Сотников Борис Иванович : другие произведения.

Взлётная полоса,ч1.Разбег 1/2

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:

 []
"Каков характер,
таковы и поступки"
(русская пословица)
1

Новый командир полка принимал дела от полковника Селивёрстова странно. Два дня просидел с начфином батальона аэродромного обслуживания Атащяном, запершись в его кабинете, а потом пошёл на аэродром, пересчитал самолёты, подписал за один раз все акты на них и ведомости, и на этом странная "приёмка" и передача дел были окончены.
"Деловой! - решил старший инженер полка Ряженцев, складывая акты в сейф. - Другой на его месте одни бумажки принимал бы два месяца. А этот - смотрел только на технику".
- Ну, можете ехать, - сказал Лосев прежнему командиру, вырядившемуся зачем-то во все свои ордена и медали.
- Что ж, ни пуха тебе, как говорится! - пожелал Селивёрстов, прощаясь. Невесело добавил: - Не скрою: садишься на вулкан!
Лосев холодно прищурил глаза:
- Посмотрим...
Так он ни разу и не улыбнулся за эти дни - всё о чём-то думал. Маленький, подтянутый, не улыбался и после - нечему. У него были жёсткие складки в уголках рта, серые колючие глаза точечками и спокойный ровный басок. Поначалу удивлялись: такой маленький, щуплый - и бас.
Тёмнорусые волосы у Лосева гладкие, зачёсаны назад волосок к волоску. И речь, как у дипломата - краткая, точная: не говорит, а печатает. Никаких эмоций при этом, лишь маленький кулачок сжимается на уровне груди и, в такт словам, как бы ставит печати.
Внешне командир походил на старого русского офицера, жёсткого, умного, с годами воспитанным хладнокровием, выправкой и манерами. "Белогвардеец!" - окрестили его сразу, ещё не зная как человека.
Потом узнали о Лосеве многое. 12-го года рождения. До армии учился в Московском университете на филологическом. В авиацию пошёл "добровольно"-принудительно, по комсомольскому призыву: "Комсомольцы-передовики - в советский воздушный флот!". Прилично знал французский язык - мать научила, а в университете его закрепил.
Воевать Лосеву не пришлось: "подвёл" французский. Направили, как знающего иностранный язык, командиром отряда лётчиков-перегонщиков в Америку. Так и гонял всю войну "Бостоны" и "Аэрокобры" с Аляски на Чукотку, а оттуда в Новосибирск. Дальше, на фронт, самолёты вели другие лётчики. А перегонщики - на "Дуглас", и снова на Аляску, в Фэрбенкс. Французский не пригодился, пришлось интенсивно учить английский. Как человеку с филологической жилкой и уже знавшему один иностранный язык, одолеть ещё один, сочетая обучение с живой практикой, оказалось не таким уж сложным делом. Кроме того, Лосев освоил полёты на 22-х типах самолётов - от истребителей до бомбардировщиков и гидросамолётов, чему был искренне рад. Получилось это совершенно неожиданно. Американским фирмам захотелось заинтересовать русских покупкой самолётов своих марок в кредит, с расчётом за них после войны, вот и нужен был "представитель", который бы мог лично оценить достоинства предлагаемых машин. В перерывах между перегонками Лосев осваивал под наблюдением американских инструкторов полёты на боевых самолётах фирм. Так были закуплены Советским Союзом по его рекомендациям "Аэрокобра", "Кинг-Кобра", "Бостон-2", гидросамолёт "Каталина", несколько экземпляров специальных самолётов-разведчиков и санитарных машин. Но в основном гоняли "Бостоны", летать на которых Лосев обучил весь свой отряд. "Кобры" шли по морю, в разобранном виде, их не погонишь на большие расстояния, это тебе не бомбардировщики. В общем, без дела в Фэрбенксе не приходилось сидеть - налетал Лосев 6000 часов. Всё шло у него хорошо, гладко, да не повезло под самый конец. Запуржило однажды на маршруте, чукотский аэродром не принимал, пришлось возвращаться назад, до первой светлой земли и садиться на брюхо всем - до Фэрбенкса горючего не хватало. Лосев сел первым в снежной аляскинской пустыне и принялся заводить по радио остальных лётчиков на посадку. Обошлось, к счастью, без аварий - никто не разбился. Но куда идти? Решено было ждать помощи на месте, тем более что радист Лосева ещё в воздухе передал координаты вынужденной посадки американцам. Но то ли напутал в своих расчётах штурман Лосева, то ли не нашли их из-за разыгравшейся метели, а может, спасатели не могли сесть и улетели, только помощи больше не ждали - нечего стало есть, и вся группа двинулась пешком на юго-восток: надо было как-то спасаться, весь бортпаёк съели, а с воздуха им ничего не сброшено...
Варили потом ремни в котелках, лётчики начали выбиваться из сил. И тогда повезло - Лосев убил одного из волков, увязавшихся за ними. До этого все мазали, а он вот попал из своего пистолета с первого выстрела. На убитого волка набросилась было стая, чтобы сожрать, но тут лётчики открыли пальбу, убили ещё двух, и волки отступили. А люди, наевшись, опять двинулись в путь. Впереди был Лосев, за ним - остальные. Всех он тянул своей волей, подбадривал, если падали и не хотели больше идти. Ни один не замёрз, когда на 9-е, уже не считанные сутки, их обнаружили с воздуха и сбросили им продукты со спальными меховыми мешками. В каждом из них была записка на русском языке, чтобы не двигались и ждали эскимосов с оленьими упряжками. И действительно, эскимосы появились через двое суток и всех увезли на одну из американских факторий, куда начали прилетать легкомоторные санитарные самолёты и вывезли затем их в Фэрбенкс.
Отдыхать и поправляться пришлось в Сан-Франциско. А потом они опять получили новую партию "Бостонов" и полетели на них домой. Всё было благополучно до самого Новосибирска. Казалось бы, конец пути, ничего плохого уже не может быть, садись на американский "Дуглас" и лети назад. Но тут-то и случилась главная беда с Лосевым, хотя и началось всё вроде бы с праздника.
В Новосибирске группу застал приказ Главкома: всех к ордену Ленина! Оказывается, 1000 самолётов уже перегнали, эта партия - сверх тысячи. В штабе округа им вручили ордена, поздравили, и Лосев, чтобы не мозолить большому начальству глаза на аэродроме, устроил для своих лётчиков банкет там, где за ними, по его мнению, следить не могли - в ресторане вокзала.
Однако его парни выпили, душа широкая - запели.
На шум этот, на песни и заявись комендант: "Что за пьянка такая? Война идёт, понимаете, люди гибнут, а вы... Прекратить сейчас же! В тылу сидите, понимаете..."
К коменданту подошёл Лосев, скромно признался:
- Товарищ полковник! Я старший этой группы, это я разрешил.
- А я - запрещаю! Прекратить!..
- Да уж начато, оплачено всё, - сказал Лосев, отвыкший от родных порядков и привыкший к американской простоте и непосредственности. - Садись-ка лучше, полковник, и ты с нами: это же отличные ребята!
Полковник опешил:
- То-варищ майор! Вы как со мной разговариваете?!
- Как с человеком. Юбилей у нас: 1000 самолётов для фронта...
- Прекратить!
- Нельзя прекращать, товарищ полковник, - откровенно уже издевался Лосев над комендантом, - фронт без самолётов останется. Как же тогда?..
- Вы что-о?!. - Полковник выкатил налитые гневом глаза.
Кто-то из лётчиков посоветовал Лосеву по-английски:
- Женя, двинь его, дурака, по компа`су!
И Лосев внял этому немудрящему совету: двинул. Но не кулаком, а тяжёлой бутылкой шампанского. Полковник оказался на полу - словно мина взорвалась в голове - и затих. Его, чтобы не мешал, отнесли куда-то, привели в чувство и вернулись. Веселье продолжалось, серьёзности, чтобы отнестись к случаю с полковником более благоразумно, не хватило, и расплата не замедлила явиться. В ресторан ворвался взвод солдат с автоматами наперевес. За ними - багровый, перебинтованный комендант:
- Забрать всех!.. Это переодетые немцы!
Драка взялась сразу, как пламя в большом костре.
Не прошло и месяца, стал Лосев опять капитаном. Но самолёты из Америки гонял. Вновь дослужился до майора, а там и война кончилась. Однако больших постов ему уже не доверяли. Его товарищи по училищу дослужились до полковников, один был даже комдивом, а вот он дальше заместителя командира полка не продвинулся. По знаниям и опыту ему бы корпусом командовать, думали лётчики, прощаясь с ним, а его вот только-только в командиры полка, дисциплину налаживать.
"Посмотрим..." - думал Лосев. Ему было 36 лет - не поздно ещё и в комдивы.
И посмотрел.
Начал с солдатской и офицерской столовых. В обеих грязь, кормят невкусно, тащат продукты.
Вызвал командиров эскадрилий.
- Товарищи отцы-командиры! Будет солдат хорошо служить, если его плохо кормят?
Пожимали плечами: "Не будет".
- И я так думаю, не будет. Так в чём же дело?
Опять пожимали плечами: "Не от нас зависит... Начпрод... Повара..."
- А вы докладывали об этом кому-нибудь? Вызвать!
Вызвали - и начпрода, и поваров.
- Почему грязь? Воруете...
- Да мы...
Канючили долго, находя "объективные" причины. Выслушав, Лосев снова к комэскам:
- Вызвать сюда всех солдат!
Вызвали.
- Товарищи солдаты! Задание: вынести из столовой все столы, покрытые слизью, скамейки - и изрубить это вонючее старьё в щепки! - Правый кулачок Лосева как бы поставил печать. - Ясно?
- Я-с-но-о-о!..
- Выполняйте. И разбейте потом все эти глиняные черепки, из которых вас кормят. - Кулачок поставил вторую печать.
Полетели весёлые щепки. Звенела черепками посуда.
Цирк!..
Начальник продовольственного снабжения полка майор Линьков квадратил от ужаса глаза:
- Что вы делаете, товарищ подполковник! Куда я всё это спишу? Вы ду`маете, что` будет?..
Вытаращился и Лосев:
- Что-о?! Списывайте, как хотите, если не желаете предстать перед судом. Поняли? За грязь! За воровство! За издевательство над солдатами! - Кулачок Лосева ставил печати.
- У вас нет доказательств! Я не позволю...
- Что-о?! Солдаты! Жаловались вы ему, что вас плохо кормят?
- Жа-ловались! - ответил слаженный хор.
- Это не доказательство? - спросил Лосев Линькова.
- А понадобится, я добуду для вас и ещё! Поконкретнее.
- Но как я всё это спишу? - сменил тон начпрод. - По какой статье? Кто мне даст ассигнования на закупку новой посуды?
- Перевести питание на полевые кухни! - не слушал Лосев.
- У нас их нет на складе...
- Завтра же! Посоветуйтесь с начфином...
Линьков, видимо, уже что-то знал от хмурого, невесёлого начальника финансовой части, а потому и не сопротивлялся больше, решив на всякий случай хотя бы для видимости сдаться на милость победителя, а там видно будет: зачем осложнять отношения сразу?
- Слушаюсь, - бормотал он. - Приведём в порядок старые...
Кулачок Лосева не унимался в воздухе:
- За неделю: отремонтировать всё! Побелить. Выкрасить. Поставить новые столы и табуретки. Закупить посуду, ножи, ложки. Сделать кухню образцовой!
- Но это же невозможно...
- То же самое - и в лётной столовой! Всё выкрасить! Повесить шторы.
- Нужны ассигнования, товарищ командир! Что вы такое говорите?.. - стонал Линьков под печатями Лосева, будто тот ставил их ему прямо в душу. - Вы же меня режете на куски!
- Выполняйте приказ!
- Слушаюсь...
- Если я вам показался самодуром, то можете считать, что вам повезло: вы ошиблись. Пойдите к начфину и получи`те у него деньги. Там хватит на всё: он тут продал Баграту свой двухэтажный дом, который построили ему в 46-м. Два дня и две ночи я убеждал его это сделать в пользу государства. Претензий у него теперь нет. У меня - тоже. У нас с ним джентльменский договор был.
Заметив, что Линьков повеселел и слушает его с поразительным, заинтересованным вниманием, Лосев добавил без улыбки:
- Надеюсь, что в скором времени будут проданы ещё два больших дома в деревне, так что денег, полагаю, хватит на всё. Вы поняли ситуацию?
- Так точно, товарищ командир! - Голос у начпрода стал подобострастным.
- Значит, и вы понятливый - это хорошо. Предупреждаю, если не проявите должной инициативы и смекалки, не сделаете всё к сроку, я и для вас выкрою время. Учтите, по части ревизий я, говорят, волка съел. Вы поняли, на что я так тонко намекаю?
Линьков вытянулся "во фронт":
- Так точно, товарищ полковник! Будет сделано!.. - Он уже понял, если новый командир полка говорит о таких вещах при всех, не стесняясь, значит, начфин и всё батальонное начальство крепко попалось и жаловаться на оскорбление чести не будет.
- Под-полковник! - уточнил Лосев своё звание отчётливо. - И - чтобы полный отчёт потом по затратам. Мне лично!


Через 10 дней столовые было не узнать. В лётной - появились белые скатерти на столах, салфетки, графины с квасом, на стенах "Мишки в лесу" Шишкина, "Девятый вал" Айвазовского, который прошёл над головами батальонного начальства. Расчёт Лосева на то, чтобы его "намёк", высказанный вслух при всех о расхищении государственных средств, был воспринят интендантами как публичное признание своей вины, полностью оправдался. Если проглотили, смолчали - а теперь тому свидетелей хоть отбавляй - то будут шёлковыми и впредь. Что и подтвердилось ковровыми дорожками, простеленными через весь обеденный зал - ничего, что простые, не из дорогих. Зато всё нашлось, всё достал майор Линьков по самому уважаемому в городе тарифу, хотя Лосев того и не требовал.
На кухне были заменены все котлы, переоборудован разделочный цех, изготовлены сетчатые крышки для мяса от мух. Улыбались новые повара, нанятые из Марнеули. Улыбались, довольные кормёжкой и чистотой, солдаты. А больше всех улыбался начпрод - любая комиссия теперь не страшна.
- Хорошо всё сделали, товарищ майор, спасибо! - благодарил Лосев Линькова в столовой - тоже, выходит, при всех. - А за этими, - он кивнул в сторону кухни, - смотри теперь сам. Если что, отдавай под суд!
Прошёл месяц. История с разгромом повторилась и в клубе. Летели с полов подгнившие доски, испорченные скамьи, хилая сцена. Солдаты-умельцы строгали, красили, белили. Отгрохали новую сцену. Снабженцы купили маленький электродвижок, электрики радиофицировали всё помещение. Была доукомплектована новыми книгами библиотека. Заведующий клубом договорился с городом о регулярном, а не от случая к случаю, снабжении гарнизона новыми кинофильмами. Деньги на это Лосев "нашёл" после того, как в деревне состоялась ещё одна продажа домов: один купил себе председатель колхоза, другой - начальник сберкассы и почты. Объяснили эти покупки просто: "Дети, понимаешь, растут. Надо же им где-то жить!.."
А в полк привезли вскоре откуда-то с севера разборные "финские" домики. Средства на них Лосев "выбил" в штабе дивизии: "Надо же, товарищ генерал, и нам жить по-человечески, хватит землянки строить!.." И в штабе согласились - действительно, хватит. Лосев умел убеждать.
Сбором финских домов дело перевода жизни на мирные рельсы не кончилось - строился ещё новый двухэтажный штаб для полка и большое общежитие для офицеров-холостяков. От старых послевоенных построек остались лишь солдатские казармы, которые сразу были сделаны добротно, да продовольственный и вещевой склады. Планировали построить, кроме общежития для офицеров, небольшую гостиницу для приезжих по командировкам и несколько двухэтажных домов для семей, чтобы обеспечить жильём всех полностью.
А полётов всё не было - не разрешал Лосев летать до тех пор, пока не будет в полку настоящей ответственности за дело, разумной дисциплины. Проверял он порядок везде сам.
Знакомясь в гарнизоне с бытом, Лосев понимал, что жизнь эта во многом напоминает быт старой русской армии - с гусарством, забубенщиной, нелепой бравадой. Однако понимал и другое: полоса, в которой находится полк, была исторически обусловлена. Видимо, такие вот "возвраты" в прошлое неизбежны. Это - как болезнь, которой нужно переболеть, и она пройдёт. Но не сама по себе, с ней нужно бороться: болезнь заразная, запущенная, возникшая от введения погон и прочтения литературы о старой армии - мы теперь тоже офицеры, почему бы и не попробовать, не погусарить, ведь войны уже нет...
Со многими недостатками люди просто сжились и уже не замечали, что это противоестественно для нормальной воинской части. Вот почему командование понизило в должности прежнего командира полка и его замполита, переведя их в другие соединения. Наказаны они были за то, что, обрадовавшись окончанию войны, не заметили, как распускался их полк, попав в необычные условия. В какой-то степени их можно было понять, ведь и сам, как гусар, пустил в ход шампанское, почувствовав себя особенным, когда гонял американские самолёты.
Понять было можно... Люди 4 года воевали. Испытали лишения, понесли жестокие потери. Жили одной только войной - отдыха у них не было. Не было рядом невест, жён. Был только враг, жёсткие приказы, воздушные бои и землянки, в которых они пели по вечерам "Ты меня ждёшь..."
Многие начали войну в 19 и получили для жизни лишь опыт войны. В 23 они имели награды и бывалый вид. А как надо жить после войны, не знали и не задумывались. И вот это время настало...
В диковину, что полно девчонок вокруг и доступных женщин. Под гимнастёркой неопытное и нежное сердце, но его надо прятать за показным удальством и грубой бравадой - так привычнее и легче, потому что робеть считалось постыдным, как и на фронте.
Разве можно было запретить им хватать жизнь полными горстями? Навёрстывать упущенное за войну. Им дали негласное право на вольность, чуть превышающую дозволенное уставом. Дали, как передышку, во время которой можно прикрыть глаза на расстёгнутый воротничок подчинённого - они заслужили это своей кровью и кровью погибших товарищей, спасая отечество.
И "братва" пошла потихоньку, да полегоньку гусарить. Что ни день, то пьянка, иногда и мордобой. И тут же - чистосердечные раскаяния. "Враждующие стороны" на глазах у всех мирились, протягивали руки и губы. Как их тут было строго судить? Свои же ребята, случайность...
А "ребята" входили уже в возраст, пили и плясали, шутя женились и всерьёз разводились. В жёны брали, кто под рукой был или по пьянке - официанток, прошедших Крым и дым, парикмахерш, спекулянток, телефонисток, знавших чужие тайны - всех, кто успел за годы войны пройти невольный огонь и воду. Чёртовы зубы им были уже не страшны - видали фашистов. А "гусары", опомнившись, пугались, как институтки - и в суд. На суде опускали очи долу, лепетали: "Разве же это друг? Так - постоянная жена переменного состава".
В общем, вели себя парни в новой жизни с грохотом, будто бегемоты в посудной лавке. Из "холостого" положения полк выходил на женатое. Организовывался большой, сложный и трудно управляемый коллектив. Не всё в этом коллективе протекало гладко - иногда скрипело, взрывалось.
Постепенно стало очевидным: за "облегчённое" время зашли далеко - привыкли так жить. Тогда началась ломка. Особенно рьяных нарушителей дисциплины увольняли из армии. Армия стала очищаться от всего случайного, наносного, порождённого войной. Она становилась кадровой. Однако... не везде с одинаковой скоростью. В одних частях это прошло быстро и почти безболезненно, в других - пришлось менять и самих командиров.
К 1948 году уже вся армия стала боеготовой и успела забыть свою послевоенную "передышку", но кое-где, как в лётных частях Молдавии и Закавказья, старое ещё держалось крепко. Вместо полётов проводили разборы пьянок, работали суды офицерской чести. Болезнь эта в армии затянулась настолько, что стала известной на всю страну и породила жуткий афоризм: "Там, где кончается порядок, начинается авиация". Символом этого беспорядка был сын Сталина, безудержно пьянствовавший и дебоширивший в Москве. Об этом алкоголике-генерале тоже знала вся страна, но молчала. Может, ещё и поэтому так затянулся кризис именно в авиации: маршал Жуков, занимавшийся наведением порядка в Вооружённых силах, был Сталиным отстранён, а другие маршалы не решались по-настоящему трогать веселившуюся авиацию - нажалуется генералиссимусу его сын. Василий Сталин был лётчиком.
Но вот и ему стало доставаться от отца, узнавшего про его пьяные выходки. Командование ВВС облегчённо вздохнуло и потребовало решительного перелома в лётных частях. Именно такую часть Лосев и принял, он понимал это.
Лосев сам пошёл в библиотеку и проверил все абонентные карточки офицеров: выяснил для себя, кто и что читает? Об этом в полку тут же узнали. Даже "гусары" перепугались и начали записываться в библиотеку, заполняя свои карточки названиями трудов Маркса и Ленина. Лосев тихо напился от возмущения: труден советский народ для перестройки.
Наконец, в полк прибыл новый замполит. И Лосев решил, что можно приступать к основной деятельности авиполка - к полётам.

2

Новый замполит, майор Васильев, был замечен в полку Лосева всеми. Высокий, худой, бесцветный - волосы пепельные, сам бледный - он робко ходил по гарнизону, готовый первым поздороваться с любым, пусть и ниже его по званию, поправлял от смущения на своём кителе академический значок и, казалось, не знал, куда себя деть, к чему приспособить. Замполитом он стал впервые, до этого служил в пехоте, а тут - заняты все, на полётах...
Лосев посоветовал Васильеву спороть красные петлицы, надеть фуражку с голубым околышем и почаще ходить на аэродром. "Так быстрее у вас пойдёт, поймёте всё на месте".
Замполит послушался, но стал попадать из одного просака в другой. Началось с конфуза перед одним техником, к которому Васильев подошёл на стоянке самолётов "пообщаться". Общение началось, разумеется, со знакомства:
- Здравствуйте! Я ваш новый замполит, майор Васильев.
- Здравия желаю, товарищ майор! Техник-лейтенант Воробьёв, техник самолёта. - Лейтенант взял под козырёк.
- Очень приятно, рад познакомиться. - Васильев подал технику руку. Воробьёв торопливо вытер свою, замасленную, о комбинезон, подобострастно, но с какой-то ухмылкой протянул её майору.
- Чем занимаетесь, товарищ Воробьёв?
Воробьёв, взглянув на всё ещё красный околыш замполита, серьёзно ответил:
- Меняю лонжерон, товарищ майор! - Для вящей убедительности техник вытянулся, преданно заморгал странными, блудливыми глазами. Однако майора это не насторожило - мало ли какие глаза бывают у людей! Он спросил, продолжая общение:
- И сколько же вам потребуется времени? - Майору хотелось понравиться работящему офицеру, закрепить себя в его памяти: "Вот, мол, совершенно новый человек, а вникает, интересуется..."
- 4 часа, товарищ майор!
- А за 3, смогли бы, товарищ Воробьёв?
- За 3? Ну, разве что для вас, товарищ майор... если хорошо надуться, пожалуй, смогу. - В глазах техника зажглись огоньки, как у кота, крадущегося к сметане.
- Вы постарайтесь, пожалуйста! А мы вас отметим потом... - Васильев достал записную книжку и авторучку. - Как вас звать-то?..
- Олег Воробьёв, товарищ майор! - гаркнул техник, поедая начальство глазами.
В книжечку майор записал: "Воробьёв Олег, техник-лейтенант. Замена лонжерона за 3 часа вместо 4-х". Где ему было знать, что Воробьёв - сын ленинградского профессора, остроумнейший парень, шкодник и нахал, не упустивший ещё ни одного случая, чтобы не "пободаться" с дурным или простодушным по неграмотности начальством, если таковое объявлялось в полку.
В тот день, словно на беду, приехал в полк генерал Пушкарёв, командир дивизии, человек строгий и "глупостей" не любивший. Собрал вечером офицеров в клуб и принялся распекать полк за недостатки.
Всё шло привычно: слушали, молчали. Кому положено - опускали глаза, головы. Так бы оно, наверное, и кончилось - тихо, без шума. Но решил вставить свое лыко в строку новый замполит - попросил на этом собрании слова.
- Да, недостатки, товарищи, ещё есть - командир дивизии правильно здесь говорил, и мы эту критику принимаем. Но есть, товарищи, и достижения, о которых мы тоже не вправе умалчивать. - Майор поднял светлую голову, осмотрел светлыми глазами притихший зал и, заглянув в записную книжку, радостно продолжил: - Стараются люди, работают! Вот, например, техник-лейтенант Воробьёв. За 3 часа, - майор сделал многозначительную паузу, - заменил лонжерон!
Зал грянул таким хохотом, что с потолка посыпалась пыль. Минуты 2 ничего нельзя было разобрать. Лосев, сидевший в президиуме на сцене, резко позвал:
- Воробьёв!..
- Я! - откликнулся голос из зала. Техник поднялся.
- Трое суток домашнего!
- Слушаюсь!..
- Ещё одна выходка, и в академию поступать не поедете! - Лосев повернул голову к трибунке, где ещё торчал комиссар: волосы пепельные, сам - красный. - Садись, комиссар...
Выступление о "достижениях" не прозвучало. Однако конец авторитету майора, окончательный и бесповоротный, пришёл в другой раз. Решив, что виною всему пехотная форма, Васильев пошёл на вещевой склад, получил форму для авиаторов, да ещё в придачу к ней летний хлопчатобумажный комбинезон для выходов на аэродром. В этом комбинезоне и явился однажды на полёты - посмотреть, чем и как люди живут.
С одного из кавказских аэродромов прилетел как раз прославленный на войне штурмовик Ил-10 - зарулил на стоянку. Машину окружили техники, мотористы. Соскучились по диковине - с самой войны не видали! - и ну, вспоминать:
- Летающий танк!
- Воздушная "Катюша"!
- Чёрная смерть!
Возгласы восхищения неслись со всех сторон. Не утерпел и замполит. Было жарко - фуражечку снял, опять захотелось лыко в строку. Похлопал ладонью по обтянутому перкалем 1. рулю глубины и произнёс тоже с восхищённым протягом:
- Бро-ня-а!..
Сзади него стоял моторист. Замполита в комбинезоне со спины не узнал - погон не видно, а судя по дурной реплике - какой-то новичок, наверное, из новобранцев. И комбинезон вот новенький, надо дурачка просветить. И - просветил. Постучал сзади по голове Васильева кулаком, и тоже уважительно и с протягом изрёк:
- Бро-ня-а!..
Так с первых же дней никто уже всерьёз замполита не воспринимал. Он делал отличные доклады по международному положению, читал по философии умные лекции, наконец, просто был добрым и хорошим человеком - тактичным, вежливым, но ничто уже не помогало. Хуже того, ему дали кличку "Броня!". И стучали себя при этом пальцами по голове.
- Уходить вам надо, - посоветовал Лосев.
- Как это - уходить? - не понял Васильев, слеповато вскидывая голову. Он был отчаянно близорук, но очков, выходя на улицу, не надевал.
- А так, не приживётесь вы здесь, - ответил Лосев. - Поезжайте в дивизию, расскажите обо всём генералу.
- О чём это - обо всём?
Лосев, не любивший комиссаров вообще, считавший их захребетниками (когда надо держать ответ, их нет, получать награды - они первые), вспылил:
- Скажите ему, что вы - не разбираетесь в авиации, что вам бы в женской школе, ботанику! Не понимаете, что ли? Посмешищем стали! - На Васильева смотрели колючие глаза-точечки. Тогда тот возмутился тоже:
- И это говорите мне вы, командир полка?!
- А командир полка - что, по-вашему, слюнявчики должен своим офицерам надевать?!
Жизнь с лица Васильева схлынула, щёки покрылись пупырышками:
- Я тоже воевал! В академию ушёл - после ранения, в 43-м. Меня нужно было не опекать, а помочь мне разобраться. Вы должны были это сделать сами, по долгу службы. А вы - что сказали мне?! "Вникайте, знакомьтесь..." И теперь считаете, что всё справедливо?
- Я не предполагал, что вы - такой профан в нашем деле. Прошу извинить... - Лосев закурил, отвернул лицо в сторону.
Васильев воспринял извинение командира как примирение:
- В общем, никуда я не пойду! Вы мне поможете, и я... Я ещё докажу. У меня хватит мужества и терпения.
Лосев вздохнул:
- Не надо: здесь вы ничего уже не докажете. Это только в кино про настойчивого и честного комиссара бывает, что сначала его не поняли, а потом...
- Я знаю, что жизнь - не кино. Но всё же...
- Вот и договорились, - оборвал Лосев. - Хотя бы по главному пункту.
Васильев посмотрел на Лосева и завял.
- А как на это посмотрит генерал? Я ведь и о вас...
- Скажите ему всё, он поймёт. Надо же как-то выходить из дурацкого положения... Свободны от недостатков только покойники. А боевой полк - не школа для психологических экспериментов. Возможно, генерал переведёт вас в другую часть. Здесь оставаться - для вас бессмысленно.
Пришлось Васильеву ехать в Марнеули к генералу. Вернулся он оттуда осунувшимся, невесёлым. И Лосев с этой минуты перестал его замечать. В полку всё чаще чудили, гусарили - тяжело приходилось. Командир дивизии тоже его не щадил - требовал перелома. А тут - одно шло за другим...
Штурман звена капитан Кудрявцев напился вечером и попросил грузинку хозяйку, у которой снимал квартиру, разбудить его утром пораньше, чтобы успеть "привести себя в надлежащую композицию". Поднялся, разумеется, опухшим, с головной болью, и попросил у неё "чачи" - виноградного самогона спиртовой крепости: подожжёшь - горит до клеёнки.
Опохмелялся Кудрявцев осторожно: глоточек, потом другой... до блаженной истомы по телу, как у алкоголика или любовника, только в другой ситуации. Потом закурил, хлебнул ещё... И в голове зашумело, прошла боль. Совсем другой колер открылся в глазах и в душе! А тогда ещё глоток, другой, третий, и герой нахлебался опять - с утра. Надел меховой костюм для высотных полётов, унты, прикрепил ремешком будильник к колену, захватил планшет с картой для полётов, пристегнул к шлемофону кислородную маску - и вышел во двор сущим ангелом во плоти: можно лететь хоть на небо. А тут на глаза ишак - стоит животина угрюмым одиноким перстом во дворе. Только этого звена для возникшей идеи и недоставало в воображении Кудрявцева: принялся штурман седлать животное к "боевому вылету".
Где-то в горах лениво перевернулся за вершинами гром. Приближалось серое глухое утро, гнавшее из ущелий облака. А в гарнизоне выстроены перед штабом все офицеры для встречи командира полка. Дежурный подаёт привычное "с-сми-и-рна!" и направляется с докладом к Лосеву: полк-де построен! А за спиной у него - смех. Шеренги в строю прямо волнами пошли: переламываются, хватаются за пупки. Что такое, думает Лосев, в чём дело? Он-то видит, что полк не в себе.
А дежурный видит другое, чего не видит Лосев: Кудрявцева, "летящего" к штабу на ишаке, там, за спиной Лосева вдали. Оглядывается, наконец, и Лосев. Застаёт тот момент, когда "летящий" штурман демонстративно посмотрел на свой будильник возле колена, поставил на карте красным карандашом "отметку действительного местонахождения", записал курс и время. Всё, как положено в полёте: человек детальную ориентировку ведёт.
Лосев натужно улыбнулся, сделал вид, что, мол, шутка всё, понимаю, и подал команду:
- 346-й, я - "Сокол"! Аэродром не принимает, вам посадка на запасном, в деревню!..
То ли протрезвел офицер - смеялись не только лётчики, но и солдаты, то ли сработал условный рефлекс на команду с "КаПэ", заложил парень крутой "вираж" на ишаке и исчез за углом штаба, как только что и появился.
Васильев, всё ещё исполнявший свои обязанности в ожидании нового замполита, пытался потом смягчить наказание Кудрявцеву, чтобы сохранить его для армии - всё-таки капитан был, как говорили лётчики, неплохим штурманом, дельным и способным офицером - но Лосев был непреклонен и на суде офицерской чести настоял на увольнении. Армия должна быть армией, а не цирком.
Самым удивительным оказалось то, что после демобилизации Кудрявцева избрали в родном городе вторым секретарём горкома комсомола. Собственно, парень был и в армии с царём в голове. Удивительным и обидным было другое: как подводит иногда даже способных людей необузданная славянская натура. Вот с нею, с этой партизанщиной в душах, и боролся Лосев.
Однако не успели забыть в полку суд чести над Кудрявцевым, как закатили "концерт" 2 новых "артиста". И опять это были штурманы - Скорняков и Княжич, удумавшие провести время культурно. Зачем им местные духаны, теснота? Душа просила простора, а потому и поехали искать очаги культуры в городе. Сначала посовещались: куда, в оперу? Но дружно отвергли сами же: непонятно там, один вой. В драмтеатр? Можно. Однако получилось так, что опоздали, спектакль уже начался. Метались, метались и очутились в результате этих метаний на городском фуникулёре. Вот там, на вершине их творческого поиска воображение поразила огромная надпись из электрических огней: "РЕСТОРАН". 30-летний штурман звена Скорняков ошеломлённо воскликнул:
- Славик! Так это же именно то, что нам надо!
- Витенька, ты - Галилей, Коперник!..
Как водится, российские Колумбы рванули сначала по "малой шведской", что на языке спринта означало "4 по 200". А на "большую шведскую" "2 по 800" их уже не хватило - окосели. А окосев, распираемые скопившимся восторгом в душе - весь город внизу, в гирляндах огней перед ними! - начали решать проблему мировой важности: "Что, если сбросить с балкона ресторана стул в тёмную пропасть внизу, будет слышен стук или нет?" Вот что такое душевный российский восторг! В одной грудной клетке он не умещается - ему выход требуется, хоть в пропасть...
- Не услышим! - твёрдо сказал Княжич, хотя и моложе был на целых 7 лет. - Шутишь, 300 метров, не меньше!..
- Услышим! - возмутился Скорняков, опираясь на более весомый жизненный опыт. - Это ж какой силы будет удар!.. Соображаешь? Или совсем логику потерял?
- Ручаюсь бутылкой шампанского - не услышим! - отверг юный Княжич опыт и логику друга.
"Логик" продолжал настаивать:
- Ставлю две: услышим!
- Хорошо, пусть рассудит жизнь: бросай!..
Скорняков смутно понимал: велик грех, но покорила идея - и первый плетёный стул-кресло полетел в пропасть. Оппоненты научного спора свесились с перил, наставив вниз по экспериментальному уху каждый.
- Не слыхать что-то!.. - мстительно-сладко заявил Княжич.
- А ну, давай другой! Я тебе щас докажу... - Скорняков не переносил, когда перечили какие-то "салаги". И в пропасть полетел второй стул.
И снова наставлены вниз 2 антагонистических уха.
Официант, подошедший к столу пьяных антагонистов, застал тот исторический момент, когда уши были наставлены в пропасть уже в третий раз, и, не зная, должно быть, что у русских "Бог троицу любит", опасаясь за четвёртый стул, побежал в вестибюль за дежурившими там военными патрулями.
Патрульные прибыли, когда бросать было уже нечего и "логик" брал "салагу" за грудки, выкрикивая:
- Ты - глухарь, тетерев, понял! Тебе с твоими ушами летать нельзя!
Скорняков был могучим верзилою, по водке мог состязаться и в "марафоне", не только на малых дистанциях, а тут, видите ли, какой-то не нюхавший пороха щенок, прибывший в часть после училища...
Патруль вникать в суть разногласий, кто виноват, кто прав, не стал - забрал обоих. Так рассудила этот спор сама жизнь в лице военного коменданта Кутидзе, влепившего обоим офицерам по 10 суток "губы".
Лосев, узнавший обо всём из телефонного сообщения, понимал - всех судом офицерской чести не осудишь, да это и не метод. Нужно было что-то другое. Нужна была хорошая воспитательная работа. Но Васильев ждал перевода в другую часть, а штатный парторг вот уже полгода находился в госпитале с болезнью, которая не вылечивается. Самому воспитывать всех Лосеву было некогда: и боевая подготовка полка на нём, и полёты, а тут ещё и с запчастями стало плохо - хоть разорвись одному, не знал, за что вперёд хвататься. Из дивизии же требовали решительных перемен. Им - что, рассуждал Лосев, вспоминая поговорку: сверху смотреть - народ весь ровный. В жизни же всё выглядело иначе - собрались тут разные все...

3

Инженером полка у Лосева был подполковник Ряженцев - грубый, огромный, с хриплым, прокуренным голосом. Всегда занятый сегодняшним, самым важным - подготовкой самолётов к вылетам, то есть, моторами, бензобаками, колёсами, тормозной гидросмесью - он считал второстепенными остальные технические службы, обеспечивающие вооружение, кислородное оборудование, электрическое, радиосвязь, всё, что не могло повлиять непосредственно на способность самолёта взлететь по тревоге, если потребуется вывести технику с аэродрома из-под удара. Войны не было, считал он, поэтому, если на каком-то самолёте откажет одна из пушек или один из пулемётов, будет плохой радиосвязь с руководителем полётов - есть ещё одна радиостанция, у радиста - или будет что-то плохо работать ещё, то это всё пережить можно, за это голову, как на фронте, не оторвут. А вот если какой-то самолёт, запланированный к вылету, не поднимется вовремя в воздух, то это - уже ЧП, за это по головке не погладят. Отсюда, из этого главного постулата Ряженцева, и вытекала вся его практика отношений с "второстепенными" службами. Однако эти "второстепенные" после войны всё чаще стали не соглашаться с его "простодушием" и считали его политику недальновидной.
Так было и в этот раз, когда упёрся - ну, прямо-таки рогами в землю! - майор Медведев, начальник службы вооружения полка. Ряженцева это злило:
- Вот что, товарищ майор, ваши вечные опасения, перестраховки начинают надоедать! - Ряженцев поднялся из-за стола и прошёлся по своему аэродромному "кабинету"-землянке. Тучный, недовольный, уставился на подчинённого. - Скажите мне, ну, чего вы боитесь? Ну - инспекция. Ну - из штаба Воздушной Армии. И что? Что же теперь - трястись всем? - Подполковник вытер платком взмокший лоб. Не умел, не любил он выговаривать "интеллигентам". Особенно вот таким - с сединой, с войной за плечами. Лучше, когда перед тобой "простой" техник, с которым можно на "ты", по матушке, как со своим, а этот...
А этот всё стоял, глядя куда-то в сторону, привычно опустив руки, и молчал. Вон и пальцы у него вздрагивают, и даже ресницы. Ну, что за человек, распалял себя старший инженер полка. 5-й год уже знает он этого Медведева, и всё вот таким же - вроде и робким, но каким-то насмерть упорным, словно не в пол ногами врастал, а в саму правду, одному ему только известную. И ведь дело своё знает, и работает не покладая рук, а высокого начальства почему-то боится, как чёрт креста.
- Ну, скажите же вы что-нибудь! - не выдержал молчания Ряженцев.
- Что тут говорить? - Медведев поднял на инженера голубые глаза. - В долгих речах и короткого толка нет. - Сдвинув светлые брови, о чём-то подумал, сухо заключил: - Обстановку я вам, в сущности, доложил, надо принимать решение.
- Да какое решение-то? - простонал Ряженцев, раздражаясь.
- Дождь вчера пролился. Надо вооружейникам техдень проводить.
- Так в субботу ведь проводили! Что же вы - сами себе не доверяете?
- После субботы дождь был, товарищ подполковник.
- А люди? Как, по-твоему, должны отдыхать или нет?
- Я тоже вместе с ними работаю, не прохлаждаюсь.
Медведев сглотнул и стоял опять молча. Ряженцев, раздражаясь всё более, спросил:
- В чём вы, собственно, сомневаетесь?
- Ржавчина может появиться на звеньях патронных лент. Во время воздушных стрельб заест, и пулемёты откажут.
- Вот-вот! Издёргаете всех, а в воздухе экипажи и будут плохо стрелять.
- Виноват, товарищ инженер. Экипажи брать на работу не будем, техники справятся сами.
- Да в чём виноват-то?! - грубо уже выкрикнул Ряженцев.
Медведев молчал, вздрагивали только белёсые ресницы.
Ряженцев безнадёжно махнул рукой, грузно опустился на стул и сделал вид, что занят бумагами - кончен разговор.
Медведев не уходил, и Ряженцев, не поднимая головы, бросил ему:
- Вы свободны, товарищ майор.
- Значит, не проводить техдень? - глухо спросил Медведев. - А что скажет потом Лосев? После дождя - ведь полагается...
"Эк ведь спросил-то! - подумал Ряженцев. - Не вопрос, а восклицательный знак поставил. И без нажима вроде бы, а с угрозинкой: смотри-де!.. Нет, сам жаловаться не пойдёт, но если ленты действительно заест потом на стрельбах, тут уж... Кто же не знает, что с Лосевым шутки плохи? Скор командир на живую расправу". Вслух же простонал, как от зубной боли:
- Про-води-и!..
"Чёрт с тобой, проводи! Проводи, только уходи, ради Бога, отсюда, пока цел! - резко чеканил в душе своей инженер полка. Однако головы от бумаг так и не поднял. Лишь сокрушался: - Ёлки зелёные! Опять разрешил, опять будут ругаться эксплуатационники: из-за вооружейников и им хлопот полон рот!" - Ряженцев даже не заметил, как майор вышел. А увидев, что Медведева уже нет, проговорил вслух:
- Разошлись вот, а на душе - осадок...
Говорят, было бы ударено, вспухнет. Майор Медведев убедился в этом на собственной шкуре.
Целый день он был занят подготовкой пулемётов к инспекторским стрельбам. Но утренняя обида, когда поссорился с инженером полка Ряженцевым, почему-то не забывалась. Не забылась она и к вечеру, когда вернулся усталым домой, поужинал с семьёй и лёг спать. А может, и не в обиде было дело, он теперь и сам не мог понять. Хотя тон настроению с самого утра задал, конечно, Ряженцев своим неприкрытым хамством. Дёрнуло же и самого зайти перед ужином в духан "дяди Нико", как называли его все, и русские, и грузины. Там и увидел этого Апухтина - вот в чем главная причина, чего уж себя обманывать.
Полковником стал, геройская звёздочка на кителе. Ну, что полковник - не мудрено, 6 лет прошло с тех пор, как расстались. Да и звания лётчикам присваивают значительно быстрее, чем техникам. А вот, что ещё и Герой, этого не мог и предположить. Значит, получил, наверное, перед концом войны, когда перевели его в звании майора в другой полк. Видимо, и подполковника присвоили заодно, а полковника уже теперь. Тучноват стал, а красив по-прежнему, это Медведев сразу отметил в нём. И кудри не поредели, только больше седины появилось - будто солью присыпана голова. Так седина у лётчиков - не в диво.
Пил Медведев своё пиво из кружки, не сдувая пены, не чувствуя вкуса, торопясь, чтобы Апухтин не заметил его - не хотелось после той истории, когда ударено-то было, разговаривать с ним. И хотя понимал, мало ли чего не бывает в холостые годы, да ещё на войне - конец 43-го тогда шёл, тем не менее, смириться с тем, что соперник тоже спал с его Аннушкой, которая сначала любила Апухтина, а потом уже вышла замуж не за него, не мог до сих пор. Вот оно и вспухло сейчас обидой от незаживающей боли, несмотря, что 6 лет отошло в прошлое.
Допил он своё горькое пиво и очумело выскочил наружу. Так, значит, это Апухтин будет инспектировать полк? Второй день уже шли разговоры, что приехал инспектор-полковник. Оказалось, его помнили тут многие.
Неприятным стало всё: и то, что Апухтин сюда приехал, что по-прежнему красив, что с Геройской звёздочкой - Герой, лётчик! И было обидно, что не лётчик сам, что ничем не отличился ни разу - ни прежде, на войне, ни теперь. Что геройского может сделать техник?
"А вдруг они... опять встретятся? Аннушка ведь сразу узнает его, не может не узнать. Ерунда какая, в сущности! Лезет же такое в голову... Двое детей уже..."
Сердце у Медведева странно заныло, а потом, от дальнейших невесёлых мыслей, разболелось по-настоящему. То сжималось, словно в тисках, так, что захватывало дух, а то ещё хуже - входила в него игла: длинная и раскалённая, как жизнь. Тогда сохли губы, и казалось, что уже не вздохнуть больше, смерть. Лоб делался холодным и липким, а тело обмирало от разливающейся до самых ног слабости.
"Вот уедет инспекция, надо будет показаться врачу", - решил он в полночь, когда сердце прихватило опять. Но на этот раз боль прошла быстро. Он осторожно поднялся, раскрыл окно в чёрную теплоту ночи и глубоко вздохнул. За крышей соседнего финского дома шумели в звёздах верхушки тополей. Крыши остальных финских домов, везде одинаковые, под луной казались серебряными. Её ровный спокойный свет лился к нему через окно и в комнату, высветлив на полу притаившуюся мышь, морщившую нос и к чему-то принюхивающуюся. Ночь от этого казалась ещё более пустой и лёгкой. Медведеву стало мерещиться, что когда-то давно, в юности, он навсегда оставил что-то важное вот под такой же летней луной, и оно белело там, на берегу деревенской речки, до сих пор. Ну да, это было платье Насти. Надо же, когда вспомнилось!..
Чернота неба слегка синела от жара звёзд, а в том месте, где сияла луна, черноты не было вовсе - светлый большой круг. Облаков там не много - прозрачные, лёгкие, и будто стояли на месте, а луна сама двигалась им навстречу, пробираясь как-то боком, словно хотела зайти за них, скользя, и там спрятаться.
На Медведева, одиноко смотревшего из окна в звёздную пучину неба, снова наехала тоска, и была на этот раз такой безнадёжной и ровной, как невезение, к которому привык. Тогда набросил на себя китель, висевший на стуле, и вышел на крыльцо, чтобы покурить и успокоиться.
Сидя на ступеньке, в кителе, наброшенном поверх белой майки, он чиркнул спичкой и раскурил папиросу. Темнея окнами, притаились дома, похожие друг на друга, но с разными людьми и разным счастьем. По-прежнему жёлтой дыней висела луна над горами. Свет от неё сеялся теперь белый, неживой и падал не на линолеумный пол, а на мерцающие на вершинах гор ледники. Шептались тополя, показывая то тёмную сторону листвы, то серебристую.
"Неплохой, в сущности, человек, а кричал, - опять подумал Медведев о Ряженцеве. - И почему людям нравится оскорблять тех, кто не может ответить? На полковника - не посмел бы.
А какую мне кличку придумали! "Майор-работа". И кто? Техники, сами рабочие люди. В сущности, это непонятно даже - за что? За работу?.."
Работал Медведев действительно много. Поступить в академию, в своё время, так и не пришлось, и он 2 последних года занимался по вечерам сам. Выписывал себе специальный журнал, доставал необходимую литературу в спецотделе с грифом "для служебного пользования". Понимал, отстать от техники - значит, сделаться непригодным. Армия обновлялась буквально на глазах, "стариков"-практиков увольняли в запас, а вместо них ставили инженеров с академическим образованием.
Вооружение самолётов он знал досконально, но боялся, что придёт время, заменят и его. Либо переведут на должность пониже: с инженера по вооружению полка в инженеры по вооружению эскадрильи. Хорошо, хоть майора успел получить, в эскадрильи потолок - капитанское звание. А разве же виноват он в том, что не окончил академии? Каждый раз, когда подавал рапорт, чтобы поехать на учёбу, обстановка в полку складывалась так, что нужен был на месте, и ему отказывали, обещая, что на следующий год пошлют уж непременно. Он не роптал. А теперь выходило так, что он уже не может поступить из-за предельно допустимого возраста - упустил время и вынужден всё сносить, выслушивать грубости. Потому что в душе появился невидимый, но ощутимый страшок: что с ним будет завтра? А как жить, не зная, что тебя ждёт?
Медведев покурил, но не успокоился, и в дом не пошёл. Продолжая сидеть на крыльце, смотрел и смотрел на освещённые луной горы, сторожившие прожитые тысячелетия. О прожитом думалось и ему...


