Солохин Николай Дмитриевич : другие произведения.

Неприкаянный

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Известный писатель и общественный деятель Даниил Гранин, выпустивший в свет свою новую книгу "Мой лейтенант", в беседе с корреспондентом Еленой Петровой (газета "Аргументы и факты", Љ 13, 2012 г) говорит: "Почему я написал эту книгу спустя 60 с лишним лет после войны? Оглянулся вокруг себя - почти никого нет из тех, с кем я прошёл этот страшный путь. Два-три человека остались. До этого я и не хотел писать про войну, это мне было слишком тяжело. Считал, что есть другие темы. Да и что я буду писать, когда у нас уже есть много замечательных книг: Некрасова, Бондарева, Казакевича, Астафьева. Но в них нет моей войны, а она была особенная". Наверное, то же можно сказать и о другой большой теме, которая имеет более древнюю и сложную историю - о любви человеческой, сложной и долгой, растянувшейся на века. О ней написано множество книг, перечислить здесь все невозможно. Но во всём этом многообразии нет моей жизни - жизни человека XX-XXI в. в., мне захотелось написать книгу о любви моего поколения. Книгу эту я задумал ещё во время учёбы в Ленинградском Университете. Тогда завязался и план, и структура наметилась, даже название "оформилось" - "Я люблю вас" (!) Проклюнулся и план первоначальный. В общем, даже "стиль" определился: буду писать "прозу в терцетах". Воплощение замысла растянулось на годы в связи с тем, что я был арестован КГБ сразу же после окончания курса филфака и оказался в лагерях ГУЛАГа. Как ни странно, условия оказались весьма подходящими: было достаточно времени на обдумывание "терцетов". Их получилось семь. Главной темой стала одна: значение любви в становлении, формировании личности, человека в условиях жизни XX века. К выходу на свободу работа над книгой была почти закончена. Однако напечатать удалось лишь небольшую часть: два первых терцета (шесть новелл) под названием "Замело следы" (рассказы, Л-д, 1990) и 2-й терцет ( в книге "Легенды и были Карельского перешейка. Исторические миниатюры. Этюды о современности" - к 80-летию автора, 2011). А что касается "идеологии" книги "Неприкаянный", то смысл её в том, что сознательное отношение к любви, к своей жизни не обедняет чувств, а обогащает опытом пережитого, т.е. всякие "былые" чувства становятся общей базой созревающей личности. Любовь становится зрячей. Всматриваясь в нашу сегодняшнюю действительность, приходишь к выводу, что любовь не должна быть слепой и беспомощной. И это не менее важно, чем судьба лейтенанта Гранина на его войне.


  
  
  
  
  
  

НИКОЛАЙ СОЛОХИН

  
  
  
  

НЕПРИКАЯННЫЙ

  
  

Роман в терцетах

  
  
   Таков я был при новом диве том:
   Хотел постичь, как сочетаны были
   Лицо и круг в слиянии своем...
  
   Данте. Божественная комедия
   /Рай. Песнь тридцать третья,
   стих. 136 -- 145/.
  
  
  
  
  
   ТЕРЦЕТ ПЕРВЫЙ.
  
  
   Я ликованье первое постиг!
   Я утопил в её зеницах взоры!
   Я испустил впервые страстный крик!
  
