Печатная машинка мечтала быть трактором, наверное, поэтому так тряслась и шумела. Жмешь на клавишу и оглушающий выстрел праздничного салюта, жмешь другую еще один. Я заворожено касался символа и металлический удар переносил его в реальный мир. Внутри машинки притаилась магия. Она умела превращать разрозненные слова из головы в текст. Настоящий, напечатанный на бумаге. Это же почти книга! Потом была клавиатура компьютера, щелкающая мягко и приятно. Стало еще удобнее создавать из мыслей слова, складывать их в предложения, редактировать тут же, на лету. Предложения сплетались в рассказы.
Я придумывал сюжеты на разные темы, чаще всего храня идеи на полке в памяти, а иногда использовал ту самую магию и получались законченные истории. Жанры выходили разные, бывало, что и подозрительно противоположные. И если посмотреть со стороны, в независимости от жанра, постоянно проскальзывала тема смерти. Настолько навязчиво и часто, что я сам упрекал себя в этой некро-трясине. Но тут прошу не спешить и разобраться. Тут нужно смотреть не со стороны, а изнутри, тогда невооруженным взглядом видна другая картина: смерть - лишь повод поговорить про жизнь, про ее ценность, глубину, про ее торжество на фоне смерти.
При этом я почти никогда не писал о любви. Даже там где казалось, ну вот же, вот про любовь, нет, это выходила хрупкая декорация, легко смятая в финале сапогом сюжета. Чем тут оправдаться? Допустим тем, что и без меня было кому писать про любовь всякой прозы, стихов, и прочих песенок. И без моего участия насочиняли немало, а сколько еще насочиняют? Ресурс-то неисчерпаемый.
Я никогда не писал о дружбе. Тут и оправдываться не придется: а кто про нее вообще писал? Ремарк в "трех товарищах" обманул, создав иллюзию "романа про дружбу", которая так и осталась ширмой для всё той же любви. Друзья-товарищи в его книге беспомощно поднимают руки, говорят, да, некуда деваться, такая сильная любовь, что про нас уже и не интересно. Дюма отец, Дюма сын, и чуть было не пошутил - Дюма святой дух, ничем не лучше Ремарка. Попытаюсь объяснить. Дружба в творчестве большинства писателей, в отличие от любви, безусловная, вот она возникла по щелчку пальцев, или чаще всего, вот она уже есть в сюжете и ничего не нужно понимать. Как, почему? Где физика процесса? Что заставило совсем разных людей протянуть незримую нить и сшить свои судьбы? Любовь писатели готовы препарировать и расчленять по граммам для понимания ее природы и сути. А дружбу что? Ничего. Дружбу авторы бесцеремонно используют как приправу в бульоне сюжета. Справедливости ради, отмечу детскую дружбу. Там нормально, там хватает. Книг хороших много. Но детская дружба, она же такая - необъяснимая, бескомпромиссная, безжалостная и беспощадная. В ней и невозможно разобраться, да и не особо-то и нужно, чтобы не разрушать стройность ее квантовой запутанности.
Воннегут - американский писатель с уставшим взглядом, натолкнул Джокерса - американского профессора с веселыми глазами, на мысль, что типов сюжета в мировой литературе не так уж много, если быть точным - шесть. Узнав про такие измышления, я стал шутить, что сюжетов в мире, вообще, всего два. Либо про любовь, либо про войну. Позже я понял, что шутка про сюжеты, на самом деле не про сюжеты и не шутка. Все людские смыслы, мотивы, действия, всё в мире движимо или войной или любовью. Просто войны бывают разные, не обязательно шпагой махать, достаточно ноги об соседский коврик вытереть и любовь бывает не только к конкретному человеку. Любовь к деньгам или власти - тоже любовь. Еще неизвестно, какая любовь более страстная, а какая война более страшная. Люди любят и поэтому созидают, или разрушают, потому что ненавидят. Два стремления, два сюжета.
Так, а что у меня? У меня будет три. О больницах. О боли, грязи, страхе. О мужестве, силе и стойкости. О любви, о дружбе. И о смерти, куда без нее.
***
Больница о любви
Я лежал на узкой клеенчатой кровати и сквозь струи дождя на стекле ловил отблески света. Луна или фонарь за окном, не важно. Бабье лето спешно раскидало по чемоданам всю красоту и смоталось на курорт, подальше от холодной осени. Погода под стать настроению. Депрессия тоскливыми коготками выцарапывала бездонную яму внутри. Пустота душевная усиливалась спертым воздухом снаружи. Еще повезло, что кровать оказалась в конце палаты у окошка. Хотя и тут духота одной рукой сдавливала горло, а пухлые пальцы другой засовывала поглубже в нос. И конечно всесторонний храп. Соревнование по храпу в палате проходило по правилам непостижимым для меня. Начавшись как кубок по громкости, оно вдруг перетекало в марафон продолжительности и прерывалось на особо изощренные сольные выступления с зачетом по личному мастерству. Надо отметить, что проклятье храпа преследует меня с детства. Все мои родственники, все с кем я жил и рос, храпели один громче другого. Даже собака. Даже кот похрюкивал во сне. Боксерской породы пес по ночам приходил ко мне в ноги. Спал крепко и так же крепко и залихватски храпел. Иногда ворчал и дергал лапами, как все впечатлительные собаки. К тому же время от времени портил воздух, хоть это и другая история. Тут, в палате постоянно храпели и делали всё остальное, как мой пес. Причем один тучно-грузный пациент делал всё остальное круглосуточно: не в силах контролировать процессы кишечника он выдавал физиологическую трель каждые 15-20 минут, и в качестве своего рода извинений произносил одну и ту же фразу: "Ох, мужики..."
Запахи в палате обитали так давно, что практически обрели форму. Тягучие, маслянистые, приторные. Если бы покойник потел, то пах бы именно так. Вязкий запах портящихся яблок с легкими нотками лекарств. Чуть лучше было в коридоре, а совсем хорошо - в туалете. Курить в больнице не разрешали, поэтому тайные курильщики держали окно туалета открытым. Там было свежо и приятно благоухало стерильностью хлорки.
Я снова не мог уснуть. Негодования, злости или обиды не было. И тогда, и потом, попадая в больницу, я воспринимал это как некий жест судьбы. Проведение. Поэтому я не жаловался на условия, на еду - скудную и безвкусную, на отношения медиков. Что бы я ни сделал, персонал всегда разговаривал со мной, как с провинившимся школьником: "Почему кружка на тумбочке, нужно внутрь убирать! Безобразие, что с эритроцитами, отчего такие высокие? Не надо рукав закатывать, я из пальца кровь беру! Сюда не прислоняться! Тут не стоять! Без очереди не входить! Входить не задерживать! Дышать - не дышать!". Все больничные невзгоды представлялись мне некой расплатой за те ошибки, которые я успел совершить.
Поэтому я лежу, смотрю в окно и принимаю капельницу кармического наказания, вливая внутрь каплю за каплей.
Кап - надо было следить за своим здоровьем. Кап - не надо было идти в поход под проливным дождем. Кап - надо было следить за спичками, чтобы они не промокли. Кап - тогда бы, не пришлось ложиться спать в холодную палатку в непросохшей одежде. И - кап - дрожать всю ночь. И - кап - утром есть макароны, сырыми, прямо из пачки. А раз уж пошел по этой скользкой тропке, то - кап - получи сполна. Лежи и лечи свою - кап - пневмонию, даже если она тебя не особо беспокоит. Принимай свои - кап - четыре укола антибиотика в сутки. И ладно уж, так и быть, можешь выбрать в какую сегодня, в левую или в правую полупопицу. Кап-кап-кап.