Жизнь складывалась не совсем удачно. В 36-м - было ему тогда 24 уже, до этого в колхозе работал, действительную отслужил - поступил на первый курс строительного института в Москве. А в 37-м, со второго курса был направлен по комсомольскому набору - мода такая в те годы была, отказаться невозможно - в военную авиацию. И сразу же неудача. Не прошёл в лётное училище по медицинской комиссии - зрение подвело. Пришлось заканчивать Вольское, техническое, на факультете вооружения.
А потом прибыл в боевой полк. Работу техника, в общем-то, полюбил, но часто, получалось, уставал от неё так, что уже не хотелось по вечерам ни на танцы, ни на гулянья. Опять же, боялся, что мало знает. Натура такая, что ли? И чтобы не опозориться перед опытными товарищами, читал по вечерам, изучал технику по конспектам и книгам. За всем этим укладом жизни не заметил, как сложился у него застенчивый, не очень-то весёлый характер. А может, характер вообще был таким, от рождения. Вместо того чтобы самому девок портить - в деревне парней не хватало - боялся, что испортится нравственно сам. А в армии, где были все грубыми и наглыми, появилась неуверенность в себе - вроде как собака в волчьей стае.
Зато по службе пошёл, правда, быстро. В частях, в которых приходилось служить, его ценили всегда за скромность и знания, за хорошую работу, выдвигали на повышение. А новая должность - новая, как правило, и часть, новые хлопоты... Нужно показать себя дельным и трудолюбивым. Опять читал, допоздна копался с пулемётами, воздушными пушками. Техника в авиации в те годы стремительно совершенствовалась, непрерывно обновлялась. А о себе - опять забывал. Так и остался неуклюжим внешне и с неуверенностью в голосе.
Однажды выяснился грустный факт, что ни танцевать, ни держаться на людях он не умеет. Был какой-то праздник, все веселились, шутили, и только он держался особнячком - непонятно чего побаивался, стеснялся. И всё время мешали собственные руки - не знал, куда их деть. Огрубевшие, большие, они, казалось, так и выпирали из него красными от морозов мослами.
Товарищи перестали замечать, что он есть, женщины - тоже. От всего этого его робость росла только больше и перед жизнью, и перед начальством. Всем почему-то казалось, что он осуждает их. Может быть, потому, что у него взгляд невесёлый? Но ведь это же не осуждение ещё!
Красотой он тоже не отличался - человек как человек, если в зеркало посмотреть. Ничем не приметный. Белёсые прямые волосы, такие же ресницы, да ещё и лицо в лёгких веснушках, не выступивших до конца. Ну и, вытянутый книзу, по-лошадиному, подбородок. Окончательно же портила вид нескладная долговязая фигура. Да ведь живут же с улыбкой на лице, а порой и счастьем в судьбе, мужские особи и похуже! У него-то явных пороков нет, надеяться на счастье можно было. Только он сам проморгал этот момент.
Заметила его в одном из летних отпусков красивая Настенька, подросшая без него в родном селе. Ходила с ним на Оку, смотрела ясными долгими взглядами. А он так и не посмел решиться на действия: шутка ли, на 11 лет старше! Это же совращение... Не поцеловал даже. А сама девчонка не станет мужчине на шею бросаться.
Так и уехал к себе в часть, не догадавшись о любви Настеньки. Да ещё врага себе нажил - Андрея Годунова, односельчанина в прошлом, уже бросившего одну жену и работавшего инструктором в райкоме партии. Тут, правда, длинная история и невесёлая - потому что не скоро узнал всё. А тогда, вернувшись из отпуска в часть, сутулился от своей робости всё больше. Отвык смотреть собеседникам в глаза. А если и смотрел, то старался, чтобы не думали, что осуждает. Глаза у него голубые, ну, и выдавали, вероятно, человека либо наивного, либо неопытного, хотя наивным он не был, а, скорее всего, только неопытным, и излишне честным. Впрочем, что значит, "излишне"? Это для них излишне, а ему самому - в самый раз. Короче, личная жизнь всё не складывалась, а там и война началась.
Техники не сражаются, считал он, работают. Оно и верно, всегда за 100, за 200 километров от фронта - ни боёв, ни штыковых атак. Воевали лётчики. А он, как все остальные техники, днём и ночью, если надо, готовил самолёты к боевым вылетам. Работать приходилось и в зной, и в студёную пору - на ветру, на лютых морозах. Крутой это был труд - кожа срывалась с пальцев, примерзая к болтам. Есть на самолётах такие треклятые места, что в рукавице не подберёшься.
Бывали, правда, у техников - хоть и война - недолгие передышки. 3 раза ездил он, вместе с другими, за новыми самолётами в тыл. Их, техников-приёмщиков, встречали там, в "гражданке", как фронтовиков - с радостью, улыбками. Может, ещё и потому, что в тылу мужчин почти не было, одни старики. Он не задумывался, почему приглашали их в гости. И хотя к тому времени у него была уже медаль "За боевые заслуги", были и деньги, всё равно стеснялся. Женщинам, которые отдавались ему с голодухи по мужчинам - узнал, наконец, что это такое! - в глаза не смотрел, когда уходил. В полк возвращался всегда с успокоением и радостью. Не потому, что дослужился до важной должности инженера эскадрильи по вооружению и рвался показать себя, а потому, что на фронтовом его аэродроме оставалась - считай, что в родном доме! - капитан медицинской службы Анна Владимировна Сумичева, работавшая младшим хирургом при дивизионном госпитале. Знал, встречается она с красивым лётчиком, майором Апухтиным. Но всё равно любил её, и тайком приходил в госпиталь за 3 километра, чтобы хоть только взглянуть. Думал о ней он круглосуточно, в любую минуту, если не спал. Даже во время редких близостей с другими женщинами, в тылу, воображал, что близок с нею, а не с той, что находилась под ним. Это было какое-то сумасшествие, гнавшее его, в Бог знает, какие вещи и похуже.
Видимо, Аннушка, как мысленно называл он её, заметила его приходы и лихорадочно блестевшие глаза, потому что стала хмуриться при встречах, которые он подстраивал, приходя к сёстрам то за бинтиком, то за йодом или таблетками от простуды. И она не выдержала:
- У вас же там есть своя санчасть!..
С тех пор он ходить перестал. А потом уж случилась та история с Катей Наливайко - механиком по вооружению из его эскадрильи. Девушка была без видов на будущее, как говорят. И вдруг... расплакалась ни с того, ни с сего. Да так, хоть водой отливай - вот-вот кончится от икотки. На вопрос, в чём дело, глаза хоть и подняла, лёжа в казарме, на кровати, но, о чём спрашивают, не восприняла. А потом и вовсе отвернулась к стене, только плечи вздрагивали.
"В чём дело" рассказала её подруга, другая вооружейница, прибывшая вместе с Катей на фронт после окончания школы младших авиаспециалистов. И снова замаячила перед ним фигура красавца майора Апухтина, командира соседней эскадрильи.
Нелегко было Медведеву вести Катю к врачу Сумичевой - могла подумать, что, разоблачая Апухтина, он защищает себя. А пошёл. Катя ждала от Апухтина ребёнка, а тот не хотел теперь на ней жениться, хотя обещал именно это, когда девчонка не хотела отдаваться без гарантий.
Разговор между женщинами был, вероятно, нелёгким тоже. Потому что Апухтин глядел потом на Катю с ненавистью, поигрывая желваками на челюстях, и вроде вообще хотел плюнуть в лицо. Чего, мол, пошла в госпиталь, какое твоё собачье дело, с кем я там ещё в связи? Правда, взяли потом в оборот и "сокола" на партийном бюро. Оказывается, командование только что представило его к очередной награде и к повышению в звании, а он тут такие номера откалывает. В общем, сдался, стервятник, клюнув на звание и новый орден, женился на Кате. Потом, когда уже отправил Катю рожать к своим родителям в тыл, перевели и его самого куда-то в другой полк, чтобы не ходил к врачу Сумичевой, и вообще не отвлекал больше начальство своими "похождениями" и "аморалками".
И всё бы оно ничего, жить можно и при отвергнутой любви, но случился с Медведевым зимой личный позор, свой - причём, на глазах у любимой женщины. Хотя и 100 километров до фронта, а всё же бомбы рвались иногда и там, где работали техники. Налетели однажды на аэродром юнкерсы, и пришлось техникам, чтобы спасти самолёты от нападения, готовить их к взлёту прямо под взрывами бомб. Медведев помогал как раз одному из лётчиков пристёгиваться ремнями к сидению - чтобы скорее взлетел - и тут рядом с самолётом и ухнуло. Успел лишь прикрыть собою лётчика, когда ухнуло ещё раз. Лётчик, оттолкнув его от себя, закрыл кабину и порулил на взлёт. А он, обливаясь кровью, скатился с крыла вниз, на землю. Осколок бомбы попал ему прямо в ягодицу, в самую мякоть. Крови было столько, что не унять. Пришлось везти в госпиталь на машине вместе с другими ранеными.
Были ранения у людей и похуже. Таких клали к хирургам на стол в первую очередь. А Медведеву - ждать. Мучился, а переждал всех, считая свою рану самой несерьёзной и стыдной.
- Ну, что у тебя, молодой человек? - обратился седой хирург, когда он вошёл к нему в операционную. Как на грех, вслед за ним вошла и Анна Владимировна в чистом халате - ходила менять обрызганный кровью.
Что было делать? В смущении потоптался перед старым доктором, тихо выдавил из себя:
- Мне бы йода немного... и бинтиков.
Вот тут Сумичева и воскликнула:
- Да он же кровью истекает, Алексан Иваныч!..
И кивнула на лужицу на полу.
Медведеву, когда опять потекла от хождения кровь, хотелось попросить старого хирурга, чтобы отослал Анну Владимировну, но постеснялся лезть со своим уставом в чужой монастырь. Понимал, для врачей - это дело обычное, да и война, не до капризов теперь.
Словно в подтверждение, хирург грубо спросил - почти крикнул на него:
- Куда ранен?!
Господи, что было делать? Промолчал, сгорая от стыда.
- На стол его! - опять грубо распорядился врач, обращаясь к двум, забрызганным кровью, санитарам в тёмных халатах.
Дожидаться насилия Медведев не стал - сам полез было на стол. И вновь повелительный окрик:
- Куда!.. Разденься сначала!
Пришлось оголяться прямо при ней и ложиться на живот. Только после этого старый хрен понял его состояние.
- А-а, вот оно что!.. - пророкотал он добродушно-насмешливо над его окровавленной задницей. Значит, тоже знал, каким было отношение к таким ранам на фронте, особенно в пехоте. А потому, видно, так подло и поступил, отдав распоряжение врачу-женщине: - Ну, Анна Владимировна, тут вы и сами справитесь, хватит вам в ассистентах ходить! Ранение - прямо для вас. А я - схожу покурю хоть разок...
Медведев слышал, как хлопнула в операционной землянке дверь и, поняв, что хирург вышел, покорно отдался судьбе. Анна Владимировна что-то с ним делала - должно быть, местный наркоз. Было не столько больно, как стыдно. Когда же, чем-то раздвинув мышцы, она ухватила в ране что-то пинцетом, боль стала невыносимой и под наркозом. Хотелось не просто кричать, а орать, выть. Но он и тут постеснялся - не заорал. Да и боль стала потише. А потом Анна Владимировна снова раздвинула мышцы и начала что-то проталкивать в рану, затискивать. Опять хотелось завыть, потому что весь белый свет помутился. Однако как-то всё же удержался и на этот раз. И только после всего, когда уже был наложен пластырь и началось бинтование, он простонал. А она, как ни в чём ни бывало, спросила:
- Встать сможете или помочь?
Голос был сочувственный. Ещё не зная, сможет ли, весь мокрый от непрерывного пота, он поспешно ответил, что может, и в самом деле поднялся и торопливо засуетился, отыскивая своё белье. Но его нигде не было - убрали как окровавленное. Беспомощно озираясь, он отвернулся к стене, чтобы не встретиться взглядом с Анной Владимировной и вернувшимся доктором. Терзаемый жарким стыдом, надел протянутые кем-то чистые кальсоны, рубаху и пошёл за потянувшим его за руку санитаром в боковую дверь, ведущую ещё в одну землянку или так называемые "палаты". Даже не попрощался, не поблагодарил врачей за помощь. Как потерявшего много крови, да и рана, к удивлению, считалась не пустяковой, а серьёзной, его оставили в госпитале, в часть не отпустили.
Ночью у него поднялась температура. Соседи по койке говорили потом, начался даже бред. Оказывается, рана стала гноиться, и через 2 дня он вновь предстал перед хирургами.
- Анна Владимировна, это ваш! - сказал пожилой доктор, улыбаясь. И всё унижение началось снова.
Опять он терпел и молчал, как и в первый раз. А во время вечернего обхода, разговаривая с Анной Владимировной, старался не смотреть на неё. Тогда она присела на его койку и дружески сказала:
- А вы молодцом, Медведев: терпеливый! Другие на вашем месте, знаете, как орут? Хоть уши затыкай. Отёк, нежные ткани... Ну, ничего, скоро поправитесь. - Поднялась и ушла.
С тех пор его отношения с ней незаметно потеплели. Стыдно уже не было, ко всему человек привыкает, даже к показу раненой задницы. А когда Анна Владимировна дежурила, то расспрашивала его о доме, родных, любимых книгах. В "палате" никого уже не было - "лёгких" выписали, "тяжёлых" отправили в стационарные госпитали, остался один он - "средний".
К собственному удивлению, с нею он проявил себя интересным и умным собеседником. По ней видел, не хотела от него уходить. Но когда смотрела на его жёсткие, негнущиеся пальцы и чему-то улыбалась, вдохновение его исчезало, он смущённо умолкал, понимая, что начинает нести околесицу, и думал, что она слушает лишь из вежливости.
Перед тем, как его выписать, она пришла, чем-то взволнованная. Присела, как обычно, к нему на койку и долго молчала. А потом, сжав до хруста пальцы, отвернулась и ломким голосом проговорила:
- Дмитрий Николаич, а ведь вы сами не признаетесь, что любите, да?
Вспыхнув, точно от пожара, он с замиранием сердца произнёс - будто над бездной стоял:
- Да нет. Я собирался, в сущности.
- Ну, и что же вам мешает это сделать теперь? - спросила она, так и не поворачиваясь к нему. И оттого, что он молчал, у неё напряглась под белым халатом спина - он увидел это. И пробормотал осевшим голосом:
- В сущности, вы уже сами... поставили диагноз. Всё правильно. - И по-дурацки спросил: - Что же мне делать теперь, Анна Владимировна? У меня это давно. Опять не попадаться вам на глаза?
- Ну, зачем же так... Теперь, - она наклонила голову к самым коленям и тихо произнесла: - сделайте мне предложение, и я выйду за вас замуж. Ведь вы тоже всё знаете, и мне не нужно будет перед вами оправдываться. В сущности. - Она улыбнулась его привычке.
Тут уж у него радость пожаром занялась, внутри. Но не выдал себя, не бросился, как мальчишка. А сдержанно проговорил:
- Анна Владимировна, я никогда и ни в чём вас не обвиню! Если вы не против, будьте моей женой. Я знаю, всю жизнь буду любить только вас. И если что, обвинять - лишь себя.
Поженились они за полгода до окончания войны, потому что госпиталь, в котором служила Аннушка, отстал от них - лётная дивизия всё время уходила вперед, за фронтом. Был Медведев тогда ещё почти молодым, не озлобленным жизнью. Всё было хорошо - родился сын, потом дочь, годы пошли уже мирные. А у самого - видимо, из-за усилившейся ответственности перед семьёй - появился постепенно страшок перед будущим: вдруг возьмут и демобилизуют, как Аннушку? Куда тогда?..
Мысль эта засела в голову неспроста. Уже были примеры в соседних полках, когда технарей на руководящих должностях заменяли выпускниками академий. Армия обновляла свои кадры, и у него вновь пропала уверенность в себе. Если бы одиноким был, как прежде, плевал бы он на все эти страхи - не пропал бы и в "гражданке". А с двумя-то детьми... Да и как будет смотреть Аннушка, когда он окажется в роли бригадира на какой-нибудь тракторной станции? Там и самой негде будет устроиться - больницы есть не в каждом посёлке.
И потянулись небогатые событиями армейские будни. Служить пришлось после войны в Грузии, русских здесь было мало. Вместе с уходящими днями, неделями и месяцами выветривалось из жизни что-то хорошее и тёплое, что было в первые годы - жить стал, словно в оцепенении. Аннушка тоже делалась всё задумчивее и безразличнее - к себе, вещам, к нему. Происходило это постепенно, незаметно. Но происходило. И в этом был весь ужас: всё видел, знал, а ничего не мог поделать. Даже сказать стеснялся. Да и что?.. Что сказать-то? Упрекать, что ли?..
Может, ей было горько не только от скуки их жизни. Ещё и оттого, что дисквалифицировалась как хирург, работая в полковой санчасти на должности старшей медицинской сестры. Других должностей, врачебных, не полагалось санитарной полковой части по штатному расписанию - всю образованную медицину олицетворял собою старший полковой врач. Если же нужно будет кого-то серьёзно лечить, в Тбилиси есть госпиталь. Больного положат в большую санитарную машину и отвезут, всего и дела. Ближайшая к гарнизону гражданская больница была лишь в райцентре - 30 километров езды. Да и там все места заняты.
Чувствовалось, прошла у Аннушки и первая молодость - никакого задора уже не было. Жизнь шла так, будто кто-то могущественный и злой сделал им её без собственного мнения в ней. Всё было поставлено в зависимость от чего-то казённого, опошленного выпивками, скукой, скрываемой, вроде бы, за правильными и высокими словами правительства. Для чего всё? Понять было трудно. Говорить людям между собой было не о чем. Семьи вокруг были безрадостными, непрочными. Он слышал об этом от всех и боялся, что когда-нибудь затрещит и его семья - ведь Аннушка была красавицей. Правда, она отошла от него не к какому-то мужчине - к книгам. Прямо, ну, страсть у неё какая-то к этим книгам: покупает и покупает. В доме не хватало уже полок, опять надо новые делать - целая библиотека собралась, до потолка! Но ведь и интеллигентке - пусть даже серьёзной по характеру - не заменишь одними книгами живую человеческую душу. Когда-нибудь наступит такой час, когда появится рядом яркая личность, и тогда может случиться всё, что угодно. Только и утешения: откуда может появиться здесь личность, что ей тут делать - не Москва. Но утешение это было зыбким. От самой Аннушки знал, некоторые женщины в гарнизоне изменяли своим мужьям, даже не помышляя о таком, неожиданно для себя - сами признавались в этом. Должно быть, всё от скуки жизни, без всяких ярких личностей.
Но сам-то ведь понимал: женщины бывают либо изменяющие, либо не изменяющие. Но не бывает женщин, изменивших один раз. Если уж изменила, потом не остановится. Видимо, сами измены приносят в пресную жизнь какую-то остроту - то ли новизной отношений, то ли страхом попасться. А может быть, отсутствием пресыщения, как это происходит с доступным и постоянным мужем. Словом, что-то в этом любовном воровстве есть этакое манящее... Но, что должен противопоставить этому муж, как уберечь себя от этой беды - Медведев не знал. Сидит вот на прохладном крылечке и с грустной бесполезностью смотрит на свои большие мосластые руки. Постулат прежний: в изменах жён виноваты сами мужья - не сумели стать интересными. А может быть, непредсказуемыми, яркими. Вот задача задач! Как этого добиться?..


Над головой блистала великая звёздная пустыня, у которой не было дна - одна чернота там с белой, словно алмазной, пылью. Безмолвная вечность, уходящая в страшную высь и наводящая мистический ужас: как это?.. Столько миров над тобой, может, и с живыми существами, а воспринимается как ночное ничто - пустота...
Такая же вот пустота образовалась теперь и в собственном мире.
Если вспоминать прошлое с мелкими подробностями, то покажется, что жил очень долго. И в этой жизни было много нелепого и непонятного - пустой суеты, ненужной никому работы. А считалось всё жизнью. На самом же деле, если отбросить сон, бесконечную еду, время на её добывание и время на пустую болтовню, жизни со смыслом у человека не так уж много. Хорошо, если наберётся с десяток лет. Остальное - так... биологическая возня. И никто не хочет всерьёз даже задуматься об этом, не то чтобы что-то изменить. Всем почему-то кажется, что всё главное у них - ещё впереди. А оглянулся вот, а оно - уже позади, главное прожито. По сути, жизнь была растрачена на пустяки: мелкую вражду с дураками, добывание ничтожных благ. И так, наверное, у всех? Дураки люди. Нельзя откладывать жизнь на потом, жить надо каждый день, и не торопиться. Замечать весну, когда идёт. Осень. Жизнь других людей и животных. Не делать из жизни горькой отравы себе и другим.
А может, ещё не поздно, а? Может, ещё можно пожить как человеку? Что же у нас за государство такое, что всё - направлено против нас? И во всём - ложь!
С гор потянуло холодком. Медведев замёрз и вернулся в дом. Осторожно укладываясь, опять, дурак, думал об инспекционных воздушных стрельбах, о готовности пушек и пулемётов. Об Апухтине и любимой жене. Понимал, не увидеться им здесь, в крохотном гарнизоне, просто невозможно. Это же не пустыня небесная! Значит, увидятся. И как-то оно всё тогда будет?..
Уснул он лишь под утро, да и то в тревоге, в предчувствии чего-то недоброго.

4

Личные переживания свалились и на молодого штурмана Николая Лодочкина, прибывшего в полк из училища вместе с лейтенантом Княжичем в прошлом году. Едва успел втянуться в полёты, стал осваивать бомбометание с больших высот, как стряслась с его лётчиком-фронтовиком нелепейшая история, перевернувшая все их личные планы.
Началось это ещё в марте. Весна слизала с гор снег, и сделались они грязно-бурыми, какими их оставила осень. Затерявшийся меж ними авиагарнизон внизу, казалось, дремал. Не взлетали самолёты, не видно было на аэродроме снующих жуков-машин - распутица в долине, черно там на мокрой земле. И только грузинская деревушка, прилепившаяся к самому шоссе возле гор, полыхала буйным розовым пламенем: зацвёл миндаль. По утрам из-за горы Яглуджи выкатывалось ослепительное солнце и золотило ледниковые вершины вдали. Промытое синее небо сверкало. Устанавливались сухие тёплые дни. Земля везде сохла и белесовато парила. Полк Лосева готовился к полётам, но ещё не летал. По воскресеньям из казарм выходили солдаты в майках и устраивали на утоптанных площадках состязания по волейболу.
Так было и в тот злополучный день. Лётчик Лодочкина, шустрый крепыш Быстрин, следил за игрой и не заметил, как сзади к нему подошёл его солдат-моторист.
- Товарищ старший лейтенант, там с нашим радистом что-то случилось - похоже, что помирает.
- Как помирает?! Где?..
- В казарме лежит. Рвёт его сильно, прямо зеленью исходит.
Быстрин побежал в казарму. Действительно, его радист, свесив с кровати голову, блевал в подставленный таз.
- Шаймухамметов, что с тобой?
- Не знай, командир, - выдохнул радист. - Утром я с Сидоркин рыбный консерв у Баграта покупал. Кушал. Сидоркин - нищево, мой - помирает. Совсем нет больше сила. - Радист вновь склонился над тазом.
- Та-ак! - протянул Быстрин в раздумье, сдвигая на затылок фуражку. - Видно, у тебя это... отравление. - Быстрин обернулся к мотористу, который его привёл: - Морковкин! А ну-ка, трёх солдат сюда, живо! И - одеяло.
Подошли солдаты с одеялом. Лётчик скомандовал:
- Беритесь за углы, кладите его, как на носилки, и айда в санчасть: живо!
Через 10 минут Быстрин уже гремел в полковой санчасти:
- Товарищ подполковник медслужбы, надо ему желудок прочистить. Так считает и Медведева, которую мы на улице встретили. Понимаете, рыбными консервами отравился.
- Да, да... - машинально отвечал врач, прощупывая у больного живот. Зачем-то отогнул у радиста веки, посмотрел.
Быстрин возмутился:
- Да что вы ему в глаза смотрите! Вы бы ещё в задницу... У него же отравление!
- Прошу не учить меня! - оборвал Быстрина полковой врач Милевич, выпрямляясь от негодования и вытирая платком огромную, похожую на яйцо страуса, голову-лысину. - Лекарство уже готовят, - смягчил он свой взрыв, - но, всё равно, надо отправлять вашего радиста в госпиталь.
- Зачем? Чтобы время терять?! - изумился Быстрин.
- Затем! - отрезал Милевич опять с гневом. - Отравление очень тяжёлое, а у нас тут - никаких условий, понимаете... А если что случится с вашим сержантом?! Сами же потом начнёте катить бочку на меня...
Милевич давно уже ничего, кроме фурункулов, не лечил и, не надеясь на себя как на врача, старался не брать никакой ответственности. Он - администратор, зачем ему ещё медицинские хлопоты, если есть госпиталь. Правда, кое-какие операции, когда требовалась срочность - отрезать солдату палец, раздавленный чем-то тяжёлым на аэродроме, или зашить рваную рану, полученную, как это было с сержантом вооружейником при взрыве бомбовзрывателя, с которым он возился в каптёрке - Милевич доверял Анне Владимировне Медведевой, работавшей у него старшей сестрой. Всё-таки она бывший фронтовой хирург, с опытом, а сам он - всего лишь терапевт. Его дело выслушать кашель, прописать рецепт от простуды - всё остальное должен лечить госпиталь. И подполковник, зная, что Медведева в воскресенье работать не должна, постеснялся её позвать - не военная, ей не прикажешь - обернулся к дежурной сестре:
- Сонечка, вы не знаете, куда санитарная машина ушла?
- Коля сказал, едет в гараж тормоза перебирать. Что-то там потекло...
- А не на рыбалку уехал опять? - усомнился Милевич, глядя на медсестру. Та пожала плечами.
Находясь в раздумье, полковой врач вздохнул:
- Вот беда! Что же делать теперь? Воскресенье, все машины стоят на приколе!
- Товарищ подполковник, - заговорил Быстрин возбуждённо, - я сбегаю в автороту, живо достану машину!
- Вам - не дадут, необходимо разрешение командира батальона. А он, я слыхал, на рыбалку уехал.
- Так ведь человек же помирает, дадут!
- Это кто здэсь сабрался памират, какой чилавэк? - прогудел басом вошедший врач батальона аэродромного обслуживания майор Маргания.
- Да вот, острое отравление у нас, а машины - нет.
- Машины, гаваришь, нэт? - оживился майор. - У мина ест! Как раз в город собрался, за разрешений пришоль.
- Да ну?! - обрадовался Милевич. - Так это же - просто удача! Голубчик, поезжайте. Немедленно поезжайте! Вы - врач, вы его и в госпиталь сдадите. - Милевич сел выписывать направление, а Маргания принялся вместо него давать больному, приготовленное Сонечкой, питьё - приговаривал:
- Ничего, дорогой, это хорошо, потерпи, дорогой! Ти - рви, рви... нэ стысняйса. Сейчас в город тыбя повезу, всё будет харашё, всё будет в парядке! На фронте не такое бивало, а ничего, жили люди. Ничего не случится, сам тыбя повезу, дорогой!
Маргания был человеком весёлым, красным от могучего здоровья и горячей крови, огромного роста, в белом летнем кителе. Просто не верилось, глядя на него, что он был на фронте хирургом, и своими богатырскими волосатыми лапищами мог делать людям операции. Он напоминал скорее циркового пузатого борца, нежели армейского врача. И, тем не менее, редкие больные шофёры, которые попадали иногда к нему в батальонную санчасть, сразу же заражались его неукротимым весельем, искренним оптимизмом и всегда верили ему, что тут же выздоровеют. Повеселел и Шаймухамметов.
Через 20 минут они выехали в город. Майор правил сам - лихо, уверенно. Маленький чёрный руль "Победы" в его львиных руках казался детской игрушкой, и радист подумал, что врачу бы в трактористы.
В воздухе реял лёгкий редкий туман. Солнце поднялось уже высоко, и туман рассеивался.
- Не тоскуй, дорогой! - рокотал Маргания, оборачиваясь к скрючившемуся сзади сержанту. - Сейчас приедем в город. Как ти себя чувствуешь? Харашё чувствуешь, да? Молодэц! Сейчас приедем город, так? Заскочим на минутку к моему другу, так? Буручадзе зват. Понимаешь, день рождений у него, дорогой! Нельзя не заехат, так, нэт? Только подарок вручу, скажю, что вэрнусь - и сразу в госпиталь. Всо будет, как в аптэке, дорогой!
- Спасибо, товарищ майор! - Радист слабо улыбнулся, взглянув на майора: на дворе ещё только март, а человек уже в белом кителе, жарко ему. Правда, и не холодно - всё-таки юг...
- Зачем спасибо, за что спасибо! Это мой долг. - Не оборачиваясь, разбрызгивая колёсами блестевшие на солнце лужи, Маргания спросил: - Ти - татарин, да?
- Нет, башкир, товарищ майор.
- А я - грузин. У нас - такой абичай, дорогой: надо поздравит друга. Понимаешь, да? 5 минут, ни больше! Вот - смотри скорост: 80 дэржим! Так, нэт? Мигом даедим!..
Переговариваясь, они въехали в Тбилиси, промчались по каким-то узким улочкам в начале города и свернули в небольшой старый двор. Майор уверенно подкатил к самому крыльцу, открыл дверцу и, пригибаясь, вылез из машины, которая сразу будто облегчённо вздохнула и даже приподнялась на колёсах. И опять Шаймухамметов удивился тому, как помещался майор в своей кабине. Из окон второго этажа доносились звуки рожков, дудок - видно, празднество было в самом разгаре.
- Ну, посиди тут минутку, дорогой, я - бистро! - Майор, склонивший к окну кабины своё усатое красное лицо, тут же исчез.
В доме к майору радостно устремился разогретый вином и хвалебными тостами хозяин:
- А, Шемико-о! Проходи, садись, дорогой! Спасибо тебе, что не забыл друга, приехал! - Хозяин облобызал могучего врача в губы, обернулся с шальными глазами к гостям: - За моего друга, генацвале! Налейте ему штрафной!..
- Погоди, погоди, Тенгиз-джан! - запротестовал Маргания. - Поздравляю тебя, дорогой. Вот - прими скромный подарок! - Он протянул коробочку с золотыми часами. - А теперь, дорогой, прошу меня извинить: я ненадолго должен покинуть тебя. Надо ехать немедленно!
- Как ехать? Зачем ехать? Почему наносишь мне такую обиду? Что тебе здесь не понравилось, скажи? Тут скажи, сейчас!
- Больной солдат ждёт в машине.
- Как ты мог оставить его там, Шемико? Мой дом - твой дом. Твой друг - мой друг. Веди его сюда!
- Нет, Тенгиз-джан, его в госпиталь надо. Через час буду здесь снова, клянусь!
- Э, Шемико-джан, нехорошо говоришь! Выпей за моё здоровье, потом ждём тебя. Хоть 2 часа ждём. Нет, 3! Сколько хочешь будем ждать! - горячо протестовал хозяин.
- Тенгиз-джан, дорогой, я же - врач, пойми! Солдат ждёт, мне его в госпиталь надо, а от меня - запах. Нехорошо!
- Ах, вот ты какой стал, да? За друга не хочешь даже бокал выпить! Поезжай. Сейчас поезжай, не держу больше! Испугался запаха вина от грузина в Грузии! Капли вина не захотел за друга...
И майор выпил...
Через полчаса к Шаймухамметову вышла тонкая чернобровая девушка, спросила у него, как он себя чувствует. Радист натужно улыбнулся, ответил посиневшими губами, что чувствует себя хорошо, спасибо. Девушка ушла, а ещё через 5 минут к нему вышел пожилой очень сутулый мужчина с кувшином и стаканом в руках.
- Випэй, дарагой! - сказал он по-русски и налил в стакан вина. - Сразу пройдот всо. А потом майор атвизот тыбя. Хароший человек майор, всё время беспокоится, не сердись, сам слишал. День рождений у друга, нельзя бистро, гости не пускают, понимаешь? Пей вино...
- Мой нельзя, - пробовал отказаться радист, - желудок...
- Майор сказал можьна. Вино - виноградний, палезний, лючше лекарства! - уговаривал радушный старик, полагаясь на свой опыт и думая, что майор на его месте поступил бы так же.
И Шаймухамметов выпил. От закуски, правда, отказался, не до еды было, да и понимал - вредно.
Старик ушёл, а радиста тут же вырвало, и он переживал, что испачкал в машине майора сиденье. Лицо его покрылось каплями. Согнувшись пополам, он тихо стонал. Майор всё не появлялся.
- Как там мой солдат? - спросил Маргания одного из гостей, вернувшегося со двора.
- Хорошо. Спит, кажется.
Вышел от своего друга Маргания только в 4 часа дня. Лицо было совсем красное, глаза - с зарницами. От хорошего настроения тихо напевал что-то.
Открывая дверцу машины, майор спросил:
- Ну, как ти здесь, дорогой?
- Плохо мой, совсем плохо! - прохрипел сержант куда-то в сиденье. Майор заторопился. Повернул жёлтенький ключик в клемме зажигания, нажал ногой на стартёр. Мотор под капотом лихорадочно затрясся, и машина тронулась со двора.
- Паехали, дорогой, сейчас будем госпиталь! - успокаивал врач, чувствуя угрызения совести.
Маргания ещё не вернулся из города, а старшего лейтенанта Быстрина уже вызвали по телефону в госпиталь. Сообщил лётчику об этом дежурный по части.
- Давай, жми скорее в госпиталь! Только что позвонили: кончается твой радист, тебя зовёт.
Вечерело, когда "голосующего" на шоссе Быстрина подобрали ехавшие из Болниси артиллеристы. Узнав, в чём дело, они потеснились в своём "газике", а в городе - довезли до самого госпиталя.
В приёмном покое Быстрин узнал номер корпуса и палату, куда поместили его радиста, помчался туда. Однако сразу его к Шаймухамметову не пустили - с больным что-то делали дежурные врачи. И Быстрин, надев белый халат, прождал около часа, нервно прохаживаясь по коридору. Потом его позвали.
Шаймухамметов лежал на кушетке бледнозелёный, осунувшийся, с закрытыми глазами. Возле него стоял эмалированный таз. Пахло чем-то острым и кислым. Быстрин посмотрел на врача: "Можно?" Тот кивнул.
- Салават! - позвал Быстрин, склоняясь над радистом. - Я приехал.
Шаймухамметов открыл глаза, узнал лётчика.
- Плохой мой дело, товарищ командир, - прошептал он, - совсем плохой. Отец-мать вызывать надо: помирать буду. Доктор меня вёз, потом день рождения у друга гулял, мой в машине держал. Я звал - мой плохо был - никто не приходил. Уехали из Кода - был утро, госпиталь привёз - вечер. Разве так надо? Скажи мой отец - плохой доктор человек, шибко плохой. - И заплакал.
Быстрин подошёл к стоявшему у окна врачу:
- Жить будет?
- Сделали всё зависящее... Если бы его пораньше доставили.
- Так... ясно! - мрачно проговорил Быстрин. Сбросил с себя халат, надел фуражку: - Ну, ла-дно же!..
В эту же ночь он вернулся в часть и, не дожидаясь утра, пошёл на квартиру к Милевичу. Всё в нём клокотало.
- Товарищ Быстрин?! - изумился подполковник, узнав на пороге лётчика. - Что-нибудь случилось?.. - Он поправил на груди пижаму и смотрел на Быстрина без очков сонными, слеповатыми глазами.
- А вы как думали! Что я - так, за здорово живёшь к вам ночью? Шаймухамметов-то - помирает, так вашу мать, клистирные души! Просит, чтобы я родителей вызвал!
Потирая голову-лысину, полковой врач растерялся:
- Обождите немного, я... сейчас, только оденусь. Или это... подождите меня в санчасти.
В амбулатории Быстрин заговорил бешено, не стесняясь. Всё горестное, скопившееся от увиденного и услышанного в госпитале, поднялось в нём со дна души и рвалось теперь наружу:
- Коновалы! Сукины дети, а не врачи! Ну, ничего, если умрёт, я вам этого так не оставлю!..
Милевич не оправдывался - молчал. Послал дежурного по санчасти за майором Маргания. Тот явился незамедлительно. Оказывается, только вернулся из города и ещё не успел даже раздеться. Быстрин сразу набросился на него:
- Вы что же это?! Человека везли или собаку?!
- Ти как со мной разговариваешь! - возмутился Маргания. - Ну-ка, встань, как полагается перед старшим офицером! Малчишка!..
- Ах ты, шкура собачья! Как я с тобой разговариваю, да?! А как я ещё должен разговаривать с тобой?! Ты когда привёз моего радиста в госпиталь?!
Маргания побелел - вся краснота сразу отхлынула от его лица. Предположив, что Шаймухамметов умер, он растерянно заморгал. И Быстрин поддал пару:
- Я давно заметил, что ты - человек преступного начала. Я с тобой, погоди, ещё не так поговорю, если радист помрёт!
Поняв, что Шаймухамметов не умер, и инстинктивно уверовав, что радист не умрёт (вера эта родилась потому, что насмотрелся в госпиталях на войне таких тяжёлых раненых, что ни за что не скажешь, что они выживут, а они вопреки всему выживали), Маргания, чтобы подбодрить Милевича, а больше от ненависти к Быстрину, взорвался, вновь наливаясь краской и злобой:
- Малчат!.. Убрат его отсюда! - он повернулся к Милевичу: - Распустылыс, понимаешь! Я ни хачу, ни желаю с ним говорит! Это... это... хулиган, а ни офицер! Грубиян, понимаешь, псых! - коверкал он слова от волнения особенно. - Как ви толко допускатэ его к палётам?!
Озверел и Быстрин:
- Почему ты, гад, не привёз в госпиталь вовремя?! Привыкли, сволочи, что всем довольный народ!..
Маргания дрогнул опять:
- Я прывёз, шьто тыбе ещё надо! Отравлений, тяжолий слючай, ну и что?!. Будет жить твой солдат. Пачиму так со мной разгавариваишь?!.
- Ах, ты ж, .. твою мать! Врачи говорят, что не ручаются, а ты мне тут... - Быстрин схватил возле стола табуретку, рванулся к майору.
Маргания легко, как ребёнка, сжал Быстрина своими огромными сильными ручищами, ударил головой о стену. Лётчик сразу обмяк.
Увидев испуганное, белое лицо Милевича, на котором ещё отчётливее, чем обычно, проступили веснушки, Маргания бросился к медицинской аптечке на полках, схватил там пару марлевых бинтов и, разматывая один из них, принялся вязать Быстрину руки, а потом и ноги. Сзади него испуганно раздалось:
- Что вы делаете?!.
- А что же ещё надо делат с псыхом?
Видя, что Быстрин открыл глаза, Маргания, словно оправдываясь перед больным за крутые, но вынужденные меры, пробормотал:
- Тыбя самово надо лечит! Ти - не лётчик, псых! Тыбя нилза дапускат полёт!
Быстрин начал дёргаться, истерично ругаться, и перепуганный Милевич ринулся было развязывать его, но Маргания не дал.
- Не нада, Юлий Григорьевич! - остановил он подполковника преграждающей, как шлагбаум, рукой. - Пускай палежит, успакоица.
Чтобы не слушать ругани, врачи ушли в другой кабинет и стали совещаться. Милевич в тревоге спросил:
- Шемико Теймуразович, что там произошло, расскажите?
- А что могло произойти, ничего не праизашло! - Маргания развёл львиные руки. - Привёз в тяжёлом состоянии. Врачи приняли, начали промыват желудок. Всо! Что ещё можно делат?
- Так чего же он? - Милевич кивнул на дверь, за которой матерился Быстрин.
- Расстроился человек, солдата жалко. Мне самому жалко, надо подождать! - Маргания увидел на полке медицинские книжки лётчиков, подошёл к ним и начал перебирать. Найдя книжку Быстрина, принялся её читать, перелистывал. Сзади него ныл Милевич:
- Нехорошо у нас получилось, Шемико Теймуразович. Надо бы развязать: дежурный всё видел, могут быть неприятности. Особенно, если умрёт этот... как его... Мухаметов.
- Не умрёт! - твёрдо сказал Маргания, чтобы укрепить свой дух и дух Милевича, готового переметнуться на сторону Быстрина. И вдруг обрадовано воскликнул: - Ну вот, я же говорил!.. Ранений в голову, в 43-м году: асколочний. Вах, как жалка! Ему нилза валнаваца. Такой молодой - 30 лет толко!
Понимая, куда клонит коллега и на что намекает, Милевич растерянно закивал:
- Да-да... я доложу командиру... Но - лишь при условии, если радист выздоровеет, не умрёт.
Маргания будто не слышал:
- Этого Быстрина надо тоже госпитал атправлят: убьётся! Пагубит весь экипаж...
Милевич понял: объявить Быстрина не вполне нормальным - единственный выход из создавшегося положения. В противном случае он возбудит дело против них: и по доставке радиста в госпиталь несвоевременно, и по рукоприкладству к нему самому. Правда, в обоих случаях вся тяжесть вины ляжет на Маргания, но могут и самого обвинить: почему не стал промывать желудок безотлагательно? Оправдывайся тогда, доказывай, кто виноват больше. Лучше уж пусть доказывает Быстрин пока, а там видно будет...
С этого простого решения всё и пошло. Шаймухамметов на счастье врачей выздоровел, а Быстрин не мог ничего доказать - его начали таскать по медицинским комиссиям. И каждый раз, когда он пытался доказать психиатрам, что совершенно здоров, он выходил из себя, губы его тряслись, лицо становилось белым, и к полётам его не допускали.
- Да я же всё время летал, ле-тал, доктор! Что вы мне голову морочите! Я же раньше все ваши комиссии проходил! Что же изменилось с тех пор?!
Уговоры не помогали. Лётчик писал рапорт за рапортом, но ни один невропатолог не решался взять на себя смелость допустить его к полётам - знали пословицу: народ всегда егозит жалобы писать. Новая это была пословица, рождённая наверху. Да и без неё не было ни у кого уверенности, что Быстрин не разобьётся. А если разобьётся, кто будет тогда отвечать? Был, скажут, сигнал от полкового врача? Был. А вы - допустили его. Вот и отвечайте теперь. Об истории, с которой всё началось, и не вспоминал больше никто - Шаймухамметов жив, свидетелей у него нет, а вот как вёл себя Быстрин, свидетели были. Да и при чём тут этот радист, которому показалось от страха, что он умирает? Ерунда всё...
Быстрин почернел от бесплодной борьбы, глаза провалились, похож стал на затравленного волка. Начались головные боли, бессонница - типичные симптомы всех психов на свете.
А время шло. Лосев не решался больше настаивать на перекомиссиях, сам видел - лётчик стал невменяем. Надо было что-то предпринимать: из-за Быстрина сидел на земле весь экипаж. Штурман так прямо надоел своими жалобами.
Выход неожиданно подсказали в самом госпитале. На последней медицинской комиссии было принято решение: послать лётчика на месяц в санаторий. Пусть отдохнёт там, успокоится, и тогда можно сделать ещё одно освидетельствование - окончательное. Это устраивало всех, даже Быстрина и незлопамятного Милевича. Быстрин поцеловал на радостях председателя врачебной комиссии и, счастливый, вернулся в полк за проездными документами.
Однако прошёл месяц, и Быстрин, посвежевший и отдохнувший, вновь распсиховался на комиссии и погубил себя этим окончательно.
- Как у вас сон? - спросил невропатолог, осматривая лётчика.
- Нормальный, доктор.
Старик-подполковник, продолжая выстукивать Быстрина под коленками молоточком, спокойно сказал:
- А вот ваш санаторный врач пишет в вашей карточке, что особенных отклонений от нормы нет, но... покуривали вы там по ночам. Было дело, молодой человек?
Быстрин взвился, как от укуса змеи:
- А, так за мной, значит, следили?! Всё-таки решили списать?..
Врач изумился:
- Ну, что вы?! Зачем же так волноваться. Просто хотел вам сказать: отвыкать надо от скверной привычки.
- Знаю я вас! Вашего брата задел, так? Вот вы и мстите. А я - здоров. Понимаете, здо-ро-ов!.. И нечего мне, вашу мать, морочить голову вашими бесконечными комиссиями!
- Ну ладно, - спокойно сказал старик. - Пойдите-ка, батенька, отдохните с полчасика. Потом я вас ещё осмотрю.
- Что? Никуда я не пойду! Я здоров, понимаете! - кричал Быстрин, надувая пупок. - Сейчас смотрите! Рефлексы - нормальные? И нечего!..
- Рефлексы? Что ж, рефлексы в норме. Но, как говорят газетчики, очевидности в доказательствах не нуждаются. А вы - всё время доказываете.
- Я - не газетчик! Идите все к такой матери, хватит с меня!
- Ну, что же, с меня - тоже.