   А. Блок. 524 /стихотворение/
  
   ПОД ОДЕЯЛОМ /Настенька/
  
  
   ШИРОКОЕ, мягкое, оно свободно накрывает нас с головой; мы неторопливо и деловито устраиваемся под ним: самое главное -- сделать складку в сторону стены, так, чтобы воздух поступал к нам без света. Нас двое: я и Настенька. Под одеялом тепло, удобно. Мы проникаемся темным плотным уютом, который сами себе создали. Молчим. Щекой я чувствую порывистое дыхание Настеньки. Оно холодит и бархатисто щекочет кожу. Искушенный в наслаждениях, я усложняю его тем, что тихонько вожу по подкладке пальцем -- вдоль пухлых затейливых стежков-дорожек; ласковое, бесконечное скольжение изредка перебивается неожиданными острыми уколами узелков. Все моё существо замирает в блаженстве...
   Мир -- большой и равнодушный -- для нас не существует. Мы укрылись от него красным стеганым одеялом. И сразу забыли под ним, что мы всего-навсего маленькие дети, которые ничего не должны делать сами -- только слушаться, только исполнять чуждую нам волю взрослых... А здесь их нет. В этом удушливом сдавленном пространстве властелин я, один я. Все принадлежит мне -- от Настеньки до мечты. И все подчиняется мне. Только мне. Настенька, правда, несравнимо ближе и доступнее, чем мечта. По существу, я даже и не знаю еще, что такое мечта, у меня пока лишь предчувствие ее -- это когда со мной бывает что-то такое: летать, что ли, хочется или кричать?... Не знаю. Зато Настенька охотно участвует во всех моих играх.
   Когда бледнеет и притупляется упоительная радость молчаливого насыщения покоем, мы начинаем шептаться, едва слышно, чтобы не вспугнуть тишину; и шепот этот имеет какую-то милую таинственную прелесть. От него ничего не остается. Ни слов, ни звуков. Ничего. Только одно дыхание, прерывистые порции его. Мы играем этим дыханием, разбивая его на ритмы словами -- то длинными, то короткими, совсем-совсем короткими, меньше чем слог, и, счастливые, мы улыбаемся этой игре... Да, хотя и не вижу я Настеньки, но знаю: она улыбается тоже, и на щеках ее появляются две симпатичные изменчивые ямочки; я вижу это в темноте -- две ямочки на ее щеках и улыбку ее. Исподволь нашу игру и шепот мы перемежаем игрой в движения. Сначала они слабы, очень сдержанны, коротки. Это так и полагается по правилам игры. Они, наши движения, пока лишь дополняют шепот. Движения еще не звучат отдельно, сами по себе. Но постепенно шепот вытесняется движениями. Они становятся активнее. И мы тихонько посмеиваемся, если случайно ("будто невзначай" -- таково правило игры) обнаруживаем, что в нашем мире мы одни, и нас окружает подвижная, гибкая, атласная стена. Иногда наши руки сталкиваются. Изредка пальцы скользят по лицам, натыкаются на плечи, грудь, ноги. Я молча ликую, когда ладонь или кулак упираются в мягкий, теплый живот Настеньки, удивительно нежный, податливый. И Настенька звенит чистым ручейком смеха, прозрачным и свежим. Хорошо, очень хорошо под одеялом!
   А там, в другом мире, большом и равнодушном, царит глухая, ленивая пустота. Порой мы прислушиваемся к ней: тишина, мертвая тишина спальни. "Настенька. -- шепчу я. -- Настенька!" Молчание. Я чуть-чуть поворачиваю лицо -- и потаенное, розовое дыхание Настеньки начинает щекотать кожу возле уха. Я жмурюсь, от невыразимого удовольствия у меня напрягается спина. Медленно я вытягиваю руку, нахожу пухлую гладкую ладонь ее руки, легонько сжимаю... Ладонь и пальцы расслаблены; Настенька молчит. Настенька совсем притихла, затаилась. Пальцы мои крадутся к плечу Настеньки, едва касаясь ее руки, беспечно и ласково обегают лицо, грудь, живот; крепкое тело Настеньки лучится пленительной теплотой, от него веет молочной свежестью. Тишина. Глухая, безучастная тишина спальни.
   ...Заспанный, вялый, я стою, прижимаясь головой к сильному крепкому бедру матери, и сердито щурюсь на свет. У ног на полу лежат в беспорядке усталые игрушки. Высоко над головой два голоса -- моя и Настенькина мамы уясняют для себя обстановку.
   - Ишь ты, как игрушки-то разбросали, - говорит моя мама. - Не убрали...
   - Видать, устали, играя, - догадывается тетя Катя. - И зачем ты его разбудила? Пусть бы спал у нас... А завтра я сама его привела бы...
   - Что ты! Завтра ему в детсад надо... Разоспится -- утром не поднимешь. А уж я-то дома разбужу, - говорит мама.
   - Настенька так ждет его всегда... так рада ему, - прямо шелестит вверху голос тети Кати.
   - Ну и хорошо, ну и хорошо, что им хочется быть вместе...
   Широкая влажная рука опускается на мою голову и неприятно задирает ее; тетя Катя пытается заглянуть мне в глаза, улыбается:
   - Придешь к нам в субботу, Андрюшка? Будешь опять играть с Настенькой... Хочешь?
   Я молчу, скосив глаза в сторону кровати. Настенька, подложив ладошку под щеку, спит поперек кровати -- нежная, крепенькая, румяная.
   - Придешь, малыш? - крупное красивое лицо тети Кати заслоняет от меня Настеньку; добрые, пьяные глаза улыбаются мне. - До свидания, дружок! До следующей субботы...
   Тяжелая рука соскальзывает с моей головы, пальцы легонько касаются щеки.
   - Приходи. Настенька будет ждать...
   Я молчу. Снова нужно слушаться, слушаться... Мне сейчас все равно. Я хочу спать.
   В коридоре меня одевают. В эти минуты я особенно чувствую, какой я слабый, какой я маленький. Пальто сопротивляется, противно заламывает мне руки. И зачем только носят вещи с рукавами! Меня долго крутят, одергивая и застегивая на мне одежду. Неприятно пахнет водкой и остывшим папиросным дымом. Я задерживаю дыхание, окончательно просыпаюсь и слушаю, как родители долго прощаются, договариваясь о встрече в субботу... Так. Договорились. В субботу я буду здесь; и широкое мягкое стеганое одеяло, тяжело вздохнув, опять накроет нас с головой -- меня и Настеньку...
  