На мгновение, упав в черный коматозный сон, рывком, словно нокаут с обратным эффектом, внезапно прихожу в себя:
- Доброе утро! - звучит контрастно-недобрый голос медсестры. Внезапный свет желтыми лезвиями скоблит кожуру глазных яблок. Антибиотик входит в мышцу, как металлический саморез. Начинается новый день сурка в тесной узкой палате набитой шестью скрипучими койками, в самой убогой больнице города, последнему приюту наркоманов, запойных алкашей и разного другого болезного мусора вроде меня. Кроме немногочисленных медицинских процедур, распорядок дня не богат развлечениями: книжка и ожидание завтрака, затем прогулки по коридору в поисках свежего воздуха, снова книжка и ожидание обеда. Отобедали, можно ждать ужин. В конце мучительная бессонница, окно, унылая чахоточная осень, краткий миг сна и новый день неотличимый от предыдущего.
Всё повторяется раз за разом настолько точно, что жизнь кажется компьютерной имитацией попавшей в циклическую ошибку. Символом и живым доказательством этого стал мой сосед напротив. Когда я поступил, он с интересом начал со мной диалог, постепенно упростив его до собственного монолога. Но даже такой вариант меня устраивал, истории-байки, которые он травил, показались мне вполне интересными. "Ну и вот, слушай-слушай. Ближе к ночи мы удочки-то смотали и в машину спать легли. И тут началось... Тени по стеклам ходят, белые такие... Снаружи молча перемещаются туда-сюда, туда-сюда, а мы лежим, прижались друг к дружке и сказать ничего не можем. Слова изо рта не идут. Смотри, вот так рот открываю - видишь? Открываю, а звуки-то не вылетают. Сейчас как, слышно меня? А тогда ни шепота не источалось. Да нет, не пили. Почти. Кто как. Понятно дело, кто-то еще с утра набрался и упал, но кто-то только вечером. А парализовало всех... Вот что это было? До сих пор не знаю..."
Пока сосед травил байки, я заметил, стоит ему начать очередной рассказ и все остальные расходятся по кроватям: перебирают вещи, листают журналы, либо просто отворачиваются к стенке. Ну да, не Задорнов, но послушать можно, истории-то забавные. Вскоре правда расставила все по местам: историй мало и ходят они с карусельным упорством по одному кругу. На третьем-четвертом витке я лишь кивал, параллельно занимаясь своими делами, на шестом смог перебраться через социально-этическую ограду и спрятаться за обложкой книги. Расстраивался он не долго, соседнюю койку занял новый больной, и с накопленной силой стартовал круговорот историй. Пусть не радуется, скоро и ему искать занятия и отворачиваться!
Стены палаты были окрашены желтой масляной краской. Она противно блестела сальным глянцем, оттеняясь островками трещин. В коридоре желтый разбавлялся пятнами тошнотно-зеленого, намазанного на халтурно вспученную штукатурку. Бугристый линолеум местами самовольно отходил от пола, скручиваясь, как уголок тетрадки двоечника, чернея лишайными проплешинами. Двери покрывала та же масляная, но уже белая краска, с обязательными ляпами на стеклянных вставках. Маляр явно не страдал перфекционизмом и не тренировался соблюдать границы в раскрасках. На потолке постанывали лампы дневного света, некоторые мерно щелкали и мигали, в надежде уйти на покой. Случайно попавшие сюда черти, кривились, плевались и просились обратно в уютное пекло.
Казалось, что больница не возвращает потерянное здоровье, а высасывает оставшееся. Эта ментальная пустыня не имела края, и мне ничего не оставалось, кроме как брести по ней, иссыхая, осыпаясь песком, ставясь ее частью. И вдруг глоток свежести, больше похожий на мираж, чем на правду.
Дверь в палату приоткрылась, в нее просунулась девичья голова, побежала взглядом по больным, нашла меня и кивнула:
- Можно тебя? Выйдешь? - спросила Ксюшка, моя одноклассница.
За полгода с момента выпускного мы пару раз виделись и нельзя сказать, что разлука невыносимым клином пролегла между нами. В обычной жизни мы в любой момент могли прийти с друзьями к ней в гости, и она всегда была нам рада. Но сейчас, в этом мутном больничном коридоре увидеть знакомое лицо казалось спасением.
- Привет, а я тебя заметила, еще раньше, когда ты из столовой выходил.
Халат и тапки намекали, что она не посетитель, а новый клиент этого заведения.
- Я утром поступила. Ну, пойдем, пройдемся, расскажешь как дела.
У нее тоже была пневмония, с той разницей, что я свое воспаление до больницы ощущал как затянувшуюся простуду, а ей одышка не давала подняться домой на второй этаж. Если бы не предательский рентген, который высветил темные области моих легких, то врач вообще не сослал бы меня сюда.
- А я вон в той, в третьей палате. Заходи в гости.
Теперь у меня, тонущего в формальдегидной трясине больницы, появился хоть какой-то смысл.
Тем временем судьба приготовила новую занозу, величиной с небольшого, среднестатистического алкоголика. Его, прикованного к кровати капельницей и запоем, торжественно вкатили к нам поздно вечером. Всю оставшуюся ночь он громко мычал нечленораздельные лозунги, внезапно выкрикивал призывы на одном ему доступном языке. Возможно, он отпугивал тех самых чертей, издавая все звуки и запахи на которые был способен. По крайней мере, остатки кислорода в комнате он победил, напрочь спалив его перегаром и луково-кислотной вонью.
Я и так не представлял себе, чтобы Ксюшка сидела у меня в палате, словно бабочка на помойке, но с пришествием алкодемона она вообще перестала заглядывать. На вторую ночь он завывал уже тише, хотя силу запахов не утратил. На третий день он восстал.
Я планировал отдышаться, сидя в коридоре, когда существо вылезло на свет. Медленно, с трудом, ковыляя всем телом, он добрался до скамейки и рухнул рядом. Упомянутая ранее беззубая этика не позволила мне сразу вскочить и убежать.
- Э-е-е? - обратился он. Я надеялся, что не ко мне, но в коридоре, к сожалению, других собеседников не нашлось.
- Что? - переспросил я.
- Э, - уточнил он.
- В больнице, - попытался угадать я.
Он понимающе закивал. Затем передумал и неодобрительно закачал голову из стороны в сторону.
- У! - то ли потребовал, то ли попросил он.
- Что? - переспросил я.
- Уить, - уточнил он.
- Не курю, - я уже уверенней ступал по зябкой почве его диалекта.
Он вновь закивал, задумался, как смог, и внезапно, очнувшись от кручинивших его мыслей, удивленно осмотрелся вокруг:
- Э-е? - спросил он.
- В больнице, - напомнил я.
- Уить, - легко зациклился он.
И тут у меня возник план!
- Здесь ларек есть, на улице, - сказал я.
В бессмысленных мыльных глазах проснулся огонек интереса.
- Э-е? - спросил он.
- А вот от крыльца налево и прямо через дорогу будет. Но из больницы так не выпустят. Там вахтер на входе.