5

Весной, когда в полку Лосева начались полёты, в военном училище лётчиков под Саратовом тоже просохли аэродромы после сошедших снегов и тоже начались интенсивные полёты. Курсант-выпускник Алексей Русанов летал почти каждый день. А по субботам и воскресеньям бегал на свидания к своей девушке. Если же увольнительной ему не давали, уходил из казармы самовольно. А чтобы старшина эскадрильи не обнаружил его отсутствий, сосед Алексея по кровати клал ему под одеяло скрученную и согнутую в "коленях" шинель, добавляя ещё и свою, и загадочно улыбался. Посмотреть сбоку - спит человек. А человека-то и не было - целовался где-то...
Познакомился Русанов с Ниной ещё зимой, совершенно случайно. Возвращался в тот вечер раньше срока из увольнения в город и остановился у себя в училище возле только что открывшегося катка. В честь радостного события играл духовой оркестр, толпились люди. Вот тут и появились на льду девчонки на новых "снегурочках". Алексей разглядел среди них одну, которая понравилась ему особенно. Сбегал в казарму, выпросил у знакомого курсанта, занимавшегося в секции хоккея, коньки, переоделся в спортивную форму лыжника - и на каток снова.
Светила большая луна, ухали вальсовой медью трубы музыкантов. Тёмной загадочной щёточкой на горизонте виднелся лес, начинавшийся сразу за штабным полем авиагородка, на котором стояли легкомоторные самолёты связи. Всё вокруг казалось волшебным, и в душе Лёшки взыграло что-то собачье-щенячье - чуть не залаял от радости. Нагнал девчонку с крутого поворота, и как самоуверенный сказочный принц - к ней:
- Девушка, хотите Луну?
Надо сказать, что у Алексея была удивительно открытая подкупающая улыбка с ямочками на щеках. В сочетании с бесхитростным характером и голубыми до синевы глазами она делала его простое лицо настолько симпатичным, что все относились к нему заранее с доверием и таким же добродушием, которое исходило и от него самого. Поэтому было не удивительным, что незнакомая девчонка охотно откликнулась на его шутку:
- Давайте, - сказала она.
- А ещё я могу украсть в буфете шампанское.
- Нет уж, гоните Луну! Вы же не вор?
- Курсант. А вы?
- Студентка.
- Меня - можно Лёшкой...
- Нина.
В юности всё легко, всё просто.
- Нина, приглашаю вас через полгода на выпускной бал.
- Ого! Быстро же у вас!..
- Да нет, не быстро: я уже 4 года. А вы на каком?
- На первом. Я сюда на воскресенья приезжаю, из Саратова.
- А кто у вас тут?
- Папа и мама. Папа - тоже военный, как и вы. Он инженер второго полка.
- Майор Аржанов?
- Вы его знаете?
- Знаю.
А дальше всё пошло кувырком. Надо было возвращаться в казарму - вечерняя поверка. Но он всё чего-то тянул, тянул, пока Нина сама не сказала:
- Идите же, а то попадёт!..
- А когда мы увидимся ещё? Давайте, я провожу вас сейчас к вам домой, и пойду...
- Алёша, знаете что... - Лицо у неё стало серьёзным. - Я хочу покататься ещё, не надо меня провожать. И вообще - ничего не надо.
- Почему?
- Так...
- Понятно. Тогда извините... - Он пошёл от неё. Но она остановила:
- Алёша, только не надо обижаться, ладно?
- Ладно, не буду. - Он помахал ей.
На выходе с катка она его догнала.
- Ну, хорошо, провожайте. Здесь 200 метров всего...
Они сняли коньки и пошли от катка на фонари, туда, где темнели корпуса 5-этажных домов. Всё-таки до них было не 200 метров. По дороге туда Алексей, на что-то решившись, глядя себе под ноги, спросил:
- Нина, я вам нравлюсь?
- Немножечко. А вот мама - военных не любит. Особенно наших курсантов. - По голосу - вроде бы улыбнулась, а так не видно в темноте. И зачем-то прибавила с угрожающей интонацией: - Терпеть их не может!
- А вы? - В голосе - не скрываемая надежда, почти уверенность. И голос Нины холодеет, тут же охлаждает:
- Мама говорит - курсантам нельзя верить. И цели настоящей у них нет!
- Ну, это она напрасно. Цель у нас, конечно же, есть.
- Вот мы и пришли. - Нина остановилась и посмотрела на Алексея. "У этого - может, и есть: вон как сказал!.."
- Нина, правда: я вам нравлюсь?
- Вам пора, Алёша.
- Да, надо уже бежать...
Он смотрел ей в глаза. Показалось, что там какое-то ожидание, и тогда он решительно поцеловал её в губы. В ответ последовала резкая, неожиданная пощечина и бегство - Алексей увидел только, как девчонка скрылась в тёмном подъезде.
На поверку он опоздал. Старшина оглядел его, словно преступника, но выговаривать почему-то не стал - лишь молча кивнул на швабру в углу: заранее, прокурор, приготовил. Всё ясно - внеочередная полодрайка. Хорошо хоть без моралей.
Елозил шваброй по мокрому полу и думал: сколько же это километров намыл за всю службу, если терпеливо подсчитать? Выходило, почти до Луны, которую хотел подарить как личную собственность. Вот о чём надо было сказать на катке, прежде чем лезть с поцелуями и задавать идиотские вопросы.
... Прошла неделя. Жизнь шла вроде бы по-прежнему, и не совсем так. Что-то всё-таки изменилось. Нет-нет, да и вспомнится лицо Нины. Из темноты возникают тогда ясные лучистые глаза, пики взметнувшихся, настороженных ресниц, нежные губы. И ресницы и губы почему-то подрагивали. А волосы в свете лампочек на катке были золотисто-пушистые, под вязаной шапочкой...
В общем, на душе у Алексея делалось в такие минуты тоскливо, жалобным становилось лицо и, казалось, что-то дрожало внутри - как ресницы у Нины. А ведь думал, что забудется всё, пройдёт, подумаешь, один раз всего и видел-то! Однако это собачье дрожание внутри не проходило - запомнилась девчонка. Можно, конечно, разыскать, встретить, но с какой мордой подходить к ней? Видно, не судьба.
Кто же может знать свою судьбу? Её не знал даже старшина Серебрый, человек, абсолютно уверенный в том, что завтра, как и 3000 лет назад, как всегда, как в Египте, так и над Римом и Саратовской областью, взойдёт солнце. Причём, над училищем в городе Энгельсе оно взойдёт даже раньше, чем над Каиром, и ровно в 6 будет общий подъём по трубе. Но трубу эту однажды всё же украли, и подъём задержался. Вот тебе и 3000 лет!.. И даже всегда.
Не знал судьбы и Лёшка Русанов. А между тем она уже готовила для него свой новый сюрприз - это ей что повару яичницу бросить на сковородку... Раз, два - и готово.
Лейтенант Гусев, тренер в училище по боксу, повёз своих воспитанников на показательные выступления в Саратов. Прихватил и Русанова с собой, поскольку тот входил в сборную училища. Не столько из-за мощных ударов, сколько из-за удивительной вёрткости на ринге и бесстрашия перед противниками. Короче, судьба уже указала на Лёшку своим перстом. А потом, когда команда переплыла на пароходике-пароме на другую сторону Волги, и он увидел, что они прибыли в спортзал университета, в душе его загорелась надежда: вдруг появится и Нина - придёт посмотреть. Вон сколько афиш везде порасклеено!
Как он жалел после об этом! Свой показательный бой он проиграл, и хотя проиграл не вчистую, по очкам, всё равно не мог уже смотреть в глаза ни тренеру, ни товарищам. Не смел поднять их и на балкон, где сидели университетские болельщики и болельщицы - наверное, там и Нина, видела всё... Положение на этот раз усугублялось ещё и тем, что кроме Алексея, не проиграл больше никто.
Потом в зале убрали ринг и канаты, грянула вальс радиола. Все устремились на танцы, а Лёшка бочком, бочком - и в дверь, в коридор, в тёмный угол. Какие уж теперь танцы! Здесь его место, возле железной батареи. Ещё и фингал под глазом. От обиды пощипывало в носу.
Вот там, в тёмном углу, и нашла Нина Лёшку - видно, толкнула её туда судьба, чтобы дороги опять скрестились.
- Алёша, здравствуйте! - Почему-то Нина шла к нему весёлая, улыбающаяся. Может, радовалась тому, что набили ему морду и здесь, не только после катка. Воскликнула: - Что же это вы?..
Вздрогнул, как от пощечины. А Нина весело продолжала:
- Танцы же!
- А я... плохо танцую...
- Зато здорово боксируете! Я не ожидала...
- Какое там!.. - Он криво усмехнулся. "Жалеет ещё!"
- Да нет же, серьёзно! Гудков - кандидат в мастера, чемпион города в этом весе.
Алексей уставился на Нину с недоверием:
- Как - кандидат? В протоколе - второй разряд, как у меня.
Теперь изумилась она:
- Второй? Нет, вы что-то путаете. У него - все победы были нокаутом. Его же тренирует сам Бочаров! Бочаров простыми боксёрами не занимается.
- Не знаю... - пробормотал Русанов. Но уже не отворачивался от Нины.
Ещё на ринге Алексей почувствовал что-то неладное - уж больно уверенно пошёл на него этот Гудков. И работал чисто, мгновенно. И ещё эта ухмылочка... Правда, когда пару раз остановил его удачными встречными, он свой наступательный пыл поумерил и даже ухмыляться перестал. Но всё равно был техничнее, опытнее. А Лёшка - только вёртче и сильнее физически. Победила, однако, техника.
Нина вывела Лёшку из задумчивости:
- Пойдёмте танцевать.
В зале она доверчиво, как школьница, приподняла руки, и он сделал с нею большой круг. Жизнь показалась не такой уж плохой.
- Ну вот, а говорили, плохо танцуете! - Нина улыбнулась.
Мимо проходил крепыш-тренер.
- Русанов! В 2 ночи - поезд, паром уже не ходит, не опоздай смотри!
Алексей ничего уже не видел, кроме лучистых, сияющих глаз. Наверное, и у него что-то творилось с глазами - Нина тоже не отрывалась от Лёшки. Они без умолку говорили, смеялись, не вдумываясь в смысл сказанного, и всё смотрели, смотрели друг другу в глаза. Судьба манила, играла...
А потом было ещё лучше. Падал лёгкий снежок, сверкали освещённые витрины магазинов на улицах. До крика в душе хотелось жить, любить, куда-то идти, и чтобы всё это не кончалось. Наверное, это и есть счастье, думал Лёшка, когда ничего уже человеку не надо. Только эти вот звёзды над головой, это родное небо и любимая девушка возле плеча. Чтобы на всю дорогу, и пусть этой дороге не будет конца.
Нина поскользнулась и увлекла за собой Лёшку: он упал на неё. Во второй раз она поскользнулась уже нарочно. Барахтаясь в сугробе, они смеялись. А когда Нина упала в третий раз, Лёшка всё понял и тоже пошёл на хитрость:
- Ещё раз упадёшь, последует наказание!
Она упала, и он поцеловал её - сочно, нахально. На этот раз она не ударила, только прислонилась к нему. И Лёшка принялся целовать её губы, щёки, глаза. Это было тоже так ново и неожиданно для него, как счастье, о котором можно потом лишь вспоминать и которое никогда не оценишь и не поймёшь сразу - он понял это только потом. А тогда он лишь спросил Нину:
- Любишь?
- Не знаю...
Растаял белый клубочек дыхания. Растаял шёпот.
- Любишь?
- Не знаю. Я не могла забыть твою улыбку. Ты даже не представляешь, какая она у тебя!..
И снова только поцелуи - лёгкие, сладкие. И какой-то милый бред, поднимающий над землёй - не запомнить, не разобрать.
Потом Лёшка провожал её домой, к общежитию. И опять они целовались, шли медленно. А когда пришли, долго молчали, прижавшись друг к другу. Было уже поздно, тихо, и никого не было. Гасли последние окна в тёплых домах, казалось, умирали сгорающие от любви фонари вдоль улицы. А здесь, возле стены общежития, сыпалась в прямоугольнике жёлтого света от окна снежная пороша с крыши: должно быть, там, на верху, подгулял бродяга ветерок...
Уходить не хотелось. Простоять бы вот так до утра. Но надо идти, ехать - уже второй час...
- Приедешь домой? - тихо спросил Лёшка.
- Когда?
- Завтра.
- Приеду.
- Любишь?
- Не знаю.
- Я - ещё раз, разик... - Он поцеловал её осторожно, потому, что у неё уже болели губы.
- Опоздаешь, Алёша.
- Успею.
Снова лёгкие поцелуи.
- Ой, какая я счастливая! - она закрылась ладонями. - Ещё разик - побегу...
Она подставила губы.
- Любишь?
- Не знаю. У меня так ещё не было.
- Ещё раз...
- Хорошо как!..
- Любишь?
- Наверное...
- Ну, ещё раз... последний...
- Опоздаешь. 20 минут 2-го!
- Любишь?
- Да, да! Беги...
- Побежал.
- Ну, беги же, Алёша!
И Лёшка бежит по пустынным, выбеленным первым снегом, улицам. Над головой иголочками снежной пыли, освещённой слабым фонариком, мерцают звёзды - замерзли, небось, там, дрожат. А Лёшке вот жарко. Гулко стучат по белой и бесконечной мостовой его сапоги. Кажется, что бежит он не по улице, по самому Млечному Пути. Но сколько же ещё вот так бегать, бояться опозданий, патрулей? Когда, наконец, сможет он сам распоряжаться своей судьбой? Неужто жизнь - это бесконечное подчинение? Вспомнились слова отца: "Больше всего на земле обыкновенных дорог - с общей судьбой для граждан, идущих по ним". Даже голос опять слышался: "У нас ведь как, сынок? Идёшь, куда тебя призовут, а не куда хочешь. Вот и живём без интереса. А в основном - бедно. Потому что не люди выбирают себе дороги к счастью, а дороги людей. Сегодня - нужно строить Турксиб. Завтра - Комсомольск-на-Амуре или какой-нибудь канал. Да и не в том беда, что город или канал. Они-то, может, и нужны людям. А то плохо, что на строительство это - загоняют всегда насильно! И на одинаковые должности всех: махать кайлом. Людям такое "равенство", как ты догадываешься, не очень-то выгодно. Получается, что как бы отбивают охоту вообще строить новую жизнь. А без заинтересованности - сам знаешь: хорошей избы не построить, не то, что социализма. Только ты - никому не болтай о таком, понял!.."
Лёшка понял и не болтал. Даже соглашался. Бедно - ладно, раз все так живут. Но хотелось жить интересно. А для этого - отец прав - дорогу надо выбирать себе самому. Не знал только, что собственный выбор дороги означал ещё и выбор трудной судьбы. Слышал, правда, и об этом потом от отца: "Хочешь в жизни сытости, приспосабливайся к начальству. Хочешь честного служения, готовься к тяжёлой судьбе".
А в книгах, которые остались от деда, говорилось, что в дорогу зовёт человека мечта, поиск истины. Вспоминались даже летние вечера в детстве, гляденье из окна на луну. Действительно, летал тогда к своей неясной мечте, как к загоревшейся звезде, неожиданно прочертившей тёмное небо. Вроде бы сходится всё.
А вот Млечный Путь - чья это дорога, для чего? Звёздная? Только для особенных звёзд? Если сравнить с судьбами людей, так это что же - судьба Колумба, Ломоносова, Наполеона? А почему именно они оказались на виду у мира, а не другие?
И опять не знал, что в выборе звёздной дороги участвует не только сама выдающаяся личность, но и волшебник-случай, который вовремя с кем-то интересным сведёт, а других выдающихся - нет; что-то откроет вдруг, а другим - нет или позже; покажет новое направление. А это - уже судьба...
Но если у людей есть судьба, предначертание, то как можно узнать в детстве, кто сидит у окна и смотрит на луну? Будущий Колумб, Ломоносов, Наполеон? Или просто мечтатель? Чью судьбу, когда это нужно человечеству, притягивает к океанскому приливу Луна?.. Куда потащит прилив, к какому берегу? Вдруг на Голгофу?..
Много ещё чего не знал Лёшка. Да и поздно уже выбирать себе дорогу: её выбрала за него военная авиация, призвав на общую службу в ней. Но ведь и Михаил Громов был призван так же. Да и летать Лёшке нравится. Выходит, судьба-случай - пока на его стороне? Но опять как бы донёсся голос отца: "Помни, сынок, падение человека чаще всего начинается с закрывания глаз на правду жизни".
Тут уж, видно, не знал и отец Лёшки, что стремление жить с открытыми глазами, это и есть Голгофа, только внутренняя, в самом человеке - вечная казнь собственной совестью. Вот куда толкал он Лёшку, родного сына своего. А может, это и есть правильный путь для честного человека? Дорога, которая оживает потом в памяти следующих людей и падениями на ней, и подъёмами.
Гулко стучат сапоги. Гулко стучит сердце. Млечному Пути нет конца впереди, и зелёной звезды такси тоже всё нет и не видно нигде. Кончилась лишь снежная завирюха, и на светлое небо выкатилась из-за купола церкви опоздавшая луна. Снег от лунного света везде стал загадочным, золотистым.
Неужели и сегодня суждено опоздать? Тогда опять швабра, мокрые полы до самой луны, а, может быть, и "губа".
О плохом думать не хотелось. Бежит Лёшка, и кажется ему, что он слышит шевеление звёзд над головой, будто это далёкий пчелиный рой. А сапоги стучат. Стучит сердце. И никто во всём белом свете не знает ещё, не догадывается, что это бежит чей-то будущий лётчик, однополчанин. Так уж устроена жизнь - будущее никому не известно. Но - любите человека!
И Лёшка любит всех - заранее. Такое уж у него теперь состояние - первая взрослая любовь. Поэтому и начал он весной оставлять вместо себя "куклу" под одеялом.


С каждым разом встречаться с Ниной становилось Лёшке всё труднее - попадался. Он не говорил ей об этом. А она обижалась, когда не приходил - не знала, что вместо свидания моет полы, а то и сидит на гауптвахте. При встречах начали ссориться. Не ведали мудрой русской пословицы: "Каков характер у человека, такова и его судьба".
Не догадывался Алексей, что и Нина ссорится с ним неспроста. Приезжая к нему из Саратова в будние дни, она должна была придумывать всякие причины для родителей, опаздывала на другой день на занятия, а то и вовсе пропускала их. Кончилось тем, что родители поставили вопрос ребром: или курсант, или университет! Особенно возмущалась мать:
- Что ты в нём, дура, нашла! Человек должен жить с направлением в голове! А этот - всю жизнь будет только свою баранку крутить. А ты - ездить за ним по медвежьим военным углам: их у нас много в стране!
- Мама, прошу тебя, оставь Лёшку в покое! При чём здесь он?
- При том. Вот потеряет зрение или слух - и сразу - никто! Ты хоть об этом - подумала? Или авария...
- Я выбрала человека, а не профессию!
- А ты его знаешь, этого человека? "Выбрала" она! Это он тебя выбрал! Взял, и подвернулся...
- Мам, оставь ты его в покое! Он очень хороший человек. Видела бы ты его улыбку! Душа переворачивается. И глаза - синие, ясные...
Подобные разговоры с матерью стали повторяться всё чаще и не проходили для Нины бесследно. Во время очередной встречи с Алексеем у неё вырвалось:
- Алёша, скажи, ты думаешь дальше учиться? Или всю жизнь только баранку будешь крутить?
- Не знаю. Там видно будет. Сначала надо закончить училище.
- Ты читал рассказ Короленко "Огоньки"? На одну страничку всего, а какая мысль!..
- Читал.
- По-моему, у каждого человека должны быть свои огоньки впереди. А у тебя, мне кажется...
- Я не бакенщик, сам не зажигаю пока. Я - военный.
- Ну вот, с тобой невозможно разговаривать.
- А чем лучше твоя цель? Кончишь университет, и что?
- Буду приносить людям пользу. Разве этого мало?
- А я, по-твоему, буду марсианам служить? Или вот мой отец: он - рабочий. Значит, он для тебя уже второй сорт?
- Я не об этом. Человек не должен останавливаться, должен учиться, расти.
- Ладно, поступлю в академию, дослужусь до генерала.
- Ой, ну не об этом же я!
- А по-моему, об этом. Потому что двигаться вперёд - каждый должен по своей дороге, а не устремляться общей толпой только в институт. Мой отец может дать фору многим инженерам.
- Да не об этом же!..
- Об этом! - заорал и он. - Потому что без таких, как мой отец, как другие рядовые рабочие или колхозники - ты и твоя мать не сможете существовать!
Поссорились.
В следующий раз Нина заявила прямее:
- А если - авария, покалечишься?
- Что же мне теперь, бросить всё - и дёру из авиации?
- Почему бы и нет?
- А кто летать будет? Люди второго сорта? А кто моим старикам будет помогать? Ждали, ждали... Об этом ты подумала? И вообще, бросать дело на полдороги - разве разумно?
- Ой, ну ты всё как-то заземляешь. Я тебе о призвании, а ты...
- Что - я? У меня это призвание - есть: я люблю летать! А вот что любишь ты, ещё не известно. Похоже - своё благополучие. Но обставить это стараешься высокими словами о служении людям.
Поссорились снова.
Видимо, она чувствовала себя виноватой. Он - уже служил людям. Она же - только собиралась. Через неделю она позвонила ему в казарму.
- Алёша, здравствуй, это - я, я! - торопилась она. - Я соскучилась по тебе, а ты не приходишь и не приходишь.
- Так ты же тогда...
- Да сгоряча я это. Я не хотела тебя обидеть. Я соскучилась, Алёшка! И хочу тебя видеть, вредного. Придёшь? - В голосе были слёзы.
- Когда? - обрадовался он.
- Вечером. Алёша, вредина, я же люблю тебя!
- Я тебя тоже. На наше место, да?
- Нет, приходи к нам домой, понял?
- Как домой? Не понял: зачем?
- Ну, должна же я когда-то познакомить тебя с моими. Я всё маме рассказала!
- Что всё?
- Что ты - очень умный. Что мы хотим пожениться, и вообще всё, понимаешь? Она хочет тебя видеть.
- А ты? Смотрины, что ли?
- Алёшка-а!..
- Ладно, приду. Давай кончать, а то тут...
Весь день Алексей готовился к встрече. Гладил свой курсантский френч, драил пуговицы. Даже отпросился на этот раз у старшины, угрюмого сверхсрочника-службиста:
- Товарищ старшина, разрешите обратиться?
- Дывы! Цэ ты, Русанов? - изумился тот неожиданной дисциплинированностью, казалось, неисправимого курсанта. - Слухаю тэбэ, звэртайся.
- Разрешите мне, согласно уставу, раздел "стихийные бедствия", отпуск на один вечер. Нужно сделать предложение дочери майора Аржанова в присутствии её родителей.
- Бачу по глазах - нэ брэшэш, - согласился сверхсрочник, подозрительно оглядывая Русанова с головы до ног. - Хм, прычепурывся! Тилькы ж в устави, по-моему, щось нэ так сказано, га?
- Как это не так? Я устав знаю, товарищ старшина, - нагло стоял на своём Русанов и смотрел при этом в глаза старшины преданно и ясно. - Что же мне, опять в "самоволку"?
- Та ни, ты мэни бакы нэ заливай! - остановил старшина. - То краткосрочный отпуск при стихийных бедствиях. Когда з выездом до родины, то так. А тут - щось инше, запамьятав, холера його матэри. Ну, та нэ у цёму справа: цэ дило сурьёзнэ тэж. Отпускаю! Та дывысь же мэни там!.. - Старшина поднёс Алексею кулак.
... Русанова в доме Аржановых ждали. Но всё обернулось не так, как Алексей предполагал. Встреча началась вроде бы чинно, благородно - поговорили, попили чаю. Алексей держался хотя и скованно, но дураком не казался, скорее напротив. И всё-таки, уходя, он почувствовал, мать Нины смотрит на него с неприязнью. Откуда же было знать, что не понравился ей с первого взгляда - у женщин это бывает. "Смазливый"! - решила она, увидев его улыбку и синие глаза под тёмными бровями. Она твёрдо знала, просто была убеждена - таким верить нельзя. Что с того, что глаза ясные? Это по молодости, потом ясность исчезнет.
Всё это Алексей узнал от Нины потом, сама рассказала. А в тот вечер не спас положения и вернувшийся с работы майор Аржанов, человек добродушный и проницательный.
- Что, уже уходите? - спросил он, знакомясь с Алексеем возле двери.
Можно было бы остаться, но Алексей, почувствовавший неприязнь хозяйки, оставаться не захотел, сказал, что время его истекает и показал на часы.
- Жаль, - произнёс отец Нины, оправдываясь, - у нас было партийное собрание, затянулось. Оставайтесь, а? Я вашему старшине позвоню. Если уже ушёл, могу дежурному...
- Да нет, спасибо! - решительно отказался Алексей. - Надо идти. - Отдав честь, он вышел, закрыл за собой дверь и начал спускаться по ступенькам вниз.
Когда Алексей был уже на втором этаже, вверху хлопнула дверь, и торопливо застучали дробные гулкие каблучки. Алексей догадался: "Нина!" И действительно, она догнала его на первом этаже.
- Алёша, постой!..
Запыхавшаяся, она принялась рассказывать:
- Папе ты понравился. Сказал про тебя: "Открытый парень! И симпатичный". А мама ему: "Ну и что? С лица воду не пить..." Я дальше слушать их не стала - за тобой... Вижу ведь: обиженным ушёл! Но я-то при чём?..
Лампочки в подъезде не было, разговаривать в темноте не хотелось - да вроде и не о чем, стали целоваться. Нина чувствовала себя виноватой, он её утешал, как мог. И, наконец, взглянув на часы, устало произнёс:
- Ну, мне пора...
Она повисла у него на шее, долго смотрела в темноте ему в глаза, потом торопливо поцеловала и расплакалась.
Уходил Алексей с тяжёлым чувством, будто знал - больше не увидит её здесь. В казарме его поджидал старшина, собравшийся уходить домой. Потому и спросил без проволочек:
- Ну, то як? - И посмотрел в хмурое лицо Русанова встревожено.
- Отказали, - брякнул Алексей.
- Як цэ так? - Впервые старшина сверхсрочной службы Серебрый смотрел на своего строптивого курсанта с сочувствием.
- Образованием не подхожу.
- Дывы! - изумился Серебрый. - Та що цэ им - старый режим, чи що? А скилькы ж в тэбэ классив?
- 9.
- Дывы! От зазналыся. В мэнэ - 6, и ничё, живу. Та ты нэ жалкуй, хлопче, нэ пэрэживай дужэ. Никуды вона, якщо любыть, нэ пидэ! От холера його матэри!
- Вот такие пироги, товарищ старшина.
- Нэ жалкуй, хлопче, нэ жалкуй! Лягай спочиваты. Ты - лягай, лягай, - сокрушённо говорил старшина, не зная, чем Русанова утешить. Ему было уже за 30, он как-то неловко, виновато ушёл.
Он ушёл, а Русанову и впрямь стало жалко себя. Ему уже не казалось, что зря наплёл старшине про отказ. Ведь действительно, мать Нины - против. Правда, старшина оказался вдруг на его стороне, можно было и не городить огород, но так уж сложились у них отношения: 4 года изводит он старого служаку своими выходками за его ретивость по службе. Очевидно, сработал "рефлекс" и на этот раз - по инерции: не говорить этому человеку правды, никогда.
Впрочем, Русанов долго своей совестью не угрызался. Получилось так, что старшину он как бы и не обманул про отказ - всё оказалось правдой. На очередное свидание Нина к нему не пришла. Не пришла она и в другой раз и не ответила на письмо. Позвонил в воскресенье домой - не подошла, трубку сняла мать: "Её нет дома!" Голос был раздражённым, всё стало понятным без объяснений.
С тех пор Алексей начал покуривать, забросил своё увлечение боксом и молча страдал, надеясь в тайне, что страдает и Нина, и они ещё помирятся. Приближались выпускные экзамены, бал, и Алексей утешал себя этим.
Но вот и экзамены позади, выпускники ждали приказа о присвоении им офицерского звания. Жили они теперь вольно, могли ходить в город в штатских костюмах, чтобы не привлекать к себе патрулей и не выписывать каждый день "увольнительных".
Алексей никуда не ходил. А когда объявили, наконец, приказ, что все они уже лейтенанты, написал Нине письмо и вложил в него пригласительный билет на выпускной бал. Но на бал она не пришла.
Не пришла она и после письма, в котором Алексей ей сообщал, что уезжает, и крупно вывел дату отъезда и время отплытия парохода-парома. Всё было кончено.
Провожать Русанова пришли только товарищи по училищу - Генка Ракитин, Федя Гринченко, Трошка Ткачёв, другие ребята. Они были ещё курсантами, их выпуск - только через полгода. Друзья пришли провожать, а ему ещё не верилось, что для него тут всё уже позади, всё в прошлом. Не радовало, что в последний раз стоит на пристани надоевшего заштатного города, пьёт пиво, свободен. Сейчас подойдёт паром и перевезёт его на ту сторону Волги - в белый свет, в неведомую офицерскую вольницу. Ну, что ему здесь?.. Вон и ребята понимают, шутят, смеются:
- Лёшка! Патрули теперь не будут привязываться и требовать увольнительную. Топай в любое кино, в ресторан, ночуй, где захочешь!
А Лёшка вертит головой, всматривается в спешащих к парому девчонок. Неужели не придёт?.. Неужто же не было ничего!..
Значит, не было. Лёшка прощается с друзьями, с девчонками друзей, проходит последним на паром, и вот ему уже машут. Никто не жалеет, даже завидуют. А Лёшке себя жаль - будто не от берега удаляется, а что-то отрывает от своей души.
Лёшка тоже машет. Такой компот, ничего не поделаешь - расставаться надо с улыбкой. И он машет рукой, машет, но машет вообще - всем. А в душе одинок: нет на берегу той, которая ждала бы его. Значит, действительно берег этот отодвигается уже в прошлое, и его надо забыть. Скверно устроена жизнь.
Чтобы не тосковать об этом прошлом, Лёшка настраивает себя на будущее. Не пришла, и не надо. Переживём. За 4 года курсантской житухи разве мало пришлось повидать плохого, а ничего, не бились же головой. Было хорошее, было плохое. Плохого, конечно, больше, особенно в первые послевоенные годы. Но плохое забывается быстро, Лёшка это знает и старается думать о будущем - какое оно? Сколько поставит на его пути людей, встреч и всего остального? Первые страницы жизни судьба уже перевернула, интересно, кто будет следующим человеком, с которым она сведёт и удивит?..
В Саратове Алексей узнал на вокзале, что его поезд на Баку уже ушёл, а следующий будет только через сутки. Тогда вышел на площадь, сел в трамвай и поехал назад, к речному порту, чтобы вернуться ночевать в училище. Почему-то не додумался, что как офицер он может остановиться в любой гостинице - должно быть, ещё не привык к тому, что теперь он свободный человек.
В порту он вдруг передумал: "А что, если не томиться ожиданием и поездкой снова в Энгельс, отвечать на расспросы - уехал ведь, распрощался, зачем прощаться ещё раз! - а сесть, здесь вот, на пароход - и по Волге до самой Астрахани. А там - морем, до Баку!"
В Баку был штаб Воздушной Армии, в которую ехал служить Алексей. Там ему должны вручить направление в дивизию. Где находилась эта дивизия, он ещё не знал - ответит судьба в лице отдела кадров. И он направился к кассам, ещё не зная, что первая встреча в новой жизни уже его ждёт и запомнится на долгие годы.
- Кто последний на Астрахань? - спросил Русанов возле кассы с толпой людей.
В очереди рассмеялись. Мужчина с рюкзаком объяснил:
- Придётся тебе погулять, лейтенант. На Астрахань касса откроется не скоро: пароход прибудет только в 3 часа ночи.
Мимо проходил какой-то речник в бушлате и сапогах. Остановился, хрипло спросил:
- Тебе, что ли, в Астрахань, летун?
- Да вот... говорят, в 3 часа ночи.
- Задача. Что мне с тобой делать? Ладно, топай на мою посудину: "Степан Кольчугин" называется. Чего те ждать, я тоже иду на Астрахань. С грузом. Скажешь, Самсон Иваныч прислал. Там, на борту, знают, что к чему. Пусть боцман те кубрик мой даст. А мне ещё... - капитан щёлкнул пальцем по горлу, - заправиться надо. - Он отвернулся от Алексея и, бухая по деревянному настилу тяжёлыми сапогами, удалился.


Фамилия у капитана была, как треск доски, грубая, резкая - Хряпов. Самсон Иванович. Запомнился Алексею и он сам - пожилой, ещё крепкий, с дублёным от ветра и солнца лицом. Этакий морской волк с широченными плечами и валкой походкой. Как и положено коренастому волку, он не расставался с трубкой в зубах.
Плыли на его грузовом пароходике без приключений, скучно и однообразно. Устроившись на корме, Алексей смотрел вниз, на бурлящую от винта воду и пенный след, убегавший назад. Вода текла, текла. И всё время провожали пароход писклявые белые чайки с косыми тонкими крыльями. Выпукло надуваясь на ветру, они, казалось, то стояли на месте, то их сносило в сторону, и там они, накреняясь в воздухе парусами, пищали так, будто оставляли за собой родину.
От гляденья на воду делалось тоскливо. Русанов думал об оставшихся в училище ребятах, об уехавших. Разлетелись! Сколько вместе каши съедено, сколько полов перемыто, сижено на "губе", а теперь вот - один. И с проездными документами не представлял, как теперь быть? Станция отправления - Саратов, назначения - Баку. А он своего "требования" в Саратове не предъявлял, потому что на пароходе плыл, за 5 бутылок водки, как оговорил условия капитан. Ну, водкой платить Алексей не собирался, конечно, отдал деньгами - водку себе купит капитан сам. А вот, как быть с железнодорожным "требованием" на бесплатный проезд до Баку? Может, дадут по этому требованию в Астрахани "морской" билет? Ну, а нет - беда не велика, купит за свои деньги, их у Алексея было сейчас много: за 2 месяца по офицерской должности лётчика, да подъёмные на дорогу! Столько денег у него никогда в жизни не водилось. "Проездные" выбросит, только и дела.
Течёт вода, убегает. И всё дальше и дальше отодвигается от Алексея то, что было - оно уже прошлое.
Отец учил, надо всегда и везде быть естественным, не изображать из себя того, чего в тебе нет, и никогда не было. Тогда люди тебя примут. Как надо жить, в чём правда, Лёшка ещё не знал, и теперь думал над этим.
Вода к вечеру стала розовой, ровной и не было ей конца. Небо на западе после захода солнца пламенело так, будто великое светило выдало за горизонтом свою последнюю плавку и улеглось отдыхать.
Чтобы не думать о Нине, Алексей опять стал думать об отце, матери. Как они там? Небось, обрадовались, когда получили телеграмму, что закончил училище и стал лейтенантом. Особенно рад, наверное, отец. Мать боялась, что Лёшка летает - писала об этом.
Алексей представил себе далёкую Киргизию, сахарный завод возле железнодорожной станции Кара-Балты, где работал отец, высокие горы невдалеке с ледниковыми вершинами и выгоревшие от солнца поля в долине. Вспомнил, как собирал мальчишкой пшеничные колоски на этих полях во время войны, чтобы не умереть с голода. Много чего вспомнилось, пока смотрел на воду...
За Балашовом на какой-то пристани на борт взошла молодая женщина, одетая по-деревенски. Волосы у неё были плоские, дегтярные, будто прилипшие к черепу. В руках она держала небольшой узелок и кошёлку. Привёл её с берега Самсон Иванович и, тут же, зачем-то переселил Лёшку в кубрик боцмана, а свой кубрик закрыл на ключ.
На другой день, особенно к вечеру, Алексей совсем приуныл от скуки и однообразия. Волга вниз от Саратова была только поначалу с садами и деревьями на берегах, а потом, особенно после Сталинграда, берега потянулись с обеих сторон голые, плоские - ни деревца нигде, ни одной зелёной травинки. Сплошное уныние и серость. До самой Астрахани так будет, сказал капитан.
Поспав в кубрике, Алексей опять вышел на палубу. Сгущались сумерки, и вместе с наступлением темноты менялась и Волга. На берегах зазолотились вдали огни. Зажглись огни и на самой реке - красные, белые. Бакены! Вылупился молодой месяц на ещё светлом, зеленоватом небе, и зажглась над рекой первая яркая звезда. Потом звёзд стало больше, и небо постепенно начало разгораться сплошным звёздным жаром. Всё вокруг сделалось таинственным, призрачным - сонно чмокало, стонало лягушками, неожиданно всплескивалось, вскрикивало невидимыми чайками.
Облокотившись о поручень на борту, Алексей смотрел вперёд. Пароход то подваливал близко к берегу, следуя огням бакенов, то отваливал, раскатываясь гудком по реке, когда появлялся из темноты встречный, с огнями на мачте. Через полчаса, далеко впереди, выставился, словно баржа, большой тёмный остров, и пароходик капитана, выкатываясь от берега на посветлевшую воду - возле берега таилась тень - начал медленно огибать этот остров, чтобы не наскочить на мель.
Вывел Алексея из раздумья жалобно-просительный, но почему-то сдерживаемый женский голос:
- Не надо!.. Ну, пустите же!..
На корме, возле бухты канатов, тискал новую пассажирку Самсон Иванович. Хрипел:
- Идём ко мне, в каюту! Што ж я тя, так, што ли, везу, за спасибо? Иль убудет тя? Да тише ты, стерва, не рвись, не ори!..
Алексей кашлянул и подошёл поближе. Самсон Иванович разнял свои клешни-руки, и женщина, обрадованная появлением военного, убежала. Алексей неловко пробормотал:
- Нехорошо, товарищ капитан! Пожилой человек, и такое...
К удивлению Русанова капитан не смутился и даже не разозлился на него, а проговорил просто так, скорее с назиданием:
- Молод ты ещё, сынок, учить других, жизни не знаешь. А в ней - запомни! - всё просто, как огурец: все деревья - дрова, а всякая еда - закуска! И не надо усложнять.
- Как это? - не понял Алексей.
- А так: все мы - рабы перед теми, кто над нами. Жить надо тихо, в покорности. Сами себе путь выбрали ещё в 17-м. Стало быть, добровольцы. - Повернувшись к Алексею спиной, капитан пошёл прочь - грузный, крепкий, непоколебимый. Русанову запомнился его расстёгнутый бушлат, полосатая тельняшка под ним, огромные речные сапоги и фуражка со сползающим вниз "крабом". А ведь ещё вчера он Алексею нравился, казался воплощением моряка. И 2 матроса и боцман слушались его беспрекословно. А он только попыхивал своей трубкой, глядя на мир глазами-щёлочками, прорезавшимися сквозь пьяную опухоль на оплывшем, почти безбровом, морщинистом лице кирпичного цвета.
Месяц куда-то скрылся. Пропали в наступившей темноте и звёзды. С неба стало накрапывать, и Алексей пошёл в кубрик.
Близко перед рассветом дождь окреп и заплясал по реке по-настоящему. Алексей проснулся от его полосканья на палубе и, прислушиваясь, вздохнул. Не хотелось видеть ни палубы, ни берегов, ни людей на них. Там - "жизнь", которой он не знал и почему-то не хотел теперь знать.

