Сотников Борис Иванович : другие произведения.

Книга 10. Рабы-добровольцы, ч.2

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:

 []

--------------------------------------------------------------------------------------------------
Эпопея    "Трагические встречи в море человеческом"
Цикл  2    "Особый режим-фашизм"
Книга 10 "Рабы-добровольцы"
Часть 2    "Растление"
-------------------------------------------------------------------------------------------------
Глава первая
1

Этой летней ночью, ожидая звонка от Берии, Сталин, смотревший, как обычно, из окна на звёздное небо над своей дачей в лесу, пришёл к неожиданному заключению. Днём приезжал на дачу Лукашов и сообщил странную "новость", запоздавшую для них на 33 года: "А ведь мы с вами, Иосиф Виссарионович, даже не подозревали в 17-м году, что через 3 месяца после Февральской революции, в конце мая, когда царь ещё находился с семьёй в Царском Селе под домашним арестом, евреи устроили в столице России всероссийский еврейский конгресс! Как вы полагаете, кто его организовал, и с какой целью?"
Ответил Лукашову, что не слыхал об этом и не может по этому поводу ничего сказать. Спросил: "А откуда вы узнали об этом?" "Ходил встречать свою дочь на Ленинградский вокзал, и случайно услышал обрывок разговора двух евреев. Один из них напомнил другому: "Так это же было в конце мая 17-го, когда я провожал вас в Москву после всероссийского конгресса евреев! Вы ещё подхватили тогда инфлюэнцию в нашем Питере..."
И лишь сейчас, ночью, Сталина осенила догадка: "Да это же мог устроить только Ленин, получивший деньги у немцев! В апреле он прочёл большевикам свои "апрельские тезисы", а в мае, когда в Петроград, из Нью-Йорка, на деньги Всемирного еврейского Центра, приехал Троцкий, тот мог подсказать Ленину, что можно получить денежную поддержку ещё и от Центра, если провести в Петрограде всероссийский конгресс евреев... на предмет свержения Временного правительства. Ну, конечно же! Ведь главный лозунг сионистов - "разрушайте любую, чуждую нам, власть, и устанавливайте свою". И Троцкий-меньшевик сразу же стал для большевика Ленина его правой рукой. Видимо, поэтому с такой лёгкостью Троцкий, снабжённый деньгами мирового и российского еврейства, проникал всюду и организовывал отряды для вооружённого восстания. А Ленин, придя к власти, раздавал все важные посты в своём правительстве евреям. И Троцкий у него был - самой важной фигурой..."
- Ну, ничего, - произнёс Сталин чуть слышно, - Троцкого, по моему заданию, уничтожили перед войной с Гитлером. - "Теперь пора, - додумывал он свой план уже про себя, - освободиться и от еврейского засилья в Кремле и везде, а в печати - от их тлетворного "разрушай". Я совершил крупную ошибку, когда отдал партийную печать в руки Мехлиса, а назначение партийных кадров в азиатские республики - Кагановичу. Сейчас надо исправлять такое положение немедленно!"
Отрываясь от этой мстительной мысли, Сталин переключился на "Ленинградское дело". Уже тогда, 2 года назад, был разговор о еврейском засилье. А теперь некоторые плоды от того, предварительного разговора, созрели, и даже съедены в прошлом году. Лаврентий устроил автомобильную катастрофу директору московского еврейского театра Михоэлсу. Театр после этого упразднили. Дочь Светлана развелась с Морозовым и вышла замуж за сына Жданова. Благодаря ей и с помощью умного нечестолюбивого Маленкова удалось отстранить от государственной идеологии возомнившего о себе Жданова, который возмущался дома перед женой: "А что мне Сталин! Я, а не он, разгромил ленинградских идеологов в их журналах! Да и не мы хотели породниться с ним, а он с нами. Вида-то у невестки никакого, зато характерец, как у папочки!.." "Хлипок ты оказался тягаться со мной, Андрей Александрович: как только я тебя снял, ты слёг в больницу от расстройства. А оттуда на тот свет тебе помог отправиться мой помощник Лаврентий Берия... Ты, видимо, мечтал наладить отношения со "сватом Сталиным", но не успел, длинный язык подвёл. Ладно. Значит, такая судьба. Впрочем "судьба" настигла и Анну Аллилуеву, и жену Молотова. Полину Берия арестовал за "контакты" с Голдой Меир в Израильском посольстве, которое пришлось открыть в Москве после признания в ООН этого нового "государства". Но всё равно "шпионаж" гражданки Жемчужиной-Молотовой - это блошиный укус, конечно, в сравнении с тем, каким махровым цветом зацветёт теперь, с появлением государства Израиль, сионизм во всём мире. Ну, да с паршивой овцы хоть шерсти клок... Правда, на 10 лет всё-таки...
Весной, уже этого года, в Москве был упразднён "за ненадобностью" - война ведь давно закончена - Еврейский антифашистский комитет. Турнули и еврея Лозовского с поста заместителя иностранных дел СССР, еврея Брегмана - с замминистра Госконтроля РСФСР. Всё это пока мелкие достижения. А вот, когда Берия завершит "Ленинградское дело", тогда можно будет по-настоящему продолжить борьбу с еврейским засильем в государстве.
Поручу это Рюмину. А Лаврентия - понижу в должности. Какую огромную власть забрал себе в руки! Хватит, зазнался..."
Раздался телефонный звонок. Сталин не спеша прошёл по ковру и снял трубку. Негромко, глуховатым голосом произнёс:
- Слушаю.
- Товарищ Сталин, докладывает Берия, - неслось в ухо вождя на родном, грузинском. - "Ленинградское дело", о котором мы говорили, идёт полным ходом! Первая птичка уже в клетке.
- Кто? - спросил Сталин тоже по-грузински.
- Второй секретарь Ленинградского горкома партии Яков Капустин. Абакумов только что приступил к допросу.
- Хорошо. Если станет известно что-нибудь важное, докладывай. - Сталин, не прощаясь, повесил трубку. Лицо его просветлело.
Берия и Абакумов долго готовились. Навезли в Ленинград своих людей, подготовили нужные им "материалы", и вот, наконец-то, первый крупный арест после войны. Дальше пойдёт всё, как в 37-м - начнут "признаваться", оговаривать друг друга, себя, и колесо завертится. Будут писать письма, просить пощады, разобраться...
Сталин усмехнулся в темноте, припоминая русскую поговорку: "Увяз коготок, всей птичке пропасть!" И прильнув к стеклу и словно взвешивая в мыслях чью-то судьбу, негатив вождя замер в призрачности окна и начал постепенно наливаться зловеще-кровавым отсветом - на чёрных губах, на щеках. Это красным угольком зарделся табак в трубке, сделав силуэт Сталина в темноте дьявольским, с красноватым отливом. Даже листья на деревьях за окном затрепетали, будто почуяв, что здесь, под их сенью, готовится новое жуткое несчастье для множества людей. Казалось, в немой мольбе воздели они к светлому лунному небу свои корявые ветви-руки: "Господи, останови его! Не приведи, Господи! Сколько же можно?.."
Вился дымок от дьявольской трубки. Адово решение принято, судьбы не остановить уже никому.
Мысли вождя перекинулись на собственных детей: "Ну, почему, почему их, словно магнитом, тянет к евреям? Почему сыновья такие бабники? А Васька ещё хам и алкоголик. Дочь, вообще, какая-то блядь и умная сволочь! В кого?! Неужели она пошла в своих бабушек?.. Моя мать - всегда была блядью, и Ольга Евгеньевна Аллилуева - тоже. Но мать ударилась в старости в религию, чтобы замолить грехи, а Ольга и в старости осталась блядью в душе.
Васька - ещё мальчишкой любил подсматривать за девчонками, как они раздеваются на берегу речки, а в школе - подсматривал в уборной, через дырку, как снимают трусики. За этим занятием его и застал директор школы... Пришлось устроить порку, но всё равно Васька остался высокомерным подонком, а потом рано запил и превратился в алкоголика. Видимо, надо было чаще в детстве его пороть ремнём, может, вырос бы человеком".
Память швырнула в собственное детство, в котором мать навсегда осталась в памяти палачом: била за всякую мелочь, чуть ли не ежедневно, смертным боем. Пьянствовал подонок Виссарион, считавшийся отцом, а побои получал Сосо. Мать, наверное, вымещала свои обиды и боль на спине сына ещё большей болью.
"Я же ненавидел её! А Виссарион - неужто он и вправду был моим отцом? Такой маленький, ничтожный!.. Наградил, гад, такой фамилией. Ведь это русские только не знают, что она означает. А для грузина - это "сын жида"! "Джуга" - даже не "еврей", а "жид", "еврей" - это "эбра". "Швили" - сын. Открытое оскорбление, а не фамилия. В детстве мальчишки относились ко мне насмешливо. Они плохо знали историю. 200 лет назад на Кавказ прибыло около 200 тысяч молодых парней из Израиля - так называемые "израэлиты", не хотевшие жить под игом римлян. В Грузии они смешались с грузинами и другими нациями. Принимали, кто христианство, чтобы жениться на грузинке, кто мусульманство, если девушка мусульманка. А фамилии у многих становились "Джугашвили", "Эбралидзе", что означало "Евреев". Что поделаешь: мне досталась "Джугашвили". Мой Яшка тоже возмущался. Но его тянуло к еврейкам. Что это? Зов крови?.. Судьба?
Да ведь и у моей матери отец был из бывших израэлитов, хотя и взял фамилию невесты - Геладзе. Это мой дед. Рыжий, в веснушках, и маленького роста. Хотя все мужчины Геладзе, двоюродные братья матери, были рослыми. А мать пошла в отца: в веснушках, с рыжинкой в волосах. И у меня, и у дочери такие же. Веснушек у меня, правда, не было, но всё равно лицо побито оспою. Наверно, в моей крови есть и отголоски еврейства. Но из-за фамилии Джугашвили моя жизнь сложилась так, что я возненавидел евреев. А когда, учась в семинарии, узнал, что их ненавидит весь мир за их высокомерие и расизм, за их принцип "разрушай всё чужое" и завет Бога Яхве "где ступит нога ваша, там всё будет вашим", который осуществили в России Ленин и Троцкий, то возненавидел уже окончательно и навсегда. И готов теперь бороться с ними на государственном уровне, но... пока не в открытую, а под видом борьбы с космополитизмом".
Настраивая себя таким образом на разрушение еврейского засилья в своём государстве и на благодарность народов Советского Союза за это, Сталин не задумывался о том, что все его внуки, рождённые от сына Васьки и дочери Светланы - евреи. Как и оба они, рождённые от еврейки Надежды Аллилуевой, дочери еврейки Ольги Евгеньевны. Что дочь Якова от еврейки Мельцер - тоже еврейка. А правительственные евреи, как только поймут, что Сталин начал борьбу с ними, а не с космополитами, сумеют, благодаря своей всемирной общности, выставить и его самого на обозрение всему миру как скрытого еврея, наподобие главы испанской инквизиции Торквемада, такого же палача. А Сталин - и это самое важное и главное - загипнотизированный восхвалениями, не понимает своей подлинной гнусной роли в разрушении нравственности своих подчинённых и всей партии личным поведением циника, враля, интригана и палача. И вся его власть, называемая Советской, держится на страхе перед ним, садистом, а не на вере в его, якобы коммунистические, идеи. А он и его правительство растлевают душу народов ежедневным враньём. Борьба же с еврейским засильем ведётся им не ради спасения народа, а ради личной безопасности. Он уже 25 лет занят лишь устранением конкурентов на верховную власть. Особенно опасны для него военные: за ними вооружённые силы. Поэтому во главе их не прославленные маршалы Жуков, Василевский, Конев и Рокоссовский, а тихий и скромный генерал армии Булганин, которого знал много лет как умного директора завода, умевшего управлять людьми, потом как партработника, взятого в Кремль. Члены Политбюро ЦК и председатели Совета Министров - тоже всегда из "своих", как и министры внутренних дел - Ягода, Ежов, теперь вот грузин Берия. Жданова на посту главного идеолога заменил Маленковым. Всех "заслуженных" (из старой гвардии большевиков-ленинцев) заменил на "молодых", таких, как Хрущёв, и на других "выдвиженцев". Сделал из коммунистов "номенклатурщиков", прошедших школу кремлёвского цинизма. Так о каких "переменах", собственно говоря, имел моральное право даже мечтать циник Сталин? Обманывая всех, он растлил и самого себя привычкой к позе "великого человека".
Вчера ему, например, приснился под утро оскорбительный сон. Стоит он будто бы возле окна, как сейчас, но почему-то в мундире генералиссимуса, и, глядя на ночное небо над своей дачей, слушает "Голос Америки", доносившийся к нему от созвездия Скорпиона. Чужой диктор враждебным голосом сообщал:
- Сталин отгородил Россию от внешнего мира железным занавесом, за которым советские народы не живут, а мучаются. И это люди, победившие германский фашизм. Ещё недавно из-за отсутствия в колхозах тракторов и лошадей крестьяне России, Украины и Белоруссии пахали землю на коровах и женщинах. Коровы эти и теперь не дают достаточно молока, а женщины редко рожают детей. В стране запрещены аборты. Семьи, не имеющие возможности вырастить и прокормить ребёнка, идут на подпольные аборты к местным знахаркам. В результате многие погибают либо превращаются в нетрудоспособных инвалидов.
Из-за расшатанной экономики правительство Сталина не в силах восстановить разрушенные войной города. К тому же, война унесла 30 миллионов жизней основного трудового населения государства. Почти столько же рабочих рук погибло за последние 20 лет в сталинских концлагерях, где и в настоящее время трудится на каторжных работах 5 миллионов мужчин, производительность труда которых согласно коммунистической теории Маркса, ничтожно мала. Однако Сталин продолжает наполнять тюрьмы и лагеря вчерашними солдатами- победителями, чтобы увеличить количество бесплатных рабочих на строительстве первоочередных военных объектов. Получается, что половина населения страны одета в тёмные робы заключённых, а другая, состоящая из так называемых "свободных граждан", живёт в домах барачного типа, носит кирзовые сапоги, предназначенные для солдат, и тёмные ватные фуфайки, с которыми не расстаётся, как и заключённые. Вот результат, к которому Сталин привёл страну-победительницу второй мировой войны. Результат этот - новый фашизм, только не коричневого, а красного цвета. Огромное государство, которым единолично правит Сталин, покрыто конлагерями и вшами, тюрьмами и тысячами доносчиков, следящих за народами во всех его республиках и областях. Никакая другая государственная власть не пересажала столько невинных людей в тюрьмы и концлагери, сколько так называемая Советская власть, которая никогда не советовалась со своими народами и занимает первое место в мире по коррумпированности правительственного состава. Сплошное ворьё, особенно в Среднеазиатских и Кавказских Республиках, призывающее граждан писать доносы на своих соседей. В России родился даже анекдот на эту тему:
- Иван, ты сидел?
- И я сидел. А Николай не сидел. Давай его посадим.
Голос диктора скорбно вопросил:
- Кем стал русский народ? Врагом самому себе. Патриотизм в нём убила Советская власть.
Сталин зло оскорбился: "Шакалы!" И переключил ручку диапазонов радиоприёмника.
Диктора "Голоса Америки" сменил диктор радиостанции "Би-би-си":
- Как и все тираны мира, боящиеся мести собственного народа, Сталин живёт не в столице, а на кунцевской даче, отгороженной от людей высоким забором и целой дивизией охранников. Он правит русской нацией, поставленной на колени палачами НКВД и МГБ, опираясь на двух главных из них, министра госбезопасности Берию, грузина по национальности, и на министра финансов Зверева, фамилия которого говорит сама за себя. Вот уже 10 лет как Сталин почти не выезжает из своего мрачного убежища под Москвой. Лишь дважды он решился выбраться из Москвы, да и то в строжайшей секретности. В ноябре 1943 года он вылетел в Тегеран, где пробыл 3 дня и встречался с главой правительства Англии Черчиллем и президентом США Рузвельтом, а осенью 44-го года с ними же, в Ялте, в бывшем царском дворце Николая Второго. Больше никуда он не выезжал, ничего лично не видел, и жизнь подвластного ему народа представляет только по сообщениям своей прессы.
Проснувшись от возмущения и, задыхаясь от гнева, Сталин прошептал:
- Сволочи! Что ви знаете о Сталине?
Остальное, успокаивая себя растлевающими душу мыслями-наркотиками, додумал уже молча: "Россия и вши? Железний занавес, да? Тиран, да? Всё это - одни лишь оскорбления. Посоветовались бы перед тем, как говорить такие глупости, с вашим Уинстоном Черчиллем. Он сказал бы вам то же самое: "Засранцы! Дураки". Вот что он сказал бы вам".
Вроде бы успокоившись, Сталин продолжал, однако, обиженно думать: "Почему Рузвельт и Черчилль, которые лично знают меня, разрешают своим дикторам говорить такие злобные и несправедливые вещи?" И тут же вспомнил: "Впрочем, Франклин Рузвельт уже умер. Умный был человек и вежливый. А вот новый президент, Гарри Трумэн, разрешил бомбить Хиросиму и Нагасаки атомными бомбами. Хотел напугать этим Сталина. Потому и дикторы у него так говорят. И Англию он заставляет. А кто он такой в сравнении со Сталиным? Что умеет практически сам? Как политик. Нет, Гарри Трумэн в сравнении со Сталиным - это ноль без палочки!
А что такое Советский Союз, который разгромил могущественную Германию? Разве можно сравнивать усилия Советского Союза в этой войне с усилиями Соединённых Штатов Америки? И благодаря кому Советский Союз разгромил Гитлера? Не будем ради скромности лицемерить и забывать, что главная роль в деле разгрома Германии принадлежит всё-таки мудрости Сталина. Разве не так? Народ?.. А при чём тут народ?! Сам по себе он неорганизованное стадо. Его надо направлять! Особенно русский народ, ненавидящий Советскую власть уже много лет.
Разве не Сталин организовал демонтаж заводов на Украине и вывез оборудование этих заводов и ценных сотрудников на восток? Опять народ. Да, делал народ. А кто нацеливал?
Разве не Сталин организовал монтаж этих заводов на Урале и в Сибири? Причём, в сроки, неслыханные в мировой практике.
Разве не Сталину пришла в голову мысль военизировать железные дороги страны? Жукову? Кто это докажет?.. Ведь эта идея позволила дальновидному политику Сталину осуществить:
- перевозку на фронт миллионов мобилизованных солдат и боевой техники;
- нанесение 10-ти сталинских ударов на фронте; опять жуковских, да?
- депортацию в Среднюю Азию всех немцев Поволжья в 41-м году, а в 43-м и 44-м годах чеченцев, балкарцев, карачаевцев, калмыков и крымских татар, настроенных против советской власти и желающих победы Германии. Уж в этом-то нельзя усомниться - ни Жуков, ни Василевский репрессиями не занимались! Приказывал Сталин, а Берия - выполнял. Разве знает мировая практика что-нибудь подобное? Нет, она не знает таких аналогов. Вот почему народ назвал Сталина великим;
- Сталину удалось перевезти из Германии в Оренбургские степи сотни тысяч репатриантов, ранее угнанных немцами в свои города и тюрьмы. Эти люди были размещены нами в советских пересыльно-проверочных лагерях и там отфильтрованы от бывших предателей и диверсантов, завербованных на службу Германии. Это был колоссальный труд, проделанный нами за какие-то полтора года;
- Сталину удалось перебросить с запада на Дальний восток более двух миллионов солдат и боевой техники для разгрома Японии;
- затем Сталину удалось перевезти домой со всех концов огромной страны 5 миллионов демобилизованных солдат, около двух миллионов раненых в госпитали по местам их жительства. Это тоже немалая работа. А сколько было перевезено военных и промышленных грузов в течение войны, причём, ежесуточно! История человечества не знала до этого таких нагрузок на железные дороги и такой чёткой организации их работы. А сколько ещё было перевезено заключённых в различные трудовые лагеря! А в настоящее время пришлось начать новые массовые аресты, связанные с заговором ленинградских врагов партии и других предателей. Теперь вот будет начата кампания борьбы с сионистами, которые ещё при Ленине заняли почти все государственные посты, а в 44-м даже хотели, чтобы Сталин вместо татар заселил Крым ими и перенёс на этот райский полуостров их еврейскую автономную республику. Так что, если уж говорить о вшах на теле России, которые сами не сеют и не пашут, а только сосут чужие соки, то надо называть вещи своими именами, а не приписывать вшей только политике Сталина.
"А то, что моей дочери сионисты подсунули в мужья ничтожного еврея Морозова, разве не политика? А кто устроил в Ленинграде змеиный клубок в художественно-публицистических журналах, разве не политика? Сталин лишь вынужден был действовать теми же методами, что и сионисты в своих средствах массовой пропаганды, приказывая: "Неустанно, изо дня в день, повторяйте и повторяйте нашим гражданам следующее. Советская власть - самая справедливая в мире. Партия, созданная великим Лениным, ведёт народ к построению коммунизма, который является светлой мечтой Человечества. Советский человек на 2 головы выше, чем граждане капиталистических стран. И вы увидите, как наши люди привыкнут к этим мыслям точно так же, как евреи привыкли к тому, что они Божии избранники и должны управлять как самые умные и талантливые остальными народами. Это чувство стало для них таким же естественным, как дыхание, как рождение себе подобных. Вот что такое настойчивое повторение в прессе, кино и по радио своей идеологии! Никакая сила уже не может разрушить в евреях убеждённости в их "предназначении" править народами.
А разве наша идеология, основанная на необходимости мировой революции и построении коммунизма во всём мире, менее справедлива, чем миф сионистов о Моисее и евреях? Тем более, что коммунизм - это не миф, а реальная цель, которая уже осуществляется в Советском Союзе. Так почему же вы, коммунисты, ведающие всеми средствами пропаганды, забываете повторять и повторять о своих целях? Коммунисты, а не сионисты должны вести за собою народы! А что получается у нас на практике? Ленинградские журналы охаивают советскую действительность из колыбели революции, а мы до сих пор это терпели? Вот почему Сталину пришлось, с помощью Маленкова, отстранить от идеологии Жданова, несмотря на то, что он стал свёкром моей дочери, которая оставила своего Морозова и вышла замуж за сына Андрея Александровича Жданова. Правда, товарищ Жданов тяжело заболел от расстройства, что я его заменил на идеологическом посту, и даже скончался. Но, что поделаешь, такова жизнь, она не прощает слабости. Когда моя дочь была ещё совсем глупой девчонкой, её сумел охмурить и овладел ею еврей журналист, годившийся ей в отцы. Теперь он трудится на севере в лагере, за то, что хотел пролезть в семью Сталина. Мы квиты, хотя могло быть и хуже для него... Но Сталин - человек, слишком занятой большими делами, чтобы тратить своё время на отдельных вредоносных мошек.
По приказу Сталина в Крым было направлено полтора миллиона трудолюбивых русских колхозников, потерявших свои дома и деревни в огне на Курской дуге.
По железным дорогам страны и после войны ещё невозможно было проехать рядовым советским гражданам ни к родственникам в гости, ни к раненым сыновьям до самого 1949 года, настолько загружен был транспорт товарными составами - нужно было отстраивать города и сёла, разрушенные войной, перевозить для них строительные материалы, другое снабжение. Советский Союз помогал в этом даже восточной Германии, а вы поливаете теперь за это Сталина грязью.
А скажите-ка честно хоть раз: смогли бы совершить нечто подобное на месте Сталина Рузвельт, Трумэн и Черчилль даже вместе взятые? Нет, не смогли бы. А Сталин - смог. И это не хвастовство, это лишь констатация факта.
Пойдём, господа хорошие, дальше. Ваши дикторы говорят о "железном занавесе". Но, кто нас вынудил отгородиться этим занавесом? Кто, боясь усиления военной мощи Советского Союза после войны, повёл против него усиленную подрывную деятельность по радио и практически через своих агентов? Загляните в программу Даллеса, разработанную в 1945 году против Советского Союза! В ней прямо сказано, чёрным по белому: "Мы будем вырывать духовные корни большевизма, опошлять и уничтожать основы народной нравственности. Мы будем расшатывать таким образом поколение за поколением. Мы сделаем из них шпионов, космополитов". Так что же вы хотели от нас в ответ? Вот почему Сталин установил по периметру границ Советского Союза мощные радиоглушители и надёжных пограничников. При чём же тут "железный занавес"? При чём боязнь какой-то мести, "дивизия охраны"? Надо подставлять вам души наших молодых поколений и собственный лоб, да? Чтобы после глупой смерти Сталина ликовала вся Америка и могла делать с Советским Союзом всё, что захочется ей и сионистам, так, нет? При чём тут "одинокий Сталин", "не доверяет никому"? А кому доверять? Кому доверяет Черчилль в своём Лондоне? Разве Черчилль не одинок? А может быть, у Трумэна есть преданные друзья? Нет, господа, все люди на земле одиноки, потому что каждый умрёт в одиночестве и знает об этом. А у политиков вообще не бывает друзей. Поэтому, прежде, чем говорить: "Сталин сделал из России большой лагерь", "Сталин тиран", нужно сначала думать. Чтобы самим не выглядеть дураками.
Сталину известно, что вы желаете, чтобы Советский Союз на коленях просил у вас денег взаймы. Чтобы Сталин загнал свой народ к вам в кабалу. Тогда Сталин не был бы ни диктатором, ни тираном. Но Сталин вам отвечает: "Запомните, никому ещё не удавалось провести Сталина! Даже хитрейшему и коварному Лаврентию". И ещё Сталин хочет напомнить вам одну восточную поговорку: "Собака лает, а караван идёт". Вам не сбить наш караван с пути. А то, что развелось у нас много разжиревшего начальства, так оно есть и у вас. Но, в отличие от вас, мы своё - пересажаем, а вы - нет.
Кто отменил хлебные карточки в 1947 году? Думаете, Зверев, Политбюро? Нет, карточки на хлеб отменил Сталин. Не Зверев провёл денежную реформу и ликвидировал все фальшивые деньги, изготовленные Америкой и заброшенные в нашу страну - ему приказал это сделать Сталин, хотя министру финансов это казалось преждевременным. Не беспокойтесь, господа, Сталину покорится и новая инфляция, и старая спекуляция, потому что не покориться Сталину в СССР не удаётся никому. А то, что Сталин одинок - ничего. Сталин как-нибудь справится с этим. Для этого не нужно кричать на весь мир во весь "Голос" вашей Америки".
Продолжая лежать с испорченным настроением, Сталин посмотрел на большие настенные часы. Стрелки показывали 11 утра. В комнату вливался из двух высоких окон яркий свет. Вставать не хотелось. И вообще ничего не хотелось. Старость и без того невесёлое дело, а когда нет друзей, понимающих тебя, нет сочувствующих тебе родственников, жизнь вообще становится бессмысленной. Спать, есть, ходить в уборную - разве это жизнь? Раньше хоть врагов было много. Шла борьба за власть - то с Троцким, то с Зиновьевым и Каменевым. Потом с Бухариным, военными. Жаждал победы, это было смыслом и целью жизни. Наверное, ни у кого в мире не было столько опасных врагов и соперников. Стало быть, не было и такого количества удовлетворения от расправ с ними. А теперь что есть у Сталина? Борьба с одышкой, с запорами от переедания? Сердцебиения и шумы в голове, когда поднимается давление? В медицину, которая откроет новые биостимуляторы, способные продлить жизнь лет на 100 и сделать её радостной, он больше не верил - враньё и одни обещания. На деле же, ничего не было открыто ни в Америке, ни дома. Вот и не проходило настроение, созданное пакостным сном.
Нудился вождь и потом целый день, когда поднялся. Никого не хотел видеть и много размышлял возле окна, попыхивая трубкой. Решение бросить курить было принято бесповоротно. Хватит! Сколько можно травить себя смолой и дымом? Вагон табаку уже выкурил! А в душе боялся, что сорвётся опять, если только выпьет водки.
Последние 10 лет он пил чуть ли не каждый день. То сам, от неясной тоски, то с членами Политбюро, которых собирал у себя для решения важных государственных вопросов. Вопросы, конечно, были и решались. Но, после их решения, вечер заканчивался затяжными выпивками. Ну, а где выпивка, там и неумеренное курение, с этим уж ничего не поделаешь, спросите любого курильщика. Правда, раньше, когда был помоложе, всё обходилось, в общем-то, почти нормально. Но теперь, когда перевалило за 70 и резко стало подскакивать кровяное давление, нужно было кончать и с выпивками, и с курением. В первую очередь с курением, конечно. В груди были уже не лёгкие, наверно, а 2 чёрные мочалки, покрытые никотином и табачной смолой. Сплошные "хлипы" и хрипы оттуда вместо дыхания. Да и сердце так "заходится" иногда по ночам, что на лбу выступает холодный пот от страха, что не выдержит и остановится. И всё это вроде бы ни с того, ни с сего. Но это лишь кажется, что ни с чего. А на самом деле от нехватки кислорода, конечно. Да и ранняя импотенция, которая возникла почти четверть века назад, тоже была следствием неумеренного курения, а не только нервных напряжений, из которых не выходил аж с 24-го года, став за государственный руль и борясь с врагами.
Впрочем, если бы не этот руль, не положение вождя, можно было бы обратиться к опытному врачу, чтобы избавил от импотенции. Так, мол, и так, доктор, выручай. Но как мог сказать такое о себе Сталин?! Где гарантии тому, что о недуге Сталина врач не проболтается какой-нибудь бабе, с которой спит? Я, мол, сама знаешь, как выделываю с тобой постельное дело, а вот наш "великий Сталин" - не может уже и одного раза в год! Да и хер у него - не хер больше, а херишко - что-то вроде крохотной шкурки-висюльки. Ну, и что после этого начнётся в Кремле? Через месяц об этом будут знать все и шептаться за моей спиной. Тем более, что сам им всегда хвалился на выпивках о своих "победах" в чужих постелях. Изображал из себя могучего ё..ря, а из мужей - рогоносцев, забывших, как это делается. Об этих "победах" знает, наверное, уже вся страна. А что же будет думать страна, когда узнает правду о "шкурке"? Начнёт называть "хералиссимусом"? Русский народ умеет окрестить! И что тогда будет с "великим Сталиным"? Никакой великости, конец, да? Какой он великий, скажут, если хер не стоит и его почти нет, такой маленький стал! Вот и не обращался к врачам. Наоборот, продолжал рассказывать о себе, что ещё "петушок", который исправно топчет некоторых кремлёвских "курвочек" по секрету от их рогатых мужей.
Радуясь в душе собственным каламбурам - а что ещё оставалось? - он много лет сам искал пути к излечению импотенции. Читал специальную литературу. Пил жень-шеневые настойки якобы для поднятия общего тонуса в организме. А "шкурка" как висела крошечной старческой писалкой внизу, так и не годилась больше на другое - не набухала. Специальная литература дружно сходилась на том, что главным злом, приводящим мужчину к импотенции, являются курение и нервные расстройства. Ну, нервы в последние 10 лет уже не натягивались, как прежде - не на кого было, а вот табак с его смолами продолжал забивать лёгкие так, что пора было с курением кончать, как с главным врагом народа.
К сожалению, парадокс заключался уже в том, что "главным врагом" был теперь не табак, как таковой, а сам, мешающий себе расстаться с ним. Таким образом, получалось, что Сталин оказывался врагом не только по отношению к самому себе, но и по отношению к народу. Из-за того, что он не мог бросить курить, преодолеть сладко сосущую тягу этого наркотика, сидевшего у него в составе крови, он продолжал оставаться импотентом. А из-за того, что он был импотентом, он завидовал всем здоровым мужчинам и ненавидел их. Ненавидел вместе с красивыми женщинами, которые наслаждались могучей потенцией своих самцов. Таких самцов и в Кремле, и в среде военных было много. Хотелось досадить им, отомстить за их наслаждения - пусть помучаются тоже, пострадают, кобели этакие! Поэтому сразу, по окончании войны, когда освободился от военных забот, принялся мстить всем, кому только мог, а это отражалось, в свою очередь, и на народе, так как репрессии, вольно или невольно, перекидывались и на часть народа.
Он мстил своим врагам не только расстрелами, но и косвенно причинял им боль. Посадил в тюрьму жену старого хрыча Калинина, не потерявшего мужской силы и любившего свою еврейку. Теперь вот посадил и другую кремлёвскую еврейку, жену Молотова. Многих, имевших отношение к Кремлю, женщин. Помнил, как сладко было сознавать в 37-м году, что больше не будут наслаждаться бабами ни красавец-маршал Тухачевский, ни другие военные жеребцы, которым засаживали в задницы раскалённые горла бутылок, а затем расстреливали.
Обидно, но жеребцом со стрелками на "12" он не был и в молодости, имея "стрелку" и нетерпение мальчика, а не мужчины. Жеребец - это Берия, у которого всегда "12". Но до него никак не удаётся добраться, чтобы отомстить. Задумал посадить Лаврентия за "разврат", а он начал вдруг жаловаться, что потерял мужскую трудоспособность. Захотел расстрелять его по "Мингрельскому делу", а он сам пересажал своих соплеменников и выкрутился опять. Удалось лишь недавно понизить жеребца в должности, вот и все, пока, "достижения". Кстати, евреев-врачей скоро будет сажать всё тот же Берия, чтобы вернуть себе прежний пост и положение. Ну и хорошо, пусть сажает! Никто не знает ещё, что главная цель Сталина теперь - это борьба с еврейским засильем в государстве. Врачи, которые ему уже не нужны, как и его детородный орган - это лишь зацепка, начало большой кампании, в которой можно сгореть и самому, если Соединённые Штаты Америки станут заступаться коварным, но действенным способом - подошлют тайного отравителя. Ну, а если даже и так, то всё равно многие сионисты успеют расстаться с жизнями. Ладно, поживём, увидим, как будут развиваться события...

