и тут же, почти следом, ударил раскатистый гром.
"Вот так швыряло и нас, - подумал Лодочкин. - Неужели сегодня кто-нибудь разобьётся? Хорошенькое дело!.."
И тут он увидел на полосе катившийся самолёт. Когда же успел сесть? Прямо вывалился из дождя. За ним другой, третий...
Через полчаса приземлились все, кроме двух, и все - без разрешения. Не было только самолётов Сикорского и Маслова, все остальные лётчики почему-то приняли одинаковые решения. "Ну, а эти где? Неужели гробанулись", - подумал Лодочкин. Его мысли прервал радист, вызывавший из своей кабины Русанова:
- Командир! Тут техник звена просится к вам. Можно ему перейти?
- А у тебя, чем ему плохо? - отозвался Русанов, переключив на борту свой абонентский аппарат на внутреннюю связь.
- Его стошнило в воздухе, когда машину швыряло в облаках. Говорит, если б он всё видел, а не сидел тут, как в мышеловке, то этого не случилось бы с ним.
- Ладно, пусть переходит, - разрешил Русанов. И как-то мрачно пообещал: - Тут - всё увидит!.. Неизвестно ещё, что лучше: видеть или блевать?
Через минуту 40-летний техник звена Зайцев, маленький и юркий, перекочевал по верху фюзеляжа из кабины радиста к лётчику и штурману. Садясь на пол рядом с сиденьем Русанова, пожаловался:
- Не полечу больше зайцем, хватит! Пусть транспортный самолёт выделяют, как в других частях.
Русанов мрачно пошутил опять:
- Так вы же - Зайцев! А транспорты - для Дристуновых. - Он достал из кармана папиросы, спички и осторожно закурил, держа папиросу в кулаке и выпуская дым в форточку. От его спины, заметил Лодочкин, шёл пар, как от беговой лошади. "Интересно, - подумал Николай, - о чём он сейчас думает?"
Минут через 20 ливень прекратился, небо очистилось, и командир первого звена, принявший на себя командование вместо Сикорского, приказал запускать моторы и выруливать для взлёта. Ни "Пан", ни "Бык" так и не прилетели. Наверное, что-то случилось - не мог же командир эскадрильи бросить своих подчинённых, рассудили лётчики, выруливая на старт. Со стороны моря быстро неслись последние тучи, оставляя за собой радостную, слепящую солнцем, голубизну неба.


Не успела севшая группа набрать после взлёта и 400 метров, как затрясло над морем правый мотор на самолёте Русанова. Трясло так, что на приборной доске мотались все стрелки в приборах. Если бы такое случилось час назад в облаках, катастрофа была бы неминуема. Да и в настоящий момент спасло положение только то, что была уже высота и успели убрать шасси.
Русанов сбавил правому мотору газ, но тряска не прекратилась. Тогда техник звена Зайцев, летевший без шлемофона, приподнялся и прокричал Русанову возле самого уха, прикрытого наушником:
- Сухарик винта сломался! Выключай совсем!..
Русанов понял, если не выключить мотор, неуравновешенный момент от одной лопасти винта, вставшей во флюгерное положение, разобьёт все цилиндры двигателя и вспыхнет пожар. Да и тряска, мешавшая пилотировать, не прекратится. Выключив мотор аварийным способом, покрываясь испариной и чувствуя, как сухо стало во рту, Алексей стал передавать в эфир:
- 274-й! Я - 275-й, отказал правый мотор, перехожу на одиночный полёт!
- Вас понял, идите на вынужденную! - ответил ведущий.
- Куда? - с обидой в голосе спросил Русанов, оглядываясь на покинутый аэродром, который снова заволокло тучами, идущими с юга. Словно в подтверждение его догадки в эфир ворвался мощный голос диспетчера с аэродрома Пирсагат:
- Я всё слышал, ко мне на одном моторе нельзя: снова гроза! Как поняли?
- Поня-ял!.. - уныло отозвался Русанов.
Ведущий, видимо, оценив его положение, посоветовал:
- 275-й, топай тогда на точку назначения, ближе ничего нет!
Русанов и сам понимал, что нет, одна вода впереди, до самого Апшерона. Хорошо советовать - "топай", а каково это - 150 километров на одном моторе! Высоты - считай, что нет. Второй мотор - старенький, сразу начнёт перегреваться от повышенной нагрузки, а внизу - море, не сядешь. И вообще летать на одном моторе - сахар, что ли? Вся нагрузка ляжет теперь на левую ногу, чтобы удерживать самолёт от разворота вправо. А это - усилие килограммов в 50: надо давить левой ногой на педаль - "от себя", до прекращения разворачивающего момента, и так удерживать до самой посадки. А долго ли человек может выдержать такое напряжение? И высота уже всего 300 метров...
Насколько было можно, Русанов снял нагрузку с левого руля поворота триммером. А чтобы не терять высоту, увеличил левому мотору газ, и так "потопал". И всё же тяги одного винта не хватало. Алексей сразу отстал от ведущего и понемногу начал терять высоту снова. Увеличить работающему мотору обороты ещё - значило перегреть его, а потом утюгом булькнуться в море.
Стрелка, показывающая температуру головок цилиндров на левом моторе, неумолимо ползла к красной черте: мотор грелся. Русанов уменьшил обороты. Стрелка медленно отступила назад - мотору стало полегче. Зато вариометр начал показывать спуск: машина теряла высоту.
Эскадрилья, ушедшая вперёд, скрылась над морем за горизонтом - будто на горизонте коснулась воды и ушла под неё. Русанова охватила тоска: над головой прозрачная бездонность, и внизу синела вода - густо, близко. Он снова увеличил левому мотору обороты и, глядя за стрелкой температуры, принялся наскрёбывать потерянную высоту. От напряжения его левая нога начала подрагивать.
Стрелка температуры упёрлась в красную черту. Насиловать мотор больше нельзя. Но прежней высоты Алексей уже не набрал - только 280 метров. И вновь пришлось сбавить газ. За 3 минуты полёта было безвозвратно утеряно 20 метров. На стареньком моторе их не отвоюешь назад. А воевать придётся ещё минут 30. Хватит ли до пункта назначения высоты? За 3 минуты - 20, за 30 - 200. Значит, на жизнь останется только 100 метров? Нечего сказать - перспектива! Война пойдёт уже не за метры, а за собственную жизнь. А впереди - Апшерон, который встретит нефтяными вышками, высоковольтными линиями. Есть вышки и на возвышениях, тогда их высота будет и по 70 и по 100 метров. От 100 - отнять 100, что останется? Уйти под горизонт?.. Что этому противопоставить? Искусство лётчика, сказали бы Лосев и "Дед", рассуждал Русанов. А много ли этого искусства у него, не пролетавшего в боевой части и года? Не знал и сам. Но догадывался: с гулькин нос. А если ещё подрастеряться в критический момент, то и без носа можно остаться.
Машина опять снизилась почти до самой воды - на ней стала видна тень от крыльев. Мотор чуть "отдохнул", решает Русанов, и издевается над ним снова: увеличивает ему опять обороты и, заворожено следя за стрелкой высотомера и за стрелкой, ползущей к красной черте на приборе температуры головок цилиндров, скребёт высоту. Первая стрелка медленно, из последних сил тянется к спасению, к жизни, а вторая крадётся к аварии. Левая нога у Русанова мелко дрожит от усталости - прибавлены обороты, прибавилось и сопротивление рулю поворота. Глаза лётчика заливает пот, но тень самолёта всё-таки отодвигается от воды, штормовое море выравнивается, становится гладким. А Русанов всё ещё думает о самолётной тени: "На крест похожа... Вот так, в какой-то момент, можно и не "отойти" вверх от судьбы".
Проклятая стрелка - ползёт к аварии неумолимо. И Русанов затаивает дыхание: может, и стрелка замрёт? Нет - ползёт, залазит на красную черту... упёрлась. Больше нельзя: загорится мотор! А тогда - утюжком: бульк, и даже креста не поставят. Где? Круги на воде, и снова будет гладко. Словно и не было в жизни никого из них, стёрты из памяти. И капитану Озорцову придётся подыскивать себе нового Лодочкина, не личность, а осведомителя - штамп вместо человека.
Русанов сбавляет газ. Высота - 260 метров. Время? Ещё 3 минуты канули в вечность - в море, в небытие. Всё точно, как в аптеке: 3 минуты - и 20 метров надежды долой. Так будет и дальше, пока самолёт не коснётся земли или воды. Тогда сразу наступит конец.
Умом Русанов понимает, паниковать нельзя, ни в коем случае нельзя теряться - в этом теперь их спасение. И чтобы не пугаться, чтобы хватило выдержки, начинает себя подбадривать - пижониться: так ему легче.
Мотор "отдыхает", а самолёт опять тёмным крестом приближается к воде, кладёт на неё тень. Русанов пижонится про себя: "Мы тоже, как тени на качелях: вверх - вниз, вверх - вниз! А верёвки от этих качелей держит в своей руке Костлявая. Это она раскачивает нас, Коленька-стукачок: вверх - вниз, вверх - вниз. Неизвестно только, когда разожмёт фаланги-пальцы". И тут до Русанова доносится голос Лодочкина:
- Ну, как, Лёша? Долетим?..
Алексей не отвечает ему, продолжает пижониться: "Какой ласковый голос у суки! Как у барашка на бойне. Небось, обмочился опять, дристун!.."
- Долетим, спрашиваю? Чего молчишь?..
- До воды, что ли? А как же: пешком не получится!.. Долетим.
"Заткнулся, говно такое! Молчит. Знал бы, как дрожмя дрожит у меня нога, обосра... бы! Вот не выдержу, отпущу ногу, чтобы не мучилась, и перевернёшься ты, гад, сразу через правое крыло прямо в зелёные волны! "Бочка" над самой водой. Высший пилотаж перед смертью, сука! А то сидишь тут, прохлаждаешься, когда другие потеют, да ещё идиотские вопросы задаёшь!"
Да, когда Русанов пижонится, лететь ему легче. И он непрерывно говорит себе, говорит - любое, что подвёртывается под руку: "Вот техник - фамилия Зайцев, а держится: в стеклянный пол смотрит, на воду и тень от нас. Я - тоже мужественный: смотрю только вперёд, в будущее. Нет, это не мужество - оптимизм во мне играет. А вот стукачок наш - только и думает: дотянет наш единственный мотор или нет? На другое он не способен, потому что ему не разъедает глаза солёный пот. Воистину: летит на чужом горбу в рай!.."
Вода уже близко - вот она! Русанов даёт отдохнувшему мотору газ, тянет штурвал на себя, и самолёт отходит от моря вверх - медленно, но отходит. В жизнь! Потому что левая нога всё ещё трясётся в такт самолётной вибрации - пусть, как у паралитика, но трясётся - а это и есть живое ощущение, борьба, которая ещё не окончена. Русанов мстительно улыбается и, чтобы попугать дристуна, даёт ошпаривающую команду:
- Надуть спасательные жилеты! Приготовиться к приводнению!..
Подействовало даже на самого себя. Тоже открыл свободной рукой на груди колпачки с двух резиновых трубочек и, угнув голову, скосив глаза на пилотажные приборы, начал надувать свой большой и неудобный жилет из красной, заметной на воде, резины. Пока надувал и завинчивал колпачки, сделался мокрым, как банщик в серной бане в Тбилиси: капало с подбородка, носа, бровей. Пижонился: "Тяжёлое это дело - массаж на мокром клиенте. А лететь на одном моторе, кацо, ещё тяжелей, попробуй когда-нибудь!"
- Лёша, что, будешь садиться на воду, да?
- Ага. Искупаемся под водой, и полетим дальше. Ты - как всегда, на чужом горбу, в рай.
- Там же волны какие! Накроет!.. - предупредил Лодочкин своего лётчика, не обижаясь на слова о "горбе".
Русанов замечает, как смотрит на него техник, лицо у того белое, не лицо, а маска из гипса. Алексею становится не по себе: "Зачем соврал про посадку на воду? У техников нет ни парашютов, ни жилетов. Вот, дурак-то! Совсем забыл про них, а теперь, выходит испугал насмерть своей дурацкой шуткой". Но каяться вслух Алексею некогда, ему начинает казаться, что не выдержит больше нога, и садиться на воду всё-таки придётся. "Так что, выходит, не пошутил, - думает он, прикидывая, как надо садиться на воду: - Вдоль волн. Ни в коем случае не поперёк! И нос перед приводнением задрать повыше... На жилетах - плавать по очереди с техниками".
Русанов нажимает на кнопку радиостанции и передаёт своему ведущему:
- 274-й, я - 5-й! До Апшерона, вероятно, не дойду, буду садиться на воду возле береговой черты. Передайте на "точку": если через полчаса не прилетим, пусть обеспечат поиск экипажа вертолётами!
- 275-й, я - четвёртый, вас понял, сообщу, - откликнулся ведущий могильным голосом.
Русанов переключился на внутреннюю связь, хотел пожаловаться, что устала и не выдерживает нога, но увидел опять лицо техника и промолчал. Зайцев смотрел на него преданно, по-собачьи, будто лётчик был для него не лётчиком, а Иисусом Христом, от которого зависело, перейти им по морю сухими или нет. Видеть его лицо Алексею невыносимо, и он переводит взгляд на проклятую стрелку. Однако на душе стало ещё невыносимее: стрелка двигалась к красной черте, пульсируя в такт ударам его сердца. Уже на черте... И тут Зайцев приподнимается и кричит:
- Я не умею плавать!..
- Жить захочешь, научишься! - грубо, со злом отвечает ему Русанов и отворачивается. "Му..к! - думает он о Зайцеве. - За 40 лет научился только водку пить, да детей делать, а плавать за него - должны ангелы!"
Высота - 240. Стрелка - на черте. Русанов сбавляет газ, и его ноге становится, наконец, немного полегче. Жить ещё можно, только нужно чем-то отвлекать себя - пижониться, чтобы не выдать страха перед штурманом и техником, чтобы не увидели его растерянных юных соплей.
Как быстро идёт машина вниз. И как тяжело потом вверх. Вверх всегда тяжело - как в жизни. Вниз - легко. Вот и водичка уже - не ровная гладь, а с горбами волн, с пенными барашками: значит, машина летит совсем низко, можно зацепиться за воду. Тогда каюк мгновенно.
Русанов ждёт. Выдержка, главное - выдержка. Пусть ещё немного отдохнёт нога и мотор. Волны всё ближе, ближе - вот уже клокочущая пена, пора!..
Русанов даёт газ, заставляет напрячься изо всех сил свою ногу и тянет штурвал на себя. Задрав нос, самолёт медленно отходит вверх. Медленно начинает ползти вправо стрелка - к красной черте: в такт с дыханием, биением сердца. Горячо мотору, и Русанов тоже мокрый насквозь. И вообще, он не человек теперь, а комок из сжавшихся нервов и стиснутых зубов. Болит нога, хочется закрыть глаза, чтобы не разъедал их заливающий пот, бросить всё, расслабиться. Тяжело идти вверх. Каждый раз надо преодолевать сначала себя, свою усталость, чтобы потом можно было преодолеть всё остальное.
Опять стрелка на красной черте. Высота? Что на неё смотреть, Алексей знает и так: там всё точно, как на аптекарских весах - минус ещё 20 метров. Нос машины задран, а набора нет - перегрелся и не тянет мотор, его не обманешь, как ногу, пижонством. Техника пижонов не любит, надо опять быть лётчиком, надо снова идти вниз, снова посмотреть на водичку и выдержать. И Русанов сбавляет обороты.
Вот и большая тень опять на воде - слева, сбоку. Значит, снова вода уже близко, рядом. Можно посмотреться, как в зеркало. Только скверное это зеркало, долго смотреть нельзя - зазеваешься. Лучше - вперёд, на пенные, разгневанные ветром, барашки, тянувшиеся до горизонта. Наверное, это красиво, если смотреть с корабля...
- Штурман, сколько до Апшерона?
- 50 километров. Дотянешь, Лёш?
- Если не сдаст и левый мотор.
Русанов следит за барашками на волнах - всё отчётливее они, всё яростнее. Штурвал - не тянул: ждал, когда нога перестанет быть похожей на вытянутый протез, оживеет "мурашками". А вот и вода стала совсем бутылочной, зелёной, как бы не коснуться...
Ух, ты-ы!.. Чуть не опоздал. Зазевайся ещё на секунду, и винт врезался бы в волну, затянул всех в мгновение ока под воду, а вода сплющила бы машину из-за её скорости в лепёшку. Но Алексей успел и штурвал поддёрнуть, и сунуть вперёд сектор газа. Мотор взвыл, ногу залихорадило - машина всем брюхом, медленно пошла от воды, будто ленивая чайка.
Радист закричал:
- Команди-ир! Чуть не зацепились! На воде даже бурун пошёл!
- Ладно, сопи там про себя! Не пугай техников...
Теперь закричал Лодочкин:
- Смотри, нос как задрал! Горизонт - ниже кабины: скорость!..
Русанов ответил и этому:
- Ты что, только увидел? Давно так летим...
- От такого полёта понос можно схватить!
Русанов озлился:
- Лишь бы не донос! Терпи, дристун!
- Ты это к чему? Нехорошо шутишь...
- А я не шучу. Говорю это тебе на тот случай, если не придётся больше. Сам знаешь, в авиации случается иногда - неоконченный разговор...
Лодочкин промолчал. "Заткнулся!" - решил Русанов. А сам думал: "Только бы долететь, не пасть духом теперь... Совсем моя нога... Вот если долетим и сядем, тогда уж можно будет и испугаться по-настоящему - до медвежьей болезни, чёрт с ней, на земле это можно - и горькой водочки можно на радостях выпить".
Прошло 3 минуты, и снова они спустились к воде и чуть не зацепились за разорванный парус баркаса, возвращавшегося из-за бури домой. Рыбаки на нём вытянули шеи - в диво, что самолёт на такой высоте и с одним крутящимся винтом.
А впереди завиднелись уже нефтяные вышки, земля. Апшерон. Там недалеко уже и до аэродрома: перелететь только через полуостров. Но сначала надо долететь до берега...
А подлетели - Бог мой! - холмы, вышки, провода. И через всё это надо суметь "перепрыгнуть". А как? И мотор нагрелся, и нет высоты. Русанов сбавляет в последний раз обороты и начинает снижаться для разгона, словно прыгун, чтобы перепрыгнуть через первую линию вышек и проводов. Смотреть ему теперь приходится и за берегом, и за водой, и за температурой - ничего нельзя прозевать. В набор нужно перейти с таким расчётом, чтобы хватило высоты над высоковольтной линией проводов.
Пора! Алексей плавно берёт штурвал на себя и отходит от самого гребня воды, наползая на пологий берег, переходящий в гряду холмов с вышками и проводами. Пока что самолёт ниже их и идёт в набор параллельно берегу. Поэтому кажется, что набора нет - до земли расстояние не изменяется. Получится ли там, наверху, прыжок через провода?..


На аэродром посадки майор Петров привёл свою эскадрилью благополучно - вернее, это была не своя, не родная третья, которая осталась дома с Лосевым, а "сборная", составленная из самых опытных лётчиков полка для выполнения спецзаданий, которыми будет руководить сам командующий ПВО страны. Заместителем в этой девятке летел у Петрова капитан Михайлов, тоже пилот умелый и опытный. Шли выше облаков, над грозой - пришлось забраться на 8 тысяч метров без кислородных масок у техников. А что делать? Лучше привезти людей в полуобморочном состоянии, но живыми, чем залазить в грозу и погубить всех. Обойти грозу, взяв курс на север, на неприютные хребты Большого Кавказа, где облачность могла не кончиться, было рискованно, обойти с юга - нельзя: Иранская граница. Выход был только один - вверх. Но даже и там, над кучовкой грозовых облаков, и то сильно потряхивало. Но это уже не беда...
Идя над облаками, Петров связался за 200 километров до аэродрома посадки с его наземной радиостанцией и запросил погодные условия: высоту нижней кромки облаков, ветер, барометрическое давление. Получив сообщение, что внизу идёт слабый дождь, а нижний край облаков на высоте 600 метров, Петров понял: на Красноводск, где было ясно, как доложил радист, идти не нужно. Можно садиться, как и планировалось, в Насосной, ливень уже прошёл, хотя облачность ещё полностью не рассеялась.
К аэродрому Насосная Петров привёл свою группу за облаками. Над морем он дал команду своим лётчикам пробивать облака вниз, одиночно, с интервалом в 2 минуты. А под облаками войти в круг полётов аэродрома и садиться.
Через 20 минут после этого вся группа Петрова была уже на земле, и самолёты спокойно заруливали на стоянку. Однако, не успели экипажи собраться возле присланного за ними автобуса, чтобы ехать в гостиницу, как снова пошёл дождь. Группы Сикорского всё не было, и Петров отправился на командный пункт, чтобы узнать, где находится его эскадрилья.
"Вот чучело! - ругался Сергей Сергеич про себя по дороге. - Ну, чего побоялся повести свою девятку наверх? Кислородного голодания у техников испугался? А загнать всех в грозу - лучше, что ли? Связь потерял, звенья - рассыпал! Что же я, не слыхал, какая у них там радиопаника началась!.."
Диспетчер на КП Петрову сообщил:
- 2 экипажа из второй группы подходят к аэродрому!
- А где остальные?
- Пока неизвестно.
Петров спустился с вышки и закурил. "Неужели наделали катастроф? Вот так оправдал я доверие, - размышлял он тоскливо. - На фронте и то не гибли. А тут... Эх, нельзя было доверять эскадрилью этому "Пану", ёж тебя ешь!.."
Из дождя вывалились один за другим 2 бомбардировщика. Увидев слева от себя невысокие горы, начали заходить на посадку. К удивлению Петрова севшими оказались Сикорский и его заместитель. Командиры прилетели без войска. Петров побежал на стоянку - встречать "героев".
- А где эскадрилья? - недобро спросил он вылезшего из кабины Сикорского, и перевёл дух - запыхался.
Сикорский молчал.
- Где эскадрилья, так твою мать?! - заорал Петров. - Ты что, оглох?!
- Не знаю, товарищ майор. Треск сильный в эфире... связь прервалась.
- Ах, ты, дерьмо свинячье! Где эскадрилья, я тебя спрашиваю! Ты - командир или летающее чучело?! Свя-язь!.. - передразнил он.
- Виноват, товарищ майор. Видимо, сели на запасном аэродроме.
- На каком?! В Красноводске?.. Ты - их матюки в районе Пирсагата слыхал?!.
Сикорский молчал. Побагровев, Петров взорвался:
- Ах ты, гад! - Увидев тощего техника, вылезавшего из кабины радиста, Сергей Сергеич закричал ему: - Кошкин! Ну-ка, тащи сюда что-нибудь тяжёленькое. Ключ, ключ на "32" возьми! Надо проверить башку у этого дурака, есть ли там мозги?
Сикорский побагровел тоже:
- Вы бы полегче, товарищ майор!..
- Что-о?! Бросил, сволочь, людей на произвол судьбы и ещё будешь тут мне выё....ться! Почему сам живой до сих пор?! Если хоть один экипаж разбился, и ты - не застрелишься, то пойдёшь под суд!..
Сикорский, переменив тон на жалобный, оправдывался:
- Не мог же я всех привязать к себе! Попали в грозу, видимости - никакой, высоты - тоже...
- Почему для нас всё нашлось? Ты для чего был там: для модели? Где бросил лётчиков, говори!
- В районе Пирсагата рассыпались.
- Почему сам ушёл?
- Виноват, товарищ майор. Думал, дойдут сюда одиночно.
- Тебе - водовозную клячу водить, а не девятки! На фронте - ты остался бы без самолётов и экипажей в первом же вылете. А ещё через пару часов - тебя расстреляли бы! Свои.
- Я тоже воевал... - буркнул Сикорский.
- На "кукурузнике"? Одиночно? Там и оставался бы! А ты - рванул скорее на курсы, шкура! Да разве же помогут шкурнику курсы? Это же для людей - курсы.
Увидев перед собой растерянное лицо Сикорского, Петров устало заключил:
- Ну ладно. Лётчики твои, надо полагать, прилетят как-нибудь и без тебя. А пропадёт хоть один - пойдёшь, сука, под трибунал. Я уже говорил тебе.
Сикорский вдруг заорал на свой экипаж:
- А ну, марш все отсюда!..
- Назад! - скомандовал Петров. Повернулся к Сикорскому: - Пусть слушают, что я тебе говорю. А говорю я - сущую правду. Ишь ты, гордец какой! Ты бы ещё свой орден Невского нацепил!..
Взглянув на всех, Сергей Сергеич милостиво разрешил:
- Можно курить, кто хочет. - И немедленно закурил сам.
Пока курили, дождь стал слабее, а потом и вовсе перестал.
- Пошли на КП! - скомандовал Петров Сикорскому. И решительно бросив окурок в лужу, кривоного зашагал в сторону командного пункта. Сикорский, тоже кривоногий, едва поспевал за ним.
По дороге молчали. Вдруг Сергей Сергеич остановился, вглядываясь вдаль, хлопнул себя по ляжкам:
- Михал Михалыч, гляди: твои?.. Я же говорил, ёж тебя, прилетят, а ты - не верил. Вот они! Летят. Орлы! - Некрасивое мужицкое лицо Петрова расплылось в угольной, перегорелой улыбке. - Не переживай, сейчас сядут...
Небо очищалось, на запад уходили последние тучи. Экипажи из девятки Сикорского один за другим шли на посадку.
- А где 7-й? - обеспокоился Сикорский. - Только 6... - Он побледнел.
- Да ты заране-то - не пугайся, Михалыч, - ободрял Петров. - Где 6, там и 7-й будет. Может, отстал...
- А если... - Сикорский не договорил.
- Не каркай! - не дал Сергей Сергеич договорить Сикорскому. - Прилетит. А то накаркаешь ещё!.. - Но уверенности в голосе не было. - Мне ведь тоже...


Лётчиков из группы Петрова автобус привёз в клуб офицеров истребительного полка, летавшего на "мигах". Отряхиваясь от дождя, капитан Михайлов увидел в глубине сцены темневший лаком рояль и пошёл сразу к нему. Однако инструмент был заперт на ключ. Михайлов обернулся со сцены к залу:
- Товарищи пролетариат! Разве искусство уже не принадлежит народу? Почему какие-то жлобы запирают его на замок?
- Ты же - одессит, "Брамс"!..
Михайлов заулыбался:
- Инструмент предлагают вскрыть? Я правильно понял публику?
- Давай концерт, "Брамс"!..
Продолжая улыбаться, Михайлов театрально отвалил влево ладонь, произнёс:
- Прошу гво`здик!..
Небольшой гвоздик нашли в раме окна. Кто-то выдернул, подковырнув гвоздик перочинным ножом, поднёс Михайлову, положил ему на ладонь. Тот философски заметил:
- Рояль, конечно, не сейф, и мы - не в Одессе, но гвоздик всё-таки необходим. - Подняв гвоздь над головой, он объявил: - Гвоздь программы!.. - И подойдя к роялю, ловко, одним движением открыл запор и откинул тёмную крышку.
- "Брамс"! Магазины открывать - не приходилось?
- Один мой знакомый попробовал, но советская власть не разрешила.
- Посадили?
- Уехал к белым медведям. В Одессе ему - не климат.
Дубравин разочарованно протянул:
- А говорили, ты - из блатных...
- Ша, мальчики! Люблю блатную жизнь, но - воровать боюсь. Так говорил другой мой знакомый, и я с ним согласен. - Подмигнув своему штурману, Михайлов сел к роялю поближе, закурил и всеми 10-ю пальцами взял несколько бурных весёлых аккордов. Польку сменила "Карусель", за "Каруселью" в зал легко впорхнула весёлая песенка про "чудный кабачок" и подняла с места любителей танцев. Одни изображали доступных дам, прилипая грудью к кавалерам, отставляя зад, а кавалеры изображали гордость и задирали носы. Лица у всех ожили, осветились улыбками, будто и не было недавно грозы, опасной работы, немигающих на посадке глаз.
"Брамс" показывал им своё искусство щедро, неутомимо. Фуражечка на затылке, в зубах - папироса, пальцы порхают по клавишам. Обернулся, сверкая белозубой улыбкой, проговорил:
- Жизнь, мальчики, штука острая, как полёт. Но и весёлая, если отнестись ко всему по-приятельски. А что, разве нет? - Подмигнул: - Жизнь, мальчики - пресных не любит! Ша! Дураков - она тоже не любит, жизнь - богата!
Оборвав плясовую, Михайлов опять повернулся к роялю и замер на несколько секунд - виден был только напрягшийся затылок и кожаная потёртая куртка. И вот по залу проплыли тихие и торжественные звуки "Апассионаты". Это было так неожиданно для всех, что сразу удивлённо затихли. Не укладывалось: Михайлов, "Брамс", свой парень, сдружившийся с однополчанами и небом, с ветром и рёвом моторов, умевший пить водку и заедать её солёным огурцом, и - "Апассионата"? Откуда, зачем?
На возвышении перед ними сидел другой, неузнаваемый человек - мудрец с римским профилем, философ. Расправились смешливые морщинки у глаз, взгляд ушёл вдаль - в торжественное и чистое, немного скорбное. И они тоже ощутили по-новому цену жизни - в другом измерении. Жизнь - штука, конечно, грубая, с солёным привкусом, но есть в ней и подснежники, хрупкий весенний ледок, и осколки от солнца в лужах, откуда тоже брызжет и свет, и радость, и хочется быть лучше и добрее самим. Звуки рояля плыли, плыли...
Но тут, как из судьбы, отворилась дверь, и появившийся в каплях дождя техник прокричал:
- У Русанова отказал над морем мотор! Связи - нет!
Музыка оборвалась, стало тихо, словно где-то уже оборвалась жизнь. Каждый подумал одно и то же. Но Михайлов, будто давясь чем-то, вполголоса проговорил:
- Может, ещё прилетит? Или на другой аэродром ушёл...
В версию никто не поверил - какой там другой, некуда больше. Но никто и не опровергал. Было непривычно тихо. Казалось бы, что? Не видали они смертей? Мало друзей потеряли на фронте, и так, без войны? Почему же особенно тошно теперь?
Общее состояние уловил Михайлов. Уже 6-й год как не было войны. Смерть стала не только непривычной, но и казалась непростительной. Тем более, если лётчику всего лишь 23 года.
- Пошли!.. - тихо сказал Михайлов со сцены. А показалось - будто прокричал.
Возле командного пункта, в стороне от Петрова и Сикорского, стоял, набычившись, Тур, прилетевший в одной кабине с Петровым. Он достал из нагрудного кармана записную книжку и, не торопясь, с тщанием писал:
"1. Подготовку матчасти к перелёту сам лично не проверял.
2. Самолёт Русанова был выпущен в полёт неисправным, в результате чего над морем отказал мотор.
3. Груб с подчинёнными: всячески оскорблял майора Сикорского".
Окончив писать, Тур спрятал записную книжку и пошёл навстречу бежавшим из гарнизона лётчикам.