6

Возле командного пункта, с которого руководил полётами Лосев, остановилась серая "Победа". Из неё вышел высокий худой генерал с голубыми лампасами на прямых брюках и направился к Лосеву на КП.
По аэродрому будто ветерок побежал:
- Генерал приехал!..
- Командир дивизии!..
Солдаты и офицеры оправляли на себе ремни, гимнастёрки и спешили укрыться на стоянке самолётов, кто где мог. Если на аэродроме большое начальство, лучше на глаза ему не попадаться, эту армейскую истину знали все, а потому и придерживались старого и мудрого правила - держись от начальства подальше, и Бог тебя сохранит от его опаляющего гнева. Пусто стало везде, тихо.
И вдруг со стороны невысоких западных гор послышался мощный рёв моторов. Прямо на гарнизон, перейдя на бреющий полёт, неслась, распластав крылья, целая эскадрилья бомбардировщиков. Самолёты шли таким плотным строем, что, казалось, сцепились стальными крыльями.
- Это кто же такое выделывает?! - грозно спросил генерал у командира полка.
- Сергей Сергеича работа, чья же ещё, - буркнул Лосев. - Из отдела перелётов сообщили - ждать его эскадрилью из командировки к вечеру, а он - уже тут! Полчаса назад связывался по радио из-за Большого Кавказа: какие у нас погодные условия? И сразу же отключился.
- У вас ни на земле нет порядка, ни в воздухе! Видите, что делается?! - Генерал выругался. - Ну ладно же, возьмусь я за вас!..
Прилетевшая девятка резко перешла в набор, и самолёты, набрав 600 метров, начали круто отваливать влево и вниз один за другим. Отвалы были отвесные, лихие.
Когда эскадрилья по одному приземлилась и зарулила на стоянку, к командиру дивизии был вызван по радио её ведущий - на доклад. На КП поднялся кругленький толстячок, маленький и чёрный, как жук. Остановившись перед генералом, он бодро доложил о прибытии и, уставившись на высокое начальство снизу вверх маленькими заплывшими глазками-угольками, ничем не напоминал лётчика - конюх из захудалой артели с "крабом" на фуражке. Вот на этого простодушного "мужичка" комдив и набросился, как голодный волк на овцу:
- Вы что, Петров, рехнулись?! Кто разрешил напрямую перелетать через хребет! Все ходят в облёт, через Баку, а вас - общий порядок не касается, да?!
- Товарищ генерал, так бензину же сколько сэкономили! Времени, моторесурсу! А каким строем пришли!..
Как лётчик Сергей Сергеевич Петров или "эСэС" был известен на всю дивизию. Начал он летать чуть ли не с самого зарождения большой авиации, прошёл всю Отечественную, 2 раза горел, 7 раз садился на вынужденную, налетал почти 5 тысяч часов и носил в праздники столько орденов и медалей, что они не умещались у него даже на животе - польский серебряный крест он пришпиливал внизу на конец полы кителя, так и болтался он там, едва не доставая левой коленки. Была у Петрова и другая кличка - "Дед", хотя ему не исполнилось ещё и 50-ти. Горящую папиросу он, казалось, не вынимал изо рта, без дыма и окурка в зубах его невозможно было представить. "Дед" был глуховат, как все колхозные деды, но не от старости, а от долгой службы при грохоте моторов. Если он разговаривал с кем, то часто переспрашивал: "Ась?" - и приставлял ладонь к правому уху.
В полку "Деда" любили все, кроме Лосева. Лосев относился к майору Петрову сложно. Майор, как и некоторые другие фронтовики, пережившие на войне слишком много, любил выпить, был по существу малограмотен и казался новому командиру полка примитивным неандертальцем. За что "Деда" любили другие, не понимал, отказывался понимать. А тут ещё такое возвращение из командировки.
От вылезавших из кабин лётчиков Петрова все уже знали: от Ростова им надо было лететь в обход Большого Кавказа, с посадкой в Баку. Девятка уже пошла вдоль хребта на восток, когда на траверзе Орджоникидзе "Дед" вдруг подал команду:
- Орлы, за мной! - И развернул свою машину на неприютные хребты.
- 50-й, 50-й! - заблажил по рации командир первого звена Андрей Гусак. - Орлы-то орлы, а кислорода в баллонах - нет! Через горы не планировалось...
- Андрей, это ты, што ли? Забыл, как на фронте летали, ёж тебя ешь!? - огрызнулся "Дед", уверенный в своих орлах. Привычно переспросил: - Ась?
Лётчики у "Деда" и впрямь были орлами. Все до единого холостяки, народ тёртый, бывалый. "Дед" ещё на фронте хлебнул с ними лиха. То красивую официантку с чужого аэродрома украдут и привезут за 500 километров по воздуху на боевом самолёте (куда её девать потом, не отправлять же!), то силком "прихватят" с собой полкового врача на воздушную разведку - чтобы натерпелся эскулап воздушного страха и стал добрее на земле: "А чего он спирту, собака, не даёт!.." И всё это с шуточками, песнями.
А пели - тоже хорошо: с чувством, со слезой. За эти песни "Дед" прощал многое - сам выгораживал лётчиков перед грозным начальством, принимая их вину нередко на себя. В общем, на земле с "орлами" приходилось ему нелегко. Но в воздухе они ещё ни разу не подвели его. Вот и перед Большим Кавказом, осердившись на сомнения Гусака, "Дед" начал кураж по радио:
- Кривоногов, запевай!
Смеясь, взмывая над горами душой и телом, лётчики нажали на кнопки передатчиков, запели. "Деда" прошибло в кабине слезой:
- Молодцы, орлы! Спасибо! - благодарил он, крутясь на сиденье, оглядывая строй.
Перевалили через хребты Большого Кавказа, пошли на снижение. Заложило сразу в ушах, зашипел за кабинами воздух - нёс на себе, пружиня, целую эскадрилью распластанных крыльев и звёзд над горными селениями и деревнями. Никто и не заметил кислородного голодания, такой был душевный подъём. А "Дед" уже новую команду даёт, после того, как переговорил с Лосевым об условиях посадки:
- Сомкнуть строй плотнее! Аэродром впереди: покланяемся!..
И покланялись. Стоит теперь "Дед" перед генералом навытяжку и слушает, как тот ему чистит мозги. Даже не понимает, балда, какое тяжкое нарушение совершил. Ведь в кабинах радистов находились и техники - не то что без кислорода, без парашютов! Откажи у лётчика мотор, и пришлось бы выходить из гор по ущельям, как в песне: на честном слове и на одном крыле, и ещё неизвестно, чем могло бы всё это кончиться.
- 5 суток домашнего! - выкрикнул генерал.
Да, перед ним был прославленный, заслуженный лётчик. Но лётчик этот был от других, ушедших времён, когда авиация ещё только выковывала свои традиции, и потому в ней не было строгих порядков, положений, инструкций. Он пронёс с собою это старое через все годы и, видимо, не мог с ним расстаться. Вот почему унижал "старика" генерал. Все новые инструкции в авиации родила сама жизнь и кровь разбившихся лётчиков. Наверное, поэтому и не взошёл "Дед" в большое начальство сам - дальше комэска не пустили. Комдив понимал это и применил к старому авиатору только самую малую меру.
- Вы хоть понимаете, какой пример подаёте?!
- Пример фронтовой находчивости, товарищ генерал, отличной техники пилотирования и уверенности в своих лётчиках!
- Пример головотяпства и невыполнения приказов! - закричал генерал на Петрова, топая ногами от возмущения. - Пример неоправданного риска! Войны 5 лет уже нет! А если бы кто столкнулся в вашем строю? Или мотор над горами... Эти смерти были бы на вашей совести, Петров! Вы об этом подумали?!
- В моей эскадрилье даже на войне потерь не было, товарищ генерал, - тихо возразил Петров, наливаясь краской, глядя себе под коротенькие ноги. И добавил, словно генерал не верил ему: - Это записано в моём личном деле. Награждали меня на фронте за то, что я девятку с толком водил.
Генерал заорал так, что, казалось, развяжется пупок на животе:
- Мо-лчать, когда старшие разговаривают! Не одумаешься, пойдёшь в запас, понял!
- Слушаюсь, товарищ генерал! Разрешите идти?
- Иди! И подумай на досуге как следует обо всём!..
Петров побагровел, отдал генералу честь и, круто повернувшись, пошёл с КП к своим лётчикам, торопливо закуривая на ходу. А когда подошёл, увидел тревожно- выжидательные глаза. Высасывая окурок до конца, помолчал, потом поднял голову и неожиданно бодро сказал:
- Повиражили малость на не согласиях, и 5 суток домашнего. А всё-таки хорошо мы покланялись, спасибо, ребята!

7

Полной противоположностью Петрова был в полку командир четвёртой эскадрильи майор Сикорский. Этого все звали "Паном" и не любили - ни подчинённые, ни начальство. "Паном" окрестили не за польскую фамилию - за спесь, за хамские замашки.
Майору уже под 40, и тоже маленький, кривоногий. Лицо неприятное - бульдожье, с резкими глубокими складками у рта. И нервничал "Пан", как бульдог, рвущийся на ошейнике. Ругань была всегда отрывистой, хриплой - и вправду, собачий лай.
А стрижётся "Пан", как его дети - под бокс. На лбу - реденькая соломенная чёлочка, а бугристый бульдожий затылок - весь оголён. И глаза удивительные по своей редкости - огуречный рассол с белой мутью. Но когда "Пан" приходит в собачье неистовство, наливаются ещё и кровью.
Отечественную войну Сикорский пролетал в тихой ночной эскадрилье - на "кукурузниках". Но был там комэском и как командир такого ранга получил орден Александра Невского в конце войны, хотя сам ничем особенно и не рисковал.
Летать на бомбардировщике "Пан" научился уже после войны, но до сих пор летает неуверенно - поздно было переучиваться для его 40 лет. Поэтому эскадрилья "Пана" часто рассыпается в воздухе из-за его неумелых манёвров и возвращается на аэродром не боевой единицей, а отдельными звеньями. На разборе полётов "Пан" захлёбывается в ярости и корит лётчиков, а у тех появляется желание придушить такого "командира" или выбросить в окно, чтобы не "гавкал".
Самолюбив "Пан" и жесток. А перед начальством - оловянный солдатик. Вот и на этот раз, узнав, что в полку находится генерал, стал проявлять необузданное рвение к службе. Выстроил свою эскадрилью у всех на виду, и ну, распекать лётчиков на все лады:
- Разболтались, товарищи офицеры! В тумбочки к солдатам по неделям не заглядываете! А там - грязь, портянки!
Мимо проходил Лосев с "застенчивым" замполитом. Скосил "Пан" мутный служивый глаз - начальство слушает! - наддал:
- Вы кому служите?! Себе - или Родине? Придёт осенью период аттестаций - что мне вам писать? Характеристики, чтобы и в порядочную тюрьму не приняли? Карьеру вам портить? Могу, если хотите! Нянчиться не будем. Горбатыми у меня будете ходить! Партия требует...
Разгневанный Лосев так и рванулся назад, к строю: лицо белое, глаза - точечками. Увидев его, "Пан" выкрикнул подрезанным голосом, дав "петуха":
- Товарищи о-фи-церы-ы!.. - И приложив руку к фуражке, пошёл печатать шаги "гусем".
- Вольно-о! От-ста-авить! - дал Лосев "Пану" команду и впился взглядом в его бульдожье лицо. - Сикорский! Так что требует партия?! Делать офицеров гор-рбатыми?
- Виноват, товарищ командир, - подавился словами "Пан".
- Карьеру портить?! Чтобы офицеры служили не за совесть, а за страх?
- Виноват, товарищ подполковник, - повторил "Пан", как заводной болванчик.
- А теперь запомните, Сикорский, сами! Вы - ведёте себя не по-офицерски. И я вас за это раньше сделаю горбатым, поняли? Потом - выпрямлю, и ещё раз сделаю горбатым! Понятно я говорю?
- Так точно, понятно, товарищ подполковник.
- Если вы... ещё хоть раз... позволите себе... разговаривать с офицерами подобным образом...
- Я тоже... старший офицер, товарищ подполковник! Однако же вы со мной...
- Вы - молоток, Сикорский! И я не пощажу вашего самолюбия, как и сейчас, если вы не научитесь щадить его у других. В следующий раз - я сделаю вас краснее солнца! А потом - белее снега! Запомнили?!.
Сикорский, сначала покраснев, а потом мертвея лицом, молчал. Тогда Лосев поманил его к себе пальцем:
- А теперь - хочу вам ещё на ушко, совет...
В строю все замерли. Глаза Лосева светились яростным, жестоким умом. Стало смертельно тихо. И в этой тишине раздался чёткий суфлёрский шёпот:
- У-во-льнялись бы вы, Сикорский. Командиры в авиации... должны быть людьми - очень умными. А вы - человек умный... не очень. Кнут любите. Вам бы куда в сельское хозяйство... чтобы при животных... - Лосев утёрся белоснежным платочком и, не слушая, что "Пан" скажет, пошёл прочь.


Были у Лосева на примете и другие кандидаты на демобилизацию. Чтобы спасти здоровье полка, он готов был на самые крутые меры. Знал об этом и чувствовал всем нутром заместитель "Пана", капитан Маслов. Чтобы не угодить в дисциплинарный капкан Лосева, он затаился.
Обычно Маслов молчалив, как глухонемой в одиночестве. Говорить он начинает только, когда выпьет или вынудит его к тому обстановка. Все думают, что он глуп и молчит, чтобы скрыть этот изъян. Но тогда, выходит, что не так уж и глуп...
Высоченный, грузный от выпивок, Маслов, к удивлению начальника физической подготовки полка, лучше всех играет в волейбол. Он так бьёт своей лапищей по мячу, что сбоку кажется, будто выстреливают из пушки. Поэтому проведение занятий в эскадрилье по физподготовке всегда поручается только ему. А физподготовка у Маслова - это всегда волейбол.
Играют, как правило, лётчики против штурманов. После первых же ударов по мячу Маслов преображается:
- Коля! - кричит он штурману на той стороне. - Сними Гришку с тормозов! Не видишь - застыл на ручном...
Коля, конечно, немедленно откликается:
- А у него нервная система разорвана. Надо "проводку прозванивать"...
Маслов счастлив: родная стихия, юмор. Но юмор у него только казарменный, тупой. И через слово - "мать" или "лядь". Такой лексикон - укороченный. Потому что нормальные слова он давно забыл, как и родную мать, о которой не вспоминает, даже когда произносит это слово - оно для него стало абстракцией. Но каждый раз ржёт жеребцом и просит своего техника повторить ему байку, как можно обходиться в авиации одним только словом: "Эй, ты, уй! Возьми вон ту уйню и науйни вот по этой уйне. И можешь идти на уй!" Одним словом, жизнерадостный человек.
Игра в волейбол у Маслова заканчивалась часто (до приезда Лосева в полк) дружеской выпивкой за счёт побеждённых. А так как Маслов был отличным забойщиком, то почти всегда сидел в команде победителей и пил за счёт "репараций" с побеждённой стороны. Играли, короче, "под интерес".
Во время "приёма внутрь" большой мясистый нос Маслова набухал красно-синими прожилками, становился похожим на лиловую сливу и выдавал в нём человека, пьющего давно и безнадёжно. Да это бы ещё ничего, здоровья у Маслова - на двоих, но от выпивок портился у него характер: после "испотребления" капитан делался похожим на грозного быка, шумно выдыхающего гнев на пыль во время корриды. Так его и прозвали в полку - "Бык". Но в грозные эти минуты старались держаться подальше от его лапы - родная голова не чужой волейбольный мяч.
Свои мечты Маслов дальше выпивок и получения очередного звания не простирал. В прошлом техник, он переучился в 43-м на лётчика, и смело, отлично летал. Но "майора" ему не присваивали, хоть тресни - для этого ему надо было стать комэском. Однако грамоту он забыл начисто, из книг читал только устав караульной службы перед заступлениями на дежурство, а какой же это руководитель, если ни "бэ, ни мэ" в голове? Правда, "бэ" у него было хоть отбавляй, а вот вместо "мэ" выскакивало всегда только "ма". Так что мечта о майорской звезде на погон так и оставалась мечтой. А при Лосеве тем более: этот не то что не любил Митрофанушек, на костёр мог отдать инквизиторам из политотдела. Ему подавай лишь коперников, тянувшихся к ночной звезде.
У "Быка", как и у "Пана", двое детей. Но у "Пана" 2 кровных белобрысых наследника, а у Маслова - темноокие прехорошенькие девочки: в мать. Жена у него - загляденье: типичная терская казачка - стройная, гибкая, с копной чёрных волос. "Бык" частенько поколачивал её по пьяному делу, но не до смерти, а только за прошлые грехи. Ирина Родионовна была радисткой на фронте, и Маслов вбил себе в голову, что у неё богатое "прошлое". Хотя знал, она любила только своего первого лётчика, который погиб в воздушном бою, а ей приказал выпрыгнуть ещё до боя, как перелетел фронтовую полосу и увидел, что наваливаются 4 "мессера". Она видела с земли - его подожгли в воздухе, и он взорвался вместе со своим штурманом за лесом на горизонте. Вот и вся вина: что схватилась тогда в страшном крике за голову и жила потом с опущенной головой, пока Маслов, унаследовавший её в свой экипаж, не предложил стать женой. Так ведь она не напрашивалась, упрашивал он. Забыл, видно, за пьянками.
С приходом Лосева в полк Маслов в открытую пить перестал - опасно. Но Лосев уже знал о его прошлых куражах, а потому поглядывал и за ним, и за его бывшим другом лейтенантом Дедкиным - боялся рецидива.


Дедкин - командир второго звена в эскадрилье "Пана". Рослый, широкоплечий, он был, словно высечен из жилистого дуба топором. Квадратное лицо - резкое, с раздвоенным подбородком - было в оспинах и дышало отважной скуластой решимостью. Сибиряк, охотник, рыболов, он и летал отчаянно, и, верно, не дрогнул бы и перед самим господом Богом, случись встретиться в воздухе. Но... лебезил на земле перед начальством и мог снести любое унижение. Гордости у него не было совершенно, а не разбуженный ум не давал ему этого почувствовать. Маслов избрал его себе в друзья потому, что Дедкин был мужичком хозяйственным и запасливым - всегда у него были и закуска, и водка, хоть ночью приди. А уж всякого инструмента в доме - что тебе у хорошего слесаря или плотника, несмотря, что недавно женился. Любого мог выручить Дедкин, если случится нужда. У Маслова она случалась нередко, особенно в части выпивки, ночью - не бежать же за километр к Нико в духан! Так он и не станет подниматься из-за одной бутылки...
Дружба с Дедкиным началась у Маслова с осенней охоты и охотой же потом и закончилась. Кончина эта произошла 3 года назад, когда Лосева здесь ещё не было. Дедкин шёл тогда с ружьецом через пустынный аэродром осенью - было воскресенье, хотел погонять зайцев. Вот тут и окликнул его Маслов, пришедший проверять караульную службу на аэродроме как дежурный по гарнизону:
- Эй, Дедкин, куда?..
- Да вот - зайчишек хочу погонять.
Маслов подошёл ближе, предложил:
- Лучше сходить на лису, у неё шуба сейчас хороша!
- Да лиса-то - в Кумисском овраге вся. Рази за ней без собаки угонисси?
- А ежели с самолёта? По-2 вон, ежели взять?
- У нас в Сибири на волков летали - получалось.
- Получится и на лису! - уверенно заявил Маслов.
- Верно, - согласился Дедкин, - разницы, однако, нет. Дык и самолёта ведь нет!
- А это тебе - что? - Маслов опять кивнул на По-2.
- Не разрешат, однако.
- А я те сегодня - кто?
- Ну? - Не понимая, куда Маслов клонит, Дедкин уставился на него невинным голубым взглядом.
- Во! - показал Маслов руку с красной повязкой. - Дежурный по гарнизону! Воскресенье же, нет никого...
- А не боисси, если начальство узнает?
- Кто? Командир полка, с начальством из штаба, в город уехали, я - их сам отправлял. Целый "студебеккер" взяли в БАО, чтобы на базар, с жёнами...
Может, Маслов и не думал брать самолёт, а только куражился, а может, и нет - от него знакомо попахивало, а пьяному, как говорится, море по колена - и Дедкин спросил:
- Выпил, что ли?
- Есть маленько. - Маслов улыбнулся: - А чё, начальство уехало. Хочешь, и тебя могу угостить?
- А что, осталось? Осталось, да?.. - загорелся Дедкин желанием.
- Сколько хошь! Спирт!..
- Ну, давай... - согласился Дедкин.
- Пошли!
Через час, когда оба вышли из полковой каптёрки, где был спирт и начальник караула, охранявшего этот спирт и весь аэродром с бомбами, бензином и самолётами, идея лететь на лису шибанула в голову вместе со спиртом и не казалась им уже шуткой. Действительно, власть у Маслова была в собственных руках - в отсутствие командира части он согласно уставу заменял его - так кого же бояться: самого себя, что ли? А может, начальника караула, с которым вместе пили?
И - не убоялись. Расчехлили старенький дежурный самолёт, начали проворачивать винт. Работали на удивление слаженно, чётко: блажь всегда окрыляет. А тут и крылья, кстати, вот они - садись и лети.
- Лезь во вторую кабину! - приказал Маслов Дедкину. - Я буду пилотировать, а ты - стреляй.
Мотор запустили сразу, без капризов и чихов. Дедкин быстро взобрался, поправил между ног ружьё, повернул фуражку козырьком назад, натянул на себя поглубже и крикнул:
- Готово, взлетай!..
Минута, и бравые ребята в воздухе. В гарнизоне на это никто и внимания не обратил - экое диво "кукурузник" в воздухе или бомбардировщик, тут к такому привычны: значит, так надо, если и в воскресенье летают.
Долетели охотники до знаменитого оврага, набитого лисой да зайцами - километра 2 в ширину, глубиной метров 300, да протяжённостью до самой Куры, а это добрых километров 15, кто их там считал, в общем, летать в овраге можно. Вместо парашютов подложили под себя чехлы, которые свернули в виде подушек, полный порядок.
- Пониже! - кричал Дедкин Маслову. - Не видно же ни хрена!
Маслов завалил крен и начал виражить со снижением.
Лису - огненную, рыжую, заметили одновременно.
- Да-ва-ай!.. - заорал Дедкин, высунув за борт ружьё.
И Маслов давал. Он гнался за лисой, обгоняя её то слева, то справа, заваливался опять в глубокий вираж почти на дне оврага, едва не касаясь крылом тёмной, изрытой промоинами, земли. Бедная лиса уворачивалась, петляла, выскакивала на пригорки и, обалдевшая от рокота и погони, устремлялась вниз, пытаясь найти хоть какую-нибудь нору. Дедкин стрелял несколько раз, но промахивался.
- Да-ва-ай!.. - кричал Маслов.
Дедкин снова прицеливался и "давал". Однако в 6-й раз он выстрелить не успел: раздался удар, треск, и всё потонуло в облаке пыли.
Поражённые наступившей тишиной, вылезли из кабин. Не было полкрыла, разлетелся на куски винт, врубившийся в землю, текло из-под капота чёрное горячее масло - пульсировало, будто умирало что-то живое. Тогда стали ощупывать себя. Но кроме шишек и ссадин ничего не обнаружили.
Маслов понял, что крупно повезло, и начал материться. Вот если б разбились, тогда другое дело, молчал бы. А теперь-то - отвечать! От начальства такой вылет не скроешь...
Действительно, скрыть ничего уже было нельзя, и быть бы им под трибуналом, но спасли прошлые боевые заслуги и нежелание высокого начальства докладывать обо всём ещё более высокому начальству - самолёт можно было отремонтировать своими силами. Вот поэтому судили дураков только судом офицерской чести. За ремонт самолёта дёрнули с бравых охотников по 25% от месячного оклада в течение года и понизили обоих в должности на полгода. Начальника караула, разрешившего взять самолёт со стоянки, не тронули: по уставу он обязан был подчиниться дежурному по гарнизону. Ну, а то, что вместе все пили, осталось тайной для начальства, и на этом всё кончилось. Дедкин ходил после этого на охоту один. Однако не повезло ему с охотой ещё раз: взял и подарил жене Сикорского пару подстреленных уток...
- Что это? - спросил "Пан" жену вечером, когда ужинал.
- Утки.
- Почему такие худые?
- Дикие. Дедкин настрелял.
"Пан" обсосал косточки и отправился к Дедкину объясняться, благо тот был соседом. Как истинный военный, майор пошёл в лоб:
- Дедкин, вы это зачем... уток?
- Вы же сами, товарищ майор, сколько раз: "Дедкин, хоть раз угостил бы дичью!.."
- А ты знаешь, как это называется? Подчинённые же кругом - смотрят... Я пошутил, а ты - жене командира... уток!
- Виноват, товарищ майор! От чистого сердца ведь... Да и что тут такого? 2 утки всего...
- Знаю, что от чистого. Только и ты ведь должен понимать. Не обижайся... - смягчил "Пан" тон, увидев изумлённое лицо жены Дедкина. И на этом расстался.
С тех пор Дедкин стал класть уток Сикорскому на подоконник, рано утром, а не вечером, когда возвращался с охоты. И всё пошло вроде бы хорошо. Но заметил "подношения" штурман-верзила Скорняков. Заявился на аэродром и рассказал всем в курилке. А через 2 дня достиг этот слух "Пана". Тот опять направился вечером к Дедкину, но не вошёл в дом, а позвал Дедкина через окно на улицу, чтобы слышали всё соседи. Когда лётчик вышел, майор с возмущением начал:
- Слушай, Дедкин! Ты что же это - совсем решил доконать меня своими утками?
Дедкин и на этот раз молча снёс весь разговор - только трудно дышал. А ночью взял и пальнул из ружья под окнами у "Пана". Всполошились люди, повыскакивали. Нет никого, не понимали, что произошло? Один Дедкин знал: должен же был и он что-то сказать "Пану" громко!.. Понял и "Пан": "Этот дурак может ещё и подкараулить где-нибудь на рыбалке да пристрелить. Это - он лишь предупреждение сделал. Надо будет с ним помягче..."


Особая статья у Лосева в полку - старший лётчик Лев Одинцов. Не гусар, не юморист - личность мрачная, пьющая по убеждению. Никогда не набузит нигде, не устроит скандала и потому как выпивоха был опасен вдвойне: его не "привлечёшь". Ни запаха от него, ни опозданий на полёты. Да и внешне - аккуратен, вежлив. В духаны ходит редко - лишь для "затравки", не больше одной стопки. Так ведь это никому не возбраняется.
Удивительным в Одинцове было и другое. За 3 часа сна он успевал отоспаться и являлся на полёты, как ни в чём ни бывало. Его не мог "поймать" даже полковой врач. Одинцов знал какой-то секрет против запаха и делал, говорили, какую-то древнеиндийскую зарядку на коврике - не бегал, ни приседал, какие-то позы лишь принимал. Здоровье у него было железное: пульс, давление крови держал в норме. И молчал всегда, словно индийский истукан на своём коврике.
Да, к Одинцову не придерёшься - никому ещё не удавалось. Но у себя дома он напивался - об этом знали его друзья. Он убедил их, что бросить пить не то, что не может, а не хочет. И просил всех лишь об одном - не вторгаться в его личную жизнь и свободу. Водка была его религией, молчание - философией, а маленькая пегая собачонка - единственной привязанностью и любовью. Говорили, что своего Шарика он подобрал где-то на улице.
С приходом Лосева в полк Одинцов и вовсе ушёл в глухое "подполье"; разве что позволял на людях стопочку перед ужином, да посидеть, послушать людей с полчаса - тихо, не встревая в их разговоры и дела. Вот почему Лосев, уже прослышавший о ночных "бдениях" Одинцова, считал его опасным: а вдруг здоровье всё-таки подведёт лётчика? Не молитвы же, не философию изучает он по ночам! Правда, что-то читает, даже пишет что-то - и пьёт. А всё-таки не было у командира конкретных фактов против Одинцова. А без фактов Лосев людей не трогал: мало ли что могут наговорить?.. Всему верить - потерять веру вообще. Но за Одинцовым всё же следил востро: нельзя выпускать таких из вида.
Следил и Одинцов за манёврами Лосева, знал - идёт у них невидимый миру поединок. Знал, и держался поэтому, как разведчик в стане противника. У него и нервы были железные, как у разведчика - никому ещё не удавалось вывести его из терпения. Правда, иногда ему являлась навязчивая мысль, которую он как-то очень опасно и убеждённо произносил вслух: "Жизнь портят всем, сволочи! Вот, если бы каждый честный человек перестал у нас быть трусом и обывателем, жизнь переменилась бы сразу!"
На него не обращали внимания. Привыкли и к нему, и к его странностям. Привыкли, как к часам на стене - ходят, тикают, значит, живые, работают. Так в русских деревнях относились к блаженным.
Роста Одинцов небольшого, как и Лосев, Петров, "Пан". Но лицо у него - приятное, белое, и глаза голубые, как небо после дождя. А волосы - льняные, реденькие, лет через 5 станут пушком, сойдут с головы совсем.
Любил Лёва слушать старинные романсы. Поставит на патефон пластинку - и задумается: будто тучка набежала на ясное лицо. Однако плачущим его никто не видал. Значит, не алкоголик - действительно, по убеждению пьёт. Алкоголики, те плачут.
Знакомый лётчик из соседнего полка помнил Одинцова весёлым, белозубым, когда служил с ним вместе на фронте. Но этому не особенно верили: Лёва, и улыбка?.. А впрочем, может, и был. Невесёлым и молчаливым, рассказывал лётчик, сделал его друга нелепый случай. Возвращался Лёва однажды с разведки. На подходе к линии фронта его догнали "мессеры" - подожгли, и когда он потянул за собой к земле чёрный шлейф дыма, преследовать перестали: сам, мол, взорвётся. А он всё тянул и тянул. Машина теряла высоту, вот-вот рванут баки, и тогда он дал экипажу команду: "Прыгай!". Штурман и радист прыгнули, а сам Одинцов зацепился лямкой парашюта за кронштейн возле сиденья. Дёрнулся раз, другой. Тогда снова сел, выровнял машину, прикурил от горящей кабины - папироса, оказывается, была во рту, сам рассказывал после и удивлялся себе - сделал пару торопливых затяжек, отцепил лямку и выпрыгнул, высота ещё была.
Жалуясь потом на свою судьбу, Одинцов якобы рассказывал, как всё получилось: "Понимаешь, Миша, расстроился я, когда подбили, курить хотелось - ну, просто страсть! Так и летел с папиросой - прикуривать было некогда. А потом, когда ребята выпрыгнули, когда я отцепился, да пока прикуривал - оказался уже над своей территорией. А мои ребята к немцам попали. Что же я, нарочно их к врагу выбросил? За что таскают по допросам, скажи? Ты же меня знаешь! У нас в семье были все такие - и дед, и отец: никогда не спешили..."
От суда спасло Одинцова полковое начальство, а вот со службой в новом полку с тех пор не пошло. Как только пытались его повысить в должности или аттестовать на присвоение очередного звания, "Дело" возвращалось назад. Кто-то в штабе дивизии припоминал ему 2 дня плена...
В самом начале войны добирался он к своим от разбитого на границе аэродрома и был схвачен по дороге немцами. Но бежал, и выбрался из окружения, и даже документы все сохранил. Мог вообще скрыть, что 2 дня пробыл в плену, никто бы этого и не узнал никогда. Но он сам рассказал всё, что с ним произошло. Тогда на это не обратили внимания - что переоделся в гражданское, что спрятал документы под стельку в ботинке. А вот потом, после случая с пожаром в воздухе, кто-то припомнил его показания, и в нём засомневались. Почему это немцы не обыскали тебя? Зачем ты, лётчик, кадровый офицер, отступая, переоделся колхозником? Почему, будучи не раненным и находясь при полном сознании, имея при себе оружие, не стрелял в немцев, а выбросил пистолет в траву и сдался? Что же с того, что их много было и что рядом с тобой шли женщины и дети? А главное - как тебе потом удалось бежать?
В общем, всё в его истории наводило начальство на размышления. Задумался с тех пор и он сам. Служил, и никак не мог понять своей вины. И ребят, что к немцам попали, забыть не мог: тех немцы убили прямо на парашютах.
В прошлом году Одинцов просился в запас. Тоже не вышло: лётчики его возраста и с таким боевым опытом были стране нужны. Вот и летает он, как и летал. 3 звёздочки носит на погонах уже 6-й год - не повышают. Что делать? Давно уже что-то сломалось внутри от унижения - не поправить. Поправлял водкой, да злыми стихами, которые писал по ночам.
- Ты бы женился, Лёва! - посоветовал как-то "Дед". Он один в полку относился к лётчику серьёзно и понимал его состояние. "За что мучают человека? Ну, отпустили бы, раз так..."

8

Только поутихло в полку с пьянками, явился на сцену Быстрин из госпиталя - устроил в духане Нико прощание по случаю своего перевода из лётчиков в наземную часть.
- Слышь, Коля! Не перевод это, а похороны мне! Душу они мне, гады, пронзили насквозь! - жаловался он Лодочкину пьяно. Тому было его жаль, чтобы утешить, пожаловался тоже:
- Так ведь и я без тебя, вот уже 3 месяца, не летаю! Всё по нарядам больше... Что` штурман без лётчика?..
- Пей, друг! В последний раз, бляха, со своим лётчиком пьёшь! Еду вот... На пункт наведения: дежурным офицером! - Быстрин достал из кармана направление, швырнул на стол. - Давай, Коля, прощаться!.. - Он потянулся к штурману мокрыми губами.
В духане никого ещё не было. Они сидели в углу за столиком и громко, пьяно разговаривали. Но пьяным был только Быстрин - "напрощался" уже с кем-то до этого. Лодочкин лишь притворялся, подыгрывая лётчику. Быстрин этого не замечал:
- Коля, слышь меня? - выкрикивал он. - Давай ещё по одной, а? - Он совал горлышком бутылки в стаканы, то попадал, то проливал мимо. - Во, сволочь, льётся, да? Здорового лётчика списать, это надо же! Да я, растуды их в качели мать, до главного маршала дойду! Они ещё меня вспомнят, гады, я их озадачу!..
Через час, когда стемнело, Быстрину стало плохо, и Лодочкин повёл его на свежий воздух. На улице, не в силах идти, Быстрин ухватился руками за чей-то забор, и его начало выворачивать. Лодочкин терпеливо ждал: "Может, и вправду озадачит?". Но это, когда ещё будет!.. А пока Быстрину полегчало, и он долго, неверными пальцами, отыскивал ширинку. По шоссе ехал грузовик, осветил их ярким жёлтым светом. Лодочкин отвернулся, а Быстрин, облегчённо вздохнув, взял штурмана за локоть и, пошатываясь, снова направился в духан.
Почти вслед за ними вошёл и Одинцов со своей собакой. Быстрин обрадовано заблажил:
- А, Лёва-а! Садись. Один ты - человек, больше никто не пришёл. Вот, уезжаю - всё! - Быстрин пожал протянутую ему руку.
Одинцов спросил:
- А ты что, звал, что ли, кого? Лосев же запретил такие выпивоны.
- Правильно - запретил, - пьяно согласился Быстрин. - Но - кто человек - должен прийти! Проститься с товарищем... Вот ты! Давай, на прощанье, а? Всё, бляха, уезжаю!..
Они выпили, и Быстрин заговорил снова:
- Нету жизни, Лёва! Нету - во как!.. - Быстрин провёл ребром ладони по горлу. Одинцов глухо продекламировал:
- А Русь всё так же будет пить, плясать и плакать под забором!
- Лёва, кто это, а, кто сказал?
- Есенин.
- Во! Пр-равильно сказал! Пронзил!..
Одинцов стал кормить собаку колбасой, а Быстрин очень серьёзно смотрел на него, будто ждал, что тот покормит и его или ещё раз пронзит глубоким русским словом.
- Жизнь идёт полосами, - сказал Одинцов и посмотрел на Лодочкина. - Интересно тебе это?
- Ну и что? А почему "Брамс" ушёл вчера с танцев и напился?
Лодочкин, видимо, и сам не ожидал, что спросит такое. Заместитель командира второй эскадрильи капитан Михайлов или "Брамс", как все называли этого старого серьёзного холостяка, был другом Одинцова. И Одинцов недружелюбно заметил:
- А почему это тебя интересует?
- Да так... - уклонился Лодочкин от ответа. Потом с ухмылкой добавил: - На танцы же пришёл Волков с женой...
- Ты лучше наблюдал бы за красавицей Капустиной.
- А при чём тут... У неё муж есть.
- При том. Ты скажи лучше, почему тебе... не по душе "Брамс"? - спросил Одинцов, разглядывая Лодочкина.
- Так ведь и я не нравлюсь ему.
- Хм, логично. А ты не дурак, новое поколение.
- Мне и Волков не нравится, - сказал Лодочкин примирительно.
- Ты что же, считаешь, что их можно... на одну доску?
- А что? Оба капитаны, в одинаковых должностях... - Лодочкин выжал из себя подобие улыбки и стал неприятен Одинцову. К тому же, лицо Лодочкина портил длинный и плоский на конце нос - утка и только.
Одинцов жёстко, с назиданием произнёс:
- Запомни, "Брамс" - че-ло-век! Если не разберёшься в этом, то многое перепутаешь в своей жизни. А может, и в чужих, не знаю.
В духан неожиданно вошёл Лосев с полковником Апухтиным, инспектировавшим его полк. Тот, заметив опьяневшего Быстрина, коротко спросил:
- А это, что за пьяный орёл?
Лосев молча взглянул на сидевших офицеров, прошёл к стойке, заказал 2 кружки пива и, сдерживаясь, спокойно ответил:
- Списали с лётной работы. Завтра уезжает.
- А-а. Прощается, что ли? - Полковник отвернулся, взял со стойки свою кружку. - Тяжело тебе, Евгений Иваныч, боюсь, что не удержишься здесь и ты.
- Тяжело, - согласился Лосев. - Отметишь и это? - Он кивнул в сторону Быстрина и его компании.
- Нет, хватит с тебя и того, что уже отметил.
- Спасибо.
- Не стоит. Ну, и наследство же тебе досталось!..
- Да уж наследили, дальше - некуда. Ты Героя на каком фронте получил? - Лосев посмотрел на геройскую звёздочку полковника.
- На Втором Белорусском. Ну, пошли, что ли? Вижу, тебе не до разговоров сейчас.
- Пошли... - Лосев вздохнул.