2

Енисей на севере был ровен, широк, с высокими безлесыми берегами и оловянно блестел, уходя вдаль, туда, где тундра смыкалась с холодным небом и образовывала ровную, под линейку, черту. За эту черту медленно уплывали, как в другую жизнь, из которой нет возврата, бледные перья далёких, словно прощальных, облаков. К этой черте, за которой другая жизнь, тащилась и баржа на струне-тросе, протянувшемся к пыхтящему впереди буксирному пароходику. Но черта не приближалась, сколько ни плыви. Только солнце перекочевало с правой стороны на левую и слепило теперь с левого борта. Значит, далеко та черта, так далеко, что назад потом может и не хватить сил вернуться.
Тихо на Енисее, не шелохнёт. И оттого всё кажется бесконечным, и плоский унылый берег слева, и гористый, с холмами, справа, и вода, и путь, которому нет конца вот уже 10-е сутки, и даже монотонное пиликанье гармошки, которую мучил на коленях пожилой бородатый матрос. Всё повторялось и тянулось на барже изо дня в день. Ни жилья, ни людей вокруг - одна белёсая разморённая тоска. Птица и та редко пролетит. Даже солнце - ходит себе по кругу, не исчезая. Бесконечность! Красноярский край. Черта...
И, действительно, 10 Франций и Рим тут улягутся. А вот жизнь сюда не идёт, только по "сроку".
Срок! В трюме его - на 6 тысячелетий и 2 с половиной века хватит. Сидят, прижавшись плечом к плечу 250 человек, и все с верой, что через 25 лет поплывут назад, к югу. А пока из трюмного люка шибает вонищей. Сидящий на бухте каната молодой конвоир с автоматом и книжкой на колене немного отодвигается от люка - разит! В руке у него замусоленная "История древнего Египта". Читает парень и изумляется. Пирамиду Хеопса строили 60 тысяч рабов, 30 лет изо дня в день - шутка! История, брат. Люди...
Читает конвоир и не знает, что люди, в далёкие времена строительства пирамид, не могли и подумать, что 60 тысяч рабов - это капля в море по сравнению с тем, сколько новых рабов поплывёт в северном государстве на баржах, поедет в зарешёченных вагонах, будет кормить в тюрьмах вшей и работать до самой смерти в лагерях, настроенных по всей стране по приказам людей, отрицавших на словах рабство, считавших себя гуманистами. Чтобы наполнить до отказа эти трюмы, вагоны, тюрьмы, подвалы с карцерами и лагеря, которых станет больше, чем островов в Эгейском море, не хватило бы всего египетского, греческого и римского народов. В одном только 1937-м году неделями жгли в кочегарках московского, ленинградского, киевского и других НКВД крупных городов десятки тысяч паспортов. Их приносили с верхних этажей НКВД по ночам, мешками. Вытряхивали в подвале перед печами кочегарок и забрасывали в жаркую пасть топок лопатами до утра. Гудело от того огня так, что кочегарам казалось, будто они находятся в преисподней - настоящий "тот свет" с вселенским сатанинским пламенем! Не видели они только главного Вельзевула, устроившего эту растопку судеб народов и душ. Видели в пожирающем огне лишь фотографии молодых и пожилых лиц, отскакивавших от своей неповторимой судьбы, фамилии, семьи. Попав в общий пожар сумасшедшей бессудной ночи, они корчились, скрючивались и превращались в одну общую, загоревшуюся ярким пламенем судьбу.
Это было за 10 лет до атомного пожара Нагасаки и Хиросимы, до Освенцимов и Маутхаузенов. Но весь мир промолчал об этом, не слыша из тёмного колодца истории СССР криков и плача, устремлённых к немилосердному небу. Наверное, сам Бог отвернул свой лик от этих горевших в аду людей, ибо на такое количество жертв не могло хватить даже его, Божиего милосердия.
И вот кремлёвский Дьявол снова зажёг свой подвальный негласный костёр. Снова по его приказам отнимают отцов у детей, а у самих отцов их души и паспорта, право на жизнь и отдельную судьбу. Снова у всех общая судьба - судьба-пепел. И нет за это ни Божией кары, ни человеческой. Не знает конвоир, любитель истории, что всего лишь один минский истопник покарал себя сам, придя в ужас в своём подвале от такого количества человеческой растопки. Он напился в ту ночь и повесился на закоптившейся верёвке, ибо ему примерещился ад.
От новых костров сталинской инквизиции не захотели попользоваться даже матёрые уголовники, которым предлагали старые истопники-пропойцы десятки никем не учтённых паспортов - бери любой, на выбор! Однако паспорта с уже отклеившейся, как фотокарточка, и сгоревшей судьбой никто не хотел брать даже даром. Куда подашься с такой "ксивой"? А если поймают!.. Нет уж, пользуйтесь своими красными мандатами сами. Либо отнесите на кладбище Маяковскому его "краснокожую паспортину"...
Конвоир-историк ещё не знает, что такое подлинная история, а потому и служит ей спокойно, изумляясь лишь чужому прошлому. Своему в России изумляются только потомки, не живые свидетели. "Свидетелей" всегда не любила кремлёвская власть. Оттого и правда приходит в народ всегда запоздалая - на опавших листьях растёт. Видимо, "естественный" процесс загнивания - самый любимый в Кремле, потому что рабством удобряет отечественную политическую почву. И вот новая мысль в научной, социалистической агрономии: крематории. Ускорение процесса путём сжигания. Не учтён, правда, пустяк. Когда власти сжигают паспорта и души своих граждан, как растопку, на самом деле в государстве выжигается вместе с памятью и нравственность. А это - духовный конец для народа. Пирамида нравственной жизни должна держаться на основании, а не на хрупкой вершине. Там, где всё наоборот, где вместо народа почитается фюрер - в районе ли, области, республике, в стране, там всегда будет опаздывать справедливость: как баржа от своего парохода, на котором отдельно живёт и ест со своей беспамятной командой бессовестный капитан.


Команда на барже плывёт небольшая - 2 пьяных матроса из Красноярска, да шкипер, ещё не старый рябой мужик в чёрном бушлате и сапогах. Охраны - 3 часовых всего и разводящий, сержант. В домике шкипера, на носу баржи пристроились все - уснули, разморённые духотой. Над спящими висит на стене домика лозунг: "Слава великому Сталину!" На верёвке, протянутой от домика к мачте, сушатся на солнце кальсоны, выстиранные портянки команды.
Остальной конвой - на пароходике, впереди. Один раз в сутки оттуда отчаливает шлюпка: меняет на барже охрану. Пищу не возят - зеки получили её на всю дорогу сухим пайком. Паёк тот, правда, переполовинит за дорогу уголовщина, ну, а воды для арестантов не жаль - воду им подливают в питьевые бачки матросы. Им это недолго: закинул за борт ведро на верёвке, дёрнул - и спускай вниз через люк на той же верёвке. Остальное зеки сделают сами. Вот только переполненные параши от них не хочется наверху принимать и выплёскивать за борт. Но тут уж ничего не поделаешь: выходить зекам на палубу конвой не велит. Да ведь за эту работу матросикам надбавку платят.
После обеда заключённые запели у себя в трюме-тюрьме. Эх, и песни же у них, всю тебе душу вынут! Конвойный возле люка отложил книжку, задумался. Слова-то в песне - о свободе, крутых берегах. А ведь не видят они там, внизу, ничего: ни свободы, ни берегов этих. Тесно, как в куче овец. Свобода! И почему это она так всем достаётся тяжело? Через лишение свободы. Вон и в книжке написано...
Матрос с гармошкой пиликать перестал, сонно спросил:
- Петруха! Запели?..
- За-пе-ли-и...
- Чать, не положено.
- А хрен с ыми, хто их услышит?
- И то. А я, над-быть, выпью тогда ишшо.
- Мне што - пей, я за тя не отвечаю, у тя своё начальство. А чевой-то ты?..
- Тоска кака-то.
Матрос скрылся в шкиперской и вышел оттуда с кружкой и куском варёного тайменя. Поднёс кружку к губам, медленно, давясь, выпил и, хукнув, стал заедать. Глаза у него были по-судачьи выпучены, будто от изумления перед бескрайней водной дорогой, а губы заблестели от жира.
Молодой конвоир поглядел на бороду матроса, на его судачьи глаза, назидательно, словно был пожилым сам, изрёк:
- Однако, зря ты. Туруханск утром проплыли, щас Курейка будет, дом Сталина! Тоже сидел в этих местах - как эти... - Он кивнул на люк.
- А мы там не остановимси, чё бояцца?
- Мало ли што. Возьмут да остановят. Взойдёт на борт начальство, а от тя - разит.
- Не, скоко возим, ни разу не останавливали. А до Дудинки - кило`метров 500 ишшо!
- А што там?
- Как што? Там арестованных сдадим, дале их - на поезде...
- Куда ж там ещё везти: конец света!..
- А не далеко: кило`метров 90, говорят - и Норильск, дом их.
- До-ом, - усмехнулся конвоир и снова раскрыл свою книгу.
Зеки в трюме уже не пели.


В Дудинку баржа пришла ночью, если верить часам. Где-то в Турции горели звёзды в это время над головой, молились в мечетях мусульмане, шелестели пальмы во тьме, а тут - светло. Конвоир, что сидел теперь возле люка - скуластый темнолицый казах - увидал с палубы океанские большие пароходы, и радостно у него вырвалось:
- Тутинка, та? Канец, та?
Его возглас услыхал кто-то из зеков, и по тёмному трюму пошло радостным эхом:
- Слыхали? Дудинка!..
- Ну, всё, отмаялись! Теперь на воздух хоть выведут.
- А где это - Дудинка?
- Северный порт. Дальше - нас поездом повезут, до Норильска. Там - лагеря.
- Бывал, што ль?..
Однако на воздух зеков не вывели: считается - ночь, разбегутся ещё. А вот горячего кондёра дали 10 бачков - пусть отъедаются. И на берегу утром дадут. Ибо потом - их уже целый день не покормишь в дороге: не будет условий. Ну, да до утра надо ещё дожить...
Дожили. Енисей и здесь был светлый, просторный, с массами холодного воздуха и ветра. Переменилась погода. Сонный их пароходишко-буксир проснулся, сипло вскрикнул и, неслышно снявшись с якоря и дав команду сниматься с якоря и барже, начал подваливать к освободившейся в конце порта, дальней деревянной пристани с чёрными автомобильными покрышками на причальной стене. Дёрнулся на канате, который накинул на тумбу местный матрос, и остановился, дрожа корпусом и уставясь окнами в глубину пустой окраинной улицы, поднимавшейся по крутому берегу вверх. Была там только телега без лошади, да девочка в вылинявшем, ставшем почти белым, платьице. За огородами паслась на ветру пегая коза на верёвке.
Пароходик закачало на волне. Внизу, возле покрышек, мокро захлюпало. Матросы приготовились подводить баржу к другому причалу, что остался чуть позади - там тоже причальные тумбы есть, специально для барж. И такой же лозунг на причале, как и на барже: "Слава великому Сталину!". Всё, конец пути, сошлись концы - соединились на самом краю света.
Услыхал весть о прибытии и безучастный ко всему татарин Бердиев, дремавший в трюме в углу под кормой. Однако не обрадовался ничему. Ни тому, что конец этому мучительному пути, трюмной темноте, затхлому, как в сортире, воздуху, сухому голодному пайку. Всё ему стало безразлично с тех пор, как ляпнул комиссии в ташкентской тюрьме: "Как эта щем недоволен? Всем недоволен! Нет правда на земле! Рубан - сволощь! Суд - какой эта суд! - собаки. Все - собаки!"
"Вам что, советский суд не нравится?"
Комиссия хотела по ходатайству военкомата и райсовета с места жительства заключённого пересмотреть его дело, о нём положительно писали и с его родного завода. Судебная коллегия направила свою комиссию в тюрьму. И вот ответы Бердиева на её вопросы: "Савецки? Как твой может так говорить! Какой эта савецки?.. Нет нищево больше савецки, все сволощь!"
И надо же было ему такое ляпнуть - с обиды, конечно. Но никто ничего вслух не сказал: боялись друг друга. Вместо пересмотра дела был новый суд - за поношение Советской власти. Пересудили Бердиева из уголовной статьи по 58-й, политической. Добавили ему ещё 20-тку и отправили в Красноярскую пересыльную тюрьму. Там таких, как он, поднакопили, и - по водному этапу, в "строгие" лагеря.
В дороге Бердиев окончательно и всему покорился и стал равнодушным даже к себе. Легко ли, 25 лет разлуки с семьёй! И хотя уже не 25, год он отсидел, всё равно это смерть заживо: не дождаться его Фатьме и детям - не проживёт столько. А вот Рубан, его смертельный враг, будет жить все эти годы на воле. На месть и то нет надежды теперь. И стал Бердиев скучным и неподвижным, хоть убивай, ни окрики, ни ругань на него не действовали - во всём разочаровался человек.
Один из старых зеков, знаток лагерной жизни, сказал: "Не жилец наш татарин. До зимы не дотянет, увидите: заболеет пеллагрой".
А вот этим утром, когда начали зеков выгружать и говорить, что повезут их дальше, в Норильск, Бердиев удивил всех. Люди пьянели от свежего воздуха, шатались, а он вдруг ожил, чего-то заметался и не мог успокоиться.
Их привели пешком на вокзал. Подошёл поезд из 6 маленьких вагонов с узкой колеёй и древнего паровозика. Сначала садились гражданские, кому надо было в город, а потом погрузили в последний, зарешёченный вагон зеков. Затолкали всех 250 человек - ни сесть, ни пошевелиться: хуже селёдок в бочке. Только селёдки мёртвые, а тут - живые все. Многим приспичило после горячей еды, которую дали им в Дудинке впервые за весь путь, и теперь они вынужденно оправлялись прямо в штаны, стоя. Нечем стало дышать. Не "пострадавшие" матерились.
И вагоны катились как-то странно - то проседали, то вздымались. Не езда, а водная зыбь, будто снова тащили их по реке в барже. Зеки, стоявшие подле окон, известили, что узкоколейка, по которой они едут, проложена через топкое болото. Болото, мшистая зелёная равнина! Ни кустика нигде до самого горизонта, ни деревца - один мох. Мелькнёт изредка серый валун в лишайниках, и опять топь, проседающая под шпалами. Гиблое, видать, место и везут их сюда не иначе, как на погибель.
Солдат-конвоир, читавший на барже "Историю древнего Египта", был поражён только от своего чтения. Пустыня дохнула на него горячим зноем прошлых веков, тайнами, ушедшими в песок. А какие тайны скрывает здешнее болото, на котором заключённые построили эту дорогу? Может, не на шпалах она держится, на чьих-то костях? Ох уж эти русские дороги, сбегающие с пригорков России до самой Колымы! Сколько судеб оставило на них свой кандальный след. А тут, на этом севере, и следов ни от кого не останется.
Бердиев тоже возле окна оказался. Впился глазами в бледное небо, зелёную равнину и всё смотрел, вцепившись в решётку руками. Мелькали мазутные чёрно-ржавые телеграфные столбы с белыми чашечками, а в глазах татарина дымилась какая-то неясная, непонятная тревога: странно себя вёл. Может, передалось ему что-то по гудевшим на ветру проводам?..
- Ты чего, старик? - спросил его многоопытный зек.
Бердиев и впрямь походил на старика. Стриженый ёжик на голове поседел, тощее морщинистое лицо совсем высохло, старческая жилистая шея, седая реденькая бородка, как у козла - чем не старик? Только глаза - карие, большие, выдавали не старческий ещё возраст своею подвижностью и цепким, внимательным взглядом. Но были затравленные, с неистребимой уже тоской. И весь он был ссохшийся, маленький и лёгкий, словно подросток. Согнутая в локте, раненная на фронте рука, совсем у него теперь высохла, отчего немощность его облика только усиливалась.
- Ты чего, Зия Шарипович? - повторил зек.
- Не снай, - ответил Бердиев, покачивая головой и продолжая отрешённо смотреть сквозь решётку. - Не снай, - повторил он. - Песпокоюсь: серсе щто-та щует...
- Ну, што ты!.. - неуверенно протянул зек. - Не бойсь, в барже не померли, а теперь авось уже не помрё-ом! - Он отвернулся к другому заключённому, в очках, что стоял от него слева. Зашептал ему на ухо: - Што с татарином делать будем, а? Как бы не вышло чего, нехорош он!..
- Значит, надо присматривать, что же ещё? - тихо ответил заключённый и поправил очки. Это был Игорь Васильевич Анохин, дело которого долго рассматривалось в Москве из-за его кассаций. Вплоть до Верховного суда СССР дошёл. Однако ничего путного из его аргументированных, как казалось ему, кассаций не получилось, только лишнего насиделся в Бутырской тюрьме. Да извёл себя глупыми надеждами на освобождение. А ведь предупреждали товарищи по камере: "Не пиши, хуже будет! Привлечёшь к себе лишь внимание..."
Так и вышло, как говорили: привлёк. Суды смотрели на него, как на злостного, неисправимого врага, пробравшегося не только в партию, но и в её партийное руководство. А за то, что не оставлял своих замыслов вернуться на прежнее место, чтобы и дальше вредить, каждый новый суд набавлял ему по 5 лет. Когда набралось 25 и уже несколько статей сразу, его повезли в Красноярск. Куда ещё жаловаться? Кому? Вот и смотрел теперь вместе с другими на мелькающие столбы в тундре. Нет даже кукушки, у которой можно было бы загадать: "Кукушка-кукушка, сколько осталось мне жить?.."
Никто не знает своей судьбы. А пока - у всех общая. Тащит её паровозик куда-то, кричит в тундре тоненьким затерявшимся гудочком: "У-у-уу! Ве-зу-у!.."
Ох, и большое же государство! Паровоз можно заглушить в пространствах, и никто не услышит. А уж отдельного человека - чего проще...

3

По Енисею плыл и тоже кричал в свой гудок белый пароход - обычный, не тюремный: "Сибирь". И плыли на нём в качестве вольных, не арестованных граждан, пассажирами отдельной каюты белоголовые старички-супруги: Афанасий Иванович и Елизавета Аркадьевна Гавриловы. Оба пенсионеры, худые, лёгкие, будто одуванчики, и интеллигентные на вид. Правда, беспокойные...
Последнюю светлую ночь, уже перед самой Дудинкой, Гавриловы почти и не спали. Да и какая это ночь, если хоть газеты читай. Но газет у них не было, книжку с собой тоже не догадались взять - не до того, и Афанасий Иванович осторожно, чтобы не разбудить жену, поднялся, набросил на себя поверх пижамы длиннополое весеннее пальто, надел очки и вышел на палубу. Солнце висело всё ещё слева, на западе, над самым горизонтом, но не грело. Было свежо от ветерка, от Енисея тянуло сыростью, во всём чувствовался север. Иногда пролетали чайки, вскрикивали. Их жалобный крик тоской отдавался в сердце старика. Боясь за него - 71-й как-никак! - он всё-таки закурил и, глядя на далёкие, замглившиеся берега, думал, думал. Длинная штука жизнь, если оглядываться, а пролетела, и не заметил. Казалось бы, как хорошо было летом в прошлом году. Наехали интересные дачники, с детьми, молодёжью. Киномеханик крутил кино каждый вечер. Жизнь!.. А наступила поздняя осень, и речка внизу за посёлком стала чёрной, мокрый снег по берегам, да кое-где клочками ваты на голых деревьях. Всё! Кончилась жизнь, опустел дачный посёлок. Даже мокрые собаки поджали хвосты и ходили пасмурные. Вот так и у самого с Лизой. Холодный сугроб приближается с крестиком. И некому его будет поправить, если упадёт.
К Афанасию Ивановичу подошла сзади жена, лёгкая на подъём, сухонькая. Вместе с ним отучительствовала почти 40 лет по деревням, недавно на пенсию ушла - устала. Тихо подошла, положила на плечо ему невесомую руку, спросила:
- Не спится? - И не дожидаясь ответа, сказала: - И мне не спится.
- А я думал, ты спишь, - ответил Афанасий Иванович.
- Какой уж сон, Афоня. А может, всё-таки там наш Петенька, а?
- Не знаю. Ничего не знаю, - отвечал Афанасий Иванович, не глядя на жену. - Сам думаю об этом.
Елизавета Аркадьевна смотрела на шевелившийся на лбу седой хохолок мужа - ну, точь-в-точь, как у Суворова! Вздохнув, произнесла:
- Уж больно письмо какое-то неясное: ничего прямо не сказано. - Ёжась под шалью, спросила: - Почему бы, а?
- Не знаю. Ничего не знаю! - твердил Афанасий Иванович, не желая расстраивать жену разговором, который только выматывал обоим душу, а облегчения не приносил. - И понять этого не могу. Вот приедем, тогда и узнаем, как это он в таких местах очутился.
- Афонь, а, Афонь! - тихо позвала Елизавета Аркадьевна. - А может, зря мы... поехали-то? Может... - Она не договорила и умолкла, поправляя на плече пуховую шаль, кутаясь в неё.
- Что зря? Что, может? - сердился Афанасий Иванович, покусывая белый ус. - Ну, как это зря! Затем ведь и едем, чтобы выяснить всё. А не поехали бы, ты же сама замучила бы и себя, и меня! Вопросом: "А вдруг и вправду там наш?". И адрес - наш ведь. Если б однофамилец какой, то адрес родителей был бы другой, так или нет?
- Почему же нам Петенька сам столько лет не писал? Да и не написал ведь. Это уж кто-то другой. Для чего?..
- Не писал, не писал!.. Заладила. Стыдно чай, вот и не писал. Хорошенькое дело - командир, большевик, и где очутился - в тюрьме! Небось, не за шуточки попал.
- От тюрьмы, да сумы, говорят, не зарекайся. В жизни всякое бывает. Да ведь не такой он у нас, А-фо-ня, не такой! А "похоронка"?.. - Елизавета Аркадьевна подняла на мужа скорбные, выцветшие, как небо, глаза. - Разве "похоронками" шутят? - И договорила вдруг твёрдо, решительно: - Нету там нашего Петеньки, чует моё сердце - нету! И ты сам - я же всё вижу, Афоня! - не веришь. Петенька б написал правду, какая ни есть. А молчать столько лет, Афоня - это ж ведь жестокость!
- Зачем же всполошилась тогда ехать? - миролюбиво спросил Афанасий Иванович. - Замучила ты меня, Лиза...
- А вдруг?.. - Губы Елизаветы Аркадьевны задрожали. - А вдруг - живой? - выдохнула она. Помолчала. - Пусть уж в тюрьме - ладно, только бы живой! - Она вытерла кончиками платка уголки глаз, съёжилась, сникла.
Опершись на поручень, Афанасий Иванович ещё раз стал перебирать в уме полученное ими письмо. Он знал его уже наизусть.
"Здравствуйте, уважаемые жильцы этого дома! - писал неизвестный им адресат. - Пишет вам заключённый лагпункта N17, что находится в городе Норильске. Вы меня, конечно, не знаете и никогда обо мне не слыхали. Не знаю и я Вас. Знаю только одно, в Вашем доме жили когда-то Гавриловы. Может, вы их родственники? Или родственники есть где-то другие? Тогда передайте это письмо им. А дело тут вот в чём. Вместе со мной отбывает здесь длительный срок сын этих Гавриловых, Пётр Афанасьевич Гаврилов. Писем он ни от кого не получает, говорит, что родители его умерли в 45-м году и что других родственников у него не имеется.
От других заключённых я знаю, Пётр Гаврилов не написал из этого лагпункта ни одного письма, говорил, некому. А сидит он здесь с 44-го года. Откуда же он мог узнать тогда, что его родители померли, да ещё и в один год? И вот возникло у меня сомнение, что-то во всём этом не так. Поэтому, если в вашем поселке есть родственники Петра Гаврилова, то пусть они отзовутся по адресу, который стоит в конце этого письма. И тогда я напишу им подробное письмо. Тут есть и другие сомнения. А ещё лучше, если родственники сделают официальный запрос о Гаврилове на имя начальника лагпункта N17 майора Шкрета. Почему, мол, Гаврилов никому из них не пишет, если он действительно им родственник, а не однофамилец? С уважением к Вам, Василий".
Далее в письме, где уже кончалась бумага и почти не было места, шёл мелким почерком обратный адрес, но не тюрьмы, а какой-то улицы и дома в Норильске. Сколько раз ни перечитывал Афанасий Иванович это письмо, ни адреса, ни фамилии разобрать не мог - были густо зачёркнуты. Видимо, этот какой-то Василий в последний момент в чём-то усомнился и решил не раскрывать своего союзника на воле. Переписывать письмо не захотел или было не на чем. Взял, да в таком виде и отправил, ничего не объяснив - писать уже негде было.
Странным было и другое. Почему этот Василий не захотел дать свой тюремный адрес и фамилию? Почему не написал яснее о каких-то своих подозрениях? В чём они? Всё тут было тревожно и неясно. Да и письмо, видимо, прошло не через одни руки - было замызгано, шло долго.
А может, этот Василий не хочет, чтобы родители ссылались на него? Чего-то боится? Тогда - как бы не навредить ему за его доброе дело. Но Петька-то, Петька!.. Ведь это же он, он там, кому же ещё! И имя, и отчество, и адрес - всё сходится, всё совпадает. А не ясно, почему же он сам-то не писал столько лет? Не дал даже знать о себе! В 43-м прислали на него - "смертью храбрых"... С ума можно сойти!
После бессонницы, слёз и долгих обсуждений с женой решили обратиться с письмом в районный военкомат, который призывал их младшенького в армию (старший сын и дочь умерли от болезней ещё в детстве - Петенька был их последней надеждой). Военком и "смертью храбрых" на него присылал...
Приехали они в район, пошли с письмом к военкому. Тот немедленно, при них, сделал официальный запрос на имя начальника из лагеря в Норильске. Ответ пришёл довольно быстро. Военком сам привёз им его, чтобы не ездили. Из сухой тюремной справки явствовало, что Гаврилов Пётр Афанасьевич, 1912 года рождения (всё правильно, Афанасию Ивановичу шёл тогда 33-й год, когда у них Петюньчик родился), уроженец села Царское Барнаульской губернии, содержится в лагерном пункте N17 с 1944 года, осуждён сроком на 25 лет. Смерть своих родителей подтверждает. Для выяснения личности П.А.Гаврилова, А.И.Гаврилову, разыскивающему своего сына, надлежит выслать фотокарточку сына или, если родители того пожелают, прибыть в г.Норильск лично, в Управление лагерей МГБ для опознания.
Фотокарточки у них были, конечно. Пётр присылал им и из военного училища командиров в 31-м году, и с Халхин-Гола потом, когда воевал с японцами на Дальнем Востоке, и с финской войны, и с Великой Отечественной - кадровым командиром был. А вот сам так ни разу и не приехал. Виделись лишь однажды, да и то на станции, когда сын в 34-м ехал служить на ДВК. Специально выезжали встречать его по телеграмме, аж в Новосибирск, за 200 километров! А виделись - всего полчаса. Отпуск свой Петюня провёл в Москве после окончания училища. Сказал, хотел там жениться, да что-то разладилось, а спрашивать они постеснялись. Был он невесёлым, спешил в свою часть.
На фотокарточках тех лет сына было не узнать, вряд ли помогут они чужим людям. Поэтому решили ехать для опознания сами. Не утерпеть было, всё совпадает! Вот и наметились - лично...
Пришлось ждать открытия навигации на Енисее - на севере долго лёд держится. Ну, а как потеплело - да так и самим легче было - снялись вот, плывут. А тревога не унимается, ещё сильнее разыгралась в дороге; делать-то больше нечего. Вот и измучились от своих догадок да предчувствий. Что ждёт их в этом суровом месте? Радость, беда? Встреча почему-то пугала.

4

Вечерело в Норильской тундре. Солнце перекочевало на запад, когда к воротам южной вахты подвели партию вновь прибывших зеков. Из ворот вышел начкар и стал объяснять новеньким лагерные порядки. Принял от сопровождающего начальника конвоя документы на привезённых и начал их проверять. Пока проверял, зеков выстроили в колонну по одному, пересчитали ещё раз и вывели на утоптанную площадку для первого "шмона". Тут вместо фамилий определят им теперь номера - сам "Кум" принесёт их. А пока эти номера придётся каждому просто запомнить. Потом, когда уж нашьют их на шапку и на колено ватных штанов - до могилы своего номера не забудешь.
Начался "шмон". С пристрастием, показом порядков на практике. Окриков и ругани не жалели. Да зеки и так были напуганы. Голая тундра кругом зеленеет, а тут - чёрная проволока косыми рядами в 2 кола, вышки... Боже, сколько вышек, прожекторов, охраны, собак!.. И тут теперь жить?..
К воротам подошла партия зеков, вернувшихся с работы - бригад 6. Приказано ждать: новеньких принимают! Глазели, как когда-то глазели на них самих. А теперь они - целое войско, одетое в одинаковые робы с номерами. И все худые, похожие... Однако зубоскалили:
- Нашего полку прибыло, веселее дело пойдёт!
- Ага, Шмидтихи и на них хватит!
И вдруг в наступившей тишине все услыхали, как раздалось откуда-то с вышки возле ворот:
- Ата!..
На голос часового на вышке обернулся начкар. Задрав голову, громко спросил:
- Ты чего там, Бердиев?
- Ата-а-а! - истошно закричал часовой снова и свесился вниз, всматриваясь в зеков на площадке, держа в руке автомат.
И все увидели, как на площадке, где шёл "шмон", резко обернулся сухонький, с седым ёжиком на голове, старик. Он поднёс к глазам согнутую руку и тоже стал всматриваться в парня на вышке. Тот там всхлипнул:
- Ай, ата, ай!..
Старика словно подбросило. Он рванулся к колючей проволоке. Задрав бородёнку, спотыкаясь, не видя ничего и не слыша, кричал:
- Муса!.. Муса!.. - И понёс, понёс что-то по-татарски, быстро и неразборчиво.
- Назад! - крикнул конвоир на площадке и вскинул автомат. - Назад!..
Бердиев не останавливался, бежал к вышке.
Зеки замерли.
Тихо стало, как в тундре.
А затем тишина треснула, разорванная злой, захлебнувшейся очередью из автомата. Старик как-то нелепо взмахнул руками, споткнулся на бегу и упал.
- А-та-а-а!.. А-та-а-а!.. - нёсся вопль с вышки.
Изумлённый конвоир опустил автомат. Чёрт знает что, поверх головы ведь стрелял, для острастки...
И тогда треснуло и на вышке, коротко и со стуком, как на фронте. Сначала упал, срезанный очередью конвоир, а затем и часовой на вышке, татарин Муса, известный старым зекам своей добротой и отзывчивостью. Он начал медленно оседать и, наконец, повалился на дощатый настил возле прожектора.
За воротами кто-то из ожидающих зеков ахнул:
- Уби-ил!..
- Так ведь и себя убил! - откликнулся другой голос и тоже изумлённый.
Всё случившееся увидел и вскочивший с земли Бердиев. Теперь он был уже возле самой проволоки, у вышки. Он обернулся назад, поднял над головой руки и, потрясая ими, громко выкрикивал по-русски:
- Лю-ди! Люди!.. Там - сын! Моя сын! О-о!.. - Он схватился руками за седую стриженую голову и завыл, безумно глядя на идущего к нему начкара. Когда тот подошёл с наганом в руке, он повалился ему под ноги, корчась и дёргаясь, как в припадке.
- Гляди-ка, а! - вновь изумился какой-то зек. - Сын...
- Встрелись... - мрачно подвёл итог его сосед.
А на площадке для "шмона" опомнились сержанты, увидевшие бегущего к ним "Кума".
- Загоняй всех в бараки!..
- Овчарок сюда!
- Прибывшие - ложи-ись!..
Пошла катавасия... Зеков, вернувшихся с работы, впустили через ворота сразу всех, без "шмона" и счёта - потом пересчитают - погнали к баракам. С ужином - тоже потом... Главное, не допустить бунта, главное - скорее загнать. Только новеньких ещё долго держали перед вахтой. Сначала унесли истекающего кровью конвоира, раненного в живот, потом мёртвого татарина-часового, а затем погнали прибывших к баракам-карцерам - переночуют пока там, без номеров. Остальное - потом всё, потом, когда разберутся...
Недаром сказано: понедельник - тяжёлый день.
Глава вторая
1