Медленно, но неуклонно стрелка движется к красной черте. И так же медленно приближаются ковыли на вершине холмистой гряды. У Русанова захватывает от напряжения дух: самолёт полого идёт в набор, но никак не уходит от земли, а летит вдоль склона вверх. Скоро перевал. Мотор надсадно ревёт. Пот заливает глаза, а мысли только об одном: успеет мотор вытянуть или машина врежется?
Уже видны кустики выгоревшей полыни на холме, жёлтые промоины от весенних ручьёв, чёткие формы нефтяной вышки с тянувшимися от неё проводами и белыми чашечками, а удерживать самолёт от того, чтобы он не вошёл в разворот и не перевернулся, не было больше сил, так устала у Алексея нога. Хотелось закричать от боли и отпустить педаль. И он закричал, удерживая педаль из последних сил:
- Техник! Тяни на себя правую педаль, перевернёмся! Не могу больше, тяни!..
Зайцев, поняв, в чём дело, ухватил педаль обеими руками.
"А если б его не было? - подумал Алексей с ужасом, начисто забыв, что есть ещё штурман. - Да и надолго ли его хватит?.."
Он помогает технику левой ногой, но уже не с такой силой, нога его не слушается, дрожит. И всё-таки - небольшой, но отдых, передышка. Стрелка уже на красной черте, а самолёт лезет прямо на вышку. Русанов подтягивает на себя штурвал, и машина вяло переваливает через ферму и провода. Теперь можно вниз... Хорошо, что за грядой нет пока других холмов.
Русанов сбавляет обороты и начинает медленно терять высоту. Нога отдыхает, технику тоже становится легче. Но внизу теперь не морские волны, куда можно было всё-таки плюхнуться и приводниться, а выгоревшая степь с холмами и оврагами - там, если плюхнешься, то уже навсегда. "Может, зря не сел на воду? Пожалел самолёт..."
В кабине неимоверная духота. От пота склеиваются ресницы и плохо видно землю, вытереть пот - некогда. Там, впереди, опять линия вышек и высоковольтных передач. Сто`ит лишь прикоснуться к такому проводу, и взрыв, одни угольки...
Русанов снова даёт мотору газ, снова упирается левой ногой, начинает скрести высоту и наблюдает за стрелкой. Нога опять мучается в лихорадке. И вообще всё словно превращается в жестокую игру - стрелка гоняется за чертой, самолёт - за высотой, а лётчик - за жизнью.
Русанов "перепрыгнул" ещё через одну линию проводов и вышек, а вот через третью, понял, не перепрыгнуть: близко она от второй, и мотор охладить уже некогда. "Может, не прыгать? Пройти между столбов под проводами..." И Алексей, сцепив от нервного напряжения зубы, идёт над самой землёй и... проскакивает между двумя опорами электропередач под проводами.
Линии электропередач и нефтяные вышки на полуострове, вдающемся в море, словно коровий язык, кончились - впереди опять заголубело море. Слева по курсу полёта - берег, на нём аэродром. Серая степь там и песок. А дальше на западе - невысокие, грядой с севера на юг, горы. Русанов решил заходить на посадку с хода, без вхождения в круг полётов, и потому предупредил диспетчера по радио:
- "Сайгак", я - "Алмаз 275", терплю бедствие, разрешите посадку с хода! Отказал правый мотор.
- Посадку с хода разрешаю, я - "Сайгак". Всем остальным, кто подходит к точке, уйти в зоны ожидания! - откликнулся диспетчер без промедления. Такой в авиации порядок. Хороший порядок, думает Русанов.
Его самолёт скребёт последнюю высоту - мучительно, метр за метром. И мучительно напряжена и дрожит левая нога, хотя Зайцев помогает ей своими руками тоже из последних сил. На высоте 120 метров Русанов выполняет небольшой подворот, потом ещё один и выходит, наконец, на прямую - впереди завиднелась бетонированная длинная полоса. На стрелку и на красную черту Алексей больше не смотрит - теперь это бесполезно: всё равно сбавить обороты уже нельзя - тогда не хватит высоты, чтобы дотянуть до бетонки.
"Что будет теперь, то и будет, - обречённо думает Алексей, - выбора нет! Выдержит мотор - спасены, заклинит - рухнем на тот свет, в "Чкаловские ВВС"..."
"Пора выпускать шасси!" - оценивает мозг обстановку. И Русанов кричит штурману:
- Выпускай шасси!
Лодочкин переводит пульт шасси вниз, в положение "выпуск", а Русанов увеличивает левому мотору обороты до полных, чтобы при выпуске шасси не потерять скорость, не рухнуть от возросшего сопротивления. Если мотор не выдержит и обрежет, будет удар сразу о землю, взрыв, и всё будет кончено на глазах у всех.
"Пора выпускать закрылки!"
Пульт выпуска закрылков Русанов переводит в нужное положение сам и чувствует, как машина будто бы с разгона упирается в пружинящую воздушную стену и "вспухает" вверх. Скорость начала опасно падать, падала и высота, и Русанов, чуть отжав штурвал от себя, чтобы сохранять скорость, теперь был бессилен что-либо изменить, и только ждал.
Выл вконец перегруженный мотор. Вибрировала измученная нога. Тянул за педаль и Зайцев, делая последнее усилие. Все смотрели на полосу впереди и думали об одном: "Только бы дотянуть, только бы дотянуть!.."
Высота - метров 15 уже, а пот мешает Русанову видеть. Он заливает глаза именно в такой момент, когда нельзя даже мигать, чтобы не утратить ощущения "высоты" на посадке. А полоса приближалась медленно, так, что, казалось, не выдержат нервы или обрежет мотор, с каждой секундой теряющий от перегрева мощность и тягу.
В довершение всех бед Русанов почувствовал, как сбил левым колесом антенну ближней приводной радиостанции. Самолёт, оборвав провод, сделал клевок. Но Алексей успел среагировать - поддёрнул штурвал на себя. И успел подумать: "До полосы теперь - 1000 метров! Ближний привод - ставят ровно за тысячу..."
- Ну, ну! - шепчет он мотору. - Продержись!.. Секунд 50... 40... 30... Ну!..
В кабине запахло палёной резиной и разжиженным маслом, потёкшим, вероятно, где-то из лопнувшего от температуры резинового шланга. Перегрелся мотор. Это - конец, если масло загорится. Взрыв произойдёт после приземления, но что это меняет?..
Нет, пламя не вспыхивало. И мотор всё ещё терпел, бедолага, не обреза`л. Будто понимал: надо потерпеть, остались секунды...
Чуть не задев левым крылом землю, Русанов в последний раз и из последних сил подворачивает машину и - спасены! - убирает газ, выравнивает самолёт из левого крена. Мотор благодарно захлёбывается, разворачивающий момент исчезает, нога перестаёт чувствовать издевательство, и колёса касаются бетонки. Но нет - отскакивают: козёл! "Чёрт с ним! - радостно отмечает Русанов. - Это не смертельно..."
Машина делает ещё одного "козла", поменьше. И - покатилась...
"Братцы мои, живы, жи-вы! - ликует Русанов в душе. - Сели. Целёхонькие, даже невредимые! Это же Бог знает, как здорово! Просто невероятно! Опять будет небо. И солнце, и трава, и птицы, друзья! И даже холодное пиво... Господи, как хочется пить! Ну, хотя бы глоточек!.. Нет, это же здорово всё получилось у меня, кто понимает, конечно..."
В конце пробега Русанов выключает мотор совсем, и подошедший по распоряжению диспетчера в конец полосы трактор-тягач потянул самолёт на стоянку. В кабине стало тихо-тихо. Русанов открыл форточку и, наслаждаясь после духоты прохладой, прислушался. Где-то пел жаворонок, вечный свидетель радости и торжества жизни. На стоянке толпились и махали фуражками лётчики - приветствовали победу человека над техникой. Русанову делается от этого бесконечно хорошо, и он закрывает от счастья глаза.
А вот и стоянка. Прихрамывая, Алексей вылезает из кабины, снимает с себя парашют, кожанку с белым солевым пятном во всю спину, снимает с шеи мокрый от пота галстук - к чёрту, хомут! - отходит от самолёта в сторону и закуривает. Ах, хорош табачок! А воздух какой, какая прохлада!.. Ух, как дышится!..
Кто-то - вот добрая душа! - подносит кружечку воды: догадался. Нет ничего вкуснее на свете. Вот только на губах что-то клейкое и всё время тянется, мешает, когда делаешь глотки и двигаешь губами. Но подходит Лодочкин, странно смотрит и отвлекает, протягивая свой портсигар:
- Лёша, а ты - похудел! На, посмотри...
- Зачем мне? Я же курю... - отвечает Алексей. А про себя, уже беззлобно, думает: "А жив мой стукачок, привёз я его! Он - парень ничего, подсволочил, правда, немного, но теперь будет человеком!.."
Лодочкин настойчиво суёт портсигар:
- Там - зеркальце, взгляни!..
Русанов раскрывает портсигар. Действительно, внутрь крышки вмонтировано зеркальце. "Ну и вид! Морда - чёрная, щёки - провалились, глаза - запали. Вот это перевернуло!.."
Рядом деловито проговорил техник звена Зайцев:
- Мотор - ничего, только шланг маслопровода под фильтром поменять. А вот винт на правом - надо ставить новый! Дня на 2 задержимся здесь...
Русанов обернулся к Зайцеву, хотел что-то сказать, но тот опередил:
- Сыми рубаху-то, командир! Выжми, остынь... - И заулыбался: - Чудно`! Убиться ведь могли, а?..
И опять Алексей ничего не сказал. К нему подошли Ракитин и Михайлов. Обняв его за плечи, Михайлов проговорил:
- Пошли! Пивка... Уже достали.

2

В гарнизоне Лосева был тот ранний летний час, когда солнце только подкрадывалось где-то снизу к Японии, чтобы выкатиться из-за морского горизонта. А в Грузии - все ещё спали. Потом появились ласточки на проводах - в чёрных фраках, с белыми манишками. Запрыгали на пыльной дороге воробьи в сером - шустрая, проголодавшаяся за ночь, публика. Все чего-то ждали...
И вдруг, из-за гор на востоке, брызнули лучи солнца. Ласточки, словно по взмаху дирижёрской палочки, встрепенулись, превращаясь в чёрные нотки на проводах, и день заиграл свою привычную весёлую симфонию. Небо загорелось солнечным пожаром, засверкали ледники на горах, зеркально засияли стёкла домов, и тотчас же на столике в квартире Лосева зазвонил будильник - 5 часов.
Евгений Иванович продолжал спать. Тогда поднялась жена, посмотрела на него и осторожно стала будить. Лосев проснулся.
- Что? Уже?..
- Да, Женя, вам надо вставать, - сказала она, жалея его.
Даже после 6 лет супружеской жизни жена Лосева не могла отвыкнуть от почтительного обращения к нему на "вы". Женился Лосев поздно, был много старше её и казался ей мудрецом. Сначала её обращение к нему обижало - что он ей, чужой, что ли? Но потом привык. Он любил Каринэ, был внимателен к ней и нежен, но она, вроде, побаивалась его, как впрочем, и все, с кем он общался. Это обижало его тоже: что он - зверь, невоспитанный человек? Но и это потом выяснилось, Каринэ боялась его не так, как другие. Она боялась показаться в его глазах глупой.
Лосев поднялся, сделал утреннюю гимнастику и начал бриться. Глядя на себя в зеркало, поразился: кожа на лице стала землистого цвета, нос - заострился, как у покойника. Нет, так не пойдёт! Во имя чего всё? Ведь не 2 жизни дано. Каринэ - ещё юная женщина, а он недосыпает из-за всяких разгильдяев, превращается в старика. Вон уже сколько морщин возле глаз! Может, хватит? Бросить всё, и в запас? Выслуги - достаточно: в авиации - год идёт за 2.
Вспомнил слова, которые сказал недавно Дотепному: "Ну вот. Отправили с "Дедом" в основном самых сильных лётчиков - со всех эскадрилий ему наскребли. А с оставшимися - придётся мне самому, видно, всё лето возиться". Предполагал, какая тяжёлая будет нагрузка. А вот не поспал месяц вволю, и уже об отставке задумался? Нет, так не пойдёт - это трусливые мысли, старческие...
Лосев знал, только Петров сохранил на войне и привёл с собой в полк эскадрилью опытных лётчиков. Остальные, либо захватили конец войны, либо летали раньше на старых типах самолётов, на Ту-2 настоящего опыта не имели. А тут ещё появилась новая молодёжь. Правда, Русанов и Ракитин - вошли в строй сразу, лётчики, как говорится, от Бога. А вот с остальными - приходится возиться, начинать подготовку с самого простого. До сложного им ещё далеко. Неопытный лётчик должен пройти через горнило испытаний, прежде чем станет уверенным в себе пилотом. Надо его научить вовремя предугадывать, а потом и предупреждать - отказ мотора, изменения в погоде. Научить, как надо вести себя в усложнившемся полёте. А для этого - усложнять его на спарке искусственно. Зато потом, когда в жизни лётчика начнётся всё по-настоящему - и вынужденные посадки, и отказы мотора, и обледенение в воздухе, и другие неприятные для авиатора вещи, ему уже всё будет нипочём. А когда он пройдёт и через это, любые отказы в полёте, которые в начале пути его пугали, не будут вызывать в его душе психических потрясений, они лишь закалят его и сделают мужественным. Он будет всегда летать уверенно, ровно и ничего с ним не случится. Опыт, помноженный на знание! А у командиров будет меньше неспокойных минут из-за таких лётчиков. Но начинается лётчик - с обучения. Поэтому учить надо всему. И так, чтобы неопытный лётчик не растерялся при первой же опасности, уцелел и мог набраться недостающего ему опыта. В этом весь фокус. На кого падает большинство лётных происшествий? Кому лётная работа кажется полной таинственных опасностей? Кто попадает из одной передряги в другую? Молодой лётчик. Потому, что ещё не умеет по звуку определить ненормальность в работе мотора, который завтра может отказать в полёте. А опытный скажет на земле технику: проверь на повышенных режимах правый! Что-то мне не понравился сегодня его звук и быстрый рост температуры масла и головок! И техник найдёт причину вовремя, и устранит. Но для молодых лётчиков - вся авиация сплошной риск. Вот почему их нужно учить не только искусству летать, но и мужской выдержке.
Так думал Лосев, глядя в зеркало и добривая твёрдый подбородок. В лётную столовую он пошёл не выспавшимся, с землистым цветом лица. Мог, конечно, и дома позавтракать - больше бы поспал, но хотелось лично проверить, каков завтрак у лётчиков, у солдат и техников. На то он командир полка. Надо!
Всё и везде надо было знать самому, иначе - не быть спокойным. Однако спокойствия у Лосева всё равно не было. 2 письма уже получил он от Тура из командировки, и оба не нравились. Вроде бы и не было в них ничего особенного, а в душе поселилась тревога. Петров вот - ничего не писал, а Тур - писал...
"... Дела в нашей группе идут неплохо. Приступили к выполнению заданий - одиночно и звеньями. 3 экипажа получили уже благодарность от Командующего ПВО.
Майор Петров руководит полётами, как на фронте: никаких собраний и заседаний. Опытный лётчик! Готовит экипажи к полётам быстро, на ходу. Пусть, говорит, привыкают к боевой обстановке, на войне некогда будет рассусоливать. Лётчики его уважают. Правда, не совсем хорошо вышло с майором Сикорским. В эскадрилье к нему стали относиться, как к постороннему. Петров опытнее, все бегут к нему, по любому вопросу. А Сикорский жалуется мне (видно, из ревности), что лётчики у него выпивают, поздно приходят с танцев. Сам я этого подтвердить не могу, так как не замечал".
Долго сидел Лосев над этим письмом. Вызвал Дотепного.
- Ну, что скажешь, Василий Антоныч?
Дотепный нахмурился, полез за трубкой. Тогда Лосев заговорил сам:
- Уж больно хвалит он Петрова! Знаю, не любит его, а тут - хвалит. Почему? Играет в объективность? С какой целью?
- Я этого Тура ещё мало знаю, - заговорил Дотепный, окутываясь дымом. - Был у меня, правда, с ним один разговор... И парторг в этом разговоре - не понравился мне. Крепко не понравился.
- Чем?
- По-моему, демагог.
- Так-то оно так. Но и Петров там... Что устранил от дел Сикорского, в это я - верю. Это - раз. Рюмочки там упоминаются, танцы - это 2. Собраний - нет. Настоящей подготовки к полётам - не проводят. Приближенность к боевым условиям? Всё это хорошо - пустые заседания тоже ни к чему, но чтобы не проводить собраний совсем - это уже перебор!.. Как ты считаешь?
- Это - 3, - подытожил Дотепный. - И всё-таки, давай не будем спешить с выводами, давай посмотрим. Да и на кой же чёрт тогда там Тур? Собрания - это ведь от него зависит.
На том расстались. Потом пришло ещё одно письмо. В общем-то, и в нём не было каких-то из ряда вон выходящих фактов. Кто-то там из солдат напился, разбил в деревне окно и сел за это на гауптвахту - что же, такое случается и здесь, и где угодно. В присутствии подчинённых Петров резко повёл себя с Сикорским - тоже не диво, не удерживался, бывало, и сам. Сикорский по натуре - деспот и хам, с ним трудно удержаться в уставных рамках. И всё-таки, за всеми этими фактами маячило что-то не совсем здоровое, лишало покоя.
Тур - странная манера! - ничего не писал прямо. Упомянет о чём-нибудь, а выводов - никаких, одна констатация. С одной стороны, всё будто и благополучно, а с другой - это же намёки! Хитрые, брошенные вскользь, но - с каким-то расчётом? Может, он и копии этих писем к нему хранит? Вот это всё и наводило на невесёлые размышления. Тур ни на кого не жаловался, никого и ни в чём не обвинял, никого не чернил. Он во всём был как-то уж слишком объективен. Слишком. Значит, хотел, чтобы и Лосев так думал и верил в это? Мол, Тур и сам не понимает происходящего, считая описываемые эпизоды второстепенными. Потому-де и не придаёт им значения.
Да, так действительно бывает. Когда всё происходит у тебя на глазах, многое кажется мелким, обычным. А со стороны - настораживает, выглядит симптоматичным: ведь из мелочей складываются и крупные вещи. Даже о человеке нельзя судить по крупным поступкам. В крупном люди всегда праведны, потому что помнят: в главном - нельзя ошибаться и выдавать себя, надо быть всегда начеку. А на мелочах выдают себя, на мелочи внимания не хватает.
Лосеву казалось по письмам Тура, что в группе Петрова началось какое-то гниение, которое может вылиться в опасную и серьёзную болезнь. Случается же: выскочит у человека прыщ, появится небольшая краснота. Всё вокруг - здоровое, не болит, и человек не придаёт случившемуся значения: ерунда, мол, пройдёт. А обратись он к врачу, тот разглядел бы за краснотой нечто серьёзное. Обращаются, когда уже поздно.
Лосев не мог осмотреть своего "пациента", но из письменных сообщений, как опытный врач, чувствовал - симптомы недобрые, как бы не случилось, что лечить болезнь будет поздно. Это угнетало. И хотя Дотепный почему-то очень уж верил в Петрова и почти что ручался за него, Лосев успокоиться не мог. И вдруг понял: "Так это же Тур хитрые сигналы мне шлёт! Приезжай, мол, увидишь всё сам. Сам и прихлопнешь на месте. А я тебе официально не жаловался, не ябедничал на Петрова: вы же не любите там меня и не верите мне. Вот и получается, что этот Тур чист во всём и передо мной, и перед Петровым, перед лётчиками - перед кем угодно. Значит, не глуп парторг, а напротив - хитёр? И Петрова хочет придавить чужими руками, и не подставить при этом себя?.."
В тот же день Лосев написал письмо и Туру, и Петрову. Одного просил, чтобы писал обо всём чётче, другого - упрекал, что не пишет совсем. Только после этого успокоился и снова ушёл с головой в работу.
Оставшимся в полку экипажам он планировал полёты через день. Отлетали - разбор ошибок, и снова полёты. С каждым разом задания всё усложнял: увеличивал высоту, учил летать в облаках по приборам, ночью - в лучах прожекторов, отрабатывал посадку на одном моторе. Ведя лётчиков от простого к сложному, он часами не вылезал из инструкторской кабины "спарки". Отлетает упражнение с одним лётчиком, зовёт следующего - на другое упражнение. И так до конца рабочего дня. Учил летать в любых условиях: днём, ночью, в облаках, в дождь, на одном моторе. С аэродрома уходил, еле волоча ноги.
Лосеву помогали. 2 комэска, 2 заместителя комэсков и лётчик Попенко, который летал в любых погодных условиях, кроме ночи, и остался по просьбе Лосева поработать инструктором до отъезда в Москву. Но и после инструкторов командир полка ухитрялся проверять лётчиков сам, чтобы знать каждого лично: чему научился, и как? Руководил полётами заместитель командира полка майор Живцов. Лосеву казалось, что дело с мёртвой точки сдвигалось.
- Видал? - спрашивал он Дотепного. - Когда все заняты настоящим делом, ни одной пьянки в полку! В духане - я заходил - пусто! Нико - ещё больше пожелтел: отобрали у него клиентуру.
- Это верно, - улыбнулся Дотепный, - но не до конца.
- То есть? - Лосев насторожился.
- Работа - это хорошо. Но у нас много солдат, Евгений Иваныч, которые служат уже по 7-му году. Люди - есть люди. Что им до того, что новички будут служить по 3 года, как раньше? У них - душа болит о своей судьбе. В 25 лет - пора обзаводиться семьёй, иметь профессию. А они - всё ещё служат. Вот и грустят, к водке начинают прикладываться. В полку - есть уже офицеры моложе их! Русанов, Ракитин, Гринченко.
- Знаю, - сказал Лосев. - Что же ты предлагаешь?
- Нужно, мне думается, засветить для них огонёк. У многих из этих старослужащих солдат - всего 7-8 классов образования. Им после демобилизации - доучиваться надо, лишние годы на это терять. А что, если организовать нам при части вечернюю среднюю школу? Преподаватели - я узнавал - есть среди жён офицеров, полный комплект. Согласны работать даже бесплатно, за один стаж - изголодались по работе. А солдаты - получив аттестат, как бы отвоюют у жизни 2 года. И к водке никого уже не потянет, и вообще доброе дело.
- Я не против, - согласился Лосев, - всё это на словах хорошо. Но без денег - не обойтись? Классы-то у нас есть. А - наглядные пособия, учебники, приборы для опытов? Да мало ли чего ещё. Об этом - надо с комдивом поговорить. С начфинами утрясти. - И тут же зажёгся: - Я - вот что, это же элементарно! Я подскажу комдиву, чтобы и в других полках такие школы открыли. Вот тогда, в "мировом", как говорится, масштабе он этого дела без внимания не оставит. Договорились?
- По рукам! - Дотепный рассмеялся.
"А молодец мужик! - думал Лосев о полковнике. - Всегда до корня добирается".
Действительно, редкие собрания, проводимые замполитом, были по существу деловыми - без демагогии и лозунговых призывов. И получалось у него всё как-то незаметно, и везде успевал. Лосев при нём перестал разрываться на части.
Шагая в столовую, командир полка ещё раз с теплом подумал о Дотепном и переключился на предстоящий день с его полётами и заботами, ради которых так рано поднялся. "Теперь - только летать, летать! - думал он. - Отвлекающих моментов нет".
В столовой, садясь за свой стол, Лосев увидал лейтенанта Гринченко. "Вот с кем надо работать и работать! Из училища прибыл вместе с Ракитиным. Однако тот уже в ответственную командировку полетел, а этот - всё ещё не может овладеть слепым полётом. А если попадёт в облака, да ещё откажет мотор? Исход один - катастрофа". Глядя на завтракавшего офицера, позвал:
- Гринченко! После завтрака найдите лейтенанта Ткачёва, и оба - ко мне, в "газик"!
... По дороге на аэродром, Лосев, откинувшись с переднего сиденья назад - машину вёл шофёр - говорил молодым лётчикам:
- Способности у вас есть, вы это знайте твёрдо! Потому что лётчик, неуверенный в своих силах, не лётчик, а смертник, приговоривший себя к катастрофе. У вас - другое: медленное закрепление приобретаемых навыков. Перерывы в лётной практике - для вас сплошная беда. Но теперь этого нет. Вам ничто не мешает, летаете через день - только учитесь! Окрепнете, тогда ваш навык из вас палкой не выбьешь, поверьте.
Полечу сначала с вами, Ткачёв. - Лосев посмотрел лётчику в глаза. - Затем - с вами, Гринченко. Пока я буду летать с Ткачёвым, продумайте на земле все свои действия, прошлые ошибки.


В полёте с Ткачёвым Лосев с удовлетворением отметил: "Кажется, дело налаживается - будет летать!" А вот полетев с его другом, еле сдерживал себя:
- Гринченко, надо верить приборам, верить! Они правильно показывают, а вы - доверяетесь только своим физическим ощущениям. Ощущения в "слепом" полёте - ложны. Откройтесь! А то перевернёмся сейчас...
Лётчик потянул "грушу", тёмный колпак для слепых полётов открылся, и когда в кабине стало светло, он увидел, что самолёт валится на левое крыло, идёт с набором высоты и катастрофически теряет скорость. До срыва в штопор оставалось несколько секунд, а командир полка молчал и в управление не вмешивался. Гринченко испуганно отдал штурвал от себя, вывел машину из крена и только тогда вытер выступивший на лбу пот. В ужасе подумал: "А если бы в облаках! Да ещё один... Там - "не открылся" бы!"
И опять полёт продолжается под колпаком. Снова лётчик судорожно сжимает штурвал - до "сока" с ладони, борется с кренами, потерями скорости. Машина слушается его плохо, запаздывает. И Лосев с горечью отмечает: "Трус, законченный трус!" Вслух же произносит:
- Если будете паниковать - перевернётесь. Рулями надо работать плавно. Подумайте, ну, чего вы испугались? Двигатели - работают. Колпак - можно открыть. Не бойтесь вы хоть на учении!
И лётчик опомнился - стало стыдно. Собрав всё своё хладнокровие, он уменьшил правому мотору обороты, избавился от кренящего момента и повёл машину ровно.
- Ну, успокоились? - спросил Лосев. - Следите за авиагоризонтом. Ослабьте мышцы, не напрягайтесь.
Минуты 2 Гринченко вёл машину хорошо. В темноте мягко фосфоресцировали приборы. Лицо у лётчика стало спокойным. Увидев это в инструкторском зеркале, Лосев резко убрал газ левому мотору.
- "Отказал" левый! Действуйте!..
Самолёт всё круче входил в левую спираль, падал, а Гринченко не мог под колпаком справиться с ним. Когда же увидел, с какой быстротой теряется высота, мотаются все стрелки, а самолёт входит в спираль всё глубже и глубже, то растерялся окончательно и в беспомощности обернулся к Лосеву, сидевшему с ним в одной кабине чуть сзади и справа.
- Вы что?! - жёстко сказал Лосев, увидев круглые от страха глаза. - Меня - нет! Внизу - горы!
Гринченко тянул на себя штурвал, пытался убрать левый крен - ничего у него не получалось: машина продолжала ввинчиваться в крутую спираль, дрожала от бешеной скорости и не слушалась. Лосев с ожесточением подумал: "Пусть падает, болван, пока не обделается! Не буду ему помогать!.." Но не выдержал и стал ругать лётчика по-английски:
- Кретин! Неужели трудно догадаться до такой простой вещи: убери газ и правому! И тогда выводи из спирали. А если бы под тобой были горы внизу!.. Уже кишки намотали бы на вершину!
Машина падала. Лосев перешёл на русский:
- Гринченко! Будете паниковать - разобьётесь. Откройтесь!..
Гринченко открыл колпак.
- Ну, видите, какая высота?! - выкрикнул Лосев. - Посмотрите на высотомер! 600 метров уже. Вы падали 2400 метров! А теперь не успели бы и выпрыгнуть, если даже захотели бы!
Внизу серым удавом тянулась Кура. Виднелись какие-то посадки, серые, выгоревшие поля. И - было много солнца, ослепительного, до рези в глазах после темноты. А у Лосева от досады в глазах темнело: "Что делать? Как выбить из него страх? Потенциальный самоубийца! Ну, перестанет, допустим, бояться при мне. А что дальше? Что будет, когда полетит в облаках один?".
Остаток дня командир полка летал мрачный, злой от раздражения и усталости. Вылез из кабины спарки к концу полётов с ноющей спиной и направился к "газику". До тошноты хотелось есть. А тут ещё пала такая жара, что земля на аэродроме растрескалась. Птицы, раскрыв клювы, дышали горячим воздухом и по-куриному выкручивали головы к небу - как там, не собирается брызнуть из облаков спасительный дождик?
Лосев увидел на дороге идущего с аэродрома Попенко. Подумал: "Вот кто должен учить Гринченко! Сверстник". Остановил машину:
- Попенко, садитесь, подвезу!
- Спасибо, товарищ командир. - Попенко сел на заднее сиденье, а Лосев принялся излагать ему свой план:
- С завтрашнего дня - будешь возить Гринченко под колпаком ты. Если появятся на маршруте облака, зайди с ним в облачность! Только не над горами, смотри. И дай ему свалиться. Испугай его до смерти раза 3 подряд, чтоб знал, что шутки плохи. И каждый раз выводи сам. Да не просто выводи, а постарайся - с шуточками, будто плёвое это дело. Смотри только, сам не наложи там в штаны - с ним это немудрено. В общем, покажи ему наглядно: что дело не столько в большом опыте, сколько в хладнокровии. Падает тот, кто умер как лётчик ещё до земли. Пусть он поймёт - это же элементарно! Если поверит в себя, может, ещё пойдёт дело. А со мной - у него не получается: авторитет мой мешает ему. - Лосев помолчал. - Чёрт знает, откуда он такой взялся, кто его в лётчики выпустил? Я бы его ещё в курсантах забраковал. А он, оказывается, курсантом был у инструктора, который учил и Русанова.
- Капитан Кобельков, что ли? Мне Русанов рассказывал...
- Вот-вот. Только ведь Русанов - это же пилот! Вон из какого положения недавно вышел! А этот - ну, просто курица мокрая. В общем, помоги.
- Понял, товарищ командир, налякаю! - серьёзно пообещал Попенко.
- Смотри мне! Живым привези... - Лосев впервые за весь день улыбнулся, сказал: - Не хочется мне тебя отпускать. А надо. Приказ уже есть: переводят тебя под Москву. Начнёшь там, через годик, испытывать... - Командир полка помолчал, в раздумье добавил: - Да, там ты нужнее, конечно. Но пока - нужен и мне. На месяц я добился отсрочки. Не будешь обижаться?
- Не, шо вы - обижаться. Я ж понимаю...
- Эх, если бы у меня все были, хотя бы наполовину такие! - Лосев вздохнул. - Но здесь ты - дальше командира звена не пойдёшь. Ты - пилот-одиночка. И организатор из тебя - никудышный. Не обижайся, я правду говорю. Так что уезжай. А то уж и командир звена Астафьев на меня обижается.
- За шо? - удивился Попенко.
- Тебе доверил инструкторскую работу, а ему - пока нет. А он - мужик честолюбивый. Э, не знаешь ты ещё жизни, Володя. Сложная это штука - уметь жить, тонкая. Практически - в жизни всё строится на взаимоотношениях: кто и как к кому относится, а не кто и как работает или на что способен. Всё решают обиды, зависть, интриги. Вот я - не могу поставить тебя командиром звена: ты мне всю воспитательную работу завалишь - элементарно. А его - не могу посадить пока в инструкторскую кабину. Хотя будет он ещё инструктором, будет! Да ведь это - только я знаю. А он пока - обижается: командир полка субординацию нарушил. Как это - старшему лётчику доверил инструкторскую работу, а ему, командиру звена - нет! Командир звена он - хороший, тут я не зря его выдвинул в прошлом году. Но - всему своё время. А вот строить работу по субординациям, формальным анкетам и личным отношениям - в нашем деле нельзя. Понял?
- Вам виднее.
- Слушай, Володя! Когда будешь уезжать, пригласи и меня к себе на проводы, а? Хочу посидеть с тобой на прощанье по-человечески, как на Аляске, когда забирали у меня хорошего лётчика. На повышение тогда пошёл. В твоей судьбе - ведь и моя заслуга есть. Так как - приглашаешь?
- Конечно, товарищ командир! - Попенко растрогался.
- Вот и спасибо. Я ведь тоже лётчик, а не только командир. Бывает, захочется выпить после какой-нибудь передряги, чтобы снять напряжение, а не с кем: боятся меня. А это нехорошо, говорит мне Дотепный. Да я и сам знаю - нехорошо. А что же делать? Я с пьянством борюсь, это - первейшее сейчас зло. А из-за пьяниц и порядочные люди страдают: должны прятаться от меня, как воры. Даже в праздники. Вот и обидно мне: пока борюсь, всех друзей растерять можно. Перестанут верить.
- Может, не перестанут? - задумчиво сказал Попенко. И было непонятно, сказал или спросил. Но Лосев понял:
- Может быть, Володя. Надеюсь, поймут потом и простят.


- Федя! Выводи, скрутымось, га?
- Вовочка - падаем! Падаем же, Вовка!..
- Ну, та що ж, шо падаемо! - смеялся Попенко. - А ты - выводи! На то мы и сыдимо отут, у кабине.
В облаках было сумеречно, машину потряхивало, а когда вошли в крутую спираль, начало швырять восходящими потоками - кучёвка! Гринченко растерялся, всё казалось ему уже безысходным - разобьются. Однако не разбились - и раз, и 2, и 3. Попенко брал каждый раз штурвал в свои руки и говорил:
- Ось як, Хведя, цэ робыться - дывы! Вбыраемо газ - як на прымуси... Так, убралы. Бачиш - заспокоилася машина. Вбыраемо крен. Дывы, дывы - як покирлыва жинка зробылась! Пэрэходимо до горизонтального полёту... Та-ак... плавно даемо газ... всэ!
Машина шла в облаках ровно, спокойно. Гринченко засмеялся:
- Смотри ты, прямо факир!
- Та що там факир - лётчик. И ты будешь. А ну, давай шче!.. - И убрал правому мотору газ.
И снова машина завалилась в глубокую спираль. Снова Попенко подбадривал товарища, балагурил. Выводили вдвоём, а на 6-й и 7-й раз Гринченко уже не боялся, выводил машину сам.