- А? - переспросил он. Азарт в глазах сменился мольбой.
- Надо спуститься на первый этаж, и подождать внизу. Вахтер скоро передачи начнет разносить, тогда можно выходить, - заговорщицки произнес я, мотивируя его решимость.
Больше мы не виделись.
Очевидцы поговаривали, что он не дождался отсутствия вахтера и мыча, отмахиваясь руками, прорвался по указанному маршруту.
Переживал ли я за его дальнейшую судьбу? Мучила ли меня совесть? После того как я покаялся соседям, что возможно его побег срежиссирован мной, их ответные слова полные искренней благодарности сняли с меня всякий моральный груз.
Запомнился мне еще один попутчик, дорога которого, однако, проходила своим, куда менее радостным путем.
В соседней палате лежал молодой и очень активный парень. Он часто разговаривал со мной в коридоре, когда выходил покурить, или садился в столовой за наш стол и болтал, едва прерываясь на глотание супа.
В очередной раз, повстречав меня, он радостно воскликнул:
- О! Подожди меня тут, сейчас кого-то приведу!
Он ушел в палату и вернулся вместе с другим парнем, почти моим ровесником:
- Знаешь, что у него? - спросил веселый. - Цирроз печени! Прикинь? Я тебе говорю, настоящий. Считай уже всё - приплыл! Конечная.
Он хвастался, словно показывал обезьянку. Второй безропотно посмотрел на меня таким бесконечно грустным взглядом, какой я уже не забуду никогда.
Пациенты лежали, сидели, стояли, передвигались, сдавали анализы, глотали таблетки, ждали, когда загорится лампочка на входом в рентгеновский кабинет, ждали обход, обед, передачу, выписку, ждали, когда "помоют и зайдете", кашляли, икали, кряхтели, постанывали, выздоравливали и наоборот. Они стали фоном, массовкой, размытой иллюстрацией. А я ходил в Ксюшкину палату. Мы играли в карты, пили чай, смеялись. Совместное чувство юмора - один из главных ориентиров родственных душ. В один момент ее соседке надоело одергивать полы халата, при моем появлении, и она резко, хоть и резонно заметила, что в женской палате я лишний. Тогда мы вернулись к прогулкам по коридору, пока не наткнулись на небольшой пустующий зал для консилиумов. Пустые стеллажи со стеклянными полками, длинный стол, свободные стулья, никаких соседей сбоку, никаких планов впереди, только километры свободного времени, которое можно было занять друг другом.
Мы сидели за столом и разговаривали. Подолгу. Уставали сидеть, вставали, бродили по комнате, продолжая говорить. Мы болтали о разном, обо всем, неспешно, с интересом погружаясь в чужой внутренний мир и приоткрывая свой. Рассказывали о детстве, о семье, о друзьях. Наступала глубокая ночь, а расставаться не хотелось. Иногда нас выгоняла особенно бдительная дежурная медсестра, иногда мы сами понимали, ночь превращается в утро и нужно расходиться.
Я просыпался на следующий день и ждал, когда в дверях в очередной раз появится знакомое лицо - чуть смущенная улыбка, прищур веселых глаз и тихий голос: "Выйдешь?"
"Она не родственница твоя? Что-то вы больно похожи", - шутили в палате.
Она нравилась мне и в школе. Признаться, мне нравились почти все одноклассницы. Что сделаешь, если одна другой краше? Так уж класс подобрался, как будто просеивали. И конечно, среди всех была такая, затмевающая остальных, заветная, тайная возлюбленная. Это, слава богу, была не Ксения, это была другая. Холодная, по классике недоступная, не замечающая меня. Среди моих легковесных есенинских влюбленностей, она была долгой, мучительной маяковщиной.
Сейчас, находясь рядом с Ксюшкой, я чувствовал легкость. Не нужно казаться лучше, следить за речью и движениями, очаровывать, добиваться, покорять. Так просто было открыть душу, не прося ничего взамен, не ожидая самому быть использованным. От меня не требовалось предлагать сердце, ведь ей незачем было его забирать. Сердце ее и мое бились в одном ритме, и нам было хорошо.
Это не была любовь одноклассников, не та детско-юношеская, сжигающая, секретная, трепетная. И не любовь мужчины к женщине - полная страсти и желания.
Больше походило на выдержанные годами, но все еще теплые отношения старых супругов, когда он спешит с работы домой, соскучившись за день, а она видит его в окно и улыбается.
Тем временем, в скорлупу больничного мирка стали проникать мрачные новости. После меня заболела мама. У нее были похожие симптомы, но с другим размахом. Температура выше, кашель чаще, хрипы сильнее. Она была уверена, что заразилась моей пневмонией, но врачи реагировали скептически. Только через двадцать лет, ковидная эпоха докажет, что воспаление легких может передаваться по воздуху. А пока я лежал в своей больнице, куда меня направил университет, она легла в другую, по месту жительства. И несмотря на лечение, ее динамика не была положительной. Зав. отделением разводил руки:
- Уже не знаем, чем вас лечить. Не можем подобрать антибиотик, - говорил он. - Почему у вас улучшений нет?
- А мне и не станет лучше, - говорила она. - Мне кажется, мой организм настроился на самоуничтожение.
- Что?! Какое уничтожение?! - кричал он. - Мы вас и так лечим, и этак! Ходим всем отделением за вами, а вы что такое говорите?! Почему позвольте узнать?
- У меня сын в другой больнице лежит с пневмонией, а я его увидеть не могу, - спокойно отвечала она.
Он в гневе стремительно вышел, чтобы вернуться через час и хладнокровно произнести:
- Пусть подойдет к своему лечащему врачу, ему выписку отдадут. Я договорился, он завтра сюда переезжает лечиться. Все можете начинать выздоравливать.
Конечно, я даже не допускал мысли о том, чтобы отказаться и не рассматривал это как выбор между маминым здоровьем там и моим счастьем здесь. Нужно было использовать любую возможность, нужно было немедленно ехать к ней больницу. А Ксюшка? Ну что уж теперь...
Мы снова в коридоре. Я вызвал ее из палаты, чтобы попрощаться. Она опять чуть смущенно улыбается. Зерна отчуждения уже падают между нами. Они прорастут и прежнего не будет. Я уеду. Не в иммиграцию, не на фронт, не в дальнее плавание, хоть именно так и кажется. Мне хочется снять мундир и укутать ее, но она не мерзнет и я всего лишь в футболке. Но я уезжаю. Другая больница покажется раем, там будет вежливый внимательный персонал, просторные палаты с высокими потолками, незапечатанное окно, проветривание, телевизор в фойе. Фойе! Не узкий, мрачный коридор, а полноценный холл с диванами, еще шкафы с книгами, холодильники. Ужин там не будет заканчиваться раньше рабочего дня поварихи, вечером будут предлагать пышную сдобу или высокую, блестящую топленым маслом шаньгу. Главное там будет мама, которая в моей компании резко пойдет на поправку, так, что нас выпишут в один день. Зав. отделением снова разведет руками в недоумении, но уже от радости.
После выписки я успею навестить Ксению. Я приеду с одноклассником, внутрь нас не пустят, и мы вызовем ее на крыльцо. Мы будем стоять, разговаривать, она будет глядеть отстраненно, сдержано улыбаться. Мы будем другими.