   ШУРА ПРИЕХАЛА!
  
  
   СРЕДНИЙ простенок в доме дяди Саши занят зеркалом -- большим, старым, в черной деревянной раме: все оно в крупных рыжих пятнах и подернуто сухим плотным туманом, в котором расплываются отраженные предметы; под зеркалом, на одну-две ладони ниже его, к стене приколота фотография -- чистый девичий профиль, почти силуэт: Шура.
   Всякий раз, когда я прихожу к моим братьям и сёстрам, я подолгу простаиваю тут, задрав голову. В мутной, серой физиономии зеркала есть что-то дразнящее -- какой-то странный мир, не желающий открывать мне свои тайны. Я взбираюсь на скамейку и, привстав на цыпочки, заглядываю в нижний угол зеркала -- в дымной глубине его появляется расплывчатое розовато-белесое пятно с двумя прозрачными голубыми наплывами... Это мое лицо? Забавно!.. Устав стоять на цыпочках, я опускаюсь: фотография -- чистый девичий профиль. Шура. Я никогда не видел её. Но знаю: Шура -- моя сестра, дочь тети Симы. Они живут в Средней Азии. Давным-давно. И Средняя Азия мне кажется особенно далекой, потому что она -- Средняя Азия.
   Все зовут Шуру -- наша Шура. Её любят. Она очень красива, наша Шура. Я тоже люблю её, - её и Среднюю Азию, - но я не знаю, где они: может быть, там, на севере, за Сушкой-горой, а может, напротив, за Петряевским лесным выгоном, или даже за Полежаевым и Белоусовым -- самыми дальними нашими покосами; там я никогда не бывал.
   Десяток окрестных деревень, большое село Мякса -- райцентр, да еще Усищево с запущенным кладбищем вокруг церкви, переделанной в клуб (здесь я впервые смотрел кино - "Вратарь" - и смертельно испугался, когда одетый в латы потешный Карасик вдруг пошел на меня тяжелым шагом железного человека -- ррум, ррум!) - вот и весь мир, который я знаю.
   Отступил в прошлое громадный город - Череповец, который потому и существует, что там -- Настенька.
   Бегут по лугам, среди ив да осоки, безымянные ручьи и речки, собираются в Каменку и исчезают за горизонтом, - куда?.. Говорят, если идти по берегу Каменки, идти и идти вниз по течению, выйдешь на край света. Интересно было бы взглянуть, какая она, земля, там -- на краю? Вот, должно быть, просторно-то! Там, поди-ко, куда как больше видно, чем с колокольни Ершовской церкви, что стоит у подножья Сушки-горы! И уж во всяком случае не меньше, чем с громадного косогора под Мяксой, когда идешь с базара в сторону Хантанова!.. И там, за этим краем света, или в другом каком месте -- намного дальше (даже закрыв глаза, не увидишь!) - лежит громадная Средняя Азия. Страна красивых людей. И среди них -- наша Шура, самая красивая... Сердце мое наполняется бесконечной щемящей нежностью к недосягаемой земле, на которой живет Шура. Где-то внутри я чувствую острые, сверлящие сквознячки неясных желаний. И такими ненужными становятся шумные игры моих беззаботных сестер и братьев, что я сержусь, когда они дергают меня:
   - Андрюшка, иди! Петь будем...
   Я не отвечаю.
   Раздаются робкие переборы гитары, и зыбкая волна голосов поднимается и шумит прошлым. Сначала "Лучинушка", потом - "Сулико", которую сменяет "Запрягайте, хлопцы, коней"... Это только зачин. Самые любимые зазвучат позже. "Степь", "Орлёнок", "Песня о Щорсе", "Песня о молодом разведчике"... Каких только песен не пели мы тогда, с чувством, с самозабвением! И легкие крылья их поднимали меня и несли в раздвигающуюся даль, в центре которой все отчетливее проступал чистый тонкий профиль Шуры.