Пассажирский поезд "Москва-Красноярск" подходил к станции назначения с большим опозданием - на 10 с лишним часов. Александра Георгиевна Воротынцева, ехавшая в 6-м вагоне со своими пожитками, не огорчалась, а радовалась опозданию. Вместо ночи поезд прибывает утром. Можно и осмотреться теперь спокойно, и сдать в камеру хранения вещи, попытаться до наступления ночи найти где-нибудь комнату. Воистину мудрость в народных пословицах: нет худа без добра.
На одном из поворотов высокого железнодорожного пути она увидала из окна вагона раскинувшийся впереди большой город на берегу огромной, широкой реки. Красноярск, судя по открывшемуся виду, казался не захолустьем, как предполагала Александра Георгиевна, а всё-таки городом. Правда, виднелось много и одноэтажных, деревянных домов, но ведь это Сибирь! Частный сектор здесь, видимо, несколько больше, чем в европейских городах.
Вскоре она поняла, что здесь был и свет какой-то особенный - чистый, сибирский, открывающий такие дали, что ей казалось, что во-он там, в северной, ссыльной стороне, живёт и её Сергей. Значит, где-то рядом... Хорошо, что переехала к нему поближе. И гора тут есть в городе. Не Шмидтиха, холм, но всё же.
Александра Георгиевна умом понимала, муж её - не рядом, далеко. Но сердце всё равно радовалось: на одной реке с ним, значит, связаны. Может, позовёт ещё раз?..
Вспомнила: где-то здесь жил и Ленин в своей ссылке. Но это, наверное, с другой стороны - надо смотреть на юг, из другого окна. Она перешла и увидела далёкий крутой берег, похожий на горный кряж.
Хотелось плакать оттого, что подъезжала всё ближе к мужу. Но как только проехали семафор, её захватило чувство тревоги. Как устроится теперь, где найдёт себе жильё? Скоро ли приступит к тому, ради чего приехала? Да и нелегко будет одной выгрузить на перрон вещи - придётся просить помощи.
Александра Георгиевна хотя и старалась не брать много вещей, всё равно вышло так, что одной ей и за 3 раза всего не вынести. И зимняя одежда, и обувь, и печатная машинка, и кое-что из летней одежды, кое-какие книги, без которых не мыслила свою жизнь даже на время. А ещё тазик для стирки, в котором уложены вилки, ножик, тарелки, чайник для кипячения воды и чайничек для заварки, 2 кастрюльки, маленькая сковорода. Хоть и не много всего, в самый обрез только, а всё равно 3 чемодана и 4 тючка набралось барахлишка. В Москве пришлось платить проводнице дополнительно, чтобы впустила в вагон. Хорошо, догадались это сделать провожавшие, сама Александра Георгиевна ни в жизнь не сумела бы. А так - обошлось. Теперь бы вот только носильщика...
Мать, тоже провожая Александру Георгиевну до Москвы, не понимала её, отпуская в такую даль. Но, видимо, потом догадалась, что едет она к Сергею, решила, что и он где-то там, в этом Красноярске, и смирилась. Вероятно, поняла это по её ожившим глазам, по изменившемуся вдруг цвету лица, по возникшей в ней выпрямленности после возвращения в марте "оттуда" (а ведь и не знала, откуда она прилетела, решила, что из Красноярска, раз едет туда теперь с вещами). Не спрашивала ни о чём и в этот раз, только вздыхала. Давно уже поняла, что в их жизни лучше молчать и поменьше знать. Александра Георгиевна была благодарна ей за это - хорошо, когда такая мать. Не надо лгать, надрывать душу. Поняла, вот и прекрасно. Ведь Александра Георгиевна и сама не знает, на что ей надеяться.
Но мать под конец всё же не выдержала, спросила, вытирая платочком глаза:
- Шурочка, мне ведь уже 70!.. Когда тебя ждать?
- Может, через год, мамочка, может, чуть больше. Не знаю пока. Я тебе буду писать! - твёрдо пообещала она. - Адрес - сообщу сразу же. Не отчаивайся, я не могу иначе...
- Я понимаю, я всё понимаю, - бормотала мать, всхлипывая. - Но какие же мы всё-таки невезучие, какие горемычные!.. - И разрыдалась.
Вспоминать об этом прощании было тяжело и теперь. Но ещё тяжелее стало на душе сейчас, от навалившейся неизвестности. Чужие все, ни одной родной души, кроме какой-то Вероники Максимилиановны, которую ещё надо где-то найти и которая, возможно, свяжет её живой нитью с Сергеем. А пока - надо вынести вещи, перенести их в камеру хранения. Потом - искать жильё, работу. И всё это начнётся вот прямо сейчас, с места в карьер...
Ну, заночевать придётся, вероятно, в гостинице. Пусть даже не в номере, где-нибудь в холле, на приставных стульях - не выгонят же! А что потом?.. Дня через 2-3 дадут место. Уедет же кто-нибудь, освободит... Сердце Александры Георгиевны сжималось от страха перед "невезучестью", о которой говорила ей мать.
Хорошо ещё, что в Серпухове люди помогли ей достать липовую справку о том, что едет она в Красноярск к больной матери. Без этой справки не купить бы ей в Москве билета на поезд. А так вот - уехала же! Хотя и в "пятьсот-весёлом", в теснотище и гвалте; все ехали с чемоданами, мешками, узлами. Одна посадка в Москве чего стоила! Но, слава Богу, в дороге всё обошлось, люди перезнакомились, может, и в Красноярске как-нибудь всё обойдётся?..
"Есть Бог на земле для хороших людей!" - вспомнила Александра Георгиевна фразу, сказанную в Норильске Николаевым. Когда поезд остановился, пассажиры дружно помогли ей вынести все тючки и чемоданы на перрон. Но и там она не осталась без помощи...
Подошли сразу трое: "Што, надо вещи перенести?.." Двое на вид были молодые, шпановатые, а третий - пожилой и в белом фартуке поверх пиджака. Значит, не из барыг, решила она, а носильщик настоящий. И хотя он подошёл к ней чуть после этих шустрых и не навязывался, она обратилась прямо к нему:
- Понесёте?
- Дак один, видно, не унесу всего, - ответил он. - Ежли пару чемоданов - са`ме, али кто другой, тада можно. - Он показал на ремни. - Ну, што, связывать, нет?
Молодые резво схватили её чемоданы. Однако пожилой их осадил:
- А ну, погодь! Пущай решат, однако, хозяйка. Может, она сама понесёть?
Она его поняла: не советовал связываться со шпаной. И согласно кивнула:
- Поставьте чемоданы, я сама!
Шпановатые, покосившись на громадного бородача, отошли - заторопились сразу к другим пассажирам. И тут Александра Георгиевна смолола нелепость:
- А вы отнесите сначала чемоданы сами, а? А я вас тут подожду. Уж очень они тяжёлые для меня. Я вам уплачу...
Носильщик, разглядывая её простодушное, доверчивое лицо, улыбнулся:
- Это хорошо, што вы мне доверяете. Так, видно, и сделам. Я их там кладовщику пока определю. А как остальное перенесу, вы ужо ему са`ме сдадитя всё, по пачпорту. - Он поднял её чемоданы, сказал: - Моё фамилиё - Седых, Павел Герасимыч, стал быть. Спросите любого дежурного - меня тут оне все знают. - И пошёл.
А она только после этого испугалась: вдруг не вернётся. И фамилию наврал. Что с того, что в фартуке... Фартук сшить не трудно. Но догнать носильщика и остановить всё равно не решилась - стыдно было. Стояла и ждала, переживая. Утешала себя тем, что было в лице этого пожилого человека что-то такое надёжное, вызывающее доверие к нему, что не мог он быть вором - слишком уж располагал к себе.
Действительно, Павел Герасимович Седых вернулся к ней минут через 10 и принялся увязывать ремнями её тючки. Делал он это ловко, сноровисто. Глядя на его работу, она сказала:
- А меня звать Александра Георгиевна.
- Будем знать, - отозвался носильщик весело. - Вы мне тоже показались. Токо в другой раз, когда человека не знаш, не советую на такой риск итить.
Она повеселела тоже:
- Как это - не знаш? У вас и в лице, и в голосе - всё говорит о человеческой порядочности.
Он с интересом посмотрел на неё:
- Ишь ты, глазаста кака! Ну, да и вас чать тоже - за версту видно.
- Что за версту видно? Что? - радостно заинтересовалась она.
- Хорошего человека, женщыну, што жа ишшо! - Он опять ей улыбнулся.
- За это спасибо, Павел Герасимыч. А то ехала сюда, и боялась, что пропаду. Ну, а если вызываю доверие, значит, не пропаду.
- Ня пропадётя! - заверил он убеждённо, продолжая свою работу. - Рано ишшо, однако. Да при такой-то красе?..
- Насчёт красоты - уже всё: облетела. А за такие слова - всё же спасибо ещё раз! Не каждый способен заметить, что была. Ну, да раз слетела - значит, уже всё, - заключила она очень серьёзно, без всякого кокетства.
Видимо, вступила Александра Георгиевна в полосу удач, начавшуюся встречей с мужем. Опять ей повезло. Когда Седых узнал её обстоятельства, что никого у неё здесь нет, надо искать комнату и работу, тут же пообещал ей переговорить со своей соседкой по дому.
- Одна чать живёт, - вслух рассуждал он. - Правда, каку молоду не пустит к себе на постой. Зачнуть, мол, ходить к ей мушшины. А для вас, думаю, што уговорю.
Александра Георгиевна осталась ждать его на вокзале, переживая, поглядывая на часы, на вокзальную разношёрстную публику. Удивительно, но и в далекой Сибири были цыгане в цветастых кофтах и юбках, с грязными детишками, картами. Одна из них, совсем молодая, привязалась с гаданьем и к ней. А когда она вырвала свою ладонь из её руки, цыганка зло бросила ей: "Не завидую тебе, интересная!" И пошла, покачивая бёдрами. Верить ей, нет? Но тут появился Седых, сияя, проговорил:
- Вяди, грит. Сначала сама погляжу.
- А вдруг откажет? - спросила она с тревогой.
- Не должно.
- Вам я по душе - это одно дело. А женщине могу и не угодить чем-то. Вы, мужчины, этого не знаете.
- Да вы не сумлевайтесь, пустит она. Тут ня далеко, возля станции все обитаем. Она - што? Баба, скажу вам, добрая, сама чужих боицца.
- Она ничего вам больше не сказала?
- Ну, ета, я обсказал ей про вас. Што женщына, мол, уже в возрасте, сурьёзна, в дом, кого ни попадя не приведёть. Ночного там разгулу или чево другова ня будить. Она и грит мне: вяди.
Хозяйку было звать Олимпиадой Власьевной - из ссыльных украинцев, как выяснилось потом. Но ссыльных давно, ещё при царе. Теперь Олимпиада считала себя коренной сибирячкой. Потеряла на войне и мужа и обоих сыновей, жила после войны на одну пенсию за погибших, но пенсии этой ей хватало только на 3 недели. Короче, осмотрев Александру Георгиевну, она сказала соседу:
- Ладно, Паша, вези её вешшы, пушшу.
Так оказалась Александра Георгиевна устроенной с жильём в первый же день. Не труднее вышло потом и с пропиской, работой - нашлось место в одной конторе, куда посоветовал обратиться всё тот же сосед, Павел Герасимович Седых.
- Чево искать гдей-то? Заработок у машинисток везде один. А тута и работы у их, говорит наша дочка, не так, штобы шибко. Нинка сама там работат, да сбираецца уходить, в друго место зовут. А тута и ходить недалёко, рядом щытай.
- Вот спасибо вам, Павел Герасимыч, вот спасибо! - благодарила Александра Георгиевна соседа. - Если работы немного, значит, не сильно буду и уставать. Смогу ещё и на дому подрабатывать, у меня своя машинка есть. А куда же дочка-то переходит, если ей тут рядом?
- В каку-то редакцию зовут, там мо`лодёжи поболе. Вот и наладилась. Можа, хто замуж возьмёть.
Через 2 недели Александра Георгиевна уже работала в конторе "Заготзерно" машинисткой. Работы, действительно, оказалось немного, как и сотрудников, которые не проявили к ней особенного интереса. Пора было устанавливать связь с неизвестной ей Вероникой Максимилиановной. Но что-то недоверчиво поглядывал на Александру Георгиевну заведующий конторой, прочитавший её биографию и кадровый листок. Узнав из них, что муж Александры Георгиевны арестован, всё что-то присматривался к ней, а в глазах - немой вопрос: зачем переехала сюда, за что муж посажен? Однако вопросов этих он так и не задал. В Сибири арестанты не диво, печатала она хорошо, к работе относилась добросовестно, вела себя строго, и он по истечении месяца утвердил её приказом на постоянную работу. А утвердив, перестал обращать и внимание. "Заготзерно" - предприятие не оборонное, да и должна же баба на что-то жить. Ладно...
Наконец-то, она выбрала тёплый спокойный вечер и поехала в читальный зал центральной библиотеки. Однако на этот раз ей не повезло. В гардеробной дежурил какой-то ветхий, интеллигентного вида, старичок. Александра Георгиевна подождала, пока он принял от посетителей их сумки, портфели, и только после этого подошла.
- Извините, пожалуйста, а когда будет Вероника Максимилиановна? - Спросила, и замерла. Вдруг сейчас раздастся: "А она здесь больше не работает". Но старичок ответил утвердительно:
- Она будет завтра. Мы с ней - через день. То я, то она. В день - полные 2 смены.
- Спасибо.
Она так обрадовалась тому, что незнакомая ей Вероника Максимилиановна есть, существует, что забыла даже расспросить старичка о ней. А впрочем, с какой же это стати? Старичок принял её за знакомую Вероники, а начни она расспрашивать его, он насторожится, может предупредить об этом и Веронику, что ею кто-то интересуется, та потом не станет доверять тоже. Нет уж, это хорошо, что не стала расспрашивать.
На другой вечер Александра Георгиевна увидела эту женщину ещё с улицы, через большое ярко освещённое окно. Она была видной из себя, лет 45, только высохшей, как и сама Александра Георгиевна - со складками скорби в уголках увядших губ, со следами былой интеллигентности в осанке, движениях. У Александры Георгиевны потеплело на душе.
Вот такой, благожелательно настроенной, светящейся изнутри добротой и приветливостью, она и подошла к Веронике Максимилиановне. Та почувствовала в ней "свою" каким-то особенным женским чутьём. Потому что, как только она обратилась к ней, та выслушала её внимательно, глядя прямо в глаза. А ведь произнесла-то ей лишь условный пароль:
- Здравствуйте, Вероника Максимилиановна. Моя фамилия - Орехова. Я от Кеши: просил передать вам письмо...
Красивое лицо гардеробщицы напряглось, она ещё раз внимательно посмотрела на Александру Георгиевну тёмными выразительными глазами и только после этого, будто в чём-то убедилась, поправив привычным жестом причёску, сказала:
- Хорошо, давайте.
Александра Георгиевна достала конверт, подписанный всего одним словом - "Орехову", передала его и, не спеша застёгивая сумочку, собралась уходить. Но гардеробщица остановила:
- Погодите. Давайте уговоримся, когда вы придёте за ответом. Сына сейчас нет, он в рейсе, и я не могу вам назвать день.
Александра Георгиевна мгновенно поняла: Кеша, о котором говорил ей Сергей, может, и не Кеша на самом деле, но то, что он - сын Вероники, это несомненно, это было видно по её тревожным глазам. И чувствуя расположение к себе этой измученной женщины, решила не таиться тоже.
- Хорошо, Вероника Максимилиановна, сделаем так... Я зайду к вам дня через 4, когда опять будет ваша смена, и тогда мы уточним, ладно? Меня зовут Александра Георгиевна. - Она улыбнулась.
Никого не было, и Вероника, угадав, видимо, в Александре Георгиевне подругу по несчастью и почти ровесницу, улыбнулась ей ответно:
- Хорошо, Александра Георгиевна. Очень приятно. - И протянула руку.
Познакомившись, не разнимая рук, они ещё несколько секунд смотрели друг на друга, и тогда Вероника тихо произнесла:
- У меня там муж. А у вас?
- Тоже.
У обеих выступили на глазах слёзы. Теперь они готовы были броситься друг к другу, словно родные. Но только разом достали платки.
- Не уходите, - попросила Вероника Александру Георгиевну, видя, что из читального зала выходит белоголовый мужчина. Быстро обслужила его, забрав номерок и выдав портфель, зашептала снова:
- Как хорошо, что мы познакомились! Вам не нужно будет ходить сюда, я дам вам свой адрес. Будем встречаться дома. Там хоть поговорить можно, отвести душу. С Володей вас познакомлю.
- Кто это?
- Мой сын. Он теперь лётчик аэрофлота - по отцовской дорожке пошёл. Только муж был военным лётчиком, а Володю - не принимали в военное училище из-за Олега. Да и меня тоже не берут на работу по специальности. Я по образованию учительница. Вот и посоветовала сыну тогда... как бы отказаться от отца. Формально, конечно. Взял он мою девичью фамилию. После этого приняли его в училище ГВФ. Под Рязанью учился. И вдруг - от мужа письмо! Из Норильска прислал. У меня руки и ноги тряслись, когда узнала, что живой. Но письмо это он послал нелегально. Потому, что лишён, оказывается, права переписки. Просил не разыскивать его официально, ничего ему не писать. Иначе вообще лишимся от него вестей. Да я уж рада была и этому. Рассказала всё сыну - специально ездила к нему в Сасово из-за этого. А вскоре он закончил училище и получил по распределению приписку к аэропорту в Красноярске. Я догадалась, он сам туда напросился, чтобы поближе к отцу. А когда получил там квартиру и вызвал меня к себе, узнала, что рейсы он выбрал на север. Норильск, Вилюйск. Ну, и все аэродромы, что по этим маршрутам. Потом уж признался мне: познакомился в Норильске с каким-то пожилым человеком. У того сын там сидит. Вот через этого знакомого и хочет Володя найти своего отца. Точного адреса-то мы не знаем, муж ведь не думал, что сын сможет его искать там. А лагерей в Норильске много, заключённые кочуют по ним.
- А как же ваш муж сам найдёт теперь вас? Куда будет писать? Вы же сменили адрес! - Александру Георгиевну даже дрожь охватила при мысли, что письма арестанта не будут получены.
- Ну, что вы! Нет, - поняла Вероника всё. - У меня там, на старой квартире, сестра теперь. Перешлёт. Она одинокая, еле прописала её. А сама - так и не выписалась. Тут у меня временная прописка. Вот и мечусь между двух домов. Да Олег редко шлёт письма, и все - без обратного адреса. У него статья - без права переписки, и письма его - нелегальные.
- А за что его?..
- В войну - был сбит. Попал в плен к немцам. Сбежал оттуда, на чужом самолете... И за это - в нашу тюрьму!.. Сын уже вырос... - Вероника снова всхлипнула, достала платок. - Мальчик - ну, копия отец! Такой же крупный, сильный. А вот фамилию - нельзя. До чего же обидно, если бы вы знали!..
- Понимаю... - Александра Георгиевна вздохнула.
- Летает вторым пилотом, пока опыта наберётся. А ваш - давно?..
- Давно. Инженер. Во внешторге работал. Сделали "шпионом" - самая тяжёлая статья. Тоже без переписки. Но я теперь связь с ним установила.
- Александра Георгиевна, голубушка! - взмолилась Вероника, глядя преданными, просящими глазами. - Напишите своему: может, он узнает, где находится мой? Может, вместе сидят, а? Володин знакомый в Норильске - на свободе, что он там знает...
- А какая у вашего мужа фамилия?
- Я вам напишу, я сейчас... У меня тут и карандашик есть, и бумага... - Через минуту Вероника дала записочку: "Драгин Олег Петрович, 1906, подполковник".
- Хорошо, я обязательно напишу. В жизни всё может быть...
- Ой, пожалуйста! Век вам этого не забуду!..
- Вы обещали мне свой адрес... - напомнила Александра Георгиевна, собираясь уходить.
Вероника вручила ещё одну записочку, с адресом. Растерянно улыбалась: появились люди, надо обслуживать... Александра Георгиевна всё поняла, сказала:
- Хорошо, Вика, мы ещё поговорим, когда зайду к вам.
Та, просияв, кивала. За работу принялась - с радостью.
В приподнятом настроении шла домой и Александра Георгиевна. В чужом ей городе появился у неё родной человек, близкая душа, с которой можно теперь делить радости и горести, не таиться. Да и сын Вероники, пожалуй, сможет теперь почаще отвозить её письма к Сергею - тоже удача! Как хорошо всё получилось. Видно, серьёзный парень, не попадётся, если в Норильске за Кешу себя выдаёт, за борттехника. А сам - лётчик, Володя! Бережёных и Бог бережёт, всё правильно...
"Вот тебе, мамочка, и не везучая! А может, кончилось оно, моё невезение, а? - спрашивала она сама себя. - Должно же когда-то!.. Может, и в Москве... всё это кончится? Теперь не война, начнут разбираться, вникать в судьбы людей по-настоящему..."
На этом её душевный порыв погас, потихоньку увял, потому что сама же подумала по-другому: "Никто и ни в чём у нас разбираться не станет. Каждый ответработник в первую очередь печётся о своей должности. Кто там будет отстаивать идеи? Сергей прав, они сами должны привлечь к себе внимание. Тогда, может, хоть обстоятельствами заставят о себе вспомнить. А так... Поэтому все наши идеи и погибли. Уцелевали только должности приспособленцев".
Знала, обид в народе - уже море, не высушить. Но вспомнила, к счастью, свою душевную хозяйку Олимпиаду Власьевну, соседа Павла Герасимовича, его жену, соседей с другой стороны дома и напротив, через улочку, и удивилась тому, сколько хороших людей вокруг неё, которых ещё недавно она не знала, но, которые, верила сейчас, её не оставят одну в беде, помогут и выручат. А пока надо терпеть - все терпят. В России, пока не нальётся чаша терпения доверху, перемен не бывает. Плохо лишь, что потом и чашу эту разносят на черепки, и черепа, и души, и всё без разбора.
Александре Георгиевне вдруг страстно захотелось в альпийский солнечный Инсбрук. Разноцветные крыши, чистые улицы, красивые дома, нарядные люди и никогда и нигде никаких очередей. Карнавалы по вечерам, музыка. Люди помнят, что они - гости на земле, и потому ценят в жизни улыбки, не мучают друг друга и не мучают народ всеобщей нуждой и ненавистью, которые приводят к крови, новой жестокости и новой ненависти. А в России не даёт жить людям тупое, негосударственное начальство со своим единственным и подлым принципом: не думай - угнетай!

2

Отсек барака в лагере, которым командовал "бугор" Вахонин, приведший бригаду с ужина, загудел от услышанной новости, словно осинник, потревоженный палкой. Оказывается, новеньких, которых привезли вчера и которые ночевали свою первую ночь в карцерах, "Кум" уже распределяет по баракам. Двоих должен прислать и сюда - вместо умерших. А ну, как приведут 3-х или 5-х?.. Где их тогда класть? Снова тесниться? Особенно возмущалось этим ворьё. А больше всех возмущался и нервничал "Тюлька" - не хотел новеньких. И ещё солдат там, говорили, застрелился на вышке, ранил другого солдата. Плохие должны быть последствия...
Но вот пришёл из второй половины барака "Чайник", о чём-то они там пошептались, и "Тюлька" успокоился. Выяснилось, к ним должны подселить только двоих: одного из новеньких, и одного из какого-то лагеря, по переводу. "Тюлька" весело выкрикнул, обнажая золотые фиксы:
- Встретим!.. - Он достал из-под подушки грязное вафельное полотенце и расстелил его перед порогом.
Засунув руки в карманы, раскачиваясь на ногах и виляя задом, он направился к вагонке Вахонина. Остановился там и, покачиваясь, выжидающе-насмешливо чего-то ждал - пусть обратят внимание.
Вахонин тасовал карты и делал вид, что не замечает - делом человек занят. Но не выдержал марки - жгло любопытство - спросил:
- Ну, чё? Как вошь на гребешьке лапками сучишь!
- Мишя, брось! Я жи к тебе с делом, а ты - невежьливый.
- Спектакль?
- Ага. Коньцертик по всех правилах малины. Нехай преступнички повеселяться, а?
- Замётано. - Вахонин оскалил жёлтые фиксы, смешал рукой карты.
- Вот это - мужьчинский разговор, за шё и люблю! - отреагировал "Тюлька" весело.
Однако новых заключённых всё не было и не было, и уголовники, пошептавшись, решили развлечь себя сами. К профессору Огуренкову, пришедшему из клуба, направился бригадир Вахонин.
- Профессор, а ну, слухай сюда на меня! - начал он. - Наши хлопцы, - кивнул он в сторону уголовников, - никогда не присутствовали на суде по 58-й. Помоги исделать маленькую постановочку.
- Я не режиссёр, историк, - отказался старик.
- Та не, ты меня не так пойнял. Режиссёра нам не надо: будешь изображать из себя политического.
- Зачем мне изображать, я и так политический.
- От и договорились: будем тебя щас судить. Достань себе из своих защитника, а мы - выделим от себя прокурора. Настоящий Вышинский для тебя, усе законы знаить. И председателя суда дадим. Даже Берию и Сталина можем из другого барака достать.
Уголовники, услышав такое заявление, бурно возликовали:
- Давай и Сталина, Сталина, "бугор"!
- Лаврентия давай! Стёклышки для гляделок ему - найдём!
- А усы у "Друга народов" - есть?
- А трубка?..
Вахонин поднял руку:
- Замётано, всё есть. Ищас приведём...
Пока Вахонин посылал кого-то из своих за "Берией" и "Сталиным", Огуренков, слыхавший о таких воровских судах, но не видавший их, оживился:
- Михаил Семёныч, - подошёл он к бригадиру, - не будете возражать, если защитником на суде - я буду сам? Впервые вижу возможность сказать на суде хоть что-то. А подсудимого - вы подберёте себе другого.
- Предлагай: кого? - легко согласился Вахонин.
Огуренков повёл глазами по лицам политических и, увидев, что его затее улыбается бывший журналист Кадочигов, весело объявил:
- Вон, Борис Степаныч согласен.
- Замётано!
Не успел профессор отойти от бригадира, как дверь в барак отворилась, и на пороге появился конвоир. Он заметил на полу полотенце, усмехнулся и тихо предостерёг:
- Татарина - щас войдёть - не трожьте! Небось слыхали, чё случилось на вахте вчера? Он это. - Конвоир вернулся в коридор, и его голос доносился уже оттуда: - Тут будете теперь жить, проходитя! Место - укажить "бугор".
В дверях показался тщедушный заключённый в очках. Заметил на полу полотенце и перешагнул через него. С нар дружно раздалось:
- Фраер!
А Вахонин позвал:
- "Чайник"! Ты шё говорил? Какой это тебе переведённый, это же фраер!
Вошедший, не зная, что делать, посторонился, пропуская такого же тщедушного, как сам, татарина и, близоруко щурясь, осматривался. Татарин тоже не двигался, стоя рядом, безжизненно свесив голову. Дверь за ними закрылась, было слышно, как уходил конвойный. Хлопнула затем и дальняя, наружная дверь - всё.
К новеньким направился "Тюлька". Молча взял татарина за руку и отвёл в третью вагонку - показал свободное место на нарах. Бердиев сразу лег лицом вниз и закрыл глаза. А "Тюлька" вернулся к дожидающемуся его заключённому у дверей. Тот, видимо, ждал, что сейчас и ему покажут его место.
Обходя вокруг новичка и внимательно разглядывая его, вор осведомился:
- Как будем тебя звать-величать? - Продолжая делать вокруг жертвы виражи, он тасовал карты. Весь барак напряжённо следил за ним. Понимая это, "Тюлька" остановился и, впившись новичку прямо в глаза, напомнил свой вопрос: - Ну, так как нам тебя звать?
- Игорь Васильич я. Анохин. - Заключённый попытался улыбнуться. - А вы - бригадир, да? - Он снял с головы новую, только что полученную шапку с номером, в которой будет ходить теперь круглый год. Остриженный наголо, он не походил больше на Чернышевского, как прежде. Не было на его лице и бородки с усами, делавшими его похожим на великого борца за демократию.
- Кем ты работал? Там... - не обратил "Тюлька" внимания на вопрос новичка.
Анохин почему-то смутился. Сделав птичье движение головой - втянув её вниз, а затем округло поведя налево и вверх - ответил:
- Какое это имеет теперь значение? Ну, вторым секретарём райкома партии.
- Рулевым, что ли? - переспросил "Тюлька" глумливо.
- Не понимаю...
- Партия - наш рулевой, говорю. Как в песне. Идейный, значить?
- Да. - Анохин сделал привычный жест рукой, чтобы поправить на голове длинные волосы, но пальцы наткнулись только на стрижку, и он смутился снова. Добавил: - Осуждён по 58-й статье в Москве. Теперь вот прибыл по этапу сюда - как КРА.
- Тут усе враги. Шпиёны, власовцы, предатели, троцкисты. Но есть и безвинные, которые не сделали народу ничё плохого.
Почувствовав, наконец, что над ним издеваются, Анохин усмехнулся:
- Это вы, конечно?
- Не тольки. Есть и ещё.
- Скажите, пожалуйста, кто бригадир? Мне место бы...
- А, тебе "бугор" нужен? Это вон там, дальши...
- Спасибо. - Анохин надел шапку и пошёл. Но "Тюлька" подставил ему ногу, и он растянулся на полу. На верхних нарах заржали уголовники.
Отыскивая слетевшие очки, Анохин ползал на корточках, близоруко щурился, вглядываясь в грязные доски пола. Пальцы у него мелко подрагивали. Наконец, нашёл и, выпрямившись, принялся протирать платком стёкла. Его вещевой мешок лежал на полу.
"Тюлька" нагло спросил:
- Ну, как, фраер, нравится тебе здесь?
Водружая очки на место, Анохин проговорил:
- Вы, очевидно, по уголовной... Мне уже говорили...
- Чё, тебе, падла, говорили? - Пряча карты в карман ватника, "Тюлька" вызверился. - Щас, сука, гляделками у меня выстрелишь! - Он сделал из пальцев рогатку и ткнул ею Анохина в глаза. Очки снова слетели и упали на пол. Но опять не разбились. А сам Анохин схватился руками за лицо.
Громко заржал "Чайник":
- "Тюля", натяни ему левый глаз на задницу!
"Тюлька", ободрённый выкриками, ударил Анохина снизу по челюсти, и тот, взмахнув по-бабьи руками, опрокинулся навзничь. Не отыскивая больше очков, быстро поднялся, не видя "Тюльку", мучительно щурясь от боли, спросил:
- За что вы меня?
- А так, нравится. - Уголовник ударил Анохина ещё раз, в живот.
Согнувшись пополам, Анохин пытался вздохнуть и не мог.
- Ну, шё, секретарь? - весело спрашивал "Тюлька". - Нравится тебе здесь? Встань на колени, я тебя тогда прощу.
Анохин, наконец, выпрямился.
- За что, сволочь? Меня фашисты на колени не поставили!
"Тюлька" ударил Анохина в лицо, и тот залился на полу кровью. Но опять поднялся и, размазывая на лице кровь, сказал:
- Добивай, сволочь, ты тоже фашист! Заверши их дело, чего стоишь! Я был 2 года на фронте, не боюсь...
Почти никто не заметил, как дверь отворилась и в барак вошёл огромный, широкоплечий зек лет 45. Такого великана в лагере ещё не было. Он сразу всё понял, загудел от двери мощным басом:
- Как всегда, развлекаетесь, жульё? Не надоело?
К нему повернулись все головы сразу - откуда такой? Первым опомнился Вахонин:
- "Тюля", а это ещё шё?
"Тюлька" деланно хохотнул:
- Ха! Ещё один фраер... - А что делать дальше, чувствовалось, не знал: уж больно мощен был вошедший, раздавит, как бульдозер. Но вдоль нар уже полез с ножом в зубах сметливый "Чайник" - чтобы зайти к "фраеру" с тыла. И "Тюлька", желая отвлечь великана, несколько ободрился - против ножа не устоит и бык - достал свои карты.
- Хевра, он нас обижяет, да? Шё ему за это? - Пальцы привычно тасовали карты.
- Смажь! - посоветовали из угла.
А великан был уже возле "Тюльки".
- А ну, подыми, гнида, очки! - приказал он. - Подыми, говорю!
"Тюлька" обратился к уголовникам за сочувствием:
- Хлопцы, шё он от меня хочить? - А сам краем глаза следил за "Чайником". - Откуда он уже такой узялся? Шё ему у нас надо, а? И - невежьливый.
Уголовники ржали: спектакль!
И вдруг "Тюлька" рухнул на пол. Великан грохнул его своей лапищей сверху, по голове. И гремел:
- Подыми очки! Ну!.. Раздавлю, как червя! - Он поднял ногу в огромном жёстком, как камень, лагерном сапоге.
Боясь быть раздавленным, "Тюлька" пополз, стараясь найти очки, и действительно походил на извивающегося глистообразного червя. А верзила вдруг резко обернулся, схватил "Чайника", занёсшего нож, за кисть и рванул с поворотом, выворачивая руку аж в лопатке. Раздался вопль, нож упал. А затем полетел на пол и обеспамятевший "Чайник". Всё произошло так быстро, что зеки пришли в изумление. А "Тюлька" уже протягивал великану очки.
- Отдай хозяину! - прогремел новичок, отстраняя "Тюльку" с дороги. - Кто "бугор"?!
Вахонин молчал, оценивая обстановку. Затаили дыхание все уголовники. Но в рядах у них произошло шевеление - как у волков перед прыжком. Великан же властно повторил вопрос:
- Кто бригадир?!
Вахонин вышел из своей вагонки в проход.
- А ну, слухай уже сюда, на меня! Ты шё, пришёл до нас по делу или вопросы задавать? Качать права здесь будем мы, ты шё, не знаешь?
Новичок резко шагнул к Вахонину:
- Значит, ты "бугор"? А чего крутишь?..
- Ты мине, падла, не тыкай, я тебе не ты! - взвизгнул мордатый бригадир. А великан опять резко обернулся назад и бухнул кулаком-кувалдой кого-то по голове. И ещё один уголовник рухнул на пол без сознания и не шевелился там. Нож валялся возле его головы. Новичок быстро нагнулся и подобрал. Глядя Вахонину в бегающие нервные глаза, тихо проговорил:
- Запомни, вошь! Ещё одно оскорбительное слово, и я оторву тебе башку! Вместе с номером! Одно только слово...
- Та ты чё, чё, очумел? - Вахонин попятился от наступавшего великана с ножом. - Или уже своих не узнаёшь?..
- Запомни: я - "Спартак"! Переведён к вам из 11-го. Небось, слыхал обо мне? Так что кончилась твоя власть. Ещё кого тронете - задавлю вот этими руками! И "Кум" никому не поможет.
Вахонин отошёл в свою вагонку, оттуда зло позвал:
- "Чайник"! Ты шё, сука, говорил, шё пришлют тольки двоих! А теперь, чё получаитси? 3! Куда нам ево?!.
Однако корчившемуся от боли "Чайнику" было не до Вахонина - пошёл в свою бригаду, в другой отсек. Видно, придётся лечить теперь руку, не мог ею пошевелить. Вместо него Вахонину ответил сам прибывший:
- Одного из вашей бригады сегодня заберут в другой лагпункт. Мне это ваш "Кум" на беседе сказал.
Нападать на "Спартака" никто больше не решился. "Волки", когда можно было, момент упустили, замешкались, а теперь и вовсе боялись. О славе "Спартака" здесь слыхали давно, а в этот вечер и сами убедились - лучше не связываться. Да и ножом он ещё вооружился. А тут и "Борода-Пугач" вернулся со своими из клуба. С этими вообще бессмысленно затевать потасовку: один за всех, все за одного - спаяны. И Вахонин ответил "Спартаку" миролюбиво:
- Ладно, ночуй! Но - запомни и ты: память у нас - хорошяя.
Поднялся на ноги вор, оглушённый кулаком "Спартака". Забыв про утерянный нож, молча направился к своим нарам. А к "Спартаку" с Анохиным подошли прибывшие с репетиции.
- Утрите кровь на лице, - сказал Крамаренцев Анохину и подал платок, похожий на тряпку. - Что у вас тут произошло? Драка, что ли?
- Была, - ответил "Спартак". - И ещё обещают.
- Ну, не-ет, кончились их праздники! - заверил Крамаренцев. - Так что не бойтесь.
- А мы и не боимся, - снова за обоих ответил "Спартак". - Не таких обламывали.
- Ну, тогда давайте знакомиться. - Крамаренцев протянул "Спартаку" руку. - Василий Крамаренцев. Можно по прозвищам - "Пугач", "Борода".
- Олег Петрович Драгин. Дразнят ещё "Спартаком".
- А, так это вы и есть тот самый "Спартак"?
Драгин усмехнулся. Крамаренцев пояснил:
- Слыхали про вашу необыкновенную силу - прямо легенда!.. А так - ничего больше не знаем. - Видя, что Драгин годится ему в отцы, Василий смущённо прибавил: - Когда человека не видел, оно как-то ни к чему вроде расспрашивать про него. А теперь вот - хотелось бы поконкретнее...
- А ведь и впрямь "Спартак"! - восхищённо вырвалось у Анохина. Улыбаясь разбитыми, распухшими губами, он с интересом рассматривал своего спасителя.
- Закурить есть у кого? - спросил "Спартак".
- Найдётся, - ответил Крамаренцев и повёл новичков к своей вагонке. Там они дружно все закурили, а Германов спросил "Спартака":
- Я слыхал про вас, что вы лётчиком были. Это правда?
- Был, - подтвердил "Спартак", затягиваясь дымом. - На фронте дослужился до заместителя командира полка.
- За что же вас?..
- Долго рассказывать. - Драгин вздохнул.
- А вы коротко, - попросил Крамаренцев, рассматривая высокий лоб лётчика, резкие морщины на лице. - Нам ведь теперь вместе жить. А с кем рядом спишь, того знать надо: можно ли положиться, нет ли?
- Понял, - сказал лётчик, пряча загашенный "чинарик" за отворот шапки - про запас. Теперь было видно без шапки, что он блондин, хоть и стриженые все. Лицо было мощное, с раздвоенным подбородком, бровями вразлёт. Прямой нос, твёрдые губы, крутой лоб. Но более всего удивляло, что волосы были соломенные, брови - тоже светлые, а глаза - чёрными сливами. Большие, внимательные. Никогда не забудешь такие глаза на всём светлом. Даже кожа на лице лётчика была светло-молочной, как у латышей.
- Если коротко, - заговорил Драгин, - то всё было так... Сбили меня под Кенигсбергом, попал в начале войны с экипажем в плен - я на тяжёлом бомбардировщике летал, ДБ-3Ф назывался. А через год удрал с немецкого аэродрома на острове на их же самолёте. Нас, заключённых, привозили туда из лагеря взлётную полосу ремонтировать. Пострадала от бомб. Удрал я оттуда на истребителе, один. Подтвердить всё - некому. Ну, и начали меня таскать по допросам - уже свои. Не подослан ли?.. Как это немцы могли дать такого маху?.. Словом, то, да сё, и сплошь оскорбительное. Я и наговорил сгоряча. Дали срок.
- Сколько?
- А сколько дают "предателям"? Как обычно.
- Сколько уже отсидели?
- Уже 7, с 43-го.
- Где до этого отбывали?
- Сначала под Карагандой. Потом здесь, в Норильске.
- У Соловьёва?
- Нет, у Пилипчука.
Крамаренцев сочувственно вздохнул:
- Ну ладно, Олег Петрович, вижу, нет у вас настроения вспоминать всё это ещё раз. Будем тогда выяснять, куда вас устраивать на ночлег? Намаялись, небось?..
Вместо Драгина ответил Анохин, молчавший всё время:
- Да, поспать бы не мешало. Прошлую ночь мы маялись в одиночных карцерах, по двое. Разве там сон!..
Хотел сказать что-то и Драгин, но отворилась дверь, и появившийся в ней конвоир с карабином громко позвал:
- N200008-й, есть?
- Я! - откликнулся Гаврилов с нар.
- Собирайся с вещами!
- Куда? - спросил Гаврилов дрогнувшим голосом.
- В город, на допрос. В управление лагерей! - уточнил конвоир. И негромко добавил: - Куда потом, не знаю.
Гаврилов, собирая в вещевой мешок своё барахло, изумлённо бормотал:
- Вот те на, вот те и сон...
Конвоиру не терпелось:
- Скоро ты там? Аль подмыться решил?
- Я - скоро, скоро... - бормотал Гаврилов. И вдруг вспомнил: - Так ведь у меня ещё чемодан хранится в каптёрке! - А закончил совсем жалобно: - И сон нехороший... не иначе к беде...
- К каптёру - зайдём щас, - твёрдо пообещал конвоир. - А нащёт сна - судьба разберётся, пошли!
Возле двери Гаврилов обернулся, с белым лицом обратился ко всем:
- Прощайте, братва! Не поминайте лихом, если кому что...
Никто ему не ответил - только молча проводили глазами. А когда дверь затворилась, Крамаренцев сказал:
- Вот, Олег Петрович, вам и место освободилось.