3

Полевой аэродром, с которого летает группа Петрова, расположен в пойме Оки, между двух сёл. Южнее аэродрома было большое село Липки, родина майора Медведева, разместившаяся высоко вверху на гриве холмистой гряды, которая тянулась вдоль реки. А за рекой, на северной стороне от аэродрома, была махонькая деревушка Лужки - прямо возле заповедного леса. Солдаты поставили свои палатки возле аэродрома на берегу реки, чтобы не переправляться каждый день из Лужков на аэродром на пароме. А офицеры, кроме Медведева, поселились в небольшом деревянном общежитии, оставленном прежними военными, планеристами, которые обитали здесь, возле Лужков, а теперь куда-то выехали. Вот это общежитие и определило выбор места жительства на другой стороне реки, подальше от аэродрома. Не совсем удобно, вечно привязаны к парому, но зато ближе были к лесу, природе. Кому не хватило мест в общежитии и часть начальства, те поселились на частных квартирах в Лужках.
Русанов и Ракитин сняли себе комнату в доме колхозницы Василисы Кузнецовой, женщины по годам ещё не старой, но замордованной жизнью и несчастливой. Ей - чуть за 40, а выглядела она на все 60. Жизнь Василисе Кирилловне грубо распахала война, растащила всю по кусочкам, вот и живёт с тех пор она с одной заботой на пожизненно огорчённом лице.
- Жизнь была - военная, - рассказывала она своим новым постояльцам, - остались в деревне одни дети малые, да старухи сморщенные: мужиков увезли всех на войну, почитай, подчистую. Даже школа у нас закрылась: пришлось моей Марье в Липки ходить - на ту сторону. В сентябре - оно ничего, 2 версты не расстояние, а зимой? Всей душой изведусь, бывало, пока домой не воротится, особливо, когда буран. А живём - одной злой, не бабьей, работой. Вот и состарилась я тут.
И действительно, лицо у неё - в бороздках морщин, руки - тёмные, высохшие, как и вся она: сухая, окаменевшая, с запавшими глазами. Крупная, чем-то похожая на рабочую загнанную лошадь, Василиса почти не разговаривает с постояльцами - некогда, больше молчит. На колхозное поле уходит, когда брызнет на деревню первым ранним солнышком, а возвращается только к вечеру, когда налягут на деревню синие тяжёлые сумерки.
Однако в доме у Василисы всегда чисто, хорошо, хоть и бедно. На подоконниках стоит везде ярко-красная герань в горшках. А выше, под потолком, привязаны суровой ниткой сушёные травы - вдруг заболеет кто. Вскипятить только, дать отвара, и как рукой снимет, один лесной дух от травы останется. Да и без этого травы хорошо пахнут в доме. И пол всегда выскобленный, жёлтый.
Как ни молчалива была Василиса, а всё ж таки рассказывала кое-что. На 40 домов в деревне - 6 мужиков, остальные бабы. Большинство с войны не вернулось, как у Василисы, а кто и вернулся, посмотрел на бедность, на запустение - и в отхожие промыслы. Кто под Архангельском лес валил, кто плотничал по деревням, а кто и вовсе в город подался - на заводы.
Не держались в деревне и председатели колхозной артели. Построит себе новый дом, обзаведётся личным хозяйством, и дают ему бабы "развод": об остальных не печётся. На другой год - то же самое повторяется с новым. Так прожили 5 лет. Теперь 6-й председатель строился.
Не строились, не чинили прохудившихся крыш только бабы. Избёнки давно покосились у всех, в землю врастают, а они всё ждут, что вспомнит очередной председатель и об их нуждишке. Нет ни одного целого плетня в деревне - погнили, повалились, а поправить некому.
Бывшие председатели - один бригадир теперь, другой - в счетоводы перешёл, третий - на колхозном складе заведует. И остальным двум тёплое место нашлось - пристроились, не пропали. Они же и правление, власть, к их порядкам привыкли - не поломать.
Привыкли к тому, что на трудодни не платят - заработанное числится только в бухгалтерских ведомостях, в толстых правленческих книгах. Там и росписи начальства есть, и печать председателя, всё честь по чести - когда-нибудь выплатят.
Привыкли к Доске почёта перед правлением. Фотокарточки лучших людей, как и сами передовики, высохли, выцвели и больше похожи на портреты узников лагерей. Среди них и Василиса красуется: огрубевшая, с высохшей грудью, чёрным лицом, с губами, опущенными уголками вниз. Одни глаза только живые - светятся мрачным огнём несогласия, да горят медали на мужском пиджаке. Не лучше смотрятся и её товарки: одна судьба, одна краса, один и фотограф, который и теперь вот прикатил из района с начальством. Этому тоже одна забота: об одежонке колхозниц, когда начал прилаживать треногу для съёмки и отгораживаться от действительности своей чёрной накидкой.
- Ты бы приоделась, Кузнецова, что ли, - услышали утром лётчики голос фотографа в их дворе. - Для Доски ведь, понимать должна, где висеть будешь весь год! Может, у тебя медаль какая есть? Кажется, были ведь? Неплохо бы...
Василиса быстро воротилась в дом, выгребла из картонной коробки для обуви свои медали и, неся их в тёмной пригоршне, нарочито громко, чтобы слышали постояльцы в доме, спросила:
- Каку, касатик, надеть-то? Эвто мне замест трудодней, жалезками плотют! Смотри, скоко!.. Выбирай... - И совала правительственные награды фотографу чуть ли не в нос.
Ничего удивительного в злости Василисы не было. Вместо улучшения жизни народу, правительство расплачивалось с ним указами о награждениях - бумаги не жаль. 30 лет уже газеты занимались этим обманом вместе с партией. Выходило, что не только Алексей и его отец понимали это, понимала, выходит, и Василиса, а может, и весь народ, отметил Русанов.
От Василисы же узнали и про другое. Трактористов своих и прочих механизаторов в Лужках нет, они в другой деревне, что за лесом. Там мужик ещё водится, сказала она. "А тута - даже поп сбежал от нас, не вынес уныния!"
Действительно, старая, с покосившейся колоколенкой, церквушка на бугре, почти возле самого леса, потихоньку разрушалась, замерла и не звонила даже по праздникам - некому. Бога здесь забыли, людей - тоже забыли, говорила Василиса, а чёрта не видали, потому что он - не у нас, а высоко нынче сидит...
Впритык к Лужкам тянулся лес: сосняк, березнячок, ельничек. Красивый лес, смешанный, отрадный. И звери водятся - лось, белка, зайчишки, лисица. Стрелять, правда, нельзя, да и некому - заповедное всё, для райкомовцев, ну, и для самого зверя, конечно, считала Василиса: пусть пло`дится. Для новых утех, областных...
Ниже Лужков - тоже краса господня: Ока. В камышах, островках, с рыбой, уткой, с розовыми зорями на гладкой воде по утрам и рыбнадзором. Утречком в оврагах дремлет туман - на равнину не поднимается: как заночевал в низинах, так и лежит там. А днём, бывает, схватится погода слепым дождичком, умоет всё, и опять светло. А то ещё радуга лентой чемпиона перекинется через небо, сверкнёт солнышко и отразится в воде золотой медалью. Жить только бы, да радоваться!
Но не радовалась Василиса. Надо картофель окучивать, дров на зиму припасти, постирать надо, с тяжёлым бидоном за керосином в лавку сходить - там же и хлеб, селёдка, хомут. Хомут Василисе, правда, не нужен, своего не износить. А вот ещё надо печь каждый день топить, спроворить обед на скорую руку, починить что, заштопать - да мало ли в доме дел? Как угорелая мечется, ног не чувствует к ночи. Русанов затосковал как-то, глядя на жизнь своей хозяйки и её окружения. Вспомнил нищую девчонку из Украины, вздохнул: "Господи, какое рабство везде беспросветное!.."
Тянет свой воз Василиса, старается. Всё для Маши как лучше хочется, для 16-летней дочери своей, чтобы от "крепости" её освободить. Видя это, помогали ей, чем могли, и лётчики-постояльцы. Все дрова, заготовленные к зиме, перекололи и сложили в поленницы. Поставили повалившийся забор вокруг грядок, чтобы не ходили туда чужие козы и свиньи. Починили, как умели, и крышу. Но всё равно этот крестьянский воз для Василисы и её дочери тяжёл - тянули они его, как лошади по песку: вот-вот из лопнувшей шкуры выскочат.
Правда, Машу свою Василиса жалела, не разрешала на работе жилы рвать - берегла и здоровье, и красоту: другого капитала у девушки не было. Может, хоть дочери припадёт счастье, самой Василисе уже не надо - отжила свои лучшие годы.
Работала Маша в колхозе только до обеда, потом мать отправляла её домой, копаться на грядках, что во дворе. Покопается - грядками только и держались - курам корму задаст, отведёт на кол на лугу корову - пастуха в деревне не было - на этом, вроде, и все её заботы. По сравнению с Василисой, так дела как будто не много, а ладони и у Маши были грубые - потрескавшиеся от грядок, от сена, дров. Сама и траву косила. Тоже не сладко.
Был у Василисы и сын, родился в 30-м году, после замужества, рассказывала она. Ей было тогда чуть больше, чем Марье теперь. А в 34-м, когда родилась Машенька, мальчик у Василисы умер от голода. Потом, когда девочке исполнилось 7, началась война. Через год муж Василисы погиб в боях под Сталинградом. А ещё через 8 лет после того Василиса превратилась от своей жизни в настоящую, по виду, старуху - её можно было принять не за мать Машеньки, а за бабушку.
На молодых офицеров Василиса поначалу не обращала внимания - постояльцы, и всё, будто и не было их тут вовсе. А когда они ей помогли с дровами, крышей, плетнём, подобрела. Наварила картошки в мундирах, полила постным маслом, луку накрошила, посыпала солью, хлеба нарезала, выставила маринованные грибы, сбегала в сельмаг за поллитровкой и, дождавшись, когда лётчики проснутся, было это в воскресный день, пригласила их к столу.
Вот с того дня и пошло регулярное общение. Ракитин вышел во двор, усадил Машеньку возле куста сирени и принялся писать портрет - сначала в карандаше, а потом и красками, вынес мольберт. Русанов остался разговаривать с Василисой.
- В прошлом году, - поведала хозяйка, - поселился у меня один москвич - к осени уж дело подвигалось - тоже художник. Прибыл тутошние виды рисовать. Ну, думаю, рисуй, нам-то што. Молчаливый такой был, при галстуке, да и годами уже обмятый. А боле, правда, сказать, пил, чем рисовал. Денег, видать, было много. Уйдёт в лес или на берег Оки, а ворочается - еле ноги несут. И всё эдак на мою Марью нехорошо смотрел, когда выпимши. Тут у моей вон соседки, Настасьи, козёл есть - Басурманом зовут - ну, точь-в-точь, как энтот Владислав Казимирыч глядит: тот же глаз, нехороший. Но - не позволял ничего, тихий, говорю, был. Да и невысокого смысла мушшына. Это я поняла, как он разговоры начал со мной заводить - ровно те с дурочкой. Понятное дело: себя-то полагал образованным. Вот и норовил всё, как это подладиться под нас, как проще, да подурее выразить мысль. Я в эвти его разговоры-то не больно встревала - умолк.
Молчишь, и молчи, нам што. Платил аккуратно, за каждые 5 дней, как сам же и уговорился. А единожды выпил, видать, не по своим слабым силам, и сызнова вышел из своей молчаливости - свататься зачал. А от самого - спиртом, и в глазах распутство одно. Меня это аж ударило! Это мою-то чисту яблоньку в цвету, консомолку, да за такого кобеля?! Хоть и бедно живём, думаю, а за всякого мятого пьяницу - мне почитай ровесник! - хуч и с деньгой, да лучше я удавлюсь, чем дочку на поругание отдам! Да она и сама не пошла бы - побрезговала. Я тут, штобы он её как ненароком не оскорбил своим предложением, велела утром очистить нашу избу. Только того и разрешила, што отоспаться. А утром - его уж и след простыл.
Кончив рассказывать про художника, про себя, Василиса поинтересовалась родителями Алексея, где служат с дружком, женаты ли? Алексей ничего не таил, рассказывал обо всём подробно и почувствовал, что понравился Василисе. С тех пор она только с ним и разговаривала. А Ракитина, писавшего целую неделю портрет Машеньки, ни с того, ни с сего невзлюбила. Понял это Алексей после того, как Василиса высказалась более определённо:
- Похоже нарисовал - как живая! А токо ни к чему Марье это. Знать, што она такая. Вы-то улетите, а ей - все парни неровней покажутся. - И ушла молча к себе.


Время в Лужках шло, как будто, и незаметно, а, как говорила Василиса, начало уже к осени подвигаться. В один из прохладных вечеров Русанов растосковался по Ольге и не пошёл в Липки на танцы, куда обычно ходили все холостяки. Лодочкин даже нашёл там себе одинокую женщину лет 35-ти и часто оставался у неё ночевать. Алексей же томился по Ольге, но нравилась, вроде, и дочь Василисы - сам не мог понять себя. Как не понимал и того, зачем коммунисты приняли на своём общем собрании Лодочкина в партию. Правда, кандидатом пока, но какая разница, через год станет и членом партии, как любил говорить полковник Дотепный о тех, кого не считал подлинными коммунистами. Алексей не признавал в Лодочкине даже человека: раз предаёт своих же ребят, предаст и родину. И вообще, никчемный, даже приличную женщину не смог себе найти, с выпивающей бабой спит, к тому же ещё и некрасивой. Вон Генка! Тоже ходит в Липки к женщине старше себя, так ведь зато - красивая, двух мужей рассчитала, и одна - без детей. А у женщины Лодочкина - мальчишка растёт, понимает уже всё.
Расстроенный, Алексей зажёг керосиновую лампу и, чтобы отвлечься, сел возле окошка читать. Вошла Василиса.
- Над чем эвто всё карасин палишь?
- Да вот... читаю, - смутился он. - А керосину мы ведь купили.
- Я не про карасин, мне ваших денег не жалко. Про што книга, такая толстая, спрашиваю?
- Русская история. Один учёный написал, Соловьёв.
- Ну и как? Правду написал? - Глаза у Василисы были внимательные, но и, показалось Русанову, насмешливые. Ждала, что скажет.
Где-то за стеклом в окне надсадно жужжала муха. Обдумывая ответ, Русанов не мог сосредоточиться, а потому и сказал не конкретно, а вообще:
- Хорошая книга. Наверное, так всё и было, как написано. Это ведь не про наше время.
- Вот и Марья у меня. Тоже книжки приносит в дом - 7-летку окончила. Слушала я её книжки. Не часто, правда. Да она и сама любит мне пересказывать. Про негров всё, индейцев, американски трущобы. А про нас - книжек нету. Приносила как-то одну - "Кавалер Звезды" называлась. Ну, так эвто всё одно не про нас.
- Да нет, есть и про нашу жизнь хорошие книги, Василиса Кирилловна, только мало пока.
- Может, и есть, не спорю. Марья у меня - тоже ведь русская. И судьба у ей наша - небось, и сам кажный день видишь. В книжках про эвто не напишут.
- А почему вы Машу никуда не послали учиться ещё?
- Эх, милок! - опечалилась Василиса. - Дали б ей кабы пачпорт, токо бы её тут и видали!.. А то - справочка: Марья Филипповна Кузнецова, член колхозной артели "Маяк". Ни фотокарточки на той справке, ни хорошей печати с гербом. Эвто ж - как при кре-пости!.. В город ежли поехать, ей тама, по такой справке, дажа посылку на поште не выдадут.
- А почему колхозникам не дают паспортов? - спросил Алексей.
- Неуж не догадываисси? - удивилась Василиса. - Штоб люди из колхозу не поразбёглись. Худые у нас тута колхозы были и раньша, а посля войны и вовсе поразорились. Ну, и стремится мо`лодёжь из деревень. Особливо, хто посля армии. Как токо доку`мент на личность получит, заедет потом на неделю, погостить у родителев, и айда в белый свет, по вербовке. Ишшо прямо в армии вербуются. А нас, стариков, хто без личности проживает по деревням, ежли празник какой - маршами с телеграфных столбов увеселяют. А вот штобы на трудодень чего положить, да тем душу людям взбодрить - эвтого нету. Маршами кормют.
- Я думаю, такое положение скоро исправят, - проговорил Русанов с сочувствием и верой. - Иначе - деревне придёт каюк.
- А он уж пришёл, - убеждённо сказала Василиса. - Нихто за палочки не хочет боле работать. Пока токо и слышим, как председатель попрекает на собраниях молодых: боитесь, мол, трудностев, какеи вы посля энтова консомольцы! А посуди ты, мил человек, ну, зачем же людям эвти самые трудности? Ты им - заплати за работу настояшшым трудоднём, а не палочками в анбарную книгу, што лежит в конторе и есть не просит, тада оне тя и без собраньев поймут и накормют. А то вон Марью - деушка! - одеть не во што: не заработала.
- Всё равно - она у вас, как цветочек! - похвалил Алексей.
- От тово - цветочек, што мать берегёт. Не пущает на не бабью работу жилы рвать - на лёгкую ходит. А на мою, пока буду жива, не пушшу! Да ишшо за палочки заместо трудодней? Ни в жисть! Другово капиталу у девки нету, так надобно эвтот беречь. Может, навернётся хорош человек, да замуж возьмёт.
Вспомнив что-то своё, болючее, Василиса посуровела:
- Дружку-то скажи, пущай зазря Машке голову-то не морочит.
- Как это?.. - изумился Алексей.
- Так. Видала я, как она на нево смотрела, када патрет рисовал. - Василиса поднялась. - Ну ладно, засиделась я тут у тебя, к себе пойду. Да и Марью, однако, пора домой загонять...
Русанов в растерянности остался сидеть возле окна, но уже не читал - думал над словами хозяйки. Потом слышал, как воротилась с посиделок Машенька, о чём-то шепталась с матерью, и лёг спать. Однако уснуть долго не мог, всё решал: передавать Генке разговор с хозяйкой или нет? Засыпая уже, решил, что не надо. Да только Василиса тоже, видно, приняла какое-то решение...
С нового дня стала она оберегать свою дочь от лётчиков сама. Вечером, когда Машенька вышла от молодых людей к себе, Василиса набросилась на неё с бранью, да так, чтобы слышно было и лётчикам:
- Нечего тебе тама с ыми рассиживать! Их - токо послушай, оне те - наговорят!.. Один - про нашу историю, другой - патреты рисует для удовольствия! Чё уши-то развешиваш? Парни - чужи нам, здоровые. Поди знай, што там у них на уме!.. Как свалились к нам с неба, так и улетят той же дорогой. Оне - што птицы, люди свободныя, ты себя с ымя не ровняй!..
Маша (парни прислушивались) защищать их от несправедливых наветов матери не стала, только вроде бы всхлипнула, и на том всё и кончилось. А ещё с одного нового дня кончились и её хождения к ним - разве только по какому-нибудь делу, да и то, когда не было в доме матери. А при Василисе стала по вечерам снова книжки читать. Сядет возле самовара, засветит "линейку" и гоняет с матерью чаи, да шелестит там страницами.
Читала она, как говорила Василиса, про чужую любовь, дальние страны, чужие страдания, и всем сочувствовала. Где она доставала книжки, лётчики даже не знали - в Лужках не было ни своего клуба, ни библиотеки. Потому и заходила раньше к ним. Ей с ними было интересно, будто новый мир открывала, и мир этот казался ей увлекательным. А теперь, если и зайдёт книгу попросить, когда Василиса в отлучке или у соседки сидит, то старается подольше побыть и, замечал Русанов, не отрывала глаз от Ракитина. Алексея даже удивляло, что Маша не заботилась о том, чтобы прятать свои чувства: всё у неё было написано на лице. Ракитин же делал вид, что не замечает.
В последнее время Маша принесла откуда-то книгу про негров в южной Африке - "Тропою грома", и читала её матери вслух. А Василиса становилась обычно возле печи, в которой варила обед на следующий день, подпирала ладонью щёку и под бульканье в кастрюле смотрела на дочь.
Русанов, глядя на Василису из своей комнаты, вспомнил, как она ответила ему на вопрос, почему в их деревне не видно женщин средних лет: "У нас после войны - почти все молодые бабы поумирали от самодельных абортов". Сказала это с обидой, раздражением. Теперь вот про негров слушала...


Утром Алексей вылетел с Лодочкиным по маршруту: Серпухов-Брянск-Чернобыль-Серпухов - и посадка. Задание было несложным - выбрасывать на маршруте в воздух порезанную на лапшу металлическую фольгу, чтобы радары на аэродромах истребителей не могли навести на "цель" своих лётчиков для перехвата. "Цель" - это их самолёт. Делать в таком полёте - почти что нечего. Воздушный стрелок будет выбрасывать порции "лапши" по команде штурмана, а радист и штурман - должны "отражать" истребителей из своих фотокинопулемётов, если перехватчики выйдут на "цель". Плёнки потом соберут вооружейники майора Медведева, проявят в фотолаборатории, и определят по часам в кадриках плёнки с атакующими истребителями, кто был первым "сбит", цель или перехватчики. На истребителях тоже фотокинопулемёты с точным временем и секундомерами. Плёнки будет сравнивать в Москве начальство из штаба ПВО страны.
Русанов на маршруте пользовался возможностью полюбоваться красотами лесов, озёр и полей внизу. Когда подходили к "вражеским" аэродромам, Алексей залезал в облака, если были, а стрелок бросал "лапшу". Перехватили их только один раз, после Брянска - вышло всего 2 пары истребителей. Остальные аэродромы, судя по возбуждённым разговорам истребителей-перехватчиков в эфире с пунктами наведения, так и не нашли цель в воздухе: "Экран", "Экран", я - "Барс-3", наводите, цели - не вижу!" Барсов сменяли "Лось", "Кондор", и все кричали одно и то же, что цели не видят. Значит, противолокационные помехи от выбрасываемой порциями "лапши" из фольги были эффективным средством, что и требовалось доказать.
А Лодочкин от нечего делать принялся доказывать Алексею, что поступками человека управляет не разум, а подсознание:
- Понимаешь, человек не всегда может отвечать за свои действия.
Алексей, глядя на красотищу внизу - пролетали над Чернобыльскими лесами и райской речкой Припятью - усмехнулся:
- Где это ты вычитал такое?
- А что?
- Да очень уж удобная теория, чтобы не отвечать ни за что.
- А тебе всегда хочется, чтобы находить виновных?
- А без этого люди станут хуже зверей. Полное безразличие будет друг к другу - у каждого только свой интерес: шкурный! А остальные - хоть пропадай.
- Это не моя теория, а одного психиатра. В области нашего подсознания он ставил опыты и вёл исследования много лет.
- Может, он и учёный, не спорю. Только ты, по-моему, сделал не те выводы из его книги. У него, наверное, в книге про Фому, а ты - про Ерёму. Посылка одна, а следствие...
- Да ну тебя, сказать ничего нельзя!..
- Хочешь казаться умным, лучше молчи.
- Как ты! На комсомольских собраниях...
- Где уж нам, несознательным!..
Потеряв к Лодочкину всякий интерес, Алексей замолчал, но мыслями переключился на комсомольские собрания, которые довольно часто проводились в полку. И вдруг понял, откуда у всех эта покорность - у Маши, у Василисы, у других. И у комсомольцев. Собрания молодых старичков - робких, без собственной мысли, привыкших, что всё должно идти по заведенному кем-то порядку, незыблемому. Тупо уверенных в том, что именно так и должно быть во всём. Чувствовать можно, что угодно, и думать, о чём угодно. А вот выступать надо так, как это нужно командиру или парторгу. Это называлось выступить "по-комсомольски". Кто не выступит по этому партийному клише, тот пострадает: не повысят в должности, не присвоят вовремя очередное звание. А будешь упорствовать, демобилизуют из армии совсем. И Алексей решил не выступать вообще, занял позицию - ни нашим, ни вашим. А теперь засомневался, подумав: "Ну, а чего вот терять всем Василисам, колхозникам, отцу? Они же - народ, им и терять-то нечего!" И тут же сам себе и ответил: "Разобщённый тлетворной идеологией народ. Потому что каждый живёт сам по себе и боится начальства. Хотя этого начальства в тысячи раз меньше, чем народа.
Объединяться надо! А вместо этого над всеми витает страх и неуверенность в завтрашнем дне и в соседе. Но почему так? Разъединяющего в жизни больше, чем согласия объединиться?.. Почему партия растления сильнее?"
Да, одним мешало равнодушие к другим, как вот у Лодочкина, понимал Русанов, третьим - страх, четвёртым - желание жить за счёт остальных. Словом, везде мешал человеческий эгоизм, личное.
До Чернобыля было уже близко, там - крутой поворот назад, и Алексей на время отвлёкся. А когда снова взял курс на Серпухов, подумал: "Мы даже окружающей нас красоты уже не замечаем... Совсем нас замордовали. Когда же взбунтуемся?"


В воскресенье Василиса куда-то уехала на целый день, и её дочь очень этому обрадовалась. Мать поднялась ещё до света, она проводила её, а потом ждала, когда поднимутся и умоются постояльцы. Знала, на службу им не идти, а потому и обратилась к Русанову, когда тот брился:
- Алексей Иваныч, а хотите, покажу вам грибное место? Сейчас - грибы в лесу пошли!.. - А смотрела не на него, а в сторону Ракитина - как отнесётся он.
- Генка, ты как?.. - спросил Русанов обрадовано.
- Да можно, - согласился Ракитин. И Русанов весело объявил:
- Хорошо, Машенька! Сейчас мы сходим быстро позавтракаем, вернёмся, и в путь. Годится?
Глаза девчонки сияли. Еле дождалась прихода парней, сидя с кошёлкой во дворе и с двумя лукошками из коры: для Алексея и Ракитина. В путь тронулись, когда солнце поднялось уже выше леса и залило всё вокруг ровным тёплым светом. Лесные поскотины загудели шмелями, всё везде запарило, а когда прогрелось и начался лесной зной, запахло пригоревшими травами.
В лесу Маша чувствовала себя, словно бы виноватой в чём-то перед Русановым, и старалась то мило улыбнуться ему, то сделать что-нибудь приятное - гриб показать или земляничку, которые зорко примечала в траве. Словом, жалела. Но когда набрали грибов полные лукошки и сели подкрепиться едой, которую она прихватила из дому и поставила перед Русановым - бери, мол, что любо, сам, то протянула очищенное ею яйцо и бутылку с молоком только Ракитину:
- Ешь, Ген! - И смотрела на него. Сама почти не притронулась к еде, лучась от радости, что сидит рядом, в лесу, где никто не помешает ей, ни мать, ни военная служба парней.
Ракитин проголодался и не замечал Маши - поглядывал на белые стволы дальних берёз, вдыхал запахи, запивал яйца молоком. Луг, на котором они сидели, был кем-то скошен, трава на солнце провяла, и над поляной стлался лесной томительный дух, от которого у Маши кружилась голова. Перебирая грибы в лукошках парней, она подтрунивала, что набрали много поганок, смеялась и, прислушиваясь к зуду и стону невидимых насекомых, казалась пьяной от счастья.
Оттого, что лукошки оказались теперь на одну треть неполными, Маша снова повела парней по лесу. Но, остро вглядываясь в траву быстрыми глазами, старалась держаться поближе к Ракитину. Русанов это заметил и, чтобы не мешать ей своим присутствием, незаметно отстал, а потом и вовсе уклонился чуть в сторону и сел покурить на большой пень. Пока курил, о чём-то непонятно печалился, не заметил, как возникла перед ним Маша с несчастными глазами. Дрожащие губы разлепились, спросила:
- Алёша, обиделся, да?
- Да за что, Машенька? - Русанов радостно улыбнулся.
- А что забыла про тебя, бесстыжая! Одному - и молочка, и яичко почистила, а другому... - Девчонка едва не заплакала.
- Ну, что ты, Машенька! Я и не думал на тебя обижаться.
- Нет, обиделся. Я же вижу!.. Ушёл вот, один тут, куришь...
Русанов решил её отвлечь:
- А почему ты не зовёшь меня больше по имени-отчеству?
Не ждала такого вопроса - растерялась:
- Не знаю. Так вышло... - И глядя на Русанова ясными голубыми глазами, призналась: - Я ведь только дома так... Из уважения, и чтобы маманю задобрить.
- Разве она сердится на тебя?
- Не из-за тебя, из-за Гены. Тебя-то она - любит, вон у тебя какая улыбка-то!..
- Какая? - Русанов опять почувствовал, что неравнодушен к Маше, и посмотрел на неё так, что смутил. Вероятно, она увидела в его глазах немой вопрос: "Это мать - любит, а ты?.." И хотя вопрос задан не был, она догадалась и, не в силах ответить на него, простонала:
- Не надо об этом, ладно? У меня душа от всего этого рвётся. - Быстро прижалась к Алексею, неслышно поцеловала и побежала от него, крикнув: - Пошли, а то потеряешься!.. Ворочаться уже пора.
Между высоких и красных стволов сосен падали на землю косые пучки солнечных лучей. И вдруг, вслед за убежавшей Машей, пролетел в этих лучах короткий летний дождь, собранный зноем в тучку над лесом. Его крупные зеркальные шарики простучали по веткам, стволам, листьям лопухов. Везде от земли потянулся лёгкий волнистый парок, запахло мокрой хвоей, прелыми листьями. А дождь уже проскочил и нёсся лесным шумом по дубняку, защёлкал по лиственницам и продолжал косо лететь между стволов, освещённых солнцем. Но вот и там на минуту всё нахмурилось и потемнело. И снова по всему лесу уже солнышко, а в каплях росы всюду, будто алмазная россыпь, засверкали тысячи радужных искр. Опомнились в травах кузнечики, осы в кустах и дуплах, и все поляны в лесу наполнились шевелением, прелью и зудом.
Маша тоже, будто росинка, искрилась счастьем возле Ракитина, где поджидала Алексея. Воскликнула:
- Ой, милые, вот когда настоящие грибочки-то полезут!.. - И принялась уговаривать Ракитина побыть в лесу ещё пару часов. Выбросив из его лукошка большой старый гриб, сказала: - Разве же таких наберём!..
Ракитин на уговоры не поддавался, и Маша, затихнув, долго молчала, шагая по дороге назад. День медленно, но верно подвигался к вечеру. Они утомились и, завидев впереди, на выходе из леса, большие пеньки, устремились к ним, чтобы передохнуть. Вдали уже виднелись колхозные луга и поля.
На старых пеньках Машу стали донимать комары, и Русанов дал ей свой красный шерстяной шарф, который он прихватил с собой, чтобы подвязать лукошко себе на пояс и высвободить для сбора грибов обе руки. Маша обмотала этим шарфом оголённую шею и повеселела опять. Сидя на бугре, они молча глядели в чарующую даль. Там, в тёплом предвечернем воздухе полей, светились золотом провода между высоковольтными столбами, которые тянулись к Каширской тепловой электростанции. Над проводами в небе кружили тёмными точками галки. Провода, которые уходили ещё дальше, мягко таяли и растворялись в синеве. Было светло и легко на душе у всех. Но особенно счастливой была Маша, сидевшая с красным шарфом на шее. Потом они поднялись и пошли к своим Лужкам, где не было электрических столбов, потому что для освещения малой и бесполезной деревни пришлось бы ставить не только столбы, но и понижающие напряжение трансформаторы, а это государству было не выгодно из-за каких-то старух - проживут и без света. Зато сизые квадраты овсов уже залиты были косым светом заходящего солнца и красновато светились, хотя тоже находились в этом глухом и забытом властями месте - в "крепости", как любила говорить Василиса. Тропинка пахла подорожниками, прибитой дождём пылью.
На горизонте завиднелось далёкое белёсое поле - рожь, скошенная за Лужками. Над этим далёким полем легла в небе нежно-апельсиновая заря. Всё в той стороне было пронзительным, светлым, как была светла и тиха душа Машеньки, выросшей в этих местах.