   И чем свободнее и сильнее лилась песня, тем быстрее надвигалась даль, тем отчетливее был этот профиль, разрастающийся, но неизменный, пока мне не начинало казаться, что вот-вот я запутаюсь лицом в звенящей сетке его чистых линий. Я вздрагиваю закрываю глаза и чувствую, как меня покачивает и убаюкивает это неисчезающее движение. А рядом, как волна у борта, медленно течет и плещется теплое, грустное: "В небе ясном заря-я догора-а-ла..."
   И вот однажды пришло письмо. Я не видел его. Мне просто сказали, что пришло письмо от Шуры. Она хочет приехать в гости.
   Как я был взволнован этой вестью, как нетерпеливо и мучительно жил-ждал приезда Шуры, вспоминать не хочется. Да и забылось уже это. И я знаю теперь, какое это великое благо -- забывать в жизни то, что было почти невыносимым... Я больше не мог смотреть на фотографию, приколотую к стене. Даже при случайном взгляде на нее у меня начинала кружиться голова; я боялся, что меня стошнит.
   По утрам я просыпался поздно, любил, лежа в постели, рассматривать игру желтых пятен на крашеном полу, прислушиваясь к лучистому покою и теплу, которые не сразу оставляли меня после сна. Я лежал, улыбаясь солнцу... И вдруг вбежал Алешка и завопил с порога: "Шура приехала!" - и скрылся.
   С трудом мне удалось натянуть дрожащими руками непослушные штаны. Не умываясь, я бросился в дверь: не замечая ступеней, взбежал на высокое крыльцо дяди-Сашиного дома; проскочив сени, глубоко вздохнул и почувствовал, как у меня начинают холодеть щеки, замирает сердце.
   Я потянул на себя дверь.
   Шура стояла у стола спиной ко мне. Она неторопливо доставала что-то из большого желтого чемодана и раскладывала на столе. Рядом с чемоданом уже лежали кульки, пакеты; высилась громадная гора крупных желто-зеленых яблок. Из-за нее выглядывало круглое лицо Женьки, который, сопя, вгрызался в большущее яблоко, держа его в обеих руках. Из красного угла молчаливо и влюбленно смотрела на Шуру немигающими глазами Оля. Катя деловито помогала Шуре, успевая при этом рассмотреть, пощупать и оценить каждую вещь. У печи, за перегородкой, постукивала ухватами тетя Варя.
   Я стоял на пороге, не имея сил пройти дальше.
   - А вот и Андрюшка пришел! - сказал Женька, тыча зажатым в руках яблоком в мою сторону.
   Шура повернула голову -- на мгновение блеснул и исчез чистый девичий профиль, - и ясные, большие ласковые серые глаза поглотили меня:
   - Здравствуй, Андрюша!
   Я не смог ответить.
   - Проходи. Вот, выбирай себе яблоко...
   Я не двинулся с места, только приподнял лицо, пытаясь таким образом удержать набегающие слезы. Но было уже поздно. Я беспомощно мигнул, видя, как расплывается лицо Шуры, как исчезают серые глаза ее. Губы мои дрогнули. Я глотнул воздух... И тогда произошло чудо: Шура бросилась ко мне, подхватила меня на руки; я, счастливый, разрыдался, уткнувшись лицом в плечо её, чувствуя, как громадная тяжесть, словно тень облака, сползает с меня, и шумливое, неоглядное счастье расширяет сердце.
   - Ну отчего же ты плачешь, милый? - удивленно говорит Шура, поглаживая ладонью мой затылок.