3

- Так вы утверждаете, Гаврилов, что ваши родители умерли? - спросил следователь в Управлении лагерей. - Вы настаиваете на этом? - Он не мигал и казался Гаврилову старым.
- Да, настаиваю, - устало ответил заключённый, сидя перед следовательским столом на стуле.
- Хорошо, расскажите тогда, как выглядит ваш родной посёлок? - задал следователь новый вопрос. На его погонах тускло поблескивали 2 большие звезды - подполковник.
- Зачем это всё, гражданин начальник? - стал канючить Гаврилов. Поправился: - Виноват: гражданин следователь.
- Есть сомнение: действительно ли ты - Гаврилов? - жёстко и просто сказал подполковник.
- В чужое дело впутать хотите! - выкрикнул Гаврилов истерически. Лицо у него побелело.
- Отвечай по существу! - Следователь хлопнул ладонью по столу.
- Что отвечать, что?! - На шее Гаврилова вздулись вены.
- Как выглядит твой посёлок? - резко выкрикнул подполковник. - Быстро!..
- Я лицо родной мамы забыл, начальник, а ты мне - посёлок! - Гаврилов деланно психовал. - Сколько лет прошло, шутишь! Посёлок как посёлок. Бугор, за бугром - речка. Лес за речкой стоит. Сельмаг в центре посёлка - хомуты, хлеб, керосин, всё в одном помещении. Мне 18 было, начальник, когда я из села уходил. А теперь - 35! Сколько я потом этих посёлков повидал, не упомнить! И все одинаковые. - Гаврилов догадывался, что вызвали его неспроста и старался отвечать потолковее, хотя и кричал. Лицо его покрылось каплями пота.
- Родную маму забыл, говоришь? А узнал бы её?..
- Не впутывай меня в чужие дела, начальник, не впутывай!.. У меня - своего срока хватает! - Гаврилов рванул на себе ворот арестантской рубахи. Понимая, что не знает всех ловушек, которые, вероятно, следователь приготовил ему с какими-нибудь фотографиями, он закатил настоящую истерику.
- А ну, прекратить!.. - Следователь вновь хлопнул по столу, вскочил. - Тихо! Прекратить истерику! - Он опять сел, загнанно дыша, посмотрел на часы и нажал под столом кнопку. Дверь в кабинет отворилась, вошёл часовой.
- Введите сюда стариков, - негромко приказал подполковник и стал разминать папиросу.
Когда в кабинет вошли Афанасий Иванович и Елизавета Аркадьевна, Гаврилов уже успокоился и сидел хотя и тихо, но был весь напряжён. Коротко взглянул сначала на вошедших, быстро на следователя и снова на стариков. Рассматривая их, вздрогнул, вдруг всхлипнул и тихо, жалобно простонал:
- Мамочка!.. Папа!.. Что же вы, не узнаёте меня?..
Он закрыл лицо руками, опустил голову на колени и зарыдал.
Следователь почувствовал в теле обмирающую слабость. Мышцы у него на спине из сжавшихся стали мягкими, и он торопливо, обжигаясь, закурил. Всякое приходилось видеть, а к такому, видать, не привыкнешь.
- Афоня, Афоня!.. - вскрикнула Елизавета Аркадьевна, хватая губами воздух, не в силах ничего более произнести, цепляясь руками за плечи мужа, приваливаясь к нему.
Поддерживая жену, не имея возможности сдвинуться с места, Афанасий Иванович неуверенно проговорил:
- Петя, ты, что ль?..
Гаврилов рванулся к старикам:
- Батя!.. Матушка!.. - Сгрёб их, быстро целуя, зашептал каждому на ухо: - Не выдавайте! Не выдавайте, потом!..
Ничего не понимая, потрясённый, Афанасий Иванович бормотал:
- Петя, Петенька, как же так?.. - Ноги у него ослабели, а тут и жене его совсем плохо стало - навалилась на него. Он растерялся.
Следователь курил. Каких только встреч здесь не было, и он задумался о жизни, о чём-то своём, был не очень внимателен к тому, что происходило у него в кабинете. Вывел его из этого состояния истерический крик Гаврилова:
- Гражданин следователь, уведите!.. Гражданин следователь! Не могу я им про себя такое... уведите!..
И опять, ничего не понимая, Афанасий Иванович растерянно бормотал:
- Петя, Петенька, как же... зачем? Изменился ты... родную мать, отца гонишь. За что же нам это всё?.. - Он зарыдал, обнимая бесчувственную жену, трясясь, не глядя ни на кого. Елизавета Аркадьевна стояла с ним без кровинки в лице, еле держалась. Следователю стало не по себе, он подошёл к старикам, заговорил с ними торопливо, словно был в чём-то виноват и просил его извинить:
- Ну ладно, ладно... Это бывает, пройдёт. Ступайте в коридор, отдохните. Мы разберёмся... - Он проводил их до двери, вышел с ними в коридор, ведя их под руки, поддерживая, не зная, как и чем утешить. Ссутулившиеся, тихие, они были похожи на покорных больных.
Оставив стариков в коридоре на стульях, подполковник вернулся, медленно притворил за собой дверь, опять закурил возле стола и шагнул к стоявшему Гаврилову:
- Ну?! Что всё это значит?..
Гаврилов, казалось, ко всему безучастный, ровно сказал:
- Зачем всё? Считали меня погибшим, пережили это, привыкли... - И вдруг закричал в новой истерике: - Зачем я им такой?! Дезертир, предатель, зачем! Столько лет прошло...
- Прекратить!.. - Следователь рывком рванулся к столу, налил из графина воды, передавая стакан, жёстко спросил: - У тебя что же, нет жалости? Зачем сразу скрывал, что жив? Зачем их сделал "мёртвыми"? У тебя нет сердца!..
Гаврилов жадно выпил воду, ответил, держа стакан в опущенной руке:
- А у кого оно есть здесь, у кого?.. - Глядя на пол, видя, как скупыми слезами капает из стакана, продолжал: - Я зверем стал у вас тут, у вас! Зачем вы их привезли? Показать им зверя?.. Что вам от меня надо?
- Ну, хватит! Ты... действительно зверь. - Подполковник вызвал из коридора конвоира, приказал: - Уведите!..
Однако конвоир не успел сделать и шага, как дверь в кабинет опять отворилась, и на пороге появилась Елизавета Аркадьевна. Глядя на следователя слезящимися глазами, она спросила извиняющимся тоном:
- А где же наш-то Петенька? Не он это!.. - Голос был совсем уже слабый, от волнения дребезжал. Семенящей походкой она направилась к окну, где стоял лже-Гаврилов.
Подняла близорукое лицо.
И стала смотреть на человека, который выдавал себя за её сына. "Гаврилов" не выдержал этого взгляда, помертвел.
- Где мой сын?! - донеслось до него. - Ведь и у тебя есть мать, - простонала она, - зачем же ты так?..
"Гаврилов", как от удара, выпрямился, застыл. А она пошла от него к столу, где стоял графин с водой, но не дошла. Голова от волнения и горя затряслась, ноги подогнулись и, тоненько вскрикнув: "Не он это!", она осела на пол. Поддержать её подполковник не успел. Он только смотрел, как вбежал в кабинет Афанасий Иванович, склонился над ней и жалобно произнёс:
- Водички бы!..

4

После увода Гаврилова из барака страсти в бригаде Вахонина понемногу улеглись, и тогда явились, наконец, гости, за которыми бригадир послал одного уголовника ещё час назад. Он и принялся объяснять с порога:
- "Бугор"! Смотри, кого привёл вам!..
Все обернулись в его сторону и увидели рядом с ним трёх зеков, загримированных под Сталина, Вышинского и Берию. Ожидая представления "публике", те молчали. Гонец, приведший их, продолжал:
- Согласились прийти до нас тольки по "заказу". Если обчество не согласное - они уходют. Задержка - так это... гримировалися они.
Общество уголовников радостно возликовало на нарах:
- Заказ - исполним. Со-гла-сные-е!..
Они с восхищением смотрели на знаменитых воров в законе, освоивших роли Сталина, Берии и Вышинского. Слава о них давно гуляла в лагере по баракам. И вот теперь они могли их видеть воочию. Доморощенные актёры были настолько популярными, что получали от ворья официальные приглашения, то есть, шли играть на "заказ". Игра на "заказ" оплачивалась закуской и спиртом. Выплата при этом разрешалась и в долг, и даже в рассрочку.
"Артисты", словно представляясь, показывали зрителям, пройдясь по "сцене" между дневальным и парашей, общее сходство со своими персонажами. "Берия" снял шапку, и все увидели его лысину. Поправил привычным жестом пенсне, а затем, выбросив из кулака растопыренные пальцы, по-грузински воскликнул: "Вах!.."
Уголовники одобрительно заржали. Политические, проникаясь интересом и уважением, вытягивали худые шеи тоже.
"Сталин" шапку не снимал, дабы не испортить впечатления тюремной стрижкой. Зато охотно показывал всем свои "сталинские", наклеенные усы и трубку, которую держал в левой, полусогнутой руке и демонстрировал замедленное спокойствие и величавость.
- Ну, чьто, я палагаю, можьна начинат? - негромко спросил он с типичным сталинским акцентом. "Перебора" не было, и это заинтересовало всех окончательно.
Даже по внешнему сходству и манерам чувствовалось, "актёры" побывали в своих опасных ролях уже не раз, и не боялись, настолько были уверены, что ни одна лагерная "сука" не выдаст их. Знали, за предательство заключённые ответят только одним - убийством стукача. И стукачи не решались на своё тайное дело. А может быть, самим нравилось то, что проделывали знаменитые "паханы". Дело было ещё и в том, что спектакли для этой троицы были не только заработком, а скорее, возвышающим их над толпою праздником. Импровизации и подлинное вдохновение придавали их игре дополнительный блеск. Заключённых же игра захватывала настолько, что предательство выглядело бы своеобразным святотатством. Это понимали все, в том числе и сами исполнители запретных спектаклей, которые не покажешь с клубной сцены, где ставили пьесы настоящие режиссёры. В глазах лагерной публики пришедшая троица была выше заслуженных артистов. И это обстоятельство подогревало честолюбие "заказных" актёров особенно. Так что старались они на совесть, были прилично начитанны, а главное, не глупы от природы.
Поняв, что контакт с аудиторией установлен, "Сталин" с лёгким и непринуждённым грузинским акцентом произнёс, обращаясь к своему напарнику:
- Таварищ Вишинский, праверьте, пажялуйста, гатов ли народ к суду над преступниками по "Ленинградскому делю"? - Он повернулся к "Берии" и, раскуривая трубку, добавил: - А ти, Лаврентий, абиспечь ахрану на дверях. Считай, что ета - правителственное задание тебе.
- Ура-а-а!.. - завопили уголовники, почувствовав в пожилом собрате подлинного вождя народов. А Вахонин немедленно выбежал к гостям навстречу и очень естественно подыграл начинающемуся спектаклю:
- Товарищ Сталин, прошу не беспокоиться. Ищас будеть исделано всё. Подсудимые - уже доставлены у суд. - И повёл пришедшую троицу к своей вагонке, дав какой-то знак уголовникам. Те моментально освободили вагонку для "сцены". Остальные сгрудились вокруг, чтобы смотреть.
Пока "Сталин" выбирал себе место, не снимая с головы, как и "Вышинский", шапки с номером, а "Берия" напротив, всё оглаживал свою лысину и поправлял на носу пенсне, Вахонин подбежал к Огуренкову:
- Товарищ прохвесор, вы ж видите, шё надо. Забудем, шё до этого тут было`, приглашайте ото Кадочигова - и прашю обоих до нас.
"Сталин" в это время талантливо заметил, пыхнув трубкой:
- Правда, это - не Октябрьский зал в доме Союзов, где мы судили мерзавцев Каменева, Зиновьева, Радека, Пятакова и подлую банду Бухарина, но - ничиво. Ради всенародного деля, я думаю, сайдёт. Так, нет, таварищ Вишинский?
И профессор Огуренков, услыхавший это, окончательно убедился, к своему удивлению, в том, что идёт на эту игру чуть ли не с удовольствием. Днём, на работе, он задремал во время всеобщего перекура, и ему приснился дурацкий сон, будто вся страна шла на работу в кандалах. А Сталин, шедший впереди всех и указывающий на зарю коммунизма на рассветном востоке, патетически произнёс: "Вот теперь, единым социалистическим лагерем, мы непременно построим наше светлое будущее!" И тут Огуренков увидел во сне, что на работу ведут, точно так же, и венгров, и поляков, и немцев, китайцев. Но только на их вождях кандалы были полегче и поменьше, как игрушечные. И на более длинных цепочках - на таких водили раньше дамы своих собачек во время прогулки. А в руках этих маленьких вождей - большие пакеты из прочной бумаги. Из них выглядывали, у кого оранжевые апельсины, у кого копчёная колбаска, конфеты или русская осетрина. Они тоже, как и Сталин, указывали на восток и призывали свои народы трудиться на благо будущего человечества. Проснулся Огуренков от команды: "Кончай перекур!" И очень злился, что не дали досмотреть сон. И вот теперь - на же тебе! - получается, что сон был "в руку". Сам "Сталин" пришёл к нему в барак, чтобы осудить за отлынивание от строительства социализма.
К удовольствию и радости профессора, Кадочигов тоже легко согласился и пошёл на "суд" в качестве обвиняемого. "Ладно, - сказал он, - хоть немного отвлечёмся от реальной жизни".
Отсек затаённо ждал. На "процесс" внутренне были согласны, как уголовники, наслышанные о ворах в законе и жаждущие схватки с "политиками" без ножей, так и политические, уважавшие профессора Огуренкова и его друга, журналиста Кадочигова, за светлый ум. И те, и другие ждали теперь от "суда" чего-то более значительного, нежели просто развлечения от спектакля. Понимал это и "Сталин". Он произнёс:
- Таварищ Вишинский, начинайте...
"Вышинский" начал с резкого обвинения, предъявляемого "подсудимому":
- Гражданин Кадочигов обвиняется советским судом за то, что в качестве журналиста занимал в течение ряда лет преступную, антигосударственную позицию, которая заключалась не только в полускрытых антиправительственных намёках, содержащихся в его статьях...
- С чего это вы взяли? - перебил Кадочигов. - Вы же не читали моих статей!
Его осадил "Берия", изображавший из себя председателя на суде:
- Лишяю вас слова! - страстно произнёс он с грузинским акцентом. - Таварищ пракурор, прадалжяйте ваше абвинени.
Уголовники, довольные такой быстрой реакцией - "Как в жизни!" - заржали. Тогда вставил своё спокойное, высокое слово и "Сталин":
- Падсудимий, чтоби асудит вас, суду не обязателно читат ваши статьи. Для этава есть органи следствия, другие кампитентние люди. Да и не в статьях делё. Ано - в направлении ваших мислей!
Кадочигов и тут не смолчал:
- Значит, вы судите меня не за действия, а - за мысли?!
"Берия" снова взорвался тирадой:
- Падсудими, кто вам дал слова?! Будете задираться, набероте сибе других статей - из угаловнава кодекса!
Профессор Огуренков понял, "троица" хорошо знала не только свои роли, с которыми, видимо, освоилась на подобных спектаклях, но и много перечитала книг из лагерной библиотеки, а может быть, и из частных собраний, попадавших в лагерь из города. Знал, среди воров в законе встречались книгочеи и с феноменальной памятью, и с природным умом, не уступающим иным учёным каноникам. Такие были способны и на юмор, и на сарказм, что и происходило в данном случае. Профессора интересовало теперь, понял ли это опытный журналист Кадочигов?
"Вышинский" продолжал:
- Итак, я повторяю: антигосударственные позиции обвиняемого выражались не только в его статьях, но и в преступных действиях. К таковым, например, как установило следствие, относятся: диверсия с затоплением в районе Акмолинска океанского советского теплохода, диверсия с взрывом рудника на Пинских болотах...
- Что-о?! - изумлённо вырвалось у Кадочигова.
Уголовники, да и политические дружно рассмеялись. Понял свою промашку и Кадочигов: "суд" лил воду на его мельницу, надо ему подыгрывать, а не удивляться.
"Берия", делая вид, что листает "дело" подсудимого, невинно заметил:
- Чему ви изумляетесь? Разве это вот... не собственные ваши паказания? Разве это - не ваши личние подписи? И патом: нам - известна о вас всё даподлинна! Как известно и то, что тисачи людей... сначала дают паказания... а затем, на суде... атказиваюца ат них.
"Сталин" поддакнул:
- Старий приём - виглядеть на суде невинным барашьком. Напрасний труд, Кадочигов: барашьков - тожи едят. Толька чистасердечние признания на суде и раскаяние в савершённих вами приступлениях... можит аблегчит вашю участь.
"Вышинский" тоже сверкнул остроумием и стёклами пенсне:
- Признавайтесь, почему вы пошли против незыблемости социалистического государства и его народного строя? На что вы рассчитывали, когда топили наш пароход?
Кадочигов поднялся:
- Хотел выплыть из моря лжи на... спасательном круге из статей Конституции.
- И что же?..
- Они - оказались дерьмовыми.
Заключённые дружно рассмеялись, а "Берия", когда утихло, потребовал:
- Прошу занести в пратакол: била нанисено аскорблени автару Канституции!
И опять аудитория отреагировала обвальным хохотом. Но вот стало тихо, и Кадочигов поднял руку:
- Разрешите мне, в своё оправдание, привести цитату из дневника Льва Толстого?
"Берия", переглянувшись со "Сталиным" и "Вышинским", о чём-то пошептавшись с ними для вида, объявил:
- Харашё, читайте.
- Я знаю её на память, - ответил Кадочигов, и профессор Огуренков понял, журналист сообразил, как вести себя - принял правила игры всерьёз.
И действительно, Кадочигов процитировал сложную дневниковую запись великого писателя неторопливо, внятно, лишь разделяя её паузами и точками в нужных ему местах, сохраняя однако все стилистические и логические интонации автора:
"Главная недодуманность, ошибка теории Маркса - в предположении о том, что - капиталы перейдут из рук частных - в руки правительства. А от правительства, представляющего народ, - в руки рабочих. Правительство - не представляет народ. А есть - те же частные лица, имеющие власть. Несколько различные от капиталистов. Отчасти - совпадающие с ними. И потому правительство - никогда не передаст капитала рабочим. Что правительство представляет народ - это фикция, обман. Если... было бы... такое устройство, при котором... правительство действительно выражало бы волю народа... то в таком правительстве - не нужно было бы насилия. Не нужно было бы... правительства в смысле власти". Толстой это написал ещё 52 года назад. В чём же вы тогда обвиняете меня за "направление в мыслях?"
"Сталин", останавливая своих помощников, поднял запрещающую руку:
- Я вижю, падсудимый хочет навязат нам палитическую дискуссию, - спокойно произнёс он. - В своё время... нам... питались навязат дискуссию... Троцки, Зиновьев, Каменев - так називаемая аппазиция. Чем это закончилось, известно всему миру.
Кадочигов смиренно спросил:
- Стало быть, дискутировать с партией - нельзя? Партия - не ошибается, а потому непогрешима, как Папа?
От вопроса мгновенно вскипел "Берия":
- Коба, как он смеет так гаварит? Атдай иво мне! Я знаю, щто нужна делат с такими!
"Сталин" остановил преданного сатрапа:
- Я - тожи знаю, что делат, Лаврентий. Паслушаем, что скажит защита.
Профессор Огуренков давно уже был готов подключиться к затеянной игре - импровизированный сценарий спектакля ему нравился. Он сказал:
- В виду того, что ваша партия пока ещё не запретила сочинений Льва Толстого, прошу высокий суд не ставить в вину моему подзащитному сомнительный образ мыслей графа Льва Николаевича Толстого. Граф - был гениальным писателем, но... слабым социалистом, и плохо разбирался в экономике, хотя и считался помещиком. Видимо, Толстого разочаровал опыт трудовой коммуны "Новая Гармония", созданной Робертом Оуэном в 1825 году в Соединённых Штатах Америки. Оуэн, уезжая из Англии в Америку, считал, что в Америке - не было вековых эксплуататорских традиций. Вот почему... он так смело вложил все свои деньги... в тот свой первый, прошу прощения, "колхоз". Но... уже через 4 года... он убедился: ничего хорошего из его колхоза не получилось. Каждый член коммуны полагался в работе на соседа. И не чувствуя себя личным хозяином, трудился на полях без должного рвения, с прохладцей. Коммуна... перестала приносить доход и... разорилась. Видимо, исходя из опыта Оуэна, Лев Николаевич Толстой и пришёл к выводу, который процитировал здесь мой подзащитный. Таким образом, он - всего лишь... жертва, доверившаяся... великому авторитету писателя. И посему... я прошу высокий суд... заочно осудить... помещика и писателя Толстого, а моего подзащитного - оправдать. В той части обвинения, которая касается его образа мыслей.
"Сталин" ухмыльнулся в усы, поднял останавливающую руку опять:
- Защита палягает, в таком слючаи, что царское правителство маглё би аправдат... и всех революцианерав России. Это же - не их вина, что ани пашли... в риволюцию? Начитались книжек Маркса и Энгельса, ну, и даверились их автаритету! У нас ета - ни пройдёт, гражданин прафессар! Ета - ни довад, ета - ни аргумэнт!
Уголовники, напряжённо следившие за поединком, за аргументами, бурно зааплодировали на нарах. Глаза их восхищённо блестели: знай наших! Но "Сталин" снова поднял свою длань:
- А пасиму, гражданин прафессар, я придлягаю суду... винести частни апридилени и... па атношению к защите! В вашем лице... защита савершиля здэс... публичнюю папитку... дискредитироват... калхознае строителство. На аснавани слючайни неудачи какова-та Роберта Оуэна, катори 100 лет назад... не сумель арганизоват сваю каммуну. И хачу напомнит суду старию истину: враг - каварен и апасин не толька для параходов, плавающих по акмолинским степям. Паетаму ми... визде должни бит начеку!
Огуренков немедленно запротестовал:
- Но, позвольте! В таком случае... ни один защитник в мире... не отважится более на защиту... в советском суде.
На него окрысился "Берия":
- А зачем защищать врагов?
Огуренков согласился:
- Разумеется. Особенно, если они взрывают наши пароходы в степях и шахты в болотах.
"Сталин" пошептался с помощниками, спокойно объявил:
- За антисавецкую прапаганду во время суда... защите - виносится 10 лет... тюремнава заключени. После каторава - 5 лет ссилки... в места, не столь отдалённие. Решени аканчательни и абжаловани ни падлежит! А вапрос о защите в савецкам суде - следует рассматрет на ачиридном засидани Палитбюро.
Уголовники сначала заржали, а потом снова и дружно зааплодировали "Сталину": голова, вождь! Срезал учёного старикашку.
Поднял руку Кадочигов:
- Разрешите вопрос. Допускает ли ваша партия... новые революции?
"Сталин", почувствовавший восхищение в стане слушавших его уголовников, ответил опять сам:
- А чем заканчивались все революции в мире, вам извесна? Ани... заканчивались гражданской вайной. Патом - казнями, кровью. Тюрьмами и лагерями. Письмами с просьбами разабраца в невиновнасти, да? Пуст падсудимий атветит, зачем ему нужьна новая ривалюция? Нет, в России - ни будит больше никаких революци! Ва всяком слючаи ещё лет на 50... я вам ета... гарантирую! Поетому и прадалжяем судит всех мерзавцев, ни жиляющих строит нашю новую жизнь. - Он посмотрел на уголовников, вновь усмехнулся: - А падсудимому - упорно хочица заваеват равенства... нищих! Так? Но ми, правителство, и ви, народ, ми - ни хатим... такого... равинства. Ми хатим, чтоби способние люди - жили, как люди. А не как... равние нищие! Равенства нет в природе, и никогда не будет, чтоби дурак и умни били равны. Равэнство может быть только в смысле равнаправия перед законами государства.
Огуренков взорвался:
- Именно поэтому и нужна ещё одна революция! Поэтому они и возникают всегда там, где правительство... не желает равенства граждан перед законом, а сознательно растлевает сознание и душу народа и разводит для него отупляющую нищету! Такую тлетворную лжедемократию - надо разоблачать! Вам - нужны миллионы Павликов Морозовых!
"Сталин" перебил старика:
- Да, нам нужны Павлики, и мы их получим. А вот, если ви займёте наши места, разве щто-нибуд изменица? Скажи: исчезнут лагеря и тюрьми? Не-ет! Без лагерей - вам тожи ни абайтис. Ви - тожи будите апираца на... таких же людей, как Лаврентий. А в лагерях - на угаловникаф. Визде и всигда нужин надзор! А, стало бит, и привилегии?
Огуренков радостно воскликнул:
- Вот это и доказывает, что правительство, опирающееся на уголовников и насилие - типично тлетворное, уголовное правительство! Благодарю вас за чёткое понимание существа ваших персонажей!
"Берия" подвёл итог:
- Взят падсудимого и защиту - пад стражу!
Политические заключённые аплодировали. Уголовники не понимали, что произошло. И "Сталин", видя это непонимание, произнёс для уголовников:
- Вот так, гражданин прафессар, народ никогда ни паймёт вас! Ми - тожи не ликом шиты. Не будь в стране такой власти и рабства, многие из нас, может, и не пашли би на уголовние приступлени. Каждий по-своему виражает пратест. - Он повернулся к "коллегам": - Пашли, гаспада, скора атбой!
Восхищённая уголовщина дружно поднялась и пошла провожать гостей до дверей. Провожали с подобострастием: молодцы, не уступили профессорам!

5

И снова следователь допрашивал "Гаврилова" - теперь уже одного, без свидетелей.
- Расскажешь всё сам или задавать вопросы?
- Задавайте, мне всё равно, - сказал "Гаврилов". - Только дайте, ради Бога, закурить! - Он сидел перед следователем обессиленный, опустив голову.
- Кто вы на самом деле? И где Пётр Гаврилов настоящий?
- Моя фамилия - Клещ. Мирослав Петрович Клещ. Родом я из Белоруссии, из города Гродно, но по национальности - русский.
- Год рождения?
- И это важно? Такой же, как у Гаврилова, совпало.
- Где вы с Гавриловым познакомились?
- Я с ним не был знаком.
- Как очутились у вас его документы?
- Дело было так... Можно ещё папиросу? Спасибо. По образованию - я актёр. До войны работал в драмтеатре. А началась - призвали, как всех, защищать отечество. Сами знаете, что значит быть на войне рядовым, да ещё в тот первый год. Отступали. Пыль, грязь, перепуталось всё, неразбериха. Но - ничего, обошлось кое-как. Даже повоевал. А потом попал всё же в плен. Не один, человек 100 нас было. Немцы, известное дело, сразу нас, как это у них водится, построили в шеренгу. Забрали у каждого "медальон" с домашним адресом, документы, у кого были, и тут же - первый беглый допрос через переводчика: кто, откуда? Кем работал, кто родители? Записали. Потом команда: "Евреи и комиссары, шаг вперёд!" Никто не вышел, конечно. Тогда переводчик: "Кто знает евреев и комиссаров?". Молчим. Откуда знать? Они нас захватили ночью на марше. Был ночной бой, машины - из разных частей, перепутались, как и люди. На рассвете, кто уцелел - уже без патронов - были захвачены в плен. Молчим, естественно. Тогда он нам: "На первый-второй, рассчитайсь!". Рассчитались. "Вторые, шаг вперёд!" - кричит по-русски. Вышли. Я с "первыми" остался на месте. А потом к каждому из нас подходил офицер с пистолетом, и переводчик выкрикивал: "Стреляй во "второго", что стоит напротив!" Кто-то на левом фланге отказался, он его кончил на месте. После этого уже не отказывались - порядочки не хуже здешних.
Словом, как вы уже догадываетесь, осталась от нас половина. Убитым немцы сразу же засовывали их "медальоны" назад - чтобы наши наступающие части хоронили их сами и знали, что такие-то лица - убиты. Потом спросили: кто согласен пойти в армию Власова? Объяснили, что за армия.
- Но, позвольте! - перебил следователь. - В РОА немцы могли вам предлагать только в начале 43-го, не раньше!
- Правильно. А я что говорю? 43-й и был.
- Я понял вас, что это было осенью 41-го.
- Нет. Я же говорил, что в 41-м мы отступали. А в плен я попал в 43-м, когда мы уже наступали. Что после отступления - даже повоевал.
- Хорошо, продолжайте.
- Ну, в общем, мы тогда ещё и понятия не имели об этой РОА. Короче, дали нам немцы выбор: жизнь в армии Власова или печь в Освенциме. Про Освенцим уже знали - все. Кто же выберет смерть? Тогда нам опять разъяснили: смотрите, мол, дурочку не валяйте, назад пути у вас нет - в своих стреляли. И документы, взятые у расстрелянных, показывают. Теперь, мол, под ними - сами будете жить. Немцы психологами себя считали.
Так попал я в армию Власова. Сфотографировали нас, выдали новенькие документы. Но... на имя тех, в кого мы... Ну, словом, чтобы не забывали мы, что в плен даже сдаться нельзя к своим! Что везде путь обрезан. Куда было деваться? Это в кино только герои все.
- Значит, ты убил капитана Гаврилова, и его документы...
- Я не знаю, Гаврилов там был или кто другой, - перебил Клещ. - Мне выдали документ на его имя, сошёлся год рождения. А что он капитаном был, это я узнал из его старого удостоверения. Я-то рядовым продолжал трубить. Сами понимаете, как нам там "доверяли", хотя и выдавали оружие.
- Что же ты, не помнишь, в кого стрелял тогда: в рядового или в офицера?
- А по обмундированию не разобрать было, где кто. Командиры кубики свои поснимали с петлиц - погон у нас тогда ещё не было. Может, и воротники с гимнастёрок поотрывали, не помню теперь. А волосы носить - разрешалось и сержантам.
- Значит, не помнишь, в кого стрелял?
- Не помню - в тумане был. Ведь первый же раз в своего!.. И какая разница, в командира ли, просто в солдата? В человека, в своего - не врага!
- Да не в командирстве дело, а в стариках, которые сюда приехали! - прикрикнул следователь. - Ты их сына шлёпнул - или не ты? Для них - это важно.
- Не я. Мне - только вписали их адрес в документы и имена с отчествами. Специально. Чтобы в плен не надумал. Не больно-то решишься! Правда, документ можно вроде и выбросить, снова в родную фамилию обернуться. Но к тому времени уже страшно было: кровь рекой лилась - напроливали и мы. А что было делать? Не ты, так тебя. Это война...
- Вот и самое время было - в плен, и на старую фамилию.
- Боялись, что и со старой фамилией не слаще будет. Начнут выяснять, кто ты, откуда, где пропадал столько времени?
- Может, и обошлось бы?
- Нет. Раз начнут проверять, в каком ты был немецком лагере "в плену", если врать будешь, сразу разоблачат. У немцев - "орднунг" во всём: порядок. Все списки пленных, расстрелянных, бежавших - всё есть, в ажуре и под номерами. Ну, а как только поймут, что врёшь, тогда уж доберутся и до остального, доврёшься до "вышки".
- Так, - заключил следователь, - значит, не по своей воле ты попал к нам в плен. А когда осуждён был как власовец, решил, значит, не открывать своей настоящей фамилии? Новая пригодилась и тут, так, что ли?
- Да.
- А на что всё же рассчитывал?
- Рассчитывал на срок, сколько дадут. А дальше - там уж видно будет. Вот и весь расчёт. А признаваться в том, что я - актёр Клещ, раскрывать дело с расстрелом, хоть и не по своей воле, что это изменило бы? Всё равно поставили бы к стенке. А если и нет, сообщили бы родителям, что жив и за что осуждён. Узнала бы жена, знакомые. Я-то, правда, развёлся, ещё до войны, но всё равно... подрос, наверное, сын.
- Ясно. А не боишься, что теперь тебя...
- Расстреляют, да? - Клещ заёрзал на стуле. - Но ведь я же сам сознался во всём, гражданин следователь! Столько лет прошло...
- Да не так уж и много, всего 7. Впрочем, я - не судья, определять меру будет суд, - ответил подполковник и долго, изумлённо смотрел Клещу в глаза. Тот не выдержал, тихо спросил:
- Не верите, что ли?
- Отчего же, верю. Меня другое удивляет. Почему ты так легко сознался теперь? Тем более что всегда боялся и не хотел. На что был расчёт, когда затеял эту комедию со стариками: "ма-ма", "па-па"!..
- А что мне ещё оставалось? Думал, много лет прошло, сына небось не видели года с 40-го - вдруг пройдёт? Попробую... Откуда им знать, каким я стал после такой жизни? Ну, и на шок ещё рассчитывал, конечно. Брал поправку и на жалость: им ведь уже всё равно. Шепнул на всякий случай, чтобы не выдавали. Но сразу почувствовал: не проходит! Всё-таки я в прошлом актёр, и уловил - нет у них нужной мне реакции, отдачи, что ли. Старик ещё вроде бы клюнул поначалу, а старушенция... В общем, зря всё. Какая же мать согласится?.. У неё сразу вопрос: где сын настоящий? Вот тут я и не выдержал. Устал от всего, свою мать вспомнил. До сих пор ведь не знаю, что с родителями: живы, нет ли? Так что, если уж возвращаться после срока, то лучше под своей фамилией - чтобы без осложнений потом.
- Так. Негодяй, а всё же не выдержал?
- Да не было мне смысла дальше запираться, раз уж выяснилось, что я не Гаврилов! А что негодяй - ладно, согласен: негодяй. Только вот окончательным негодяем меня уже здесь сделали. Лейтенант Светличный. Стал я у него за пайку хлеба стукачом. Своего же брата, зека, продавал! - Клещ горько усмехнулся. - Вас - всегда интересует, что народ думает и делает, когда вы спите. А меня - как бы пожрать досыта днём. Каждому своё.
- Ну, довольно! - оборвал подполковник. - Сколько верёвочке не виться, а конец всё равно будет! - Нажал кнопку.
- Надеялся всё же на давность... - бормотал Клещ.
- Уведите!..
Глава третья
1