9

Не знал командир полка, что Апухтин спешил в этот вечер сам и потому торопился отделаться от своего неожиданного спутника - Лосев случайно догнал его на дороге. Любезно предложил кружку пива. Пришлось Апухтину сворачивать в духан, в который он не собирался идти - тут Лосев ошибся. Да ещё пришлось идти с командиром полка назад, в гарнизон, там прощаться, и только после этого снова лететь в сторону духана и дальше, на край деревни. Дело в том, что днём Апухтин встретился с бывшей своей любовью и назначил ей свидание возле Кумисского оврага. А теперь, получалось, чуть не опаздывал.
Луны ещё не было, ночи были тёмные, и Апухтин, спешивший изо всех сил, спотыкался в темноте. Сзади обгоняли его машины, шедшие на Тбилиси - освещали погоны, звёзды на них, брюки, ботинки, всего. В такие секунды он был виден на шоссе отовсюду, как артист на освещённой сцене. Значит, точно так же будет попадать под лучи фар и Анна, думал он. Ему-то - что, он здесь в командировке, жена далеко - в Баку. А вот удастся ли Анне уйти из дома от мужа? Да ещё этот свет от машин! Испугается и вернётся...
Апухтин не мог себе даже представить, что любимая и желанная женщина к нему не придёт: "Это же с ума можно сойти!.. И раньше-то была хороша - какие ноги, бёдра, крутой зад! Не то, что у Катьки - ни рожи, как говорится, ни кожи. Украинка, а похожа почему-то на узбечку. Только ж и узбечка не из красивых: и задницы никогда не было - доска, и ноги короткие. Чего, спрашивается, нашёл в ней тогда?.. Ещё обижается! "Ты на женщин смотришь, как на лошадей!.." "Ну и что? Что в этом плохого? Люди не дураки, когда за красивую лошадь большие деньги дают. А я к тебе, между прочим, сам ходил тогда, как жеребец!.. За красотой, что ли?.."
Закуривая от волнения, Апухтин вспомнил, как по очереди ходил то к своей нынешней жене, то к врачихе, которую сравнивал теперь, после просмотра германского фильма "Девушка моей мечты", с Марикой Рокк - такая же фигуристая, высокая и блондинка: ну, копия, если раздеть. При мысли о раздевании Апухтина бросило в жар. Нагое женское тело для него было важнее всего на свете, и волновало всегда до дрожи, до загорания всей крови. И он вновь принялся вспоминать, что произошло между ним, женой и Анной.
"Ну, Катька, положим, сама виновата во всём: смотрела на меня, как кошка на мясо. Прямо пожирала глазами. Поэтому и трахнул её: с первого раза отдалась, не задумываясь. А потом мне эта врачиха, Аня понравилась. Тут было посложнее, но тоже не устояла. Ох, и жизнь же пошла у меня тогда!.. От чёрной бежал к беленькой. Разденется - кожа молочная, грудь - яблоками, и такой развал в бёдрах, что дух захватывало! Будто и не было ничего с другой; а ведь - только что!.. Теперь - ещё женственней стала: родила. Как увидел утром - зад, бёдра! - захотел прямо на месте... Кажется, вспыхнула вся и она, не должна не прийти, придёт! А тогда уж не выпущу, пока не..."
От жарких воспоминаний в Апухтине проснулось необузданное желание вновь, прямо на дороге, но тут его ослепил фарами встречный грузовик, и полковник, яростно чертыхнувшись, отбежал от шоссе и пошёл вдоль неровной обочины. Ему так захотелось близости с женой Медведева, так неудержимо и немедленно, что он с этой минуты только и думал об этом, и приходил в ужас от мысли, что Анна Владимировна не придёт. Он не думал о том, что ей скажет - ведь надо же было как-то объяснить ей свои тогдашние отношения с другой женщиной. Но ему и в голову не приходило, что на него можно обидеться навсегда. Резон против этого у него был один: раз согласилась на свидание, кивнула, что придёт, значит, простила. А если простила, значит, любит. А любит, так поверит каждому слову, о чём тут ломать ещё голову...
Он и не ломал, занятый лишь своим желанием. Поэтому, когда Анна Владимировна окликнула его из темноты, стоя сбоку от шоссе, сразу в конце деревни, где не было никого, он сразу и набросился на неё со страстными поцелуями, не объясняя ничего и вообще ничего не говоря. Сначала она противилась ему, не отвечала, но какая же любящая женщина, пусть и в прошлом, устоит против горячего неподдельного чувства? А он, захватив её этим чувством врасплох, целуя то в губы, то в нежную податливую шею, оглаживая всю, отводил её между тем от дороги всё дальше, в поле, поближе к Кумисскому оврагу и, наконец, принялся раздевать.
- Миша, Мишенька, не надо! Я же пришла только поговорить с тобой - как же так?.. Почему ты даже не сказал тогда ничего, ничего не объяснил!..
- Анечка, Анютик, милая, прости! Мы ещё поговорим с тобой, успеем... Я столько лет мечтал об этой встрече! Даже не надеялся... Ну, дай же нацеловаться, насмотреться на тебя! Как же ты не понимаешь... - И гладил, гладил, лез в запретные места, осторожно стаскивал трусики.
Она сразу расслабилась - поняла. Хотелось и плакать - от пережитой боли, сломленной жизни - и целоваться с ним: от радости, что всё-таки встретились, любима по-прежнему, произошла только какая-то нелепая ошибка, недоразумение, и всё, наконец, выяснится, уйдёт камень с души... Теперь, умудрённая опытом, она понимала, что в жизни случается всякое, в том числе и нелепое, по глупости. Вышла же вот замуж и она, не любя! Надо уметь прощать. Это хорошо, что судьба свела их ещё раз. Нет, мужа она не оставит - это невозможно уже, двое детей, какое у неё право разлучать их с любимым отцом? - но и с Михаилом нужно всё выяснить до конца, чтобы не мучиться больше. Сколько же можно жить с незаживающей раной на сердце? А то, что немного нацелуется за все пропущенные, тускло прожитые годы, это - ничего, такое она простит себе. А муж - никогда не узнает... Что же она, не человек, что ли? Все счастливы, а ей и на 5 минут нельзя...
Люди умеют себя уговаривать, прощать в мелочах, когда эти мелочи сладки, а душа изболелась от несправедливостей судьбы. Так было и с Анной Владимировной, которая считала себя женщиной порядочной, строгой. Влекомая желанием повидаться с Апухтиным и всё ему высказать, она и не думала о поцелуях с ним, хотя и отметила, что стал он красивее прежнего своей сединой. Но когда попала в магнитное поле его страстного желания, то почувствовала, что по-прежнему любит и сопротивляется лишь рассудком, а не сердцем. Слабея от забытой, горячей ласки, Анна Владимировна утешала себя одним: никто этого не видит и не узнает никогда. Ей было одновременно и сладко, и радостно, что любима, и... что любит сама, что не засохла ещё, как думалось иногда. И было горько оттого, что изменяет честному человеку, который любит её сильнее всех на свете, предан ей, а она вот... всё равно не любит его, как хотелось бы, и никогда не любила. Это было гадко, несправедливо. Она готова была сама оскорбить себя жутким словом - "блядь!". Но... ничего уже не могла с собою поделать, потому что помнила прежние сладкие близости с Апухтиным, и теперь ей тоже неодолимо захотелось отдаться ему ещё раз, последний, как она считала. Только уверенность в том, что никто не узнает, и позволила ей пойти навстречу своему желанию и чувству. И всё же она нашла в себе силы оттолкнуть его от себя в последний момент, когда осталась уже в одной рубашке, без лифчика и трусов:
- Миша, не надо! Вот этого - умоляю тебя! - не надо...
Господи, лгала и ему, и себе. Чувствовала одно, а говорила другое, какую-то нелепицу:
- Мишенька, у меня же семья, двое детей! Я должна быть чистой женщиной и матерью... - И смотрела с изумлением на его обнажённое тело, пику, поднявшуюся внизу - когда успел раздеться, даже не заметила в любовной горячке! Ну, чего же он?.. "Ну, сомни же, растерзай!.."
А он бормотал, стуча зубами:
- Анютик, у меня тоже семья. Но мы же с тобой - любим друг друга! Я ведь уже с тобой был, как с женой! Какая же разница?.. Что между нами изменится?!.
Увидев перед собой в темноте её голое бедро, низ живота под белой рубашкой, он ринулся на неё вновь. Она забилась под ним:
- Не надо силой! Пусти. Я хочу... хочу этого сама. Пусти!..
Тогда он рывком разорвал её рубашку - от выреза на груди до самого низа. И увидев обнажённое любимое тело полностью, начал ласкать её грудь поцелуями, а внизу - руками. Она опять расслабилась. Колени её стали податливыми и разошлись, и он, входя в её сладкую плоть, привёл горячим шёпотом свой последний и, как думалось, веский довод:
- Не бойся, я поберегу тебя...
Она сдалась, словно её и впрямь удерживала только боязнь забеременеть. Потеряв контроль над собой, целуя его в шею, словно благодаря за всё, забыв про рассудок, она целиком отдалась своему чувству. Но счастье было коротким, потому что Апухтин сразу "перегорел" и, как и обещал, прекратил близость, чтобы не подвергать её риску аборта. В ней же всё протестовало против этого. Но она оценила его "жертву", принимая её за подлинное и глубокое чувство к ней. Сказала:
- Теперь - уже всё равно...
Апухтин загорелся ещё раз быстро, и она отдалась без разговоров и выяснений. А когда близость началась, и на этот раз бурно, потому что сама шептала ему: "Задолби, растерзай меня!..", то поняла, что это и есть счастье, которого у неё не было с мужем. Но всё равно это счастье было теперь отравленным, потому что и во время близости она с тоской думала о себе под толчки: "Сука", "сука", "сука"!" И понимая, что, подбрасывая на себе Апухтина, предаёт мужа, детей от него, чувствовала непереносимость происходящего с ней, хотя "счастье" теперь было длительным, и она испытывала от него физический восторг.
А потом пришло горькое отрезвление. Перед нею сидел и спокойно одевался красивый, безразличный ко всему, самец, получивший удовлетворение. Ему не только нечего было сказать ей, но и не хотелось, хотя он и говорил что-то, говорил. Слова были банальные, мёртвые - слова вообще. В них не было ни ума, ни чувства. Пустота. А она, дура, приняла его похоть, мужское нетерпеливое желание, вылившееся в страстные поцелуи и ласки, за любовь. А ничего этого не было. Произошла обыкновенная, пошлая, как у всех мещан мира, супружеская измена, и всего лишь. Измена не во имя любви - что такое любовь, они оба, видимо, не знали, принимая за любовь половое влечение - а измена ради совокупления.
Анна Владимировна припадочно расплакалась и была некрасивой в свете ломавшихся спичек, от которых Апухтин пытался прикурить и нервничал. Её раздавило унижение не в его глазах, а в собственных. Хотелось умереть, повеситься от своего открытия. Да и как, в таком виде, идти домой? Что говорить мужу, когда спросит: "Что это с тобой, Аннушка? Где ты была?" Не рассказывать же о том, что лежала недавно тёмной воровской ночью голая на полковничьем кителе.
"Боже, Боже, да что же это в самом деле? Разум, что ли, отшибло? Ведь не думала о таком, не собиралась! Других осуждала... Ох, и накажет же Бог!.. Это при таком-то муже? Добром, внимательном... Не ему я изменила - себе!"
Поджав под себя длинные голые ноги, Анна Владимировна стала надевать лифчик, продолжая всхлипывать. Казалось, даже звёзды, видевшие всё, осуждают её. Апухтина в этот миг она ненавидела, не могла смотреть в его сторону и потому, швырнув его китель, резко проговорила:
- Уходи! И никогда больше не приезжай: я презираю тебя! И себя - тоже. - Голос её дрогнул, сломался.
Надевая китель, он спокойно обиделся:
- Зачем же тогда пришла? - И щуря глаза, выпустил струйку папиросного дыма.
Её ноздри словно ожгло резким, неприятным запахом. Она простонала:
- Это чёрный день моей жизни, самый чёрный, понял!
- Ночь, - равнодушно поправил он.
- Затмение! - уточнила она. Не для него, для себя.
Наконец, он что-то понял, поднялся и молча пошёл.
Одеваясь, она поймала себя на том, что нет у неё никакого влечения и к Дмитрию - только ощущение вины. Но и оно было - от ума, а не от сердца. Сердцем же она чувствовала, если любви к мужу нет, любить его по обязанности невозможно, это не служебный долг, за нарушение которого могут привлечь к суду.
Хотелось закричать от страшного одиночества под звёздами. Но вместо этого вспомнились чьи-то слова, сказанные в родном городе возле церкви, а она их услышала: "Истины не кричат, они только внезапно открываются. И поражают нас своей простотой. Как заповеди Христа".
Душа Анны Владимировны задеревенела.

10

На исходе был уже июль, а на замену Быстрину никто в полк не ехал. Лодочкин устал от дежурств по кухне, аэродрому, от "чужих" лётчиков, с которыми "подлётывал", чтобы не терять навыков штурмана, от неопределенности, от безразличия красавицы Капустиной - это надо же: чёрные глаза в поллица, чёрные, как смоль, волосы и фигурка такая, что можно упасть в обморок! - от всего устал. Сколько же можно? Все летали систематически, а он - только дежурил систематически. И ещё эта Оля по ночам снилась до выматывания сил. Вот, почему так: какому-то метеорологу - так досталась богиня? А человеку летающему, рискующему своей жизнью - такие только снятся. Где справедливость?
Справедливости не было, и Лодочкин дежурил опять - на этот раз по столовой. Правда, когда шёл на обед, Ольга ему улыбнулась как старому знакомому: хоть не муж, партнёр лишь по танцам, но всё-таки узнавать стала, спасибо и на том. Однако настроение было испорчено во время дежурства. Обед подходил к концу, никого уже не было, когда в зал вошли 2 запоздавших лейтенанта и капитан Волков. Хлебнув ложку остывшего борща, капитан позвал официантку и поставленным голосом спросил:
- Кто дежурит сегодня по столовой?
- Лейтенант Лодочкин. - Официантка, боясь смотреть в жёлтые кошачьи глаза капитана, смотрела на его белёсый пробор на голове - ждала.
- А, этот... штатный. - Волков шевельнул рыжими бровями. - Позовите...
- А что случилось, товарищ капитан? Может, не надо дежурного, я - сама?
- Девушка, вы поняли, что я сказал? Мне. Нужен. Дежурный.
- Сейчас позову. - Официантка обиженно дёрнула плечом и вышла. Вскоре в зал вошёл Лодочкин.
- Слушаю вас, товарищ капитан! - Лодочкин приложил руку к фуражке. - Вы меня звали?
- Здравия желаю, товарищ лейтенант! Кажется, так должны приветствовать друг друга военные? И потом - я вас не звал, а - вызывал, это - во-вторых. А в-третьих - сегодня вы дежурный?
- Как видите. - Лодочкин, потемнев лицом, уставился на заместителя командира первой эскадрильи - худого, высокого, холёного.
- С этого и надо было начинать: с представления - кто вы и что.
- Я - "кто", товарищ капитан. А представление, думаю, уже началось.
- Ах, вот как?.. Ну, тогда слушайте!.. Когда был готов обед?
- Без 20-ти 14.
- А когда его начали выдавать?
- В 14.15, согласно распорядку.
- Так почему же я, капитан Волков, - взгляд на ручные часы, - вынужден из-за непрекращающейся очереди обедать только в 16.00? Может, я не по распорядку пришёл? Так выгоните меня! - Капитан встал, развёл руки и, показывая всем видом, что готов подчиниться и уйти, добавил: - Если я не прав.
Лодочкин мёртво смотрел на его длинное лицо, покрытое веснушками, на прижатые, зардевшиеся от гнева уши, на зализанный, волосок к волоску, пробор на голове, впалые щёки. Опустил взгляд на солнечные пуговицы на кителе, на отутюженные, без единой морщинки, брюки, на сияющие от блеска ботинки и только после этого трудно сказал:
- Обед ещё не закончился, товарищ капитан. Кто-то же должен есть и последним.
- Да, но я теперь не смогу пойти на занятия. В конце концов, я уже опаздываю!
Лодочкин угрюмо посоветовал:
- Надо было прийти раньше. Ничем теперь помочь не могу.
- Но вы - дежурный! Вы должны были организовать обед. А у вас тут - я заходил час назад - народу, не протолкнёшься!
Лодочкин налился кровью тоже:
- Если у вас есть претензии к дежурному, подайте на имя командира полка рапорт! Но... только вот уже 40 минут, как в столовой - совершенно пусто.
- А вы меня не учите! Я лучше вас знаю, что и когда мне делать. Вот, когда дежурю я, капитан Волков, по гарнизону, у меня везде порядок! Потому что я знаю свои обязанности и выполняю их. А у вас на дежурстве - порядка нет. Вот и книжечку держите в руке - беллетристику. А это не положено на дежурстве!
- Все так делают... Чтобы не уснуть в ночную часть дежурства.
Волков осмотрел Лодочкина с головы до ног - словно измерил:
- Судя по вашему виду, у вас и не может быть порядка. Пуговички - не чищены, фуражечка - мятая какая-то, сами - не бриты.
Лодочкин изумился:
- Я?!. Не брит?!. - Он посмотрел на свои, только вчера надраенные пуговицы, хотел что-то добавить, но услыхал шёпот лейтенанта Пучкова:
- Коля, не надо, бро-ось!..
Шёпот услыхал и Волков. Подхватил:
- Видите, Лодочкин, вот и товарищи вам подсказывают: не правы - помолчите. Не удивительно, что вы - только по нарядам...
Пучков такого глумления не выдержал:
- То-варищ капитан!.. Разве ж это его вина? У него же лётчика списали...
Волков не обратил на реплику внимания:
- В общем, так, товарищ дежурный: обедать у вас я не буду - сыт! Вы испортили мне настроение. - И направился к выходу: прямой, холёный, "обиженный".
Когда дверь за Волковым закрылась, Пучков утешил Лодочкина:
- Да ты не расстраивайся, Коля. Хрен с ним! Рапорта он писать не будет.
- Я сам напишу! - Лодочкин вдруг ударил по столу книжкой. - Сколько можно по столовым "летать"! Может, нового лётчика ещё полгода не будет! "Я-а, капитан Во-лков!.." - передразнил он.


Вечером, сменившись с дежурства и загребая ногами пыль, Лодочкин шёл к себе в общежитие офицеров - двухэтажный большой дом; в одной половине жили холостяки, в другом подъезде - семейные. Вспомнив, что среди семейных жила и Ольга Капустина, самая красивая в гарнизоне и недоступная для него женщина, Лодочкин обиженно рассуждал: "Вот так и идёт жизнь. Ни одной девчонки в гарнизоне... А у всех красивых женщин - мужья. К тому же село - не город, тут все на виду. И скука собачья, хоть вой. Ведь вечер, и какой вечер!.. А пойти некуда. Кино - старое, библиотеку - перечитал. Хочешь - спи, хочешь - водку пей. Но и пить больше нельзя!"
В общежитии товарищи по комнате встретили Лодочкина загадочно:
- Кричи ура!
Это Княжич, вместе учились в штурманской школе, "свой". И Лодочкин вспыхнул:
- Надоело, Славик. Шёл бы ты, куда подальше!.. - Лодочкин пояснил, куда. Княжич оскорбился:
- Вот, дурак!.. Кончились твои дежурства: лётчик приехал!
- Разыгрываешь?..
Княжич обиженно отвернулся:
- Можешь проверить, в соседней комнате, у лётчиков сидит.
В разговор вмешался и третий жилец комнаты, штурман Хуртин:
- Синеглазый такой и улыба. Тут заходила к лётчикам твоя Капустина - книжку вернуть - и как только увидела...
- Какая она моя! - вспыхнул Лодочкин снова. - У неё законный муж есть! Капитан метеорологической службы...
- Вот я и говорю, - насмешливо продолжал Хуртин, - как увидела она его глаза, да улыбку, да новую форму - с галстуком, кортиком! - так и влюбилась сразу. Глаз от него отвести не могла - прямо светилась вся. Вот тебе и недотрога! Целый час книжку ребятам возвращала...
Лодочкин взорвался:
- Мне-то какое дело до всего этого?!. - И уже не рад был, что долгожданный лётчик приехал - уже ненавидел его заранее. Это же надо, как жизнь по-идиотски устроена! В полку - всего две по-настоящему красивых женщины - Медведева, да Капустина. Разные совершенно, но обеими - только любоваться, и даже, кажется, дружат между собой. Но бабы - их ненавидят. А теперь ещё и какие-то гадости рассказывают про Анну Владимировну - женщину просто не узнать стало! Так и мужики туда же - к Ольге уже подбираются...
- А чего ты орёшь на нас? Мы-то при чём?! - обиделся и Хуртин.
- Языками много позволяете себе! Вот что.
Видя, что и вправду далеко зашли, Княжич примирительно начал оправдываться:
- Так мы же "пропустили" уже немного, в честь приезда этого лётчика, вот и... - Он улыбнулся и развёл руками. - По-моему, неплохой парень! Ребята ему толкуют там сейчас про здешнее наше житьё, тебя все ждут.
Видя по глазам, что Княжич не врёт - глаза были без пакости - Лодочкин поднялся и направился к соседям. За ним пошёл и Княжич - посмотреть...
За столом у лётчиков сидел незнакомый симпатичный лейтенант в новой форме, какую Лодочкин видел только на картинках - полк на новую форму ещё не переходил. Оглядывая лётчика - действительно, синие глаза, тёмные брови, открытость какая-то, прямо распахнутость - Николай протянул руку:
- Ну, здорово! С прибытием, что ли?
- Да вроде того. - Парень поднялся и оказался высоким, худым. Назвался: - Алексей. Фамилия - Русанов.
- А я - Николай. Лодочкин. Жду тут тебя...
- Да мне уже говорили ребята.
Когда выпили "за встречу" и разговор пошёл раскованнее, Лодочкин про себя отметил: "Материться, конечно, стесняется, это видно сразу. А вот женщины таких любят. Летать будет, конечно, неважно, это видно тоже сразу: не Быстрин!" Вслух же спросил:
- Какой у тебя налёт?
- Налёт? - Русанов усмехнулся. - Курсантский у меня налёт, 140 часов.
- У Быстрина было в 10 раз больше. Полторы тысячи.
- Кто это?
- Мой бывший лётчик.
- А чего злишься? Он ведь тоже когда-то сиську сосал?
- Не обращай внимания, - сказал Лодочкин и покраснел.
В комнату вошёл Одинцов, пропуская свою собаку. Где-то уже подвыпил и, обдав Русанова резким запахом табака и водки, спросил:
- Ты, что ли, новенький? Пришёл вот посмотреть... А где же кортик?
- Хотите посмотреть? - Русанов отстегнул кортик от ремня, протянул Одинцову. Тот, оглядев оружие и новую форму, восхищённо воскликнул:
- Вот это - действительно парадная форма! Сурово, гуси-лебеди, а? - Он осмотрел лица. - Из-за такой формы придётся, видно, и мне остаться в авиации: чтобы, задрав штаны, бежать за комсомолом, а?
Возвращая кортик, Одинцов протянул Русанову руку:
- Давай знакомиться: я - Одинцов, тоже лётчик. Не штурман! - уточнил он зачем-то.
- Очень приятно. Русанов. Алексей.
- Лёва, - громко вопросил Княжич, - а если кто штурман, это что - второй сорт, что ли? Не люди?
Одинцов, пьяно подмигивая Русанову, лукаво усмехнулся, сказал:
- Видишь? Не любят... А я их - всё равно люблю. Кутята ещё, но - ничего. Не любят, что пью, а потом - молчу.
Княжич спросил:
- Для чего же тогда пить, если без разговора?
И опять Одинцов подмигнул Русанову и объяснил только ему:
- Их - ещё жареный петух в задницу не клевал, вот они и думают о себе, что - орлы. Которые на заборах каркают и могут всё говорить.
Русанов, подмигивая обоим штурманам, Княжичу и Лодочкину, спросил Одинцова:
- А кого клевал, тот - что, молчит?
- Во, правильно! - серьёзно согласился Одинцов. - Потому что тот - думает уже о жизни: почему она... такая?
- А какая она? - Алексей улыбнулся.
- А я так и не понял пока. Вот - думаю... А ты - думал?
- Не знаю, - тихо ответил Русанов.
- А людей - знаешь?
- Нет, наверное.
Одинцов внимательно стал разглядывать глаза Русанова, будто какое-то открытие для себя сделал. Сказал:
- Ты - этих барбосов, - он повёл вокруг головой, - не слушай. Наврут про себя. Но всё равно, люди - это единственное, что по-настоящему интересно на земле. - Одинцов, нагибаясь, обратился к своей дворняге: - Шарик, пусть живут, да?
- По-моему, надо разрешить, - заметил Русанов.
- Во, правильно! Только не надо иронизировать. - Одинцов вновь уставился Алексею в глаза. Тому стало стыдно от умного, вовсе не пьяного взгляда, и он покраснел.
Одинцов вытащил из кармана бутылку водки, ставя её на стол, спросил:
- Скучно у нас, да? Вот я и говорю: пусть живут все. Кроме - подлецов. Скучно, да?
Кивая на бутылку, Русанов серьёзно спросил:
- Будет веселее? - И опять увидел перед собой внимательные глаза.
- Может, и не будет. А ты - всё-таки налей. И - сурово! - Одинцов поднял указательный палец. - А я - ещё раз на твою форму полюбуюсь. Содержание - мы узнаем потом.
Ещё раз оглядев Русанова с головы до ног, Одинцов сел за стол и, каменно умолкнув, только подливал (нашлась ещё одна бутылка).
Зато не молчали новые друзья Алексея - рассказывали ему о своём житье, однополчанах, местных порядках. Княжич каждый раз горделиво спрашивал:
- А про "Деда" слыхал? А Лосева - видел?
- Видел, представлялся ему.
- "Представля-ался!.." - передразнил Княжич. - Тогда ты его ещё не видел. Но - увидишь! - многозначительно пообещал он. - А "Брамса" ты знаешь? А "Пана"? Тётю Шуру? А Витюню Скорнякова? А Вовочку Попенко?
Княжич пьяно повернулся к Лодочкину, огорчённо сказал:
- Не знает...
Расходились поздно, когда дежурный электрик выключил гарнизонный движок, и погас свет. Захмелевшего Одинцова пошёл провожать Русанов. Ему в спину сказали, что дверь будет открыта - чтобы не стучал, и легли спать.

11

На аэродроме, в первый же день, Русанова поразил внешний вид здешних лётчиков. Был яркий летний день, с гор свежо тянуло далёкими снегами, чистой прохладой, а эти - в меховых зимних куртках, унтах. В училище, где всегда летали только "по кругу", ну, ещё в "зону", на пилотаж, одевались легко. А здесь - и слова-то какие! - "ходили на высоту" - всё внове, всё было не так.
"Высота" воспринималась Алексеем как что-то бесконечно далёкое, в бездонной голубизне неба. И потому и люди в унтах казались особенными. От этого ему ещё сильнее хотелось жить и быть лётчиком, который "ходит" на высоту, чтобы сказать при случае темноглазой Оле Капустиной: "Да вот, ходили сегодня на высоту, бомбили".
Опять она ему встретилась утром, когда шёл в столовую. Господи, как смотрела!.. И глазищи какие - чёрные, как антрацит, большие. Что-то цыганское и во вьющихся смолисто-чёрных волосах, но лицо совершенно русское, прекрасное, с белой кожей.
Встречали Алексея в полку люди по-разному - каждый на свой манер. В четвёртой эскадрилье, которую нашёл он в самом конце стоянки самолётов, его окружили офицеры - рассматривали на нём новую форму, расспрашивали, откуда приехал. И вдруг кто-то истошно крикнул: "Па-а-н!.."
И понеслось на стоянке от самолёта к самолёту: "Па-а-н!", ""Пан" едет!", ""Пан" на мотоцикле!.." Солдаты подтягивались, механики убирали из-под бомболюков инструмент, офицеры поправляли на себе фуражки. И Русанов увидел, наконец, махонького кривоногого человечка, приближавшегося к самолётам - не майор, а чудо в перьях. Алексей был разочарован, что у него такой командир эскадрильи.
- Пойди представься! - шепнул штурман Лодочкин. - Наш комэска, Сикорский!..
Русанов подошёл к майору и чётко, но по старой курсантской привычке, нелепо отрапортовал:
- Товарищ майор! Курсант Русанов прибыл в ваше распоряжение для дальнейшего прохождения службы!
Офицеры рассмеялись. Сикорский снисходительно улыбнулся:
- Ничего-ничего, бывает. Майор Сикорский, ваш командир! - Он подал Русанову руку и, оборотившись к лётчикам, зычно представил всем новичка: - Товарищи офицеры! Представляю вам нашего нового лётчика, лейтенанта Русанова. Фамилия у него - хорошая. Наверное, и сам будет такой же: прошу любить, жаловать!
Через минуту Сикорский, весь страшно деловой, весь сама энергия и собранность, уже вводил молодого лётчика в курс дела:
- Ну-с, значит, так. Видите наземную обстановку? Кругом - горы! Аэродром наш - чаша в горах. - Сикорский косил глаза на притихшую эскадрилью: наблюдают, конечно, слушают. Наддал: - Планировать на посадку - надо круто. Рассчитывать - точно. Хороших подходов - нет. Словом, увидите сами, как тут летаем. Здесь не Россия! А теперь - готовьтесь к экзаменам по материальной части, изучайте район полётов, одним словом, всё, что полагается. Даю вам на это - месяц. Потом - летать! Вопросы есть? - Он взглянул лётчику в глаза, напряг лицо в жёсткой улыбке: не размазня - командир, воля!
В общем, майор был по-лосевски краток, отрывист, и Русанов решил: сгусток энергии! Вопросов у него, опешившего от встречи, не было. Комэск не держал его тоже:
- Раз вопросов нет, свободны, товарищ лейтенант! - Сикорский надменно взглянул на лётный состав в стороне и пошёл от Русанова "по делам" - маленький, кривоногий, уверенный в себе. Ас, да и только!
Алексей поделился впечатлением с подошедшим к нему капитаном - румяным, быстроглазым:
- Толковый мужик, да?
- Дальше некуда! - серьёзно ответил капитан. И зло прибавил: - Индюк с красной соплёй! Фанфарон! Надулся, как геморрой в заднице! Ни как устроился человек не спросил, ни - откуда приехал, как закончил училище, кто родители? Имени даже не узнал! "Месяц срока - лета-а-ть!" - передразнил он Сикорского. - Тоже мне, Наполеон новоявленный! - И спросил: - Ну, всё понятно про "толкового" мужика?
Увидев у Русанова растерянное лицо, капитан рассмеялся:
- Да ты не красней: это не подрыв авторитета. Авторитета у него никогда не было. Скрывать это от тебя - глупо: всё равно узнаешь. Так лучше не тратить времени вообще. А теперь, давай знакомиться ближе: я отныне - твой командир звена. Фамилия моя - Птицын, звать - Александром. Куришь?
- Да вроде бы - уже да.
Птицын достал раскрытую пачку, протянул Алексею:
- Ну, тогда угощайся и рассказывай всё, что недосказал тут "Пану". Мне с тобой вместе летать, мне о тебе и думать.
Алексей рассказал. Птицын внимательно выслушал.
- Так, биография у тебя - хорошая. Ну, да и у ребят, - он кивнул в сторону лётчиков, - тоже не хуже. Ты это знай, и носа не задирай. Есть в полку, конечно, и дерьмо, но большинство - люди. Со своими недостатками, правда, но - у кого же их не бывает? Только ты - всякую мелочь, от крупного, отличай: недостатки тоже ведь разные бывают. Ну, и сам... не наряжайся больше, как петух в огненные перья. Ты - парень заметный и без кортика, так что лучше - поскромнее, а то невзлюбят.
- Спасибо, учту. - Алексей зарделся.
- И вообще, запомни: - продолжал Птицын, - лётчик - начинается с взлёта, а жизнь - с первого самостоятельного шага.
- По пословице? - попробовал отшутиться Русанов. - Видно птицу по помёту?
- Вот-вот, - усмехнулся капитан. - А ты у нас - ещё только выруливаешь на взлётную полосу. Не обижайся... - Птицын дружески улыбнулся и отошёл, давая Русанову прийти в себя. Но подошёл другой командир звена, старший лейтенант Дедкин, у которого летал в звене громадный молодой лётчик Попенко, прибывший в полк из Кировабадского училища в прошлом году. Дедкин, уже имевший опыт по устройству Попенко, пообщался кратко, в основном по семейно-хозяйственному вопросу:
- Женаты?
- Нет, холостяк.
- Это издесь плохо. Утку убьёшь, к примеру, исть захочешь - изжарить некому. Опять же нащёт стирки или там ласки - плохо, когда один. Деньги - зря тут не тратьте. Пошлите родителям, там сколько, и купите себе в первую очередь приёмник. Батарейный.
- Это зачем же?
- В общежитии у нас местов нету, значит, жить будете в деревне, на частной, а света там - тю-тю! Да и тут, в гарнизоне - движок только до 11-ти.
Офицеры подходили и отходили, а Русанов всё не мог наглядеться на горы. На севере - виднелся Большой Кавказский хребет, белел снегами на далёком горизонте, километров 100 до него. В ту же сторону, но близко - огромный Кумисский овраг, уходивший к самой Куре на северо-востоке. Действительно, единственный открытый заход на аэродром - с севера. Но заходить на посадку оттуда нельзя: сядешь поперёк поля, для пробега не хватит места. На юге, почти вплотную к аэродрому, начинались хребты Малого Кавказа. С запада - тоже вплотную - тянулась невысокая холмистая гряда Телетского хребта. Оттуда и был единственный заход на посадку. На востоке, по курсу взлёта - торчала невысокая гора Яглуджа, с широкими бурыми склонами. А высокие вершины, куда ни глянь, сверкали на фоне синего неба белизной снегов. Зубчатые вершины, застывшие и торжественные, поблескивали ледниками. Но это всё - горы далёкие. Близкие - бурые все, выгоревшие от солнца.
Алексею рассказали о двух селениях, видневшихся на склонах западных гор. Это Малая и Большая Марабда, пропахшие очагами, копотью, въевшейся даже в камни. Там родился, говорили, знаменитый Арсен, про которого было немое кино. А мост, который он удерживал в фильме на своих плечах, находился здесь, в Коде - Алексей его уже видел. Теперь он был из бетона, но речка под ним давно пересохла, превратившись в ручей, и под мостом не смог бы пройти даже телёнок. А прежде, говорили, глубокий ров был, шумела в горном потоке вода.


Месяц - срок не большой, но и не малый. Русанов снял себе комнату в деревне, купил, как советовал Дедкин радиоприёмник, работавший от сухих батарей, и знал теперь уже многих и много. На деле всё оказалось не так, как представлял он себе это в училище. В чём-то жизнь в боевой части была сложнее, в чём-то проще. Люди в полку собрались всякие. Были добрые и злые, умные и дураки, порядочные и подловатые. Что-то Алексей увидел и подметил в них сам, остальное рассказали товарищи. Но всё равно, как постепенно выяснилось, он жизни вокруг себя... не понимал, а потому и наваливались по вечерам невесёлые размышления. По стране шли и шли сотни тысяч оборванных нищих - просили, кто денег, кто хлеба. Так было в каждом городе, в райцентрах, крупных поселках. Алексей видел всё это сам, когда был курсантом, и каждую осень выезжал с товарищами в колхозы помогать убирать урожай. Видел там и сытых, с бесстрастными лицами райкомовцев - типичные надсмотрщики в габардиновых тёмно-синих плащах.
Однако здесь, в крохотной грузинской деревеньке, нищие поражали воображение Алексея особенно. Все они были, как правило, молодыми женщинами, бежавшими из западной Украины. Оказывается, там шли аресты и высылки, какая-то, затянувшаяся борьба с бендеровцами, и голод. За булку хлеба, кусок говядины с вином эти женщины продавали (возле стогов, в поле) своё тело местным мужчинам из сёл, солдатам. Глаза у женщин были обречёнными, как у брошенных хозяевами собак. Алексей не мог смотреть в эти глаза, особенно после того, как одна девчонка лет 15-ти умоляла его взять её к себе в наложницы: "Дядечко, та я и спаты з вамы буду, и по дому працюваты, я всэ вмию! Вы - я ж бачу - гарна людына. А то ж прыйдеться всэ римно загынуты з поганымы басурамнамы. То крашче буты живою, та й чыстою биля однои та гарнои людыны. За рик - чи мало воды втэче? Можэ пан Езус врятуе мэнэ, то повэрнуся до своеи батькывщины" 2. Половины слов Алексей не понял, уловил только суть. Но что же он мог поделать? Дал денег да покормил рослую девчонку в духане обедом с вином. Как она благодарила, как смотрела на него! У Алексея сердце обрывалось. А когда стала целовать ему руки, не вынес и убежал, чтобы не расчувствоваться при всех. Больше он её не видел, но глаза девчонки остались в памяти навсегда: глаза скорбящей Богородицы. Представлял, как водят её усатые мужики под стога и терзают там, метался душой, наливал себе даже водки, чтобы уснуть. Целую неделю всматривался потом в нищих - хотел забрать к себе эту "Ганну" и жалел, что не решился сделать этого сразу. Но её нигде уже не было, да и понимал, всех один не спасёшь, нужны другие меры. Только вот, какие - не знал. А нищенки шли, шли...
Может, потому и не обращал Алексей внимания на гарнизонную красавицу Ольгу Капустину, от которой, это всегда чувствовал, особенно в клубе на танцах, исходили невидимые токи зарождавшейся любви и эротики. В душе он её осуждал, но резко обойтись с нею - не мог: уж очень хороши были чёрные глаза в поллица - так и лучились. А она всё чаще стала попадаться ему на дороге, когда шёл домой, первой здоровалась: "Здравствуйте, Алёша! Так заняты мыслями, что и не замечаете никого? О чём же, интересно, вы думаете? О невесте, небось?" И улыбалась, и была такой милой, а ему было не до неё: нищенка стояла перед глазами.
Добро человек приемлет умом - спокойно, как норму. Зло поражает всегда чувства. Наверное, потому и казалось, что зла вокруг больше, чем добра. А время текло суровое, сложное - со своими омутами и воронками: чуть не туда ступил, не так обмолвился, и затянет...
Утрачивая душевное равновесие и ясность, Русанов не понимал, что это уходит от него юность с её очарованием природой и жизнью, что вместо очарования приходит знание и делает человека взрослым и несчастным. Его удивляло, почему не мучаются и не сомневаются ни в чём другие?
Путь сомнений - дело известное - безрадостный путь, да и долгий. Чем больше круг знаний, тем больше длина окружности незнаемого. Русанову же хотелось понять сразу и себя, и своё время, зачем люди живут и чего хотят, чего надо хотеть? Начитался в училище всяких умных книжек из библиотеки, а теперь вот всё не сходилось с этими книжками, особенно про социализм и капитализм. Да разве такие проблемы одним махом решишь?.. Целую жизнь надо прожить.
Разлад с действительностью у Алексея начался, впрочем, ещё в детстве. Пусть неосознанный, смутный, но был. И толкнул его на эту дорогу сомнений родной отец.
- Чудак ты у нас, Лёшка! - сказал он однажды добродушно. - Столько прочитал, а всё - чужими глазами.
- Как это - чужими? - изумился Лёшка.
- А так. Ты ведь каждую книжку, небось, с предисловий начинаешь?
- Ну?
- Вот тебе и ну. А предисловия эти для недоумков пишут: понимай, мол, эту книжечку так-то и так. Вот ты по чужому, как тебе дядя в предисловии подсказал, и понимаешь всё.
- Пример! - требовательно воззрился Лёшка на отца.
- Пожалуйста, - сказал отец серьёзно. - Вот я просматривал твой учебник хрестоматии по литературе. А там статья о Фёдоре Михайловиче Достоевском, в которой доказывается, что он - реакционный русский писатель. А вся Россия знает, что это - один из её гениев! Ты почитай, почитай-ка его произведения... Какая защита обездоленных! Сколько чувства, любви к родному народу...
- Почему же тогда "реакционный"? - задал Лёшка логичный вопрос.
- Значит, кому-то нужно было его сделать для нас таким, - уклончиво ответил он.
- Ну, а всё же?
- Опять чужое мнение сглотнуть хочешь? - насмешливо спросил отец. - Ишь ты, какой! А ты сам почитай: и статьи, и какие фамилии под ними, и книжки писателя.
- Ладно, - согласился Лёшка, - а как же теперь быть с этими предисловиями?
- Читай сначала книгу, что писатель тебе говорит в ней. Подумай над его мыслями. А потом уж берись за предисловие и сравнивай его с собственными впечатлениями о книге. Вот тогда и увидишь кое-что...
- А что я увижу? - Лёшка любил конкретность.
Но отец рассердился:
- А то, что само откроется тебе, если ты не дурак, то и увидишь, понял! - Ответ опять был уклончив, и отец, чувствуя это, добавил ещё злее: - Не забывай и о доверии к печатной букве вообще! Нельзя всему слепо верить. Попы ведь тоже книги печатали, а разве обо всём правду писали?
С тех пор Лёшка больше не верил слепо ни в то, что напечатано типографским шрифтом, ни в предисловия. И стало ему столько нового открываться в книгах, что сам изумлялся иногда. А в училище понял, что Достоевскому мстили за поднятый им в "Дневнике писателя" так называемый "еврейский вопрос". Задумался над тем, почему все газеты до стыдобушки, до небес расхваливают Сталина, словно один он всё сделал - и выиграл войну, и построил социализм, а самому Сталину даже не стыдно от этого: никого не одёрнул, не пожурил. Выходит...
А то как раз и выходило, что отец был прав, когда шептался с матерью перед войной по ночам: "Да какие же они, Машенька, троцкисты! Я же Всеволода Георгиевича лично знаю, много лет! Ещё когда Беломор вместе строили... Нет, тут другое. Тут - эта усатая сволочь во всём виновата! И в том, что я на Беломоре оказался, и в том, что потом выслали сюда, и во всей этой истории с Всеволодом Георгиевичем и остальными инженерами". - "Тише ты, ребёнка разбудишь!.."
А ребёнок хотя и не спал тогда, но всё равно так и не понял ничего по-настоящему, находясь во всеобщей народной спячке, от которой начал просыпаться вот только теперь и по-новому воспринимать прошлое, даже то, что слышал случайно от отца. Однако и сейчас понимал, что о своих нынешних "открытиях" надо помалкивать, хотя распознавать жизнь, её ход так и не научился до сих пор.
Наверное, прав был Михаил Андреевич, чахоточный учитель истории, который приходил в гости к отцу и как-то сказал: "Эпоха, Иван Григорьевич, хорошо видится только на изломе. Так было в 1861-м, когда рухнуло крепостное право, так было в 17-м, когда поняли, что монархия изжила себя, так будет и теперь, когда..." Тут учитель увидел, что слушает и вошедший Лёшка, и перестал говорить, а отец ловко его закруглил: "Но ведь до перелома надо ещё дойти. Хотелось бы знать, сколько осталось?.." "Ну, на наш век, я думаю, хватит", - ответил тогда историк. А в войну он умер. Алексей же вот - думает над этим до сих пор: что они хотели тогда сказать?.. Помочь ему в этой горной деревне было некому, решил поговорить в отпуске с отцом - напрямую, без увиливаний и недомолвок.


- Здорово, Русанов! Ну, как жизнь, привыкаешь?
- Ничего, осваиваюсь. - Всматриваясь в сумерках в лицо лётчика, Алексей остановился. Перед ним был Одинцов - на этот раз выбритый, аккуратный. И собака его выглядела весело и чисто.
Всё это время Одинцова в полку не было - улетал в командировку. Он спросил:
- Куда топаешь?
- Домой, с ужина. Я ведь не в общежитии - тут, в деревне, живу.
- А я вот - в духан. Надо стопарик принять в честь возвращения.
- "Южный" - ведь ближе тебе был.
- Кончился "южный". Лосев запретил там торговать водкой.
- Ты куда летал?
- Где был, там уж меня нет. Ты расскажи лучше, что новенького здесь, пока я таскал для истребителей конус в Аджикабуле?
Так они и шли до самого духана, переговариваясь о пустяках. А когда поравнялись, Одинцов, кивая на духан, спросил:
- Может, зайдёшь - для компании?
В духане Русанов смотрел, как странно Одинцов пил - давился от водки, морщился, но старался проглотить поскорее, будто дал себе зарок выпить во что бы то ни стало. Потом заел огурцом, а собаке дал под столом колбасы:
- На, Шарик, закуси эту мерзость!
Алексей спросил:
- А не боишься, что свой экипаж когда-нибудь угробишь?
- Нет. Если почувствую, что не стало здоровья - сразу в запас: этим не шутят. - Одинцов привычно замолк и ждал, когда Русанов допьёт пиво.
- А зачем ты на это дело налегаешь? - Алексей кивнул на рюмку Одинцова. Тот опять наклонился под стол и, поглаживая Шарика по голове, ответил:
- Долго рассказывать. Как-нибудь в другой раз...
- А коротко - нельзя?
- Разве можно коротко - ну, хотя бы о здешней жизни? - Одинцов привычно-внимательно смотрел Русанову в глаза. - Тебе нравится здесь жить?
- Не знаю... - Алексей пожал плечами.
- Скучно живём. И мелко. А ты - коротко!
- Что же делать?
- Жить надо - прилично. Понял? Хочешь, прочту тебе стихотворение?
- Давай.
- Ну - тогда слушай... "Народное эхо" 3.:

Аплодисменты в залах,
На площадях и по радио.
Мы выступаем...
Льётся сладчайших речей вода.
Сколько у нас показного,
Сколько у нас парадного!
Мы выступаем,
и в этом наша беда.

- Где откопал?
- Нравится? Я тоже пописываю, но такого у меня нет.
- Необычно как-то.
- Сурово, - сказал Одинцов, разглядывая клеёнку на столе. - А написал парнишка, моложе тебя года на 2. Я с ним в отпуске познакомился, на Украине. На вид ничего особенного. - Одинцов оторвался от клеёнки. - А сочинил даже одно гениальное стихотворение.
- Почитай!
- Только с условием: не болтать... - Одинцов оглядел пустой духан и негромко, глухо прочёл:

Аквариум - иллюзия свободы.
Вокруг просторно кажется, светло.
Но рыба, телом раздвигая воду,
И плавником качая, как веслом,
В прозрачность стёкол тычется устало,
Плывёт по кругу днища, а потом
(ей кислорода до задышки мало)
Несётся вверх, хватая воздух ртом.
И снова опускается под воду.
4 стенки. Мутный, мутный свет.
Аквариум - иллюзия свободы.
Кругом свобода, а свободы - нет.