4

В письмах Тура к Лосеву прибавилось и откровенности, и фактов. Жаловался: в группе начали к осени увлекаться водочкой; его, Тура, не слушаются, а майор Петров невольно тому потакает - одними полётами занят. Если так пойдёт дело и дальше, положение может стать серьезным. Таков был общий смысл последнего письма.
Тур Лосева знал - не утерпит, прилетит. А потому в другом своём письме, к Волкову, просил, чтобы тот предупредил его телеграммой, если командир надумает вылетать к Петрову. Адрес Волкову дал не на воинскую часть, а домашний - на Лужки. Оставалось только ждать развития дальнейших событий.
Командировка подходила уже к концу, выполнены были почти все основные задания. Техники начали потихоньку готовить машины к осенней эксплуатации - меняли смазку на более жидкую, утепляли маслопроводы на моторах, промывали бензо- и гидро-системы. В свободное время, которого становилось всё больше, прикладывались к спирту. И хотя пили не много и конспиративно, почему-то всегда об этом узнавал Тур. Какими путями? Над этим можно было только ломать голову. Не выпил за всё лето ни одной рюмки только Петров. Этому удивлялись тоже и не могли понять. В остальном жизнь протекала без особенных перемен и огорчений. Огорчён был лишь Русанов, получивший письмо от Попенко, извещавшего о том, что уезжает в испытательный центр под Москву, и от Ольги, которая узнала его адрес и не подписала своего. Сначала Алексей даже не подумал, что письмо было от неё, так как не знал её почерка. Но стал читать и обомлел. Ольга писала:
"Милый Алёша, извини, что нарушаю наш уговор, но побудили меня к этому чрезвычайные обстоятельства. В тот вечер, когда мы расстались, я шла домой и загадала: если Сергей начнёт кричать на меня и оскорблять, подам на развод. Женишься ты на мне или нет, всё равно. В общем, решила, что будет, то и будет. Но он не кричал на меня и не оскорблял. Даже не спросил, где я была так поздно. Просто сделал вид, что ничего не произошло, хотя я по глазам видела, что он всё знает и страшно переживает. И я задумалась: что делать? Потом поняла, ты никогда не женишься на мне. Я это почувствовала как-то твёрдо, без колебаний. Ведь правда? И так мне стало тяжело на душе, что и с тобой у меня ничего не получится, и Сергея мучаю, что я сама разревелась, и мы проговорили с Сергеем почти всю ночь. Я ему призналась во всём и сказала, что он может теперь поступить со мной, как хочет. Хочет - разведётся, хочет - бьёт, в общем, что хочет, мне всё равно. А он не стал ни бить, не упрекать меня, только спросил: согласна ли я ехать с ним в другую часть, если он добьётся перевода?
На другой день я встретилась с Анной Владимировной (мы делимся с ней всем) и спросила у неё совета. Она мне тоже сказала, что ты не женишься на мне, что тебе вообще ещё рано жениться, что ты мальчик и будешь мне только душу выматывать. Она посоветовала ехать за мужем. Говорит, такие мужья, как у неё и у меня, тоже большая редкость в жизни, такая же, как и настоящая любовь. Таких, мол, мужей грех оставлять. И потом, говорит, у тебя, Оля, растёт девочка. А девочки не могут нормально расти без отцов. Короче, посоветовала мне оставить в покое тебя, а не Сергея. У меня душа прямо разрывалась от мысли, что больше не увижу тебя. Потому что Сергей съездил в третий полк вашей дивизии, который стоит в Долярах, и договорился там поменяться местами с метеорологом Старухиным, которого он хорошо знает. Этот Старухин с удовольствием согласился, потому что у него жена грузинка и её родители живут в Тбилиси. А потом они оба написали рапорты своему начальству, что так, мол, и так, им нужно поменяться местами, что согласны без всяких "подъёмных", чтобы не наносить денежного ущерба государству из-за личных интересов. И знаешь, начальство согласилось. Особенно удивил меня Лосев: отпустил Сергея, не сказав ни слова против. Хотя знал, что Сергей и работал у него добросовестно, и не пьёт, как другие.
В общем, мы быстро собрались и переехали, то есть, поменялись местами. Это письмо я тебе пишу уже с нового места, из Доляр. Я должна была тебе честно рассказать всё, чтобы ты мне больше не писал и вообще не мешал жить. Я тоже больше не буду писать, хотя и люблю тебя. Зла на тебя не держу, буду помнить всегда только хорошее. Что же поделаешь, раз так всё получилось? Значит, такая у меня судьба. Не осуждай меня. Будь счастлив, спасибо тебе за всё-всё! Твоя бывшая любовь, О. Прощай, милый, не забывай и ты, что было хорошего. Больше писать не могу, сейчас расплачусь".
Письмо так оглушило Алексея, будто его ударили по голове палкой. Как же так? Ему было больно, что потерял Ольгу так неожиданно и так просто; не верилось, что её уже нет в Кодах, как нет и Попенко. Впрочем, он знал, Ольга была человеком поступков, а не слов. И когда он это понял, то понял и другое: наверное, Ольга права - такую женщину ему больше уже не встретить. Было тошно, горько, не знал, куда себя деть - всё валилось из рук.
В сельмаге Алексей купил бутылку водки и решил выпить её дома с Ракитиным. Но Ракитина не было: ушёл на танцы, сказала Маша. И была по-взрослому тихой, печальной. Поняв всё, Алексей спросил:
- А ты - хочешь на танцы?
- Так это же в Липках. С кем я там?..
- Со мной. С Генкой. Хочешь?
Зардевшись, Машенька опустила голову, согласно кивнула.
- Ну, тогда собирайся, я подожду.
Алексей пошёл на танцы ради Машеньки. Ракитин, рассуждал он, наверное, её не пригласил, вот она и страдает. Не хотелось тащиться к реке, просить паромщика, но, Бог с ним, с паромщиком, раз уж такое дело. Из дому выходили врозь - так попросила Машенька. А матери сказала, что идёт к своим, на посиделки. Возле реки она догнала Алексея, прижалась к его руке, и он почувствовал облегчение. Даже подумал: "Хорошо, что есть на свете эта Машенька! Ведь напился бы сейчас, страдал, а так - и не очень уж больно как будто... Может, и правда: клин - клином?.."
На танцах Машенька увидела, с кем танцевал Ракитин, и нахмурилась. А когда пошла танцевать с Алексеем, что-то почувствовала и смотрела на него так, будто впервые открыла себе, что он ей люб тоже, ничем не хуже красавца-художника, только добрее и ласковее. Вон как ведёт! Чтобы не подтолкнул никто, не обидел. Находил всегда свободное место, усаживал, а сам стоял рядом.
Весь вечер Маша разглядывала Русанова, заглядывала ему в глаза, которые были теперь почему-то далёкими, жалела его, и стало ей, кажется, легче, не так уже было жалко себя, как только что дома.


Подкрался сентябрь - выжелтил везде леса, выпадал по утрам холодными крупными росами, и колхозники, подхлёстнутые дохнувшим холодом осени, принялись копать картошку, убирали капусту с полей, бураки. В сентябре всегда дела много, только успевай поворачиваться. А работать в деревне умели без отдыха. Не успели техники закончить подготовку самолётов к холодам, как в полях было уже убрано всё. В небе клубками вились галки, по вечерним пашням ходили чёрные клювастые грачи, наклоняя по-куриному головы, словно прислушивались к чему-то, идущему с неба. Шла осень, скоро холода завернут.
Как-то вечером, когда закатившееся солнце положило на край неба холодеющую зарю, и стерня на окрестных пшеничных полях засветилась жёлтым светом, заметался в Липках в доме у сестры Медведев, вернувшийся из соседнего района. Было воскресенье, он и отправился к Анохину, с которым познакомился в прошлом году. Приехал, а двери ему открыл на звонок незнакомый мужчина.
- Вы к кому?
- К Анохину. Да, видно, дом перепутал, что ли?
- Ничего вы не перепутали. Не живёт он больше здесь.
- А где же он теперь, не подскажете?
- Далеко... - загадочно и недоброжелательно ответил хозяин квартиры, не приглашая к себе, а наоборот, словно бы желая поскорее отделаться. Но всё же спросил, серьёзно глядя в лицо: - А вы кто, собственно, ему будете?
- Знакомый.
- Ну, тогда уезжайте отсюда поскорее и никому не говорите больше о своём знакомстве с ним. Посадили его. Жена - куда-то уехала. - Мужчина помолчал и повернулся к Медведеву спиной. Щёлкнул английский замок.
Опомнился Медведев только к вечеру, когда вернулся домой к сестре. И тут его осенило: "Да это же Андрюха Годунов его посадил! В прошлом году ещё, больше некому!" Испугался: "А как же наша жалоба в цека? Ведь вместе писали..."
Вот с этой минуты и засосало под ложечкой. Правда, вон уж сколько времени прошло с той поры!.. Если сразу не тронули, стало быть, Анохин взял всё на себя и опасаться теперь нечего. А сам места себе не находил. Нудился, курил, а потом оделся опять и решил сходить к Петрову в Лужки - может, тот что присоветует. Всё-таки соседи... и вообще майор порядочный и опытный человек. Что мучиться одному? Там и заночевать можно...
Однако, добравшись в Лужки, Медведев застал в комнате Петрова необычную картину - за столом у Сергея Сергеича сидели капитан Михайлов и раскрасневшийся Скорняков. Чувствовалось, все трое уже подвыпили, вспоминали фронт. Советоваться Медведеву расхотелось, а вот выпивка показалась даже кстати. Тем более что Петров подвинулся на своей кровати, освобождая место для гостя, и сам пригласил:
- Садись, Дмитрий Николаич! Налейте ему, ребята.
- Что, закончили все полёты? - спросил Медведев, присаживаясь.
- Да нет, мы тут - колхозницам подмогли, - ответил Петров. - Картошку собирали. Ковыряться бы им без нас до самых заморозков! А теперь...
- То-то я заметил, когда шёл через лагерь, в палатках песни, подгулявших много. - Медведев выпил глоток спирта, запил водой, кончил: - Как бы греха не нажить.
- Обойдётся, - буркнул Петров. - Сам парторг намекнул, что сегодня можно. С устатку, говорит, за целое лето...
Не знал Петров, почему Тур подобрел. Знал бы, может, устоял против соблазна. Долгожданную телеграмму Тур получил...
Пока Петров выпивал со своими друзьями, парторг организовал для молодёжи танцы в лагере - под аккордеон. Заслужили, товарищи, поработали! А когда веселье потихоньку "разгорелось", ушёл. Известное дело, там, где танцы, где "доброе" начальство, появится и добрая выпивка.
И она появилась. С наступлением темноты показались первые пьяные. Вылетов на утро никаких не планировалось - "технический день", почему не погулять? Ну, и пошло... А Тур в это время стоял на докладе перед Петровым:
- Товарищ майор, нездоровится что-то - хочу прилечь. Простудился вчера на рыбалке. А там - молодёжь в лагере развлекается: танцы. Оно, конечно, не грех... разрешил я им сегодня. Так уж вы проследите, пожалуйста, чтобы всё закончилось хорошо.
- Садись, парторг, мы тя щас враз вылечим, ёж тебя ешь!
- Не, мне нельзя... - Тур замялся. - Печень. Вы уж тут как-нибудь сами...


Лосев прилетел на аэродром утром. Увидел опухшие лица у двух техников, почувствовал сивушный запашок от солдата, и всё понял.
- Весело тут живёте, Сергей Сергеич! - жёстко сказал он встречавшему его Петрову. - А где же парторг? Кабак развели!..
- Болен парторг, простудился. И печень у него вчера разыгралась. - Петров привычно полез рукой к своему седеющему на затылке вихру, подумал: "Эк ведь нескладно вышло, ёж тебя ешь!.."
- Ладно! - оборвал Лосев. - Мы к этому ещё вернёмся.
Пружинистой походкой командир полка обошёл весь лагерь. Проверил полевую кухню, посмотрел, как живут солдаты, и после обеда направился к Туру на дом. Присаживаясь, спросил:
- Ну, чем порадуете вы, капитан?
Тур начал хитро оправдываться:
- Виноват, товарищ командир. Приболел я тут, не смог проследить вчера за всем сам. А со старика - что взять? Сами знаете... Да и старался он тут всё время. Все задания - только на "отлично" и "хорошо". А вот на земле... Пробовали мы с Сикорским помогать ему, да старик самолюбив оказался. Золотой души, но - самолюбив. Старые заслуги, я понимаю, конечно...
- Что же вы с Сикорским - дети? - недобро спросил Лосев. - В пустыню попали, больше людей нет? Могли ему указать на недостатки на собрании, на бюро. Это же элементарно!
- Подсказывали и на бюро, - соврал Тур, боясь лосевского гнева. - Только нужного разговора у нас - не получилось. Все его любят, поддерживают - тот же Медведев, член партбюро.
- Ну и что?
- Критиковать Сергея Сергеича не так просто, вот что. Люди не понимают, что старику на отдых пора.
- Так. А вы, значит, понимаете? - На Тура уставились глаза-точечки. И было непонятно: спрашивает или подковырнул. Решив, что спрашивает, Тур ответил:
- Да, его время прошло. В армии сейчас такие... Да что говорить! Не о том ведь речь, чтобы обидеть человека. Можно же и по-хорошему: отправить без взысканий, с почётом. Но - не покрывать же нам его каждый раз?..
- Однако выходит - покрывали?
- Не хотелось вас беспокоить. Думал, временно всё, командировка...
- Не хо-те-лось! А если бы до катастроф дошло, тогда как? Пьют же у вас тут, чёрт подери, так, что морды поопухали! - Лосев поставил в воздухе кулачком "печать". - Пьют, а потом - летают! А это - вещи несовместимые! "Не хотелось". Так и знайте: получите взыскание тоже. Здесь армия! А мы всё с кисельным гуманизмом, с уговорчиками. - Лосев поднялся, надел фуражку. - Запомните: лётная работа - опасная работа. Высший гуманизм здесь - гуманизм жестокой дисциплины. Люди будут целы! Вам как парторгу непростительно не понимать этого.
Не спросив Тура о самочувствии, Лосев вышел и направился на квартиру к Петрову. По дороге думал: "Дерьмо Тур и подлец, прав Дотепный. Но и с Сергеем Сергеичем пора эту волынку кончать. Устарел, тут этот поганец прав. Как лётчик - ещё хорош, а на земле... Незаменимых нет!"
Шёл Лосев и распалял себя. Распалял потому, что в глубине души уважал Петрова, только не хотел в этом себе признаться. А тут ещё кинофильм вспомнил, которому не помнил названия. Там у одного директора или управляющего строительным трестом работал забубенный, но талантливый главный инженер. Выпивоха, бабник, истории с ним всякие, а дело знал - лучше всех. И директор мирился с его недостатками: где же одних ангелов взять? Люди - это люди, со страстями, ошибками. И когда высокое начальство, приехавшее проверять трест, хотело инженера этого снять, директор спросил: "А нового главного вы мне - такого же толкового - гарантируете? Снимать - легко". И отстоял инженера. Не для себя, для дела. Опять ругался потом с ним, а работал. И даже на другую стройку с собой забрал, когда уехал на повышение.
В Петрове тоже было много искреннего, сердечного, что подкупало и чего не хватало самому Лосеву, и Лосев это знал. Старик не умел оправдываться, да и говорить не умел. Он был из той породы русских людей, которые если хотя бы косвенно виноваты в чём, всё равно промолчат, выговор примут, как должное, даже грубость. Было в Сергее Сергеиче что-то и от разбойного удальства, и в то же время в нём сохранился крестьянин в душе, который заботится всегда об одном: сделать всё как лучше, добротнее, с пользой для себя и для государства. А ещё была в нём черта от мальчишества - детская наивность, доверчивость. И вот с таким человеком нужно было говорить о самом неприятном - обвинять его.
Чтобы не размягчиться, Лосев вошёл к Петрову отчуждённым и начал прямо с порога:
- Ну, что же, Сергей Сергеич - продолжим?..
- А чего продолжать-то? - спокойно сказал Петров. - Я по твоему лицу вижу - всё тебе ясно, всё ты уже решил, и сомнений у тебя нет. А коли нет, говорить мне с тобой не о чем. - Сергей Сергеич помолчал, закуривая, договорил: - Да и не хочется что-то. А если пришёл взыскание объявить, так я его из приказа узнаю.
Разговаривал Сергей Сергеич стоя, не садился сам и не приглашал сесть гостя - скорее уйдёт. Так делали вышколенные бюрократы в Москве, встречая приезжающих из провинции простаков, чтобы те не засиживались на приёме и не отнимали много времени.
Сергей Сергеич об этом не знал, но зато знал Лосев и обиделся. Однако вида не подал, без приглашения сел к столу, снял фуражку. Оторопь его прошла. Поняв, что взял неверный тон, он решил его исправить, а не лезть в амбиции и капризные обиды. Поэтому, исходя только из пользы для дела, предложил:
- Давай всё же поговорим. Водка у тебя есть?
Петров посмотрел удивлённо: шутит?
- Нет у меня водки, не пью. Дальше что?
- Не пьёт только сова.
- Это почему же? - искренне удивился Петров.
- Днём она спит, а ночью - магазины закрыты, - пошутил Лосев. И уже серьёзно спросил: - Ты что, не хочешь - просто со мной, или действительно у тебя нет?
Видя, что Лосев сидит, Петров сел тоже.
- Скажи, командир, почему ты мне не веришь? Я ведь не трус, не мальчишка. Что же я, по-твоему, испугался тебя?
- Давай не будем угадывать мысли на расстоянии. Сказал, что думал, и не надо приписывать мне того, чего я не думал, - озлился Лосев. На Петрова знакомо уставились глаза-точечки. От глаз веером к вискам разбежались злые морщинки-царапины.
- А ты на меня, командир, не смотри так, по-колючему, не смотри! - Сергей Сергеич начал прикуривать горевшую папиросу. - Сказал тебе - не боюсь, значит, не боюсь. Водки у меня - нет, и смотреть на меня нечего. - Сергей Сергеич увидел, что делает не то, что нужно, швырнул в сердцах папиросу в угол, вскочил. Руки - в карманы галифе, засеменил на коротких ногах по комнате: - Шерлок Холмс какой! Да я, если хочешь знать, за всё лето только 3 раза и приложился. 2 раза, чтобы уснуть - было такое: работы много, уставал, как чёрт, накуришься, и не уснуть. И - вот вчера. А с тобой пить - мне не хочется, ёж тебя ешь! - Щёки Сергея Сергеича от натуги покраснели. Обиженно топорщился из седины ёжик чёрных волос на макушке. - Водку найти можно, - смягчился он, - магазин недалеко.
Петров подошёл к окну и остановился там, спиной к Лосеву. Рук из карманов не вынимал, поддёргивал сползающие с животика штаны.
Лосев молчал. Закурил, медленно выпустил к потолку струйку дыма и только тогда, сдерживая себя, сказал перегоревшим голосом:
- Напрасно ты это: я тебе - верю. Да ведь техники-то у тебя - всё лето лакают, кабак развели! Сколько было отстранений машин от полётов?
- Не беспокойся, по головке за то их не гладил. Выходит, тебе уже доложили про здешнюю службу?
- Доложили.
- И про "Пана"?
- И про него тоже. Грубо ты себя вёл с ним. Авторитет его подрывал. Устранил от дела.
- Авторитета - у него не было с детства. И вообще, ему не эскадрилью водить, воду на колхозную ферму возить!
- Может, это и верно, разберёмся ещё. А пока - он командир эскадрильи, и никто его этой должности не лишал! И не тебе решать за него дела! Этим ты наносишь вред не только ему.
- А ты, командир, не наносишь? Кто здесь командует, на этом аэродроме? А ты - к кому первому пошёл за сведениями? Ко мне, что ли?! Ты - всех обошёл сначала, а ко мне - так к последнему! Так-то. Всем поверил. Боялся, что я сам - правды тебе не скажу.
- Извини, Сергей Сергеич: тут ты прав. Маху я дал, не подумал. Элементарно!
- Ну, и ты меня извини, я - тоже живая душа.
- Значит, говоришь, по головке не гладил?
- Сказал уже.
- Вот и я не собираюсь гладить. Элементарно.
- А я, как бы это сказать... и не прошу снисхождения. Виноват - объявляй выговор. Или что там у тебя припасено? Приму без обиды.
Лосев опять долго молчал. Потом приподнял голову, спросил:
- Ну, а какие успехи? Сколько сделали самолётовылетов, куда? Как справлялись экипажи с задачами?
- Что ж других-то об этом не спросил? Иль о хорошем - несподручно тебе? Так ведь и мне несподручно хвалиться!
- А что, по-твоему, главнее?
- В человеке главное - добро, его дела! - резко ответил Петров. - А тебя в нём почему-то - только дерьмо интересует. Но я тебе скажу так: в людях - добра больше! Потому, что они живут для него. А дерьмо - оно больше от ошибок идёт, не от целей.
- Дело есть дело, - заметил Лосев, - а потому надо докладывать обо всём. Делить, что хорошее, что плохое - забота начальства.
- Вот я и докладываю: 40 благодарностей мы тут получили от командующего, понял! С этого надо было тебе начинать, а у тебя - всё наоборот. - Сергей Сергеич махнул рукой. - Шиворот-навыворот интересуешься.
- Всё сказал?
- Всё. Теперь - всё.
- А я, между прочим, о делах тоже спрашивал. Знаю, работали - хорошо.
- Зачем же тогда - меня?..
- Хотел от тебя услыхать: как скажешь об этом ты?
- Не мастер я выхваляться.
- Знаю. А за водкой-то в магазин - сходим, нет?
- Поди, закрыт уж, как для совы. Ладно, посиди тут, я сам...
Сергей Сергеич, не надевая кителя, вышел, свернул к соседнему дому и через 5 минут вернулся с бутылкой и солёными огурцами. Объяснил:
- Инвалид-сапожник тут живёт.
Достал из буфета банку консервов, открыл, нарезал хлеба и, разливая водку в стаканы, спросил:
- За что пить-то будем? - Не дождавшись ответа, поднял стакан и, чокаясь с Лосевым, произнёс: - Не ради пьянства окаянного, а дабы не отвыкнуть!
Лосев тоже произнёс, глядя на огонь в керосиновой лампе и вздыхая:
- Давай, за честность.
- Что ж, подходяще. Только вот не пойму: к чему это нам-то?
- Ну, пей тогда за доверие, не так выразился... - Лосев залпом выпил, торопливо похрустел огурцом. - Уф, дьявол, отвык от родимой!
- Выходит, мой тост - правильнее?
Лосев, слепо тыча по тарелке вилкой, стал оправдываться:
- Хочу, чтобы ты верил в мою искренность - без обиды чтоб. Хотел, чтобы ты - меня понял, Сергей Сергеич. Тяжело мне с тобой говорить...
- Та-ак... - Сергей Сергеич секунду ещё помедлил, о чём-то подумал и, запрокинув голову, выпил тоже залпом, сноровисто. Закусывать, однако, не стал, только закурил. И лишь выпустив дым, спросил: - Ну, так об чём тебе со мной тяжело?
Лосев в раздумье ответил:
- Тут дело не в выговоре, Сергей. - Если бы можно было отделаться выговором, я бы и голову ломать не стал. Только выговором тут - дела не поправить...
- Та-ак... Обузой, значит, тебе стал, состарился?
- Да не в возрасте штука, пойми ты! Лётчик ты, слава Богу!..
- Не отвечаю нынешним требованиям? - перебил Сергей Сергеич с обидой и вызовом. - Прошло моё время? Ну, и прочее, что там ещё? Знакомая песенка, уже слыхал. Не в лицо, правда, но поговаривают обо мне так Сикорский с Туром. Выходит, и у тебя такое же мнение?
- Тур и Сикорский тут не при чём, мне они - не резон. От них мы, я надеюсь, скоро избавимся. Но, думаю я, что дело не в них, а в тебе самом, что ты - тоже не переделаешься уже, поздно. А потому и не хочу кривить душой перед тобой. По-человечески - мне искренне тебя жаль, Сергей. Жаль и расставаться с тобой. Веришь ты мне?
Петров молчал.
- Что ж молчишь? Не веришь, что ли?
- Верю. Да от этого мне ведь не легче. Я и сам понимаю: и стар, и выговора за мной хвостом тянутся. И жалобы на меня Сикорский с Туром в дивизию пишут, всё знаю. Что и тебе тяжело стало меня отстаивать. Там не забыли ещё бомбометания по геологам - на меня, канцелярские крысы, грешат. И этот вот... вчерашний случай - тоже понимаю. Я и сам бы давно ушёл, кабы мог, не стал бы этого позора дожидаться. Да не могу расстаться с полётами! Как подумаю, что не придётся больше в воздух подыматься - хуже смерти мне это! Ведь всю жизнь, считай, только и делал, что летал. Привык, понимаешь? - Петров смотрел на Лосева по-собачьи, тёмными повлажневшими глазами. - Ты - тоже ведь лётчик. Если бы тебя вот так, под задницу, с кресла пилота, а? - Он отвернулся.
- Понимаю... - трудно проговорил Лосев. - А как быть? Может, подскажешь?
- Что я могу подсказать? Тебе решать, не мне. Да и решено уж всё, по глазам твоим вижу. Не такой ты мужик, чтобы по пустому человеку душу мотать. Просьба у меня только: повремени с этим, если можно. Ну, не к спеху же тебе меня гнать, не горит ведь? Дай мне к этой мысли страшной привыкнуть. Сам тебе рапорт подам потом, по весне.
Лосев потемнел.
- Разве тебя гоню - я? - И неожиданно признался. - Придёт ведь и мой срок - у лётчиков это быстро. Скверная штука старость. А у нас - она ещё хуже. Какая же это старость, а? Тебе и 50-ти ещё нет. Не в годах нам она страшна - в понятиях, в соотношении с духом и требованием времени. Вот тут мы - не замечаем, как отстаём. От техники, новых теорий. Выпьем ещё!..
- Ты - пей, мне - нельзя: утром у лётчиков 3 вылета.
Лосев снова тяжело вздохнул:
- Эх, сколько я друзей перехоронил! Какие парни были!.. А я вот - выжил. И ожесточился в этой нашей жизни. Хватаю, бывает, через край. Ты правильно сказал, человек - это добро. Человек должен быть добрым, иначе он и не человек вовсе. Но добро-то и не ценится как раз теперь! Смотри, сколько всякой погани наплодилось, демагогов! Куда ни ткни, попадёшь либо в Сикорского, либо в Тура. Мешают работать, поганят хорошие слова.
- Знаю, - вяло откликнулся Петров. - Плохо и другое: когда сказать не умеешь к делу. Подлецы этим пользуются.
Лосев опять одним духом выпил, сморщился и стал есть.
Петров лёг спать, а Лосев сидел ещё долго. Всё думал: "В чём же правда? Может, нужно Сергея Сергеича отстоять?.."
Коптила лампа. Храпел на кровати Сергей Сергеич. А Лосеву привиделась Аляска, пурга, мокрая шерсть волка. Да, жизнь надо отвоёвывать, жизнь - борьба. Но с кем и для чего? Об этом тоже надо задумываться. И не так всё просто, как иногда кажется.
Сергей Сергеич перевернулся на своей постели, простонал - что-то приснилось. Жилы на тёмном лбу набрякли, лицо усталое, отекло. В душу Лосева вошла такая пронзительная жалость, что чуть слышно простонал тоже. Тогда поднялся, пошёл в другую комнату, чтобы лечь - постель уже была приготовлена.
"Гнать из армии надо туров, сикорских, а не петровых, это же элементарно! - яростно подумал он. - Но как? Как это сделать, если Кремль переполнен турами? Оттуда идёт вся эта гниль..."