Ранним утром 18 экипажей под командованием майора Петрова спокойно взлетели в воздух с аэродрома Кода и взяли курс на Баку. И хотя не выспавшийся капитан Капустин, глядя в полученную карту метеорологической обстановки, сообщил, что на всём маршруте стоит ясная погода, после пролёта Кировабада обе группы бомбардировщиков встретила возникшая ночью гроза, вставшая чёрной, посверкивающей молниями, стеной.
Первую девятку вёл сам Петров. Увидев впереди дымящиеся тучи, он перевёл эскадрилью в крутой набор, чтобы пройти выше грозы и тем избавить себя и лётчиков от страшного риска попасть в грозовую облачность. Сикорский, который вёл вторую девятку, принял иное решение - идти вниз, под облака. И с хода врезался в тёмный грозовой ураган, о силе которого даже не подозревал, полагая, что легко проскочит обыкновенный летний дождь, вероятно, местного образования, если о нём не знали метеорологи. Но гроза шла с моря, с тропическим, небывалым в этих краях, ливнем. Она развалила эскадрилью Сикорского на звенья в первую же минуту. Воздушный шторм швырял 20-тонные машины вверх, вниз, в стороны с лёгкостью всесильного великана. Боясь столкнуться, лётчики увеличили интервалы, и сразу стало трудно держаться в строю: ведущие едва виднелись в чёрном тумане.
Русанов изо всех сил старался не потерять из вида машину командира звена. Резко работая рулями и газом, он мгновенно вспотел. Ураганные вихри продолжали бить то под одно крыло, то под другое, да с такой чудовищной силой, что, казалось, машина вот-вот перевернётся. Она резко накренялась и вспухала, а потом так же резко валилась вниз, на ведущего. Вспыхивали страшные, слепящие молнии - совершенно рядом.
- Алексей! Правый ведомый оторвался! - закричал Лодочкин в страхе, потеряв из вида второго ведомого.
Русанов не отозвался: о ведомых должен думать командир звена, его забота. Лицо у него казалось тёмным даже в свете молний - некогда было вздохнуть, не то что отвлечься. Уже дважды чуть не столкнулись: грозовым вихрем машины швырнуло прямо навстречу друг другу. Как оба успели среагировать, он и сам не мог теперь объяснить. Успели, и всё. Значит, счастье, фортуна - судьба.
Однако ведущий всё снижался, пытаясь выскочить из облаков на свет, но до самой земли дымились, лохматились тучи. Вдруг тряхнуло так, что показалось, бомбардировщик разваливается на части. А в следующую секунду чёрное небо вспорола немая молния - грома из-за гула моторов слышно не было, и от этого было ещё страшнее. А через несколько секунд по остеклению кабины резко забарабанили ледяные осколки - град! И тут ведущий влетел снова в черноту облачности, и Русанов, шедший за ним, потерял его, и дал моторам полный газ, чтобы уйти вверх, от столкновения. Моторы взвыли, и машина, вздыбясь от рывка штурвалом на себя, тяжело полезла в набор. Теперь Алексей смотрел только на прибор авиагоризонта и слушал, что говорили по радио другие лётчики.
В эфире, словно гроза, бушевал разноголосый мат. Из выкриков Алексей понял: рассыпались уже все 3 звена, все 9 лётчиков перешли на хаотический, индивидуальный полёт. Возникла угроза многочисленных столкновений в облаках: лётчики не видели друг друга, каждый шёл своим курсом, кто снижаясь, кто уходя в набор высоты. За решение идти под облака Сикорского надо было бы повесить, четвертовать. Но его никто не видел, а только слышали лающие испуганные команды: "Всем следовать к аэродрому Пирсагат! На посадку!" "Пан", видимо, вспомнил об ответственности и боялся её. Оно и понятно, дальнейший полёт по намеченному маршруту был невозможен, а Пирсагат был где-то рядом, чуть в стороне.
Рискуя жизнью, Русанов вновь пробил облака вниз. Но ведь они могли быть до самой земли, а высотомер показывает высоту относительно аэродрома взлёта: вдруг здесь рельеф местности чуть выше, чем в Коде! И увидев, что других самолётов поблизости нет, перешёл на бреющий полёт. Прибор показывал, что высоты уже нет - минус 150 метров, то есть, как бы летели под землёй, а на самом деле полёт проходил на 10-ти метрах, не больше. Повезло, что местный рельеф был ниже, почти на уровне моря. Но всё равно теперь возникла угроза столкновения с земными препятствиями. Зато было чуть посветлее, хотя и летели в сплошном дожде.
- Штурман, курс на Пирсагат? - торопливо спросил Алексей Лодочкина, следя за землёй впереди.
- Курс - 130. Тут недалеко...
Русанов осторожно стал подворачивать на курс 130. Лил проливной тропический дождь. Стало так темно в кабине, что зафосфоресцировали приборы - как ночью. Неожиданными белыми электросварками продолжали вспыхивать молнии. Когда вспыхнула впереди очередная из них, Русанов неожиданно увидел в её свете тёмный силуэт пологой горы и хватанул штурвал на себя. Теряя скорость, самолёт рывком прыгнул вверх и вскочил в облачность. Если бы не свет молнии, уже был бы другой свет - от взрыва, от жуткого удара о горушку, через которую, кажется, перескочили, миновав тот, потусторонний свет. А может, ещё не перескочили? Не видно же ни хрена!..
В кабине остро запахло мочой. "Неужели Лодочкин?.. Что, испугался, засранец? Да нет, не засранец, а зассанец!"
Сбоку, в свете новой яркой молнии, пронёсся чёрный бомбардировщик. Кто-то из своих, понял Русанов, радуясь тому, что не столкнулся и с ним - метрах в 100 разминулись, а может, и меньше, кто его разберёт в этом кромешном аду.
Из переговоров по радио стало ясно: аэродром Пирсагат не принимал - не было видимости, и дежурный диспетчер посадку не разрешал, боясь ответственности за возможные катастрофы. Шарахаясь друг от друга, лётчики носились над аэродромом на 100, на 70-ти метрах высоты и матерились. 9 самолётов почти одновременно вышли на Пирсагат и все запрашивали Сикорского, треклятого своего "Пана", никудышного командира: что делать, куда следовать ещё и на какой высоте? Командир эскадрильи молчал.
- Ты что, говна в рот набрал, так твою мать?! - заорал на "Пана" кто-то, не называя своего позывного. В любую секунду могли начаться катастрофы, это понимали все.
Русанов, смотревший на землю через нижнее остекление в полу, увидел, что Лодочкин поджал ноги и сидит на своём парашюте, боясь притронуться ногами и руками к чему-нибудь металлическому. "Вот, дурак! - подумал Алексей с изумлением. - Боится, что убьёт молнией. А что разобьётся о землю, если погибну от молнии я, этого не понимает! И матчасти не знает, остолоп! На каждом самолёте есть токоотводящее устройство..."
Внизу промелькнула запенённая береговая черта моря. Русанов немедленно начал разворачиваться на 180 градусов и выпустил шасси. Остекление кабины по-прежнему заливало дождём, и в кабине было по-прежнему темно.
- Ты что?! - закричал Лодочкин. - С ума сошёл?! А если горка опять - не успеешь отвернуться, маневренности не будет!..
- Буду садиться! - твёрдо сказал Русанов, не оборачиваясь.
- Без разрешения? Не видно же ничего, разобьёмся!
- А ты - не каркай! Кто гроба не видал, тому и корыто в диво!
Лодочкина покоробило: "Подумаешь, герой! Бравада дурака, не понимающего опасности..." Но проявлять свои чувства не стал: в одной кабине летят, нельзя его заводить. Поэтому только спросил:
- Как же ты будешь садиться? Ни черта ж не видно!
- Я засёк, где полоса. Найду!
И он нашёл её, эту треклятую полосу. А Лодочкин её стал различать в дожде только уже "на прямой", когда высотомер показывал 30 метров. Позавидовал Русанову: "Всё-таки у лётчиков есть интуиция..."
В тот же миг на землю обрушились такие потоки дождя, что серая полоса мгновенно в них растворилась. Лодочкин протянул руку к пульту шасси, чтобы поставить на "убрано" и закричал:
- Уходи на второй круг, разобьёмся!
Не оборачиваясь, Русанов ударил штурмана по руке:
- Заткнись! Смотри вперёд: там кто-то садится уже!..
Лодочкин обмер: "Хорошенькое дело! Тот сядет, может, с недолётом, а мы - с перелётом: и хлоп на полосе друг в друга, и кусков не останется после взрыва!.." - Он неотрывно смотрел теперь вперёд, смутно угадывая в дождевой пелене силуэт самолёта. Русанов шёл прямо за ним, и потому их машину подбалтывало взвихренной струёй воздуха от переднего бомбардировщика.
"А если тот, передний, ошибся и идёт не на полосу?" - в ужасе успел подумать Лодочкин. Но самолёт впереди уже "закозлил" по земле и тотчас же закозлили и они, громыхая железными решётками полосы, а не земли и не бетонки. Сердце от радости тоже запрыгало, как самолёт, и мысли были уже весёлыми: "Сели! Живы! Пусть другие теперь думают и переживают, а для нас - кончилось. Вот только обоссался, ну, да как-нибудь скрою..."
Видимости не было и на земле. Но Лодочкину было уже так хорошо, что он простил Русанову и его "заткнись!", и удар по руке. И даже подумал, что Русанов, в общем-то, неплохой парень и лётчик, пожалуй, зря он на него Озорцову. Лодочкин в эти секунды был добр ко всему миру, ко всем на свете, и его плоский утиный нос весело морщился, губы распустились в улыбке.
Русанов зарулил на аэродромную стоянку истребителей и, выделяясь там над маленькими "Мигами" своей громадиной, выключил моторы. Стало тихо и хорошо. Алексей с любопытством разглядывал белодюралевые реактивные истребители, похожие в профиль на армейский сапог. "Живьём" он их ещё не видел, только на картинках раньше. "Мигами" снабдили в первую очередь истребительные полки, охранявшие государственные границы. Пирсагат был в 200 километрах от границы с Ираном. Алексей подумал: "Поэтому и посадочная полоса тут железная - чтобы в любое время года можно было взлететь и сесть, если нарушат воздушную границу".
Лодочкин сидел и прислушивался к шуму дождя, который свободно доносился теперь к ним через форточку, раскрытую лётчиком. Вдруг над головой ударил такой сильный гром, что, показалось, разломилось чёрное небо, раскраиваемое ослепительными зигзагами молний. На землю обрушивались тысячи тонн воды. Шёл ливень, каких Лодочкин ещё не видал в своей жизни - жутко было смотреть. А ведь в воздухе находились ещё самолёты!.. И оттого, что кто-то был ещё там, наверху и мог погибнуть, Лодочкину тоже стало хорошо: он-то - уже спасён, сидит на земле!..
От этой тихой радости вспомнилось: перед самым отлётом подходил к нему капитан Тур. "Вареник" его отвис, улыбался:
- А для тебя, Лодочкин, у меня приятная новость: будем принимать в партию.
- Спасибо, товарищ капитан!
- Я лечу в кабине с Петровым: назначен замполитом в его группу. Взял твоё "Дело" с собой. Так что тянуть с этим больше не будем. Когда прилетим - Дотепного там не будет - сразу и оформим на первом же партсобрании. Ну, а что нового с твоим отцом?..
- Да всё ещё тянется следствие.
- Ничего, - успокоил Тур. - Мы успеем, я думаю, раньше. Чистой будет твоя анкета!
Тур дружески взял Николая там, возле самолёта, под локоть и отвёл в сторону. Понизив голос до интимности, продолжил:
- Ты меня знаешь: шкуры я ни с кого не драл и не деру. Начальству - о чём попало, не докладываю. А Петров - он хорош только в воздухе, а на земле - мягкотел. Начнут его там подводить наши "гусары".
- Да ну-у, что вы!.. - запротестовал было Николай. Но Тур перебил:
- Ты слушай меня, слушай. Не отвлекайся... Учения, на которые мы все летим, будут приближенными к боевым. Дел у старика - будет там невпроворот. Вот поэтому я и назначен к нему в помощь. А что я смогу один? Нужны и мне помощники. Мне ведь тоже за всеми не уследить. Хотя бы пару толковых комсомольцев... Чтобы заранее знать, где там намечается дружеская выпивка или ещё что. Не для докладов, конечно! А так... Посоветуемся между собой, как быть, чтобы ребята глупостей не наделали. Может, и пропесочить кого-то придётся, если наших советов не будут слушать. Так это ж - лучше, если песочить буду я! Ну, а случится, погорит кто - тоже предупредите меня вовремя. Может, успею из грязи вытащить. Всякое в жизни бывает. Иногда можно и выпить, не без того. - Тур засмеялся. - Только надо с умом всё! Договорились?
Это было чуть больше часа назад. В кабину радиста садились как раз техник самолёта Павлов, механик Рябухин и техник звена старший лейтенант Зайцев. Своего транспортного самолёта в полку не было, чтобы доставлять техников в пункты посадок бомбардировщиков, где "черномазые" могли бы приступить к обслуживанию закреплённых за ними машин. Отправлять технарей поездом - не выгодно: лётчикам придётся их долго ждать. Вот и приходилось "возить" своих "негров" и "зайцев" на боевых самолётах. Зайцы эти не были обучены прыжкам с парашютами на случай, если придётся, да и не было для них "лишних" парашютов у начальника парашютно-десантной службы Охотникова. Все знали, что ничего подобного делать нельзя, но закрывали на это глаза, и "зайцы" продолжали летать.
Садясь в кабину, Николай ещё подумал: "А если в воздухе что случится? Значит, из-за техников придётся не прыгать и нам? Хорошенькое дело!.." А теперь вот подумал ещё раз: "Всех нас могло уже и не быть... Если бы не та молния, столкнулись бы мы с той горкой... Ну, не дикость, а! Ведь судьба - штука изменчивая: сегодня повезло, а завтра - тю-тю... Выходит, жить надо тоже с расчётом, а не как угодно будет слепому случаю. Может, списаться лучше на землю? Как Быстрин..."
Русанов отдыхал тоже - куда-то смотрел в форточку. Теперь увидел и Николай: над землёй пронеслись сразу 2 самолёта. Вот их швырнуло, и они опять скрылись в дожде. Сверкнула через всё небо длинная, изломанная молния и тут же, почти следом, ударил раскатистый гром.
"Вот так швыряло и нас, - подумал Лодочкин. - Неужели сегодня кто-нибудь разобьётся? Хорошенькое дело!.."
И тут он увидел на полосе катившийся самолёт. Когда же успел сесть? Прямо вывалился из дождя. За ним другой, третий...
Через полчаса приземлились все, кроме двух, и все - без разрешения. Не было только самолётов Сикорского и Маслова, все остальные лётчики почему-то приняли одинаковые решения. "Ну, а эти где? Неужели гробанулись", - подумал Лодочкин. Его мысли прервал радист, вызывавший из своей кабины Русанова:
- Командир! Тут техник звена просится к вам. Можно ему перейти?
- А у тебя, чем ему плохо? - отозвался Русанов, переключив на борту свой абонентский аппарат на внутреннюю связь.
- Его стошнило в воздухе, когда машину швыряло в облаках. Говорит, если б он всё видел, а не сидел тут, как в мышеловке, то этого не случилось бы с ним.
- Ладно, пусть переходит, - разрешил Русанов. И как-то мрачно пообещал: - Тут - всё увидит!.. Неизвестно ещё, что лучше: видеть или блевать?
Через минуту 40-летний техник звена Зайцев, маленький и юркий, перекочевал по верху фюзеляжа из кабины радиста к лётчику и штурману. Садясь на пол рядом с сиденьем Русанова, пожаловался:
- Не полечу больше зайцем, хватит! Пусть транспортный самолёт выделяют, как в других частях.
Русанов мрачно пошутил опять:
- Так вы же - Зайцев! А транспорты - для Дристуновых. - Он достал из кармана папиросы, спички и осторожно закурил, держа папиросу в кулаке и выпуская дым в форточку. От его спины, заметил Лодочкин, шёл пар, как от беговой лошади. "Интересно, - подумал Николай, - о чём он сейчас думает?"
Минут через 20 ливень прекратился, небо очистилось, и командир первого звена, принявший на себя командование вместо Сикорского, приказал запускать моторы и выруливать для взлёта. Ни "Пан", ни "Бык" так и не прилетели. Наверное, что-то случилось - не мог же командир эскадрильи бросить своих подчинённых, рассудили лётчики, выруливая на старт. Со стороны моря быстро неслись последние тучи, оставляя за собой радостную, слепящую солнцем, голубизну неба.


Не успела севшая группа набрать после взлёта и 400 метров, как затрясло над морем правый мотор на самолёте Русанова. Трясло так, что на приборной доске мотались все стрелки в приборах. Если бы такое случилось час назад в облаках, катастрофа была бы неминуема. Да и в настоящий момент спасло положение только то, что была уже высота и успели убрать шасси.
Русанов сбавил правому мотору газ, но тряска не прекратилась. Тогда техник звена Зайцев, летевший без шлемофона, приподнялся и прокричал Русанову возле самого уха, прикрытого наушником:
- Сухарик винта сломался! Выключай совсем!..
Русанов понял, если не выключить мотор, неуравновешенный момент от одной лопасти винта, вставшей во флюгерное положение, разобьёт все цилиндры двигателя и вспыхнет пожар. Да и тряска, мешавшая пилотировать, не прекратится. Выключив мотор аварийным способом, покрываясь испариной и чувствуя, как сухо стало во рту, Алексей стал передавать в эфир:
- 274-й! Я - 275-й, отказал правый мотор, перехожу на одиночный полёт!
- Вас понял, идите на вынужденную! - ответил ведущий.
- Куда? - с обидой в голосе спросил Русанов, оглядываясь на покинутый аэродром, который снова заволокло тучами, идущими с юга. Словно в подтверждение его догадки в эфир ворвался мощный голос диспетчера с аэродрома Пирсагат:
- Я всё слышал, ко мне на одном моторе нельзя: снова гроза! Как поняли?
- Поня-ял!.. - уныло отозвался Русанов.
Ведущий, видимо, оценив его положение, посоветовал:
- 275-й, топай тогда на точку назначения, ближе ничего нет!
Русанов и сам понимал, что нет, одна вода впереди, до самого Апшерона. Хорошо советовать - "топай", а каково это - 150 километров на одном моторе! Высоты - считай, что нет. Второй мотор - старенький, сразу начнёт перегреваться от повышенной нагрузки, а внизу - море, не сядешь. И вообще летать на одном моторе - сахар, что ли? Вся нагрузка ляжет теперь на левую ногу, чтобы удерживать самолёт от разворота вправо. А это - усилие килограммов в 50: надо давить левой ногой на педаль - "от себя", до прекращения разворачивающего момента, и так удерживать до самой посадки. А долго ли человек может выдержать такое напряжение? И высота уже всего 300 метров...
Насколько было можно, Русанов снял нагрузку с левого руля поворота триммером. А чтобы не терять высоту, увеличил левому мотору газ, и так "потопал". И всё же тяги одного винта не хватало. Алексей сразу отстал от ведущего и понемногу начал терять высоту снова. Увеличить работающему мотору обороты ещё - значило перегреть его, а потом утюгом булькнуться в море.
Стрелка, показывающая температуру головок цилиндров на левом моторе, неумолимо ползла к красной черте: мотор грелся. Русанов уменьшил обороты. Стрелка медленно отступила назад - мотору стало полегче. Зато вариометр начал показывать спуск: машина теряла высоту.
Эскадрилья, ушедшая вперёд, скрылась над морем за горизонтом - будто на горизонте коснулась воды и ушла под неё. Русанова охватила тоска: над головой прозрачная бездонность, и внизу синела вода - густо, близко. Он снова увеличил левому мотору обороты и, глядя за стрелкой температуры, принялся наскрёбывать потерянную высоту. От напряжения его левая нога начала подрагивать.
Стрелка температуры упёрлась в красную черту. Насиловать мотор больше нельзя. Но прежней высоты Алексей уже не набрал - только 280 метров. И вновь пришлось сбавить газ. За 3 минуты полёта было безвозвратно утеряно 20 метров. На стареньком моторе их не отвоюешь назад. А воевать придётся ещё минут 30. Хватит ли до пункта назначения высоты? За 3 минуты - 20, за 30 - 200. Значит, на жизнь останется только 100 метров? Нечего сказать - перспектива! Война пойдёт уже не за метры, а за собственную жизнь. А впереди - Апшерон, который встретит нефтяными вышками, высоковольтными линиями. Есть вышки и на возвышениях, тогда их высота будет и по 70 и по 100 метров. От 100 - отнять 100, что останется? Уйти под горизонт?.. Что этому противопоставить? Искусство лётчика, сказали бы Лосев и "Дед", рассуждал Русанов. А много ли этого искусства у него, не пролетавшего в боевой части и года? Не знал и сам. Но догадывался: с гулькин нос. А если ещё подрастеряться в критический момент, то и без носа можно остаться.
Машина опять снизилась почти до самой воды - на ней стала видна тень от крыльев. Мотор чуть "отдохнул", решает Русанов, и издевается над ним снова: увеличивает ему опять обороты и, заворожено следя за стрелкой высотомера и за стрелкой, ползущей к красной черте на приборе температуры головок цилиндров, скребёт высоту. Первая стрелка медленно, из последних сил тянется к спасению, к жизни, а вторая крадётся к аварии. Левая нога у Русанова мелко дрожит от усталости - прибавлены обороты, прибавилось и сопротивление рулю поворота. Глаза лётчика заливает пот, но тень самолёта всё-таки отодвигается от воды, штормовое море выравнивается, становится гладким. А Русанов всё ещё думает о самолётной тени: "На крест похожа... Вот так, в какой-то момент, можно и не "отойти" вверх от судьбы".
Проклятая стрелка - ползёт к аварии неумолимо. И Русанов затаивает дыхание: может, и стрелка замрёт? Нет - ползёт, залазит на красную черту... упёрлась. Больше нельзя: загорится мотор! А тогда - утюжком: бульк, и даже креста не поставят. Где? Круги на воде, и снова будет гладко. Словно и не было в жизни никого из них, стёрты из памяти. И капитану Озорцову придётся подыскивать себе нового Лодочкина, не личность, а осведомителя - штамп вместо человека.
Русанов сбавляет газ. Высота - 260 метров. Время? Ещё 3 минуты канули в вечность - в море, в небытие. Всё точно, как в аптеке: 3 минуты - и 20 метров надежды долой. Так будет и дальше, пока самолёт не коснётся земли или воды. Тогда сразу наступит конец.
Умом Русанов понимает, паниковать нельзя, ни в коем случае нельзя теряться - в этом теперь их спасение. И чтобы не пугаться, чтобы хватило выдержки, начинает себя подбадривать - пижониться: так ему легче.
Мотор "отдыхает", а самолёт опять тёмным крестом приближается к воде, кладёт на неё тень. Русанов пижонится про себя: "Мы тоже, как тени на качелях: вверх - вниз, вверх - вниз! А верёвки от этих качелей держит в своей руке Костлявая. Это она раскачивает нас, Коленька-стукачок: вверх - вниз, вверх - вниз. Неизвестно только, когда разожмёт фаланги-пальцы". И тут до Русанова доносится голос Лодочкина:
- Ну, как, Лёша? Долетим?..
Алексей не отвечает ему, продолжает пижониться: "Какой ласковый голос у суки! Как у барашка на бойне. Небось, обмочился опять, дристун!.."
- Долетим, спрашиваю? Чего молчишь?..
- До воды, что ли? А как же: пешком не получится!.. Долетим.
"Заткнулся, говно такое! Молчит. Знал бы, как дрожмя дрожит у меня нога, обосра... бы! Вот не выдержу, отпущу ногу, чтобы не мучилась, и перевернёшься ты, гад, сразу через правое крыло прямо в зелёные волны! "Бочка" над самой водой. Высший пилотаж перед смертью, сука! А то сидишь тут, прохлаждаешься, когда другие потеют, да ещё идиотские вопросы задаёшь!"
Да, когда Русанов пижонится, лететь ему легче. И он непрерывно говорит себе, говорит - любое, что подвёртывается под руку: "Вот техник - фамилия Зайцев, а держится: в стеклянный пол смотрит, на воду и тень от нас. Я - тоже мужественный: смотрю только вперёд, в будущее. Нет, это не мужество - оптимизм во мне играет. А вот стукачок наш - только и думает: дотянет наш единственный мотор или нет? На другое он не способен, потому что ему не разъедает глаза солёный пот. Воистину: летит на чужом горбу в рай!.."
Вода уже близко - вот она! Русанов даёт отдохнувшему мотору газ, тянет штурвал на себя, и самолёт отходит от моря вверх - медленно, но отходит. В жизнь! Потому что левая нога всё ещё трясётся в такт самолётной вибрации - пусть, как у паралитика, но трясётся - а это и есть живое ощущение, борьба, которая ещё не окончена. Русанов мстительно улыбается и, чтобы попугать дристуна, даёт ошпаривающую команду:
- Надуть спасательные жилеты! Приготовиться к приводнению!..
Подействовало даже на самого себя. Тоже открыл свободной рукой на груди колпачки с двух резиновых трубочек и, угнув голову, скосив глаза на пилотажные приборы, начал надувать свой большой и неудобный жилет из красной, заметной на воде, резины. Пока надувал и завинчивал колпачки, сделался мокрым, как банщик в серной бане в Тбилиси: капало с подбородка, носа, бровей. Пижонился: "Тяжёлое это дело - массаж на мокром клиенте. А лететь на одном моторе, кацо, ещё тяжелей, попробуй когда-нибудь!"
- Лёша, что, будешь садиться на воду, да?
- Ага. Искупаемся под водой, и полетим дальше. Ты - как всегда, на чужом горбу, в рай.
- Там же волны какие! Накроет!.. - предупредил Лодочкин своего лётчика, не обижаясь на слова о "горбе".
Русанов замечает, как смотрит на него техник, лицо у того белое, не лицо, а маска из гипса. Алексею становится не по себе: "Зачем соврал про посадку на воду? У техников нет ни парашютов, ни жилетов. Вот, дурак-то! Совсем забыл про них, а теперь, выходит испугал насмерть своей дурацкой шуткой". Но каяться вслух Алексею некогда, ему начинает казаться, что не выдержит больше нога, и садиться на воду всё-таки придётся. "Так что, выходит, не пошутил, - думает он, прикидывая, как надо садиться на воду: - Вдоль волн. Ни в коем случае не поперёк! И нос перед приводнением задрать повыше... На жилетах - плавать по очереди с техниками".
Русанов нажимает на кнопку радиостанции и передаёт своему ведущему:
- 274-й, я - 5-й! До Апшерона, вероятно, не дойду, буду садиться на воду возле береговой черты. Передайте на "точку": если через полчаса не прилетим, пусть обеспечат поиск экипажа вертолётами!
- 275-й, я - четвёртый, вас понял, сообщу, - откликнулся ведущий могильным голосом.
Русанов переключился на внутреннюю связь, хотел пожаловаться, что устала и не выдерживает нога, но увидел опять лицо техника и промолчал. Зайцев смотрел на него преданно, по-собачьи, будто лётчик был для него не лётчиком, а Иисусом Христом, от которого зависело, перейти им по морю сухими или нет. Видеть его лицо Алексею невыносимо, и он переводит взгляд на проклятую стрелку. Однако на душе стало ещё невыносимее: стрелка двигалась к красной черте, пульсируя в такт ударам его сердца. Уже на черте... И тут Зайцев приподнимается и кричит:
- Я не умею плавать!..
- Жить захочешь, научишься! - грубо, со злом отвечает ему Русанов и отворачивается. "Му..к! - думает он о Зайцеве. - За 40 лет научился только водку пить, да детей делать, а плавать за него - должны ангелы!"
Высота - 240. Стрелка - на черте. Русанов сбавляет газ, и его ноге становится, наконец, немного полегче. Жить ещё можно, только нужно чем-то отвлекать себя - пижониться, чтобы не выдать страха перед штурманом и техником, чтобы не увидели его растерянных юных соплей.
Как быстро идёт машина вниз. И как тяжело потом вверх. Вверх всегда тяжело - как в жизни. Вниз - легко. Вот и водичка уже - не ровная гладь, а с горбами волн, с пенными барашками: значит, машина летит совсем низко, можно зацепиться за воду. Тогда каюк мгновенно.
Русанов ждёт. Выдержка, главное - выдержка. Пусть ещё немного отдохнёт нога и мотор. Волны всё ближе, ближе - вот уже клокочущая пена, пора!..
Русанов даёт газ, заставляет напрячься изо всех сил свою ногу и тянет штурвал на себя. Задрав нос, самолёт медленно отходит вверх. Медленно начинает ползти вправо стрелка - к красной черте: в такт с дыханием, биением сердца. Горячо мотору, и Русанов тоже мокрый насквозь. И вообще, он не человек теперь, а комок из сжавшихся нервов и стиснутых зубов. Болит нога, хочется закрыть глаза, чтобы не разъедал их заливающий пот, бросить всё, расслабиться. Тяжело идти вверх. Каждый раз надо преодолевать сначала себя, свою усталость, чтобы потом можно было преодолеть всё остальное.
Опять стрелка на красной черте. Высота? Что на неё смотреть, Алексей знает и так: там всё точно, как на аптекарских весах - минус ещё 20 метров. Нос машины задран, а набора нет - перегрелся и не тянет мотор, его не обманешь, как ногу, пижонством. Техника пижонов не любит, надо опять быть лётчиком, надо снова идти вниз, снова посмотреть на водичку и выдержать. И Русанов сбавляет обороты.
Вот и большая тень опять на воде - слева, сбоку. Значит, снова вода уже близко, рядом. Можно посмотреться, как в зеркало. Только скверное это зеркало, долго смотреть нельзя - зазеваешься. Лучше - вперёд, на пенные, разгневанные ветром, барашки, тянувшиеся до горизонта. Наверное, это красиво, если смотреть с корабля...
- Штурман, сколько до Апшерона?
- 50 километров. Дотянешь, Лёш?
- Если не сдаст и левый мотор.
Русанов следит за барашками на волнах - всё отчётливее они, всё яростнее. Штурвал - не тянул: ждал, когда нога перестанет быть похожей на вытянутый протез, оживеет "мурашками". А вот и вода стала совсем бутылочной, зелёной, как бы не коснуться...
Ух, ты-ы!.. Чуть не опоздал. Зазевайся ещё на секунду, и винт врезался бы в волну, затянул всех в мгновение ока под воду, а вода сплющила бы машину из-за её скорости в лепёшку. Но Алексей успел и штурвал поддёрнуть, и сунуть вперёд сектор газа. Мотор взвыл, ногу залихорадило - машина всем брюхом, медленно пошла от воды, будто ленивая чайка.
Радист закричал:
- Команди-ир! Чуть не зацепились! На воде даже бурун пошёл!
- Ладно, сопи там про себя! Не пугай техников...
Теперь закричал Лодочкин:
- Смотри, нос как задрал! Горизонт - ниже кабины: скорость!..
Русанов ответил и этому:
- Ты что, только увидел? Давно так летим...
- От такого полёта понос можно схватить!
Русанов озлился:
- Лишь бы не донос! Терпи, дристун!
- Ты это к чему? Нехорошо шутишь...
- А я не шучу. Говорю это тебе на тот случай, если не придётся больше. Сам знаешь, в авиации случается иногда - неоконченный разговор...
Лодочкин промолчал. "Заткнулся!" - решил Русанов. А сам думал: "Только бы долететь, не пасть духом теперь... Совсем моя нога... Вот если долетим и сядем, тогда уж можно будет и испугаться по-настоящему - до медвежьей болезни, чёрт с ней, на земле это можно - и горькой водочки можно на радостях выпить".
Прошло 3 минуты, и снова они спустились к воде и чуть не зацепились за разорванный парус баркаса, возвращавшегося из-за бури домой. Рыбаки на нём вытянули шеи - в диво, что самолёт на такой высоте и с одним крутящимся винтом.
А впереди завиднелись уже нефтяные вышки, земля. Апшерон. Там недалеко уже и до аэродрома: перелететь только через полуостров. Но сначала надо долететь до берега...
А подлетели - Бог мой! - холмы, вышки, провода. И через всё это надо суметь "перепрыгнуть". А как? И мотор нагрелся, и нет высоты. Русанов сбавляет в последний раз обороты и начинает снижаться для разгона, словно прыгун, чтобы перепрыгнуть через первую линию вышек и проводов. Смотреть ему теперь приходится и за берегом, и за водой, и за температурой - ничего нельзя прозевать. В набор нужно перейти с таким расчётом, чтобы хватило высоты над высоковольтной линией проводов.
Пора! Алексей плавно берёт штурвал на себя и отходит от самого гребня воды, наползая на пологий берег, переходящий в гряду холмов с вышками и проводами. Пока что самолёт ниже их и идёт в набор параллельно берегу. Поэтому кажется, что набора нет - до земли расстояние не изменяется. Получится ли там, наверху, прыжок через провода?..