Время тронется, потечет, полетит. Дороги разойдутся. Я пойду по своей: университет, друзья, одногруппники, всегда несданные зачеты, поиск карманных денег, ноги на любительской сцене, руки в краске от подработки, приторный вкус портвейна во рту, свинец недосыпа в голове. Она быстро выскочит замуж, народит детей. Я вздохну и пошагаю дальше.
Наша больница останется стоять на месте. На нашем этаже люди в белом будут лечить людей в домашнем. В нашем зале будут собираться консилиумы, умные люди будут вести за нашим столом совсем другие разговоры. Может быть потом, когда они покинут зал, кто-то заглянет и чуть смущенно улыбаясь, спросит: "Выйдешь?"
Больница о дружбе
Завтра я должен был идти в поход. Завтра сухо, солнечно, тепло и во всех отношениях отлично. Такое завтра могло было случиться, если бы не мое сегодня. Несколько часов назад в холле второго корпуса университета по итогам армрестлинг-поединка я сломал руку. Высокий стол, неправильный наклон рук, упорство противника - стечение обстоятельств с печальным итогом. После упорного покачивания ни влево - ни вправо, я решил передохнуть, перераспределив нагрузку на плечо, и даже отвернулся. Внезапно раздался глухой щелчок, напомнивший звук глушителя винтовки из фильмов. Стало легко, но тревожно: судя по моей неестественно изогнутой конечности, лежащей на столешнице, бой проигран. Отказываясь верить в худшее, я еще просил одногруппников вправить конечность, дернув за нее. В тех же фильмах это помогало. Хорошо, что никто не решился. Приехали специалисты на скорой, попросили не терять сознание. Пока что я старался не терять только оптимизма, от которого теперь не осталось и следа. Увезли в травматологию. Там угадали сразу: "Армрестлинг? Ну, теперь на руках вряд ли когда-нибудь будешь бороться. Везите в стационар".
Надежда попасть в поход медленно умирала от рук неумолимого принятия реальности.
Накладывая гипс от кисти до шеи, дежурный врач держал меня за руку. У него была по-отцовски теплая ладонь, что контрастировало с сырыми бинтами. В районе локтя он приделал крючок и подвесил груз. Я походил на киборга.
Медсестра проводила в палату, затем принесли обед. Механизм подачи еды в больницах работает лучше всего. На облезлой тумбочке уместилась тарелка со сколами и рисовой кашей, хлеб с маслом и чай. Все было стремительно, неправдоподобно, как в мутном потоке, а каша лежала такая явная, частичка реальности и реальность эта не радовала. Хотелось есть и одновременно тошнило от осознания фатальности случившегося. Были же планы, стремления, здоровые конечности, а теперь я по привычке потянулся правой рукой к ложке, но ощутил холодеющий гипс и детскую беспомощность. Левая рука с непривычки не слушалась, едва попадала кашей в рот.
Ой, не зря тело с давних пор сравнивают с храмом. Гармонию его строения понимаешь тогда, когда оно разрушится. Обидно до слез. Или это от боли?
Действие препаратов заканчивалось, и боль уверенно утопила прочие переживания.
Аварийные сигналы от рваных нервных окончании копились в мозгу, толкались, бились друг о дружку, смешивались в коктейль бреда, вынырнуть из которого помогли круги на потолке. Одинаковые черные окружности были хаотично разбросаны по белой поверхности. Что за орнамент, как и зачем его нанесли? Загадка разрешилась вечером: в палату проникли комары, которые покусав обитателей, с довольным видом отдыхали на потолке. Пожилой сосед, негодуя, поднял костыль и, прицелившись, вонзил его в потолок, оставляя очередной отпечаток резинового набалдашника.
Потом пришла ночь. Казалось, она не кончится никогда. Следующий день чуть лучше и снова бескрайняя ночь, где негаснущие угли боли с каждым неловким движением вспыхивают вновь. Музыка в наушниках плеера пыталась помочь не чувствовать. Рок музыканты отвлекали, как могли: Шевчук призывал думать о вечном, БГ о стройности прекрасного, Борзов убаюкивал мелодичностью голоса и простотой смыслов.
Навещали родители. Мама горестно вздыхала, совала под нос пироги, пытаясь утешить или утешиться. Приходили друзья, смеялись над грузом под локтем, предлагали расписать гипс анекдотами. Вечером, в палату заглядывал дежурный врач, спрашивал, все ли у нас в порядке и выключал свет. Напоминало детский сад или пионерлагерь. Медсестры разносили таблетки и градусники. По коридору на большой скорости проносился парень, прыгая на трех конечностях - ноге и костылях.
За окном не сдавалось лето. Несмотря на календарный конец, оно еще ударяло жарой, играло солнцем в листве берез, пульсировало жизнью.
Сосед, справа от окна, тот самый костыльный снайпер, смотрел на эту картину со свойственным ему стариковским скепсисом. Днем ему было душно, но он боялся сквозняков, вечером чесал комариные укусы, ночью ворчал и ворочался. Сосед слева был полной противоположностью. Привязанный к кровати приспособлениями для вытяжки костей он нисколько не унывал, а наоборот постоянно шутил и подтрунивал соседа. Он рассказывал небылицы из жизни и невозможно было отличить, где правда, а где вымысел. Старик справа негодовал, принимая байки близко к сердцу:
- Ну, вот не могло же быть такого! Кто тебя в Африку пустит? Допустим, как ты туда попал?
- Послали, от завода, по обмену опытом.
- От какого завода? С кем там опытом обмениваться?
- Так с аборигенами, у них в племени лучшие охотники в мире.
- И одного, без всякого сопровождения.
- Так я говорю, на заводе секретность, допуск только у меня.
- И что ты там, на охотника учился?
- Нет, осваивал тактику маскировки, чтобы потом секретные танки красить-камуфлировать.
Старик вскакивал, ходил по палате и возмущенно спрашивал у остальных, можно ли в такое поверить? Довольный сосед улыбался и подмигивал за его спиной.
Однажды ночью напротив меня положили еще одного интересного персонажа. Всю ночь он шумел, балагурил, пытался найти собеседника, пока не забылся блаженным сном. Днем проснулся похмельно серьезный, недоверчиво осмотрел привязанную к кровати ногу.
- А как это снимается? - спросил он, ни к кому конкретно не обращаясь.
Я промолчал. По опыту детской травматологии, я знал, что металлическая спица, проходящая через пятку, соединена с грузом для вытяжки смещенных отломков кости, и теперь она на несколько недель неразрывно соединит уже его самого с кроватью. Сложно сходу принять такой поворот.
- Так ты сестру попроси, она, тебя отсоединит и сходишь куда тебе надо, - посоветовал шутник у окна. Он улыбался, хоть и сам был привязан точно так же.
Вечером он дождался медсестры. Она недовольно покачала головой и проворчала, чтобы тот не ерундил и привыкал пользоваться уткой, как все "неходячие".
Тогда, наконец, он осознал неизбежность горизонтального положения и всецело отдался унынию:
- Так глупо упасть, - сокрушался он. - Всего на всего поскользнулся. И сразу бедро сломал. А у меня ведь завтра заказы. Я ж холодильное оборудование устанавливаю, там расписано всё на месяц вперед. Ох, что будет. А ей все побоку! Ей наплевать: Где я? Что со мной? Всё равно. Так и знал, нельзя женщинам верить! Стоило чему-то произойти, её и след простыл. Всё! Без ноги и не нужен стал! Вот такая она выходит!