5

В день отлёта группы Петрова домой, в Закавказье, небо стало хмуриться с самого рассвета - морщилось, будто собиралось заплакать. Обливаться водою из колодца было холодно, и Русанов с Ракитиным решили изменить своей привычке - по утрам уже схватывались хрустким ледком лужи на дорогах и старицы возле Оки, вода в лесном ручье, куда они любили ходить, стала несветлой, тяжёлой и вызванивала в низинах между камней. Осенний, засквозивший лес казался печальным и тихим, будто прислушивался к журчливому говору затосковавшего ручья, такая мёртвая тишина теперь в нём поселилась. Вместе с жёлтыми листьями плыли по ручью, отделяясь от скользких камней, тёмные волнистые мазки закручиваемой воды. Вода на вкус стала отдавать ржавчиной, и от неё протяжно ломило зубы.
Русанову в это утро вставать не хотелось, и он всё лежал и тягостно и сумбурно думал: о Машеньке, о себе, жизни, погоде и, Бог знает, ещё о чём. Мысли тянулись рваной пряжей, непоследовательными кусками. Одно было ясно - в душу лезла тоска. Да и рассвет сочился в окошко серый, томительный. В избе установилась тишина, будто в ней покойник лежал. Было слышно только, как в комнате Василисы маятник ткал время на белой стене. Прислушиваясь к нему, Василиса сидела на постели, скинув с неё ноги и не одеваясь. Русанову было видно её в длинной ночной рубахе - дверь Василиса не притворила, забыла, должно быть, когда выходила и вернулась со двора. А теперь ей и вовсе было, видать, не до этого - глядела остановившимися глазами на осень за окном. Везде голые кусты, да нахохлившиеся воробьи на потемневших ветках - тоскливо всем. К тяжёлой голове Василисы, казалось, приникла печаль - словно чёрное облако к молчаливому лесу.
Завозилась на своей кровати и Машенька у себя в светёлке. Дверь туда, к ней, была не навешена, вместо неё полог висит, и Русанову Машеньки не видно, только слышно. Прислушался - доносится что-то похожее на прикрываемое ладошкой всхлипывание. А может, показалось. Русанов осторожно разбудил Ракитина, и оба они принялись тихо одеваться. Потом брились в прихожей, умывались под рукомойником над тазом - прошло ещё с полчаса.
Прощались с хозяйкой и её дочерью, одетые в дорогу, с чемоданами, во дворе. Василиса вздрогнула, торопливо вытерла тёмную руку о фартук, протянула её сначала Ракитину, а потом Русанову, и выпустила ладонь Алексея не сразу - задержала. Посмотрела на него выцветшими глазами, негромко сказала:
- Может, не свидимся боле, будь счастлив, Лексей Иваныч! Не обижайся. В эвтом деле не бывает виноватых. Нам ить тожа не больно повезло. А ты - парень, не засидисси...
Алексей понял, на что намекала старая колхозница, смутился и, чтобы скрыть растерянность, перевёл разговор на другое:
- Так ведь гора с горой, Василиса Кирилловна. На зиму-то... всем запаслись, проживёте?
Она поняла его тоже, поддержала:
- Перезимуем. Одной картохи, почитай, 40 мешков набрали! Так что и невеликие деньги будут. А за слово заботливое - спасибо! Да што там - за всё спасибо! Хорошо вы тут жили, как родные. - Всхлипнув, Василиса опомнилась, сдержала себя и пошла к корове в хлев. Однако обернулась: - С Богом!.. - И перекрестила обоих лётчиков мелким торопливым крестом - стеснялась.
Машенька всё это время стояла, опустив голову, грызла былинку, вычерчивая что-то носком ботинка по сырому песку. Русанов взглянул на её льняные волосы, сиротски опущенные плечи, ситцевое, выцветшее, как глаза Василисы, платьице, аккуратно заштопанное на локтях, покрасневшие и припухшие веки, увидел комочки груди, выступавшие под платьем, и ощутил, как его душу охватывает не только нежное чувство, но и пронзительная жалость. Девушка показалась ему такой несчастной и одинокой, что ему захотелось избить своего товарища беспощадно и тяжело. Но, вместо этого, он подумал: "Надо её обнять и поцеловать на прощанье. Тогда и Генка... А ей - хоть капелька радости, а может, и надежды..."
- Ну, Машенька, давай прощаться, - сказал Алексей как мог бодро и весело. Улыбнулся ей, погладил по голове, и привлекая к себе, вздохнул: - Не забывай тут нас.
Лицо девушки дрогнуло, глаза поражённо расширились:
- Я-то? Это я-то забуду?!.
И стало Русанову неловко, нехорошо совсем - добавил, называется, радости... Уж лучше бы не трогал девчонку вовсе, вон как разрывается она между ним и Ракитиным на части, да и вообще от своего девичьего горя.
К Маше подошёл Ракитин.
- До свидания, Маша! - Протянул руку. - Будь счастлива... - Ракитин неуверенно потянул девчонку к себе и хотел поцеловать, как Русанов - в щёчку, но она сама подставила губы, вырвала руку и неожиданно для него обвила его шею.
Вышло небольшое замешательство. Маша, видно, забылась и всё не выпускала Ракитина, часто-часто целуя его, а он стеснялся её отстранить и чувствовал себя виноватым. Прощание затягивалось. Ракитин был красный, оторопевший. Хорошо, что не видела ничего Василиса, ушедшая к своей корове в хлев.
- Прощай, прощай, родненький! - выдохнула, наконец, Машенька и рывком отшатнулась. Глаза у неё были застывшие, синие. И ни слезиночки в них, один только ужас. Так смотрят на тех, с кем расстаются навеки и потому не могут уже ни сказать ничего, ни пожаловаться. Она даже адреса у них не спросила - никакой у неё надежды.
Русанов смотрел на её побелевшее лицо, обморочно подкашивающиеся ноги. Девчонка рукой нащупала деревянную стену дома, и Русанову стало больно до крика. Больно ему было и после, когда пошли от дома по выбитой коровами тропинке и, притихшие и виноватые, даже не оглядывались. Откуда-то понизу наносило влажный дым на кусты - где-то жгли из сырых листьев костёр - дым был горький. Кажется, и Ракитин понял, что не шуточки всё, не детство. Вздыхал и молчал. Молчал и Русанов - что тут скажешь? Всё лето молчал, видя, что с девчонкой творится. Да теперь - что, кончилась их командировка, улетают...
За ними по тропинке тянулся мокрый след: пала роса на траву. Идти было скользко, оба тяжело дышали. Потом Русанов не выдержал и обернулся.
Там, на высоком глинистом косогоре, стояла Машенька. Её одинокая фигурка была похожа на надломившуюся печаль. А тучи всё плелись и плелись - из-за бугров, из-за тёмного леса, с ненастного севера. Дул холодный ветер. А Машенька - в одном платьице... Ветер пузырил его у колен, рвал. А она всё не двигалась - замерла на месте. Только помахала, когда Алексей обернулся.
Впереди заблестела внизу серой гладью излучина реки. Переправиться только на пароме, и стоянка самолётов, аэродром полевой. Лужки останутся навсегда позади, за высоким бугром, за которым потянутся луга.
По широким пыльным листьям лопухов коротко, как прощание, постучал дождь, и тут же перестал - только слёзные потёки- дорожки оставил, даже не смыв с листьев всю пыль. А тучи надвигались уже серьёзные, низкие - как невесёлая жизнь, обкладывающая со всех сторон всё небо и всё живое вокруг. Сразу по-зимнему засквозило, и вдруг схватило за сердце далёким журавлиным криком. Русанов поднял к небу голову и отыскал в нём клин улетающих птиц. Тоже на юг...
- Обернись, Генка! Ну, обернись же!..
Ракитин не обернулся. Только сильнее сгорбился, будто навалилась на его плечи неимоверная тяжесть всей русской бедности. Где-то за горизонтом приглушённо-грозно перевернулся гром. А потом ухнуло рядом, над самым лесом - от верхушек к земле. Гром осенью... "Не к добру!" - пророчески подумал Русанов.
Маша всё стояла - там же, одинокой берёзкой на косогоре.
Она стояла, когда лётчики были уже на аэродроме. Стояла, когда они минут через 40 сели в кабины бомбардировщиков и начали запускать моторы. Самолёт Русанова был самым крайним на аэродромной стоянке, и Алексей всё время видел Машеньку из своей высокой кабины.
Запустили моторы - стоит.
Начали выруливать - стоит.
Один за другим пошли на взлёт. Вот и очередь Русанова. Стремительно взлетел, убрал шасси - на косогоре Машенька: стоит.
Начали собираться в звенья и пошли на прощальный круг над аэродромом. Русанов отыскал внизу излучину реки с чёрными, врезанными в светлую гладь воды, лодками, косогор... Машенька на месте - виднелась её маленькая светлая фигурка. Справа от неё красным пожаром горела кленовая роща. А дальше шли леса тёмные - дубовые, сплошные, невеселые. Ещё дальше, подпирая горизонт, калились золотом купола уцелевших церквей в дальних русских деревнях - там ещё проглядывало солнышко между туч. Далеко это... Россия большая, и куда занесёт в ней человека судьба, не увидишь и с самолёта. Но, как судьба будет складываться, размышлял Алексей, наверное, зависит всё-таки и от самих людей - как поведут себя? И нажимая на кнопку радиостанции, прокричал Ракитину открытым текстом:
- Ге-на-а! Попрощайся с ней, видишь - стоит!
Алексей приготовился к тому, что сейчас от второго звена впереди резко отделится клевком вниз правый ведомый и, сделав крутой вираж вправо, понесётся к Машеньке над самой землёй, распластав длинные крылья. Но Ракитин был дисциплинированным лётчиком и не поддался безрассудству Русанова. Эскадрилья, сделав над аэродромом прощальный круг, снова стала приближаться к Лужкам, чтобы уйти от них на маршрут.
И снова Русанов видит на косогоре Машеньку. Не выдерживает и отваливает вниз сам, вместо Ракитина. Направляя свой самолёт на косогор к Машеньке, торопливо разматывает с шеи красный шерстяной шарф, открывает с левой стороны от щеки форточку и готовится к тому, чтобы выбросить через неё шарф прямо девчонке на голову. Пока рассчитывает, сколько секунд нужно пролететь после прохода над Машенькой, чтобы выбросить шарф поточнее, слышит по радио захлебнувшийся в злобе голос Сикорского:
- 275-й, что за фокусы?! Немедленно прекратите! Вернитесь в строй!..
"Нет уж, дудки! Всё равно теперь..." - думает Русанов и, проносясь бреющим полётом над самой головой Машеньки, выбрасывает в форточку шарф и уходит свечой вверх. Когда он вверху отворачивает круто влево и оглядывается назад, Машенька уже бежит по косогору за ним следом, размахивая красным шарфом.
Алексею кажется, что он слышит, как она кричит там одиноким, отставшим журавлём, покачивает ей трижды левым крылом и начинает гнаться за эскадрильей, уходившей на юг. Догнав строй самолётов, он ещё раз оглядывается назад, смотрит, но Лужков уже не видит - далеко ушли. Но всё равно тонкая фигурка светловолосой Машеньки ещё долго стоит перед его глазами - стоит, как наваждение, как укор, неизвестно за что.


Перед Ростовом-на-Дону эскадрилью Сикорского начал прижимать дождь - шли всё время со снижением. Наконец, и снижаться больше некуда - земля. А дождь лил всё сильнее, начала пропадать видимость, и Сикорский, памятуя весенний урок, забеспокоился, а ещё через минуту решился на пробивание облаков вверх и подал команду:
- Приготовиться к пробиванию вверх! Звеньями! Интервал - 2 минуты!
Первым скрылось в облаках звено Сикорского. Через 2 минуты повёл в набор своё звено Дедкин. Русанов внутренне приготовился: сейчас их черёд...
- Приготовились! - подал команду ведущий. - Набор!..
И сразу акулье брюхо ведущего стало из чёткого неясным в сером тумане облачности, расплывчатым. Плавно работая рулями, Алексей начал осторожно сближаться, чтобы не потерять ведущего из вида, и вскоре пошёл с ним почти крыло в крыло, что в любую секунду грозило столкновением, если ведущий сделает резкую и неожиданную эволюцию. Машину непрерывно потряхивало, и это ещё больше увеличивало возможность того, что на землю вместе с дождём посыплются тысячи обломков. Напряжение у лётчиков достигло предела.
Козырёк кабины покрылся извилистыми каплями, они змеились по прозрачному плексу снизу вверх, так их гнал встречный поток воздуха. Минуты через 3 стёкла кабины залило так, что сквозь рябь дождя ведущий почти не различался. Лодочкин, сидевший сзади Русанова, заёрзал, вытянул шею, пристально наблюдая за силуэтом самолёта командира звена. Из матерной радиоперебранки он понял, что опять, как и весной, возникла угроза групповых столкновений в воздухе: в облаках уже рассыпалось звено Сикорского, лётчики не смогли удержаться возле него - командир "рыскал". Снова запахло братской могилой.
Развалилось и звено Дедкина - этих разогнал кто-то из шарахнувшихся в одиночный полёт "панцев". Холодея, Русанов подумал: "Ну, теперь начнётся!.."
Так оно и вышло. Через минуту кто-то чуть не налетел на Птицына, тот завалил крен в сторону Русанова, чтобы уйти от столкновения; Русанов шарахнулся влево тоже, и в тот же миг потерял своего командира звена из вида.
Боясь столкновения, понимая, что в эскадрилье опять завертелась смертельная карусель, Русанов продолжал лететь с левым креном, чтобы на всякий случай подальше уйти от своего исчезнувшего в облаках ведущего. Кто находится выше него, кто ниже - не знал. Резко увеличил обороты и пошёл в набор, надеясь пробить облака вверх одиночно. Там хоть будет светло, думал он.
Дождь продолжал заливать козырёк. Русанов впился глазами в авиагоризонт и старался выйти на прежний курс, чтобы не оказаться потом далеко в стороне от своей группы. Эфир всё накалялся от мата. Русанов продолжал идти в набор молча. Облака не светлели, значит, до верхней их кромки ещё далеко.
- Команди-и-ир!.. - закричал радист, отключив Русанова от внешней связи кнопкой спецвызова. - У нас тут картошка оборвалась! Посунулась в хвост!
- Какая картошка?! Ты что, луку наелся?!
- Обыкновенная! Пюре, жаркое... - По тревожному голосу радиста Русанов понял, что-то стряслось, из-за пустяка не стал бы отвлекать в облаках.
- Ты можешь толком: что там у тебя?
- Шпагат лопнул! Картошка в матрасовках посунулась в хвост!
- Какая картошка? Откуда взялась? Сядем в Насосной, я тебе эту картошку в одно место забью!
- Командир, при чём тут я! Мне приказал Дедкин: сказал, что картошка - комэскина.
Почувствовав, что машина не слушается рулей, Русанов взглянул на прибор скорости и обмер: "Мать честная!" Сунул штурвал от себя, дал полный газ, но скорость не возросла, а самолёт не послушался руля глубины. Он как бы замер в верхней мёртвой точке и, перед тем, как сорваться от потери скорости в штопор, задрожал. Скорость на приборе пошла назад, на отметку "200", а вариометр, несмотря на отжатый штурвал, показывал всё ещё небольшой набор. Самолёт, вместе с леденящим душу Русанова ужасом, шарахнувшимся от головы к похолодевшим ногам, начал валиться на левое крыло и, посыпавшись вниз на хвост, казалось, готов был перевернуться. А в следующую секунду мотнулись вправо-влево сразу все стрелки на приборах, и самолёт завращался. Единственное, что Алексей успел сделать, это засечь высоту: 1800 метров.
Дальше мысли вспыхивали в его мозгу словно быстрые, сверкающие молнии:
"Штопор! На бомбардировщике - это конец: один виток с выводом - 1300 метров!"
"Прыгать - уже поздно!"
"Будет удар о землю, взрыв, и..."
Захотелось кричать: диким, протяжным, на одной ноте голосом. Как зверь: "А-а-а-а-а-а!". Кричать до тех пор, пока не взорвутся от удара бензобаки и не зальёт сознание последним ослепительным светом, разнося всё живое и неживое на мелкие куски и кусочки.
"Услышит экипаж... стыдно..."
И звериный, готовый вырваться крик, застрял в горле. Левая рука хватанула секторы газа на себя, оборвав рёв моторов, правая - сунула штурвал вперёд аж до приборной доски. Правая нога - со щелчком сунула вперёд педаль руля поворота, до упора, против вращения в штопоре. Всё это - быстро, автоматически, почти без участия сознания и воли. Так Русанову казалось. Но это было не так. В действительности - он думал, даже стыдился своего испуга, значит, делал всё сознательно, не лишился воли, не был парализован страхом до конца. На самом деле происходило всё так:
"Надо убрать газ!" ("А-а-а!..").
Доля секунды - и газ был убран.
"Штурвал - опять от себя, надо набрать скорость!" ("А-а-а!..").
И штурвал очутился у приборной доски.
"Правую ногу - против штопора! Остановить вращение!" ("А-а-а!..").
И правая педаль щёлкнула - словно зубами волк.
"Теперь - ждать. Как только вращение прекратится, ноги - мгновенно поставить нейтрально. Прозеваю - перейдём из левого штопора в правый, тогда - крышка!"
"Не прозевать!.. Не прозевать!.."
Мотаются стрелки на приборной доске: вращение не прекращается. Крик по-прежнему просится из глотки Русанова, рвётся наружу.
"Услышит экипаж..."
Приборов всё ещё не видно - значит, самолёт штопорит, вращается. И дёргается в грудной клетке, мечется испуганная душа.
"Штопорим!.. Как темно и страшно!.."
"Мама, я не могу кричать, мама! Услышит экипаж..."
"Прощай, мамочка! Я не выведу его, не выведу!.. Мама, я никогда больше не буду жить! Ты слышишь, я умираю, а вы все - остаётесь..."
"Пора! Вращение замедляется..."
И вновь щёлкнули по-волчьи педали: ноги поставлены нейтрально. Бешено растёт скорость. Штопор прекращён, вращения больше нет, надо тянуть штурвал на себя и выводить машину из пикирования - скоро земля...
"А вдруг здесь облачность до самой земли?"
Мысль эта бьёт по нервам, словно электрическим током, и Русанов, подхлёстнутый им, тянет штурвал на себя обеими руками и чувствует, как тот пружинит от его усилий, почти не идёт. Слишком велика скорость: воздух над рулями упругий, как в накачанном футбольном мяче.
Штурвал всё ещё пружинит, дрожит, но уже поддаётся, пошёл... И дрожат в груди лёгкие - Алексей чувствует, как они там вибрируют, будто 2 тетрадных листа на ветру. И тут вспыхивает в глазах свет - самолёт камнем вылетел из тёмных облаков в божий день. Но что это?!.
В глаза несётся чёрная, раскисшая от дождей земля. Вот она, рядом! Видны телеграфные столбы, провода - низко!..
И снова электрические разряды прошивают тело Алексея: "Неужели не успею? Врежемся!.."
В нечеловеческом усилии он подтягивает к себе штурвал, преодолев сопротивление, и ждёт: хватит высоты или не хватит?.. От перегрузки в глазах темнеет - как в нокдауне. Но сквозь полуобморочное состояние мозг ещё различает лёгкое потрескивание металла: это "переносят" перегрузку шпангоуты фюзеляжа. Машина "переламывается" из пике в горизонтальный полёт, но продолжает идти к земле "брюхом" - плашмя. В теории это называется "просадкой". На практике она бывает и более 100 метров. А на высотомере - только "50". Хватит этого для жизни сегодня или нет?
В глазах Алексея светлеет, светлеет - это кончается перегрузка, а с ней и "нокдаун". Но самолёт всё ещё падает плашмя. Ну - хватит, нет?..
Весь экипаж молчит и ждёт тоже - куда денешься? Руки Алексея на штурвале стали чугунными и нечувствительными. А штурман напрягся только душой: от него вообще ничего не зависит, как и от техника Зайцева, опять полетевшего с ними и сидевшего теперь внизу и видевшего сквозь остекление в полу, как приближались к его ногам чёрные нити проводов электропередачи, белые фарфоровые чашечки на столбах. Если видно чашечки - до земли 30 метров... Пронесёт? Нет?
Всё! Самолет проносится над самыми проводами. До земли остается метров 10, 15, но машина больше не падает.
Тело Русанова покрывается холодной испариной, дрожат ноги. От прихлынувшей после напряжения слабости он еле держит в руке штурвал и неуверенно, как курсант, начинает набирать высоту, чтобы уйти от земли чуть повыше. Но что это? Высота на приборе не растёт, а напротив, подходит к нулю, причём стрелка движется не с "той", а с противоположной стороны - с левой! Высота была отрицательной, что ли? Показывала высоту "под землёй"? Русанова снова прошибает дрожью. Глядя на показания высотомера, он понял: высоты хватило за счёт понижения местности относительно аэродрома взлёта. Обрадовано подумал: "Значит, кто-то из нас - с безумно счастливой судьбой: второй раз подряд на борту этого самолёта получили из-за его счастливой судьбы помилование и мы. Неужто Лодочкин? А может, Зайцев - у него семья, дети?.." Себя он считал невезучим из-за истории с Ниной, Ольгой, теперь вот и с Машенькой, а потому и додумал: "Летом здесь - горячая хлебная степь до самого моря, низина. А теперь вот - чёрная, раскисшая от дождей, пахота, в которой мы могли найти свой конец. Нелепо всё-таки счастье!"
К Алексею вернулись нормальные ощущения. Теперь они длились не сотые доли секунд, а медленнее. Он медленнее думал, медленнее ощущал, но ощущал устойчиво, как в обычной жизни. Обнаружил - болят желваки оттого, что страшно стиснуты зубы. Пробовал разжать, поговорить с экипажем, и не смог. Ну, видано ли такое, человек не может разжать собственных челюстей!
Наконец, как после судороги, челюсти отпустило, но зубы начали выстукивать непроизвольную дробь. Во рту ощутился солоноватый привкус, словно от прикуса языка. А самое неприятное - на педалях непроизвольно, как и зубы, вздрагивали ноги: будто у ребёнка во сне, который набегался днём - дрыг-дрыг! И опять. Русанов догадался: произошло полное потрясение всей нервной системы, но - запоздалое, нелепое, как "высота" под землёй.
Экипаж молчал. Молчал и Русанов, не желая выдать своего состояния, постепенно приходя в себя и успокаиваясь. Наконец, ему показалось, что он может уже говорить, и повернул лицо к штурману, чтобы тот увидел его спокойствие и неотразимую улыбку. Но Лодочкин отшатнулся. Увидел не улыбку, а волчий оскал. Однако и сам всё ещё не мог говорить и молчал. Лица у обоих были похожи на маски покойников и это пугало каждого, потому что своего он не видел. В кабине остро пахло мочой.
Лодочкин, наконец, произнёс:
- Ну, с меня, кажется, хватит! Пусть летают китайцы и мухи, их много, а я - пас!
- Радист! - позвал Русанов.
- Что, командир?! - раздался в наушниках бодренький, знакомый голос радиста. - Картошку я уже подтащил и привязал, как была. Всё в порядке.
- А в штаны не наложил? - спросил Русанов тоже бодро.
- Вечно вы, командир!..
- Ты - что, ничего не заметил, что ли?
- А что, командир? Я картошкой был занят. Случилось что-нибудь?
- Ладно, привяжи свою картошку покрепче. - Неожиданно для самого себя Русанов рассмеялся.
"Скоты!" - с отвращением подумал Лодочкин. А Русанов продолжал:
- Так это "Пана", что ли, картошка?
- Ага.
- Как же она попала к нам? Сколько её там?
- Полтонны. 2 матрасовки.
- А чего же он её не к себе, а к нам? Почему ты не предупредил меня перед вылетом?
- Я думал, вы знаете?
"Вот сволочь! - подумал Русанов о Сикорском. - И мне, подлец, ничего не сказал, не предупредил даже! Сделал из бомдардировщика картофелевозку, и как будто так и надо. Себе не положил, гад, побоялся!.." Вслух же громко произнёс:
- Посмотри на высотомер!
- 300 метров, а что?
- А на какой были?
- В облаках были, а что? Я с этой картошкой возился, когда вы ещё "свечу" над Лужками рванули вверх. На задней матрасовке лопнул шпагат. А потом вот и на передней, когда круто в облака пошли. Если б не механик тут со мной и техник, я бы один не справился.
- А как чувствуют себя они?
- Ругаются. Нас тут всех так мотануло почему-то, что и картошка вся оторвалась, и мы друг на друга попадали.
- Ладно, береги картошку. Прилетим, я забью её "Пану" в задницу!
Теперь Русанов понял всё. При наборе высоты матрасовки с полтонной картошки оторвались, посунулись в хвост, нарушили центровку, и самолёт стал неуправляемым. Потом - штопор.
"Вот гад!" - подумал Русанов и, отметив про себя, что ноги на педалях всё ещё вздрагивают, переключился на внешнюю связь. Мат в эфире не утихал. Где-то за облаками лётчики не могли собраться в группу и ругались. Алексей посмотрел на часы и удивился: с момента вывода самолёта из штопора прошло только 7 минут. Скоро должен был появиться Ростов, там посадка и дозаправка горючим, перекур - и дальше, на Баку... Дождя уже не было - юг.


От Махач-Калы до самого Апшерона эскадрилья Сикорского шла вдоль береговой черты не общим строем, а отдельными звеньями. Комэск, видимо, понял, что водить девятку не может, и потому не стал её собирать. Лётчики были ему за это благодарны: лететь с ним в одном строю - погоня за собственной смертью и пытка. Даже штурманы, спины которых всегда были сухими, не то, что у лётчиков, и те обрадовались: можно послушать теперь музыку радиомаяков, а не мат.
Безразличным ко всему был только Лодочкин в кабине Русанова. Этот думал о своём: скорее бы долететь живым до Коды и забыть обо всех этих полётах. Он уже твёрдо решил, с него - хватит. Пусть летают другие, а он - будет списываться на землю, как его бывший лётчик Быстрин. Упирался, дурачок, а надо было за это Бога благодарить - что избавил и уберёг...
Наконец, далеко впереди, показался аэродром - там уже садились. Пыль было видно километров за 30: поднималась коричневым облаком в небо. Взглянув на лицо Зайцева, Лодочкин понял, техник не полетит больше никогда со своим экипажем, будь у него лётчиком не только счастливчик Русанов, а даже сам прославленный Михаил Громов.
Над аэродромом Русанов выпустил шасси и пошёл на посадку. Как только самолёт покатился по бетонированной полосе, Лодочкин почувствовал, что им овладевает такая апатия ко всему, какой у него ещё не было никогда в жизни - всё ему сделалось безразличным: люди, самолёты, чужой аэродром, чужие разговоры и судьбы. Лётчик бешено рулил на стоянку, подворачивал, что-то угрожающе бормотал про Ростов, что чего-то там не успел, не было времени поймать кого-то. Николай закрыл глаза и не мог уже их открыть, так захотелось ему тишины и покоя, так захотелось поспать. Он слышал, как Русанов выключил моторы, и стало тихо и не звенело больше в ушах. Как сказал что-то вылезшему из кабины радиста технику и, оставив его, вылез с Зайцевым на плоскость. Там он снял с себя парашют и резко окликнул Николая:
- Ну, а ты чего? Уснул, что ли? Вылезай, пойдём бить "Пану" морду! Некогда было в Ростове, так хоть сейчас...
- За что? - спросил Лодочкин полулёжа, не открывая глаз. Ему ничего не хотелось, даже лень было думать.
- Ты что, забыл!..
Лодочкин открыл глаза, увидел лицо Русанова над собой.
- Лёш, может, не сто`ит, а? Живы, и ладно. - Ему было лень говорить, лень понимать, шевелиться. Не хотелось и бить кому-то морду, выяснять отношения - всё суета, пустое. Он не умел только этого объяснить и, словно парализованный, смотрел и молчал. А Русанов не понимал этого - смотрел зло и презрительно, этому подавай всегда поступки. Кажется, хотел даже ударить, и Лодочкин сжался, плотно зажмурив глаза, ждал. Но Русанов не ударил, а бил только словами:
- Эх, ты, слизняк! Мы же из-за него... Он же нас, гад... А ну, вставай!..
Лодочкин медленно поднялся, отстегнул парашют и начал спускаться по стремянке вниз. Русанов его ждал, не уходил. Рядом синело море - спокойное, ровное. Весной они еле дотянули до этого берега с той стороны залива, цепляясь за вышки, за провода. Эх, не шевелиться бы, лечь...
- Лёшка, никуда я не пойду.
- Почему?
Понимая, что говорит не то и не так, чувствуя, что смертельно хочет спать, лечь вот тут, прямо под плоскостью, Лодочкин, тем не менее, продолжал свою несусветицу:
- Ты знаешь, за что я люблю Москву?
- Ну?
- Там - даже министр... Понимаешь, даже министр: спустится в лифте, выйдет на улицу из министерства, и всё.
- Что - "всё"?
- И больше не министр - прохожий.
- Ну и что?
- Понимаешь, в маленьких городах, в райцентрах - чем меньше начальник, тем... Он идёт, а люди должны уступать ему дорогу.
- Раздайся грязь, навоз, что ли, ползёт?
- Вот-вот. Рассердится и затопчет, понимаешь? А Москва - большой муравейник: все равны.
- Что-то я тебя не пойму никак: куда ты всё клонишь? Где это видал ты министров, согласных быть с тобой равными?
- Лёш, давай не будем бить морду "Пану", а? Он же затопчет нас потом, неужели не понимаешь!
- Ах, вон оно что!..
Русанов выпрямился так резко, будто отшатнулся от Николая:
- Ты это правильно: насчёт муравейника. Нравится тебе, когда все превращаются в ничто. Ты и есть - ничтожество, готовое уступить дорогу каждому хаму. Лакей! - выкрикнул он.
Лодочкину хотелось теперь только одного - отделаться от Русанова. Спать уже не хотелось.
- Лёшка, не надо... Обошлось же всё!..
- Ладно. Я сам набью ему морду. И расскажу всем, что ты...
- Хорошо, рассказывай. Иди бей морду. А меня - оставь. Я не хочу в это дело вмешиваться, понял!
- Ладно, дерьмо холуйское, оставайся! Подтвердишь потом, что он...
- Ничего я не буду и подтверждать! Хорошенькое дело! У меня и без тебя хватает забот. Из-за отца. Ты же не знаешь ничего, герой наш прекрасный! А меня - только что приняли в кандидаты... Дерьмо у него все, один он хороший! - Лодочкин не видел себя со стороны и потому оправдывался как-то по-особенному глупо и неумело, роняя достоинство, честь. Русанов даже остолбенел от такой раскрытости.
- Да ты понимаешь, гад, что` говоришь? Понимаешь?! - Хотел ударить своего штурмана по щеке, но увидел метнувшийся в жёлтых кошачьих глазах испуг и, не ожидая от себя такой выходки, не ударил, а плюнул Лодочкину в утиное лицо.
Лодочкин не обиделся, но всё же бесцветно выкрикнул:
- Я - ненавижу тебя!.. И потому - не помощник тебе...
"Будет считать теперь подлецом - чёрт с ним. "Пана", дурак, побежал бить. Ну-ну, посмотрим ещё, кто будет потом жалеть, храбрец сраный. Красавчик..."
- Ну, Николай, как дела? - раздалось у Лодочкина за спиной. - А где лётчик?
Перед Лодочкиным стоял Сикорский. Николай смотрел на него с изумлением, ресницы его вздрагивали. И майор невольно спросил:
- Что с вами?
Лодочкин испуганно, коротко рассказал. Объяснил, что именно сейчас, и именно его, майора, Русанов и побежал разыскивать. Терять Николаю было уже нечего. Сикорский исчез, будто его ветром сдуло, а он снова полез в кабину. Там он подложил под голову парашют и улёгся. Пригревало солнышко - было хорошо, сладко...
Сквозь дрёму Лодочкин слышал, как опять прибегал Сикорский и сказал технику, чтобы тот разыскал Русанова и передал ему приказание явиться немедленно на командный пункт к руководителю полётами. Потом майор отправил куда-то и радиста, и некоторое время возле самолёта было тихо.
Проснулся Лодочкин от какого-то шума. Кажется, к самолёту подъехал грузовик, и там, внизу, начали что-то грузить. Слышно было голос майора Сикорского, который кого-то поторапливал, чувствовалась какая-то суета. Потом грузовик начал отъезжать. Лодочкин открыл глаза и увидел в кузове удаляющегося студебеккера 2 тугих полосатых матраса, трёх солдат и незнакомого капитана в белых технических погонах. Грузовик направился в сторону гарнизона, видневшегося возле моря.
Лодочкин догадался: Сикорский продал свою картошку кому-то из местных офицеров и, видимо, по дешёвке - уж очень скоро покупатель нашёлся. С этой минуты майор стал противен особенно, но оттого, что никакого конфликта теперь не будет, Николай всё же обрадовался и снова уснул.
Снилось, будто самолёты заправляют горючим - урчали бензозаправщики. А может, так оно и было на самом деле. Но проснулся он от бешеной ссоры. Русанов кому-то выкрикивал:
- Вы зачем направили меня на КП?! Никто меня туда не вызывал!
- Что за тон, товарищ лейтенант?!
"Пан"! Его голос", - узнал Лодочкин.
- А как мне ещё с такой б....ю разговаривать! Ты почему, гад, картошку мне подложил?!
- В чём дело, лейтенант? Вы можете объяснить!..
"Это он только по форме возмущённо, а в голосе-то - заискивание..." - подумал Лодочкин со злорадством.
- Да я тебе сейчас так всё объясню, что тебя и по чертежам не соберут!
"Вот это даёт!" - Лодочкин от интереса даже приподнялся в кабине.
- Что с тобой, Алексей? Ну, успокойся же, давай выясним... - Сикорский, не желая, видимо, чтобы на шум подошли, заговорил тихо и примирительно, всем видом показывая, что по-человечески он всё понимает и готов уладить конфликт не официально, а по-дружески, как лётчик с лётчиком, а не командир с подчинённым. Но Русанов на это не клюнул, продолжал крыть:
- Зачем ты мне, гад, картошку?!.
- Да какую же картошку, Лёша?..
- Обыкновенную, что в Лужках накупили! Которую я не успел показать тебе в Ростове и потому не вытряхнул из матрасовок! Привёз для тебя!..
Лодочкину было приятно, что Сикорский испугался: "Что, струсил, кобель похабный, поджал хвост!.." А Русанова стало жаль: "Нет ведь уже картошки-то..." Даже обида на него улеглась.
- А ну-ка, лейтенант, прекратите ваш тон! - вдруг повысил голос Сикорский. - Не выяснили, понимаете, ничего, а прёте, как паровоз! Хотел с вами по-человечески, понимаете...
Лодочкин увидел: к самолёту шли черноголовый Маслов и белоголовый Дедкин - фуражки в руках, на лобиках - как у Сикорского, детские чёлочки.
Русанов рванулся к кабине радиста. Открыл снизу люк, заглянул туда и выскочил назад, словно ошпаренный. Закричал, увидев механика:
- Где радист? Куда девалась картошка?!
- Не знаю, товарищ командир...
- Как это - не знаешь?! Где техник?..
- Я тут не при чём, товарищ командир, спрашивайте вон товарища майора... - Механик испуганно кивнул в сторону комэска.
- Та-ак!.. - понимающе протянул Русанов, глядя на Сикорского и белея лицом. - Значит, успел уже?.. Значит, всё понимаешь, офицер сраный?!
Подошедшие Маслов и Дедкин дружно и возмущенно вмешались:
- Русанов, а ну, прекрати хамить! Под суд захотел?!. - Рот Маслова привычно остался полураскрытым - желтела "фикса".
Исказилось лицо и у Дедкина:
- Вот этого, Алексей, я от вас не ожида-ал!..
Русанов ответил срывающимся голосом:
- Ладно... хорошо... Но - запомните: это - ещё не всё! Нет картошки, но были свидетели... Очередь теперь за мной: будет вам и суд! Будет, товарищи, коммунисты! Но`сите офицерские погоны, а честь для вас - подтирка для задницы?!
Первым опомнился от шока Сикорский:
- Ладно, товарищи офицеры, ступайте... - обратился он к Маслову и Дедкину. - Мы тут как-нибудь сами... Зачем осложнять? Можно ведь и по-хорошему... - примирительно бубнил он.
Разноцветные Дедкин и Маслов пошли, показав Русанову бугристые, стриженные под "бокс" затылки, но тот смотрел уже не на них, а на бульдожье лицо Сикорского, будто изучал на нём морщины и огуречный рассол в глазах. И майор не выдержал:
- Не советую тебе, Алексей. Как лётчик лётчику говорю: не советую... Брось это!
Сочувствуя Русанову, Лодочкин тоскливо подумал: "А сволочь всё-таки "Пан"! Радиста он, конечно, запугает. Всю техноту - тоже. Останусь один я?.." Николай теперь даже понимал Русанова и почувствовал себя виноватым перед ним. Но выхода для себя не видел: "Подлая всё-таки штука жизнь, прав был отец..." Сикорского в эту минуту он искренне ненавидел. Обрадовался, услышав ответ Русанова:
- А ты меня не пугай, ты сам боишься. Лё-тчик мне тоже!..
- Эх, Лёша-Лёша!.. - Майор вздохнул. - Жизни ты ещё не знаешь!..
- Все деревья - дрова? Этого, что ли, не знаю? - непонятно продолжал Русанов. - Слыхал уже, знаю.
- Я не про это, - печально проговорил Сикорский. - Мог бы при мне быстро вырасти... способности у тебя есть: хоть завтра ставить можно командиром звена.
- Ладно, топай отсюда, пока цел!
К самолётам шли из столовой лётчики, техники, солдаты - пообедали. Шёл и радист Русанова, увалень-сибирячок. Сикорский голодно покосился на подходившую сытую братию, тихо сказал:
- Ладно, я пойду, Алексей, а ты тут - подумай. По-человечески подумай. Не нарочно ведь я... - Он безнадёжно махнул. - Не знаешь ты ничего и, вижу, не хочешь знать - понять не хочешь. - Сикорский пошёл сначала медленно, в раскоряку, а потом всё быстрее, быстрее и замешался в толпе.
Увидев Лодочкина, вытянувшего в кабине шею в сторону ушедшего комэска, Русанов заорал:
- А ты, говнюк, садись в автобус и езжай в Баку на станцию! Я с тобой в одной кабине - больше не полечу! Поездом, сука, поедешь! Обссыкайся и воняй там!..
Лицо лётчика было таким страшным, что Лодочкин вылетел из кабины и спрыгнул с плоскости вниз прежде, чем тот успел по стремянке подняться и сесть. Дразнить голодного и злого Русанова он не стал и, ничего не сказав, никому не пожаловавшись, полетел домой, спрятавшись в кабине радиста и приказав тому молчать.
Русанов тоже никому не доложил, что летит без штурмана - спокойно вырулил на полосу и пошёл на взлёт, как ни в чём ни бывало. Техник звена Зайцев, узнавший перед вылетом, в чём дело, и сидевший на парашюте Лодочкина за спиной Русанова, весь полёт смотрел на лётчика с нескрываемым изумлением и восхищением: "Вот это лётчик!.. Вот это мужик!.."