На аэродром посадки майор Петров привёл свою эскадрилью благополучно - вернее, это была не своя, не родная третья, которая осталась дома с Лосевым, а "сборная", составленная из самых опытных лётчиков полка для выполнения спецзаданий, которыми будет руководить сам командующий ПВО страны. Заместителем в этой девятке летел у Петрова капитан Михайлов, тоже пилот умелый и опытный. Шли выше облаков, над грозой - пришлось забраться на 8 тысяч метров без кислородных масок у техников. А что делать? Лучше привезти людей в полуобморочном состоянии, но живыми, чем залазить в грозу и погубить всех. Обойти грозу, взяв курс на север, на неприютные хребты Большого Кавказа, где облачность могла не кончиться, было рискованно, обойти с юга - нельзя: Иранская граница. Выход был только один - вверх. Но даже и там, над кучовкой грозовых облаков, и то сильно потряхивало. Но это уже не беда...
Идя над облаками, Петров связался за 200 километров до аэродрома посадки с его наземной радиостанцией и запросил погодные условия: высоту нижней кромки облаков, ветер, барометрическое давление. Получив сообщение, что внизу идёт слабый дождь, а нижний край облаков на высоте 600 метров, Петров понял: на Красноводск, где было ясно, как доложил радист, идти не нужно. Можно садиться, как и планировалось, в Насосной, ливень уже прошёл, хотя облачность ещё полностью не рассеялась.
К аэродрому Насосная Петров привёл свою группу за облаками. Над морем он дал команду своим лётчикам пробивать облака вниз, одиночно, с интервалом в 2 минуты. А под облаками войти в круг полётов аэродрома и садиться.
Через 20 минут после этого вся группа Петрова была уже на земле, и самолёты спокойно заруливали на стоянку. Однако, не успели экипажи собраться возле присланного за ними автобуса, чтобы ехать в гостиницу, как снова пошёл дождь. Группы Сикорского всё не было, и Петров отправился на командный пункт, чтобы узнать, где находится его эскадрилья.
"Вот чучело! - ругался Сергей Сергеич про себя по дороге. - Ну, чего побоялся повести свою девятку наверх? Кислородного голодания у техников испугался? А загнать всех в грозу - лучше, что ли? Связь потерял, звенья - рассыпал! Что же я, не слыхал, какая у них там радиопаника началась!.."
Диспетчер на КП Петрову сообщил:
- 2 экипажа из второй группы подходят к аэродрому!
- А где остальные?
- Пока неизвестно.
Петров спустился с вышки и закурил. "Неужели наделали катастроф? Вот так оправдал я доверие, - размышлял он тоскливо. - На фронте и то не гибли. А тут... Эх, нельзя было доверять эскадрилью этому "Пану", ёж тебя ешь!.."
Из дождя вывалились один за другим 2 бомбардировщика. Увидев слева от себя невысокие горы, начали заходить на посадку. К удивлению Петрова севшими оказались Сикорский и его заместитель. Командиры прилетели без войска. Петров побежал на стоянку - встречать "героев".
- А где эскадрилья? - недобро спросил он вылезшего из кабины Сикорского, и перевёл дух - запыхался.
Сикорский молчал.
- Где эскадрилья, так твою мать?! - заорал Петров. - Ты что, оглох?!
- Не знаю, товарищ майор. Треск сильный в эфире... связь прервалась.
- Ах, ты, дерьмо свинячье! Где эскадрилья, я тебя спрашиваю! Ты - командир или летающее чучело?! Свя-язь!.. - передразнил он.
- Виноват, товарищ майор. Видимо, сели на запасном аэродроме.
- На каком?! В Красноводске?.. Ты - их матюки в районе Пирсагата слыхал?!.
Сикорский молчал. Побагровев, Петров взорвался:
- Ах ты, гад! - Увидев тощего техника, вылезавшего из кабины радиста, Сергей Сергеич закричал ему: - Кошкин! Ну-ка, тащи сюда что-нибудь тяжёленькое. Ключ, ключ на "32" возьми! Надо проверить башку у этого дурака, есть ли там мозги?
Сикорский побагровел тоже:
- Вы бы полегче, товарищ майор!..
- Что-о?! Бросил, сволочь, людей на произвол судьбы и ещё будешь тут мне выё....ться! Почему сам живой до сих пор?! Если хоть один экипаж разбился, и ты - не застрелишься, то пойдёшь под суд!..
Сикорский, переменив тон на жалобный, оправдывался:
- Не мог же я всех привязать к себе! Попали в грозу, видимости - никакой, высоты - тоже...
- Почему для нас всё нашлось? Ты для чего был там: для модели? Где бросил лётчиков, говори!
- В районе Пирсагата рассыпались.
- Почему сам ушёл?
- Виноват, товарищ майор. Думал, дойдут сюда одиночно.
- Тебе - водовозную клячу водить, а не девятки! На фронте - ты остался бы без самолётов и экипажей в первом же вылете. А ещё через пару часов - тебя расстреляли бы! Свои.
- Я тоже воевал... - буркнул Сикорский.
- На "кукурузнике"? Одиночно? Там и оставался бы! А ты - рванул скорее на курсы, шкура! Да разве же помогут шкурнику курсы? Это же для людей - курсы.
Увидев перед собой растерянное лицо Сикорского, Петров устало заключил:
- Ну ладно. Лётчики твои, надо полагать, прилетят как-нибудь и без тебя. А пропадёт хоть один - пойдёшь, сука, под трибунал. Я уже говорил тебе.
Сикорский вдруг заорал на свой экипаж:
- А ну, марш все отсюда!..
- Назад! - скомандовал Петров. Повернулся к Сикорскому: - Пусть слушают, что я тебе говорю. А говорю я - сущую правду. Ишь ты, гордец какой! Ты бы ещё свой орден Невского нацепил!..
Взглянув на всех, Сергей Сергеич милостиво разрешил:
- Можно курить, кто хочет. - И немедленно закурил сам.
Пока курили, дождь стал слабее, а потом и вовсе перестал.
- Пошли на КП! - скомандовал Петров Сикорскому. И решительно бросив окурок в лужу, кривоного зашагал в сторону командного пункта. Сикорский, тоже кривоногий, едва поспевал за ним.
По дороге молчали. Вдруг Сергей Сергеич остановился, вглядываясь вдаль, хлопнул себя по ляжкам:
- Михал Михалыч, гляди: твои?.. Я же говорил, ёж тебя, прилетят, а ты - не верил. Вот они! Летят. Орлы! - Некрасивое мужицкое лицо Петрова расплылось в угольной, перегорелой улыбке. - Не переживай, сейчас сядут...
Небо очищалось, на запад уходили последние тучи. Экипажи из девятки Сикорского один за другим шли на посадку.
- А где 7-й? - обеспокоился Сикорский. - Только 6... - Он побледнел.
- Да ты заране-то - не пугайся, Михалыч, - ободрял Петров. - Где 6, там и 7-й будет. Может, отстал...
- А если... - Сикорский не договорил.
- Не каркай! - не дал Сергей Сергеич договорить Сикорскому. - Прилетит. А то накаркаешь ещё!.. - Но уверенности в голосе не было. - Мне ведь тоже...


Лётчиков из группы Петрова автобус привёз в клуб офицеров истребительного полка, летавшего на "мигах". Отряхиваясь от дождя, капитан Михайлов увидел в глубине сцены темневший лаком рояль и пошёл сразу к нему. Однако инструмент был заперт на ключ. Михайлов обернулся со сцены к залу:
- Товарищи пролетариат! Разве искусство уже не принадлежит народу? Почему какие-то жлобы запирают его на замок?
- Ты же - одессит, "Брамс"!..
Михайлов заулыбался:
- Инструмент предлагают вскрыть? Я правильно понял публику?
- Давай концерт, "Брамс"!.
Продолжая улыбаться, Михайлов театрально отвалил влево ладонь, произнёс:
- Прошу гво`здик!..
Небольшой гвоздик нашли в раме окна. Кто-то выдернул, подковырнув гвоздик перочинным ножом, поднёс Михайлову, положил ему на ладонь. Тот философски заметил:
- Рояль, конечно, не сейф, и мы - не в Одессе, но гвоздик всё-таки необходим. - Подняв гвоздь над головой, он объявил: - Гвоздь программы!.. - И подойдя к роялю, ловко, одним движением открыл запор и откинул тёмную крышку.
- "Брамс"! Магазины открывать - не приходилось?
- Один мой знакомый попробовал, но советская власть не разрешила.
- Посадили?
- Уехал к белым медведям. В Одессе ему - не климат.
Дубравин разочарованно протянул:
- А говорили, ты - из блатных...
- Ша, мальчики! Люблю блатную жизнь, но - воровать боюсь. Так говорил другой мой знакомый, и я с ним согласен. - Подмигнув своему штурману, Михайлов сел к роялю поближе, закурил и всеми 10-ю пальцами взял несколько бурных весёлых аккордов. Польку сменила "Карусель", за "Каруселью" в зал легко впорхнула весёлая песенка про "чудный кабачок" и подняла с места любителей танцев. Одни изображали доступных дам, прилипая грудью к кавалерам, отставляя зад, а кавалеры изображали гордость и задирали носы. Лица у всех ожили, осветились улыбками, будто и не было недавно грозы, опасной работы, немигающих на посадке глаз.
"Брамс" показывал им своё искусство щедро, неутомимо. Фуражечка на затылке, в зубах - папироса, пальцы порхают по клавишам. Обернулся, сверкая белозубой улыбкой, проговорил:
- Жизнь, мальчики, штука острая, как полёт. Но и весёлая, если отнестись ко всему по-приятельски. А что, разве нет? - Подмигнул: - Жизнь, мальчики - пресных не любит! Ша! Дураков - она тоже не любит, жизнь - богата!
Оборвав плясовую, Михайлов опять повернулся к роялю и замер на несколько секунд - виден был только напрягшийся затылок и кожаная потёртая куртка. И вот по залу проплыли тихие и торжественные звуки "Апассионаты". Это было так неожиданно для всех, что сразу удивлённо затихли. Не укладывалось: Михайлов, "Брамс", свой парень, сдружившийся с однополчанами и небом, с ветром и рёвом моторов, умевший пить водку и заедать её солёным огурцом, и - "Апассионата"? Откуда, зачем?
На возвышении перед ними сидел другой, неузнаваемый человек - мудрец с римским профилем, философ. Расправились смешливые морщинки у глаз, взгляд ушёл вдаль - в торжественное и чистое, немного скорбное. И они тоже ощутили по-новому цену жизни - в другом измерении. Жизнь - штука, конечно, грубая, с солёным привкусом, но есть в ней и подснежники, хрупкий весенний ледок, и осколки от солнца в лужах, откуда тоже брызжет и свет, и радость, и хочется быть лучше и добрее самим. Звуки рояля плыли, плыли...
Но тут, как из судьбы, отворилась дверь, и появившийся в каплях дождя техник прокричал:
- У Русанова отказал над морем мотор! Связи - нет!
Музыка оборвалась, стало тихо, словно где-то уже оборвалась жизнь. Каждый подумал одно и то же. Но Михайлов, будто давясь чем-то, вполголоса проговорил:
- Может, ещё прилетит? Или на другой аэродром ушёл...
В версию никто не поверил - какой там другой, некуда больше. Но никто и не опровергал. Было непривычно тихо. Казалось бы, что? Не видали они смертей? Мало друзей потеряли на фронте, и так, без войны? Почему же особенно тошно теперь?
Общее состояние уловил Михайлов. Уже 6-й год как не было войны. Смерть стала не только непривычной, но и казалась непростительной. Тем более, если лётчику всего лишь 23 года.
- Пошли!.. - тихо сказал Михайлов со сцены. А показалось - будто прокричал.
Возле командного пункта, в стороне от Петрова и Сикорского, стоял, набычившись, Тур, прилетевший в одной кабине с Петровым. Он достал из нагрудного кармана записную книжку и, не торопясь, с тщанием писал:
"1. Подготовку матчасти к перелёту сам лично не проверял.
2. Самолёт Русанова был выпущен в полёт неисправным, в результате чего над морем отказал мотор.
3. Груб с подчинёнными: всячески оскорблял майора Сикорского".
Окончив писать, Тур спрятал записную книжку и пошёл навстречу бежавшим из гарнизона лётчикам.


Медленно, но неуклонно стрелка движется к красной черте. И так же медленно приближаются ковыли на вершине холмистой гряды. У Русанова захватывает от напряжения дух: самолёт полого идёт в набор, но никак не уходит от земли, а летит вдоль склона вверх. Скоро перевал. Мотор надсадно ревёт. Пот заливает глаза, а мысли только об одном: успеет мотор вытянуть или машина врежется?
Уже видны кустики выгоревшей полыни на холме, жёлтые промоины от весенних ручьёв, чёткие формы нефтяной вышки с тянувшимися от неё проводами и белыми чашечками, а удерживать самолёт от того, чтобы он не вошёл в разворот и не перевернулся, не было больше сил, так устала у Алексея нога. Хотелось закричать от боли и отпустить педаль. И он закричал, удерживая педаль из последних сил:
- Техник! Тяни на себя правую педаль, перевернёмся! Не могу больше, тяни!..
Зайцев, поняв, в чём дело, ухватил педаль обеими руками.
"А если б его не было? - подумал Алексей с ужасом, начисто забыв, что есть ещё штурман. - Да и надолго ли его хватит?.."
Он помогает технику левой ногой, но уже не с такой силой, нога его не слушается, дрожит. И всё-таки - небольшой, но отдых, передышка. Стрелка уже на красной черте, а самолёт лезет прямо на вышку. Русанов подтягивает на себя штурвал, и машина вяло переваливает через ферму и провода. Теперь можно вниз... Хорошо, что за грядой нет пока других холмов.
Русанов сбавляет обороты и начинает медленно терять высоту. Нога отдыхает, технику тоже становится легче. Но внизу теперь не морские волны, куда можно было всё-таки плюхнуться и приводниться, а выгоревшая степь с холмами и оврагами - там, если плюхнешься, то уже навсегда. "Может, зря не сел на воду? Пожалел самолёт..."
В кабине неимоверная духота. От пота склеиваются ресницы и плохо видно землю, вытереть пот - некогда. Там, впереди, опять линия вышек и высоковольтных передач. Сто`ит лишь прикоснуться к такому проводу, и взрыв, одни угольки...
Русанов снова даёт мотору газ, снова упирается левой ногой, начинает скрести высоту и наблюдает за стрелкой. Нога опять мучается в лихорадке. И вообще всё словно превращается в жестокую игру - стрелка гоняется за чертой, самолёт - за высотой, а лётчик - за жизнью.
Русанов "перепрыгнул" ещё через одну линию проводов и вышек, а вот через третью, понял, не перепрыгнуть: близко она от второй, и мотор охладить уже некогда. "Может, не прыгать? Пройти между столбов под проводами..." И Алексей, сцепив от нервного напряжения зубы, идёт над самой землёй и... проскакивает между двумя опорами электропередач под проводами.
Линии электропередач и нефтяные вышки на полуострове, вдающемся в море, словно коровий язык, кончились - впереди опять заголубело море. Слева по курсу полёта - берег, на нём аэродром. Серая степь там и песок. А дальше на западе - невысокие, грядой с севера на юг, горы. Русанов решил заходить на посадку с хода, без вхождения в круг полётов, и потому предупредил диспетчера по радио:
- "Сайгак", я - "Алмаз 275", терплю бедствие, разрешите посадку с хода! Отказал правый мотор.
- Посадку с хода разрешаю, я - "Сайгак". Всем остальным, кто подходит к точке, уйти в зоны ожидания! - откликнулся диспетчер без промедления. Такой в авиации порядок. Хороший порядок, думает Русанов.
Его самолёт скребёт последнюю высоту - мучительно, метр за метром. И мучительно напряжена и дрожит левая нога, хотя Зайцев помогает ей своими руками тоже из последних сил. На высоте 120 метров Русанов выполняет небольшой подворот, потом ещё один и выходит, наконец, на прямую - впереди завиднелась бетонированная длинная полоса. На стрелку и на красную черту Алексей больше не смотрит - теперь это бесполезно: всё равно сбавить обороты уже нельзя - тогда не хватит высоты, чтобы дотянуть до бетонки.
"Что будет теперь, то и будет, - обречённо думает Алексей, - выбора нет! Выдержит мотор - спасены, заклинит - рухнем на тот свет, в "Чкаловские ВВС"..."
"Пора выпускать шасси!" - оценивает мозг обстановку. И Русанов кричит штурману:
- Выпускай шасси!
Лодочкин переводит пульт шасси вниз, в положение "выпуск", а Русанов увеличивает левому мотору обороты до полных, чтобы при выпуске шасси не потерять скорость, не рухнуть от возросшего сопротивления. Если мотор не выдержит и обрежет, будет удар сразу о землю, взрыв, и всё будет кончено на глазах у всех.
"Пора выпускать закрылки!"
Пульт выпуска закрылков Русанов переводит в нужное положение сам и чувствует, как машина будто бы с разгона упирается в пружинящую воздушную стену и "вспухает" вверх. Скорость начала опасно падать, падала и высота, и Русанов, чуть отжав штурвал от себя, чтобы сохранять скорость, теперь был бессилен что-либо изменить, и только ждал.
Выл вконец перегруженный мотор. Вибрировала измученная нога. Тянул за педаль и Зайцев, делая последнее усилие. Все смотрели на полосу впереди и думали об одном: "Только бы дотянуть, только бы дотянуть!.."
Высота - метров 15 уже, а пот мешает Русанову видеть. Он заливает глаза именно в такой момент, когда нельзя даже мигать, чтобы не утратить ощущения "высоты" на посадке. А полоса приближалась медленно, так, что, казалось, не выдержат нервы или обрежет мотор, с каждой секундой теряющий от перегрева мощность и тягу.
В довершение всех бед Русанов почувствовал, как сбил левым колесом антенну ближней приводной радиостанции. Самолёт, оборвав провод, сделал клевок. Но Алексей успел среагировать - поддёрнул штурвал на себя. И успел подумать: "До полосы теперь - 1000 метров! Ближний привод - ставят ровно за тысячу..."
- Ну, ну! - шепчет он мотору. - Продержись!.. Секунд 50... 40... 30... Ну!..
В кабине запахло палёной резиной и разжиженным маслом, потёкшим, вероятно, где-то из лопнувшего от температуры резинового шланга. Перегрелся мотор. Это - конец, если масло загорится. Взрыв произойдёт после приземления, но что это меняет?..
Нет, пламя не вспыхивало. И мотор всё ещё терпел, бедолага, не обреза`л. Будто понимал: надо потерпеть, остались секунды...
Чуть не задев левым крылом землю, Русанов в последний раз и из последних сил подворачивает машину и - спасены! - убирает газ, выравнивает самолёт из левого крена. Мотор благодарно захлёбывается, разворачивающий момент исчезает, нога перестаёт чувствовать издевательство, и колёса касаются бетонки. Но нет - отскакивают: козёл! "Чёрт с ним! - радостно отмечает Русанов. - Это не смертельно..."
Машина делает ещё одного "козла", поменьше. И - покатилась...
"Братцы мои, живы, жи-вы! - ликует Русанов в душе. - Сели. Целёхонькие, даже невредимые! Это же Бог знает, как здорово! Просто невероятно! Опять будет небо. И солнце, и трава, и птицы, друзья! И даже холодное пиво... Господи, как хочется пить! Ну, хотя бы глоточек!.. Нет, это же здорово всё получилось у меня, кто понимает, конечно..."
В конце пробега Русанов выключает мотор совсем, и подошедший по распоряжению диспетчера в конец полосы трактор-тягач потянул самолёт на стоянку. В кабине стало тихо-тихо. Русанов открыл форточку и, наслаждаясь после духоты прохладой, прислушался. Где-то пел жаворонок, вечный свидетель радости и торжества жизни. На стоянке толпились и махали фуражками лётчики - приветствовали победу человека над техникой. Русанову делается от этого бесконечно хорошо, и он закрывает от счастья глаза.
А вот и стоянка. Прихрамывая, Алексей вылезает из кабины, снимает с себя парашют, кожанку с белым солевым пятном во всю спину, снимает с шеи мокрый от пота галстук - к чёрту, хомут! - отходит от самолёта в сторону и закуривает. Ах, хорош табачок! А воздух какой, какая прохлада!.. Ух, как дышится!..
Кто-то - вот добрая душа! - подносит кружечку воды: догадался. Нет ничего вкуснее на свете. Вот только на губах что-то клейкое и всё время тянется, мешает, когда делаешь глотки и двигаешь губами. Но подходит Лодочкин, странно смотрит и отвлекает, протягивая свой портсигар:
- Лёша, а ты - похудел! На, посмотри...
- Зачем мне? Я же курю... - отвечает Алексей. А про себя, уже беззлобно, думает: "А жив мой стукачок, привёз я его! Он - парень ничего, подсволочил, правда, немного, но теперь будет человеком!.."
Лодочкин настойчиво суёт портсигар:
- Там - зеркальце, взгляни!..
Русанов раскрывает портсигар. Действительно, внутрь крышки вмонтировано зеркальце. "Ну и вид! Морда - чёрная, щёки - провалились, глаза - запали. Вот это перевернуло!.."
Рядом деловито проговорил техник звена Зайцев:
- Мотор - ничего, только шланг маслопровода под фильтром поменять. А вот винт на правом - надо ставить новый! Дня на 2 задержимся здесь...
Русанов обернулся к Зайцеву, хотел что-то сказать, но тот опередил:
- Сыми рубаху-то, командир! Выжми, остынь... - И заулыбался: - Чудно`! Убиться ведь могли, а?..
И опять Алексей ничего не сказал. К нему подошли Ракитин и Михайлов. Обняв его за плечи, Михайлов проговорил:
- Пошли! Пивка... Уже достали.

2

В гарнизоне Лосева был тот ранний летний час, когда солнце только подкрадывалось где-то снизу к Японии, чтобы выкатиться из-за морского горизонта. А в Грузии - все ещё спали. Потом появились ласточки на проводах - в чёрных фраках, с белыми манишками. Запрыгали на пыльной дороге воробьи в сером - шустрая, проголодавшаяся за ночь, публика. Все чего-то ждали...
И вдруг, из-за гор на востоке, брызнули лучи солнца. Ласточки, словно по взмаху дирижёрской палочки, встрепенулись, превращаясь в чёрные нотки на проводах, и день заиграл свою привычную весёлую симфонию. Небо загорелось солнечным пожаром, засверкали ледники на горах, зеркально засияли стёкла домов, и тотчас же на столике в квартире Лосева зазвонил будильник - 5 часов.
Евгений Иванович продолжал спать. Тогда поднялась жена, посмотрела на него и осторожно стала будить. Лосев проснулся.
- Что? Уже?..
- Да, Женя, вам надо вставать, - сказала она, жалея его.
Даже после 6 лет супружеской жизни жена Лосева не могла отвыкнуть от почтительного обращения к нему на "вы". Женился Лосев поздно, был много старше её и казался ей мудрецом. Сначала её обращение к нему обижало - что он ей, чужой, что ли? Но потом привык. Он любил Каринэ, был внимателен к ней и нежен, но она, вроде, побаивалась его, как впрочем, и все, с кем он общался. Это обижало его тоже: что он - зверь, невоспитанный человек? Но и это потом выяснилось, Каринэ боялась его не так, как другие. Она боялась показаться в его глазах глупой.
Лосев поднялся, сделал утреннюю гимнастику и начал бриться. Глядя на себя в зеркало, поразился: кожа на лице стала землистого цвета, нос - заострился, как у покойника. Нет, так не пойдёт! Во имя чего всё? Ведь не 2 жизни дано. Каринэ - ещё юная женщина, а он недосыпает из-за всяких разгильдяев, превращается в старика. Вон уже сколько морщин возле глаз! Может, хватит? Бросить всё, и в запас? Выслуги - достаточно: в авиации - год идёт за 2.
Вспомнил слова, которые сказал недавно Дотепному: "Ну вот. Отправили с "Дедом" в основном самых сильных лётчиков - со всех эскадрилий ему наскребли. А с оставшимися - придётся мне самому, видно, всё лето возиться". Предполагал, какая тяжёлая будет нагрузка. А вот не поспал месяц вволю, и уже об отставке задумался? Нет, так не пойдёт - это трусливые мысли, старческие...
Лосев знал, только Петров сохранил на войне и привёл с собой в полк эскадрилью опытных лётчиков. Остальные, либо захватили конец войны, либо летали раньше на старых типах самолётов, на Ту-2 настоящего опыта не имели. А тут ещё появилась новая молодёжь. Правда, Русанов и Ракитин - вошли в строй сразу, лётчики, как говорится, от Бога. А вот с остальными - приходится возиться, начинать подготовку с самого простого. До сложного им ещё далеко. Неопытный лётчик должен пройти через горнило испытаний, прежде чем станет уверенным в себе пилотом. Надо его научить вовремя предугадывать, а потом и предупреждать - отказ мотора, изменения в погоде. Научить, как надо вести себя в усложнившемся полёте. А для этого - усложнять его на спарке искусственно. Зато потом, когда в жизни лётчика начнётся всё по-настоящему - и вынужденные посадки, и отказы мотора, и обледенение в воздухе, и другие неприятные для авиатора вещи, ему уже всё будет нипочём. А когда он пройдёт и через это, любые отказы в полёте, которые в начале пути его пугали, не будут вызывать в его душе психических потрясений, они лишь закалят его и сделают мужественным. Он будет всегда летать уверенно, ровно и ничего с ним не случится. Опыт, помноженный на знание! А у командиров будет меньше неспокойных минут из-за таких лётчиков. Но начинается лётчик - с обучения. Поэтому учить надо всему. И так, чтобы неопытный лётчик не растерялся при первой же опасности, уцелел и мог набраться недостающего ему опыта. В этом весь фокус. На кого падает большинство лётных происшествий? Кому лётная работа кажется полной таинственных опасностей? Кто попадает из одной передряги в другую? Молодой лётчик. Потому, что ещё не умеет по звуку определить ненормальность в работе мотора, который завтра может отказать в полёте. А опытный скажет на земле технику: проверь на повышенных режимах правый! Что-то мне не понравился сегодня его звук и быстрый рост температуры масла и головок! И техник найдёт причину вовремя, и устранит. Но для молодых лётчиков - вся авиация сплошной риск. Вот почему их нужно учить не только искусству летать, но и мужской выдержке.
Так думал Лосев, глядя в зеркало и добривая твёрдый подбородок. В лётную столовую он пошёл не выспавшимся, с землистым цветом лица. Мог, конечно, и дома позавтракать - больше бы поспал, но хотелось лично проверить, каков завтрак у лётчиков, у солдат и техников. На то он командир полка. Надо!
Всё и везде надо было знать самому, иначе - не быть спокойным. Однако спокойствия у Лосева всё равно не было. 2 письма уже получил он от Тура из командировки, и оба не нравились. Вроде бы и не было в них ничего особенного, а в душе поселилась тревога. Петров вот - ничего не писал, а Тур - писал...
"... Дела в нашей группе идут неплохо. Приступили к выполнению заданий - одиночно и звеньями. 3 экипажа получили уже благодарность от Командующего ПВО.
Майор Петров руководит полётами, как на фронте: никаких собраний и заседаний. Опытный лётчик! Готовит экипажи к полётам быстро, на ходу. Пусть, говорит, привыкают к боевой обстановке, на войне некогда будет рассусоливать. Лётчики его уважают. Правда, не совсем хорошо вышло с майором Сикорским. В эскадрилье к нему стали относиться, как к постороннему. Петров опытнее, все бегут к нему, по любому вопросу. А Сикорский жалуется мне (видно, из ревности), что лётчики у него выпивают, поздно приходят с танцев. Сам я этого подтвердить не могу, так как не замечал".
Долго сидел Лосев над этим письмом. Вызвал Дотепного.
- Ну, что скажешь, Василий Антоныч?
Дотепный нахмурился, полез за трубкой. Тогда Лосев заговорил сам:
- Уж больно хвалит он Петрова! Знаю, не любит его, а тут - хвалит. Почему? Играет в объективность? С какой целью?
- Я этого Тура ещё мало знаю, - заговорил Дотепный, окутываясь дымом. - Был у меня, правда, с ним один разговор... И парторг в этом разговоре - не понравился мне. Крепко не понравился.
- Чем?
- По-моему, демагог.
- Так-то оно так. Но и Петров там... Что устранил от дел Сикорского, в это я - верю. Это - раз. Рюмочки там упоминаются, танцы - это 2. Собраний - нет. Настоящей подготовки к полётам - не проводят. Приближенность к боевым условиям? Всё это хорошо - пустые заседания тоже ни к чему, но чтобы не проводить собраний совсем - это уже перебор!.. Как ты считаешь?
- Это - 3, - подытожил Дотепный. - И всё-таки, давай не будем спешить с выводами, давай посмотрим. Да и на кой же чёрт тогда там Тур? Собрания - это ведь от него зависит.
На том расстались. Потом пришло ещё одно письмо. В общем-то, и в нём не было каких-то из ряда вон выходящих фактов. Кто-то там из солдат напился, разбил в деревне окно и сел за это на гауптвахту - что же, такое случается и здесь, и где угодно. В присутствии подчинённых Петров резко повёл себя с Сикорским - тоже не диво, не удерживался, бывало, и сам. Сикорский по натуре - деспот и хам, с ним трудно удержаться в уставных рамках. И всё-таки, за всеми этими фактами маячило что-то не совсем здоровое, лишало покоя.
Тур - странная манера! - ничего не писал прямо. Упомянет о чём-нибудь, а выводов - никаких, одна констатация. С одной стороны, всё будто и благополучно, а с другой - это же намёки! Хитрые, брошенные вскользь, но - с каким-то расчётом? Может, он и копии этих писем к нему хранит? Вот это всё и наводило на невесёлые размышления. Тур ни на кого не жаловался, никого и ни в чём не обвинял, никого не чернил. Он во всём был как-то уж слишком объективен. Слишком. Значит, хотел, чтобы и Лосев так думал и верил в это? Мол, Тур и сам не понимает происходящего, считая описываемые эпизоды второстепенными. Потому-де и не придаёт им значения.
Да, так действительно бывает. Когда всё происходит у тебя на глазах, многое кажется мелким, обычным. А со стороны - настораживает, выглядит симптоматичным: ведь из мелочей складываются и крупные вещи. Даже о человеке нельзя судить по крупным поступкам. В крупном люди всегда праведны, потому что помнят: в главном - нельзя ошибаться и выдавать себя, надо быть всегда начеку. А на мелочах выдают себя, на мелочи внимания не хватает.
Лосеву казалось по письмам Тура, что в группе Петрова началось какое-то гниение, которое может вылиться в опасную и серьёзную болезнь. Случается же: выскочит у человека прыщ, появится небольшая краснота. Всё вокруг - здоровое, не болит, и человек не придаёт случившемуся значения: ерунда, мол, пройдёт. А обратись он к врачу, тот разглядел бы за краснотой нечто серьёзное. Обращаются, когда уже поздно.
Лосев не мог осмотреть своего "пациента", но из письменных сообщений, как опытный врач, чувствовал - симптомы недобрые, как бы не случилось, что лечить болезнь будет поздно. Это угнетало. И хотя Дотепный почему-то очень уж верил в Петрова и почти что ручался за него, Лосев успокоиться не мог. И вдруг понял: "Так это же Тур хитрые сигналы мне шлёт! Приезжай, мол, увидишь всё сам. Сам и прихлопнешь на месте. А я тебе официально не жаловался, не ябедничал на Петрова: вы же не любите там меня и не верите мне. Вот и получается, что этот Тур чист во всём и передо мной, и перед Петровым, перед лётчиками - перед кем угодно. Значит, не глуп парторг, а напротив - хитёр? И Петрова хочет придавить чужими руками, и не подставить при этом себя?.."
В тот же день Лосев написал письмо и Туру, и Петрову. Одного просил, чтобы писал обо всём чётче, другого - упрекал, что не пишет совсем. Только после этого успокоился и снова ушёл с головой в работу.
Оставшимся в полку экипажам он планировал полёты через день. Отлетали - разбор ошибок, и снова полёты. С каждым разом задания всё усложнял: увеличивал высоту, учил летать в облаках по приборам, ночью - в лучах прожекторов, отрабатывал посадку на одном моторе. Ведя лётчиков от простого к сложному, он часами не вылезал из инструкторской кабины "спарки". Отлетает упражнение с одним лётчиком, зовёт следующего - на другое упражнение. И так до конца рабочего дня. Учил летать в любых условиях: днём, ночью, в облаках, в дождь, на одном моторе. С аэродрома уходил, еле волоча ноги.
Лосеву помогали. 2 комэска, 2 заместителя комэсков и лётчик Попенко, который летал в любых погодных условиях, кроме ночи, и остался по просьбе Лосева поработать инструктором до отъезда в Москву. Но и после инструкторов командир полка ухитрялся проверять лётчиков сам, чтобы знать каждого лично: чему научился, и как? Руководил полётами заместитель командира полка майор Живцов. Лосеву казалось, что дело с мёртвой точки сдвигалось.
- Видал? - спрашивал он Дотепного. - Когда все заняты настоящим делом, ни одной пьянки в полку! В духане - я заходил - пусто! Нико - ещё больше пожелтел: отобрали у него клиентуру.
- Это верно, - улыбнулся Дотепный, - но не до конца.
- То есть? - Лосев насторожился.
- Работа - это хорошо. Но у нас много солдат, Евгений Иваныч, которые служат уже по 7-му году. Люди - есть люди. Что им до того, что новички будут служить по 3 года, как раньше? У них - душа болит о своей судьбе. В 25 лет - пора обзаводиться семьёй, иметь профессию. А они - всё ещё служат. Вот и грустят, к водке начинают прикладываться. В полку - есть уже офицеры моложе их! Русанов, Ракитин, Гринченко.
- Знаю, - сказал Лосев. - Что же ты предлагаешь?
- Нужно, мне думается, засветить для них огонёк. У многих из этих старослужащих солдат - всего 7-8 классов образования. Им после демобилизации - доучиваться надо, лишние годы на это терять. А что, если организовать нам при части вечернюю среднюю школу? Преподаватели - я узнавал - есть среди жён офицеров, полный комплект. Согласны работать даже бесплатно, за один стаж - изголодались по работе. А солдаты - получив аттестат, как бы отвоюют у жизни 2 года. И к водке никого уже не потянет, и вообще доброе дело.
- Я не против, - согласился Лосев, - всё это на словах хорошо. Но без денег - не обойтись? Классы-то у нас есть. А - наглядные пособия, учебники, приборы для опытов? Да мало ли чего ещё. Об этом - надо с комдивом поговорить. С начфинами утрясти. - И тут же зажёгся: - Я - вот что, это же элементарно! Я подскажу комдиву, чтобы и в других полках такие школы открыли. Вот тогда, в "мировом", как говорится, масштабе он этого дела без внимания не оставит. Договорились?
- По рукам! - Дотепный рассмеялся.
"А молодец мужик! - думал Лосев о полковнике. - Всегда до корня добирается".
Действительно, редкие собрания, проводимые замполитом, были по существу деловыми - без демагогии и лозунговых призывов. И получалось у него всё как-то незаметно, и везде успевал. Лосев при нём перестал разрываться на части.
Шагая в столовую, командир полка ещё раз с теплом подумал о Дотепном и переключился на предстоящий день с его полётами и заботами, ради которых так рано поднялся. "Теперь - только летать, летать! - думал он. - Отвлекающих моментов нет".
В столовой, садясь за свой стол, Лосев увидал лейтенанта Гринченко. "Вот с кем надо работать и работать! Из училища прибыл вместе с Ракитиным. Однако тот уже в ответственную командировку полетел, а этот - всё ещё не может овладеть слепым полётом. А если попадёт в облака, да ещё откажет мотор? Исход один - катастрофа". Глядя на завтракавшего офицера, позвал:
- Гринченко! После завтрака найдите лейтенанта Ткачёва, и оба - ко мне, в "газик"!
... По дороге на аэродром, Лосев, откинувшись с переднего сиденья назад - машину вёл шофёр - говорил молодым лётчикам:
- Способности у вас есть, вы это знайте твёрдо! Потому что лётчик, неуверенный в своих силах, не лётчик, а смертник, приговоривший себя к катастрофе. У вас - другое: медленное закрепление приобретаемых навыков. Перерывы в лётной практике - для вас сплошная беда. Но теперь этого нет. Вам ничто не мешает, летаете через день - только учитесь! Окрепнете, тогда ваш навык из вас палкой не выбьешь, поверьте.
Полечу сначала с вами, Ткачёв. - Лосев посмотрел лётчику в глаза. - Затем - с вами, Гринченко. Пока я буду летать с Ткачёвым, продумайте на земле все свои действия, прошлые ошибки.