Я представлял, что его "она" - это беспринципная фурия, статная женщина-вамп, меняющая партнеров, как подрастерявшие заряд батарейки.
Она пришла на следующий день. Тихая, кроткая, полная переживаний и сочувствия. И он при ней стал еле слышен и послушен. Они поговорили в полголоса, она обняла его, оставила пакет с передачей, уходя, жалобно посмотрела на прощанье.
- Любит меня, - похвастался холодильщик и рассказал, как его донимают другие женщины, когда он приходит по вызовам на ремонт.
Боль отпускала, рука срасталась. По коридору в очередной раз проносился парень на костылях. "Добегается", - говорил наш скептический старик. Мне принесли фумигатор, и вечерняя охота на комаров прекратилась.
Груз на локте не сработал, винтовой перелом оказался хитрее. Кость не соединялась правильно. Фигурки-лего хоть были из одного набора, но это не сработало. Пришлось оперировать.
Анестизеологиня взяла шприц, неправдоподобно большого размера, как у клоуна.
- Скажешь, когда я нащупаю нерв, - попросила она, вводя огромную иглу под ключицу.
- А как я пойму, что нерв нащупан? - морщась спросил я.
- Почувствуешь, - уверила она.
И я почувствовал! Внутри руки, пружинисто вибрируя, пронеслась вспышка высоковольтного разряда боли. Она бесконечно долго вкачивала препарат. Правая половина пропала, голова замутилась, но сознание осталось.
- Не спи, нельзя спать, - говорил хирург. В его руках появилась обычная бытовая дрель. "Наверное, не бывает медицинских дрелей", - подумал я.
- Вы что там строите? Это же не для меня? - я попытался найти надежду.
- Мы соединим отломки кости саморезами, - говорил врач.
"Бывают ли медицинские саморезы?" - подумал я.
- А они прямо внутри останутся? - недоверчиво спросил я.
- А что им будет, нержавейка! - говорил врач.
"Надеюсь медицинская" - подумал я.
Под ухом зажужжало. Мысли пропали. Потом меня шатали и трясли так, будто внутри на месте будущих саморезов обнаружили старые гвозди и пришлось выдирать их гвоздодером. Ширма справа от лица мешала проверить теорию, но даже если бы ее не было, вряд ли бы я осмелился повернуться.
Руку собрали, меня зашили и привезли в палату. Встречайте - новый сезон боли!
Музыка в наушниках помогала уже меньше, а тут еще и холодильщик попросил послушать плеер на одну ночь. Конечно, я согласился, в нашей стране не прививают отказы просьб, как и от команд. Отказываться не умел и я. Оказалось, что звук наушников раздается не только в голове, жужжание музыки слышно и рядом. Оказалось, он может раздражать, когда безуспешно пытаешься уснуть.
Через какое-то время я снова стал выходить из палаты и сидеть рядом с постом медсестер. Было интересно наблюдать, как они работают, о чем разговаривают.
Одна из сестер была высокой, статной, с неподдельным лицом восточной княжны. Где-то глубоко во мне всколыхнулся режиссер, мечтавший экранизировать Нарнию. Вот она, настоящая Колдунья из книги! Именно так она должна выглядеть! Большие глаза, под опахалом черных ресниц, прямой острый нос, тонкие губы и абсолютное отсутствие эмоций. Обжигающая холодность в царственном обрамлении. Я смотрел на нее со страхом и восхищением, точно, как герой Клайва Льюиса.
Другая сестра была противоположностью. В глубине ее взгляда скрывалась вселенская усталость. Она сразу привлекла меня. В ней была болезненная загадка. Мы стали общаться. Разгадка оказалась в нехватке денег и муже-медике с такой же зарплатой. Узнав про существование мужа, мой интерес поубавился. Характер у нее был не сахарный, и обычно, в тихий час она беспрекословно разгоняла больных по палатам. В очередной раз разговаривая, я не заметил, что час дневного сна уже наступил. Мимо шла главная медсестра:
- В это время требуется находиться в палатах! - возмутилась она.
- Да пусть сидит, ничего страшного не случится, - заступилась моя.
Мимо пронесся парень на костылях.
- Куда? Еще и в тихий час! - переключилась на того, старшая.
Моя покровительно улыбнулась. Я почувствовал обласканость властью.
- Там же помыто... - не успела договорить старшая. В коридоре раздался грохот разлетающихся по чистому полу конечностей.
- Добегался, - резюмировал старик, выглянувший из нашей палаты.
На следующий день в соседнюю палату положили парня, примерно моих лет. Он пережил аварию, лишившись руки и ноги, но быстро шел на поправку и строил планы, чем займется сразу, когда выпишется. Он был полон сил и оптимизма. Мне стало стыдно, за свой перелом и переживания.
А на улице всё еще бесновался август. К концу лета он налился, как перезрелый плод и лопнул, изливаясь солнечным соком. Он шумел стаями стрижей, пах пылью асфальта и манил гулять до утра, под падающими с неба лишними звездами.
Так звучит и вибрирует только август и находиться в больнице в такое время особенно тоскливо. Боль притупилась, я привык к недееспособности руки, но уныние липло и подчиняло себе.
На мое спасение в нашей палате появился новенький, чуть старше меня, с переломанными кистями. Тут сразу и бытовой интерес - как это можно умудриться сломать обе кисти, и анатомическое любопытство - как теперь он будет обслуживать себя, от еды до похода в туалет?
Он оказался профессиональным парашютистом. Во время последнего прыжка почти у земли порыв ветра потянул его спиной назад, и он подставил руки, чтобы удар пришелся по ним, а не по спине. Так он спас позвоночник и получил загипсованные ладошки.
Рассказывая, он добродушно улыбался, немного застенчиво и искренне. Про себя он говорил мало, и уже потом я допытался, что прыгать с парашютом он научился в армии, в Чечне, на войне. Про это он совсем не любил вспоминать. Говорил, что прыгать приходилось много, как и бегать и стрелять, и при этом никогда ничего с ним не случалось, а тут вот дома произошло.
Простой хороший парень.
Однажды вечером я обнаружил открытым обычно запираемое дополнительное крыло больницы. Мы вдвоем решили исследовать интригующую возможность, и крадучись двинусь внутрь. Он перемещался перебежками от укрытия к укрытию. Я двигался за ним. Опасность быть пойманными била адреналиновой кровью в висках. Азартная вылазка, просто игра, но по тем настоящим правилам, которые он там выучил, а я никогда не знал. Вторая чеченская кампания не сломала его, он так и остался мальчишкой, вернувшимся с войны. Он не потерял ни доброты, ни юмора, ни жизнелюбия. И вот теперь он с переломами, но не сломленный, а всего-то с какими-то смешными переломами, продолжал играть и наслаждаться жизнью.
После очередного осмотра обнаружилось, что кости на его кистях срастаются не правильно.
- Врач сказал, что снова ломать будут. Какая-то нехорошая традиция вырисовывается, - улыбнулся он. Я тоже посмеялся, думая, что это шутка. На следующий день, он лежал с новым гипсом с тенью боли на лице, но все равно не удержался, когда молодая медсестра пришла в палату:
- Извините, тут такая история, мне все руки заново переломали. Раньше-то более-менее было, я еще как-то справлялся, а сейчас совсем никак.