- Ух, ты-ы!.. - вырвалось у Русанова. - Ох, и здорово же! Только ведь, действительно, помалкивать надо...
- Это хорошо, что ты всё понял! Значит, подружимся... - Глаза Одинцова лучились, преображая его до неузнаваемости.
Перед Русановым сидел не лётчик-пьянчужка - одухотворённый, счастливый интеллигент. Всё в нём было изящно, интеллигентно - от умнющих глаз до позы, в которой сидел с достоинством, красивый, одарённый человек, лишённый общества и нашедший одного-единственного, но понимающего слушателя, выразившего своё восхищение им. Бросив Шарику кружок колбасы, Одинцов спросил Алексея:
- Ты Есенина любишь?
- А где его почитать? У нас же и его не печатают!
- Честный, искренний был поэт. А какой талантище! На всю Россию. И пропал...
- Пьёшь в подражание, что ли? Так ведь он был из-за этого и самым крупным хамом в Москве!
- Ты что-о?! - удивился Одинцов, глядя на Русанова, как на таракана. - Кто тебе это сказал?
- Отец.
- А я-то тебе поверил! Глаза показались хорошими... - Он замолчал, и лицо его, только что светившееся, снова погасло и стало скучным. Опять давясь, морщась, он допил водку и поднялся, чтобы уйти.
Русанов поднялся тоже, с обидой проговорил:
- Зачем же так?.. Лучше уйду я, раз обидел тебя. Прости...
- Вернись!.. - негромко, но требовательно воскликнул Одинцов, садясь снова за стол. И когда Алексей вернулся, скучно добавил: - Сядь. Сколько тебе лет?
- 22. - Русанов сел.
- Ну вот. А мне - 30. У меня самолюбия больше. Запомни: самолюбие с возрастом становится всё больнее и больнее. Особенно, если тебя обходят...
- Хорошо, я это учту, - проговорил Русанов обиженно, неуступчивым тоном.
- Ишь ты, учтёт он! Это - просто справедливо. Кто старше, у того больше права на самолюбие: дольше смотрел на мир, устал от него. Я - с одним только Озорцовым выяснял здесь отношения 2 года!
- Кто это?
- Начальник СМЕРШа в полку, в гражданском ходит. Тенью ходил за мной. Хорошо - с совестью мужик оказался, а то бы мне... Подозрительность у него - работа, понял?
- Прости...
Русанов смотрел на Шарика, вылезшего из-под стола. Шерсть у него была пыльная, серая. Он отряхнулся и с грустью уставился на хозяина. Тот проговорил:
- Ничего, бывает. Смотри только, чтобы и тебя жизнь не засосала. У всех - мышиная возня на переднем плане: как устроить своё маленькое, мышиное благополучие. А смелые и умные - не нужны никому.
Русанов согласился:
- Наверное, потому, что беспокойство от них...
- Правильно, - согласился и Одинцов. - Мещанин любит жить спокойно. Главное для него - чтобы не было перемен, чтобы он приспособился. Закон!..
- Прочти ещё что-нибудь, - попросил Алексей.
Одинцов погонял потухший окурок во рту, посмотрел куда-то невидящим взглядом, уйдя в себя, начал читать. Радостных стихов у него не было - читал безрадостные. И голос был глухой - казалось, в нём годами копилась тоска.
- А стихи у тебя - хорошие. Честные и смелые. Только ты их, кому попало, да ещё по пьяной лавочке, не читай.
Одинцов, снова преображаясь, улыбнулся:
- Поэт, я знаю, - суеверен, но редко служит он властям.
- Твоё?
- Тютчев. А кому попало, я не читаю.
Помолчали, сидя в тихой счастливости от покоя и радости на душе. Потом Русанов спросил, разглядывая на руке Одинцова зеленоватый якорёк:
- Зачем это тебе?..
- А, наколка? Мечтал в детстве стать моряком. Уплыть, чтобы просторно, светло. Ну, как ещё об этом тебе?.. Я ведь вырос в Феодосии, у самого моря. А мечта - не сбылась. Знаешь, плохо, когда разлад с мечтой. Да и с совестью тоже.
- А почему с совестью?
Одинцов помолчал, закуривая новую, и очень тихо продекламировал - в духане уже были люди:
Писатель, если только он - волна,
А океан - Россия,
Не может быть не возмущён,
Когда возмущена стихия.

Писатель, если только он
Есть нерв великого народа,
Не может быть не поражён,
Когда поражена Свобода.
- Ух, ты-ы!.. Вот это да-а!.. - восхитился Русанов.
- Это - не моё, - опередил Одинцов. - Русский поэт Полонский, современник Пушкина. Пошли?
- А про "аквариум", ей богу, не хуже! А?..
- Спасибо. Но... тоже не моё.
Они вышли из духана, и темнота показалась им не только чёрной, но и влажной от густоты. За деревней белым серпиком светил безжизненный месяц, повисший над невысоким и смутным хребтом земляных гор. Лаяли собаки в темноте, огней видно не было. И горы, будто придвинулись плотней и давили, давили - со всех сторон. Глядя на высокие, мерцающие звёзды, Русанов сказал:
- Мышеловка!..
Навстречу шли в духан два, уже подвыпивших, техника - "добавить". Один из них громко и старательно выводил:
Она ево за муки полюбила-а,
А он её-о...
"Молодые ребята, - удивился Алексей, - чуть старше меня..."
Над верхушками тополей, тянувшихся вдоль шоссе и трепетавших листвой, появились тучи, закрывшие собою уже полнеба и звёзды. Одинцов зловеще прошептал:
- Днём - воюют герои, а ночью - мародёры пожинают плоды их побед. Так было всегда!.. - И, не прощаясь, пропал в темноте.
Русанов постоял и повернул к себе домой. Но не шёл, а почти бежал, словно за ним гнались, словно топал своими бахилами Самсон Иваныч и хрипел: "Всё равно деревья - только дрова, а все люди - рабы-добровольцы!"
Чёрное небо прочертил красноватый метеорит, и сгорел - весь, без остатка. Было темно и глухо вокруг, и всё лаяли тоскливыми голосами собаки. "А ведь где-то есть Лондон, Париж!.." - подумал Русанов, подходя к дому.

12

Дома его ожидало письмо, которое принесла хозяйка, услышавшая, что он пришёл. Алексей зажёг керосиновую лампу и сел читать. Письмо было от отца, он писал:
"Здравствуй, дорогой наш Алёша! Рады за тебя, что вышел ты на самостоятельную дорогу. Но мама плачет. Не нравится ей твоя профессия, один ты у нас, вдруг что случится.
Живём мы ничего, помаленьку, о нас не тревожься. Перевод твой получили, спасибо, это нам теперь большое подспорье. Одно плохо. Есть тут у нас такой Рубан, заведует сахарным складом на заводе. Ты ещё с его сыном вместе учился, может, помнишь? Так вот этот Рубан - вор, миллионер и паразит. Рабочего тут одного из-за него посадили, фронтовика, как и я. Он, правда, из-за ранения работать уже не мог, в охранники после войны перешёл - да ты должен помнить его, татарин Бердиев. А Рубан на воле гуляет, продолжает своё, и нет на него здесь управы. Приедешь в отпуск, я тебе подробно обо всём расскажу, в письме всего не опишешь. Одним словом, дела у нас с этим Рубаном пока неважные. Пробовал за него браться тут инженер Драгуненко. Но хотя и старый он большевик, но ничего не выходит и у него. Есть у Рубана где-то своя рука вверху. Ну, и деньги, конечно, делают своё дело, взятками. Но ничего, кончилась партизанщина, когда всё на войну списывали. Даже военком обещал нам помочь, у него счёт к этому Рубану. Короче, не стало от этой сволочи никакого житья, потому что рабочих разлагает. Многих он уже в воровство втянул, спекулирует на наших трудностях. Рабочий возьмёт от него крошку, а потом его покрывает. Крупному вору только этого и надо: не один-де ворую, жизнь такая трудная.
Пиши нам о себе, как ты живёшь на новом месте, когда приедешь в отпуск? Мы тут тебе и невесту уже присмотрели, умная девушка, скромная. Мама всё вареньями её угощает, показывает ей твои фотокарточки, не знает, куда усадить. Ну, я посмеиваюсь, конечно, а она боится эту учительницу упустить. Вот такие дела. Будь здоров, Алёша, не рискуй там зря. От службы не отказывайся, на службу не напрашивайся, есть такая армейская поговорка. До свидания, твой отец, Иван Русанов.
Привет тебе и поцелуи от мамы".
Алексей задумался. Что же там происходит? Отец зря не напишет. Но, сколько ни вспоминал Рубана, вспомнить не мог. Помнил только его сына, Бориса Рубана, с которым учился. Пацан был, как все, причём, хорошо учился.
Алексей закурил. Скучно вечером одному. Коптит лампа. Лохматая тень ходит по стене. Тишина, одиночество. За тёмным окном всё чаще и чаще вспыхивают в небе зарницы. Их далёкий неживой свет проникает к нему в комнату, будоражит воображение.
Волнует душу и батарейный приёмник, из которого льётся сквозь атмосферные потрескивания далёкая музыка, своя и чужая, идущая по небу через горы от турок. Приёмник подмигивает зелёным глазом, тревожит. Где-то на берегу океана пальмы, коричневые женщины, а где-нибудь в Гренландии ослепительный снег.
Глядя, как наливается зелёным светом кошачий глаз приёмника, по живому то сужаясь, то расширяясь внутренним сектором, Алексей задумывается: "Почему же не отвечает на письма Нина? Что же всё-таки произошло?.." И чувствует себя несчастным, заброшенным на край света - бедный он, бедный!..
Читать не хотелось, ничто на ум не шло, и Алексей, выключив приёмник, вышел на крыльцо. Звёзд уже не было совсем, только электрические голубоватые разряды вспыхивали иногда в небе. Кто-то пел тягучую грузинскую песню - одиноко, тоскливо. Это слева, через несколько дворов, определил Алексей, прислушиваясь.
Опять вспыхнула в темноте небесная далёкая зарница. Ткнулся в ногу и лизнул опущенную руку хозяйский кобель. А песня всё пробиралась сквозь черноту вечера, рвала душу. Но вот невидимый и несчастный певец петь перестал, и от полкового клуба вдали приплыли вместе с ветерком, пропахшим цветами табачка в клумбах, обрывки аргентинского танго: рыдала радиола. По средам и субботам в клубе танцы. Но сегодня четверг, и киномеханик в будке крутил пластинки просто так - для своего удовольствия перед началом кино. Может, пойти посмотреть? Да сколько же можно смотреть "Подвиг разведчика"!..
С улицы во двор прошли хозяева. Они живут рядом с домом в пристройке, вход у Алексея отдельный, он не мешает им, а они не мешают ему. Плохо другое - хозяйка не понимала по-русски, и с нею приходилось объясняться жестами. Хозяин язык знал, но почти не бывал дома - он старший чабан, и всё лето находится где-то в горах. Появится раз в неделю сменить бельё, и снова на коня. А сейчас он вёл этого коня за собой. Привязал к дереву посредине двора. Потом пошёл в сарай, и вышел оттуда с торбой овса, которую привязал коню к морде. Алексей поздоровался с хозяином по-грузински: "Гамарджёба, генацвале!" В ответ раздалось усталое "гагемаржос", и хозяин скрылся в своей пристройке.
Алексей стал думать о нищей украинке Ганне, но соскользнул на мысли о другой девчонке. Через несколько дворов от него жили две семьи техников и пожилой майор-штабник с женой и ребёнком, не захотевший жить в гарнизоне в одной комнате. Дело в том, что его "ребёнку" было уже 16, и майор снимал в частном доме 2 комнаты. Так вот этот "ребёнок" тоже заметил Алексея, и теперь строил ему глазки, попадаясь всегда на дороге, когда он возвращался домой по вечерам. Но Алексею прыщавая девчонка не нравилась, и сегодня он потому и пробежал по дороге, чтобы не разговаривать с ней.
Днём Алексей сдавал свой последний экзамен и ходил после него до самого вечера с испорченным настроением. Майор-оружейник, высокий, какой-то весь узловатый и нескладный, задавал вопросы, глядя не на Алексея, а куда-то вниз, в землю. Да и вопросы были мелочные, занудные. Поражала и педантичность, с которой он их задавал и вникал во всю эту техническую чепуху: какая смазка нужна зимой, какая летом, для чего нужен профилактический осмотр пушек и через сколько дней его делать? Майор забирал при этом в горсть вытянутый вниз подбородок и, слушая ответы, мял его, поглаживал.
Отвечал Алексей неважно, сбивался на мелочах и, под конец, попросил майора задать хоть один вопрос, имеющий отношение к эксплуатации оружия в полёте - ведь он не техник, лётчик. Но в их разговор неожиданно влез высокий рыжий капитан, подошедший "послушать".
- А вы, лейтенант, извольте не диктовать старшим! - сказал он повышенным тоном. И тут же представился: - Капитан Волков, заместитель командира первой. - Он оторвал руку от козырька. - Вы - молодой лётчик, приехали к нам в полк, вас ещё не знает никто, должны проверить, а вы устраиваете, понимаете, здесь э...
- Да я ничего пока не устраиваю, товарищ капитан. - Алексей припомнил, что Лодочкин уже рассказывал ему об этом Волкове - высокомерный солдафон. И тот не замедлил подтвердить это:
- Попрошу не перебивать, когда старшие говорят! - оборвал он. - Вы что, устава не знаете?
Алексей с изумлением, как смотрят на подлецов, уставился на Волкова, но молчал. Тот смутился:
- Я э... понимаю вас... Но мы с вами - в армии, товарищ лейтенант.
"Старшим" был всё-таки майор. Волков обязан был сам, если уж так ревниво относился к соблюдению уставных правил, спросить у него разрешения на право влезать в разговор. Поэтому, пряча глаза, майор пробубнил, чтобы не казаться таким же грубым:
- Да он, в сущности, ничего... Материальную часть - знает, но, видимо, обращал внимание только на основное. - Чувствовалось, майору было неловко перед Алексеем за выходку Волкова, и он продолжал: - А я его - по мелочам. На мелочах обычно не останавливают внимания. - Отвернувшись от Волкова, он закончил, глядя уже на Алексея: - А в авиации, в сущности, мелочей быть не должно. Ну, и лётчики тоже должны уметь проверять работу своих техников: чем оружие смазано, вовремя ли сделан осмотр?
Медведев поставил после экзамена "четвёрку", но Алексей ушёл с аэродрома с тяжёлым сердцем. Неприятными показались ему оба - что майор, что Волков.
Ветер опять донёс музыку. И опять вспыхнула далёкая сухая зарница. Алексей вернулся в дом, надел галстук и френч и вышел - хотелось на танцы, к людям. Но ничего этого сегодня не было, бесперебойно работал только духан, и Алексей решил зайти туда ещё раз: кто-нибудь да есть, всё-таки легче...
За столиком в углу сидели "Дед" и Скорняков - оба уже красные, вспоминали что-то из фронтовой жизни. Перед ними стояла батарея бутылок с вином. Пахло жареным мясом, перцем, пролитым пивом. Было дымно и шумно - входили грузины, гортанно перекликались. Русанов не знал даже, где ему сесть - чужой везде. Но окликнул его "Дед":
- Подь сюда, лейтенант! Чего заскучал? Негоже русскому человеку быть одному, ёж тебя ешь - завянешь!
Русанов подсел на свободный стул, заказал себе пива. Когда вернулся, неся 2 кружки, "Дед" обратился к нему снова:
- Как тебя звать-то?..
- Русанов я, Алексей.
- А, слыхал. Ну, давай тогда знакомиться: Сергей Сергеич, Петров. - "Дед" налил в стаканы вина и один из них протянул Алексею. - За знакомство!..
Когда они все трое выпили и поставили стаканы на стол, в духан вошёл старший лейтенант Охотников, служивший начальником парашютно-десантной службы полка. Был он высок, суров на вид и молчалив. Русанов уже видел его на аэродроме, когда лётчики получали у его помощников парашюты в каптёрке, но ничем примечательным десантник ему не запомнился - человек, как и все. Каково же было его изумление, когда Сергей Сергеич, нагнувшись к Алексею и улыбаясь, негромко сказал:
- Во, "Герасим" из "Муму" пришёл, молчун! И не подумаешь, что у своего начальника в штабе дивизии - жену увёл!
Удивился и Скорняков:
- Как увёл? У кого?..
- Тише ты!.. Сейчас расскажу... - Сергей Сергеич выждал, когда Охотников удалился к стойке духанщика, и продолжил, обращаясь уже к Скорнякову: - А ты, что, разве не слыхал?
- Нет, впервые...
- Ну, тогда слушай. История - не хуже твоей, только произошла, когда "Герасим" был ещё холостяком и служил не у нас, а в Долярах.
- Так и я тогда был холостяком! - не согласился Скорняков.
- Ну, стало быть, наблудили вы в одно и то же время, - легко сдался Петров и загадочно улыбнулся. - Вызвали, значит, пэдээсников из всех трёх полков в Марнеули на дивизионные сборы. Прыгали они там, изучали новые парашюты, инструкции к ним. А когда стали разъезжаться через месяц по своим частям, жена майора Кирсанова, начальника ПДС дивизии, уехала вместе вот с этим молчуном, с "Герасимом".
- Так это - Варя, что ли?.. - вновь удивился Скорняков.
- Она самая. Тогда она бездетной была - Кирсанов, говорят, переболел до женитьбы какой-то инфекционной болезнью в Германии, ну и...
- Триппером, что ли? - насмешливо уточнил Скорняков.
- Откуда я знаю, я не доктор! - оборвал "Дед". И уже к Русанову: - Ну, и детей у них не было. А теперь вот - девочка от "Герасима" растёт. Живут, говорят, душа в душу.
- А что же Кирсанов? - спросил Скорняков.
- Говорили, будто убить хотел нашего "Герасима", но что-то там помешало. - Петров усмехнулся: - Тебя же вот не убил... один и поныне "рогатый" техник? Чуть было не получилось наоборот, разве не так?
Скорняков поднялся и сходил к духанщику за шашлыками. А когда вернулся, предложил:
- Сергей Сергеич, расскажи Русанову, как ты свою девятку провёл через Большой Кавказ. Пусть послушает...
- Ишь ты, ёж тебя ешь! - Петров посмотрел на Русанова. - Я ему - про Фому, а он мне - про Ерёму. Расскажи лучше сам, как ходил к жене своего техника, когда холостым был. - Сергей Сергеич добродушно усмехнулся, а Скорняков запротестовал:
- Се-ргей Серге-ич!..
- А чего? - Петров, показывая прокуренные зубы, заулыбался во всю ширь. - Ну, хочешь, я расскажу. Вот послушай-ка, Алексей, ёж тебя ешь, какие раньше холостяки у нас были! Хе-хе-хе! - "Дед" залился прерывистым весёлым смехом.
- Валяй! - неожиданно согласился Скорняков и рассмеялся тоже - весело, до выступивших слёз.
Скорняков огромен, а волосы носит, как ребёнок - детской чёлочкой, "на лобик". Глаза у него - карие, большие, продолговатые: коровьи, говорят про такие глаза. Погоны на его прямых костлявых плечах кажутся маленькими, игрушечными. У него длиннющие руки с огромными ладонями-вилами. Когда "Витюня" берёт в руку гранёный стакан, стакана не видно. Скорняков провоевал вместе с "Дедом" всё войну и потому уцелел. Но теперь они в разных эскадрильях - "Витюня" пошёл на повышение, и его забрали штурманом звена в четвёртую, к "Пану". Однако свободное время они по-прежнему проводят вместе, чтобы можно было выпить, поговорить о войне, вспомнить, кого и куда забросила послевоенная судьба. Потом, пьяненьких, их ругают жёны. Это объединяет их тоже, хотя Скорняков и моложе на добрых 15 лет.
- Дело прошлое, конечно, - начинает Сергей Сергеич, - непутёвое. Ну, да чтобы посмеяться... Да и техника того в полку уже нет. А дело было так...
Похаживал это, значит, Витёк к этой женщине в землянку. Домов тут ещё не было тогда, в землянках жили. С этой стороны - одна семья, с той - вход в другую. Да. Конечно, о рейсах Вити никто не знал - семейных-то ещё мало было тогда, раз-два и обчёлся! Это уж потом глазастые, да языкатые женщины появились. Дело было осенью, значит, темнело рано, и дождишки уже зашевелились. Техник этот на аэродром ушёл - ночные полёты планировались. А Витёк у нас в ту ночь не летал. И приладился, значит, под тёплое крылышко к чужой голубке - всё чин-чинарём, ёж тебя ешь! Даже печку железную затопили возле двери - тепло.
Угрелся Витюня, наружу-то выглянуть и невдомёк! А там уж дождь принялся, никаких тебе полётов - полный отбой. Витя, так я рассказываю? Ась?..
- Так, так, - смеётся Скорняков, кивая.
- Да-а. Возвращается, значит, техник домой - стучится к ним. Что делать? Сбросил Витёк похолодевшие ноги с тёплой постельки и заметался. Полешко возле печки зачем-то схватил - должно быть, со страха. Дуся - эта блудливой кошкой смотрит на дверь. Слышит, что это муж вопросы задаёт, а не отвечает: тоже, знать, обалдела от неожиданности. А уж на двери крючок соскочил - замёрз, видно, техник под дождиком, рвётся. Думал, жена крепко заснула, не слышит. Словом, в тёплое человек рвался. Да нарвался-то, когда просунул башку в дверь, на полено, которым огрел его Витёк по голове. Ничего другого Витюня выдумать просто не успел с перепугу.
Рухнул, значит, хозяин - отдыхает у них на полу без сознанья. Да и то - маленький был, щуплый. А Витя-то - вот он, перед тобой: что те коломенская верста! - Сергей Сергеич вновь тихо и как-то радостно рассмеялся. - Ну, что тут дальше? Жена, естественно, к мужу - в чувство приводит: всё-таки свой. А Витюня шустренько в брючки - и в сырую ночь на босу ногу, в свободное пространство, так сказать.
Самое-то интересное - потом было. Пришёл техник в себя, на голове шишка с ведро, а жена сочувствует: "Да как же это ты? Забыл, что ли, что дверь у нас низкая? Так выпрямился в перекладину, думала, богу душу отдашь..." И примочки ему, стерва, из мокрого полотенца!
У техника в голове всё гулом гудёт, думает, что и впрямь память у него повредилась. Вроде бы кто-то возле печки с голыми ногами стоял в отблесках пламени, да он не разобрал вгорячах. Спрашивает смирно жену: "У нас никого не было? Вроде как меня чем-то по голове..." Оглядывается - нет никого. Значит, померещилось. Тем более что и жена ему спокойно: "Окстись! Спала я крепко - угрелась, а ты крючок сорвал, да и выпрямился в дверях". Ложись, мол, миленький, тебе полежать теперь надо.
Всё это Витёк уж потом у неё узнал, когда спрашивал, чем закончилось дело? Вот как бывает, ёж тебя! Техник-то - поверил ей после оглушения, хотя маленький, говорю, был, в дверь свободно входил. Это Витёк всегда нагибался. С тех пор он ходить туда перестал: совесть глодала. Но - не до последней косточки она его обглодала: один раз всё же опять сходил! Так что совесть у него - только до пупка, а ниже - главный распорядитель. Но потом уж он и сам женился - тут уж нам домов настроили - стал жить по совести.
Отсмеявшись, Сергей Сергеич закурил, долго молчал, а потом улыбнулся, сказал о другом:
- А про Большой Кавказ - что ж тут теперь говорить? Теперь этого, Витёк, люди не понимают. - Он нахмурился. - А всё-таки молодцы у меня лётчики: хорошо тогда покланялись, верно?
- Это точно, не понимают, - поддакнул Скорняков. - Взять хотя бы и Лосева...
- А чем это он тебе не угодил? - удивился Сергей Сергеич. - Мужик он грамотный, умный. И вообще...
Скорняков обиженно замолк, налил всем опять по стакану, а когда Русанов начал отказываться, неожиданно взбеленился:
- Ты ерунду не пори! Как это - не хочу? А я что - хочу? Ты - умный, а я дурак, да? Ищас за шиворот вылью!..
Пришлось Русанову пить, а Витёк ещё и жаловался:
- Во жись, Сергей Сергеич! Скоро и "раздавить" будет не с кем!
- А те што, обязательно до короткого замыкания?
Скорняков, увидев вошедшего в духан инженера полка по вооружению, обрадовано воскликнул, чтобы уйти от неприятной темы:
- О, начальник огня и дыма явился! Чего ему тут?..
Медведев не слышал в общем шуме, прошёл к стойке и заказал себе пива. Русанов посмотрел на него, и опять почувствовал себя неуютно. Мимо окна прошёл кто-то в белом кителе.
- Лосев! - испуганно сказал Скорняков и спрятал свой пустой стакан в карман.
- Лёгок на помине... - пробормотал Сергей Сергеич. Но прятать стакан не стал, а напротив, налил в него из бутылки вина.
Войдя, Лосев направился прямо к Петрову.
- Ну, что, Сергей Сергеич? Всё пьём, былые времена вспоминаем, молодёжи пример подаём, так, что ли? - Он посмотрел на Русанова. - Молодёжь - ведь в примерах нуждается, верно? Пусть привыкает: с командиром эскадрильи можно выпить, похлопать его по плечу. А? - У глаз Лосева мелкой сеточкой, как гусиные лапки, сбежались морщинки, взгляд - колючими точечками.
Петров, краснея, надулся, словно индюк.
- Ты вот что, Евгений Иваныч, ты - тоже, не торопись, не трещи так.
- Это почему же?
- Потому, что мне за тобой, бойким-то - не поспеть. Ты садись лучше, ёж тебя ешь. Я не пугало какое-то: ни для молодёжи, ни для тебя, чтобы со мной нельзя было и рядом сесть. Зачем же так сразу?
- А затем, - Лосев сел на свободный стул, - что послезавтра в полк снова прибывает комиссия. А командиров эскадрилий - надо по духанам разыскивать! Они, видите ли, здесь предпочитают готовиться к ответственным вылетам! И своих лётчиков тут же готовят. Может, мне радоваться этому?
- Что ж с того, что комиссия? Лётчик каждый день хорошо должен летать, - обиженно произнёс Сергей Сергеич. - Слетают и для комиссии.
- А ты уверен, что слетают? - В голосе Лосева прозвучали потеплевшие нотки.
- А чего тут? - потеплел и Петров. - Кабы не был уверен, не сидел бы...
Командир полка обратился к Алексею:
- Ну, а вы, Русанов? Почему до сих пор не готовы к полётам? Вам - что, времени не хватает? Почему тянете с экзаменами?
- Я не тяну, товарищ подполковник. Сдавал по намеченному командиром эскадрильи графику.
- Что-то не нравится мне ваш график. Вчера - видел вас на танцах, сегодня вот - винцом балуетесь.
- Это я его угостил, - вставил Петров. - Он тут пиво пил. А танцы - дело молодое, да и вечером. Не к ночным же полётам ему готовиться?
Не обращая внимания на доводы Петрова, Лосев недобро протянул, продолжая обращаться к Русанову:
- Посмотрю, как летать будешь, Алексей Иваныч!..
"Поди ж ты, и имя, и отчество запомнил! - изумился Русанов. - А ведь один раз и разговаривал всего, когда ему представлялся". - И смотрел на Лосева и с восхищением, и с опаской.
Командир, как всегда, был чисто выбрит, привычно начищен, отглажен. На его загорелом лбу выделялась выше черты от фуражки бледная полоса кожи. Лицо было бы приятным, почти красивым, если бы не тонкий капризный нос, да чуть оттопыренные хрящеватые уши. Ровные гладкие волосы - тоже, как всегда - были зализаны назад, волосок к волоску. Рядом с ним Сергей Сергеич казался извозчиком: большой мясистый нос, подвёрнутый кособоко вправо и вверх, одутловатые, тёмно-синие после бритья, щёки, спутанные и мокрые от пота чёрные волосы, приглаженные ладонью немного вбок и вперёд, голова конусом вверх. А руки! У одного тонкие, изящные - руки скрипача, у другого - короткопалые, толстые, поросшие чёрной шерстью.
Русанов смотрел на сухонькие пальцы Лосева, и ему не верилось, что эти пальцы музыканта могли так властно сжимать штурвал. Лосев заметил, что Алексей рассматривает его, холодно заметил:
- Вы - что, хотите попрощаться с нами?
- Да, - ответил Русанов. - Разрешите идти?
- Пожалуйста. Спокойной ночи.
На улице Русанов понял, что его... выставили. Вежливо, без грубого армейского приказа, но выставили. И ещё "посмотрят", как он будет летать. Поёживаясь от горной прохлады на свежем воздухе, он опечалился. Кажется, не очень удачно начинает он жизнь. А людей - и вовсе не знает. Хороший ли командир человек, если готов запретить офицеру сидеть, с кем ему угодно, плохой ли, если считает, что офицер не имеет права без его разрешения позволить себе стакан вина, чёрт его разберёт!
"А может, деревья - дрова? И не надо усложнять?.."

13

Тревожные предчувствия, возникшие неделю назад, не обманули Медведева. И хотя никакой конкретной беды вроде бы не случилось - Апухтин уехал, не встретившись больше ни с ним, ни с Аннушкой - тем не менее, Аннушку было просто не узнать: осунулась, как-то потемнела вся, словно сгорело что-то внутри, да и в доме установилась почему-то невыносимая атмосфера. С женой что-то творилось - сохнет, молчит, о чём-то упорно думает, а он не знает, что делать, как вести себя с ней. Это ли не беда!
И он молчал тоже - выжидал. Что мог сказать?..
Каждый вечер, приходя с аэродрома домой, он садился ужинать, обменивался с женой незначащими фразами, спрашивал - как дети? А больше молчали. Аннушка либо делала вид, что читает, либо мыла посуду, стирала. Тогда он выходил покурить на крыльцо. Там наваливалась на него темнота, облепленная звёздами, тоска и невесёлые думы. Накурившись, надумавшись, возвращался в дом и ложился спать, зная, что жена не ляжет с ним рядом, пока он не уснёт - будет возле приёмника сидеть, слушать...
Хорошо, хоть разговоров не затевает - значит, причина не в нём, в самой. Ну, пусть разбирается, лезть с вопросами, если человек молчит, только хуже. Перемелется, пройдёт, тогда, может, и расскажет. А пока и самому нечего голову сушить, надо спать - недаром же в пословице: утро вечера мудренее...
Сон, однако, вот уже сколько ночей, не шёл к нему, и чувствовал он себя одиноким эхом, оставленным в горах: не живёт, а сиротливо жмётся - к холодным скалам, пещерам, холостяцкой подушке. Не нужен никому, хоть на вершину лети, хоть шарахайся от всего. Но куда же от одиночества денешься? Ступеньки, что ли, построить в горах, снять с неба другую звезду-судьбу? Господи, чего только не придёт в голову, когда не спится!..
Но как-то он всё-таки засыпал от усталости, забывался. И не успев выспаться, просыпался от разламывающего голову будильника. Некоторое время ещё лежал и смотрел, как вором крадётся в окно серое неутешительное утро. Вот тебе и мудренее - опять всё сначала...
И снова проходил день - нелёгкий, рабочий. И опять наваливался вечер своими потёмками. Стал ходить в духан - плохо без света в доме, отгорела звезда... А другой у него нет и не будет уже никогда - не может быть у однолюба.
Он боялся теперь этих вечеров. Ну, о чём, о чём она всё думает? Что произошло, чем не угодил? Неужто из-за этой бытовой глухомани? Нет, тут что-то иное... погас и у неё какой-то свет.
И вдруг явились неожиданные гости - подвыпивший Одинцов привёл с собой нового лётчика, у которого недавно принял экзамены. Парень смущался, был трезв, но Одинцов настойчиво подталкивал его вперёд. Когда вошли, объяснил:
- Добрый вечер! Вот, привёл к вам читателя - пропадает от нашей скуки. В полковой библиотеке, говорит, хороших книг нет, а у вас, я сказал, хорошая своя библиотека. Я - тоже начал себе подбирать книги, но... пока мало чего нашёл. Надо в городе, у букинистов...
Жена сидела возле радиоприёмника - говорила, немцы передают речь Черчилля, произнесённую им в английском парламенте - увидев гостей, обрадовано поднялась. Одинцов, не знавший немецкого, спросил из вежливости:
- О чём они там, Анна Владимировна?
- Речь Черчилля в парламенте. - Аннушка выключила приёмник, чтобы не мешал. Но Одинцов продолжал её спрашивать:
- Интересно?
Жена пожала плечами:
- Завтра всё будет в газетах.
- В пересказе? Или комментарии "по поводу"? - Одинцов усмехнулся. - Это не то... - И завёлся, несмотря, что пришёл не один - при этом Русанове: - Чёрт знает!.. Весь мир будет в курсе, что он сказал. И только мы - о чём сказал. Закон! Капиталисты почему-то не боятся, что их несознательный народ всё будет знать. А нашему, передовому в мире, этого доверить нельзя: перепутает ещё, за кем правда? Вот ведь что получается...
Медведев помнил, что в тот вечер с его женой произошёл какой-то сдвиг - стала после этого улыбаться, отходить. Но сам он сильно испугался тогда, это отразилось даже в его дневнике, который он пописывал иногда. Вот и теперь, когда гостей уже не было, он, перечитывая свои мысли и ощущения, всё ещё переживал: "А что, если этот Русанов начнёт где-нибудь болтать о том, что тут видел и слышал?.." Правда, Одинцов за него поручился, но ведь вот что они намололи тут...
Перечитывая запись - протокольно сухую, короткую, Медведев, казалось, вновь слышал и видел всё... Как испугался тогда, после тирады Одинцова, и, чтобы разрядить обстановку, обратился к Русанову:
- А вы какие книги больше любите, современные или классиков?
Русанов беззаботно ответил:
- А мне всё равно, если интересные. Но лучше про современность, конечно.
Аннушка спросила его с вызывающей подковыркой:
- А вы читали и неинтересную классику, да?
Он, видимо, почувствовал это, потому что ответил с вызовом тоже:
- Читал.
- Ну, и что же это было, например?
- Например, "Дон Кихот".
- Что же вам не понравилось?
Пытался остановить жену:
- А-нну-шка!.. Зачем?..
Но Русанов остановил самого:
- Ничего-ничего, Дмитрий Николаич! Я понимаю... Классика, бессмертный символ добра и благородства. Ещё в школе вдалбливали это...
- Что же в этом плохого? - спросила жена. Но по её лицу было видно, что ей интересно. Она даже заторопилась: - Садитесь, пожалуйста, я сейчас чайник поставлю, чаю попьём.
Когда она вернулась, мальчишка ответил на её вопрос, напомнив его:
- Что плохого в этом символе? - сказали вы. - Плохо то, что в этого Дон Кихота - нет веры. Вместо подлинной жизни - длинная и скучная ерунда. Разве это литература - после Чехова или Мопассана?
- Ну-у! - протянула жена как-то слишком уж с превосходством в голосе. - Это же разные вещи! Мопассан и Чехов - это реалисты, а Дон Кихот Сервантеса - это символика добра и благородства, как вы сами сказали.
- Но от его доброты все только страдали. Какая же это доброта? У Сервантеса в этом смысле - сплошные противоречия собственному же замыслу. Вот что получается.
- Почему же такая категоричность?
- Категоричность? - переспросил он с удивлением. - Почему же категоричность? Просто это моё мнение. Я же не претендую на истинность, как литературные критики.
Русанов оказался не так прост, как думалось. И Аннушка спросила его даже несколько растерянно:
- Ну вот, вам уже и критики не угодили. Чем же?
Он и тут нашёлся:
- А они у нас - всегда от имени народа. Но в категоричности - обвиняют любого не согласного. А ведь если по-честному, то всякое мнение, любого человека, можно рассматривать как категоричность.
- Почему вы так считаете? - Она смотрела на него уже с интересом.
Он начал объяснять сбивчиво, но мысль свёл к тому, что когда в обществе принимается какое-то уже устоявшееся мнение по вопросу, то оно воспринимается всеми, как не подлежащее сомнению, выраженное как бы самим народом, идущее от его имени. Но первого же, кто не согласится с этим, всегда можно обвинить либо в ереси, либо в категоричности, будь он хоть самим Галилеем. А если уж это простой смертный, то он как бы вообще не имеет права иметь личное мнение.
- Как же тогда разговаривать? - закончил он. - От "мы", что ли, как императоры? На все случаи жизни есть клише.
- А вы - ёрш!.. - сказала Аннушка, но не с осуждением, а скорее, с одобрением.
От её потепления и улыбки посветлело на душе. И хотя жена не согласна была с рассуждениями молодого лётчика о Дон Кихоте, Медведев и сам думал почти так же, как этот парень, только стеснялся в этом признаться. После книг Мельникова-Печерского, которые недавно прочёл, "Дон Кихот" Сервантеса действительно казался уже мыльным пузырём-пустяком. Ладно, пусть символ там добра и благородства, но зачем же так нудно и длинно, так много страниц? Вон Паустовский: тоже умеет мыльные пузыри выдувать самых красивых расцветок. Но ведь не на тысячу же страниц! Смотри ты, парнишка, а уже не обманешь, на мякине не проведёшь. Ему не символы благородства нужны и другие клише, а саму искренность и правду подавай. Тут сильные книги нужны...
Медведев спросил Одинцова:
- Ну, а ты что скажешь, Лев Иваныч?
Одинцов хотя и был под мухой, но рассудил здраво:
- Я тоже за серьёзность в литературе. Жизнь - должна быть похожей на жизнь. Хотя народ у нас, наверное, самый несерьёзный во всём мире.
- Это почему же?
- А вот возьмём хотя бы наших офицеров. Все пьют, матерятся. К жизни относятся - легкомысленно. Как и народ, который всегда верит в обещания начальства. Вот оно-де разберётся, посовещается, и построит всем нам счастливую жизнь. Вернее, укажет путь, как нужно строить. Ну, где ещё можно встретить такую несерьёзную веру?
Медведев досадливо заметил:
- Критиковать - легко. А сам-то ты - что предлагаешь?
Одинцов помолчал, думая, а потом рассмеялся:
- Так ведь и начальство у нас тоже - самое несерьёзное в мире.
- Почему же? Вон Лосев...
- Я не про его уровень - повыше... Готово обещать народу всё, что угодно, какую угодно лапшу. Будто главная цель и забота у всех - не самим жить, а тем, кто после нас будет. А на самом деле, думают только о себе: жрут, пьют, гуляют. А остальные - хрен с ними! Как-нибудь тоже, мол, проживут - на воровстве, не передохнут. Разве это - серьёзно? Где ещё такое, кроме как у нас?
В разговор влез и Русанов - спросил Одинцова:
- Ну, а почему эта несерьёзность у нас?
Одинцов вздохнул:
- Я думаю, от запуганности и необразованности. Ну, что такое: 12 человек на тысячу - с высшим образованием? Да и те - все почти в крупных городах. В деревнях - 5-6 классов, разве это образование? Вот и верят во всё, да боятся.
- А сам - не боишься? - спросил Русанов.
Одинцов опять помолчал. Усмехнулся:
- Мне - терять нечего. Поэтому я сам себе ответчик и никого за собой не потяну, можете спать спокойно. - Он помолчал ещё, добавил повеселевшим голосом: - Если бы я был писателем, как Сервантес, я про наших офицеров выбрал бы самый несерьёзный, насмешливый стиль.
- Почему? - спросил Медведев с облегчением - рад был, что съехали опять на литературу. Одинцов, казалось, тоже забыл о своих опасных высказываниях, продолжал:
- Почему? А для единства, так сказать, формы и содержания.
Русанов обиделся:
- Это - как о дураках, что ли?
- Зачем - как о несерьёзных людях. Это не обязательно дураки.
- А себя куда относишь - к серьёзным?
В комнату вошла хозяйка с подносом - принесла печенье. Разговор соскользнул на варенье, которым она стала угощать, и Медведев успокоился: завтра и не вспомнит никто, о чём тут говорили. Да и Русанов показался ему порядочным и даже любопытным парнем. Увидел на стене копию с "Союза Земли и Воды" в багетовой рамке и искренне удивился:
- Вы любите Рубенса?!.
- А что ж тут такого? Да и другой картины в магазине не было. А вы - не любите? - весело проговорила жена.
- Нет, - честно признался он. - У него все люди - уж очень жирные! Даже дети: на 40-летних похожи своими задами.
Одинцов заметил:
- Так ведь во времена Рубенса - идеалом красоты считалось физическое здоровье, дородность.
Русанов покраснел. А Одинцов, продолжая думать о чём-то своём, проговорил:
- Сколько существуют на земле люди, всегда были разные мнения. Потому что сами люди разные: злые и добрые, умные и дураки. И - равнодушные. Этих особенно много стало.
- Ну и что? - не понял его Русанов.
- Из-за них - все стали думать одинаково.
- Всё равно не понял, - признался Русанов.
- Я хотел сказать, - Одинцов улыбнулся Русанову, - что хорошо, когда встречаешь неравнодушного.
- Почему - хорошо?
- Фу ты, какой!.. Из-за равнодушных - добрые часто оказываются в меньшинстве.
- Почему? - продолжал Русанов не понимать.
- Да потому, что равнодушные - всегда только за самих себя, а не за справедливость, - спокойно объяснил Одинцов.
- Ну и что?
- Вывод: кто правды боится, сам неправдой живёт.
- Пейте чай! - сказала хозяйка. - Остынет!
Медведев заметил, глаза у жены блестели, лицо разрумянилось - не знала, чем угодить гостям, что им поставить ещё. А гости пили чай, опять спорили, и Медведев понял, от чего так изменилось настроение Аннушки - в дом пришли разговоры, энергия, и он позавидовал чужой молодости, тому, что изменилась и жизнь. В неё входят уже другие люди, не такие, каких он знал во времена своей молодости. Наверное, это правильно, думал он, прихлёбывая горячий чай: молодость - счастлива не только от молодости, но и от идей, которые открывает. А впрочем, какие бы проблемы ни решало старшее поколение, всё равно молодёжь будет жить с улыбками на лицах и с дерзостью в глазах - так уж устроена жизнь. А сильнее жизни нет ничего на свете. Действительно, не петь же этому Русанову нашу "Каховку"! Другая жизнь, другие и песни. Может, он и Рубенса отвергает не столько потому, что ему не нравятся жирные люди, сколько потому, что у каждого поколения свои идеалы красоты и свои песни. Важно то, что его поколение стало хоть чуточку смелее в суждениях. А мы - жили и думаем по установленному до нас стандарту, "клише", как сказал он. Наверное, это и почувствовала Аннушка, что обрадовалась, словно свежему ветру. Да ведь собственные-то натуры - уже не изменить. Но практически и русановы, вряд ли, что смогут изменить в режиме сталинизма.
Когда гости поднялись и стали прощаться, Одинцов спросил:
- Анна Владимировна, а где это вы так изучили немецкий?
- Начала - ещё в Германии, а потом - сама.
Проводив гостей на улицу, Медведев покурил и вернулся в дом. Аннушка сидела возле приёмника, охватив голову руками - даже посуду не пошла мыть. Кажется, ждала его.
- Ну вот, ушли... - сказала со вздохом. - А мы - опять будем идти по жизни без собственного мнения, хотя знаем, что дни не повторяются, снова жить не начнёшь.
Говорила тихо, а казалось - кричит. Возразил:
- Разве мы виноваты в этом? Зачем так...
- Мы - тоже. Потому что молчали всегда. И сейчас всё молчим, молчим. Почему молодые знают - чего хотят?
- Они - тоже не знают. Вон сколько "почему" всяких было!..
- Зато у них... есть уже несогласие жить так дальше. А у нас - нет даже их простоты и радости восприятия окружающего. Будто мы какие-то чужие в этой жизни, лишние или рано состарившиеся. Стоим где-то сбоку, и смотрим...
Бухнула всё это, и вроде ответа ждёт: лёгкий вопрос задала. Подпёрлась кулачком снова, и смотрит в далёкое. Хотел возразить ей: молодые - тоже мучаются, и не так уж радостно воспринимают окружающее бытие. Но передумал: только душу травить. Слава Богу, что хоть от молчания своего отошла. Но было в её позе опять что-то недосказано одинокое. Трудная штука жизнь! А семейная - и того тяжелее.