В полёте с Ткачёвым Лосев с удовлетворением отметил: "Кажется, дело налаживается - будет летать!" А вот полетев с его другом, еле сдерживал себя:
- Гринченко, надо верить приборам, верить! Они правильно показывают, а вы - доверяетесь только своим физическим ощущениям. Ощущения в "слепом" полёте - ложны. Откройтесь! А то перевернёмся сейчас...
Лётчик потянул "грушу", тёмный колпак для слепых полётов открылся, и когда в кабине стало светло, он увидел, что самолёт валится на левое крыло, идёт с набором высоты и катастрофически теряет скорость. До срыва в штопор оставалось несколько секунд, а командир полка молчал и в управление не вмешивался. Гринченко испуганно отдал штурвал от себя, вывел машину из крена и только тогда вытер выступивший на лбу пот. В ужасе подумал: "А если бы в облаках! Да ещё один... Там - "не открылся" бы!"
И опять полёт продолжается под колпаком. Снова лётчик судорожно сжимает штурвал - до "сока" с ладони, борется с кренами, потерями скорости. Машина слушается его плохо, запаздывает. И Лосев с горечью отмечает: "Трус, законченный трус!" Вслух же произносит:
- Если будете паниковать - перевернётесь. Рулями надо работать плавно. Подумайте, ну, чего вы испугались? Двигатели - работают. Колпак - можно открыть. Не бойтесь вы хоть на учении!
И лётчик опомнился - стало стыдно. Собрав всё своё хладнокровие, он уменьшил правому мотору обороты, избавился от кренящего момента и повёл машину ровно.
- Ну, успокоились? - спросил Лосев. - Следите за авиагоризонтом. Ослабьте мышцы, не напрягайтесь.
Минуты 2 Гринченко вёл машину хорошо. В темноте мягко фосфоресцировали приборы. Лицо у лётчика стало спокойным. Увидев это в инструкторском зеркале, Лосев резко убрал газ левому мотору.
- "Отказал" левый! Действуйте!..
Самолёт всё круче входил в левую спираль, падал, а Гринченко не мог под колпаком справиться с ним. Когда же увидел, с какой быстротой теряется высота, мотаются все стрелки, а самолёт входит в спираль всё глубже и глубже, то растерялся окончательно и в беспомощности обернулся к Лосеву, сидевшему с ним в одной кабине чуть сзади и справа.
- Вы что?! - жёстко сказал Лосев, увидев круглые от страха глаза. - Меня - нет! Внизу - горы!
Гринченко тянул на себя штурвал, пытался убрать левый крен - ничего у него не получалось: машина продолжала ввинчиваться в крутую спираль, дрожала от бешеной скорости и не слушалась. Лосев с ожесточением подумал: "Пусть падает, болван, пока не обделается! Не буду ему помогать!.." Но не выдержал и стал ругать лётчика по-английски:
- Кретин! Неужели трудно догадаться до такой простой вещи: убери газ и правому! И тогда выводи из спирали. А если бы под тобой были горы внизу!.. Уже кишки намотали бы на вершину!
Машина падала. Лосев перешёл на русский:
- Гринченко! Будете паниковать - разобьётесь. Откройтесь!..
Гринченко открыл колпак.
- Ну, видите, какая высота?! - выкрикнул Лосев. - Посмотрите на высотомер! 600 метров уже. Вы падали 2400 метров! А теперь не успели бы и выпрыгнуть, если даже захотели бы!
Внизу серым удавом тянулась Кура. Виднелись какие-то посадки, серые, выгоревшие поля. И - было много солнца, ослепительного, до рези в глазах после темноты. А у Лосева от досады в глазах темнело: "Что делать? Как выбить из него страх? Потенциальный самоубийца! Ну, перестанет, допустим, бояться при мне. А что дальше? Что будет, когда полетит в облаках один?".
Остаток дня командир полка летал мрачный, злой от раздражения и усталости. Вылез из кабины спарки к концу полётов с ноющей спиной и направился к "газику". До тошноты хотелось есть. А тут ещё пала такая жара, что земля на аэродроме растрескалась. Птицы, раскрыв клювы, дышали горячим воздухом и по-куриному выкручивали головы к небу - как там, не собирается брызнуть из облаков спасительный дождик?
Лосев увидел на дороге идущего с аэродрома Попенко. Подумал: "Вот кто должен учить Гринченко! Сверстник". Остановил машину:
- Попенко, садитесь, подвезу!
- Спасибо, товарищ командир. - Попенко сел на заднее сиденье, а Лосев принялся излагать ему свой план:
- С завтрашнего дня - будешь возить Гринченко под колпаком ты. Если появятся на маршруте облака, зайди с ним в облачность! Только не над горами, смотри. И дай ему свалиться. Испугай его до смерти раза 3 подряд, чтоб знал, что шутки плохи. И каждый раз выводи сам. Да не просто выводи, а постарайся - с шуточками, будто плёвое это дело. Смотри только, сам не наложи там в штаны - с ним это немудрено. В общем, покажи ему наглядно: что дело не столько в большом опыте, сколько в хладнокровии. Падает тот, кто умер как лётчик ещё до земли. Пусть он поймёт - это же элементарно! Если поверит в себя, может, ещё пойдёт дело. А со мной - у него не получается: авторитет мой мешает ему. - Лосев помолчал. - Чёрт знает, откуда он такой взялся, кто его в лётчики выпустил? Я бы его ещё в курсантах забраковал. А он, оказывается, курсантом был у инструктора, который учил и Русанова.
- Капитан Кобельков, что ли? Мне Русанов рассказывал...
- Вот-вот. Только ведь Русанов - это же пилот! Вон из какого положения недавно вышел! А этот - ну, просто курица мокрая. В общем, помоги.
- Понял, товарищ командир, налякаю! - серьёзно пообещал Попенко.
- Смотри мне! Живым привези... - Лосев впервые за весь день улыбнулся, сказал: - Не хочется мне тебя отпускать. А надо. Приказ уже есть: переводят тебя под Москву. Начнёшь там, через годик, испытывать... - Командир полка помолчал, в раздумье добавил: - Да, там ты нужнее, конечно. Но пока - нужен и мне. На месяц я добился отсрочки. Не будешь обижаться?
- Не, шо вы - обижаться. Я ж понимаю...
- Эх, если бы у меня все были, хотя бы наполовину такие! - Лосев вздохнул. - Но здесь ты - дальше командира звена не пойдёшь. Ты - пилот-одиночка. И организатор из тебя - никудышный. Не обижайся, я правду говорю. Так что уезжай. А то уж и командир звена Астафьев на меня обижается.
- За шо? - удивился Попенко.
- Тебе доверил инструкторскую работу, а ему - пока нет. А он - мужик честолюбивый. Э, не знаешь ты ещё жизни, Володя. Сложная это штука - уметь жить, тонкая. Практически - в жизни всё строится на взаимоотношениях: кто и как к кому относится, а не кто и как работает или на что способен. Всё решают обиды, зависть, интриги. Вот я - не могу поставить тебя командиром звена: ты мне всю воспитательную работу завалишь - элементарно. А его - не могу посадить пока в инструкторскую кабину. Хотя будет он ещё инструктором, будет! Да ведь это - только я знаю. А он пока - обижается: командир полка субординацию нарушил. Как это - старшему лётчику доверил инструкторскую работу, а ему, командиру звена - нет! Командир звена он - хороший, тут я не зря его выдвинул в прошлом году. Но - всему своё время. А вот строить работу по субординациям, формальным анкетам и личным отношениям - в нашем деле нельзя. Понял?
- Вам виднее.
- Слушай, Володя! Когда будешь уезжать, пригласи и меня к себе на проводы, а? Хочу посидеть с тобой на прощанье по-человечески, как на Аляске, когда забирали у меня хорошего лётчика. На повышение тогда пошёл. В твоей судьбе - ведь и моя заслуга есть. Так как - приглашаешь?
- Конечно, товарищ командир! - Попенко растрогался.
- Вот и спасибо. Я ведь тоже лётчик, а не только командир. Бывает, захочется выпить после какой-нибудь передряги, чтобы снять напряжение, а не с кем: боятся меня. А это нехорошо, говорит мне Дотепный. Да я и сам знаю - нехорошо. А что же делать? Я с пьянством борюсь, это - первейшее сейчас зло. А из-за пьяниц и порядочные люди страдают: должны прятаться от меня, как воры. Даже в праздники. Вот и обидно мне: пока борюсь, всех друзей растерять можно. Перестанут верить.
- Может, не перестанут? - задумчиво сказал Попенко. И было непонятно, сказал или спросил. Но Лосев понял:
- Может быть, Володя. Надеюсь, поймут потом и простят.


- Федя! Выводи, скрутымось, га?
- Вовочка - падаем! Падаем же, Вовка!..
- Ну, та що ж, шо падаемо! - смеялся Попенко. - А ты - выводи! На то мы и сыдимо отут, у кабине.
В облаках было сумеречно, машину потряхивало, а когда вошли в крутую спираль, начало швырять восходящими потоками - кучёвка! Гринченко растерялся, всё казалось ему уже безысходным - разобьются. Однако не разбились - и раз, и 2, и 3. Попенко брал каждый раз штурвал в свои руки и говорил:
- Ось як, Хведя, цэ робыться - дывы! Вбыраемо газ - як на прымуси... Так, убралы. Бачиш - заспокоилася машина. Вбыраемо крен. Дывы, дывы - як покирлыва жинка зробылась! Пэрэходимо до горизонтального полёту... Та-ак... плавно даемо газ... всэ!
Машина шла в облаках ровно, спокойно. Гринченко засмеялся:
- Смотри ты, прямо факир!
- Та що там факир - лётчик. И ты будешь. А ну, давай шче!.. - И убрал правому мотору газ.
И снова машина завалилась в глубокую спираль. Снова Попенко подбадривал товарища, балагурил. Выводили вдвоём, а на 6-й и 7-й раз Гринченко уже не боялся, выводил машину сам.

3

Полевой аэродром, с которого летает группа Петрова, расположен в пойме Оки, между двух сёл. Южнее аэродрома было большое село Липки, родина майора Медведева, разместившаяся высоко вверху на гриве холмистой гряды, которая тянулась вдоль реки. А за рекой, на северной стороне от аэродрома, была махонькая деревушка Лужки - прямо возле заповедного леса. Солдаты поставили свои палатки возле аэродрома на берегу реки, чтобы не переправляться каждый день из Лужков на аэродром на пароме. А офицеры, кроме Медведева, поселились в небольшом деревянном общежитии, оставленном прежними военными, планеристами, которые обитали здесь, возле Лужков, а теперь куда-то выехали. Вот это общежитие и определило выбор места жительства на другой стороне реки, подальше от аэродрома. Не совсем удобно, вечно привязаны к парому, но зато ближе были к лесу, природе. Кому не хватило мест в общежитии и часть начальства, те поселились на частных квартирах в Лужках.
Русанов и Ракитин сняли себе комнату в доме колхозницы Василисы Кузнецовой, женщины по годам ещё не старой, но замордованной жизнью и несчастливой. Ей - чуть за 40, а выглядела она на все 60. Жизнь Василисе Кирилловне грубо распахала война, растащила всю по кусочкам, вот и живёт с тех пор она с одной заботой на пожизненно огорчённом лице.
- Жизнь была - военная, - рассказывала она своим новым постояльцам, - остались в деревне одни дети малые, да старухи сморщенные: мужиков увезли всех на войну, почитай, подчистую. Даже школа у нас закрылась: пришлось моей Марье в Липки ходить - на ту сторону. В сентябре - оно ничего, 2 версты не расстояние, а зимой? Всей душой изведусь, бывало, пока домой не воротится, особливо, когда буран. А живём - одной злой, не бабьей, работой. Вот и состарилась я тут.
И действительно, лицо у неё - в бороздках морщин, руки - тёмные, высохшие, как и вся она: сухая, окаменевшая, с запавшими глазами. Крупная, чем-то похожая на рабочую загнанную лошадь, Василиса почти не разговаривает с постояльцами - некогда, больше молчит. На колхозное поле уходит, когда брызнет на деревню первым ранним солнышком, а возвращается только к вечеру, когда налягут на деревню синие тяжёлые сумерки.
Однако в доме у Василисы всегда чисто, хорошо, хоть и бедно. На подоконниках стоит везде ярко-красная герань в горшках. А выше, под потолком, привязаны суровой ниткой сушёные травы - вдруг заболеет кто. Вскипятить только, дать отвара, и как рукой снимет, один лесной дух от травы останется. Да и без этого травы хорошо пахнут в доме. И пол всегда выскобленный, жёлтый.
Как ни молчалива была Василиса, а всё ж таки рассказывала кое-что. На 40 домов в деревне - 6 мужиков, остальные бабы. Большинство с войны не вернулось, как у Василисы, а кто и вернулся, посмотрел на бедность, на запустение - и в отхожие промыслы. Кто под Архангельском лес валил, кто плотничал по деревням, а кто и вовсе в город подался - на заводы.
Не держались в деревне и председатели колхозной артели. Построит себе новый дом, обзаведётся личным хозяйством, и дают ему бабы "развод": об остальных не печётся. На другой год - то же самое повторяется с новым. Так прожили 5 лет. Теперь 6-й председатель строился.
Не строились, не чинили прохудившихся крыш только бабы. Избёнки давно покосились у всех, в землю врастают, а они всё ждут, что вспомнит очередной председатель и об их нуждишке. Нет ни одного целого плетня в деревне - погнили, повалились, а поправить некому.
Бывшие председатели - один бригадир теперь, другой - в счетоводы перешёл, третий - на колхозном складе заведует. И остальным двум тёплое место нашлось - пристроились, не пропали. Они же и правление, власть, к их порядкам привыкли - не поломать.
Привыкли к тому, что на трудодни не платят - заработанное числится только в бухгалтерских ведомостях, в толстых правленческих книгах. Там и росписи начальства есть, и печать председателя, всё честь по чести - когда-нибудь выплатят.
Привыкли к Доске почёта перед правлением. Фотокарточки лучших людей, как и сами передовики, высохли, выцвели и больше похожи на портреты узников лагерей. Среди них и Василиса красуется: огрубевшая, с высохшей грудью, чёрным лицом, с губами, опущенными уголками вниз. Одни глаза только живые - светятся мрачным огнём несогласия, да горят медали на мужском пиджаке. Не лучше смотрятся и её товарки: одна судьба, одна краса, один и фотограф, который и теперь вот прикатил из района с начальством. Этому тоже одна забота: об одежонке колхозниц, когда начал прилаживать треногу для съёмки и отгораживаться от действительности своей чёрной накидкой.
- Ты бы приоделась, Кузнецова, что ли, - услышали утром лётчики голос фотографа в их дворе. - Для Доски ведь, понимать должна, где висеть будешь весь год! Может, у тебя медаль какая есть? Кажется, были ведь? Неплохо бы...
Василиса быстро воротилась в дом, выгребла из картонной коробки для обуви свои медали и, неся их в тёмной пригоршне, нарочито громко, чтобы слышали постояльцы в доме, спросила:
- Каку, касатик, надеть-то? Эвто мне замест трудодней, жалезками плотют! Смотри, скоко!.. Выбирай... - И совала правительственные награды фотографу чуть ли не в нос.
Ничего удивительного в злости Василисы не было. Вместо улучшения жизни народу, правительство расплачивалось с ним указами о награждениях - бумаги не жаль. 30 лет уже газеты занимались этим обманом вместе с партией. Выходило, что не только Алексей и его отец понимали это, понимала, выходит, и Василиса, а может, и весь народ, отметил Русанов.
От Василисы же узнали и про другое. Трактористов своих и прочих механизаторов в Лужках нет, они в другой деревне, что за лесом. Там мужик ещё водится, сказала она. "А тута - даже поп сбежал от нас, не вынес уныния!"
Действительно, старая, с покосившейся колоколенкой, церквушка на бугре, почти возле самого леса, потихоньку разрушалась, замерла и не звонила даже по праздникам - некому. Бога здесь забыли, людей - тоже забыли, говорила Василиса, а чёрта не видали, потому что он - не у нас, а высоко нынче сидит...
Впритык к Лужкам тянулся лес: сосняк, березнячок, ельничек. Красивый лес, смешанный, отрадный. И звери водятся - лось, белка, зайчишки, лисица. Стрелять, правда, нельзя, да и некому - заповедное всё, для райкомовцев, ну, и для самого зверя, конечно, считала Василиса: пусть пло`дится. Для новых утех, областных...
Ниже Лужков - тоже краса господня: Ока. В камышах, островках, с рыбой, уткой, с розовыми зорями на гладкой воде по утрам и рыбнадзором. Утречком в оврагах дремлет туман - на равнину не поднимается: как заночевал в низинах, так и лежит там. А днём, бывает, схватится погода слепым дождичком, умоет всё, и опять светло. А то ещё радуга лентой чемпиона перекинется через небо, сверкнёт солнышко и отразится в воде золотой медалью. Жить только бы, да радоваться!
Но не радовалась Василиса. Надо картофель окучивать, дров на зиму припасти, постирать надо, с тяжёлым бидоном за керосином в лавку сходить - там же и хлеб, селёдка, хомут. Хомут Василисе, правда, не нужен, своего не износить. А вот ещё надо печь каждый день топить, спроворить обед на скорую руку, починить что, заштопать - да мало ли в доме дел? Как угорелая мечется, ног не чувствует к ночи. Русанов затосковал как-то, глядя на жизнь своей хозяйки и её окружения. Вспомнил нищую девчонку из Украины, вздохнул: "Господи, какое рабство везде беспросветное!.."
Тянет свой воз Василиса, старается. Всё для Маши как лучше хочется, для 16-летней дочери своей, чтобы от "крепости" её освободить. Видя это, помогали ей, чем могли, и лётчики-постояльцы. Все дрова, заготовленные к зиме, перекололи и сложили в поленницы. Поставили повалившийся забор вокруг грядок, чтобы не ходили туда чужие козы и свиньи. Починили, как умели, и крышу. Но всё равно этот крестьянский воз для Василисы и её дочери тяжёл - тянули они его, как лошади по песку: вот-вот из лопнувшей шкуры выскочат.
Правда, Машу свою Василиса жалела, не разрешала на работе жилы рвать - берегла и здоровье, и красоту: другого капитала у девушки не было. Может, хоть дочери припадёт счастье, самой Василисе уже не надо - отжила свои лучшие годы.
Работала Маша в колхозе только до обеда, потом мать отправляла её домой, копаться на грядках, что во дворе. Покопается - грядками только и держались - курам корму задаст, отведёт на кол на лугу корову - пастуха в деревне не было - на этом, вроде, и все её заботы. По сравнению с Василисой, так дела как будто не много, а ладони и у Маши были грубые - потрескавшиеся от грядок, от сена, дров. Сама и траву косила. Тоже не сладко.
Был у Василисы и сын, родился в 30-м году, после замужества, рассказывала она. Ей было тогда чуть больше, чем Марье теперь. А в 34-м, когда родилась Машенька, мальчик у Василисы умер от голода. Потом, когда девочке исполнилось 7, началась война. Через год муж Василисы погиб в боях под Сталинградом. А ещё через 8 лет после того Василиса превратилась от своей жизни в настоящую, по виду, старуху - её можно было принять не за мать Машеньки, а за бабушку.
На молодых офицеров Василиса поначалу не обращала внимания - постояльцы, и всё, будто и не было их тут вовсе. А когда они ей помогли с дровами, крышей, плетнём, подобрела. Наварила картошки в мундирах, полила постным маслом, луку накрошила, посыпала солью, хлеба нарезала, выставила маринованные грибы, сбегала в сельмаг за поллитровкой и, дождавшись, когда лётчики проснутся, было это в воскресный день, пригласила их к столу.
Вот с того дня и пошло регулярное общение. Ракитин вышел во двор, усадил Машеньку возле куста сирени и принялся писать портрет - сначала в карандаше, а потом и красками, вынес мольберт. Русанов остался разговаривать с Василисой.
- В прошлом году, - поведала хозяйка, - поселился у меня один москвич - к осени уж дело подвигалось - тоже художник. Прибыл тутошние виды рисовать. Ну, думаю, рисуй, нам-то што. Молчаливый такой был, при галстуке, да и годами уже обмятый. А боле, правда, сказать, пил, чем рисовал. Денег, видать, было много. Уйдёт в лес или на берег Оки, а ворочается - еле ноги несут. И всё эдак на мою Марью нехорошо смотрел, когда выпимши. Тут у моей вон соседки, Настасьи, козёл есть - Басурманом зовут - ну, точь-в-точь, как энтот Владислав Казимирыч глядит: тот же глаз, нехороший. Но - не позволял ничего, тихий, говорю, был. Да и невысокого смысла мушшына. Это я поняла, как он разговоры начал со мной заводить - ровно те с дурочкой. Понятное дело: себя-то полагал образованным. Вот и норовил всё, как это подладиться под нас, как проще, да подурее выразить мысль. Я в эвти его разговоры-то не больно встревала - умолк.
Молчишь, и молчи, нам што. Платил аккуратно, за каждые 5 дней, как сам же и уговорился. А единожды выпил, видать, не по своим слабым силам, и сызнова вышел из своей молчаливости - свататься зачал. А от самого - спиртом, и в глазах распутство одно. Меня это аж ударило! Это мою-то чисту яблоньку в цвету, консомолку, да за такого кобеля?! Хоть и бедно живём, думаю, а за всякого мятого пьяницу - мне почитай ровесник! - хуч и с деньгой, да лучше я удавлюсь, чем дочку на поругание отдам! Да она и сама не пошла бы - побрезговала. Я тут, штобы он её как ненароком не оскорбил своим предложением, велела утром очистить нашу избу. Только того и разрешила, што отоспаться. А утром - его уж и след простыл.
Кончив рассказывать про художника, про себя, Василиса поинтересовалась родителями Алексея, где служат с дружком, женаты ли? Алексей ничего не таил, рассказывал обо всём подробно и почувствовал, что понравился Василисе. С тех пор она только с ним и разговаривала. А Ракитина, писавшего целую неделю портрет Машеньки, ни с того, ни с сего невзлюбила. Понял это Алексей после того, как Василиса высказалась более определённо:
- Похоже нарисовал - как живая! А токо ни к чему Марье это. Знать, што она такая. Вы-то улетите, а ей - все парни неровней покажутся. - И ушла молча к себе.


Время в Лужках шло, как будто, и незаметно, а, как говорила Василиса, начало уже к осени подвигаться. В один из прохладных вечеров Русанов растосковался по Ольге и не пошёл в Липки на танцы, куда обычно ходили все холостяки. Лодочкин даже нашёл там себе одинокую женщину лет 35-ти и часто оставался у неё ночевать. Алексей же томился по Ольге, но нравилась, вроде, и дочь Василисы - сам не мог понять себя. Как не понимал и того, зачем коммунисты приняли на своём общем собрании Лодочкина в партию. Правда, кандидатом пока, но какая разница, через год станет и членом партии, как любил говорить полковник Дотепный о тех, кого не считал подлинными коммунистами. Алексей не признавал в Лодочкине даже человека: раз предаёт своих же ребят, предаст и родину. И вообще, никчемный, даже приличную женщину не смог себе найти, с выпивающей бабой спит, к тому же ещё и некрасивой. Вон Генка! Тоже ходит в Липки к женщине старше себя, так ведь зато - красивая, двух мужей рассчитала, и одна - без детей. А у женщины Лодочкина - мальчишка растёт, понимает уже всё.
Расстроенный, Алексей зажёг керосиновую лампу и, чтобы отвлечься, сел возле окошка читать. Вошла Василиса.
- Над чем эвто всё карасин палишь?
- Да вот... читаю, - смутился он. - А керосину мы ведь купили.
- Я не про карасин, мне ваших денег не жалко. Про што книга, такая толстая, спрашиваю?
- Русская история. Один учёный написал, Соловьёв.
- Ну и как? Правду написал? - Глаза у Василисы были внимательные, но и, показалось Русанову, насмешливые. Ждала, что скажет.
Где-то за стеклом в окне надсадно жужжала муха. Обдумывая ответ, Русанов не мог сосредоточиться, а потому и сказал не конкретно, а вообще:
- Хорошая книга. Наверное, так всё и было, как написано. Это ведь не про наше время.
- Вот и Марья у меня. Тоже книжки приносит в дом - 7-летку окончила. Слушала я её книжки. Не часто, правда. Да она и сама любит мне пересказывать. Про негров всё, индейцев, американски трущобы. А про нас - книжек нету. Приносила как-то одну - "Кавалер Звезды" называлась. Ну, так эвто всё одно не про нас.
- Да нет, есть и про нашу жизнь хорошие книги, Василиса Кирилловна, только мало пока.
- Может, и есть, не спорю. Марья у меня - тоже ведь русская. И судьба у ей наша - небось, и сам кажный день видишь. В книжках про эвто не напишут.
- А почему вы Машу никуда не послали учиться ещё?
- Эх, милок! - опечалилась Василиса. - Дали б ей кабы пачпорт, токо бы её тут и видали!.. А то - справочка: Марья Филипповна Кузнецова, член колхозной артели "Маяк". Ни фотокарточки на той справке, ни хорошей печати с гербом. Эвто ж - как при кре-пости!.. В город ежли поехать, ей тама, по такой справке, дажа посылку на поште не выдадут.
- А почему колхозникам не дают паспортов? - спросил Алексей.
- Неуж не догадываисси? - удивилась Василиса. - Штоб люди из колхозу не поразбёглись. Худые у нас тута колхозы были и раньша, а посля войны и вовсе поразорились. Ну, и стремится мо`лодёжь из деревень. Особливо, хто посля армии. Как токо доку`мент на личность получит, заедет потом на неделю, погостить у родителев, и айда в белый свет, по вербовке. Ишшо прямо в армии вербуются. А нас, стариков, хто без личности проживает по деревням, ежли празник какой - маршами с телеграфных столбов увеселяют. А вот штобы на трудодень чего положить, да тем душу людям взбодрить - эвтого нету. Маршами кормют.
- Я думаю, такое положение скоро исправят, - проговорил Русанов с сочувствием и верой. - Иначе - деревне придёт каюк.
- А он уж пришёл, - убеждённо сказала Василиса. - Нихто за палочки не хочет боле работать. Пока токо и слышим, как председатель попрекает на собраниях молодых: боитесь, мол, трудностев, какеи вы посля энтова консомольцы! А посуди ты, мил человек, ну, зачем же людям эвти самые трудности? Ты им - заплати за работу настояшшым трудоднём, а не палочками в анбарную книгу, што лежит в конторе и есть не просит, тада оне тя и без собраньев поймут и накормют. А то вон Марью - деушка! - одеть не во што: не заработала.
- Всё равно - она у вас, как цветочек! - похвалил Алексей.
- От тово - цветочек, што мать берегёт. Не пущает на не бабью работу жилы рвать - на лёгкую ходит. А на мою, пока буду жива, не пушшу! Да ишшо за палочки заместо трудодней? Ни в жисть! Другово капиталу у девки нету, так надобно эвтот беречь. Может, навернётся хорош человек, да замуж возьмёт.
Вспомнив что-то своё, болючее, Василиса посуровела:
- Дружку-то скажи, пущай зазря Машке голову-то не морочит.
- Как это?.. - изумился Алексей.
- Так. Видала я, как она на нево смотрела, када патрет рисовал. - Василиса поднялась. - Ну ладно, засиделась я тут у тебя, к себе пойду. Да и Марью, однако, пора домой загонять...
Русанов в растерянности остался сидеть возле окна, но уже не читал - думал над словами хозяйки. Потом слышал, как воротилась с посиделок Машенька, о чём-то шепталась с матерью, и лёг спать. Однако уснуть долго не мог, всё решал: передавать Генке разговор с хозяйкой или нет? Засыпая уже, решил, что не надо. Да только Василиса тоже, видно, приняла какое-то решение...
С нового дня стала она оберегать свою дочь от лётчиков сама. Вечером, когда Машенька вышла от молодых людей к себе, Василиса набросилась на неё с бранью, да так, чтобы слышно было и лётчикам:
- Нечего тебе тама с ыми рассиживать! Их - токо послушай, оне те - наговорят!.. Один - про нашу историю, другой - патреты рисует для удовольствия! Чё уши-то развешиваш? Парни - чужи нам, здоровые. Поди знай, што там у них на уме!.. Как свалились к нам с неба, так и улетят той же дорогой. Оне - што птицы, люди свободныя, ты себя с ымя не ровняй!..
Маша (парни прислушивались) защищать их от несправедливых наветов матери не стала, только вроде бы всхлипнула, и на том всё и кончилось. А ещё с одного нового дня кончились и её хождения к ним - разве только по какому-нибудь делу, да и то, когда не было в доме матери. А при Василисе стала по вечерам снова книжки читать. Сядет возле самовара, засветит "линейку" и гоняет с матерью чаи, да шелестит там страницами.
Читала она, как говорила Василиса, про чужую любовь, дальние страны, чужие страдания, и всем сочувствовала. Где она доставала книжки, лётчики даже не знали - в Лужках не было ни своего клуба, ни библиотеки. Потому и заходила раньше к ним. Ей с ними было интересно, будто новый мир открывала, и мир этот казался ей увлекательным. А теперь, если и зайдёт книгу попросить, когда Василиса в отлучке или у соседки сидит, то старается подольше побыть и, замечал Русанов, не отрывала глаз от Ракитина. Алексея даже удивляло, что Маша не заботилась о том, чтобы прятать свои чувства: всё у неё было написано на лице. Ракитин же делал вид, что не замечает.
В последнее время Маша принесла откуда-то книгу про негров в южной Африке - "Тропою грома", и читала её матери вслух. А Василиса становилась обычно возле печи, в которой варила обед на следующий день, подпирала ладонью щёку и под бульканье в кастрюле смотрела на дочь.
Русанов, глядя на Василису из своей комнаты, вспомнил, как она ответила ему на вопрос, почему в их деревне не видно женщин средних лет: "У нас после войны - почти все молодые бабы поумирали от самодельных абортов". Сказала это с обидой, раздражением. Теперь вот про негров слушала...


Утром Алексей вылетел с Лодочкиным по маршруту: Серпухов-Брянск-Чернобыль-Серпухов - и посадка. Задание было несложным - выбрасывать на маршруте в воздух порезанную на лапшу металлическую фольгу, чтобы радары на аэродромах истребителей не могли навести на "цель" своих лётчиков для перехвата. "Цель" - это их самолёт. Делать в таком полёте - почти что нечего. Воздушный стрелок будет выбрасывать порции "лапши" по команде штурмана, а радист и штурман - должны "отражать" истребителей из своих фотокинопулемётов, если перехватчики выйдут на "цель". Плёнки потом соберут вооружейники майора Медведева, проявят в фотолаборатории, и определят по часам в кадриках плёнки с атакующими истребителями, кто был первым "сбит", цель или перехватчики. На истребителях тоже фотокинопулемёты с точным временем и секундомерами. Плёнки будет сравнивать в Москве начальство из штаба ПВО страны.
Русанов на маршруте пользовался возможностью полюбоваться красотами лесов, озёр и полей внизу. Когда подходили к "вражеским" аэродромам, Алексей залезал в облака, если были, а стрелок бросал "лапшу". Перехватили их только один раз, после Брянска - вышло всего 2 пары истребителей. Остальные аэродромы, судя по возбуждённым разговорам истребителей-перехватчиков в эфире с пунктами наведения, так и не нашли цель в воздухе: "Экран", "Экран", я - "Барс-3", наводите, цели - не вижу!" Барсов сменяли "Лось", "Кондор", и все кричали одно и то же, что цели не видят. Значит, противолокационные помехи от выбрасываемой порциями "лапши" из фольги были эффективным средством, что и требовалось доказать.
А Лодочкин от нечего делать принялся доказывать Алексею, что поступками человека управляет не разум, а подсознание:
- Понимаешь, человек не всегда может отвечать за свои действия.
Алексей, глядя на красотищу внизу - пролетали над Чернобыльскими лесами и райской речкой Припятью - усмехнулся:
- Где это ты вычитал такое?
- А что?
- Да очень уж удобная теория, чтобы не отвечать ни за что.
- А тебе всегда хочется, чтобы находить виновных?
- А без этого люди станут хуже зверей. Полное безразличие будет друг к другу - у каждого только свой интерес: шкурный! А остальные - хоть пропадай.
- Это не моя теория, а одного психиатра. В области нашего подсознания он ставил опыты и вёл исследования много лет.
- Может, он и учёный, не спорю. Только ты, по-моему, сделал не те выводы из его книги. У него, наверное, в книге про Фому, а ты - про Ерёму. Посылка одна, а следствие...
- Да ну тебя, сказать ничего нельзя!..
- Хочешь казаться умным, лучше молчи.
- Как ты! На комсомольских собраниях...
- Где уж нам, несознательным!..
Потеряв к Лодочкину всякий интерес, Алексей замолчал, но мыслями переключился на комсомольские собрания, которые довольно часто проводились в полку. И вдруг понял, откуда у всех эта покорность - у Маши, у Василисы, у других. И у комсомольцев. Собрания молодых старичков - робких, без собственной мысли, привыкших, что всё должно идти по заведенному кем-то порядку, незыблемому. Тупо уверенных в том, что именно так и должно быть во всём. Чувствовать можно, что угодно, и думать, о чём угодно. А вот выступать надо так, как это нужно командиру или парторгу. Это называлось выступить "по-комсомольски". Кто не выступит по этому партийному клише, тот пострадает: не повысят в должности, не присвоят вовремя очередное звание. А будешь упорствовать, демобилизуют из армии совсем. И Алексей решил не выступать вообще, занял позицию - ни нашим, ни вашим. А теперь засомневался, подумав: "Ну, а чего вот терять всем Василисам, колхозникам, отцу? Они же - народ, им и терять-то нечего!" И тут же сам себе и ответил: "Разобщённый тлетворной идеологией народ. Потому что каждый живёт сам по себе и боится начальства. Хотя этого начальства в тысячи раз меньше, чем народа.
Объединяться надо! А вместо этого над всеми витает страх и неуверенность в завтрашнем дне и в соседе. Но почему так? Разъединяющего в жизни больше, чем согласия объединиться?.. Почему партия растления сильнее?"
Да, одним мешало равнодушие к другим, как вот у Лодочкина, понимал Русанов, третьим - страх, четвёртым - желание жить за счёт остальных. Словом, везде мешал человеческий эгоизм, личное.
До Чернобыля было уже близко, там - крутой поворот назад, и Алексей на время отвлёкся. А когда снова взял курс на Серпухов, подумал: "Мы даже окружающей нас красоты уже не замечаем... Совсем нас замордовали. Когда же взбунтуемся?"