- А что вы хотели? - заинтересовалась та.
- Да в туалет бы мне по маленькому, а я не расстегнуть, ни взяться не могу. Поможете? Там все просто. Я покажу.
- Иди давай, сам как-нибудь справишься! - она развернулась к выходу.
- Вот и главная медсестра отказалась. И зав. отделением не уговорился, - сказал он вслед.
Мне нравилось находиться в его компании, разговаривать, спорить, делиться мыслями, шутить с ним и над ним, смеяться, видеть, как он сам смеется над моими шутками. Заранее знать, какая у него будет реакция на то или другое выражение. Понимать его чувства и эмоции, проводить время вместе. Так всходит росток дружбы, который с годами может стать крепким непоколебимым дубом.
Меня вызвал врач. Осмотрел руку и зарастающий послеоперационный шов. Потыкал, пощупал, затем срезал лангет и намотал новый гипс. "Лишь бы не ломал снова", - думал я.
В больнице принято держать пациентов в неведении относительно планов медиков на тебя, поэтому большинство решений было неожиданностью:
- Всё, можете собираться домой, - сказал врач.
- Как? Уже сейчас? Насовсем? - удивился я.
- Да. Всё нормально. Дальше амбулаторное лечение.
Конечно, я обрадовался и помчался в палату складывать пожитки. Моего без-пяти-минут-друга на месте не было. Как-то быстро за мной приехал отец. Я попрощался с соседями, прошелся по коридорам, заглядывая в палаты. Я его не нашел. А потом стал сомневаться в логике своих действий: ну даже найди я его, что дальше, что я скажу ему, давай дружить? Как-то не принято у нас так.
За дружбу не борются - нет соперников. Это не соревнование. И не цепляются, она сама должна срастись. Прямо, как моя кость.
В коридоре попался врач, спросил, почему я еще в больнице?
Я спустился, вышел из больницы, сел в машину и уехал.
Так закончилась дружба, которая не успела начаться.
В травматологии я осознал, что тело - это храм, который можно поломать. Прямо физически с задокументированными трещинами в виде рентгеновских снимков. Дружба тоже представлялась особым храмом. У меня было много друзей. Особенно раньше, и немного осталось теперь. С кем-то я чувствовал такую же эмпатию, с кем-то странным образом свела жизнь и не захотела разводить даже если мы пытались разойтись. Кто-то наоборот решил, что по отдельной от меня тропинке идти удобнее, чем по общей дороге. Было и предательство, и равнодушие, к которым я оказался не готов. Из-за них стройный храм дружбы треснул, и гармония потекла из него.
Несостоявшаяся в больнице дружба так и не встроилась в мой храм. Кирпичи привезли на стройку, но ими не успели воспользоваться. Может быть, попади они в его стены тогда, храм не покосился бы потом. Но даже косой, он еще стоит, радует своим видом, и как любой храм, придает сил и дарит надежду.
Больница о смерти.
Бывает так, человек хотел что-то сказать или сделать, но не успел. У меня же оказалась возможность подумать, наметить последние решения и самое главное подобрать слова, которые я мог сказать. Я их приготовил и ждал, когда объявят обратный отсчет. Я был готов. Это важно. Не было страха, обиды, не было времени на торг и депрессию.
Некоторая досада все-таки чувствовалась: как-то нелепо всё, какой-то неправильный, скомканный финал у меня получался. Но разве смерть может быть кстати? Разве может конец жизни быть счастливым? Только неунывающие африканцы поют и танцуют с гробом. Раньше я думал, что так и нужно, если уходить, то весело. Легко бравировать, когда край далеко за горизонтом. Теперь вот, что-то не выходило у меня так. Нет, грустить по себе я не собирался, скорее, появился определенный настрой. Я складывал формулировки, выражения и слова, все то, чем я так умело пользовался, пока жизнь казалась нескончаемой. Слова для них, чтобы они могли найти силы, смириться и жить без меня.
Всё началось день назад. Болел живот, но ненавязчиво, фоном. Как и все мое поколение, я привык к хроническим гастритно-панкреатитным невзгодам. Болело ночью и утром, я даже перестал обращать внимание. На работе сидел перед монитором, ерзал и решил подкатить кресло поближе. Двинул тазом вперед и в этот момент мир вдруг взорвался болью. В животе лопнула какая-то внутренняя струна. Я, видимо, совсем плохой Паганини - не смог сделать вид, что все в порядке. Боль скрутила меня так, что не мог говорить. Отзагибавшись некоторое время я отправился домой с четким решением вызывать скорую помощь. Но дойдя до дивана, внутренний голос, не любящий перемены, стал успокаивать меня и уговаривать полежать, ведь "еще чуть-чуть и пройдет". Мне даже казалось - "а вот вроде проходит", но новые приступы не давали расслабиться. Я отважился на финальный рывок в туалет, чтобы там попробовать вытужить недуг.
План изначально был обречен на провал - нет такого варианта, чтобы человек смог выдавить из себя аппендикс, тем более, если он уже лопнул. А вот довести себя до предобморочного состояния мне удалось. Язык онемел от горечи, ноги стали ватными, в глазах потемнело.
В приемном покое врач довольно быстро диагностировал аппендицит. После того как посмотрел рентген и срочные анализы, стал разговаривать со мной тихим, словно прощающимся голосом. Меня посадили в сторонке, стали заполнять документы. Пока принимающий врач писал, пришел дежурный хирург. Они стали спорить, стоит ли принимать на операцию парня околосовершеннолетнего возраста. Дежурный возмущался, что по новым правилам, это не его юрисдикция и нужно отправлять паренька в детскую больницу, а приемный говорил, что ничего не знает, раз привезли, нужно брать.
Боль стала абсолютным хозяином, и заглушив совесть, наводила мысли, не свойственные мне в обычной жизни, за которые потом было стыдно. Я был готов уговаривать врачей, отдать парня в другие руки, лишь бы поскорее прооперировали меня. Ситуацию спас тот врач, что принимал. Он кивнул на меня: "Этого в первую очередь у него там ...", и добавил в полголоса что-то такое, после чего они уже оба смотрели прощаясь.
Пришла женщина начально-пенсионного вида с большим пальцем. Кроме двух официальных больших пальцев, у нее был третий на месте указательного. Он был сине-фиолетовый, гипертрофированно увеличенный, почти клоунский. Врач произнес дистиллированным, обыденным голосом:
- Нужно убирать.
- Что убирать? - не поняла женщина. Или отказалась понимать.
- Палец придется отрезать. Давно так ходите?
- Как отрезать? Может, есть мазь какая-нибудь?
Во втором враче, дежурном хирурге, проснулся доктор Хаус, и он вмешался в диалог:
- Говорят, еще моча помогает, можно ее привязывать.
- Я привязывала, - оживилась женщина, не распознав злую иронию.
- Вот, вот, - резюмировал второй.
Палец напоминал неправильную сосиску в тесте. Вообще все в кабинете было как-то неправильно. Нужно было успокоить, пожалеть ее, проявить сострадание, но все отстранились, И врачи, и сестры, и я вслед за ними холодно и пренебрежительно, все вместе, теперь резали ее палец. Медики так отрезали проблемы женщины от себя, они так привыкли, я отрезал ее страдания от своей боли.