14

В полку появился новый офицер - капитан Тур, Павел Терентьевич. Его знали ещё не все, но знали, что приехал кандидатом на освободившуюся должность парторга - прежний, капитан Хомяков, умер в госпитале после продолжительной болезни.
В ожидании отчётно-выборного собрания - утвердят его кандидатуру, быть Павлу Терентьевичу секретарём партийного бюро полка, не утвердят, придётся вернуться в распоряжение политического управления штаба Воздушной Армии - Тур ходил по гарнизону, присматривался к офицерам, солдатам. Разузнавал бытовые подробности, интересовался всякими мелочами и... составлял "карту".
"Карта" не была личным изобретением Павла Терентьевича, но гордился он ею, словно гениальным открытием, хотя и понимал, что не столько в ней гениальности, сколько практической выгоды. "Карта", на первый взгляд, была простой. Не было на ней ни меридианов, ни градусов, ни городов, ни рек. Обыкновенная схема, напоминающая своими квадратиками и кружочками структурный состав пехотного полка и приданных к нему служб. Квадратики, кружочки, треугольнички соединялись линиями - красными, зелёными, синими. В квадратиках, кружочках - фамилии. Вот и всё, ничего особенного. Но Павел Терентьевич называл это пышным именем - "карта взаимосвязей". Он знал: это не просто кружочки, линии и квадратики, нет! Это сложное сплетение человеческих взаимоотношений, характеров. Мир человеческих страстей и пороков. Сведения о дружеских и родственных связях, о том, кто к кому ходит и зачем, как друг к другу относится.
На новой карте Павла Терентьевича самый большой и верхний квадратик - с фамилией "Пушкарёв". И линии от него идут к кружочкам, треугольничкам, другим квадратам. Линии простые, зелёные, 2 синих и одна красная. Пушкарёв - командир дивизии, генерал. А кружок с фамилией "Усольцев" из полка Лосева соединён с квадратиком генерала красной линией. И нет в этом ничего особенного: всё логично, правильно. Генерал дружит с простым техником звена - заядлые рыбаки, знают друг друга не только по рыбалке, а дружат, говорят, даже семьями. Этот Усольцев будто бы умник, историк, интересный за столом человек. А ещё он в хороших отношениях со своим подчинённым, техником Расторгуевым. Расторгуев - пешка, никто, младший лейтенант в мазуте, а надо и к нему теперь провести красную ниточку, от Усольцева. В случае чего Павлу Терентьевичу ясно, какую линию с ним держать. Ни критиковать, ни вообще трогать - нельзя: беды наживёшь. Красная линия дружбы, считай, почти что синяя - "родственная". Кто же на красный свет ходит? Только пьяные и дураки.
Идут на "карте" линии и от других начальников и влиятельных лиц: от Лосева, замполита, командиров эскадрилий, их жён. К замполиту Васильеву в кружок тянутся отовсюду линии чёрные, простые: веса у человека нет, установлено точно.
Много на карте линий, в глазах даже рябит. Сходятся в пучок, расходятся веером, переплетаются. Но Павлу Терентьевичу всё там ясно - как пауку в концентрической паутине с радиальными нитями. До собрания ещё далеко, а уж он всё знает, всё изучил: за какую ниточку потянуть, какую ослабить. Если фамилия заключена в треугольник - это значит, что у человека тяжёлый ершистый характер и натура бойца: признаёт один штыковой бой. Кружок - это безволие, обтекаемость. Лосев, например, это треугольник в квадрате с вылезшими наружу углами-штыками - всё есть, и ум, и значение, и - "коротким коли"! Великое дело "карта взаимосвязей"!
Познакомил его с этой идеей старый председатель колхоза, когда Павел Терентьевич был в отпуске в родных краях в начале войны - заехал после окончания штурманской авиашколы на 3 дня: было по пути на фронт. Чем-то он понравился тогда председателю, старик и выложил ему "карту" за бутылкой самогона.
- Всех председателей колхозов в нашем районе я пересидел. Жили мы тут всегда суматошно, непонятно даже, можно сказать - будто в колоде карт, которую то и дело тасуют. Особенно при секретаре райкома Василии Ивановиче Чумакове. Лютый был секретарь! Сядет жирной горой за столом и сердится. Дверь в кабинет держит открытой, чтобы всех председателей колхозов, которых созвал, было видно - с утра дожидаемся у него в предбаннике. А он - всё не зовёт: один сидит, доводит нас до предпоносной кондиции. Взгляд поверхностный - вроде о загробной жизни уже думает. А потом сымет телефонную трубку, и пошёл, пошёл гонять чёрный диск нервным прокуренным пальцем! Первая это ему радость: досаду по телефону взорвать. И уж тут, не приведи Бог, если дозвонится до кого и тот ему ответит. Тогда крик начинается - до развязывания пупка. Ну, и дрожание в голосе, конечно. И всё выше, выше берёт, пока не сорвёт петуха. Воздух при этом - всё рукой рубит, будто Чапаев саблей работает.
Ну, поруководит таким вот манером, чтоб видели - герой, генерал! Остынет маленько, тогда уж призывает к себе секретаршу, с которой жил прямо на работе. Тут уж другой колер у него начинается. По кабинету всё ходит, ходит, диктует. И рукой - в волосы, в волосы: кидает их назад. Красный делается, как от удовольствия. А потом уж за нас принимается - при девке при этой жопастой. Тут уж ему - полное удовольствие: не надо и женщины. Любил, сукин кот, покрасоваться, а нам страху в штаны нагнать.
Помню, председатель соседнего колхоза, Гребешков, старик, до того растерялся, когда он ему крикнул "вон!", что от огорчения свои бумажки в портфель не мог уложить. Тискает их, торопится, а они у него - на пол. Он за ними, елозит по паркету партийному, весь красный от неприличной позиции, чуть не плачет. Наконец, управился, выскочил к нам в предбанник, хвать своё пальтишко с вешалки, а в рукава-то - не попадёт. И губы мелко дрожат.
Короче, делал этот секретарь с нами, что хотел - только что не спал. Но волю - насиловал. Кого снял, кого понизил за годы своего царствования, а я вот - всё на месте, с самых довоенных лет. А отчего, спроси ты меня? А оттого, отвечу тебе, что знал я все ниточки в своём районе - куда, какая, и от кого тянется. Для тебя вот, например, официантка в ресторане - девка без образования, плюнь и разотри. А для меня - уважаемый это человек, я ей в ноги поклонюсь, ежели надо. И здороваюсь всегда первый. Потому в точности знаю: к ей второй секретарь по мужскому делу заглядывает. А раз так, дамочка она, значит, со значением под задницей. Мне понимать надо: в случае чего, он - ей поверит, когда залезет, а не мне. Стало быть, мне с ей надо аккуратно себя соблюдать: девка с капризом в душе, и в фигуре у неё соблазнительная истерика наблюдается. Так что заметную красоту - надо ценить.
Однако ж и ум - тоже. Всех поставками сверх плана всегда давили да угнетали, а мой колхоз - ничего, дышит ещё. Вот как. Карта эта, скажу тебе прямо - великое дело. Но и тонкое: в карты - тоже надо уметь... Когда простую себе взять, если дают, а когда и с козырной любовницы пойти, чтобы в дураках не остаться - лучше отдать, найдётся потом другая. Советую: заведи карту!
И он завёл. Сперва робкую, неуверенную, как первая любовь. А потом точную, циничную, где чувства оголены: тоже понял всё про жизнь. По службе с того времени пошёл уверенно, гладко, как по накатанной санной дороге. Накатывал, конечно, сам. Поступил - сумел поступить! - в военно-политическую академию, и теперь уже заканчивает. Нет, "отвода" ему быть не должно.
И хотя знания у него были с частыми интервалами - то пусто, то что-то есть - Павел Терентьевич был о себе самого высокого мнения. По новому гарнизону ходил с лицом ясным, улыбчивым: апостол, не человек. Роста он невысокого, коренаст и крепок. Широкие плечи, короткая сильная шея. Щёки - большие, бабьими ягодицами. Крепкий вислый нос, прокуренные зубы и - прямо таки, знаменитая - нижняя губа: вареником.
А ещё Павел Терентьевич прост - из глубинки, из самого народа, можно сказать, вышел. Правда, не хотел уже возвращаться: образованием был потревожен. Но одну поговорку народную всё же ещё помнил и часто любил произносить вслух: "День да ночь, сутки прочь". И ещё одну вариацию: "В пень колотить, лишь бы день проводить". От себя лично, от образованности, прибавлял: "А денежки-то - идут!". Обе поговорки касались тунеядства. Это всё, что связывало его теперь с народом. Тоже своеобразная ниточка... "Партийная"!
Женился Павел Терентьевич также по партийному признаку - на секретаре райкома комсомола, красивой Любаше, пожизненно доставшейся ему в одной из командировок. Девка она была породистая, сметливая, сразу поставила всю его холостую жизнь на правильные женатые рельсы. И покатился их семейный поезд от станции к станции гладко, легко и прибыльно. Появилась дорогая мебель, посуда, появился и сын Андрюшка. Рос карапузом румяным, крепким - в отца. Даже губу нижнюю так же отваливал - маленьким розовым вареничком. Чего ещё было желать? И Тур не желал. Любил жить сытно, спокойно, просто. Просто - это носить шёлковые кальсоны осенью.
И был ещё при этом у него один принцип: "Живи сам, и не мешай жить другим". Хороший принцип, святой, перенял его у одного тёмного кудрявого барашка, работавшего в суде и бравшего деньги у подсудимых. Познакомился он с ним в ресторане, за одним столом оказались. Потом встречались ещё. А "живи сам и не мешай" у "барашка" было тостом. Вот он это кредо перенял, и ни разу его с тех пор не порушил. Наоборот! Все норовят бить, попавшего в грязь, а у Павла Терентьевича - правило: тащить из грязи, помогать. Грязный человек - ох, как помнит такие услуги, когда отмоется! Выпутается - всю жизнь будет тебе благодарен. Поддерживать будет. А чистые - эти с идеями всегда в голове, народ невыгодный. Лучшая опора в жизни - грязные: что "быки" под железнодорожным мостом. И на белом свете - их больше, считал Павел Терентьевич. Держаться надо за крепкое большинство, Тур в этом смысле был за "демократический централизм".
Но одного человека в полку Тур всё же боялся - совершенно "треугольного" Петрова, командира третьей эскадрильи. Не думал встретить его здесь...


Сергей Сергеич встретился с Туром носом к носу в духане Нико - Тур пил пиво. Петров не узнал его, но тот узнал Сергей Сергеича.
- Здравия желаю, товарищ майор! Не узнаёте? Пивком пришли побаловаться?
- Здравствуй, капитан. - Сергей Сергеич отставил кружку, внимательно посмотрев, сказал: - Что-то не припомню, ёж тебя ешь. Воевали, что ли, где-нибудь вместе? - Добродушно улыбнулся.
Маленький, тучный, как и Петров, капитан светился довольством. Лицо его распускалось в улыбке, словно сметана в борще.
- Точно. Младший лейтенант Тур, 43-й год, помните? Вот, парторгом к вам теперь. А вы, значит, всё летаете?
- Да, работаю вот, летаю. - Улыбка на лице Петрова окаменела: узнал. "Эк, раздобрел-то, что те поп!.."
- Это хорошо. Родине нужны опытные лётчики. Партия всегда нас учила - кадры, кадры и кадры. Главное - это кадры.
- А в чужих армиях, ёж тебя, разве не то же самое? - недобро спросил Петров.
- А при чём тут чужие?..
В духане сидел за пивом капитан Озорцов. Петров посмотрел на его серый штатский костюм, встретился с внимательными глазами и опять повернул лицо к Туру. По спине прошёлся холодок - такой он испытывал на фронте, когда неожиданно появлялись в небе мессеры. Ответил всё же, как хотел:
- За рубежом, спрашиваю, не так, что ли? Им там - не кадры нужны по-твоему, дерьмо?
- Вы это к чему? Что-то я вас не пойму...
- Врёшь, всё ты понимаешь. Но и я тебя давно понял - ещё в 43-м! Ты - человек "лей-вода". Всю жизнь ты говоришь либо прописные истины, либо врёшь, как сейчас. А знаешь, почему у тебя такой метод общения?
Тур вскинул глаза.
- Не об чем тебе с нормальным человеком поговорить, вот что. На диване лежать, руки за голову и глаза в потолок - это каждый умеет! А ты, если комиссаришь, человеческое слово для людей отыщи, выбей из них слезу. В угрюмости ведь живём, разве не видишь? - Петров дунул в кружку на пену.
- Ну, вы ещё пожалеете!.. - тихо пообещал Тур. - Я у вас в полку теперь буду. Парторгом, - напомнил он.
- Не изберут тебя.
- Изберут, не беспокойтесь.
- Это почему же? - простодушно изумился Петров. - Да я - первый дам тебе отвод. Да такой, что!..
- Меня "сверху" прислали. Значит, рекомендуют. И отвод одного любителя... выпивок - я тут уже навёл справочки! - ничего изменить не сможет! - тихо, но с ударениями говорил Тур. - Да и что вы знаете обо мне такого - что?! Я - на последнем курсе политакадемии!..
- Ду-рак ты! - сказал Петров сначала беззлобно. А потом прибавил, озлившись: - Сука на скипидаре!
- На старые заслуги надеетесь?
- А ты? На партийную арифметику: сколько рук за тебя потянется? Погоди, кончится эта слепая арифметика. Придёт время, послушают и один голос, если разумный.
- Вам что же, устав партии не по душе?
- А я те - не об уставе: о таких вот, как ты! Которые шкурники. На фронте, небось, струсил? А по своим - вон как словами строчить научился!
Тур дальше слушать не стал, выскочил из духана злой, налившийся краской. И "вареник" сразу над каменным подбородком угрюмо навис - обидели. А Сергей Сергеич впервые вдруг обнаружил, что пиво имеет горький привкус, что в нём много пены, которая легко плавает наверху и держится за края цепко, липко - как написанная на бумаге неправда, которую не соскребёшь. Пить ему расхотелось, домой пришёл расстроенным, часто курил, не мог успокоиться. И не хотелось теперь вспоминать, а оно само лезло в голову, тянулось, как ниточка из клубка - плелось, грезилось...
Зима 43-го была тогда старая, дряхлая, и по утрам раскисала водяной кашицей - вот-вот начнётся распутица, раскиснут аэродромы, и боевым вылетам на врага - конец. Командование понимало это и торопилось использовать авиацию - пока ещё можно. Вылет планировался за вылетом.
Полк нёс потери, не хватало людей. В один из таких трудных мартовских дней и прибыл в землянку Петрова Тур. Представился по всей форме: "Штурман экипажа, младший лейтенант Тур, закончил Ташкентскую школу стрелков-бомбардировщиков и прибыл для дальнейшего прохождения службы!". Щёки тугие - подмётками, вид - бравый, лицо - служебное рвение.
Сергей Сергеич обрадовался новичку, словно родному племяннику: эскадрилья готовилась на утро к боевому вылету, а у лётчика Пащенко заболел штурман. Брать экипаж из другой эскадрильи Петрову не хотелось: ещё неизвестно, кого дадут, а Пащенко - лётчик был опытный, в родной девятке, словно гусь слётанный, не подведёт. Решение созрело мгновенно.
- Как тебя звать-то? - спросил Петров младшего лейтенанта.
- Павлом. - "Вареник" с готовностью растянулся в улыбке.
- Ты, вот что, Паша, ёж тебя ешь, - начал Сергей Сергеич как командир эскадрильи, - бери-ка ты карту и прокладывай на завтра маршрут. Полетишь с Пащенкой. Сашка, где ты? - Он обернулся, отыскивая глазами лётчика.
- Я, товарищ майор! - В углу землянки поднялся рослый лётчик с угрюмым взглядом.
- Подь-ка сюда. Вот штурмана тебе тут сыскал: чужого брать не будем - готовьтесь! А ты, Паша, - ласково продолжал Сергей Сергеич, - об этом пока помалкивай, понял? А то командир полка узнает, не разрешит, поди. Скажет, района полётов, мол, новичок не изучал, не в курсе, а вдруг придётся на одиночный полёт перейти, ну, и так далее. А слетаете, я ему и доложу потом: "Прибыл вот новичок, схода попросился в бой. Уже, мол, обстрелян". Резину с тобою тянуть и не будут.
Тур, часто моргая, спросил:
- Значит, громить ненавистного врага? Буду обстрелян...
- Вот-вот, громи! - не заметил Сергей Сергеич растерянности. - Ненавистного - это уж точно! Если б не он, сука, мои ребята уже сидели бы сейчас не со мной тут, а с невестами. В общем, готовься! - Петров отошёл к лётчикам и принялся объяснять им, как они должны строить завтра манёвр, если навалятся мессеры.
Подошедший к Туру Пащенко тронул его за плечо:
- Ну, пошли, что ли? Познакомимся, расскажу тебе всё.
Новичок поинтересовался:
- А если командир полка всё же узнает? Нарушение... И зачётов я не сдавал по матчасти.
- Война, брат! - Пащенко хлопнул новичка по спине. - Вой-на!.. Какие тут зачёты? Да ты не дрейфь, - ободрял он дружески, - командир полка - мужик мировой, поймёт. А зачёты - я сам их завтра у тебя приму: за один полёт! Такого насмотришься в воздухе, всю жизнь потом не забудешь! - Лётчик улыбнулся.
- Как это - сам?..
- А так. Ненавистного врага, как ты тут верно подметил, можно бить и без зачётов. Не дрейфь, я тоже боялся в первый раз, а потом привык.
Утром, однако, когда пришли на аэродром, выяснилось, что командир полка, мужик хотя и мировой, но каким-то чудом узнал всё о Туре, и вылет с ним запретил. Пришлось Петрову спешно брать экипаж из другой эскадрильи, тот его порядков в лётном строю не знал, а готовить его, объяснять всё толком, было уже некогда. Плюнул с досады Сергей Сергеич, посмотрел на присмиревшего Тура, как на дерьмо, в которое случайно попал ногой, и полез злым медведем в кабину.
Ещё не взошло солнце, но горизонт уже кроваво горел - туда больно было смотреть. Заря - розовая, снег - розовый. Натыкаясь на заледенелые кочки, бежала по лётному полю кровавыми змейками сахаристая позёмка. Злой ветерок вышибал из глаз непрошеную слезу. Казалось, будто в замершем на западе, стылом лесу притаилась свирепая буря и ждала своего часа, чтобы вырваться оттуда настоящей бедой и разрушением. А пока только по-утреннему морозило и тянуло из леса холодом.
Ракета. И самолёты один за другим пошли на взлёт в сторону леса. Пащенко после рассказывал: Тур смотрел на взлетающих и с ужасом, и с тайной радостью - сам он оставался на земле. А Пащенко рядом с ним матерился, подняв меховой воротник. И скользила, всё бежала от холода к оврагам позёмка.
Экипаж, который полетел вместо Тура и Пащенко, с задания не вернулся. Когда на девятку "Деда" навалились 2 мессера, лётчик этот не удержался в слишком плотном строю, к которому "Дед" приучил своих, и, боясь столкновения, оторвался от эскадрильи метров на 50, там его фашисты и подожгли. Сергей Сергеич не мог простить себе этой потери. Его лётчики знали: эскадрилья в плотном строю прикрывает друг друга огнём так, что истребителям невозможно к ней подойти - нет не простреливаемой зоны ни снизу, ни сверху, ни с боков. Погибший лётчик не был слётан с девяткой по-петровски. И Сергей Сергеич с того дня сделал для себя вывод: из чужих эскадрилий экипажей не брать.
Сделал свой вывод, оказалось, и Тур. Долго осваивался, не смог сдать с одного раза всех зачётов, пересдавал, а под конец "отравился" консервами и попал в лазарет. Вышел оттуда не скоро, "ослабевшим", лётно-медицинской комиссии не прошёл и кончил тем, что заменил комсорга полка, которого перевели в другой полк. Должность у Тура стала нелётной.
Сергей Сергеич о нём сказал:
- Понял я его. Трус, а идёт к своей цели, как воробей к рассыпанному зерну - с прискоком, с оглядочкой, вроде и не туда ему.
И вот встреча. Туру было тогда 28. Каков же он теперь?.. Сергей Сергеич взял и рассказал всё своему соседу, Медведеву. Вот тут и вспомнила его жена, как Тур проходил лётно-врачебную комиссию у них в госпитале: "не видел" половину таблицы у окулиста, нагнал себе давление каким-то образом до 220-ти, и сердце работало с перебоями. Не знали они тогда, в чём дело, и забраковали его для полётов. А теперь-то вот картина, наконец, прояснилась, сказала Анна Владимировна, смеясь. Тогда Сергей Сергеич вернулся домой, налил себе стакан водки, чтобы не нудиться больше, хватанул, и отошёл ко сну.


Партийное собрание полка открыл майор Васильев. Он объяснил, что в полку долгое время отсутствовал штатный парторг, и что вот командование из политуправления дивизии рекомендует им нового товарища, капитана Тура.
- Товарищи коммунисты, - закончил он, - капитан Тур расскажет нам сейчас свою биографию. Потом дополню кое-что я. Выступите, товарищи, и вы, кто пожелает. Зададите вопросы, у кого появятся. Словом, порядок обычный. Прошу вас, товарищ капитан!..
Тур прошёл к трибунке увалистым начальником, привыкшим к вниманию, и начал рассказывать свой послужной список. В голосе его поигрывало сытое достоинство. К трибунам он, чувствовалось, привык - держался там, как памятник на могиле, словно навечно врос. А выступал - как представитель райкома: речь-обещание, о которой завтра забудут все. Разумеется, заверил коммунистов, что доверие оправдает, сделает всё зависящее от него, чтобы полк стал передовым.
Сергей Сергеич сидел в середине зала и, прислушиваясь к словам Тура, думал. Да, Туру поверят, хоть и сыплет с трибуны сухой горох. Во-первых, много лет с тех пор утекло, да и люди, мол, меняются со временем. Опять же, Тур на последнем курсе академии политработников. Значит, с бумагами у него тоже всё в порядке. Чем его теперь возьмёшь? Доказательств особенных нет. Промолчать? Подло как-то, трусовато. На фронте не боялся вроде, а тут... Опять же, ёж тебя, где тогда партийная принципиальность! Нет, выступить надо...
- В настоящее время, товарищи, прибыл вот к вам, - кончил Тур представляться и знакомить людей со своей биографией.
"А кто поверит мне? - всё ещё мучился Сергей Сергеич. - Скажут: факты! Факт же - всего один, да и тот, если взглянуть на него юридически... Тур в санчасти - лежал? Лежал. Значит - болел? Получается, да. Прежнего командира полка - нет в живых. А только он мог бы рассказать, как приходил к нему Тур в то предрассветное утро: "Неподготовленного посылают на задание..."
Нет, не поверят. Да и кому, скажут, верить-то? Найдутся ведь и такие. Заслуженный-то, мол, заслуженный, а ни для кого не секрет: от жизни отстал, попивает. Вот из ума, мол, и выжил, плетёт, Бог ведает что. Нет уж, лучше не выступать".
- Товарищи, - сказал Васильев, - капитан Тур учится сейчас на последнем курсе академии. Заочно. Имеет опыт политической работы в частях во время войны. Фронтовик. Отлично аттестован. Его рекомендуют к нам в полк...
Кто рекомендовал Тура, Сергей Сергеич слушать не стал - опять погрузился в себя: "Да нет же, ни хрена он не изменился! Только наглым стал, вот и все перемены".
На трибунку поднялся капитан Волков. Важный и строгий, как семафор, поднял руку. В зале притихли. Набравшись солидности, Волков уверенно, привычно заговорил:
- Товарищи! - Обвёл взглядом собрание. - Я капитана Тура помню ещё по фронту. Отличный политработник. Скромный был, исполнительный. Он тогда возглавлял у нас комсомол. Как сейчас помню, полёты всегда были обеспечены наглядной агитацией. Может, кто помнит из сидящих здесь, в зале, какие злые карикатуры помещал товарищ Тур на фашистов? Товарищ Тур всегда был с нами, в гуще молодёжи. Рассказывал нам о положении на фронтах и в тылу. Добивался приезда артистов к нам, активно выступал на собраниях. Мы и теперь видим, что товарищ Тур не сидел эти годы сложа руки, а поступил в академию, рос. - Волков отпил из стакана, стоявшего перед ним. - Все вы, товарищи, знаете, какие сейчас требования предъявляются к нашей армии. Крепить дисциплину! Овладевать новейшими достижениями техники! Учиться и учиться! Зорко охранять от происков врагов наши границы. И наша партия, наше родное правительство, во главе с гением товарища Сталина, дают нам, защитникам родины, наказ: быть достойными сынами своей великой отчизны! Свято исполнять свой воинский долг, если потребуется. Всё это не просто, товарищи, за этими словами стоит глубокий политический смысл. Наша армия должна быть лучшей в мире, должна быть образцом дисциплины, сознательности и выучки. Только тогда мы сможем отстоять наше социалистическое отечество от посягательств агрессора. А что для этого надо сделать конкретно, в нашем полку? Как коммунист я хочу смотреть правде в глаза. Только так мы сможем выправить наши недостатки. А они у нас ещё есть, и я не хочу здесь об этом умалчивать. Разве секрет, что некоторые наши товарищи ещё нарушают воинскую дисциплину, выпивают? И - даже ответственные товарищи! Я не хочу сказать, что это относится ко всем, отнюдь! Коллектив у нас - в основном здоровый, способный выполнить стоящие перед нами задачи. Но это не значит, что мы должны закрывать глаза на отдельных товарищей и почивать на лаврах. Вот для этого, в помощь командованию по наведению порядка, требуется сильное, товарищи, действенное партийное бюро в полку. Без налаженной партийной работы нам, товарищи, нечего и мечтать об отличных бомбометаниях и достижениях в учебно-лётной и боевой подготовках. Я считаю, что капитан Тур - именно тот человек, который справится на должности парторга в нашем полку. Поэтому нам его и рекомендуют. Лично я, капитан Волков, за то, чтобы капитана Тура утвердить на этой должности. Вношу предложение: включить его кандидатуру в список для голосования. У меня всё.
"Выступлю! - ожгло Петрова. - Какой же "список", если будет всего единственная фамилия?!" - И он поднял руку:
- Разрешите и мне пару слов...
Васильев, ведший собрание, улыбнулся:
- Пожалуйста, товарищ майор, прошу.
- Я - с места. Коротенько, так сказать. - Сергей Сергеич от волнения натужился, покраснел и всей пятернёй начал приглаживать взъерошенный вихор, вечно торчавший чёрным пучком у него на макушке. - У меня э... как бы это сказать, есть пара вопросов к капитану Туру. Можно?
- Пожалуйста, задавайте, - ответил Васильев из президиума и поднялся. - Это хорошо, товарищи, для этого мы и собрались с вами. Надо всё выяснить, обсудить. Прошу вас, товарищ Петров, продолжайте.
- Тут Волков уже сказал, - повысил голос Сергей Сергеич, - что был с Туром вместе на фронте, в гуще, так сказать. Я э... как бы это сказать, был вроде бы тоже там. - В зале рассмеялись. Когда утихло, Петров, багровея, спросил: - А скажи, товарищ Тур, почему ты воевал только на земле, одними карикатурами? Кто ты э... как бы это сказать, по военному образованию и в какой гуще тебе надо было находиться? В воздухе - или за 100 километров от фронта?
В переднем ряду в зале поднялся Тур. Когда он повернулся лицом к залу, все увидели, как прихлынула к его щекам-ягодицам жаркая кровь. Он негромко начал оправдываться:
- До призыва в армию, товарищи, я работал учителем. Проверял тетрадки по ночам, в какой-то степени испортил себе зрение. В конце 42-го, когда шла уже война, я закончил школу воздушных стрелков-бомбардировщиков в городе Чирчике, откуда и был направлен на фронт в лётную часть.
- Штурманом, стало быть? - перебил Петров. - Зрение было в порядке?
- Да.
- Тогда другой вопрос. Сколько у вас э... как бы это сказать, боевых вылетов? - Рука Петрова привычно полезла к макушке и стала почёсывать торчащий чёрный вихор.
И опять щёки Тура загорелись пожаром:
- Товарищи, я тут уже говорил, когда рассказывал вам свою биографию, что боевых вылетов не имею.
В зале кто-то негромко выкрикнул:
- Вы этого не говорили...
- Я докладывал, что после училища был списан с лётной должности по состоянию здоровья. Правда, произошло это уже в боевой части, где меня перевели на должность комсорга полка.
- Хорошо, - прогудел из центра зала Петров, - больше у меня к вам э... как бы это сказать, вопросов не имеется. Я только э... хотел бы внести предложение... Одна фамилия - это ещё не список для голосования. Давайте добавим ещё одну кандидатуру: предлагаю внести в список для голосования майора Медведева Дмитрия Николаевича. - Петров заговорил уверенно, без натуги: - Толковый специалист, всю войну прошёл от начала и до конца как порядочный офицер. Был ранен. В полку его все знают. Такой - не подведёт!
По залу прошёл легкий шумок. В диковину всем - 2 кандидата! По неписаному правилу должности парторгов хотя и считались выборными, но в список для голосования включался всегда, как и на выборах депутатов в органы советской власти, один кандидат, тот, кого присылали в полк по рекомендации политотдела дивизии. Много кандидатур вносилось в список для выбора лишь на должности членов партийного бюро, которое и "выбирало" потом себе присланного парторга. Выбрать же парторга из "своих", которого бы все знали, но не согласованного с политотделом, было непривычно.
Оборвал шумок председатель собрания. Спокойно, будто ничего не произошло, Васильев сказал:
- Товарищи, кто за предложение коммуниста Петрова, прошу поднять руки.
К Васильеву склонился в президиуме и зашептал что-то на ухо представитель политотдела дивизии. Выслушав его, Васильев всё так же спокойно объявил:
- Товарищи коммунисты, никакого нарушения норм партийной жизни, с точки зрения устава нашей партии, в предложении коммуниста Петрова нет. Приступим к подсчёту...
Коммунисты голосовали робко, неуверенно, но голосовали. По большинству голосов, поданных "за" внесение в список для голосования ещё и кандидатуры инженера по вооружению, фамилию коммуниста Медведева внесли в список, который и был предложен затем на рассмотрение и голосование партийному бюро полка. Тур остался на заседание партийного бюро бледный, потрясённый. Возьмут для интереса и выберут себе Медведева, своего.
Переживал и Васильев за свой поступок: устав уставом, а были ещё "пуровские" инструкции, за нарушение которых ему могло не поздоровиться не меньше, чем за нарушение устава партии. Но он почему-то не смог отклонить предложение Петрова, ему казалось, что тогда он уедет из этого полка обесславленным полностью. Не только, мол, оказался не на высоте как специалист, но оказался и дерьмом как коммунист - побоялся выступить в защиту элементарной партийной демократии. И, пожалуй, впервые в жизни он задумался о том, что демократии-то в партии никакой и не было, а были только цинизм и игра в демократию. И не только в партии, но и в общественной жизни страны вообще. От такого открытия в душе что-то оборвалось, не то навсегда сломалось. Васильев сидел серый, выгоревший где-то внутри и был похож на мячик, из которого выпустили воздух.
Выпустил воздух из облегчённой груди и Тур: весь ужас положения остался позади - парторгом, с перевесом в один голос, избрали его, не Медведева. Да и то благодаря тому, что на членов бюро оказал сильное давление представитель политотдела дивизии и не уезжал до тех пор, пока не проголосовали при нём. Голосовали поднятием руки, а этот полковник смотрел по очереди каждому в лицо. Кто глаза опускал, тот голосовал за Медведева.
Сам Медведев в это время тоже сидел с опущенной головой - привычно сутулился.

15

Полк Лосева вновь ждал какую-то комиссию по проверке боевой подготовки, а её всё не было. Вот из-за этой-то комиссии и не везло Русанову: давно был готов к самостоятельному вылету после провозных полётов, а Сикорский всё не решался его выпускать - боялся, как бы чего не вышло перед комиссией, тогда начнут терзать его самого.
Вспомнил о Русанове Лосев.
- Почему у вас Русанов до сих пор не подготовлен?
- Никак нет, товарищ подполковник, готов!
- Почему же не выпускаете?
- У лётчика был большой перерыв. Последний вылет он сделал в училище в мае, а теперь - сентябрь.
- Ну, и сколько же ещё вы думаете его вывозить?
- Капитан Птицын докладывает, надо бы ещё повозить: есть шероховатости в технике пилотирования.
- Почему же докладываете, что готов?
- Готов, товарищ командир, но ещё не совсем.
- Так готов или не готов?! - Лосев уставился командиру эскадрильи в лицо. - Что вы, Сикорский, всё крутите! Вызовите сюда капитана Птицына! И Русанова - тоже. - Лосев привычно поставил в воздухе свою "печать".
И вот все, наконец, собрались у командира полка в кабинете. Лосев спросил командира звена:
- Сколько вы сделали с Русановым полётов на "спарке" 4.?
- 10, товарищ подполковник.
- Ну, и как? - Командир полка закурил.
Птицын взглянул на Русанова, на перекатывавшего желваки Сикорского, доложил:
- Уверенно летает, товарищ командир. Можно выпускать.
- Почему же не выпустили до сих пор?
- Не проверял ещё командир эскадрильи.
- Почему? Вы докладывали ему, что лётчик готов?
В разговор спешно вмешался Сикорский:
- Я, товарищ командир...
- Я вас не спрашиваю, товарищ майор! - оборвал Лосев. И вновь повернулся к Птицыну: - Ну!..
- Так точно, докладывал, - ответил командир звена.
Лосев повернулся к Сикорскому:
- Вот теперь - вас. Так почему же?..
- Виноват, товарищ командир. - Сикорский метнул взгляд-молнию в Птицына. - Думал, комиссия приедет, мало ли чего... Решил, на всякий случай, повременить.
- Та-ак... Вот теперь всё ясно! - Лосев раздавил в пепельнице дымящийся окурок. Колюче глядя на Сикорского, спросил: - Ну, а если комиссия не приедет к нам ещё месяц, или полгода?
- Виноват, товарищ подполковник.
Лосев принялся ставить свои воздушные "печати":
- Завтра же! Проверить лётчика! И - выпустить, если готов.
- На завтра Русанов не запланирован, товарищ командир. Плановая таблица полётов вами уже утверждена.
- Ах, какое неодолимое препятствие! Вам что - бумаги жалко? Завтра же выпустить Русанова в самостоятельный полёт! Таблицу - переделать. Подпишу ещё раз, не переломлюсь.
- Слушаюсь! Вас - тоже запланировать на его проверку?
Лосев словно изучал лицо Сикорского - внимательно, тягуче: откуда такой?.. Потом, что-то в себе подавив, спросил:
- А вы что, считаете, что вашей личной проверки будет недостаточно?
Сикорский молчал, глядя себе под ноги. Лосев опять начал ставить "печати":
- Хорошо. Если командир эскадрильи не доверяет себе, проверю лётчика я. Но! Можно ли доверять вам эскадрилью, об этом - я тоже подумаю! - Пристукнув кулачком в воздухе в последний раз, командир полка прошагал через весь кабинет к Русанову у двери. - Ну, а как считаете вы сами: готовы?
- Готов, товарищ подполковник, - ответил Алексей.
- Отлично. Сегодня - хорошо отдохните, завтра - пойдёте с экипажем в первый самостоятельный полёт. Не опозорьтесь. От того, как вы завтра слетаете, будет зависеть многое. Если не уверены в себе, лучше отложить.
- Я готов, товарищ командир, - твёрдо повторил лётчик.
- Вы ещё молоды, Русанов. Поймите всё правильно: я добра вам хочу... - Лосев секунду помедлил и устало, но внимательно посмотрел лейтенанту в глаза. - В общем, не спешите завтра, не суетитесь. Запомните: лётчик никогда не должен суетиться - это гибельно в авиации. Я - очень хочу, чтобы вы слетали хорошо. - Лосев поставил "печать". - Репутацию потерять легко, восстановить - трудно. - Он резко отошёл от лётчика, сел за свой стол. - Свободны, товарищи. Майору Сикорскому - остаться...
Выйдя с командиром звена за дверь, Русанов закурил и хотел спросить, кто завтра полетит с ним первым, но Птицын приложил палец к губам. Алексей услышал после этого, как из кабинета донёсся ровный басок Лосева:
- Что-о?! При подчинённых?.. Бросьте вы эти барские замашки, Сикорский!
- Но вы... вы про эскадрилью... Мне же с ними работать!..
- Об этом - самому надо было думать, прежде чем "продавать" себя! Я высказал только то, к чему вы логически подвели меня. Не перестроитесь, Сикорский, я приведу свою угрозу в исполнение. Армия - должна быть современной, командиры - решительными и опытными. А вы?..
Птицын тронул Русанова за плечо:
- Пошли. Опять печати ставит.
- А по-моему, клизму.


Весь полк собрался на аэродроме - пришли смотреть, как будет летать второй послевоенный лётчик, прибывший к ним из училища. Первым был Вовочка Попенко, великан, приехавший сюда в прошлом году из Кировабада. Это и было то "испытание", о котором говорил Лосев в своём кабинете. Одна паршивая посадка, и авторитета не будет, как у Васильева - разлетится за одну секунду. Русанов понимал это, подруливая к линии взлёта.
Вот он плавно нажимает носками сапог на педали тормозов. Самолёт кланяется носом земле, приседает на амортизационных стойках шасси и замирает. Теперь только дать моторам полный газ, и сзади взовьётся пыльный смерч.
Удерживая самолёт на тормозах, Русанов плавно выводит оба сектора газа до упора. Машина, готовая к бешеному рывку вперёд, туда, где виднеется гора Яглуджа, трясётся в злобной забористой лихорадке. Русанов поворачивает голову влево: ё-моё, стоят! Весь полк вытянулся в шеренгу и смотрит. Прибежали даже официантки из столовой - среди фуражек виднелись и 3 белые косынки.
- "Глобус", я - 275-й, разрешите взлёт! - запрашивает Алексей, нажимая на роге штурвала кнопку радиопередатчика. И тотчас же в наушниках у него раздаётся знакомый басок Лосева:
- 275-й, взлёт разрешаю!
Чувствуя всем телом дрожь самолёта и холодок на спине, Русанов отпускает тормоза. Машина срывается с места злобным рывком и устремляется вперёд, пытаясь развернуться влево. Небольшое движение правой ногой, руль поворота исправляет отклонение, и самолёт уже несётся по лётному полю легко, едва касаясь земли: на крыльях нарастает подъёмная сила. Русанов плавно тянет штурвал на себя и чувствует, как земля "уходит".
Убрано шасси, сбавлены обороты. Русанов "затяжеляет" винты и убирает закрылки. Пусть теперь смотрят - первый барьер взят! Он стирает с лица пот, и дальше, по "кругу", летит уже привычно, без напряжения. Им овладевает удивительное чувство приподнятости над землёй. Крыло режет горы, над головой - прозрачная бездонность, заканчивающаяся голубизной, много воздуха, много простора вокруг, на далёких ослепительно белых вершинах вспыхивают солнечные блики, а внизу - жёлтые полоски полей, чёрные квадраты осенних пашен, букашки автомашин по серой ленте шоссе: земля! А на земле - люди. И он любит и людей, и горы, и ручьи, деревья, ослепительное солнце, чистое небо. Всё это - жизнь. И он её любит, и ему хочется петь, потому что это не курсантский полёт, когда ты, хотя и летишь сам, один-одинёшенек, но с земли за тобой смотрит нянька-инструктор, который ответит перед людьми и за тебя, если что случится, и за все твои промахи и ошибки, если и ничего не случится. А тут - другое... Теперь - ты сам лётчик. Рядом с тобой сидит в кабине настоящий штурман, сзади - ещё двое: радист и воздушный стрелок. Теперь не инструктор, а ты отвечаешь за жизни людей - ты должен думать о них, тебе нельзя ошибаться, ты - уже взрослый, не курсант.
После четвёртого разворота, когда Русанов перевёл машину в режим планирования, опять стала мокрой спина. Не промазать бы на посадке, не "скозлить" - весь полк ждёт и смотрит!..
Выпущено шасси, выпущены закрылки. Всё внимание сейчас на посадочные знаки и землю. Уже видны кустики, борозды от предыдущих посадок, белеет впереди своими полотнищами "Т".
Русанов плавно сбавляет газ, выравнивает и несётся над самыми ковылями. Нет, не промахнулся, не "скозлил" - сел так, что зашлось от радости сердце: чисто, плавно, почти возле самого "Т".
- Молодец, Лёша, притёр! - одобрительно восхищается штурман.
Во втором полёте Русанов уже не волновался, слетал спокойно. Но посадку сделал хуже, хотя и в пределах нормы. Однако заруливал на стоянку победителем. Выключил там моторы, вылез из кабины и помчался на КП - доложить о выполнении задания.
- Молодец, - сказал Лосев, - хорошо слетал, поздравляю!
Чего ещё было желать? И Русанов глупо, счастливо улыбался.
А на старте в это время, где продолжались полёты, заключалось удивительное пари. "Дед" шумел:
- Разве теперь летают! Вот, помню, на фронте... Клали возле "тэ" солдатскую шапку - только известью посыпали, чтоб заметно - и с трёх посадок левым колесом в шапку!
- Попадали?
- А как же, ёж тебя ешь!
К разговаривающим подошёл Маслов.
- Да заливает всё он!..
- Ась? Заливаю? Да я сам 2 раза с первого же захода попадал! - От обиды "Дед" покраснел - полез рукой в свой вихор, держа левой фуражку.
- Не охотник, а гнёшь!.. - подлил Маслов в огонь горючего.
- Гну?.. - "Дед" выставил руку: - Спорим!
- На что? - Маслов тоже протянул свою лапищу, и был перед "Дедом" что великан перед карликом.
- На литр коньяку, ёж тебя ешь!
- Идёт!
- С 3-х посадок?
- А хоть и с 4-х!
Через полчаса, когда подошло время летать по кругу Петрову, возле посадочного знака насыпали полведра извести - шапки ни у кого не было - лето, и ждали, когда "Дед" появится после Кумисского оврага над деревней и пойдёт на посадку.
И вот машина Петрова, распластав крылья, несётся на "хитром газе" над самой полынью и ковылями - ну, просто стелется над землёй, вот-вот коснётся. Но "Дед" не даёт ей коснуться - академик! - чутко подбирает в кабине штурвал на себя, тащит машину газком вперёд, к заветному белому пятнышку против центра полотнищ. Вот газочка чуток наддал - сразу исчезли из вида, блеснувшие на солнце, круглые диски винтов, - а сквозь остекление кабины видна уже склонённая вбок голова в шлемофоне.
- Ну, во-о-лк!.. - восклицает кто-то в толпе.
- О-пы-ыт!.. Надо смотреть вперёд, а он - под колесо, а!
Русанов смотрел тоже и не верил: это же, чёрт знает что, фантастика какая-то! Лётчиков годами учат смотреть на посадке только вперёд. Чтобы по миллиметру замечать потом: как дрогнет земля, чуть прыгнет вверх горизонт - это машина пытается просесть на несколько сантиметров вниз. А ты должен с такой же скоростью, как она проседает, потянуть штурвал на себя - тоже на несколько миллиметров, на которые ушёл вверх горизонт, чтобы машина не взмыла, но и не ткнулась в землю колёсами преждевременно, а продолжала идти ровно над полем, плавно снижаясь. Касание должно произойти в намеченной точке, не раньше и не позже, без "козлов", только тогда посадка считается отличной и по расчёту, и по качеству приземления. Но для этого нужно смотреть из кабины вперёд, метров на 40, и чуть влево, чтобы замечать угловое снижение и его скорость. Отлично приземлиться - значит сесть справа от "Т" в площадь круга с радиусом в 25 метров. Кто умеет так рассчитывать, тот превосходный лётчик: тяжёлый самолёт - не одномоторная игрушка. Петров же определил себе круг с радиусом в 15 сантиметров - задача, казалось, невыполнимая для человеческих возможностей на бомбардировщике. Чуть влево, чуть вправо, вперёд или назад - и всё, спор проигран. Надеяться можно только на слепую случайность, но таковая возможна лишь при тысяче посадок.
Петров буквально подкрадывался к кучке извести. Он тащил, тащил машину к заветному кружочку так, что захватывало дух: до земли оставалось сантиметров 10, а он не давал самолёту снизиться, тянул его на "хитром газе". Взгляды наблюдавших метались от чёрного колеса к белому пятнышку. Колесо идёт точно, на одной линии с пятном! Вот оно уже касается ковылей, но... пыли нет, значит, земли ещё не коснулось - ещё летит, а не катится.
До цели оставалось метров 15. Неужели не удержит "Дед" свою машину, даст сейчас ей коснуться земли?.. Кривоногов, поняв, что не удержит, с сожалением восклицает:
- Ну, лопнул у дедушки коньячок!..
Да, Петров самолёт свой не удержал: колесо опустилось и подняло пыль перед самым пятном - чуть левее его и, не долетев, сантиметров 40.
- Ничего-о! - проговорил майор Медведев. - В сущности, почти точно приземлился. С третьего раза - наверняка угодит!
А Дедкин хихикнул:
- Плакал твой коньяк, Маслов!
"Бык" промычал:
- Ну, это мы ещё посмотрим!.. - Но уверенности в голосе уже не было.
А Петров взлетел снова.
О споре узнал Лосев. Хотел было "забаву" запретить, но передумал: "Это же демонстрация мастерства!" Сказал дежурному по полётам:
- Ладно, пусть демонстрирует. Пусть учатся у него, как надо летать настоящему лётчику! - И тут же сам по-настоящему увлёкся спором. Блестя глазами, обратился к посыльному: - Беги к посадочным знакам! Если промажет - помашешь мне красным флажком. Сядет точно - подержи над головой.
И опять "Дед" крадётся, стелется над землёй. Вот что-то заметил, сделал махонький крен вправо - "прикрылся". И тотчас же понеслись комментарии наблюдающих:
- Доворачивает на ветерок!..
- Всё видит, собака!
Петров продолжал идти с креном, чтобы выйти на прямую с пятном поточенее. От колёс до земли - сантиметров 30 осталось, а он ещё кренчиком балует: регулирует направление - то уменьшает крен, то увеличивает, ведь коснётся же сейчас!.. Но нет, не коснулся. Кренчик убрал и шёл теперь точно, маневрируя лишь газком - как дыханием... И тут не выдерживает Птицын:
- Ну, сейчас даст прикурить! Вот это лё-тчик!..
Но "Дед" опять опустил колесо неточно - на этот раз с пролётом. Потом измерили - 82 сантиметра. Посыльный Лосева резко помахал флагом.
Лосев на КП поднёс к губам микрофон:
- Ну, что же ты, 50-й?.. - И вдруг пошутил прямо в эфир, чтобы поддержать дух у Петрова: - Будем водку пьянствовать или полёты летать? Не годится проигрывать, старина!
- Да я и сам не пойму, в чём дело, ёж тебя!.. - прохрипел динамик перед Лосевым на столе.
- Неправильно учитываешь ветер! - подсказал Лосев по радио. - Он сейчас немного утих, пока ты первые круги делал. - Покажи им, как настоящие парни летают!
Динамик неожиданно бодро рявкнул:
- Учту, "Глобус", я же не знал!..
- Учти, учти, и будет о`кей.
- Так на то же и щука в море, чтобы карась не дремал!..
Лосев закурил и сразу повеселел: "Теперь сядет Маслову на яйцо!.." Однако вслух не высказался - побоялся сглаза: в авиации обещать наперёд не полагалось, не правительство.
И снова "Дед" стелется над землёй. Балует кренчиком, хитрит газком. А у всех опять в глазах чёрное колесо - большое, с клетчатым кордом. Вот оно! Идёт прямо на пятно, сейчас... ну!..
И колесо опустилось.
Взметнулось белое облачко.
Раздался дружный крик - как на стадионе:
- Ур-ра-а!..
В воздух полетели фуражки, пилотки, гаечные ключи - и все размахивали руками. А когда перестали махать, надвинули Маслову на лоб фуражку:
- Пить коньяк будет "Дед"!
- А ты - только смотреть...
- Можешь пописять вместо дедушки...
Местный юмор - он всегда из сортира немножко, до настоящей сатиры ему далеко, но ржали всё равно, устремляясь весёлой толпой к белому пятну возле посадочных знаков. Увы! Радость победы оказалась преждевременной: колесо "Деда" коснулось в 10-ти сантиметрах правее насыпанной извести - видны были следы шипов. А белая пыль поднялась не от попадания в известь, а от сотрясения земли рядом и увлекаемого самолётом воздуха. Однако командир звена Птицын сообразил важную мысль:
- Братцы, - кричал он, - так ведь колесо-то - шире, чем корд! Корд прошёл рядом, а бок колеса - всё равно пятно покрывал! Значит, "Дед" выиграл!..
На Птицына быком пошёл Маслов со злобно вытаращенными воловьими глазами:
- Нечестно!.. Спорили - как? А на извести - ни одного шипа!
- Ты бы ещё на миллиметры поспорил, герой!.. Гони коньяк!
Поднялся гвалт. Все доказывали теперь Маслову, что он проиграл. Тот не соглашался и через слово вспоминал мать. Дело принимало злой оборот, но подъехал на своём "газике" Лосев, и страсти улеглись.
Осмотрев след от колеса, Лосев сказал:
- По-моему, Маслов всё-таки проиграл.
Испортил всё прибежавший со стоянки Петров. Молча оглядел все отпечатки и, ни на кого не глядя, обратился к "Быку":
- Ну, что ж, твоя, Маслов, взяла!..
Он виновато потоптался и пошёл со старта прочь. И все увидели, что он уже старый лётчик - даже сутулился, как старик.