В воскресенье Василиса куда-то уехала на целый день, и её дочь очень этому обрадовалась. Мать поднялась ещё до света, она проводила её, а потом ждала, когда поднимутся и умоются постояльцы. Знала, на службу им не идти, а потому и обратилась к Русанову, когда тот брился:
- Алексей Иваныч, а хотите, покажу вам грибное место? Сейчас - грибы в лесу пошли!.. - А смотрела не на него, а в сторону Ракитина - как отнесётся он.
- Генка, ты как?.. - спросил Русанов обрадовано.
- Да можно, - согласился Ракитин. И Русанов весело объявил:
- Хорошо, Машенька! Сейчас мы сходим быстро позавтракаем, вернёмся, и в путь. Годится?
Глаза девчонки сияли. Еле дождалась прихода парней, сидя с кошёлкой во дворе и с двумя лукошками из коры: для Алексея и Ракитина. В путь тронулись, когда солнце поднялось уже выше леса и залило всё вокруг ровным тёплым светом. Лесные поскотины загудели шмелями, всё везде запарило, а когда прогрелось и начался лесной зной, запахло пригоревшими травами.
В лесу Маша чувствовала себя, словно бы виноватой в чём-то перед Русановым, и старалась то мило улыбнуться ему, то сделать что-нибудь приятное - гриб показать или земляничку, которые зорко примечала в траве. Словом, жалела. Но когда набрали грибов полные лукошки и сели подкрепиться едой, которую она прихватила из дому и поставила перед Русановым - бери, мол, что любо, сам, то протянула очищенное ею яйцо и бутылку с молоком только Ракитину:
- Ешь, Ген! - И смотрела на него. Сама почти не притронулась к еде, лучась от радости, что сидит рядом, в лесу, где никто не помешает ей, ни мать, ни военная служба парней.
Ракитин проголодался и не замечал Маши - поглядывал на белые стволы дальних берёз, вдыхал запахи, запивал яйца молоком. Луг, на котором они сидели, был кем-то скошен, трава на солнце провяла, и над поляной стлался лесной томительный дух, от которого у Маши кружилась голова. Перебирая грибы в лукошках парней, она подтрунивала, что набрали много поганок, смеялась и, прислушиваясь к зуду и стону невидимых насекомых, казалась пьяной от счастья.
Оттого, что лукошки оказались теперь на одну треть неполными, Маша снова повела парней по лесу. Но, остро вглядываясь в траву быстрыми глазами, старалась держаться поближе к Ракитину. Русанов это заметил и, чтобы не мешать ей своим присутствием, незаметно отстал, а потом и вовсе уклонился чуть в сторону и сел покурить на большой пень. Пока курил, о чём-то непонятно печалился, не заметил, как возникла перед ним Маша с несчастными глазами. Дрожащие губы разлепились, спросила:
- Алёша, обиделся, да?
- Да за что, Машенька? - Русанов радостно улыбнулся.
- А что забыла про тебя, бесстыжая! Одному - и молочка, и яичко почистила, а другому... - Девчонка едва не заплакала.
- Ну, что ты, Машенька! Я и не думал на тебя обижаться.
- Нет, обиделся. Я же вижу!.. Ушёл вот, один тут, куришь...
Русанов решил её отвлечь:
- А почему ты не зовёшь меня больше по имени-отчеству?
Не ждала такого вопроса - растерялась:
- Не знаю. Так вышло... - И глядя на Русанова ясными голубыми глазами, призналась: - Я ведь только дома так... Из уважения, и чтобы маманю задобрить.
- Разве она сердится на тебя?
- Не из-за тебя, из-за Гены. Тебя-то она - любит, вон у тебя какая улыбка-то!..
- Какая? - Русанов опять почувствовал, что неравнодушен к Маше, и посмотрел на неё так, что смутил. Вероятно, она увидела в его глазах немой вопрос: "Это мать - любит, а ты?.." И хотя вопрос задан не был, она догадалась и, не в силах ответить на него, простонала:
- Не надо об этом, ладно? У меня душа от всего этого рвётся. - Быстро прижалась к Алексею, неслышно поцеловала и побежала от него, крикнув: - Пошли, а то потеряешься!.. Ворочаться уже пора.
Между высоких и красных стволов сосен падали на землю косые пучки солнечных лучей. И вдруг, вслед за убежавшей Машей, пролетел в этих лучах короткий летний дождь, собранный зноем в тучку над лесом. Его крупные зеркальные шарики простучали по веткам, стволам, листьям лопухов. Везде от земли потянулся лёгкий волнистый парок, запахло мокрой хвоей, прелыми листьями. А дождь уже проскочил и нёсся лесным шумом по дубняку, защёлкал по лиственницам и продолжал косо лететь между стволов, освещённых солнцем. Но вот и там на минуту всё нахмурилось и потемнело. И снова по всему лесу уже солнышко, а в каплях росы всюду, будто алмазная россыпь, засверкали тысячи радужных искр. Опомнились в травах кузнечики, осы в кустах и дуплах, и все поляны в лесу наполнились шевелением, прелью и зудом.
Маша тоже, будто росинка, искрилась счастьем возле Ракитина, где поджидала Алексея. Воскликнула:
- Ой, милые, вот когда настоящие грибочки-то полезут!.. - И принялась уговаривать Ракитина побыть в лесу ещё пару часов. Выбросив из его лукошка большой старый гриб, сказала: - Разве же таких наберём!..
Ракитин на уговоры не поддавался, и Маша, затихнув, долго молчала, шагая по дороге назад. День медленно, но верно подвигался к вечеру. Они утомились и, завидев впереди, на выходе из леса, большие пеньки, устремились к ним, чтобы передохнуть. Вдали уже виднелись колхозные луга и поля.
На старых пеньках Машу стали донимать комары, и Русанов дал ей свой красный шерстяной шарф, который он прихватил с собой, чтобы подвязать лукошко себе на пояс и высвободить для сбора грибов обе руки. Маша обмотала этим шарфом оголённую шею и повеселела опять. Сидя на бугре, они молча глядели в чарующую даль. Там, в тёплом предвечернем воздухе полей, светились золотом провода между высоковольтными столбами, которые тянулись к Каширской тепловой электростанции. Над проводами в небе кружили тёмными точками галки. Провода, которые уходили ещё дальше, мягко таяли и растворялись в синеве. Было светло и легко на душе у всех. Но особенно счастливой была Маша, сидевшая с красным шарфом на шее. Потом они поднялись и пошли к своим Лужкам, где не было электрических столбов, потому что для освещения малой и бесполезной деревни пришлось бы ставить не только столбы, но и понижающие напряжение трансформаторы, а это государству было не выгодно из-за каких-то старух - проживут и без света. Зато сизые квадраты овсов уже залиты были косым светом заходящего солнца и красновато светились, хотя тоже находились в этом глухом и забытом властями месте - в "крепости", как любила говорить Василиса. Тропинка пахла подорожниками, прибитой дождём пылью.
На горизонте завиднелось далёкое белёсое поле - рожь, скошенная за Лужками. Над этим далёким полем легла в небе нежно-апельсиновая заря. Всё в той стороне было пронзительным, светлым, как была светла и тиха душа Машеньки, выросшей в этих местах.

4

В письмах Тура к Лосеву прибавилось и откровенности, и фактов. Жаловался: в группе начали к осени увлекаться водочкой; его, Тура, не слушаются, а майор Петров невольно тому потакает - одними полётами занят. Если так пойдёт дело и дальше, положение может стать серьезным. Таков был общий смысл последнего письма.
Тур Лосева знал - не утерпит, прилетит. А потому в другом своём письме, к Волкову, просил, чтобы тот предупредил его телеграммой, если командир надумает вылетать к Петрову. Адрес Волкову дал не на воинскую часть, а домашний - на Лужки. Оставалось только ждать развития дальнейших событий.
Командировка подходила уже к концу, выполнены были почти все основные задания. Техники начали потихоньку готовить машины к осенней эксплуатации - меняли смазку на более жидкую, утепляли маслопроводы на моторах, промывали бензо- и гидро-системы. В свободное время, которого становилось всё больше, прикладывались к спирту. И хотя пили не много и конспиративно, почему-то всегда об этом узнавал Тур. Какими путями? Над этим можно было только ломать голову. Не выпил за всё лето ни одной рюмки только Петров. Этому удивлялись тоже и не могли понять. В остальном жизнь протекала без особенных перемен и огорчений. Огорчён был лишь Русанов, получивший письмо от Попенко, извещавшего о том, что уезжает в испытательный центр под Москву, и от Ольги, которая узнала его адрес и не подписала своего. Сначала Алексей даже не подумал, что письмо было от неё, так как не знал её почерка. Но стал читать и обомлел. Ольга писала:
"Милый Алёша, извини, что нарушаю наш уговор, но побудили меня к этому чрезвычайные обстоятельства. В тот вечер, когда мы расстались, я шла домой и загадала: если Сергей начнёт кричать на меня и оскорблять, подам на развод. Женишься ты на мне или нет, всё равно. В общем, решила, что будет, то и будет. Но он не кричал на меня и не оскорблял. Даже не спросил, где я была так поздно. Просто сделал вид, что ничего не произошло, хотя я по глазам видела, что он всё знает и страшно переживает. И я задумалась: что делать? Потом поняла, ты никогда не женишься на мне. Я это почувствовала как-то твёрдо, без колебаний. Ведь правда? И так мне стало тяжело на душе, что и с тобой у меня ничего не получится, и Сергея мучаю, что я сама разревелась, и мы проговорили с Сергеем почти всю ночь. Я ему призналась во всём и сказала, что он может теперь поступить со мной, как хочет. Хочет - разведётся, хочет - бьёт, в общем, что хочет, мне всё равно. А он не стал ни бить, не упрекать меня, только спросил: согласна ли я ехать с ним в другую часть, если он добьётся перевода?
На другой день я встретилась с Анной Владимировной (мы делимся с ней всем) и спросила у неё совета. Она мне тоже сказала, что ты не женишься на мне, что тебе вообще ещё рано жениться, что ты мальчик и будешь мне только душу выматывать. Она посоветовала ехать за мужем. Говорит, такие мужья, как у неё и у меня, тоже большая редкость в жизни, такая же, как и настоящая любовь. Таких, мол, мужей грех оставлять. И потом, говорит, у тебя, Оля, растёт девочка. А девочки не могут нормально расти без отцов. Короче, посоветовала мне оставить в покое тебя, а не Сергея. У меня душа прямо разрывалась от мысли, что больше не увижу тебя. Потому что Сергей съездил в третий полк вашей дивизии, который стоит в Долярах, и договорился там поменяться местами с метеорологом Старухиным, которого он хорошо знает. Этот Старухин с удовольствием согласился, потому что у него жена грузинка и её родители живут в Тбилиси. А потом они оба написали рапорты своему начальству, что так, мол, и так, им нужно поменяться местами, что согласны без всяких "подъёмных", чтобы не наносить денежного ущерба государству из-за личных интересов. И знаешь, начальство согласилось. Особенно удивил меня Лосев: отпустил Сергея, не сказав ни слова против. Хотя знал, что Сергей и работал у него добросовестно, и не пьёт, как другие.
В общем, мы быстро собрались и переехали, то есть, поменялись местами. Это письмо я тебе пишу уже с нового места, из Доляр. Я должна была тебе честно рассказать всё, чтобы ты мне больше не писал и вообще не мешал жить. Я тоже больше не буду писать, хотя и люблю тебя. Зла на тебя не держу, буду помнить всегда только хорошее. Что же поделаешь, раз так всё получилось? Значит, такая у меня судьба. Не осуждай меня. Будь счастлив, спасибо тебе за всё-всё! Твоя бывшая любовь, О. Прощай, милый, не забывай и ты, что было хорошего. Больше писать не могу, сейчас расплачусь".
Письмо так оглушило Алексея, будто его ударили по голове палкой. Как же так? Ему было больно, что потерял Ольгу так неожиданно и так просто; не верилось, что её уже нет в Кодах, как нет и Попенко. Впрочем, он знал, Ольга была человеком поступков, а не слов. И когда он это понял, то понял и другое: наверное, Ольга права - такую женщину ему больше уже не встретить. Было тошно, горько, не знал, куда себя деть - всё валилось из рук.
В сельмаге Алексей купил бутылку водки и решил выпить её дома с Ракитиным. Но Ракитина не было: ушёл на танцы, сказала Маша. И была по-взрослому тихой, печальной. Поняв всё, Алексей спросил:
- А ты - хочешь на танцы?
- Так это же в Липках. С кем я там?..
- Со мной. С Генкой. Хочешь?
Зардевшись, Машенька опустила голову, согласно кивнула.
- Ну, тогда собирайся, я подожду.
Алексей пошёл на танцы ради Машеньки. Ракитин, рассуждал он, наверное, её не пригласил, вот она и страдает. Не хотелось тащиться к реке, просить паромщика, но, Бог с ним, с паромщиком, раз уж такое дело. Из дому выходили врозь - так попросила Машенька. А матери сказала, что идёт к своим, на посиделки. Возле реки она догнала Алексея, прижалась к его руке, и он почувствовал облегчение. Даже подумал: "Хорошо, что есть на свете эта Машенька! Ведь напился бы сейчас, страдал, а так - и не очень уж больно как будто... Может, и правда: клин - клином?.."
На танцах Машенька увидела, с кем танцевал Ракитин, и нахмурилась. А когда пошла танцевать с Алексеем, что-то почувствовала и смотрела на него так, будто впервые открыла себе, что он ей люб тоже, ничем не хуже красавца-художника, только добрее и ласковее. Вон как ведёт! Чтобы не подтолкнул никто, не обидел. Находил всегда свободное место, усаживал, а сам стоял рядом.
Весь вечер Маша разглядывала Русанова, заглядывала ему в глаза, которые были теперь почему-то далёкими, жалела его, и стало ей, кажется, легче, не так уже было жалко себя, как только что дома.


Подкрался сентябрь - выжелтил везде леса, выпадал по утрам холодными крупными росами, и колхозники, подхлёстнутые дохнувшим холодом осени, принялись копать картошку, убирали капусту с полей, бураки. В сентябре всегда дела много, только успевай поворачиваться. А работать в деревне умели без отдыха. Не успели техники закончить подготовку самолётов к холодам, как в полях было уже убрано всё. В небе клубками вились галки, по вечерним пашням ходили чёрные клювастые грачи, наклоняя по-куриному головы, словно прислушивались к чему-то, идущему с неба. Шла осень, скоро холода завернут.
Как-то вечером, когда закатившееся солнце положило на край неба холодеющую зарю, и стерня на окрестных пшеничных полях засветилась жёлтым светом, заметался в Липках в доме у сестры Медведев, вернувшийся из соседнего района. Было воскресенье, он и отправился к Анохину, с которым познакомился в прошлом году. Приехал, а двери ему открыл на звонок незнакомый мужчина.
- Вы к кому?
- К Анохину. Да, видно, дом перепутал, что ли?
- Ничего вы не перепутали. Не живёт он больше здесь.
- А где же он теперь, не подскажете?
- Далеко... - загадочно и недоброжелательно ответил хозяин квартиры, не приглашая к себе, а наоборот, словно бы желая поскорее отделаться. Но всё же спросил, серьёзно глядя в лицо: - А вы кто, собственно, ему будете?
- Знакомый.
- Ну, тогда уезжайте отсюда поскорее и никому не говорите больше о своём знакомстве с ним. Посадили его. Жена - куда-то уехала. - Мужчина помолчал и повернулся к Медведеву спиной. Щёлкнул английский замок.
Опомнился Медведев только к вечеру, когда вернулся домой к сестре. И тут его осенило: "Да это же Андрюха Годунов его посадил! В прошлом году ещё, больше некому!" Испугался: "А как же наша жалоба в цека? Ведь вместе писали..."
Вот с этой минуты и засосало под ложечкой. Правда, вон уж сколько времени прошло с той поры!.. Если сразу не тронули, стало быть, Анохин взял всё на себя и опасаться теперь нечего. А сам места себе не находил. Нудился, курил, а потом оделся опять и решил сходить к Петрову в Лужки - может, тот что присоветует. Всё-таки соседи... и вообще майор порядочный и опытный человек. Что мучиться одному? Там и заночевать можно...
Однако, добравшись в Лужки, Медведев застал в комнате Петрова необычную картину - за столом у Сергея Сергеича сидели капитан Михайлов и раскрасневшийся Скорняков. Чувствовалось, все трое уже подвыпили, вспоминали фронт. Советоваться Медведеву расхотелось, а вот выпивка показалась даже кстати. Тем более что Петров подвинулся на своей кровати, освобождая место для гостя, и сам пригласил:
- Садись, Дмитрий Николаич! Налейте ему, ребята.
- Что, закончили все полёты? - спросил Медведев, присаживаясь.
- Да нет, мы тут - колхозницам подмогли, - ответил Петров. - Картошку собирали. Ковыряться бы им без нас до самых заморозков! А теперь...
- То-то я заметил, когда шёл через лагерь, в палатках песни, подгулявших много. - Медведев выпил глоток спирта, запил водой, кончил: - Как бы греха не нажить.
- Обойдётся, - буркнул Петров. - Сам парторг намекнул, что сегодня можно. С устатку, говорит, за целое лето...
Не знал Петров, почему Тур подобрел. Знал бы, может, устоял против соблазна. Долгожданную телеграмму Тур получил...
Пока Петров выпивал со своими друзьями, парторг организовал для молодёжи танцы в лагере - под аккордеон. Заслужили, товарищи, поработали! А когда веселье потихоньку "разгорелось", ушёл. Известное дело, там, где танцы, где "доброе" начальство, появится и добрая выпивка.
И она появилась. С наступлением темноты показались первые пьяные. Вылетов на утро никаких не планировалось - "технический день", почему не погулять? Ну, и пошло... А Тур в это время стоял на докладе перед Петровым:
- Товарищ майор, нездоровится что-то - хочу прилечь. Простудился вчера на рыбалке. А там - молодёжь в лагере развлекается: танцы. Оно, конечно, не грех... разрешил я им сегодня. Так уж вы проследите, пожалуйста, чтобы всё закончилось хорошо.
- Садись, парторг, мы тя щас враз вылечим, ёж тебя ешь!
- Не, мне нельзя... - Тур замялся. - Печень. Вы уж тут как-нибудь сами...


Лосев прилетел на аэродром утром. Увидел опухшие лица у двух техников, почувствовал сивушный запашок от солдата, и всё понял.
- Весело тут живёте, Сергей Сергеич! - жёстко сказал он встречавшему его Петрову. - А где же парторг? Кабак развели!..
- Болен парторг, простудился. И печень у него вчера разыгралась. - Петров привычно полез рукой к своему седеющему на затылке вихру, подумал: "Эк ведь нескладно вышло, ёж тебя ешь!.."
- Ладно! - оборвал Лосев. - Мы к этому ещё вернёмся.
Пружинистой походкой командир полка обошёл весь лагерь. Проверил полевую кухню, посмотрел, как живут солдаты, и после обеда направился к Туру на дом. Присаживаясь, спросил:
- Ну, чем порадуете вы, капитан?
Тур начал хитро оправдываться:
- Виноват, товарищ командир. Приболел я тут, не смог проследить вчера за всем сам. А со старика - что взять? Сами знаете... Да и старался он тут всё время. Все задания - только на "отлично" и "хорошо". А вот на земле... Пробовали мы с Сикорским помогать ему, да старик самолюбив оказался. Золотой души, но - самолюбив. Старые заслуги, я понимаю, конечно...
- Что же вы с Сикорским - дети? - недобро спросил Лосев. - В пустыню попали, больше людей нет? Могли ему указать на недостатки на собрании, на бюро. Это же элементарно!
- Подсказывали и на бюро, - соврал Тур, боясь лосевского гнева. - Только нужного разговора у нас - не получилось. Все его любят, поддерживают - тот же Медведев, член партбюро.
- Ну и что?
- Критиковать Сергея Сергеича не так просто, вот что. Люди не понимают, что старику на отдых пора.
- Так. А вы, значит, понимаете? - На Тура уставились глаза-точечки. И было непонятно: спрашивает или подковырнул. Решив, что спрашивает, Тур ответил:
- Да, его время прошло. В армии сейчас такие... Да что говорить! Не о том ведь речь, чтобы обидеть человека. Можно же и по-хорошему: отправить без взысканий, с почётом. Но - не покрывать же нам его каждый раз?..
- Однако выходит - покрывали?
- Не хотелось вас беспокоить. Думал, временно всё, командировка...
- Не хо-те-лось! А если бы до катастроф дошло, тогда как? Пьют же у вас тут, чёрт подери, так, что морды поопухали! - Лосев поставил в воздухе кулачком "печать". - Пьют, а потом - летают! А это - вещи несовместимые! "Не хотелось". Так и знайте: получите взыскание тоже. Здесь армия! А мы всё с кисельным гуманизмом, с уговорчиками. - Лосев поднялся, надел фуражку. - Запомните: лётная работа - опасная работа. Высший гуманизм здесь - гуманизм жестокой дисциплины. Люди будут целы! Вам как парторгу непростительно не понимать этого.
Не спросив Тура о самочувствии, Лосев вышел и направился на квартиру к Петрову. По дороге думал: "Дерьмо Тур и подлец, прав Дотепный. Но и с Сергеем Сергеичем пора эту волынку кончать. Устарел, тут этот поганец прав. Как лётчик - ещё хорош, а на земле... Незаменимых нет!"
Шёл Лосев и распалял себя. Распалял потому, что в глубине души уважал Петрова, только не хотел в этом себе признаться. А тут ещё кинофильм вспомнил, которому не помнил названия. Там у одного директора или управляющего строительным трестом работал забубенный, но талантливый главный инженер. Выпивоха, бабник, истории с ним всякие, а дело знал - лучше всех. И директор мирился с его недостатками: где же одних ангелов взять? Люди - это люди, со страстями, ошибками. И когда высокое начальство, приехавшее проверять трест, хотело инженера этого снять, директор спросил: "А нового главного вы мне - такого же толкового - гарантируете? Снимать - легко". И отстоял инженера. Не для себя, для дела. Опять ругался потом с ним, а работал. И даже на другую стройку с собой забрал, когда уехал на повышение.
В Петрове тоже было много искреннего, сердечного, что подкупало и чего не хватало самому Лосеву, и Лосев это знал. Старик не умел оправдываться, да и говорить не умел. Он был из той породы русских людей, которые если хотя бы косвенно виноваты в чём, всё равно промолчат, выговор примут, как должное, даже грубость. Было в Сергее Сергеиче что-то и от разбойного удальства, и в то же время в нём сохранился крестьянин в душе, который заботится всегда об одном: сделать всё как лучше, добротнее, с пользой для себя и для государства. А ещё была в нём черта от мальчишества - детская наивность, доверчивость. И вот с таким человеком нужно было говорить о самом неприятном - обвинять его.
Чтобы не размягчиться, Лосев вошёл к Петрову отчуждённым и начал прямо с порога:
- Ну, что же, Сергей Сергеич - продолжим?..
- А чего продолжать-то? - спокойно сказал Петров. - Я по твоему лицу вижу - всё тебе ясно, всё ты уже решил, и сомнений у тебя нет. А коли нет, говорить мне с тобой не о чем. - Сергей Сергеич помолчал, закуривая, договорил: - Да и не хочется что-то. А если пришёл взыскание объявить, так я его из приказа узнаю.
Разговаривал Сергей Сергеич стоя, не садился сам и не приглашал сесть гостя - скорее уйдёт. Так делали вышколенные бюрократы в Москве, встречая приезжающих из провинции простаков, чтобы те не засиживались на приёме и не отнимали много времени.
Сергей Сергеич об этом не знал, но зато знал Лосев и обиделся. Однако вида не подал, без приглашения сел к столу, снял фуражку. Оторопь его прошла. Поняв, что взял неверный тон, он решил его исправить, а не лезть в амбиции и капризные обиды. Поэтому, исходя только из пользы для дела, предложил:
- Давай всё же поговорим. Водка у тебя есть?
Петров посмотрел удивлённо: шутит?
- Нет у меня водки, не пью. Дальше что?
- Не пьёт только сова.
- Это почему же? - искренне удивился Петров.
- Днём она спит, а ночью - магазины закрыты, - пошутил Лосев. И уже серьёзно спросил: - Ты что, не хочешь - просто со мной, или действительно у тебя нет?
Видя, что Лосев сидит, Петров сел тоже.
- Скажи, командир, почему ты мне не веришь? Я ведь не трус, не мальчишка. Что же я, по-твоему, испугался тебя?
- Давай не будем угадывать мысли на расстоянии. Сказал, что думал, и не надо приписывать мне того, чего я не думал, - озлился Лосев. На Петрова знакомо уставились глаза-точечки. От глаз веером к вискам разбежались злые морщинки-царапины.
- А ты на меня, командир, не смотри так, по-колючему, не смотри! - Сергей Сергеич начал прикуривать горевшую папиросу. - Сказал тебе - не боюсь, значит, не боюсь. Водки у меня - нет, и смотреть на меня нечего. - Сергей Сергеич увидел, что делает не то, что нужно, швырнул в сердцах папиросу в угол, вскочил. Руки - в карманы галифе, засеменил на коротких ногах по комнате: - Шерлок Холмс какой! Да я, если хочешь знать, за всё лето только 3 раза и приложился. 2 раза, чтобы уснуть - было такое: работы много, уставал, как чёрт, накуришься, и не уснуть. И - вот вчера. А с тобой пить - мне не хочется, ёж тебя ешь! - Щёки Сергея Сергеича от натуги покраснели. Обиженно топорщился из седины ёжик чёрных волос на макушке. - Водку найти можно, - смягчился он, - магазин недалеко.
Петров подошёл к окну и остановился там, спиной к Лосеву. Рук из карманов не вынимал, поддёргивал сползающие с животика штаны.
Лосев молчал. Закурил, медленно выпустил к потолку струйку дыма и только тогда, сдерживая себя, сказал перегоревшим голосом:
- Напрасно ты это: я тебе - верю. Да ведь техники-то у тебя - всё лето лакают, кабак развели! Сколько было отстранений машин от полётов?
- Не беспокойся, по головке за то их не гладил. Выходит, тебе уже доложили про здешнюю службу?
- Доложили.
- И про "Пана"?
- И про него тоже. Грубо ты себя вёл с ним. Авторитет его подрывал. Устранил от дела.
- Авторитета - у него не было с детства. И вообще, ему не эскадрилью водить, воду на колхозную ферму возить!
- Может, это и верно, разберёмся ещё. А пока - он командир эскадрильи, и никто его этой должности не лишал! И не тебе решать за него дела! Этим ты наносишь вред не только ему.
- А ты, командир, не наносишь? Кто здесь командует, на этом аэродроме? А ты - к кому первому пошёл за сведениями? Ко мне, что ли?! Ты - всех обошёл сначала, а ко мне - так к последнему! Так-то. Всем поверил. Боялся, что я сам - правды тебе не скажу.
- Извини, Сергей Сергеич: тут ты прав. Маху я дал, не подумал. Элементарно!
- Ну, и ты меня извини, я - тоже живая душа.
- Значит, говоришь, по головке не гладил?
- Сказал уже.
- Вот и я не собираюсь гладить. Элементарно.
- А я, как бы это сказать... и не прошу снисхождения. Виноват - объявляй выговор. Или что там у тебя припасено? Приму без обиды.
Лосев опять долго молчал. Потом приподнял голову, спросил:
- Ну, а какие успехи? Сколько сделали самолётовылетов, куда? Как справлялись экипажи с задачами?
- Что ж других-то об этом не спросил? Иль о хорошем - несподручно тебе? Так ведь и мне несподручно хвалиться!
- А что, по-твоему, главнее?
- В человеке главное - добро, его дела! - резко ответил Петров. - А тебя в нём почему-то - только дерьмо интересует. Но я тебе скажу так: в людях - добра больше! Потому, что они живут для него. А дерьмо - оно больше от ошибок идёт, не от целей.
- Дело есть дело, - заметил Лосев, - а потому надо докладывать обо всём. Делить, что хорошее, что плохое - забота начальства.
- Вот я и докладываю: 40 благодарностей мы тут получили от командующего, понял! С этого надо было тебе начинать, а у тебя - всё наоборот. - Сергей Сергеич махнул рукой. - Шиворот-навыворот интересуешься.
- Всё сказал?
- Всё. Теперь - всё.
- А я, между прочим, о делах тоже спрашивал. Знаю, работали - хорошо.
- Зачем же тогда - меня?..
- Хотел от тебя услыхать: как скажешь об этом ты?
- Не мастер я выхваляться.
- Знаю. А за водкой-то в магазин - сходим, нет?
- Поди, закрыт уж, как для совы. Ладно, посиди тут, я сам...
Сергей Сергеич, не надевая кителя, вышел, свернул к соседнему дому и через 5 минут вернулся с бутылкой и солёными огурцами. Объяснил:
- Инвалид-сапожник тут живёт.
Достал из буфета банку консервов, открыл, нарезал хлеба и, разливая водку в стаканы, спросил:
- За что пить-то будем? - Не дождавшись ответа, поднял стакан и, чокаясь с Лосевым, произнёс: - Не ради пьянства окаянного, а дабы не отвыкнуть!
Лосев тоже произнёс, глядя на огонь в керосиновой лампе и вздыхая:
- Давай, за честность.
- Что ж, подходяще. Только вот не пойму: к чему это нам-то?
- Ну, пей тогда за доверие, не так выразился... - Лосев залпом выпил, торопливо похрустел огурцом. - Уф, дьявол, отвык от родимой!
- Выходит, мой тост - правильнее?
Лосев, слепо тыча по тарелке вилкой, стал оправдываться:
- Хочу, чтобы ты верил в мою искренность - без обиды чтоб. Хотел, чтобы ты - меня понял, Сергей Сергеич. Тяжело мне с тобой говорить...
- Та-ак... - Сергей Сергеич секунду ещё помедлил, о чём-то подумал и, запрокинув голову, выпил тоже залпом, сноровисто. Закусывать, однако, не стал, только закурил. И лишь выпустив дым, спросил: - Ну, так об чём тебе со мной тяжело?
Лосев в раздумье ответил:
- Тут дело не в выговоре, Сергей. - Если бы можно было отделаться выговором, я бы и голову ломать не стал. Только выговором тут - дела не поправить...
- Та-ак... Обузой, значит, тебе стал, состарился?
- Да не в возрасте штука, пойми ты! Лётчик ты, слава Богу!..
- Не отвечаю нынешним требованиям? - перебил Сергей Сергеич с обидой и вызовом. - Прошло моё время? Ну, и прочее, что там ещё? Знакомая песенка, уже слыхал. Не в лицо, правда, но поговаривают обо мне так Сикорский с Туром. Выходит, и у тебя такое же мнение?
- Тур и Сикорский тут не при чём, мне они - не резон. От них мы, я надеюсь, скоро избавимся. Но, думаю я, что дело не в них, а в тебе самом, что ты - тоже не переделаешься уже, поздно. А потому и не хочу кривить душой перед тобой. По-человечески - мне искренне тебя жаль, Сергей. Жаль и расставаться с тобой. Веришь ты мне?
Петров молчал.
- Что ж молчишь? Не веришь, что ли?
- Верю. Да от этого мне ведь не легче. Я и сам понимаю: и стар, и выговора за мной хвостом тянутся. И жалобы на меня Сикорский с Туром в дивизию пишут, всё знаю. Что и тебе тяжело стало меня отстаивать. Там не забыли ещё бомбометания по геологам - на меня, канцелярские крысы, грешат. И этот вот... вчерашний случай - тоже понимаю. Я и сам бы давно ушёл, кабы мог, не стал бы этого позора дожидаться. Да не могу расстаться с полётами! Как подумаю, что не придётся больше в воздух подыматься - хуже смерти мне это! Ведь всю жизнь, считай, только и делал, что летал. Привык, понимаешь? - Петров смотрел на Лосева по-собачьи, тёмными повлажневшими глазами. - Ты - тоже ведь лётчик. Если бы тебя вот так, под задницу, с кресла пилота, а? - Он отвернулся.
- Понимаю... - трудно проговорил Лосев. - А как быть? Может, подскажешь?
- Что я могу подсказать? Тебе решать, не мне. Да и решено уж всё, по глазам твоим вижу. Не такой ты мужик, чтобы по пустому человеку душу мотать. Просьба у меня только: повремени с этим, если можно. Ну, не к спеху же тебе меня гнать, не горит ведь? Дай мне к этой мысли страшной привыкнуть. Сам тебе рапорт подам потом, по весне.
Лосев потемнел.
- Разве тебя гоню - я? - И неожиданно признался. - Придёт ведь и мой срок - у лётчиков это быстро. Скверная штука старость. А у нас - она ещё хуже. Какая же это старость, а? Тебе и 50-ти ещё нет. Не в годах нам она страшна - в понятиях, в соотношении с духом и требованием времени. Вот тут мы - не замечаем, как отстаём. От техники, новых теорий. Выпьем ещё!..
- Ты - пей, мне - нельзя: утром у лётчиков 3 вылета.
Лосев снова тяжело вздохнул:
- Эх, сколько я друзей перехоронил! Какие парни были!.. А я вот - выжил. И ожесточился в этой нашей жизни. Хватаю, бывает, через край. Ты правильно сказал, человек - это добро. Человек должен быть добрым, иначе он и не человек вовсе. Но добро-то и не ценится как раз теперь! Смотри, сколько всякой погани наплодилось, демагогов! Куда ни ткни, попадёшь либо в Сикорского, либо в Тура. Мешают работать, поганят хорошие слова.
- Знаю, - вяло откликнулся Петров. - Плохо и другое: когда сказать не умеешь к делу. Подлецы этим пользуются.
Лосев опять одним духом выпил, сморщился и стал есть.
Петров лёг спать, а Лосев сидел ещё долго. Всё думал: "В чём же правда? Может, нужно Сергея Сергеича отстоять?.."
Коптила лампа. Храпел на кровати Сергей Сергеич. А Лосеву привиделась Аляска, пурга, мокрая шерсть волка. Да, жизнь надо отвоёвывать, жизнь - борьба. Но с кем и для чего? Об этом тоже надо задумываться. И не так всё просто, как иногда кажется.
Сергей Сергеич перевернулся на своей постели, простонал - что-то приснилось. Жилы на тёмном лбу набрякли, лицо усталое, отекло. В душу Лосева вошла такая пронзительная жалость, что чуть слышно простонал тоже. Тогда поднялся, пошёл в другую комнату, чтобы лечь - постель уже была приготовлена.
"Гнать из армии надо туров, сикорских, а не петровых, это же элементарно! - яростно подумал он. - Но как? Как это сделать, если Кремль переполнен турами? Оттуда идёт вся эта гниль..."
(продолжение следует)

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"