6

Кодинский гарнизон встретил группу Петрова приветливо - теплом, погожими днями. Даже не верилось, что где-то в Лужках льют осенние обложные дожди, люди надели плащи и пальто, кутают шеи шарфами, а здесь, в Закавказье, ещё лежит вот пыль и бывает жарко в полдень. 3 дня после командировки все отдыхали, а потом началась служба - обычная, как всегда.
Необычной она была только у Русанова - из-за штурмана он не летал: не буду, и всё! По неписаному закону авиации заставить лётчика было нельзя. Экипаж, в котором кто-то кого-то не уважает, считает дерьмом - не экипаж, на такой нельзя положиться и командованию. Никто не обвинял Русанова ещё и потому, что Лодочкин побоялся рассказать командованию о том, что лётчик выгнал его из кабины. Не столько, правда, побоялся, сколько не хотел, чтобы весь полк узнал истинную причину и презирал его за трусость и подлость. Опасно было выдавать и Сикорского с его картошкой: начнёт мстить. Унизительным было бы и признание, что в полёте обделался. К тому же отказ Русанова летать с ним совпадал и с его собственным решением - не летать больше вообще. Русанов лишь способствовал осуществлению этого, зачем же его останавливать? Тем более, что и сам лётчик почему-то переменил своё прежнее решение: начальству, как обещал, не доложил о случившемся, суда не требовал, а отказавшись от штурмана, только невольно помогал ему. Теперь можно было изображать невинную оскорблённость и как-то списаться на землю без позора. И Лодочкин решил: "Пусть всё идёт, как оно есть, а там видно будет".
Не устраивал ход событий только Сикорского. То, что лётчик Русанов ничего не предпринимал, казалось ему угрозой замедленного действия. Что это? Лётчик хочет действовать наверняка? Что-то обдумывает, чтобы не промахнуться? А может, выясняет пока обстановку, советуется с кем-то, кто постарше? С кем? С "Брамсом"? Одинцовым? А что самому делать?..
Первые меры были, правда, приняты: ни радист, ни техники про картошку не подтвердят, да и нет её и в помине. Но, кто знает, что на уме у этого волчонка и какие волки стоят за ним? Может, ещё раз спровоцировать его на скандал, чтобы сорвался, прежде чем начнёт действовать? И хитрый комэск разработал целый план...
Сначала вкатил Русанову выговор за опоздание в строй. Затем участил назначения лётчика в наряды. "Вы же не летаете, свободны... - пояснил он свои действия строптивому сосунку. - Кого же мне ещё посылать прикажете?" Но парень почему-то сносил всё молча, только смотрел в глаза синим, полыхающим под ресницами, светом. Свет этот казался огнём, в котором рано или поздно можно сгореть. В характере лётчика сомневаться уже не приходилось, таких не согнёшь, надо только ломать, в позвоночнике.
И майор начал за лётчиком следить. Видел его то в обществе с Михайловым, то с Одинцовым, то у Медведевых. Всё это были люди, которых не любил, особенно Одинцова. Знал, этот вообще не боится ничего - холост, терять нечего. И умеет молчать. Это он, он чему-то учит Русанова.
Тот - тоже теперь молчал. А повзрослевшие глаза следили за каждым шагом, за каждым движением своего командира, разве он не видит, что ли? Всё видит, даже устал от напряжения.
Действительно, Сикорский стал нервным и мнительным. Ему казалось, что против него что-то затевается. Лётчик Русанов отпустил себе лермонтовские усики, а Сикорский усмотрел в этом недобрый знак для себя: "Готовится к удару, щенок!" Ему казалось, надо принимать какие-то срочные меры, но какие? И всё чаще вспоминалась зловещая фраза: "Очередь теперь за мной!.." Тогда по-глупому начинал срывать свой гнев на офицерах, солдатах, семье. И не думать о Русанове уже не мог - печёнкой чувствовал: быть какой-то беде. Где-то что-то делается против него, что-то готовится - вот-вот лопнет!
Пробовал взять себя в руки: "Ну, что они могут?.. Улик - нет. В Лужках грузили картошку в самолёты Дедкин и Маслов. Ночью. Никто этого, кроме техников, не видел, а уж тем более - меня. Как исчезла картошка в Насосной - на счастье, тоже никто не видел, один механик. Этому не поверят, если и признается - солдат. Лодочкин? За этого ручается Тур. Так что главное - экипаж не подтверждает никакой картошки".
Успокоения, однако, не приходило. Так прошёл месяц. И вдруг явилась простая и ясная, как удары сердца, мысль: надо втянуть Русанова в какую-нибудь скандальную историю. Помнилось, Лодочкин говорил как-то об отношениях парня с Капустиной. И хотя Капустиной в гарнизоне уже не было, он решил, что можно найти для него другую женщину - не монах же он!..
Сбросив с дивана босые ноги на пол, потирая от удовольствия руки, Сикорский зашагал по комнате кривоногим циркулем, продолжая мыслить: "Это же будет здорово! Подсунуть его гулящей офицерской жёнке - та будет только рада молодцу - а потом застукать обоих!"
Сикорский подошёл к буфету, хватанул из графина рюмку водки и, не закусывая, удовлетворённо додумал: "И станет нашему герою не до меня и не до картошки! Суд чести, конец репутации, и так далее - уже не сокол, а петушок. Вот, какой только б...и его подсунуть?.."
Помог Сикорскому навалиться на Русанова слепой случай. Правда, судьбе угодно было избрать не тот вариант, о котором майор мечтал, но какая, собственно, разница? Важен был результат...
Но и Сикорский сначала обманулся, приняв за подарок судьбы не то, что она ему приготовила. Впереди - не предвиделось радости и ему. Однако первый шаг судьбы он принял для себя за её улыбку.
Поздним вечером он шёл в казарму, как всегда, своим лёгким, бесшумным шагом. Было темно, казалось, что никого нет. Но в солдатской курилке возле казармы вдруг зарделись 2 светлячка. Подойдя ближе, Сикорский услыхал разговор, который сразу насторожил его: разговаривали, судя по голосам, техник Дроздов и лётчик Русанов. Техник бубнил:
- Ничего не пойму. В газетах, по радио - жить весело. А пойдёшь в магазины в России - нет ничего. На рынке - втридорога всё. До сих пор довоенных цен не достигли.
Сикорский перешёл на крадущийся, кошачий шаг, слушая, что скажет Русанов. Тот сказал:
- 2 снижения было.
- На керосин и гвозди?
- Я тоже над этим думаю. - В темноте зарделся светлячок папиросы и осветил чёрные губы, впалую щёку. Лицо Русанова в темноте показалось Сикорскому отлитым из чугуна. Насасывая папиросу, он продолжал: - Народ - лишён всякой инициативы. Живём только директивами сверху, да приказами. Из одной глупости - нас кидают в другую, потом - в третью. Так и тянется всё бесконечной колбаской с бодрыми рапортами по радио и хвастливыми песнями.
Дальше Сикорский не стал выжидать: "Вот оно! Век будет молчать..." - И появился из темноты:
- А ведь это - не наши взгляды, товарищ Русанов! Я - просто удивлён: как это вы, молодой офицер, и докатились до такого образа мыслей!
И техник, и лётчик от неожиданности вскочили. Поражённые, смотрели на Сикорского: откуда взялся?
- Ну, что же вы молчите? - продолжал тот наседать.
Первым опомнился опытный, немолодой Дроздов:
- А что он такого сказал, товарищ майор?
- Я спрашиваю вас, товарищ Русанов! - напирал Сикорский. - О чём это вы думаете?.. За вас - есть кому думать! Там, наверху! - Он ткнул пальцем в тёмное небо.
Опомнился и Русанов. С коротким "фитилём", но с "длинным" от рождения языком, он ляпнул, не думая:
- Если есть "верх", товарищ майор, и "низ", то конечно. Нам остаётся быть только швейками и говорить: "слушаюсь!".
Дроздов испуганно замахал на него:
- Да брось ты, Лёша, с ним связываться! Ты - что, не понимаешь?.. Нашёл, с кем говорить! Хорошо ещё - без свидетелей...
Не желая терять инициативы, Сикорский напал на Дроздова тоже:
- Ну, от Дроздова - слышать такое неудивительно: его шкурнические наклонности нам известны ещё по подписке на государственные займы. Но вы-то, вы!.. - Сикорский посмотрел на Русанова и снова повернулся к Дроздову: - Можете идти, товарищ старший техник-лейтенант, вы - мне больше не нужны. С вами - разберёмся после... Вы тоже плели тут кое-что!.. - Майор демонстративно отвернулся. - А с вами, товарищ Русанов, я буду вынужден...
Дело принимало серьёзный оборот. Дроздова сдуло, как антисоветским ветром, и поглотила чернота советской ночи. А Сикорский всё сыпал и сыпал. Русанов слушал, и по спине у него полз холодок. Было ощущение в душе, будто снова сорвался в штопор и падает, падает. Не "наш"! Как выводить из этого?..
Выходило, что штопор - ещё не самое страшное в жизни. Хоть пустой гроб похоронят с почестями, от тела ничего не останется. А тут - салюта из ружей не будет, тут не останется в людской памяти даже имени: не было ничего, политический труп без известности и захоронения! Похоронят где-нибудь в мерзлоте севера, без свидетелей.
- ... вам не следовало бы так говорить, не следовало!
Слова сыпались, сыпались - как земля на могилу. Русанов их не воспринимал - отсчитывал "витки" в пропасть. И ждал: когда будет "земля", удар, и всё полетит к чёрту, в тартарары...
Удара всё не было. И тогда всё Алексею стало безразличным - шок от перенапряжения сил. Потому и бухнул опять:
- Люди - потому и люди, что делятся мыслями. Молчат только обезьяны.
- Не всякими мыслями нужно делиться, Алексей. И ты знаешь, за это по головке не гладят, а бьют утюгом!
- А что это вы, товарищ майор, доказываете свою правоту всегда с помощью утюга? И считаете своё мнение...
- Я же член партии, Алексей! Не забывайте этого.
- Дроздов - тоже член. А кто из вас - коммунист?
- Ох, ты какой!.. Ершистый. Я, разумеется. Я - командир эскадрильи, а он - только...
- А самый умный тогда у нас кто? Генерал? А как тогда с вашей картошечкой быть? Вы её - как беспартийный, что ли...
- Опять ты за своё?! - взорвался было Сикорский. И тут же подавил себя, перейдя на прежний, доверительный тон: - Алексей, не было никакой картошки. А вот то, о чём ты тут, не думая, болтаешь, это тебе... похуже твоей картошки...
- Вашей, товарищ майор, не моей. Которая была! И чуть не погубила экипаж и дорогостоящий бомбардировщик, который предназначен не для перевозки картошки!
- Я ведь почему Дроздова отсюда услал? Молод ты ещё. Не знаешь, что за такие слова бывает. Говорю тебе сейчас как отец: держись подальше от таких разговоров. Вдруг он провоцировал тебя?
Сикорский понимал, далеко зашёл, свидетелей не было, Дроздов прав - от всего можно легко отказаться, и он никому и ничего не докажет, только себя может поставить в опасное положение. Могут подумать: "Ну и мысли же у командира эскадрильи!.." Поэтому ему хотелось теперь как-то смягчить всё, чтобы выглядело правдоподобно. Вон как он, сосунок, на ласку-то клюёт! Надо ему дать сейчас лазейку, надо. Пусть уползает. Зато и он будет потом молчать, не до картошки будет... И продолжал обволакивать Русанова паутиной из добрых слов:
- Да и не думаешь ты так, как только что брякнул - обида это в тебе, я ведь знаю. - А сам думал: "Ладно, на первый раз хватит. До крайности доводить - тоже нельзя. Такие с отчаянья и смерть, бывает, перестают уважать. Нет, до крайности - не надо: дров может наломать: вон как говорить, волчонок, научился!"
Сам майор всегда уважал и смерть, и "на дрова" никогда не решался. Потому и ослабил гайку на один оборот ещё - чтобы не искусить отчаянного. Хрен с ним, пусть живёт на свободе.
Русанов майора, однако, не воспринимал. Почему-то решил: "Не пойдёт он к Озорцову, кишка тонка. Здесь повыступает, полагает, что я его слушаю".
- Ну, Алексей, всё понял? - закруглился Сикорский. - Давай твою лапу: всего тебе хорошего! Заходи как-нибудь... Посидим у меня по-домашнему, потолкуем. И - смотри мне - лишнего не болтай! Обещаешь? Осторожнее будь!..


Вернулся Русанов домой, когда Ракитин уже спал. Хотелось есть. Есть было нечего. Решив, что это у него нервное, Алексей быстро разделся и лёг. Теперь бы уснуть, не думать ни о чём. Но сон не шёл...
Лёжа в темноте с открытыми глазами, Алексей продолжал мысленно спорить с Сикорским. Ненавидя себя за рабскую трусость, он находил теперь и убедительные слова, и решительные мысли. Жаркий это был разговор...
"Я же член партии, Алексей! Не забывай этого".
"А это - что, даёт вам преимущество в разуме?"
"А чего же тогда вы все напускаете перед нами в штаны?"
"Так вы хотите, чтобы мы вас боялись, как немцы своих национал-социалистов, гитлеровцев?"
"А ты мне докажи это. Болтать можно всё..."
"А чего тут доказывать? Дешёвая картошка - тебе дороже Маркса и Ленина, дороже чужих жизней".
"Молчать, щенок!"
"Ум - не определяется количеством прожитых лет".
Удивительно! Сикорский слушал его, не перебивал. И как гладко, хорошо всё это у него, Алёшки, получалось!
"Верноподданнический солдафон - всегда боится не только прогресса и перемен, но даже мыслей об этом. Он - доволен всем существующим и будет хвалить за это любую власть. Вы - готовы встретить в штыки любое дельное предложение, любое существо, непонятно для вас мыслящее!"
Сикорский слушал.
"Тебе говорят: те, кто на верху, давно переродились, стали новыми помещиками и обманывают народ, а ты это понимаешь как выступление против советской власти вообще, как охаивание завоеваний Октября. Чтобы испугать человека, заставить его молчать, вы кричите, что при советской власти такого не может быть. Кто хоть чем-то недоволен, тот - преступник. А новые жандармы, хватающие граждан, которые на них работают и кормят - хорошие люди. Их и дальше надо кормить за жестокость и подлость. Государство у нас - навечно идеальное и никаких перемен в нём быть не должно".
"Ну, Алексей, это уж слишком, это уж - действительно антисоветчина!" - подал реплику Сикорский, съёживаясь от страха.
"Ты так говоришь потому, что тебе хочется доказать свою "преданность" правительству. В Германии - вот такие же Иуды - тоже орали при Гитлере на свой народ: "Молчать!". И считали себя цветом нации и своей партии. За блага, за сребреники, которыми их подкармливал Гитлер!"
"Ну, ты даёшь, Алексей!.. Ты нас уже к гитлеровцам приравнял?.."
Алексей же, не боясь, продолжал:
"Вы бы ещё предложили нам, сволочи, список: о чём нам можно думать и говорить, а о чём - нет! Мы же для вас - бараны, стадо, за которое должен думать партийный пастух! Решит - пойдём воду пить, захочет - погонит на стрижку шерсти или под нож. Овцам это-де безразлично, они не понимают, где высшая и разумная цель будущего. Мы у вас - только для послушания".
"А как же ты хотел - без порядка, без дисциплины?"
"Люди - не овцы! И кто это вам дал право считать себя нашими пастухами? Как волки, сдираете с людей шкуры, а потом считаете себя коммунистами? Самыми умными? Прячетесь за портреты Маркса и Ленина? Вот они, эти портреты - это и есть ваша шкура, красная от народной крови! Как и ваши партийные билеты, которыми вы тоже прикрываетесь всегда".
"Опомнись, Алексей! Если такие слова кто услышит, и я пропаду вместе с тобой - не поможет и партбилет".
"А, вон как ты, сволочь, заговорил!.. Испугался? А люди хотят жить лучше. И потому всегда будут думать о переменах. А тебя - устраивает всё, что у нас есть сегодня. Всё! И плохое, и хорошее - без разбора, без критической оценки. Дай таким, как ты, власть, так мы всю жизнь будем топтаться на одном месте и переносить "временные" трудности. Которые вы, кстати, почему-то не хотите переносить вместе с нами! Но требуете, чтобы народ всё время выкрикивал для вас, как индюк с красной соплёй: "Ульбу-бульбу!" "Спасибо, да здравствует!.." Это вы называете равенством! Миллионером стать - не может ни один рабочий, зато в правительстве - может любой. Там у вас - самый тяжкий и "горячий" цех. И никому не стыдно после этого совать нам в нос брошюру Ленина "Государство и революция". Разве не так? Разве он не говорил, что таких, как ты, нужно вешать на гнилых верёвках?"
Сикорский заплакал - молча, размазывая на бульдожьей морде крупные слёзы. И Алексей продолжал его добивать:
"Разве возможно, чтобы люди не думали о своей жизни? Или думали бы, но по предполагаемой вами, растлевающей души, схеме. Все умники - только в цека? Нет, дорогой, у нас тоже есть мозги. И мы понимаем, чтобы нам избавиться от вас всех, надо сначала арестовать так называемые органы вашей безопасности. И вывесить в каждом городе на заборах списки стукачей, которые состояли у вас на службе".
"Лёша, где ты видел в своей жизни членов правительства - миллионеров? Ну, зачем наговаривать!.. Хватит, прошу тебя!.. Погибнем же..."
Сикорский упал на колени. Повернул голову куда-то в угол тёмной комнаты и сказал, обращаясь к начальнику СМЕРШа Озорцову:
"Видите, товарищ капитан, что делается? Я считаю, меня - достаточно покритиковать на закрытом собрании, а вот он - хочет для нас всех казни. Хочет взбаламутить народ. Зачем это? В России никогда, со времён Ивана Грозного, не наказывали за службу государству. А этот - хочет, чтобы никто больше не служил. Объясните ему..."
Из угла появляется капитан Озорцов и подходит к самой кровати Алексея. Не глядя в глаза, говорит:
"Не надо этого, Русанов".
Алексей приподнимается с постели, возмущённо спрашивает:
"Это почему же?"
"Вредно это. Для нашего же народа вредно. Расскажешь людям о Сикорском, а народ подумает, что у нас - все комэски такие. И - насчёт "секретных сотрудников": это ты тоже неправильно. Никто тогда не захочет работать на страже законов. Сикорский прав - без "сексотов" нельзя, развалится государство".
"Да почему развалится-то?"
"Потому, что без "сексотов" государство не будет знать, где и что затевается, где зреет измена или мятеж?"
"Но если государство будет служить своим гражданам, а не только граждане государству, то какой же мятеж? Против самих себя, что ли?"
"Это ты, грамотный, так думаешь. А народ у нас - ещё тёмный, он этого не поймёт. Начнётся развал".
"Откуда вы знаете, что он поймёт и чего не поймёт? Привыкли за нас расписываться во всём! И кому это выгодно, чтобы ваши "сексоты" продолжали ничего не бояться, а честные люди - чтобы боялись всего? Что умеет ваш Лодочкин? Только обсираться в полёте. Однако его - вы цените, а меня, лётчика - нет. У вас же всё шиворот-навыворот! Кто сеет и пашет, кормит страну и её защищает - того можно не беречь, тот вам не нужен и вреден. А паразиты - без них у вас государство развалится. На ком же оно тогда держится? На вас, что ли?!"
"Прости, Алексей. Это меня Сикорский попутал, он - бес..."
Озорцов опускается на колени тоже и становится рядом с Сикорским. Русанову сладко. Он ещё долго пялит глаза на тёмный потолок и мстительно думает: "Если правительство не хочет разделять "временные трудности" вместе со своим народом, то это означает, что оно считает и себя временным. Постоянное - недоедало бы тоже и, следовательно, заботилось бы о том, как скорее наладить в государстве нормальную жизнь. А "временное" - ничего само делать не хочет, оно - только для того, чтобы рвать. Оно ощущает себя временщиком, севшим на шею народа, и, стало быть, ведёт страну к гибели и разорению".
В наивных, почти детских грёзах, у Русанова всё было логично и правильно, он понимал это и упивался этим, как мальчишка, которого несправедливо обидели, а доказать взрослым этого нельзя и невозможно. И устраивал он этот ночной спектакль себе лишь в утешение, потому что как взрослый понимал, с такими "речами" и мыслями публично не выступишь. Может, всё-таки сто`ит "играть" хотя бы для того, чтобы знать, что` надо делать? К сожалению, не знал. Как и всем гражданам в государстве ему оставались лишь грёзы.

7

Осенью полковой врач Милевич объявил на общем построении части, что с понедельника, при военном госпитале в Тбилиси, начнётся для лётно-подъёмного состава медицинская комиссия, которая будет определять дальнейшую пригодность к полётам. Все знали, срок годности постановления прошлогодней комиссии истекает и, если его просрочить, к полётам тебя не сможет допустить даже главный маршал авиации.
- В понедельник, - продолжал объявлять Милевич, вытирая платком огромную лысину, - поедут в город первая и вторая эскадрильи, а во вторник - четвёртая и третья. Предупреждаю, у товарищей с повышенным давлением крови - алкоголь должен быть полностью исключён! Ни вина, ни пива, ни водки... За мной потом - не бегайте и не упрашивайте, если кого отстранит комиссия от полётов; я вас - предупредил...
Лётчики дружно рассмеялись - знали и это: начнутся новые поездки в госпиталь, перепроверки, а если уж врачи за кого зацепятся, усомнятся, то и грамма ответственности на себя не возьмут. Положат в госпиталь на исследования - бывает, что и на месяц, и 2, а потом спишут с лётной работы на землю, чтобы не возиться с тобой, такое тоже не исключено. Так что, если хочешь летать, лучше не рискуй в духане своим давлением.
Не смеялись в строю только те, кто из-за повышенного посещения духанов находился у медиков уже на крючке, попав в список лиц, допущенных к полётам с предельно допустимыми показателями, да Николай Лодочкин, не хотевший больше летать из-за пережитого в последнем полёте ужаса. Этот даже обрадовался, вспомнив, как стал свидетелем списания с лётной работы лётчика-истребителя только за то, что однажды пожаловался своему врачу на головокружение на большой высоте. И хотя, как он рассказывал, чувствовал себя потом в полётах нормально и никаких жалоб больше не предъявлял, полковой врач упёк его в госпиталь на исследования. Анализы ничего плохого в состоянии здоровья не показали, однако никто из членов лётно-медицинской комиссии не решался поручиться за то, что с лётчиком ничего не случится и впредь. В случае повторного головокружения на высоте и гибели пилота вся тяжесть обвинений ляжет на врачей, разрешивших ему летать после такой жалобы. Николай оказался с этим лётчиком в одном кабинете именно в такой момент, когда тот выходил из себя, доказывал, что здоров и проклинал день и час, когда имел неосторожность довериться своему бюрократу врачу. Всё было напрасно, заветного "годен к лётной работе без ограничений" в медицинскую книжку истребителя не вписали. В присутствии Лодочкина председатель врачебно-лётной комиссии заявил:
- Если б у тебя - не голова, а что другое, ещё можно было бы как-то проверить. Зрение, слух, сердце - это мы можем. Но проверить голову - медицина, голубчик, пока бессильна.
И парня списали. Его одиссею Николай узнал от него уже в коридоре, когда вместе курили и матерились в адрес "проклятых коновалов". Теперь же, вспоминая обо всей этой истории, Николай прямо обрадовался открытию, пришедшему на ум: "Вот и мне надо пожаловаться на голову! Случай сам плывёт в руки, ничего другого мне не придумать. Найдут лётчика, который согласится со мной летать, тогда уж точно будет конец! Русанов - хоть летает без страха, а если пришлют в полк сопливого новичка?.."
После полёта на одном моторе Лодочкин каждый раз только и думал о возможной гибели. А вылеты на спецзадания были чуть ли не каждый день. "Умирать" каждый день ещё до вылета было невыносимой пыткой. Он сделался суеверным, и 10-й дорогой обходил в Лужках чёрных кошек; идя на аэродром, следил, чтобы на винты их самолёта не сел какой-нибудь дурной воробей, смертельно боялся, чтобы официантка Валя, приехавшая в Лужки из Коды, не сказала в столовой ему или Русанову "до свидания". И всё равно каждый раз ему казалось, что очередной вылет - последний. Садясь в кабину, он незаметно от Русанова крестился, потому что где-то слыхал, что это может спасти. Однако мнилось, что разобьётся раньше, чем удастся списаться на землю - всё не решался признаться, что боится летать. Как о таком скажешь? Весь полк смеяться начнёт. Ожидание выматывало. Он худел, терял аппетит. И жизнь - сплошная му`ка, и смерти боялся. А после штопора, наверное, признался бы во всём сразу, если бы Русанов не отказался летать с ним.
И вот выход, наконец, найден. Сказать только Милевичу, что в отпуске зимой упал с мотоцикла, ударился головой обо что-то. Думал, что ничего, а теперь вот стал замечать головокружения на высоте, и всё хуже и хуже. Решил сознаться, пока не дошло до беды. Надо бы, мол, подлечиться...
Лодочкин хотел уже направиться к Милевичу в полковую санчасть, но остановился. Ну, спишут на землю, а дальше что? Демобилизация - и в разнорабочие? Гражданской специальности нет, значит, нет и перспектив на нормальную жизнь. Даже в артель, где работал отец, не сунешься, все там уже знают...
- Привет, Николай!
Лодочкин остановился - перед ним был Тур.
- Здравия желаю, товарищ капитан!
- Что это с тобой? - участливо спросил Тур. - Лица на тебе нет...
- Да вот... - замялся Лодочкин, - Милевич объявил про медкомиссию через несколько дней, а у меня - голова что-то стала кружиться в полётах на высоте.
- Боишься, могут списать?
- Боюсь, товарищ капитан. Куда я в гражданке без специальности?
- Понимаю... - протянул Тур озабоченно. - Ты - вот что: заходи ко мне домой вечерком, ладно? Есть одна мысль... Если тебе это подойдёт, там всё и обсудим.


Обсуждали за бутылкой коньяка. Обсасывая дольку засахаренного лимона, Тур проговорил:
- Есть у меня одна мыслишка... Наш заведующий клубом должен пойти скоро на повышение. Не возражаешь, если я буду рекомендовать на его место тебя? Списывайся, не бойся!
- Да ну?!. - изумился Лодочкин.
- А что? Работа - там тихая, спокойная. Оклад, правда, меньше, но ведь не на много! Каких-то 100 рублей всего потеряешь. Зато рост - до капитана, как у командира звена. Быстрее своего лётчика вырастешь. И вообще на партработе не засохнешь, никто ещё не жаловался.
- Это верно, - кивал Лодочкин. - Вон они, живые примеры: Шаронин, Одинцов, да и другие - половина лётного состава полка никак не может дорасти до капитанов.
- Ну вот, значит, согласен?
- Ещё бы! Если только получится, вовек не забуду вам этого.
- Раз так, значит - дружба? Держи "пять"! - Тур протянул Лодочкину пухлую руку. - В таком случае покажу тебе кое-что... - Он направился к книжному шкафу и вернулся оттуда с листом ватмана. Расстелив его на столе, продолжил: - Это - моя карт-схема. Кружочек вверху - командир дивизии. Линии от него... - Тур принялся объяснять смысл своей схемы.
- Потрясающе! - восхитился Лодочкин.
- Понял, да? Уловил? Молодец, Коля! - Тур потрепал Лодочкина по голове. - Советую и тебе: заведи! Наблюдай жизнь и вноси её в свои кружочки, соединяй их. Ох, как может это тебе пригодиться!..
Сидели за столом долго. Жена Тура выставила им жаркое, банку грибов, и всё было так хорошо, так по-домашнему, что впервые за всё это тяжёлое время Лодочкин чувствовал себя словно в родной семье. На душе стало легко, будто из-под расстрела амнистировали. И милыми, хорошими показались ему и хозяева, и их сынишка, и стены с коврами, полированный стол, абажур над столом - из тёплого оранжевого шёлка, с кистями. Уютно как!
Пожалев о том, что нет семьи у самого, и что нет в Советском Союзе публичных домов - куда вот деваться холостякам в таких медвежьих углах, не жизнь, а мучение, вечная неудовлетворённость, вечное желание - он поднялся и стал прощаться. Сначала пьяно благодарил за всё, а потом пожаловался Туру:
- Должен же быть какой-то разумный выход!..
- Ты о чём? - не понял его хозяин.
- Разве я виноват, что не получается с женитьбой никак. А женщин - нет, пойти здесь - некуда. Раньше вот - были бардаки... А теперь как?
- У-у, да ты, я вижу, окосел совсем! Ладно, поговорим об этом в другой раз. А пока, действуй, как договорились. Я даже рад, что ты в моё подчинение перейдёшь. У меня есть племянница незамужняя... Приглашу в гости, приедет - посмотришь. Понравится, может, и женишься, будем родственниками.
- Согласен, - проговорил Лодочкин заплетающимся языком. И вдруг забеспокоился: - А это точно, что завклубом уйдёт?
- Митрохин? - Тур усмехнулся. - Так ведь можно и ускорить - помочь, как говорится. Неплохой парень, но... - Тур прищёлкнул языком. - Не умеет ладить с начальством. Это ведь я предложил его кандидатуру на повышение. Больно горячий, въедливый. И библиотека ему в клубе не теми книгами укомплектована, и лекции для солдат читают не те, что нужно, в общем, и то, и сё. Да и жизнь для него... Он её всё больше по книжкам меряет. А она, дорогой мой, не по книжечкам течёт, нет! Жизнь - штука сложная, с ней, брат, надо аккуратно...