16

В воскресенье в конце сентября с гор стало наливать ветром. Бельё, сушившееся с утра на верёвках возле домов, запарусило, того и гляди стеганёт погода холодным дождём - осень. Ветер постепенно напрягался, срывал с деревьев пожелтевшие листья, гнал по дороге мусор, бумажки. Птицы в воздухе уже не кружили - их несло как-то боком, и быстро. Потом ветер неожиданно прекратился, и с гор на деревню начала наползать низкая облачность. А когда наползла, на асфальте шоссе заполоскался дождик. Он то набрасывался на сады, то ходил туда-сюда по крышам - как из сита. Дома погрузились в серый мокрый туман, и Русанов загоревал под вечер в одиночестве: некуда было пойти, нечем заняться - только книги. Но в последние дни и читать не хотелось - мысли всё чаще останавливались на чужой жене, которую он помимо своей воли желал, хотя и не знал ещё, что такое обладание женщиной.
Стыдно было признаться самому себе в этом, но это было действительно так. В 22 года он ещё ни разу даже не приблизился к женскому телу настолько, чтобы почувствовать его - танцы не в счёт. Другие офицеры и даже солдаты, жившие в казармах, знали в 17, а некоторые даже в 15 лет, что такое женщина, если не врали, конечно. Да нет, наверное, не врали. Впрочем, он никогда и никого не расспрашивал - стеснялся. Уходил от ответов и сам, когда спрашивали. И не только потому, что нечего было сказать; не сказал бы и в случае опыта - это всё равно, что раздеться при людях. Однако от естественного желания - просто сгорал, и не раз, и не только здесь, но и в училище. Началось у него это в 47-м году, когда отменены были хлебные карточки и он стал в училище наедаться. А вот теперь у него с этими желаниями стало хоть плачь... Почему-то он почти не желал Нину - ни тогда, когда её видел и даже целовал, ни потом, в мыслях. Но от одного вида Ольги Капустиной, чужой жены, он загорался таким пожаром, что трудно становилось дышать. Её бёдра, стройное тело, грудь - всё приводило его в такое дикое напряжение, что он даже отодвигался от неё во время танца, чтобы она не почувствовала этого. А она всё равно чувствовала и прижималась к нему нарочно. Он не мог потом проводить её на место и, чтобы не идти рядом с нею через весь зал, когда все могли увидеть под брюками его бугор, вел её вдоль стен, где было много людей и в тесноте можно было пройти незамеченным. Щёки его горели, грудь теснило, а внизу все ныло от напряжения и сладкой му`ки.
Ох, уж эти гарнизонные танцы! Девчонок русских, за исключением двух официанток, не было, и потому таких холостяков, как Русанов, разбирали полковые дамы, заказывающие радисту то и дело "белые" или "женские" вальсы. Ольга Капустина, гарнизонная красавица номер один, чаще других приглашала Алексея на такие вальсы. Вот с них-то, вернее, с "внимания" Ольги к нему, и начались его содомские страсти, разрослось необузданное желание овладеть ею и снились, волнующие воображение, сны.
Танцы в клубе были по субботам и средам. Полковые дамы - разумеется, вместе с ними и Капустина - готовились к этим танцам с такой продуманной тщательностью, что была учтена каждая мелочь, каждая, подчёркивающая красоту, деталь. Они столько вкладывали души и стараний в свои наряды, причёски, что можно было подумать, будто меж ними идёт невидимая миру борьба за ведущие места на балу, за успех у холостяков. Победу могло принести новое платье, удачная причёска. Самым же странным казалось то, что большинство мужей этих женщин было равнодушным и к танцам, и к тому, с кем танцуют их жёны. Некоторые из этих мужей могли уйти во время танцев в духан и вернуться оттуда через час, а то не вернуться и вовсе, а прийти домой только спать, разумеется, под сильным градусом. Именно так поступал метеоролог полка капитан Капустин, обладатель первой красавицы, не проявлявший никакой ревности, когда его жена танцевала с другими. Он лишь виновато улыбался, словно был смущён успехом жены у холостяков и своею виной перед ними: вот, мол, уж так получилось, что женился на ней я, а не вы - что поделаешь, извините... Но он любил жену, Алексей это знал, вернее, чувствовал.
Танцы проходили всегда под радиолу - громкую, напичканную аргентинскими танго, фокстротами и венскими вальсами. Во время танцев у всех радостно-оживлённые лица, блестящие глаза, словно к людям вернулась жизнь, а до этого было прозябание и скука, мертвящая душу. Но бледное, некрасивое лицо капитана Капустина не оживлялось при звуках радиолы - он приходил на танцы только из-за жены, и переносил всё, что она делала или желала, хотя совершенно безвольным назвать его было нельзя. Просто он был на 10 лет старше её и не хотел отказывать ей в маленьких удовольствиях. Он видел, жена нравилась многим, но знал, там, где поклонников много, опасаться нечего - поклонники сами будут ревниво следить друг за другом.
На танцы ходили даже супруги Медведевы и Волковы, люди скучные и строгих правил, как считал Алексей. Но вот вчера, вспоминает он под дождь, и Анна Владимировна, и Татьяна Ивановна Волкова были невеселы, чем-то озабочены и не танцевали.
Волкова пришла в белом и была похожа на невесту на немилой свадьбе. Муж, стоявший рядом с ней у стены - весь в чёрном, высокий, сухой - только подчёркивал это сходство. На печальном лице его жены выделялись голубыми лужицами глаза - умные, наблюдающие. Стройная, совершенно худая, она казалась одинокой на фоне всеобщего веселья. Не верилось, что до замужества она была весёлой и всеми любимой, работая манекенщицей в Москве.
Алексей танцевал с Ольгой Капустиной с бо`льшим удовольствием, нежели с другими женщинами - она сама выбрала его в первый раз, когда был объявлен дамский вальс. А потом уже она стала ему нравиться, и он тоже начал приглашать её, всё смелее и смелее. Его штурман, Николай Лодочкин, почти открыто ревновал её к нему, хотя и не муж. Особенно Алексей это ощутил после того, как Ольга всё чаще попадалась ему на глаза не в гарнизоне, а в деревне, когда понял, что нравится ей тоже. Видимо, это понял и Лодочкин. Удивляло только, как он смог догадаться об этом - Алексей никому ничего не рассказывал о своих чувствах. Да и какие это чувства - чувства у него к Нине - а тут одно лишь греховное искушение без надежды на сбыточность. Алексей понимал, Ольга играет с ним, тешит своё самолюбие, но за черту измены мужу не перейдёт - почему-то уверен был в этом. В противном случае, думал он, уже всё могло произойти. Живёт он один, на отшибе - нет никаких препятствий, было бы желание. Значит, дразнит: у женщин это бывает, слыхал. Ну, да ладно, всё равно ему с нею хорошо, когда танцует и смотрит в её черные, лучистые глаза - спасибо и на том. Только ведь это бывает всего 2 раза в неделю.
Сегодня вот ему плохо. В окно постёгивало дождём, тучи шли низко, и Алексей опять думал о той молодой нищенке, которая предлагала ему себя, а он, дурак, тогда отказался, а теперь мучается и от жалости к ней, и от горячей крови, когда бунтует мужская природа. Куда деться, что можно придумать, живя не в городе, а в деревенской глухомани? Хоть к проститутке иди какой, но их же теперь нет! Что делать? Жениться - один выход. Но когда ещё будет отпуск, понравится ли невеста, которую подыскали родители? Да и к Нине надо будет заехать и выяснить всё. Если она любит - жениться на ней...
А пока Алексей томится, переживает, что нет ниоткуда писем, а тут ещё так темно сделалось в комнате, что пришлось зажечь керосиновую лампу и затопить железную печку-буржуйку, стоявшую в углу - прямо настоящая осень навалилась, вон как шарахает в стены ветром и холодом!
Во дворе залаяла собака, и Алексей вышел поглядеть - кто там? Хоть бы пришёл кто-нибудь, с надеждой подумал он. Но никто не пришёл - это хозяин приехал с гор. Медленно слез с лошади, передал вышедшей жене узелок с грязным бельём и большую пастушью сумку, начал привязывать лошадь.
- Гамарджоба, хозяин! - окликнул его Алексей.
- Гагемаржос.
- Что, уже холодно будет, да? Осень у вас начинается, как и в России?
- Нет, - устало ответил хозяин, - ещё и в октябре будет тепло и сухо. Холод - случайно, пройдёт.
Говорил он по-русски с сильным акцентом, неправильно, но Алексей всё понял, провожая хозяев взглядом. Старые на вид, сгорбленные, они пошли в свою пристройку к дому. Он - в заплатанном плаще с капюшоном и в грузинских лаптях, подвязанных к чулкам крест-накрест шпагатом, она - в ситцевом линялом платье с дырками на плечах, сморщенная, седая, с тёмными жилистыми руками. Так что и грузинам жилось не всем хорошо.
Хозяева скрылись в дверях, и опять во дворе стало тихо. Только конь, ожидавший, когда хозяин вернётся и сядет на него снова, вздыхал возле дерева, да шуршал в листьях и на крыше мелкий холодный дождик. Тучи по небу шли суровые, на деревню и горы ложилась всё-таки осенняя злая тоска.
Русанову стало жаль стариков. Хозяина он почти не видит, а хозяйка встаёт до зари, раньше техников, гремит в хлеву подойником, разжигает печь, готовит сыну и дочери завтрак, и с первыми лучами солнца отправляется вместе с другими женщинами в поле. Возвращаются они все поздно вечером, почерневшие, с запавшими лицами.
Алексей вернулся в дом и включил приёмник. На всех диапазонах раздавался сплошной треск: дождь, горы вокруг. Делать по-прежнему ничего не хотелось - сел, опять закурил.
Мигает на столе керосиновая лампа, лохматая тень Алексея качается на стене, тоска рвётся из сердца наружу - плохо. Но из оцепенения выводит опять лай собаки, а затем и стук в дверь. Вошёл прошлогоднего выпуска молодой лётчик Попенко и поставил на стол бутылку коньяка. Он из одной эскадрильи с Алексеем, только Алексей летает в звене Птицына, а Попенко - у Дедкина. Особой дружбы меж ними нет, но Алексей благодарен Владимиру за то, что тот к нему пришёл.
- Всё приёмник крутишь, га?
- Кручу, что ещё делать? - Алексей знал, сейчас пойдёт пустой, 100 лет никому не нужный разговор - Попенко был примитивным парнем, наверное, поэтому и не сдружились - но всё равно хоть какое-то, но человеческое общение.
Не успел Алексей открыть банку рыбных консервов и налить в рюмки, как снова лай и стук в дверь - пришёл Лодочкин. Вот уж кого не ожидал, так это его! Но он тоже выставил бутылку на стол. Значит, прошла у него ревность, а то смотрел вчера, ну, прямо-таки злым хорьком. А чего спрашивается? Вот пришёл же, и всё хорошо. Странный какой-то, считает, что если он на 1 год старше, ровесник Ольги, то у него и "прав" на неё больше. Глупо. Оба холостяки, а она - замужняя женщина... Разве могут они её делить и ссориться из-за неё?
Третьим заявился в дом к Русанову штурман звена Дубравин. Этот летал с заместителем командира второй эскадрильи, знаменитым старым холостяком, Михайловым по кличке "Брамс". Дубравина, как и Попенко, тоже звали Владимиром, он тоже был холостяком, где-то уже подвыпил, и с хода внёс предложение:
- А не кажется ли вам, братцы, что тут у Лёшки несколько мрачновато? Может, берём с собой выпивон, и - к моему лётчику?
- Идём! - горячо поддержал Лодочкин. - Здесь и верно - не люкс. - Он прищёлкнул в воздухе пальцами. - У "Брамса" - аккордеон, электричество. А сюда - только баб водить по вечерам, чтобы не видел никто. - На Алексея Лодочкин не смотрел, и Алексей понял: Лодочкин пришёл к нему в эту погоду проверить, нет ли здесь Ольги? На душе сразу нехорошо стало, хотел врезать своему штурману пару слов напрямую, без соблюдения хозяйского гостеприимства, но опередил Попенко.
- Коля, ну зачем же так! Лёшка ж - скромный хлопец!..
Рост у Попенко - 190 сантиметров. Косая сажень в плечах, а глаза - карие, добрые, величиной по столовой ложке. Внешне он медвежеват, неуклюж, но зовут его все детским именем - Вовочка. И Русанов зовёт его так тоже.
- Ладно, Вовочка, я как-нибудь сам за себя постою.
Попенко смущается:
- Та я ничё, я только хотел, шоб без ссоры...
Попенко, как и Алексей, тоже ещё ходит в полку на положении молодого лётчика - все остальные фронтовики, народ бывалый. Поэтому Попенко Алексею теперь роднее всех. Он помогал туповатому Вовочке разобраться в теории. Тот путался в графиках "наддува" моторов по высотам, не помнил их, потому что не понимал. "Казуистика якась!". А режимы моторам подбирал, говорили, в полёте, как по графикам. Даст газ, послушает, как моторы гудят - не тяжело ли им так? - и приберёт оборотики, чуть-чуть... Опять послушает. Теперь - так. С одного раза. И всё! И можно сличать с графиком. Мотор Вовочка чувствовал, как хороший врач плохое сердце пациента.
Рассказал об этом таланте Вовочки и Лосев, летавший с лётчиком на проверку техники пилотирования. В эскадрилье шёл разбор полётов, и Сикорский, вызвав Попенко к доске, корил его за плохое знание графиков, теории. Вот тогда и поднялся с места, присутствовавший на разборе, Лосев.
- Не мучайте вы его, Сикорский! Попенко - пилот от Бога, как говорится. - Командир полка, поджав губы, подумал о чём-то, прибавил: - С врождённым лётным талантом. А графиков - он не знает. Но дай Бог каждому из нас так чувствовать машину, как он! - И уже к Попенко: - Не смущайтесь, Владимир Филиппович, я правду о вас говорю. Вам - надо в испытатели. И я думал об этом, и помогу вам, вот увидите! Там - вы будете на своём месте. - И ушёл, оставив Попенко смущённым до потери речи.
Вот и теперь он смутился, глядя на Алексея. И Русанов, чтобы замять конфликт, спросил, кивая на бутылки:
- Братцы, а по какому поводу всё?
Ему ответил, улыбаясь, Дубравин:
- Ну, как же! По поводу рождения в полку нового экипажа. Летаете же! Отбомбились недавно. Надо это дело обмыть не только дождю! Кстати, погода - тоже к этому располагает...
- А дождик, кажись, знык, га?
Алексей был рад, что мир восстановлен. Да и настроение у него выправилось. Он давно хотел ближе познакомиться с этим "Брамсом": все говорили о нём - весельчак, музыкант, одессит! Алексей быстро собрался, и они, прихватив "посуду", вышли во двор. Не успели выбраться на шоссе, как опять сыпанул по асфальту крупный дождь. Побросав в темноту окурки, они дружно подняли воротники и побежали.
Бежали по-волчьи, след в след. Их обогнал грузовик, обдав из лужи, осветил жёлтым светом пляшущие пузыри на дороге. Лодочкин выругался. А Попенко, глядя в след, убегающему в безнаказанность, грузовику, негромко спросил:
- Кажуть, у Одинцова задавили его собаку, га?
- Вчера "поминки" справлял, - ответил Дубравин. - Пил в духане в открытую.
- А "Брамс" на нас не рассердится, га? Такэ кодло...


Капитан Михайлов, похожий в профиль на мужественного римского консула времён Цицерона - с горбатым носом, усами скобкой вниз - не рассердился. Сбегал к соседям, принёс оттуда стулья, посуду. Единственный из всех холостяков, он был "начальством", жил не в общежитии, но на большую компанию у него не хватало ни стульев, ни посуды - так и не обзавёлся, сохраняя холостяцкий быт и дух в квартире для семейного человека.
"Брамсу" уже 35 - не юноша, а муж суровый. Впрочем, суровым его делали не только усы и римский нос, но и резкие морщины на щеках - сверху вниз, как борозды. Когда-то вместо них были смешливые ямочки на щеках - от не сходящей улыбки, как у Русанова. Но потом превратились на огрубевшей коже в "пройденный путь". Путь был не лёгким...
До войны, рассказывали лётчики, "Брамс" работал музыкантом в Одессе, но из любви к приключениям закончил ещё и аэроклуб. А когда война началась, его, уже 27-летнего, призвали в армию и направили в авиационную школу пилотов. Выпустили через 10 месяцев рыжеватым, коренастым сержантом, и стал он, первое время, летать на допотопном СБ.
- Вы же знаете, мальчики, шо такое "эсбэ" против мессера! - рассказывал "Брамс" свою историю гостям. - Беззащитная воздушная мишень! Вылетели мы на задание бомбить немецкий аэродром. Пока до цели дошли, осталось от нашей девятки 4 экипажа. Вы думаете, это был бой? Убийство на глазах товарищей! На борту у меня "Смерть немецким оккупантам!", а умирали-то от мессеров мы - уже 2 экипажа осталось: командир полка на ведущем, да я. Летим, как в той песне, сокрушать врага "малой кровью могучим ударом".
Тут из-за тучки наваливается на нас один... А шо мы с ним можем сделать? А ничего. И он, зараза, тоже это знает. Они ж нахальные были тогда! Зашёл, гад, ко мне в мёртвую зону, где нет у меня обстрела, и присматривается к моему лозунгу на борту. Скорость, подлюка, уравнял, подошёл совсем близко, шоб, значит, морду я его мог посмотреть перед смертью - мы ж тогда только лозунгами воевали, техники не было! Вот он и смеётся, паразит. Показывает мне сначала 2 пальца, а потом один, и суёт руку, будто это трасса, вперёд - спрашивает меня: с двух, мол, очередей тебя снять или с одной? Шоб я так жил, если вру!
Вот когда я вспомнил поговорку за жизнь! Жизнь - шо тебе детская рубашонка, коротка и загажена. Обидно мне стало. Спрашиваю себя: Костя, может, ты, лабух, не из Одессы? Шо не можешь перехитрить этого фрайера! И знаете, успокоился. Расстегнул на своей груди комбинезон и показал ему мои сержантские треугольнички на воротнике гимнастерки. А потом показал ему рукой на моего ведущего, и объяснил знаками, шо там - фигура летит, поважнее меня.
Вижу, понял, собака - закивал, рот до ушей: сейчас, мол!.. Ну, я тоже тут понял: пойдёт, гадюка, вниз - перестраиваться будет на моего ведущего. Кричу радисту: "Саня, следи за ним! Как выйдет из "мёртвой" - рубани!"
Саня мой был, правда, не из лабухов, на скрипке не играл - добывал уголёк на шахтах - но так чисто дал со своей пулемётной турели "ля минор", шо тот мессер с одной его очереди перевернулся в воздухе, а потом задымил. Саня его в упор, можно сказать, просветил, шоб знал, шо бывает за глумление на войне. А шо? Он же читал мой лозунг на борту!
Слушая "Брамса", зашёлся в весёлом смехе Попенко. В полку считалось, что уникально могут смеяться только 3 человека. Капитан Тур - человек с редкостным, почти феноменальным смехом, похожим на визг молодого жеребёнка, увидевшего впервые траву. Вторым был старший инженер полка Ряженцев, в точности воспроизводивший своим смехом работающий на малых оборотах мотоцикл: "Ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха!". И Попенко был третьим. Этот всегда удивлял всех своей заразительностью. Обычно это начиналось в тёмном зале во время сеанса кино, когда на экране происходило что-нибудь смешное. Зал коротко, дружным смехом реагировал. Наступала тишина. И вот тогда в задних рядах, куда обычно садился высокий Попенко, чтобы не заслонять экран, раздавался необычный вскрикивающий смех: "Ах-ах-ах!" 3 раза. Потом пауза. И вот уже смех чуть только слышен, будто зашёлся где-то ребёнок. Но - отходит, отходит, уже сипит, набирается сил, становится громче, и снова: "Ах-ах-ах!". 3 раза. А после этого, глуша звуковые динамики, в зал несутся пушечно-протяжные выкрики: "Ха... ха... ха!", переходящие снова в закатывание и сип. Слёзы при этом у Вовочки падают на колени и пол, а сам Вовочка, человек застенчивый, ныряет головой вниз, к своим коленям, чтобы не мешать публике. Стыдливый смех возле коленей обрывается, и вот тогда, ещё раз, начинает закатываться от смеха весь зал - "заражается".
В этот раз, глядя на смеющегося Попенко, "Брамс" предложил Русанову:
- Ну, шо, Алексей, выпьем за знакомство, пока он тут будет показывать свой сеанс? - Старый холостяк взял с кровати аккордеон и сыграл Вовочке "туш". Тот, "всхлипнув" в последний раз, умолк.
Лётчики выпили, и разговор как-то незаметно перекочевал на спор о любви.
- Чепуха! - сказал "Брамс". - Сентиментальная чепуха, - повторил он и закурил.
- Та як цэ? - изумился Попенко и перестал есть.
Михайлов смотрел на него и на всех насмешливо.
- Вечное счастье? - вопросил он. - Любовь до гроба? Такой не бывает, как сказал один неглупый одессит по фамилии Сеня Соломончик.
- Послушать тебя, - усмехнулся Дубравин, - так и извечного спора, которым занимались даже классики, никогда не было. Очень просто у тебя всё, "Брамс"! Как на аккордеоне сыграть "туш".
- Ша! На аккордеоне - тоже непросто. Отвечу тебе и за классиков: извечный этот спор - дурной спор.
- Ну, а первая любовь? - вставил Русанов. - Говорят, врезается в память на всю жизнь.
- Первая любовь? Ха! А ты сам - помнишь за неё? - "Брамс" повернулся к остальным: - Кто помнит?
- Я! - сказал Дубравин с вызовом.
- Враки, мальчики: и он не помнит - всё это в розовом тумане у всех. Только кажется, что было что-то особенное. Память о первой любви - память щенячьих впечатлений. А в юности - они всегда чистые и сильные - разве не так? Ведь самые сильные и запоминающиеся впечатления - детские. Да и любовь тогда начиналась для нас разве не с внешних впечатлений - вспомните-ка? Увидел красивую девчонку, и обалдел. Какая там у неё душа, что она за человек - разве нас это интересовало? Нет, мальчики, юность - в душах не копается, у неё всё просто и ясно. Там - даже и некрасивая может показаться красивой, вкус ещё не развит. А вы - первая любовь, первая любовь! Слюни.
Дубравин напомнил:
- Ну, а почему всё-таки не может быть любви до могилы, ты ведь так и не сказал. Разве не бывает? Жена изменяет мужу, а он всё равно её любит, и ничего не может поделать, как вон Капустин.
- Э, нет! - "Брамс" выбросил вперёд руку. - Во-первых, жена Капустина - не изменяет ему, а только флиртует с холостяками, чтобы доказать нашим дамам, что она - примадонна здесь. Во-вторых, такая любовь - любовь односторонняя. Такая - бывает, конечно. Любовь-болезнь называется. А в-третьих, мы отклоняемся от темы: речь ведь зашла об обоюдной любви до могилы. Вот такая - бывает исключительно редко. Мы же - толкуем о правиле.
- А каково тогда правило? - спросил Лодочкин, красный от напряжения.
- Правило? - "Брамс" наполнил рюмки. - Оно - грустное, мальчики. Выпьем, пока ещё весело, - предложил он, - а потом поговорим уже и за правило, как говорят в Одессе.
Дубравин рассмеялся:
- Ох, и проходимец же ты, "Брамс"!
Шутку подхватил Вовочка:
- Мабудь, проходамэць, га?
Дубравин выпил, уставился на редеющие, чуть рыжеватые волосы Михайлова. Сказал мечтательно:
- Интересно, о чём сейчас говорят американские лётчики - где-нибудь на Аляске? Тоже, небось, пьют... А над нами даже звёзд сегодня нет - за облаками.
Михайлов усмехнулся:
- Над ними тоже звёзд нет: у них сейчас - утро. А говорят они, я думаю, о том же - о любви.
- Ладно, - согласился Дубравин, - излагай дальше свою теорию о том, какое в любви правило.
- Хорошо, - согласился и Михайлов, щуря глаза, возле которых сразу образовалась сеточка мелких морщин. - Зададим себе вопрос: что в жизни самое главное? Отвечаю - счастье. Вы спро`сите: а в чём оно? И я вам честно отвечу: да, оно в любви. Без любви не будет счастливым даже миллионер, это вам скажет любой одессит.
Русанов улыбнулся своей светлой улыбкой, спросил:
- Тут в вашей Одессе что-то... Любовь бывает у всех, но не все люди счастливы.
- Ша, юношя! В Одессе учтено всё. А срок той любви? Максимум 3-4 года. А потом ей, извините, приходит конец - вот и нет счастья опять.
На открытом лице Русанова отразилась растерянность:
- А если человек полюбил и женился?
- Тогда он станет несчастным через 4 года, - хладнокровно парировал "Брамс", изображая из себя одессита. - А шо?..
Дубравин возмутился:
- Что же, по-твоему, все женатые люди - несчастливы?
- Да, если не учитывать исключений из правил. - "Брамс" снова налил всем в рюмки и насмешливо посмотрел на своего штурмана. - Ну, а исключения, как известно, бывают в любом деле. Так что у отдельных везунчиков - шанс всё-таки есть.
Дубравин, морща веснушчатое, с остреньким, птичьим носом, лицо, не сдавался:
- А ты не путаешь, "Брамс"? На улицах столько счастливых лиц!..
Не сдавался и "Брамс":
- Кроме любви - у людей бывают, мой друг, и другие радости. Учёный - открыл шо-то новое. Его жена - удачно ему изменила. Картёжник - выиграл в карты. Капиталист - нажил себе очередной миллион. Кто-то - влюбился снова. Мастер - сделал хорошую вещь. Даже наш "Пан" улыбается, когда видит своих детей. А сколько счастливой молодёжи! Просто так, от ощущения молодости и здоровья. Вон сколько счастливых мгновений и лиц! А посмотри на те же глаза ночью, когда человек остаётся один, и знает про себя, что он живёт без любви - шо ты тогда увидишь, какое лицо? Будет у того миллионера улыбка? Нет. Ему, возможно, выть хочется, как собаке Дедкина в понедельник. Поэтому он покупает себе какую-нибудь красотку, спит с ней, но всё равно знает, что она его тоже не любит, как и та Мэри, которую любит он. А ему хочется, шобы любила, потому что без этого у него нет полноты счастья.
Дубравин поддел:
- "Брамс", ты был миллионером?
Но тот продолжал:
- Он завидует любой влюблённой парочке - даже бедной. А наш учёный, которому изменяет супруга? Он же зубами скрипит от интеллигентности своего положения!
- "Брамс", ты был учёным?
- Вот вам, мальчики, правда за семейную жизнь!
- "Брамс", ты был женат и скрывал это?
Михайлов не выдержал:
- Я скрывал не только это! Ещё я скрываю, шо летаю с штурманом, который ещё в детстве задавал своему учителю идиотский вопрос, когда учитель объяснял на уроке, шо Луна - это шар: "Учитель, вы были на Луне?".
Все рассмеялись, а Дубравин обиделся:
- Ну, ты даёшь!..
- Я это скрывал, но больше - не буду. Мальчики! Он думает, шо жить - это знать только вкус пшённой каши. А за существование ананаса - можно уже сомневаться. Ему - нельзя жить в Одессе! Будут показывать пальцем: "Знаете, это - "тот самый"! Шо задаёт неприличные вопросы".
Вовочка зашёлся в своём уникальном утробном смехе. Пока он смеялся и смеялись, "заразившись" от него, другие, Дубравин, как ни в чём ни бывало, спросил "Брамса":
- Сам-то ты - хоть веришь в то, что наговорил! Если бы всё было именно так, как ты нам тут нарисовал, люди уже удавились бы от такой жизни - никакого же выхода! Тупик...
И опять "Брамс" не сдавался:
- А кто тебе сказал, шо выхода нет? Люди находят себе другую любовь - на стороне. Не давятся, живут.
- Во лжи?
- Придумай шо-нибудь лучше, - насмешливо посоветовал "Брамс". - И вообще, в нашей жизни много и другого, от чего хочется залезть на крышу и там удавиться. А не лезут же!..
Как-то все вдруг затихли, задумались. Потом Русанов негромко спросил:
- А почему, по-вашему, срок любви всего 3 года?
- Не "выкай" "Брамсу", юноша: "Брамс" этого не любит. А 3 года... Наверное, потому, што любовь - непрочитанная книга. Сколько же надо, чтобы книгу прочесть?
- Человек не книга - меняется, - не согласился Алексей.
- Вот, кто первый прочтёт - мужчина женщину или она его - тот и теряет интерес к предмету своей любви.
- А если книга - как "Тихий Дон"? 3 раза уже прочёл, а могу и в 4-й раз с удовольствием!
Михайлов улыбнулся серьёзности Русанова:
- Книги, которые можно читать всю жизнь - Пушкин, Шолохов, Толстой - редкость. Как и взаимная любовь до конца.
- Что же делать?
- Человек, по-моему - книга, которую можно всю жизнь изменять, переписывать, если расти, а не останавливаться на месте.
- Быть неоконченным? Интересным? - Русанов поднял голову, светло уставился на Михайлова. Тот воскликнул:
- А о чём же я тут всё время!.. Будешь обыкновенным, твой ресурс - 3 года. Дальше - будешь похож на заезженную пластинку. Как фрайер, который каждой женщине говорит одни и те же комплименты. Кому это интересно? Только дурочкам.
Русанов восхищённо заметил:
- А у вас, чувствуется, эта тема, прямо-таки, проработана! До мелочей...
- Не "выкай" "Брамсу".
- Сейчас - вы не "Брамс"!.. И теория ваша - невесёлая, надо сказать. Действительно - никакой перспективы...
- Что поделаешь, - угрюмо согласился Михайлов. - Кто-то из супругов всегда беднее душой или знаниями. Приходит разочарование. А интересного - продолжает любить менее интересный, тянется к нему.
- Обязательно, что ли? Есть же и гордость... - сказал Русанов, видя, что их не слушают, и думая о себе и Нине.
Михайлов, взглянув на закусывающих и пьющих товарищей - там Дубравин рассказывал весёлый анекдот про мужа-рогоносца - ответил Русанову:
- В любви - всегда нужен интерес, либо - новизна. Это - как огню дрова. Прогорят, и - конец.
- Но разве это справедливо? - негромко вырвалось у Русанова. - А если есть уже дети?..
- Не знаю. Я не Бог - человек. А жизнь, вообще, по-моему, состоит из сплошных несправедливостей.
Видя, что к ним снова прислушиваются остальные, проглотившие коньяк и анекдот, Михайлов заговорил для всех:
- В любви, как во всём ярком и гениальном, человек - остаётся личностью творческой. А разве может жить творец, не творя? Тот же учёный: изобрёл что-то, открыл - и дальше, уже над новым думает, старое ему не интересно больше.
Русанов раздумчиво проговорил:
- Что-то страшное получается...
- Почему? - немедленно спросил Михайлов.
- Очень уж удобная теория для оправдания многожёнства. Дело - не в подлости, получается, а в необходимости "творить". И потом - что же выходит? В каждой семье, прожившей вместе до 5 лет, кто-то... кого-то... уже не любит?
Михайлов опять взял свой прежний шутовской тон, и вновь стал для всех "Брамсом":
- Да! Но... вынужден это скрывать, мальчики! Шоб я так жил и мучился вместе с ним.
Лодочкин не согласился, как и Русанов:
- Действительно, получается, Костя, что, кто первый начнёт изменять, он - личность больше, чем тот, кто сохраняет верность?
Попенко подхватил:
- Костя, а как же сделать, шоб всем было хорошо, га?
"Брамс" отмахнулся:
- Откуда я знаю! - Но тут же понял, что разговор он затеял под плохую погоду слишком серьёзный, и решил его прекратить: - Давайте лучше выпьем, а то коньяк ваш прокиснет!
Дубравин его поддел:
- Похоже, "Брамс", что мы тут сами прокиснем от твоих речей.
Однако Русанов прекращению разговора воспротивился:
- Да погодите вы! - И уже к Михайлову: - Но ведь люди, наверное, как-то могут управлять своими чувствами? Или - не могут?
Михайлов вновь стал серьёзным:
- Могут. Только подавляя свои чувства, ещё никто не стал счастливее.
Русанов, внимательно следивший даже за движениями его губ, заметил:
- Но, зная всё это, стоит ли жениться тогда вообще? Если любознательность, заложенная в самой нашей природе, против нас же и выступит потом. Вы поэтому не женитесь?
Михайлов предложил допить коньяк. Потом сыграл несколько весёлых вещей на аккордеоне, а когда настроение у всех поднялось, и разговор пошёл тоже у всех сразу, подсел к Русанову снова:
- Я вижу, тебя не устроил конец разговора?
- Да, жаль. Говорили, как люди, а теперь - базар какой-то. - Русанов кивнул на захмелевших товарищей.
- Не надо всё так серьёзно воспринимать.
- Почему?
- Жить будет тяжело. Несовершенна - не природа человека, сделавшая его любознательным, а законы общества, которые часто навязывают нам противоестественную жизнь.
- Не понял...
- Как думаешь, если бы люди жили материально получше, счастливых было бы больше?
- Наверно, да.
- А почему?
- Не думал над этим, но почему-то... так кажется.
- Правильно тебе кажется. Потому что обеспеченный человек будет меньше тратить времени на добывание средств для жизни. Значит, в свободное время он сможет больше читать, ездить, смотреть, как живут другие народы. Выходит, интереснее станет и сам? Вот тебе и продление срока любви. - Михайлов тепло улыбнулся.
Русанов опять пришёл в восхищение:
- А у вас, я вижу, действительно всё продумано в этом вопросе! - Увидев, что к ним прислушиваются, смутился, закурил, чтобы скрыть смущение.
Михайлов почесал мизинцем редеющий затылок:
- Да, я много думал над этим. Высвобожденное от работы на огороде время могло бы пойти у трудового населения на приобретение знаний. Каждый человек стал бы интереснее.
- Как книга? - догадался Русанов.
- Как неоконченная книга, - уточнил Михайлов, продолжая улыбаться. - Тогда, глядишь, появились бы известные шахматисты и в среде рабочих, крестьян.
Лодочкин, видимо, прислушивался и подключился к разговору тоже:
- Ну, а как же быть нам, грешным, тут, в глухой деревне? Пока не стали такими развитыми и интересными?
Михайлов рассмеялся:
- Если женишься, не устраивай жене скандала, когда разлюбит.
- Может, мне ей спасибо за это сказать?
Михайлов зачем-то принялся дразнить Лодочкина:
- А при чём же здесь она? Ведь это ты перестал интересовать её, вот и пеняй на себя.
Дубравин разочарованно вставил:
- Вот так перспектива! А я - жениться собрался...
Все рассмеялись, и Михайлов снова вошёл в роль "Брамса":
- Тогда руби, хлопчик, сосну по себе. Либо - учись у французов: они своих семей не рушат.
- Как это? - удивился Лодочкин.
- А так. Заводят себе любовниц или любовников. Пока и это мудро - не обездоливают хотя бы детей. И на этом - ша, мальчики, довольно за семейную жизнь! Выпьем лучше за нас, за холостяков! У меня есть тоже бутылочка...
Потом они пили чай, и Михайлов с грустью проговорил:
- Эх, жизнь! Вот смотрю и вижу - каждый год появляются в Одессе новые и красивые девочки. Растут после войны, как грибы после дождя! А я - с каждым годом всё больше старею, и они - уже не для меня, не мои. Вы этого - ещё не понимаете. Впрочем, я и сам ещё не всё знаю за жизнь: где в ней правда, где ложь, хотя и плёл тут вам за неё целый час. Хотелось бы понять, чтобы легче было смиряться и переносить своё облигационное, так сказать, погашение - выход в тираж... Ведь мне тоже хочется жить! Но жить как-то не так, как живём здесь мы. Как надо - не знаю. Налить вам ещё, а? За новую жизнь, мальчики, за красивую!..
Они выпили снова, по последней, уже после чая, и Михайлов, глядя с добродушием на Русанова, неожиданно произнёс:
- Ну, и улыбка же у тебя, хлопчик!.. С женщинами у тебя не будет проблем.
Все рассмеялись, а Михайлов, любуясь смущением Русанова, добавил:
- Ничего, у мужчин - ты тоже вызываешь доверие.
Так закончился для Русанова этот воскресный день - дождиком, путаными разговорами, тостом за новую жизнь, красивую и без проблем: за праведную жизнь. Так всем хотелось, так они думали, за это пили.
----------------------
Ссылки:
1. Перкаль - крепкая полотняная ткань, закрашенная под цвет самолёта Назад
2. "Дяденька, я и спать с вами буду, и по дому работать, я умею всё! Вы - я же вижу - такой славный человек. А мне всё равно ведь придётся пропадать с погаными басурманами. Так лучше уж остаться живой и чистой возле одного хорошего человека. За год много воды утечёт. Может, спасёт меня Иисус, тогда вернусь на родину". Назад
3. "Народное эхо" и "Аквариум" - стихи поэта Вл. Сиренко. Назад
4. Спарка - самолёт с двойным управлением, учебный. Назад

Продолжение см. во "Взлётная полоса",ч1."Разбег" 2/2
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"