   Я не отвечаю, и, хотя слезы больше не текут по щекам, внутренние, глубокие и неудержимые толчки все еще сотрясают меня. Мне сладко и стыдно. А наши, растерянные и насмешливые, толпятся вокруг, наперебой предлагая мне кто яблоко, а кто грушу...
   - На, это урюк! Урюк бар! - протянул мне сухой желтый комочек новоявленный языковед Алешка. - На, съешь, сла-а-а-дкий!
   Я взял сморщенную желто-коричневую ягоду, пожевал, обдирая зубами нежную мякоть с косточки, но проглотить не смог, только улыбнулся сквозь слезы, мучительно покраснел и сплюнул все в ладошку. Вокруг рассмеялись, а я вновь разрыдался -- теперь уже от стыда и обиды.
   Все дни, пока Шура гостила у нас, она была главным в нашей жизни. С большой неохотой, с нескрываемой горечью отпускали мы Шуру со взрослыми на обязательные для гостьи гулянки у родственников и односельчан, которые настойчиво приглашали ее к себе. Мы старались под разными предлогами увязаться следом. И какая же это была радость, если нам удавалось уговорить взрослых! Шура нам помогала.
   - Дядя Саша, пускай идут. У тети Мани найдется местечко, если они спать захотят, верно?..
   - Ну, ладно, - уступал дядя Саша, вопросительно косясь в сторону тети Вари. Она молча, недовольно пожимала плечами: поступай, как знаешь!
   И мы шли.
   Допоздна шумно гуляли подвыпившие хозяева и гости. Пели. Бросались в пляс. На нас никто не обращал внимания... Изредка, урывками доводилось мне пробираться к Шуре, поймать её взгляд. Я весь сжимался под этим взглядом от сладкой боли, а она, улыбаясь, протягивала руку и, обхватив мои плечи, прижимала к себе:
   - Что?.. Спать не хочешь, Андрюша?
   - Нет, - шептал я; и теплое дыхание её, и теплые руки её, и крепкая грудь, касающаяся моего лба -- все это наполняло меня покоем, счастьем и ожиданием...
   Зато дома Шура была всегда с нами. Она много рассказывала нам о Средней Азии, пела с нами наши любимые песни, а я сидел, пристроившись где-нибудь рядом с ней, слушал голос её, гибкий и сильный. Иногда она обнимала меня за плечи. И тогда я затихал, забывая обо всем на свете, лишь изредка осторожно поднимал голову, чтобы удостовериться, что все это не сказка, - и глаза мои, должно быть, светились таким доверчивым, полным счастьем, что Шура наклонялась ко мне и спрашивала:
   - Ты очень любишь меня, Андрюшка?
   Я закрывал глаза и энергично тряс головой: словами такого не скажешь!
   А когда уехала Шура, фотография на стене не стала вновь прежней, не было больше неодолимого влечения к ней, не слышал я её зова. Сказочное вошло в мою жизнь. И я почувствовал, что на земле, - пусть где-то вдали, на краю света, а может и дальше -- в самой Средней Азии! - есть настоящее чудо, которое не может уместиться в простенке, оно не может жить на стене!
   ...Много лет спустя, я вновь увидел Шуру, высокую, плохо одетую, скупую и раздражающе шумливую торговку фруктами, - и все же тонкий ледок разочарования не затянул лучистого образа из далекого детства. И ничто не вырвет его из памяти моего сердца.
   Перед уходом на рынок Шура, словно тоже вдруг что-то вспомнив, торопливо, таясь от матери, тети Симы, сунула мне в руку большое крепкое яблоко:
  -- Возьми, съешь! Это очень хорошее яблоко, Андрюшка...
  