8

Русанов тоже относился к жизни с позиций романтики. Между частыми дежурствами он ходил по знакомым и выпрашивал себе для чтения книги, журналы. Ездил по воскресеньям за книгами и в город, покупал в магазинах, у букинистов. Чтение стало неутолимой страстью - куда девать столько свободного времени!.. Читал и дома, и на дежурствах - с новым штурманом дело затянулось похоже надолго. От книг в комнате уже негде было поворачиваться, столько навёз он их из города. Даже терпеливый Ракитин, любивший повозиться с гантелями по утрам, начал ворчать: "Куда тебе столько? Смотри, мозги не свихни!" Однако же любил почитать и сам, если погода на дворе портилась.
В день, когда Милевич объявил на общем построении о медицинской комиссии, погода с утра была ещё сухой, погожей. А потом вместо летящей по небу золотистой паутинки поползли с гор низкие серые тучи, и задождило, казалось, надолго и по-осеннему. Русанов дежурил по аэродрому, читал и только вздохнул, когда в окне дежурной комнаты потемнело, а по стёклам нудно забарабанил дождь. К вечеру настроение упало совсем. И так ничего отрадного, а тут ещё и погода давила на психику. Еле дождался смены.
На аэродроме никого уже не было, и стемнело. Начальник нового караула выставил везде часовых, когда Алексей пошёл в гарнизон, чтобы сдать пистолет. Сверху сыпало, моросило - не воздух, а сплошная водяная пыль кругом. Хотелось в тепло, домой. Думалось под дождь тоскливо, когда шёл через раскисшее потемневшее поле. Мерещились какие-то шорохи отовсюду, тени. Поэтому даже вздрогнул, когда услыхал перед самой казармой из темноты:
- Русанов!
Подошёл - стоит "Пан".
- Ну, что, Алексей, хватит нам воевать, а? И ты устал по нарядам ходить, и мне надоело тебя гонять.
Русанов смотрел, не понимая: чего хочет? И так и не поздоровался: свидетелей нет, хрен с ним, с уставом - противно всякой мрази отдавать честь, да ещё в темноте.
- Люди ведь мы, а? - продолжал Сикорский. - Может, зайдёшь ко мне - посидим, поговорим... В наряды я тебя не буду больше посылать, это решено. Да и ты меня послушаешь.
- Зачем?
- Может, не понял ещё чего - поймёшь. И я тебя послушаю. Думаю, тоже пойму.
- А до этого - не понимали, что ли? Я ведь не изменился.
- Не век же нам вот так!.. Вместе служим, работаем. Люди ведь мы! - повторил свой аргумент комэск.
Непонятно почему, но Русанов согласился. То ли подкупил тон, каким заговорил с ним майор, то ли и впрямь устал от всего и понимал, что мстить Сикорскому после того разговора в курилке уже поздно, он его так упечёт, что и отца с матерью больше не увидишь. В общем, пошёл.
В прихожей у Сикорского Алексей снял набрякшую от мороси шинель. Посмотрел на кобуру под кителем, вспомнил, что не сдал пистолет, тут же решил, что сдаст после, как погостит, и прошёл за майором в дальнюю комнату. Там уже был накрыт стол, зеленела стеклом поллитровка, стояли хрустальные рюмки.
"Ждал, что ли? Не может быть!.." - подумал Алексей с изумлением. И принялся разглядывать обстановку. Всё было добротное, дорогое, с непременными белыми слониками на подоконнике.
- Жены нет, к соседке ушла, - пояснил Сикорский. - Ну, да оно даже и лучше, верно? - Потирая ладони, майор улыбался, показывая на стул, пригласил: - Садись! Выпьем по рюмочке...
Русанов сел. Пил и всё думал: "Неужели всё-таки ждал? Жены, говорит, нет, а на столе - всё женской рукой приготовлено. И всего 2 рюмки... Для кого же вторая, если жена ушла к соседке?"
Разговор как-то не клеился, и вскоре на столе возникла вторая бутылка. И гость, и хозяин захмелели, стонал и хрипел на тумбочке патефон:

Молодые ка-питаны
Поведут наш ка-ра-ва-ан...

- Я ведь почему её к тебе погрузил? - доверительно рассказывал Сикорский. - Вдруг кто-нибудь увидит, что гружу в свой самолёт! Сразу во все колокола: "Командир эскадрильи, а что делает!" Ну, и начнут другие тоже... запасаться картошкой. Вот и вся причина. А ты - холостяк. У нас ведь как рассуждают? Рядовому подработать - не грех, рядовому - можно. А если начальство что для своей семьи - сразу шкурник, крохобор! Поэтому я сам даже не был там, когда грузили. Рассуждал: и меня никто не увидит и не заподозрит, да и самолёт холостяка никому в голову не придёт проверять дома, если начальство заметит появление картошки на аэродроме. Зачем холостяку картошка? Я же не один её вёз!..

Лейся песня на просторе,
Не грусти, не плачь, жена...

пел Утёсов с пластинок. Сикорский, хрустя мочёной капустой с луком и пахучим постным маслом, хрюкнул:
- Вот то-то и оно! Дедкин вёз, Маслов. Может, и ещё кто, я не проверял. А ты - навалился там на меня при всех, в краску вогнал. Что же мне оставалось делать? Признаваться, что ли?
Майор сытым боровком отвалился от стола, взял казбечину из коробки, разрисованной горами и всадником в бурке, предложил:
- Ну, что, ещё по стопарику, а? За дружбу!..

Штурмовать далёко море
Посылает нас страна.

Сикорский опять наливал в рюмки, а Русанов снова думал о том, что мог не вывести машину из штопора, что на месте удара о землю и взрыва потом нашли бы только обуглившиеся трупы, от картошки не осталось бы и помина. Никакие эксперты не смогли бы установить, что катастрофа произошла из-за картошки: у мёртвых не спросишь, а "Пан" и не подумал бы раскаиваться и сознаваться. Но всё-таки спросил, глядя прямо в глаза, похожие на мутноватый рассол:
- Если бы мы разбились тогда, вы признались бы, что это - из-за картошки?
- Алёша-а!.. Зачем ты так?
- Как?
- Ставишь вопрос... Ясно, что испугался бы. Да и кому от этого стало бы легче? Тебе? Моим детям? Никому. Другое дело, что виноват я перед тобой - не проконтролировал, как эту картошку подвязали там у тебя, и тебя не предупредил - в этом каюсь перед тобой, ты же видишь. А винить меня в дурном умысле и ещё там в чём-то - это уж чересчур...
- Предупредить меня перед вылетом - время было! А вы...
- Так я же думал, что твой радист скажет...
- Ведь это же просто счастье, что я успел вывести машину из штопора! В воздухе ваша картошка для меня - оказалась полной неожиданностью. Если б ещё не рельеф местности, или растеряйся я, как Лодочкин, до усёру - не осталось бы от нас даже мокрого места!
- Ну, виноват я, виноват, Лёшенька! - Майор прижал руку к сердцу. - Не подумал тогда о таком. Что мне теперь - на колени, что ли, перед тобой? Хочешь - пожалуйста, могу...
- Ладно, чего уж теперь!.. - остановил Русанов благородный порыв своего командира. Но всё же уязвил: - Только в вашем возрасте - иногда надо и соображать, что делаешь.
- Да не всегда это, к сожалению, удаётся. Ты ведь тоже... не долго, небось, думал, когда бросился с воздуха прощаться со своей девчонкой в Лужках? Ладно-ладно, я не к тому... не корю тебя, дело молодое, понимаю. Но и ты моё, немолодое, пойми. У меня - семья, о ней заботиться надо... Вот и я тоже пренебрёг кое-чем, не подумав сгоряча. Ночь была, торопились...
Сикорский подошёл к остановившемуся патефону, накрутил ручку и, не меняя пластинки, включил снова Утёсова, но не с самого начала, а откуда-то со средины. Тот запел:

Молодые ка-питаны
Поведут наш ка-ра-ва-ан...

Сикорский переставил иглу на начало, заторопился:
- Только уж ты, Лёша, не проговорись об этом, прошу тебя. И радиста своего предупреди, чтобы не болтал зря. Тогда уж начнут таскать всех, не только меня. Тебя тоже - за то, что не доложил сразу. А зачем нам всё это? Вот, к примеру, расскажи я про твой разговор с Дроздовым в курилке - что было бы хорошего? Дураков ещё много на свете. Привыкли одними лозунгами... А жизнь, она, брат, не из лозунгов состоит. - Майор неожиданно и широко заулыбался: - Так говоришь, Лодочкин, обоссался, да? Обделался, трусишка несчастный! Ну, он - не лётчик, ему до таких парней, как ты, далеко!.. Ладно, забудем об этом. Посиди тут, жаркое сейчас принесу - жена приготовила... Через минуту Сикорский появился с кастрюлей, из которой шёл запах тушёной утятины и пар от картошки. Подложив в тарелку жаркого себе и Русанову, он вновь налил в рюмки, накрутил патефон и запустил Утёсова. Забормотал, поднимая свою рюмку:
- Вот ты шумел: "Бомбардировщик! Картошка! Не полагается..." А ты - попробуй её, картошечку-то. Мне Дедкин отсыпал... Попробуй, говорю, какая вкусная! Вот тебе и не положено, вот тебе и устав!.. Ну ладно - забудем. Спасибо тебе... За дружбу!
Они выпили, заели. Майор сыпал опять словами, сыпал, а Русанов думал о своём. Снова в нём поднималось против Сикорского что-то тёмное, злое. Он вспомнил, как выступал командир эскадрильи на собраниях и с пафосом говорил перед всеми: партия, долг, сплочённость! И люди слушали, верили. Потому что ещё не знали его до конца - завораживали орденские планки. А на самом деле, он - вот какой, когда сидит за бутылкой и разглагольствует. Голенький, без партийных перьев!.. Пафос в голосе и правильные слова - для него просто прикрытие, камуфляж. Сам он ни одному своему слову не верит и не верил никогда. Но они ему нужны для... продвижения по службе - их любит партия...
Русанов понял. Сама партия, её центральные органы, ведающие идеологией и печатью, частым и неумеренным употреблением высоких слов разрушают их. А потом разрушают и смысл, который в них вкладывался раньше. Глядя на руководство, выступают с такими же словами на собраниях подхалимы и приспособленцы, пробираются на местное радио, газеты, в областные издательства, всюду, где только можно заработать на этих словах, где это поощряется. И тогда - даёшь побольше высоких слов, если даже идёт простое строительство свинарников или птицеферм, побольше елея мудрой партии!
От повторения революционных фраз всех давно уже тошнит, не осталось никакой веры в них. А раз нет веры, у всех, тогда - простор и другому: воруй, бери взятку, вези картошку на бомбардировщике - всё можно, всё сойдёт. Надо лишь убеждать людей, что в высоких словах нет правды, что слова остаются всего только словами и что хватать партийного вора при всех за руку дело бесполезное. Зачем? Чтобы вести в "самый справедливый в мире" суд? Но ведь "самый справедливый" - это только слова. Там судят как раз наоборот, самых невинных! За понимание, что всё - ложь и игра. И ВЕРА в слова, в советский суд, в справедливость - разрушилась. Одно дело-де лозунги, а настоящая суть - вот она: говори одно, а делай другое. Мораль с двойным дном: "правда" официальная, и правда житейская, из-под полы.

Штурмовать далё-око мо-оре...

Русанов ткнул вилкой в картошку и подцепил кусок мяса с дробью внутри. Чуть не сломав зуб, он понял, что ест дикую утку - "подношение", очевидно, Дедкина. И тогда на него накатило волной горячего, всеиспепеляющего чувства: хватит красивых слов, слова нужны тяжёлые, истины - горькие. Он выкрикнул:
- А ну, прекрати свою "музыку", сволочь!
- Лёша, ты - что?.. Окосел, что ли?
- Ненавижу таких, как ты, понял!
- Лёша, да что это с тобой? Может, кваску...
- Ты - хуже бандита! Знаешь, как зовут тебя люди? "Пан"!
- Эх, Лёша-Лёша... Я тебя - к себе в дом, а ты... - Сикорский встретился с глазами лётчика и понёс: - Упеку, щенок! Забы-ыл?!.
- Пеки, гад, если успеешь! Мне всё равно... - Русанов выхватил из кобуры пистолет, потянул кожух ствола на себя и, щёлкнув стволом, сделал перезарядку. Душу его опалила горячая злоба: - На колени!..
- Ты что, ты что?!. - заторопился Сикорский, вскакивая со стула. Лицо его побелело. - Лёшенька, опомнись! У меня же семья, дети! - В растерянности, не зная, что делать, он стоял перед взбесившимся лётчиком и пытался его успокоить: - Разве оружием шутят? Остынь, Лёша... Я окно сейчас открою - можно? Остынь, выпили мы с тобой лишнего...
Пятясь, не спуская глаз с пистолета, следившего за ним, Сикорский подошёл к окну, нащупал за спиной нижний шпингалет и, роняя слоников на подоконнике, дёрнул за него. Показывая глазами на верхний шпингалет, ещё раз спросил: "Можно?.." и взобрался на подоконник в мягких войлочных тапочках. Русанов удивился: "Когда же это он успел сапоги снять?" В это время Сикорский вытащил из гнезда верхний шпингалет, раскрыл первую раму окна, затем повозился с новыми шпингалетами и, разрывая зимнюю оклейку окна, раскрыл другую раму. В окно хлынула свежесть, а в следующую секунду хозяин квартиры выпрыгнул с подоконника в темноту за окном.
Хрустя сапогами по слоникам, Русанов рванулся в темноту тоже и угодил в большую лужу, которая брызнула, будто взорвавшаяся граната. Где-то впереди мельтешил убегавший майор.
- Стой, гад!.. Застрелю-у!..
Если бы Сикорский не побежал, может, оно и ничего бы, как-то обошлось. Но майор, потерявший на бегу тапочки, разбрызгивая ногами в носках лужи, верещал от панического ужаса, и Русанова это только подхлёстывало: охотник, и дичь.
Из домов на шум выскакивали офицеры. Смотрели. Кто-то в темноте убегает и верещит, а другой - гонится. Кажется, с выставленным вперёд пистолетом. Ночь была черна, как мокрая пашня. Безнадёжно и глухо лаяли в деревне собаки. Маленькие квадраты окон в гарнизоне светились в сыром воздухе над землёй слабым жёлтым светом. Тоскливо шумели над головами голые макушки тополей. Цивилизация была где-то далеко, в Европе, да и то её видели только в кино...

9

В госпитале осматривал Лодочкина высокий сухощавый старик в белом халате - терапевт. Прочитав направление полкового врача, тем не менее спросил:
- Ну-с, на что жалуемся, молодой человек?
- Да вот... голова что-то на высоте.
- Что - голова? - Старик достал из кармана халата свой стетоскоп, вставил в замшелые от седого пуха уши жёлтые резиновые трубочки, напомнил: - Ну-с, я слушаю...
- Кружится на высоте голова, товарищ полковник, - тихо проговорил раздетый до пояса Лодочкин, не глядя врачу в лицо.
- Потери сознания случались?
- Потерь, товарищ полковник, не было, но - близко к тому. Это у меня - после падения с мотоцикла. Ушибся головой о землю.
- Так-так, значит, полуобморочные состояния?..
Врач долго выслушивал Лодочкина, измерил кровяное давление и, ничего не сказав, направил штурмана к рентгенологу на осмотр черепной коробки. Когда на другой день снимки черепа были готовы и показаны терапевту, Лодочкин спросил его:
- Доктор, может это пройдёт? - Он лицемерил перед стариком и чувствовал себя гадко: полковник был каким-то домашним, с честными добрыми глазами, читал лекции в медицинском институте. А Лодочкин никогда в жизни не садился на мотоцикл.
Снимки, разумеется, ничего профессору не прояснили - ни трещин на черепе, ни других каких-то следов ушиба не было, что могло бы в какой-то мере оказывать давление на мозг. И он опять долго и внимательно обследовал молодого лейтенанта - человек только начинает карьеру! - что-то думал, писал и, вздохнув, сказал, наконец:
- Не знаю, что с вами, молодой человек. Похоже на кессонную болезнь. Полежите у нас, обследуем вашу лобную пазуху, а тогда уже будем решать. Посмотрим, куда торопиться?..
Лодочкин, придав своему взгляду искреннюю тревогу, но при этом предательски покраснев, что могло сойти за волнение тоже, спросил:
- Доктор, а летать - буду?
- Летать? М-м... Летать, видимо, уже не придётся, молодой человек, хотя вы и не пилот. - Старик, пожевав губами и постучав стетоскопом в ладонь, опять вздохнул. - Всё равно нельзя. Понимаю ваши чувства, но... - Он развёл руками, положил стетоскоп и выдохнул: - И вы нас поймите правильно.
Потянулись дни. Лодочкина исследовали, назначали различные процедуры и... ничего ему не обещали. Говорили: "Главное - поправить здоровье, а не летать. От нас вы должны выйти окрепшим, а не больным". И Лодочкин понял, всё идёт, как надо.
Потом пришло письмо от Тура. Тур извещал:
"... уже толковал о тебе в политотделе дивизии. Не возражают. Только один пропагандист спросил: "А сам ваш Лодочкин этот - согласен?". Пришлось признаться, что если спишут, то выхода у тебя нет. И это подействовало, представь себе, лучше всех остальных доводов. Решили, что ты будешь стараться".
И вот Лодочкин снова у терапевта - "старался" вовсю. На основании госпитальных анализов профессор должен был дать своё последнее заключение, перед ним и следовало разыграть "бледную немочь". Он опять осмотрел Лодочкина, выслушал, а потом углубился в "Историю болезни", вычитывая там жалобы и показания пациента, а также его лечащих врачей. Привычно и тяжело вздохнув, обмакнул перо в чернильницу-судьбу и начал писать в "Медицинской книжке" Лодочкина заключение-приговор.
Лодочкин подыграл:
- Доктор! Не торопитесь... зачем же вот так сразу? Ведь это же для меня... Может, ещё подлечусь и...
Профессора это лишь подстегнуло к немедленной самозащите:
- Э, нет, голубчик вы мой, и нет! Так все говорят, когда чувствуют, что уже ничего не изменится, и надеются только на чудо. А чудес, как известно, не бывает, так что... - Старик уверенно продолжал писать, даже не взглянув на штурмана, чтобы не разжалобиться, ибо на этот раз он лицемерил сам и чувствовал это. - Я такого, голубчик, не могу на себя взять. И никто не возьмёт, уверяю вас. Так что ничего, как говорится, уже не поделаешь.
- Доктор, но как же так?.. Ведь на черепе - никаких следов, и в лобной пазухе - не обнаружили тоже.
- Нет-нет, теперь - уже не просите. Вы прошли клиническое обследование, вот результаты... Там надо было... А вы там - совсем другое, не то говорили, что следовало бы... Что я теперь, после этого? И не просите. Я - член врачебно-лётной комиссии. У вас везде записана жалоба: на высоте кружится голова. На испытаниях в барокамере - вы не опровергли этого, ни разу! Напротив... Вот: "плохое самочувствие, побледнение..." Так и записано. А что записано пером, того не вырубить и топором.
- Но я же не пилот, штурман! Моё плохое самочувствие ни на ком не отразится и для экипажа, таким образом, не представляет непосредственной опасности.
- А для вас лично? Вдруг придётся покидать самолёт? А вы не сможете не только раскрыть после прыжка парашют, но даже и выпрыгнуть! А я вас - к лётной работе, так, что ли? Чтобы из-за вас не прыгали и другие в знак "солидарности"! Нет, голубчик вы мой, я на такое не пойду. И не только потому, что не имею права, но и из-за моральной стороны дела. Всё! - Старик разошёлся, замахал на Лодочкина и чётко, размашисто вывел: "К лётной работе не пригоден". Жирно подчеркнув слова "не пригоден" двойной чертой, радостно воскликнул: - Топайте, голубчик, теперь по земле, целее будете!
Дальнейшее произошло просто. Лодочкин вышел из кабинета, выписался из госпиталя и приехал на попутной машине в полк. Лицо сотворил себе соответствующее случаю - расстроенное, скорбное. Пришедшие с сочувствием штурманы предлагали ему выпить: всё, мол, легче. А он даже не краснел теперь - привык. Человек расстался с любимой работой, вот что было написано на его грустном утином лице. Ещё никто не знал, что он переходит на партийную работу, и что катастрофы для него в этом нет. Разве что для партии, но и этого никто не мог знать - покажет судьба.
Вечером позвал к себе Тур - прислал посыльного.
- В рюмку теперь - ни-ни, упаси тебя, господи! Жди приказа. А станешь политработником, тоже: не во всякий разговор лезь, и не во всякую компанию! Меньше вообще говори, больше прислушивайся. Тут у нас с твоим лётчиком такая история заварилась!..
- Слыхал, ребята уже рассказали.
- В этой истории, Николай, и ты можешь сгореть, если поведёшь себя опрометчиво. Для того тебя и позвал: этот Русанов утверждает, что ты даже обмочился в полёте, и не посмеешь отказаться при нём, что была картошка на борту. Сам понимаешь, как буду выглядеть тогда и я, как выдвинувший тебя. И вообще...
- Ничего, товарищ капитан, этот Русанов - ещё допрыгается!.. - пообещал Лодочкин. - А за меня - не тревожьтесь...


На другой день Тур, вызвавший к себе в кабинет Русанова, уже не тревожился. И начал с последней фразы Лодочкина тоже:
- Ну, что, Русанов, допрыгались?..
Лётчик не отреагировал - привык: "Давай, "Лей-вода", читай, не впервой всякое дерьмо слушать..."
Тур, сбитый таким равнодушием с толка, прошёлся по кабинету, не зная, что говорить дальше, расправил плечи, закурил:
- До открытого хулиганства докатились! Ну, рассказывайте...
- О чём? 100 раз уже обо всём говорил.
- То - комсоргу, дознавателю. А теперь я, как парторг, хочу услышать обо всём от вас лично.
- Я не знаю, что вас интересует.
- Как напились? Где, с кем? Как своего командира чуть не убили? Что дежурному по части ответили, когда вас задержали?
- Пил я - у Сикорского дома, вдвоём с ним.
- Ну, знаете ли, вы эти сказочки бросьте! - повысил голос парторг. - Наглость какая, понимаете! Ворвался к человеку в его дом, наставил пистолет, и ещё...
- Чем слушать сказочки "Пана", лучше бы в тот вечер обнюхали его самого! А теперь - хотите свалить всё с больной головы на здоровую?
- Русанов! Не забывайтесь!.. - Тур прошёлся по своему кабинету, потрогал на полке томики Ленина - поправил, и уже спокойным тоном спросил: - Ну, а что вы сказали дежурному по части?
- Давить таких надо, вот что сказал! Как клопов.
- Вы этот свой тон оставьте, оставьте! Под суд ведь пойдёте!.. Так что, никто вас не боится.
- Но и меня - тоже: не пугайте. Уволите в запас? Не пропаду, чихать я на это хотел! Судите, если виноват! Что вы меня всё пугаете? Голова, руки есть - найду себе работу. И вообще...
- Молчать! Что вообще?!
- Зачем тогда спрашиваете, если вам заранее известно, кого надо судить!
- Значит, так надо, если спрашиваю!
- Плевать я на вас хотел! Понятно? Лучше землю рыть, зубами! Чем служить в таком подлом полку. В институт пойду учиться, на завод работать, куда хочешь! Что я тебе - старик, калека? Что ты меня всё на испуг берёшь! Да у нас в роду таких не было!..
На шум ворвался из соседнего кабинета Лосев, слышавший всё.
- Русанов! Прекратите истерику! Капитан Тур, оставьте нас!
Тур вышел, гневно прихлопнув дверь. Лосев, взглянув на неё, зловеще спросил:
- Ты знаешь, что теперь будет?!.
- Плевать я на вас всех, вместе взятых, хотел! Делайте, что хотите, если нет совести, мне уже всё равно! Чести - нет, справедливости - нет, что от вас ещё ждать честному человеку? - Русанов дышал устало, озирался, как загнанный волк. И Лосев всем существом почувствовал, что творится какая-то чудовищная, безобразная расправа, которая довела молодого офицера до последней черты, бросила в неверие, и что ему уже, действительно, всё равно, всё безразлично - русский человек, рванувший на себе рубаху: "Нате, режьте, сволочи на куски, ведь на то вы и сволочи!" Такой в тюрьму готов, но уже не унизится - перешёл за черту. Вернее, его туда довели.
Вспомнив, как ударил сам дурака-коменданта бутылкой по голове, командир полка негромко сказал, подавив в себе ярость и оскорблённое достоинство:
- Садись, и расскажи всё по порядку. Почему считаешь, что подлый весь полк? Только - как на духу! Как всё случилось, с чего началось? Ну?.. - Он сел и закурил.
Русанов рассказал всё. Про перелёт, штопор, картошку. О ночном разговоре в курилке - привёл дословно. Наконец, и о приглашении к Сикорскому в дом и своей выходке.
- Та-ак... - проговорил Лосев, дослушав всё. - Доказать ты, конечно, ничего не сможешь теперь. Что ж, дело осложняется. Но я - буду не я, если не доберусь в этом тухлом яйце до дна, до скорлупы. Так не бывает, чтобы такая гнусность, и не осталось концов. Подумаем! Попробуем всё-таки доказать, где скрывается истина.
- Спасибо, товарищ командир. - Русанов еле выговорил эти слова - будто давился. Лосев взглянул на его лицо и увидел в глазах, только что горевших ненавистью и бесстрашием, слёзы. Парень стыдился их, покусывая усики на верхней губе, опустил голову.
В душе Лосева загорелось: "Ах, мерзавцы, ах, .. твою мать, до чего довели человека! Ну, я вам, тоже... ещё покажу! Будете знать у меня, что такое офицерская честь!.." Вслух же заговорщически предложил:
- Ну, хорошо, давай только откровенно: ты понимаешь, что тебе - я поверил, а Сикорскому - больше не верю? Понимаешь, чем это пахнет, если ты хоть что-то в своей исповеди исказил?
- Я сказал правду. Если не верите, тогда мне и жить невозможно! - На Лосева глянули такие чистые, такие синие глаза, что не верить было нельзя - не мутный рассол в блудливых глазах Сикорского.
- Ах, чёрт! Ну ладно. С судом чести - я пока потяну, сколько будет можно. А ты - срочно письмо к своей хозяйке в Лужки! Пусть напишет: кто из наших офицеров покупал у них в деревне картошку? Радиста - направишь сейчас ко мне. Зайцева, Лодочкина - тоже. Но учти, за хулиганство - и тебе не поздоровится!
- За свою вину - я готов отвечать, товарищ командир. - Русанов опустил голову. - Но и за картошку и враньё - он тоже должен ответить. Иначе мы не сойдёмся.
- Ладно, ступай.
"Ух, ты, какой твёрдый! "Не сойдёмся..." Это тебе, брат, жизнь, а не базар, где можно поторговаться, а не сошлись, так и разошлись. Тут - другие правила. А что ещё хуже - и вовсе без правил: партия - беспартийный, кто кого, понял!"


Радист Русанова подтвердил всё без особых уговоров, легко и просто, а вот Лодочкин и техник отказались - ничего не добился от них Лосев. Никакой картошки не видели, и всё. Лосев понимал, техники защищали в этой истории, пожалуй, больше себя, а не Сикорского: не имели права разрешать грузить на борт бомбардировщика посторонний, не имеющий отношения к авиации, груз. Предупредили, видать, и механика. А вот почему всё отрицал штурман экипажа, было для командира полка непонятно. Не хочет портить отношений с Сикорским? Так ведь командир полка - начальство выше, чем какой-то комэск! Что-то в его поведении посложнее, не так...
Дело Русанова осложнилось ещё и тем, что общественным дознавателем от партийного бюро был назначен к нему старший лейтенант Дедкин. Успел устроить это назначение, опередив командира полка, парторг Тур. Дедкин сначала было отшатнулся от его предложения, но, поняв, что будет спасать и себя - тоже привёз картошку на самолёте, переменил своё решение. Главное, чтобы со всех сторон выходило одно и то же: не было никакой картошки, и всё! Сразу ведь никто не попался на этом, а теперь и подавно: Русанов ничего не докажет. Напротив, нужно обвинять в клевете его самого, плюс хулиганский поступок... Тур умел убеждать и наставлять к подлости. Загнанный в угол, Дедкин согласился.
Лосев, узнавший обо всём, когда Дедкин уже "работал" по дознанию, не мог его заменить - на каком основании? Подозрение - не факт. К тому же, слишком уж много подозреваемых набиралось, распыляться на всех, можно и проиграть. Бить надо по главному направлению.
По главному возмутителю спокойствия бил и Дедкин, но бил по-глупому, неумело.
- Садитесь, - обратился он к Русанову официальным тоном. И не глядя на лётчика, принялся раскладывать перед собой чистые листы бумаги, чернильницу, ручку. Прямо "следователь", вызвавший преступника на допрос.
Подойдя к столу (в ленинской комнате), где вёл своё следствие коммунист Дедкин, и садясь на стул, Русанов напомнил о себе:
- Ну, так я слушаю тебя, чего молчишь?
Дедкин строго оборвал:
- Попрошу вас мине не тыкать! Фамилиё?
Русанова словно подбросило:
- Ты что, картошки объелся?!
- Русанов, я спрашую, как твоё фамилиё? - упрямо повторил дознаватель. И "подследственный" не задержался с ответом тоже:
- Уточкин моя фамилия! Утятинов, понял, прокурор Подхалимов! Вопросы ещё будут?
Из первого дознания ничего не получилось.


Дома Русанова ждал Ракитин - дело было вечером.
- Лёш, значит так: я сейчас сбегаю в духан, а ты тут - насчёт закусочки что-нибудь сообрази. Вижу по тебе: душа горит от подлости Дедкина в "ленинской комнате". Завтра - воскресенье, так уж посидим всю эту ноченьку по-беспартийному, а?
Глаза Ракитина светились сочувствием, дружбой, и Русанов подумал, что впервые будет пить водку не по молодой гусарской обязанности для "форсу", а от души, которая, и вправду, горела. Молодец Ракитин, действительно, надо поговорить, посидеть, чтобы видеть перед собой человеческие, а не подлые глаза. Иначе нельзя жить на свете - покажется мышеловкой.
- Давай, Гена: горит!..