Бумаги были оформлены, я поднялся в палату. Меня ждал один на всю палату, изголодавшийся по беседам сосед. Он что-то спрашивал, я в состоянии автоответчика выдавал какие-то фразы. Боль завладела сознанием, мешала сосредоточиться.
Приходила старшая медсестра, побрила мне живот. Приходил врач, сказал перебрить. Объяснил, что в моем случае понадобиться больше площади для разрезов. Оно конечно лучше, быть осведомленным, но мне эта информация совсем не понравилась. "Может быть, перепутал с кем-нибудь другим", - успокоил меня внутренний голос. Оправдывался за то, что чуть не погубил нас дома.
В операционной мерили давление, присоединяли устройства, задавали вопросы и давали наставления.
- Когда проснетесь, у вас во рту будет трубка. Это для дыхания. Не выдергиваем, не жуем, не хватаем. Когда нужно будет, я предупрежу и достану, - сказала врач-анестезиолог. - Всем говорю, всем понятно, а всё равно пытаются выплюнуть.
Я внутренне осудил предыдущих пациентов и решил, что буду очень послушным, и ни за что не стану жевать трубку. Главное, она сказала, что я проснусь, значит у операционной бригады на меня явно позитивные планы.
- Какой у вас вес? - спросила она.
- Девяносто два, - ответил я, и подумал: "Зачем я сказал 92? Последний раз весы показывали 94! А если весовое кокетство приведет к тому, что наркоз не подействует?"
Пока я был в сознании, она продолжала спрашивать:
- Что вчера ели на ужин?
- Сырный суп, - ответил я.
"...эх, зачем я сказал 92? И признаваться поздно, теперь и разговор свернул куда-то..."
- Кто это вам так готовит?
- Я сам.
"... еще забыл добавить, что это крем-суп, а то будет думать, что он обычный... Надо обязательно сказать, что он блендером взбивается... И про 92 нужно признаться..."
- Так любите сыр? Или только сырный суп любите?
- Дети любят.
"... снова неточную информацию дал, я тоже люблю... И про блендер... И еще что-то важное... нужно обязательно сказать про что-то... что-то про суп или про другое..."
...
- Дмитрий, вы слышите?
Я кивнул. Мне показалось, что я кивнул. Пересохший рот сжимал трубку. Хотелось, во что бы то ни стало, выплюнуть, выдернуть ее. Весь мир теперь упирался в эту трубку.
- Если можете, приподнимите голову.
Я попробовал, но вышло не очень. Им тоже не понравилось. Через неопределенное время мне предложили сделать вторую попытку. Я понимал, что чем раньше я докажу, что мое тело в моих руках, тем раньше меня избавят от трубки. Усилием воли я приподнялся. Трубку достали.
Первый вдох ртом и первый же мой вопрос на выдохе. Слышу свой хриплый шепот:
- Как прошло? "Хоть бы она ответила, что хорошо..."
И всё. Ничего не добавила. Никаких там: "сложно... но сейчас все в порядке". Или - "сложно... но мы такое каждый день делаем". Или - "сложно... сперва, но потом втянулись и как по маслу". Кто вообще так отвечает? Всегда же на вопрос "как дела", отвечают - "хорошо". Ну, минимум - "нормально". А тут "сложно" и точка. Что вообще она имела в виду под своим коротким "СЛОЖНО".
Меня перевезли из реанимации обратно в палату. Все о чем я мог думать - это то, что дела у меня теперь "сложно".
Проснулся внутренний, попытался успокоить тем, что "сложно" - это не обязательно плохо. "Ну и не хорошо", - спорил я. "Да забей, ничего не изменить, ложись спать", - говорил он. "Я уже лежу и почти сплю" - "Ну и спи, всё в порядке" - "А если не совсем всё в порядке? Или всё совсем не в порядке? Как я буду спать?"
В палату привели еще одного кандидата на удаление аппендицита. Сквозь постнаркозную пелену я слушал врача:
- У вас атипичное расположение, поэтому мы, сначала, сделаем прокол, вот тут, и посмотрим. Возможно - понадобиться второй прокол, возможно - не понадобиться. Тогда обойдемся одним.
"Вот слышишь", - говорил внутренний голос: "Прокол - явно что-то небольшое. Тебе тоже сделали прокол и через него всё залечили". "Не тебе, а нам, - спорил я, - но звучит правдоподобно. Тем более, мне про нестандартное расположение аппендикса ничего не говорили, значит у меня дела еще лучше".
Я ненадолго провалился в сон. День размазался мутными сумерками. Они вязким киселем плыли по стенам, потолку, кровати, в голову, в разрезанный живот.
Привезли бывшего обладателя нестандартного аппендикса. Подозрительно бодрый, ближе к ночи он даже пробовал садиться. Я же боялся шевельнуться.
Внутренний голос, устал выслуживаться и покинул лагерь оптимистов.
Он тихо говорил мне: "Ты же знаешь правду, давай не будем обманываться?" Он говорил: "Если ты так уверен, почему бы не проверить?" Говорил: "Просто посмотрим".
Я немного приподнял одеяло, несильно, чтобы не испугаться. Выглядывал живот и что-то пластырное. Наверное, как у соседа, ничего особенного. Я постарался уснуть.
Внутренний голос, та еще гнида, продолжал нашептывать. Его противный тембр щекотал внутреннее ухо: "А что это мы успокоились? Пластыря там точно побольше, чем у этого бодрячка. И что-то еще, что-то примотано пластырем. Давай потрогаем, просто убедимся?"
Я медленно, как саперский стажер, протянул руку, краешком пальца коснулся пластыря.
"Да всё в порядке, можно спать" - "Не-е-т, не спать, трогай дальше".
Я нащупал трубку, один конец в животе, другой уходил куда-то в темную неизвестность под кроватью.
Внутренний голос торжествовал. Сон превратился в кошмар. Я до утра маялся сомнениями, снова вспомнилось, что операция прошла сложно. Всплывали истории, где хирурги разрезали, видели безысходность и зашивали обратно.
На утреннем обходе среди группы врачей был мой хирург. Уходя, он чуть замешкался, и я успел спросить:
- А у меня как дела? Как прошла операция?
Ну, думаю, этот не скажет "сложно". Этот явно из повидавших. Этот не подведет. Но этот сказал:
- Плохой случай. Аппендикс сгнил совсем.
"То есть теперь даже не сложный, а плохой?" - подумал я и обреченно спросил:
- И что теперь делать?
- Что делать - ничего не делать, - ответил он ушел.
А я остался наедине с "ничего не делать". Уточнять не побежишь, когда приподняться не можешь. "Что теперь?" - спросил я себя. "А какие варианты? Что от меня зависит? Что я могу сделать? Действительно ничего", - уже не внутренний голос, а я сам ответил себе. Внутренний больше со мной не разговаривал.