10

Полковое офицерское собрание, посвящённое дисциплине, целиком было построено на поступке Русанова. Но неожиданно смазал всё Тур, любивший покрасоваться на публике.
- Товарищи! - начал он громко, на патетических нотах. - Почему у нас могло такое безобразие произойти? Да потому - и тут необходимо признать, товарищи! - что многие ещё служат по принципу: в пень колотить...
- Лишь бы день проводить, - выкрикнул кто-то из зала.
Раздались смешки, гул. Поморщился Лосев в президиуме. Тур не видел, продолжал:
- Вот тут товарищ правильно мне подсказывает: в пень колотить, лишь бы день проводить. День да ночь...
- Сутки - прочь! - проскандировали в зале весело.
- А денежки-то?.. - радостно вопросил капитан, ликуя от поддержки зала.
- Иду-ут! - восторженно взвыл зал, предчувствуя спектакль из-за неверного восприятия его настроений.
- Правильно, товарищи! - вдохновенно подхватил Тур, не улавливая насмешки. И тогда зал взорвался от откровенного хохота, казалось, поднявшего потолок. Но и этого не понял злополучный парторг. Взбодрённый восторженным контактом с массами, он продолжал упиваться произведенным эффектом: - От безделья, товарищи, от лени - у нас напиваются, и уже вламываются в чужие квартиры! С пистолетом! - выкрикнул он счастливым голосом. - Тут уже говорили... я хочу лишь добавить. Что за офицер этот Русанов? Он ведь и на меня однажды чуть не напал! - Сообщив это, добряк Тур просиял, обращаясь к Русанову в зал: - Так ведь, товарищ Русанов, было дело? Не забыли? - Лицо парторга - так делали после удачной шутки лекторы по международному положению - мгновенно переменилось, стало серьёзным: - Распустилась у нас, товарищи, молодёжь! Совершенно распустилась.
- Лей-вода! - выкрикнул кто-то.
- Вот: видите! - Капитан ткнул пальцем в зал. - Распустились! Не чувствуется у нас - и тут надо прямо сознаться! - не чувствуется влияния комсомольской и партийной организаций.
Из президиума подал ехидную реплику Лосев:
- А кто у нас руководит партийной организацией, не подскажете? Желательно - тоже пальчиком!
Тур смешался, пробормотал несколько общих фраз и, сконфуженный, сошёл с трибунки. Его сменил Сикорский.
- Товарищи! Я лично - к Русанову ничего не имел до сих пор. Летает лётчик - хорошо. И внешне всегда аккуратен, подтянут. К тому же, очень начитан, грамотен. Просто не пойму, что это с ним такое случилось?
Из зала глухо проговорил Михайлов:
- Целовал ястреб курочку - до последнего пёрышка.
Сикорский продолжал, словно не слышал:
- ... врывается ко мне, понимаете, пьяным и наставляет пистолет. Ну, сами понимаете... Хорошо, что дети уже спали и жены не было дома. Насмерть мог напугать всех! Тем более - невменяем, и с пистолетом, повторяю. Я думаю, командование этот поступок - я бы сказал, хулиганский поступок! - без внимания не оставит. За такие выходки положено отдавать под суд, понимаете. Но я сейчас - не об этом. Мне кажется, капитан Тур тоже не совсем прав: корни такого поведения офицера - значительно глубже, чем безделье. Не хотелось бы говорить об этом именно здесь - тем более что свидетелей у меня нет - но, видимо, сказать - всё-таки нужно. У лейтенанта Русанова - нездоровые и политические настроения!
- Факты! - выкрикнул с места Михайлов.
- Факты, товарищ капитан, я сообщу, не беспокойтесь. Но, повторяю, не здесь, а куда следует, - ответил Сикорский. - Здесь - просто не место сейчас.
Михайлов вскочил:
- Зачем же тогда намекать? А то получается, как в пословице: не прав медведь, что корову задрал, не права и корова, что в лес пошла.
- Хорошо, пусть тогда выступит здесь старший техник-лейтенант Дроздов и расскажет всем, о чём говорил в курилке с Русановым? - Сикорский, отыскивая в зале Дроздова, вытянул короткую жилистую шею. Дроздов, наливаясь жаркой кровью, выкрикнул с места:
- А я ни о чём таком, на что вы намекаете, товарищ майор, не говорил с Русановым! Нечего тут меня припутывать!..
Михайлов снова ввернул пословицу:
- Звал волк козу на пир, да коза не идёт!
В зале рассмеялись. Сикорский, глядя на Лосева, оскорблёно проговорил:
- Я отказываюсь выступать в такой обстановке. - И сошёл с трибуны. Тогда поднялся в зале Медведев:
- Товарищи! Пусть выступит сам Русанов. Надо же и его, наконец, послушать. Тем более что свидетелей у майора Сикорского, как он признаёт, не было.
В клубе одобрительно загудели, и на трибуну поднялся Русанов. Выждав, когда в зале утихнет, он неожиданно ровно и спокойно начал рассказывать о перелёте из Лужков, о штопоре, о картошке Сикорского. Его перебивал то сам Сикорский: "Ложь! Товарищи, это наглая ложь!", то капитан Волков: "Как вам не стыдно так на своего командира?..", то Дедкин, которого Русанов задел: "Вы думаете, почему Дедкин был назначен дознавателем ко мне? Он сам вёз картошку на своём самолёте и грузил ночью на мой самолёт тоже, выполняя задание Сикорского!" Терпеливо переждав выкрик и Дедкина: "Ты видел, видел?! Что говоришь...", Русанов закончил выступление уже неспокойно:
- Я не буду говорить сейчас, кто такой майор Сикорский по идейным убеждениям. Но насчёт картошки - факты у меня есть! И вы, майор - не могу назвать вас товарищем - не прикрывайтесь здесь своим положением командира и званием. Вот письмо из Лужков! - Русанов высоко поднял руку и показал всем конверт. - В нём моя бывшая хозяйка, Василиса Кирилловна Кузнецова, описывает приметы майора, который купил картошку у её соседей. А вы - говорите, что не знаете никакой картошки! Зачитать?
- Ложь! - Сикорский вскочил. - Он подговорил свою хозяйку! Верить какой-то полуграмотной бабе, а мне, старшему офицеру, не доверять?.. Прошу прекратить это издевательство!
- Нет не ложь! И не издевательство... Это - по вашей части. Вы - запугали техников! Не знаю, почему врёт Лодочкин, но вот радист - не отказывается! Он готов повторить свои показания хоть под присягой! - выкрикивал Русанов.
- Вы и его подговорили! - Сикорский побагровел. - Какой-то сержант!.. Что он теряет? Не было у меня никакой картошки!
- Вы её на чужом аэродроме сплавили, как только узнали про штопор! А меня тем временем - отослали на КП, подло обманув вызовом. Лодочкин! - позвал Русанов. - Почему ты и Зайцев обмочились в кабине, если картошки не было на нашем борту?
Раздался смех. Лодочкин поднялся:
- Я - скажу об этом... В своём выступлении. - И, бледный, сел.
Русанов выкрикнул:
- Майор Сикорский! Вы до сих пор утверждаете, что я ворвался к вам в дом с пистолетом?
- Да, утверждаю!
- А кто приглашал меня? Кто угощал водкой и утятиной, которую настрелял вам...
- Никто тебя не приглашал и не угощал!
- ... которую настрелял вам ваш личный егерь Дедкин! А где моя шинель? Когда вы отдадите её мне?
- Не знаю я никакой шинели!
- Нет, знаете! Она до сих пор висит у вас на вешалке!
- Это ложь! Наглая ложь!
- Значит, прежде чем ворваться к вам с пистолетом, как вы утверждаете, я сначала разделся и спросил у вас, где вешалка, так, что ли? - В зале смеялись.
- Ложь, товарищи, это всё ложь! Нет у меня никакой шинели!
Знаток русских поговорок и пословиц Михайлов выкрикнул опять:
- И не рад хрен тёрке, да по ней боками пляшет!
Не унимался и Русанов:
- Что же я, по-вашему, идиот: пошёл вас убивать в такую погоду раздетым? Все видели, в каком меня виде схватили и привели к дежурному по части - раздетым! Без шинели! И все знают, что я хожу с тех пор в лётной куртке. Ещё спрашивали меня, почему нарушаю форму на построениях? Я объяснил, где моя шинель, это могут подтвердить... А теперь пусть выступит Лодочкин. Он грозился тут выступить. У меня пока всё. О том, как майор уговаривал меня за выпивкой молчать про картошку и какие у него в доме пластинки, я расскажу после. - Русанов сошёл со сцены и направился прямо к Лодочкину. Зал замер. - Иди, храбрец!..
Лодочкин вынужден был подняться и пойти на сцену. Уши его горели, когда он начал говорить:
- Товарищи! Честно говоря, я не собирался сегодня выступать. Но, если человек настаивает... - Он посмотрел в зал невидящими, пустыми глазами. - Да, в облаках - лётчик, действительно, сорвался в штопор. Из-за своей неопытности. Можете представить себе наше состояние с Зайцевым!.. Но никакой картошки я лично не видел на нашем борту - ни в Лужках, ни после. - Лодочкин тоже, пользуясь приёмом своего лётчика, обратился в зал: - Русанов, разве не так? Разве ты лично, видел в Лужках картошку, когда осматривал самолёт? Скажи, видел?
- Кабину радиста перед вылетом я не осматривал, зная, что это сделает радист. А он - ничего не доложил нам, полагая, что мы с тобой всё знаем! - выкрикнул Русанов. - Этот разговор и произошёл в полёте, когда картошка оторвалась и посунулась в хвост. Центровка самолёта изменилась, и мы вошли в штопор.
- Я этого не слыхал, не знаю! Ты ответь здесь: я видел картошку, видел или не видел?! Что ты всё крутишь?!.
- Эх, ты!.. На одних подмётках 7-и царям прослужить хочешь? Ты гнил бы сейчас в земле, сука, если бы я не вывел машину из штопора! Из-за картошки, а не из-за моей неопытности! Только неблагодарная тварь, гнусная сволочь, как ты, может себе такое позволить!
Лосев взорвался:
- Русанов, прекратите! Доказывайте без оскорблений!
- Вот почему я с этим подонком не захотел больше летать! - не унимался Русанов. - Я выгнал его из своей кабины - чтобы не воняло! - и летел один сюда из Насосной. Пусть скажет перед всеми, где он оказался?! Попросился к радисту! Как вор!
Лодочкин оскорблёно пошёл от трибуны вниз, выкрикивая на ходу:
- Не буду я больше оправдываться перед ним! Пусть научится сначала себя вести!
- Подожди, гад! Я ещё выучу тебя, как должен вести себя офицер! - заорал Русанов. - Товарищи, запомните его рожу! Он - не достоин... не подавайте ему руки!
- Русанов! Опомнитесь, хватит!.. - Лосев поднялся. - Прошу успокоиться... - И чтобы скорее увести собрание в сторону от инцидента, объявил: - Товарищи! Кто желает выступить ещё?
В зале поднялся Волков, решительно прошёл на сцену.
- Буду, товарищи, краток. Я, капитан Волков, удивлён сегодня поведением Русанова до крайности. - Высокий, сухопарый, Волков демонстративно одёрнул на себе китель, продолжал. - Но я возмущён также ведением собрания, если хотите. Чей поступок здесь мы разбираем? Русанова или Лодочкина? Русанова или майора Сикорского, старшего офицера? В зале офицерского собрания полно лейтенантов и даже младших! Что у нас сегодня здесь происходит?
- А тут есть, товарищ капитан, и полковники, - подал реплику Дотепный. - И не следует вам, капитану, указывать старшим, как им вести собрание.
- Ну, где уж мне! - озлился Волков, шевельнув рыжими бровями и пламенея от уязвлённого самолюбия.
Полковник оборвал его пословицей:
- Пусть и высохло море, да луже - всё же не брат! - И побагровел тоже.
- В таком случае, и я могу испариться! - Красный до того, что не стало видно веснушек, Волков демонстративно прошествовал со сцены. В ту же секунду за красным столом президиума поднялся командир полка:
- Да, собрание у нас - необычное, это верно, капитан Волков. Но оно ведь и понятно: впервые нет слаженной демагогии. Вот кое-кому отход от шаблона и не по душе. А по-моему, сегодня нет смысла прятаться за чины и звания - дело слишком серьёзно, и его следует вести на равных. Поступок лейтенанта Русанова безусловно должен быть осуждён и будет осуждён. - Лосев привычно поставил свою воздушную "печать". - Но и некрасивая история с картофелем - тоже будет проверена до конца. Кое-что свидетельствует о том, что роль старшего офицера Сикорского в этой истории - далеко не белоснежна, капитан Волков! - Последовала решительная "печать".
Лосев передохнул, продолжил:
- Наша армия, товарищи, очищается от всего наносного, мешающего нашему движению верёд. В нашем полку этот процесс слишком затянулся. Поэтому предупреждаю всех: нарушителям дисциплины, людям, дискредитирующим офицерскую честь, не будет никакой пощады. А старшим офицерам - особенно. Не будет скидок на прежние заслуги и седину в голове. Я - не пугаю: предупреждаю. Пора переходить на новые рельсы жизни по-настоящему. И - без демагогии, товарищ Тур!
В вежливых выражениях Лосев перешёл к критике работы партийной организации, и было понятно, что речь идёт о работе Тура. Затем он говорил об общем состоянии дисциплины в полку, о серьёзных сдвигах в боевой подготовке полка и перешёл к задачам, стоявшим перед полком. Говорил чётко, ясно, а потому недолго. Кончив, привычно взглянул на часы: уложился?..
Дотепный выступил после командира полка. И тоже был краток. Затем сообщил новость:
- С весны, товарищи, соседний полк переходит на реактивную технику. Потом - мы. Переход этот потребует не только совершенных знаний, но и более совершенных людей.
С лейтенантом Русановым и майором Сикорским - мы ещё разберёмся. А пока, до выяснения дела, пусть Русанов едет в очередной отпуск, как это планировалось - нечего его задерживать. И майора Сикорского - тоже. Мы ещё, повторяю, вернёмся ко всей этой истории, когда обстоятельства её прояснятся. И не нужно раздувать страсти преждевременно. Партийное бюро, - полковник повернулся к Туру, - я думаю, тоже не останется в стороне. Пора дать трезвую оценку многому. А майору Сикорскому - я хочу посоветовать: в ссоре - не прибегайте к запрещённым приёмам. "Нездоровые политические настроения" - слишком тяжкое обвинение в наше время, чтобы бросаться этим публично, не выяснив дела. - Дотепный медленно прошёл к своему стулу.
И тут все увидели, как пошёл к выходу из зала капитан Озорцов, одетый на этот раз в форму МГБ. Он уходил как-то слишком вызывающе, демонстративно, будто был с чем-то не согласен или даже чем-то возмущён. Правое его плечо было высокомерно приподнято, красивое лицо - презрительно-насмешливо. Ну-ну, мол, заседайте, а мы ещё посмотрим, кто будет решать всё на самом деле. У двери он обернулся и многозначительно на всех посмотрел. А потом, уверенный в себе, вышел. Но от двери, за которой он скрылся, всё ещё тянуло гибельным холодом, от которого у Медведева сдвоило сердце, и он почувствовал, как на лице стала гусиной кожа.
Было уже поздно, собрание на этом закончилось, а Медведева всё ещё не покидало предчувствие какой-то беды. Почему-то решил, что Озорцов знает о том, что Анохин арестован и что он, Медведев, помогал ему писать в ЦК. Ничего хорошего не предвещал, казалось, и жест Озорцова, когда выходил он из клуба: досадливый, от груди к полу. Будто от какой-то козявки отмахнулся.
Домой Медведев шёл рядом с Петровым. Чтобы не молчать, спросил:
- Ну, как ваши дела, Сергей Сергеич?
- Рапорт Лосеву подал, но он положил его пока к себе в сейф. Не подписал. Говорит, служи пока, а надо будет, я подпишу. Вот такие дела.
- Может, всё-таки обойдётся?
- Не знаю, что у него на уме. А спрашивать - не хочу. Я своё обещание выполнил.
- Я думаю, всё-таки обойдётся.
- Посмотрим. Только добрая-то слава - лежит, а худая - бежит впереди тебя. Да и гроза - по высокому дереву всегда бьёт.
Медведев улыбнулся про себя, взглянув на маленький рост соседа. Вслух же проговорил:
- В сущности, армии - вы нужнее многих...
- А что это ты, Дмитрий Николаич, всё ровно боишься чего? - неожиданно спросил Петров. - Как сгорбленный служишь.
- С чего вы взяли? - Медведев смутился, опять помрачнел.
- Не знаю. Кажется так.
- Я техник. Работа не заметная, не выпячивает.
- Верно, не выпячивает. Она всё больше - туров.
- В сущности, Сергей Сергеич, вы не совсем правы. - Медведев натужно улыбнулся в темноте. - Дотепный вот намеревается заменить Тура. Для этого - заставил меня учиться.
- Это где же?
- В дивизионной партийной школе.
- А-а. - Петров помолчал. - А жена у тебя не болеет? Что-то не узнать Анну Владимировну.
Медведев не ответил. А Петров больше не спрашивал ни о чём. Возле дома молча распрощались, пожав руки. Сергей Сергеич свернул за угол дома к себе, а Медведеву неожиданно расхотелось идти домой. Он повернул от своего крыльца в сторону и вскоре вышел на шоссе. Остановился и подумал: "Но ведь и молодые - разные. Вот Русанов - честен и смел, а Лодочкин - его сверстник, в одной кабине летали, а подл и труслив. Выходит, дело не в поколениях?".
Навстречу шёл кто-то грузный, покачиваясь. Подойдя ближе, Медведев узнал пожилую официантку из лётной столовой.
- Шура? - удивился он её виду.
- А, товарищ майор, - узнала и она его. - Добрый вечер. Я это, я! - В руках у неё была огромная бутылка - четверть. От самой разило чачей - грузинским самогоном из винограда.
Атаманычеву все звали в полку "тётей Шурой". А было этой старообразной "тёте" 42 года всего. Рослая, толстая, она легко управлялась с подносом, на который ставила сразу по 8 тарелок с борщом - в 2 этажа, накрывая нижний ряд пустыми тарелками, перевернутыми дном вверх. Лицо у тёти Шуры - грубое, мужское, с тёмными кустистыми бровями и резкими складками возле рта. И глаза, как угли - чёрные, маленькие из-под набрякших век. Почувствует кто на себе её взгляд, оробеет.
А на самом деле была она доброй. Опоздает холостяк на ужин, "тётя Шура" хоть в час ночи, а поднимется, покормит непутёвого, чем бог-повар ночью пошлёт - рядом со столовой жила, снимая комнатёнку у старухи-грузинки. Вот к ней и стучали, бывало, в окно, кто сильно проголодался. Потом вместе шли в столовую - у тёти Шуры и ключ был с собой. Откроет, усадит "гостя" за стол и подаёт.
- Ну, что, Серёжа, ещё принести или наелся? - И смотрит, как парень ест. Для неё главное в такой момент - поговорить: ночь, тишина, а тут рядом живая душа. Спрячет руки под белым фартуком - даже ночью не забывала надевать! - и слушает.
Родом она с Кубани, из потомственного казачества. В войну фашисты схватили её мужа, который партизанил недалеко от станицы. Его повесили, а двух сыновей Шуры, мальчишек ещё, расстреляли, как "щенков бандита" у неё на глазах. Она с тех пор запила.
Когда станицу освободили советские войска, на полевой аэродром неподалёку сел полк бомбардировщиков с красными звёздами. Лётчики этого полка и нашли "тётю Шуру" пьяной. А узнав её историю, привели с собой в часть. Так стала она у них официанткой.
Война покатилась на запад, полк перелетал с места на место, и дошла с ним тётя Шура до самого Берлина. Прижилась за это время, да так после войны и осталась в полку - теперь, должно быть, уже навсегда: некуда ей возвращаться, никто не ждёт. Родственников у неё не осталось, а обзаводиться новой семьёй, считала, поздно, да и кому такая нужна? И годы не те, и судьба не та. На молодых и то не хватало мужчин.
Жила тётя Шура строго, но раз в полгода начинался у неё запой. Придёт с работы, сядет за стол и до полночи на посуду глядит: молодость вспоминает. Вот тогда и напивалась по-чёрному - с горя-горючего, от судьбины лихой. И не выходила на работу по 2 недели.
Не корили её за это, не вспоминали потом. А когда "отсутствовала", оформляли ей отпуск, и лётчики обслуживали себя сами - не хотели, чтобы тётю Шуру уволили. Да и положен ведь отпуск человеку? Правда, только один раз в год...
- Что это ты? - спросил Медведев. - Опять, что ли, подошло?
- Запой у меня, товарищ майор, запой. Вот! - Атаманычева показала бутыль. - Чачи купила. Пойдём ко мне, а? Одна я совсем, поговорить не с кем. Посидишь маленько, и пойдёшь. Тоска давит.
- Может, не надо пить-то?
- Ох, ты, горюшко моё: надо, надо! Пойдём, а? Не знаешь ты, что это такое, когда баба остается одна, не знаешь! Сидишь дома, а жизнь - в окошко ушла: далеко мысли заведут. - Она не плакала, только тяжело, пьяно дышала.
Неожиданно Медведев согласился. Шли они молча и не испытывали от этого никакого неудобства - каждый о своём думал, не мешал. Успеют ещё наговориться.
- Пришли, - сказала Атаманычева. - Здесь обитаю. - И толкнула рукой незапертую дверь. Потом зажгла лампу, и Медведев увидел, что вокруг всё чисто, прибрано, несмотря на запой. Удивился, присаживаясь на стул:
- Чисто у тебя! - И спросил: - А как тебя по батюшке-то?
- Зови, как все - Шурой. Привыкла я. - Она проворно поставила на стол 2 стакана, хлеб, мочёную капусту и налила. - Ну, выпьем, что ли?
- За что?
- А всё равно. Пей за счастье, если нет. А я - за пропащую жись! - Она медленно, не пролив ни капли, выпила. Посидела, подперев кулаком щёку, потом взяла вилку и поела немного. - Пей, чего на неё глядеть!..
Медведев выпил. По телу прошла судорога, а потом - волна блаженного тепла: в груди, в обмякших руках. Зашумело в голове. Почти спирт, в сущности.
- Думала я, не пойдёшь ты.
- Почему?
- Дети, жена. Это холостяки не боятся ко мне. А у кого есть жена, возьмёт ещё что в голову - глупые есть...
- У меня - умная.
- Врачиха-то? Знаю. Только ведь баба понимает такое, знаешь когда? В единственном случае: если не любит.
- А ты? Поняла бы?
- И я такая была: понимала своего казака, хотя и не красавицей была, как твоя. А теперь вот - мне некого понимать. Выпьем?
- Давай... только - по половинке.
- Хорош ты мужик, обстоятельный. Токо вот - робкий. Всё-то ты на половинки в жизни согласный. Вот и нету тебе счастья.
- Кто тебе сказал, что нету? - Медведев обиделся.
- Сама вижу. Женшшыны любят, штоб мужик - сильным был, смелым. Не думаем, дуры, што орлы-то - в первой очереди везде: и на подвиг, и на погибель. А помрёт - в голос. Вот когда всё понятным делается.
- Выходит, не любила, что ли, своего?
- На орлов, дура, засматривалась, вот Бог и покарал. Мой-то до войны - вроде и на казака схож не был. Тихой на вид, как ты. А началось - в партизаны, а не в эвакуацию... Хотя мог бы и уехать: у ево левая нога - от рождения короче правой, не призывным был. Эх, не знаем, где наше счастье лежит! Как сороки - летим на то, што блестит. Так и твоя, небось. Не знает ни себя, ни тебя.
- Ты-то откуда про это знаешь?
Атаманычева будто не слышала обиды Медведева, продолжала, словно убеждала в чём-то сама себя:
- Плохо у вас, что ты - тихой, и она тихая. Такой - весёлого всегда подавай, так уж устроено: с серьёзным увянет. А показал бы ты ей себя с другой женшшыной - ещё как отревновала бы! Ох, горюшко ты моё! - Она снова налила в стаканы. - Удавлюсь я как-нибудь по пьяному делу!
- Зачем же о таком? Лётчики уважают тебя.
- Да нет, дурь это во мне... мысль такая появляться стала. А лётчики - што ж, я им што мать родная или тётка: чувствуют, стервецы! - Лицо у Шуры просветлело, договорила с улыбкой: - Не, не брошу их.
Тут же она снова опечалилась, смахнула нежданную слезу:
- Герои все, соколы! Да и то - работа ведь какая! Для всех война - когда кончилась?!. А для них - нет. Ге-ро-и-и! - повторила она с гордостью. Вздохнула: - Вовочку Попенко вот жаль. Ему - што надо? Неси на обед 2 боршша, 4 вторых. Поди и не накормят теперь, на новом-то месте - не знают ведь, как надо его кормить. А сам он - рази скажет? А этот... Русаныч! - Голос Атаманычевой вновь потеплел. - Приехал сюда - ну, девка, и только! А как выровнялси! Муш-шыной ведь стал! И усы вот пустил. А они его - судить. Што ж это, одурели или как?
- Может, ещё не будут.
- Другого, што ль? Аспида этого, на собаку злую похожего? Да я ево и за лётчика-то, кобеля, не принимаю! Он - даже из духана, когда выходит, делает вид, што не за тем туда заходил, што все. И лицо такое - как после важного совешшания! - не придерёсси!
... Атаманычева не заметила, как Медведев ушёл. Так и сидела, подперев кулаком голову. А он шёл и думал над её словами, что женщина "понимает такое", если не любит. "Вот и сейчас спросит: "Где был? Водкой что-то от тебя..." "У Шуры". И ничего, поймёт. "Ужин, - скажет, - на кухне". Ну, а я её - понял бы, если бы всё наоборот? Конечно, понял бы. Так что - не люблю, что ли? Чушь какая! Баба пьяная наговорила, а я - ломаю себе голову. Что она знает! Запой у неё, и всё. А мне - завтра в командировку в Насосную, узнавать, кому Сикорский продал картошку. Я сам напросился, когда всё это узнал. Потому что вора миловать - доброго погубить. Стоп! А может, у женщин всё не так, как у нас, с этим "пониманием"? Другая психология..."

11

Заседание партийного бюро полка длилось не долго. Решалось персональное дело майора Сикорского. Факты с картошкой подтвердились, их привёз инженер по вооружению Медведев, вернувшийся из командировки. А тогда признался во всём и техник звена Зайцев, сообразивший, что дальше отпираться бессмысленно. Понимал всё и парторг, вроде бы переставший защищать Сикорского. Но сам Сикорский всё ещё изворачивался, пытался говорить о другом.
- Подождите, майор, - перебил Дотепный, - так у нас дело не пойдёт. Вы грузили на борт самолёта Русанова картошку или нет?
- Спросите любого техника, любого механика, меня даже не было на аэродроме в Лужках. Я сидел у капитана Тура на его квартире и вместе с ним пил чай в тот вечер, о котором идёт речь! Вот он... пусть подтвердит... А Русанов - этот хулиган и, можно сказать, даже бандит - оклеветал меня! Разве можно верить таким офицерам, как он или тот же Дроздов?!
Парторг - хоть и не с руки уже было - всё-таки подыграл Сикорскому:
- Скажите, товарищ майор, вы можете подтвердить сейчас, что Русанов и Дроздов - настроены э... как бы это... - Тур оглянулся на Дотепного. Тот набивал табаком трубку.
- Могу, конечно, могу! - обрадовался Сикорский, хватаясь, как утопающий, за соломинку. - Я уже говорил... - Он забегал глазами, переводя взгляд то на Тура, то на полковника. - Я уже говорил: свидетелей у меня нет. Но я даю здесь вот, перед вами, честное партийное слово...
- Подождите, Сикорский, - остановил майора Дотепный. - Сейчас речь идёт не о Русанове, а о командире эскадрильи Сикорском, совершившем тяжкое преступление. Но коль уж вы так настойчиво пытаетесь перевести разговор на Русанова, тогда разрешите задать вам несколько вопросов...
Сикорский принял положение "смирно", внимал, уставясь на полковника мутными студенистыми глазками из-под оплывших, моргающих век. Видя в этих глазах качнувшийся страх, Дотепный негромко спросил:
- Скажите, кто у Русанова отец?
- То есть, как это?.. - не понял вопроса Сикорский.
- Ну, где работает, где был во время войны, чем занимался?
- Я не проверял, товарищ полковник, это дело органов.
- Так уж сразу и органов? Почему вы усомнились в преданности Русанова? Какие у вас к этому основания? Может, парень просто сболтнул что, не подумав? Согласитесь, в жизни ведь и такое бывает?
- Не знаю, товарищ полковник. Он - офицер.
- Молодой офицер, - поправил Дотепный. - А что вы знаете вообще о своём офицере? Как его звать, например?
- Алексей, - бодро, с заметной радостью ответил Сикорский.
- А отчество - знаете?
Напрягая на лбу синие жилы, Сикорский молчал. Почувствовал, что пауза нехорошо затягивается, выпалил:
- Николаевич, кажется.
- Кажется? Кому кажется, командиру эскадрильи? Это же чёрте что: комэск, и не знает лётчиков, с которыми летает!
- Виноват, товарищ полковник: я оговорился. Александрович!
- Не угадали опять, - глухо проговорил Дотепный. - Иванович он. Отец у него - рабочий, воевал за свою рабочую власть, трижды кровь пролил. А вы...
- Виноват, товарищ полковник.
- Ясно, что виноват. Я с Русановым тоже беседовал. Рассказал он мне всё о своём разговоре с Дроздовым в курилке.
- Врёт он, всё врёт!
- Да погодите вы! - Дотепный поморщился. - Не врёт. Честно рассказал - опасно для себя. Значит, честно. Но я - не вижу у него противоречий с советской властью. Каша в голове - есть, верно. Но ведь это - уже наша с вами вина: плохо объясняли, воспитывали дурными примерами, как вот с вашей картошкой! А ещё чаще - уходили от острых разговоров и вопросов. Вы - не уходили?
Сикорский молчал.
- А я - уходил, - горько сознался Дотепный. - Многие из нас стараются уйти. И убивают этим в людях доверие к себе. Казню теперь себя, но, как говорится, что было, то было, и никуда от этого не денешься. А молодым - врать нельзя, они чувствительнее нас к неправде. Да и жизнь у них - только ещё начинается. Так вот, майор: Русанов - человек наш. А вы - хотели его ошельмовать, сделать "не нашим". А это - вред уже государству, не только...
Сикорский вздёрнул голову:
- Та-ак, товарищ полковник! Значит, беспартийному Русанову вы верите, а мне - выходит, нет?
- А почему я не должен ему верить? - вопросом на вопрос ответил полковник. - Ведь не беспартийный Русанов грузил в самолёт картошку, а партийный Сикорский! Беспартийный Русанов - не такой уж он и беспартийный! - сказал о ночном разговоре правду, а член партии Дроздов - испугался сказать, отрёкся. Вот какой получается баланс. И вообще, Сикорский, запомните: много у нас таких русановых в стране, в войну они Родину отстояли, а вы - хотите, чтобы им не доверяли! Как бы нам не пробросаться: с кем тогда строить будем и защищать?
- Ну, товарищ полковник, если уж у вас беспартийные стали честнее партийных, тогда всё ясно про ваш баланс!
- А вы не передёргивайте, Сикорский, не поможет, - спокойно отозвался Дотепный. - Дроздова - я не считаю нечестным. Боится человек! Мало ли что можно из такого разговора раздуть? Вы же вот и раздуваете. А у него - семья на руках: трое детей, жена, тёща. Различать надо. И я вас с ним - различаю тоже, не беспокойтесь. И невероятную подписку на заём помню, и как вы солдата ко мне приводили, и эту вот картошку не забуду вам, хотя вы и пытаетесь всё время перевести разговор на Русанова.
- Далась вам эта картошка! Мешок картошки - и уже целое дело.
- Мешок? Этого мешка хватило, чтобы на самолёте изменилась центровка во время набора высоты!
- Майор Петров пьянствовал всё лето, подрывал мой авторитет, ему - ни слова! - Глаза Сикорского побелели от ненависти. - Сплошные нарушения, геологов бомбил и... и - никакого партбюро!
- Откуда вы знаете, что ни слова?! - Дотепный поднялся. - И как вам не совестно кивать всё время на других! К тому же, майор Петров - подал рапорт на увольнение. А вы... Нет! Вы уж не перебивайте меня, слушайте! Не вам равняться с Петровым. И почему это вы, Сикорский, чуть что - на первый план выдвигаете своё звание члена партии? Заходит ли речь о том, что вы плохо работаете, плохо летаете, вы - прячетесь, как за щит: "я - член партии". Кто вам это позволил? Вы действительно - только член партии, но - ещё не коммунист! Коммунист - никогда не скажет такого! Партийный билет - не охранная грамота для подлостей! - Дотепный побагровел. - Вы хоть понимаете, что дискредитируете этим партию? Упрекаете Русанова в нечестности, а сами - везёте картошку на бомбардировщике! Что это вам - телега? Чуть людей не угробили! Летаете - слабо, руководите - грубо. И ещё спекулируете званием члена партии! Запомните, партии такие члены - не нужны! Вы и мысли не допускаете, что кроме вас - может быть прав кто-то ещё. А это уже, знаете, что?!. - Дотепный передохнул, оглядев притихших членов партийного бюро, спросил: - Товарищи, кто ещё желает высказаться?
Офицеры молчали. Ответил один Медведев:
- Всё правильно, товарищ полковник, о чём тут говорить.
Тогда Дотепный, раскурив потухшую трубку, произнёс официальным голосом:
- Я предлагаю, товарищи коммунисты, исключить майора Сикорского из рядов нашей партии и ходатайствовать перед вышестоящим командованием об увольнении его из армии. Не место здесь таким! - Дотепный повернулся к Сикорскому: - Пора, Сикорский, понять, что Конституция, определяющая равные права всем гражданам - не пустая бумажка. Перед законом - равны все. Ни у какого члена партии не должно быть ни преимуществ, ни каких-то дополнительных привилегий. Наоборот, у коммунистов - должны быть только дополнительные испытания. Коммунист должен быть всегда там, где тяжелее! А вы шли в партию, видимо, за привилегиями. Теперь вот узнаете, какой спрос бывает с коммунистов за их грехи!
- Виноват, товарищ полковник. Но дорога` всё же истина.
- Перестаньте, Сикорский, трогать эту "женщину"! Вы давно её предали и жили в обнимку с ложью. Кто вам дал право запугивать советских людей? Вы даже не знаете, что это за люди, кто их отцы, семьи. А это - народ. Если у народа "не те" взгляды, то каковы тогда, позвольте спросить, ваши взгляды на сам народ? Кто для кого существует? Вы для народа - или народ для вас? Вы сознательно всё перепутали и уже только поэтому не можете оставаться в нашей партии! Вы - допускаете, что во всём грешен народ, но - непогрешимы вы. У нас 100 миллионов взрослых беспартийных людей. Что же теперь, по-вашему, им всем - не верить? - Дотепный передохнул. - Есть такая пословица: недруг - всегда поддакивает, а друг - спорит. Потому что друг - желает добра.
Сикорский сморщился, ещё больше стал похож на бульдога и простонал:
- Товарищи, простите! Я готов понести любое наказание, но только - не такое. - Он разрыдался - громко, демонстративно. Однако Дотепный только брезгливо поморщился и, не обращая внимания на слёзы - крокодильи! - продолжил:
- Своим поведением, Сикорский, вы нанесли армии такой моральный урон, растлевая её - а могли и материальный, если погибли бы экипажи и самолёты - что партия вряд ли простит вас, когда окончательное решение будет принимать дивизионная партийная комиссия. Я убеждён в этом. Приступим, товарищи, к голосованию.
Партийное бюро полка постановило: майора Сикорского из партии исключить, ходатайствовать перед командованием о демобилизации из рядов Советской Армии. Не было ни одного против, ни одного воздержавшегося - даже Тур поднял руку после неотразимых аргументов полковника: решил в драку за Сикорского больше не ввязываться - своя репутация к страху ближе.
В очередной отпуск Сикорский так и не поехал - не захотел.

Продолжение см. во "Взлётная полоса",ч2."Слепой полёт" 2/3
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"