Свои шансы я расценивал как 50 на 50. Не густо когда речь идет об окончательном финале. Если орел - улечу отсюда, заживу по-новому, изменюсь, буду правильно питаться, заниматься спортом, делать зарядку, всё, что там причитается для праведной здоровой жизни. Если решка - то... Долгов у меня нет, отдавать нечего. Незавершенные дела - вот с ними порядок, что ни дело, то незавершенное. Выходит бесполезно завершать что-то конкретное. Да и ни сил, ни времени нет, не успеть ничего. Извечный вопрос, а что уже сделал? Благо классические ориентиры пройдены - дети есть, дом построен, деревья посажены. А еще что останется? Мои рассказы сомнительной художественной ценности, почти оптимизированные процессы на работе, сотни фотографий, видео, несколько разделочных досок. Всё не важно. Я четко понимал, что моя жизнь - это лоскут, составная часть других жизней-лоскутов. Она связывает, объединяет, с кем-то касаясь маленьким краешком, чуть-чуть совсем, а кто-то самый близкий сшит со мной неразрывно. И когда меня не будет, когда меня вырвут из нашего общего одеяла, то с их края останется дыра. Из мешанины банальных слов и смыслов мне нужно было подобрать такие, чтобы они чувствовали не дыру, а то, что на этом месте было раньше.
Смерть вдруг стала для меня чем-то определенным, конкретным, моим. Вместе с этим она перестала казаться трагичной, потеряла ореол таинства. Она была обыденной, как сон или еда. Конечно, можно возразить, что она, смерть, всегда где-то рядом, что люди, летящие в самолете, так же либо долетят, либо нет, и на любого может упасть пресловутый кирпич, и поминай как звали. Но это абстрактные вероятности, тут бесполезно загадывать. А мой жребий разыгрывался при мне. Моя монетка уже была подброшена в воздух и даже успела приземлиться, осталось набраться храбрости, разжать ладонь и посмотреть результат.
Зашла старшая медсестра. Сказала, что сегодня можно поворачиваться на бок, а завтра пробовать вставать. Какие-то оптимистичные планы. Ночь я проворочался в сомнениях.
На следующее утро в палате появился молодой лечащий врач. Он никуда не торопился и отвечал на все вопросы. Заверил, что худшее позади, мол ненужное отрезали, нужное оставили. Обещал долечить, как следует. Угрожал, что если я не буду вставать, то в легких будут спайки. Я не очень представлял, что такое "спайки", на фоне всего остального, пугало не сильно.
Неужели орел? Неужели можно выдохнуть?
Вечером поднялась температура. Видимо рано радоваться. По традиции советских больных я попытался отвлечься книжкой. Как назло, Турбина там ранили, и он мучительно умирал в бреду. От книги мутило. По новой российской традиции я переключился на смартфон. Главному герою сериала там воткнули нож в бочину и он боролся за жизнь, а его жена могла в любой момент умереть в ожидании пересадки органа. Замутило того сильнее. Я включил аудиокнигу. Там погибало сразу все человечество.
Попробовал встать. Трубка в животе скребла по внутренним органам. Заставил себя походить.
Приезжали мои дети и мои родители. Никого не пустили, поэтому они ходили под окнами. Радовались моему виду в окне и тому, что пойдут в соседнюю с больницей кафешку хрустящей курицы. Они громко разговаривали, шутили, смеялись. Еще никогда перед хирургией не было так весело. Приезжала моя половинка. Не пустили и ее. Она пила под окнами кофе, волновалась, что машину заберет эвакуатор, заблудилась в сугробе, махала ладошкой.
Жизнь будто бы снова покатила по колее. Календарь переворачивался, температура отступала. Я начал вставать увереннее, всё больше ходил по палате, потом и по коридорам. Лежал, читал, ходил. Лежал, смотрел, ходил. Турбин в книге выжил, герой сериала и его жена тоже. Человечеству не повезло, но это уже не особо огорчало. Я прогуливался вдоль стендов со статьями о выдающихся работниках кафедры чистой хирургии, они призывали обратить пристальное внимание малоинвазивным методам проведения операций с минимально возможными разрезами. Я был обеими руками "за", жаль, что на меня тех методов не хватило, мой шов сложно было назвать минимальным. Я заглядывал в открытые двери палат, наблюдал за медсестрами, врачами, интернами. Из одной палаты раздавался монолог: "Я работаю поваром в одном из лучших ресторанов города! Я местную столовскую пищу вообще не могу есть!". Высокий молодой детина сидел на кровати, обильно усеянной шоколадными батончиками. Хотелось возразить ему, донести мысль о том, что такая шоколадная жизнь и привела нас сюда, и вообще, стоит присмотреться и распробовать, в простой еде тоже кроется свой неповторимый вкус. Разваренные макарошки с паровой котлетой, утренняя молочная каша с сырным бутербродом, загадочный кофейный напиток или оптимально несладкий компот - ну чем они хуже карбонары на подушке из сельдерея?
В фойе сидел интерн и брал сам у себя из вены кровь. Может быть, такое домашнее задание, может, такой досуг, а может, посчитал, что лишняя. В силу характера я хотел посоветовать и ему, как лучше сделать забор, но воздержался.
Из среднего медицинского состава моим вниманием завладела молоденькая медсестра мечтательной наружности. Молчаливая, загадочная, и рисовала что-то красками у себя за ширмой поста. Очень интригующий образ: весь день сражается за жизни, видит кровь и боль, но не теряет хрупкости души. Немного смущал выбор стиля художницы - картина по номерам. Окончательно я приземлился с небес случайно услышав обрывок фразы с которой она вышла из ординаторской: "...еб.ные антигистамины".
Романтический образ рассыпался, как пригоршня таблеток на грязном полу.
Мой променад в коридоре начинался от чайника с кипяченой водой, помнящего еще времена Пирогова, и заканчивался не менее древним лифтом. Достижения современной техники последних 60-и лет никак не отразились на его конструкции. Двойные массивные двери были сделаны из настолько мощной стали, что выдержали бы прямое попадание ядерной бомбы. Не всякий американский миллионер-параноик может похвастать личным бункером с такой дверью. По суровости двери лифта уступали лишь самой лифтерше.
Вообще, система безопасности в стационаре впечатляет своей многоступенчатой защитой. На входе вас встретит табуретка охранника, но это иллюзорная беспечность, для того чтобы расслабить противника, сбить с толка. Идите дальше и упретесь во всегда закрытую дверь с окошком-бойницей для приема передач. Там непреклонная, неуступчивая принципиально грубая приемщица отобьет у вас всякое желание проникнуть внутрь. Но если каким-то чудом вы минуете ее, то вас ждут несколько постов с неусыпными медсестрами и раскиданные в случайном порядке, одиночные, предельно бдительные уборщицы. Все двери на ключ, проходы перекрыты, полы помыты, чтобы отследить шпионские следы, общий карантин и перманентный "вход воспрещен"! Враги не пройдут! Только если они не на диспансеризацию.
Всё это где-то уже было... Я смотрел в окно на противоположный корпус и вдруг понял - это же то самое пульмонологическое отделение терапии, где я лежал с пневмонией больше двадцати лет назад. То есть я в той же больнице!
Она косметически преобразилась, отмылась, принарядилась. Цвет стен стал радостнее, хотя местами выглядывали супрематичного вида квадраты. Ими что-то пытались закрасить, но не получилось угадать оттенок, поэтому они бросались в глаза еще сильнее, чем, если бы были стильными контрастными вставками. Линолеум казался новее, но и он унаследовал внезапные цепи трещин и разрывов. По периметру тут и там лежали грустные оторванные плинтуса и ждали недолгого возвращения в углы. Краны в туалете, малоэффективно перевязанные ветошью, уныло капали.
Но по большому счету больница стала лучше. Да - сложно объяснить, чем конкретно лучше, да - хуже чем тогда уже было некуда, но положительные изменения были.