   ЗА РЯБИНОЙ
  
  
   В памяти детства есть какое-то избирательное начало: она цепко держит то, что было важно тогда, а сейчас может показаться чепуховиной или мелкотой... Вот стою я в седловине Сушки-горы, под которой беззаботно катились в неведомое будущее первые годы моей жизни, и вспоминается мне вдруг то, о чем никогда раньше и не думалось.
   Много лет не был я на родине. А теперь вижу, как сузились необозримые в детстве горизонты. Но почему-то щемит сердце не от того, что Сушка-гора оказалась такой невысокой, а два горба её, превращенные в кладбище для жителей окрестных деревень, поросли каким-то ершистым, дурным кустарником, березово-ветляным ёрником...
   Исчезло в небытие пестрое разнополье: темные клеверища, кудрявые горохи, острые овсы да плотные льняные, перемежающиеся пшеницей, клинья. Не видно и бронзовых пшеничных квадратов. А рядом с ними -- веселого разнотравья луга, через который бежал по кустам тихий ручей. Все это распахано и прикрыто широким сизым рукавом заколосившейся ржи. Вяло пробегают по ней сине-зелёные волны. Но ветерок слаб и не освежает.
   Ни крыш, ни берёз, ни тополей, ни дымка в том месте, где еще лет двадцать назад стоял мой родной хутор. Ничего от него не осталось.
   Но почему-то особо привлекает к себе невзрачный со стороны горы пригорок с ольхой и малинником. И память услужливо выносит на поверхность ничтожный, казалось бы, эпизод детства, словно я все еще должен понять, что заключено в нем.
   Под Сушкой-горой, за прогоном, соединяющим безлесое село Фролкино с поскотиной, расположенной рядом с нашей деревней, раскинулся небольшой лесок. На опушке его когда-то стоял хутор -- усадьба пленного австрийца. Ни австрийца, ни хутора теперь уже нет. И лесок энергично наступает на бывший хутор. Лесок этот у нас, видно, в память исчезнувшего австрийца, называют "Венским лесом". Говорят, так прозвал его сам хозяин.
   В желтовато-зелёной толпе берез, осин, орешника и одичавших яблонь густо темнеют кудрявые кроны рябины, придавая какую-то особенную законченность и очарование "Венскому лесу".
   Под осень рябины становятся рыжеватыми от крупных желтых и красных гроздьев ягод. Они сильно оттягивают книзу тонкие ветви, и рябины как бы полнеют, толстеют к осени. "Венский лес" со всеми его малинниками и рябинами -- это наша ребячья вотчина. На наш вкус нет в окрестностях более сладких ягод, как здесь.
   Почти все мы -- одногодки, с одного, северного, конца деревни: я, Лелька, Толька, Мишка-губа, Васька Косой, Женька, Томка Рыжова и Оля. С Олей я особенно дружен -- после отъезда Шуры.
   Однажды предложил кто-то:
   - Айда за рябиной!
   Сборы, как всегда, недолги: ведро или корзинку в руки -- и пошли.
   Звенят голоса, мелькают голые загорелые икры, пятки. Невысоко в небе кружит молодой ястреб. Тянет с низин пряным запахом засыхающих полей. Босые ноги мягко шлепают по холодноватой, серой, выбитой дороге прогона...
   Войдя в лес и облюбовав рябину, мы окружаем её. Я и Толька влезаем на рябину и начинаем обламывать ветви с крупными гроздьями, а потом с криком сбрасываем их вниз.
   Снизу слышится деловитый шум: шелестят листья, позванивают под первыми ударами ягод ведра. Работа идет споро, почти в молчании. Я забираюсь все выше, и чем тоньше ствол рябины, тем я отважнее и радостнее чувствую себя. В раздвинутых ветвях я вижу бугристые вершины деревьев, за которыми открываются дали -- соседние перелески, луга, села... Я вздыхаю: даль-то какая, красота-то какая, славно как!
   - Эй, эй! Андрюшка! Толька! Вы чего там?.. Почему веток не сбрасываете? - кричит кто-то из-под рябины. - Если надоело ломать, слезайте...
   - Я слезу, - соглашается Толька.
   - Не-ет, - отзываюсь я, - сейчас наломаю!..
   Шуршит рябина, обдает ароматом лес. Неохотно расстается рябина со своими ветками. Но иногда мне удается отломить большой сук, и я торжествую, ору:
   - Эй, там, внизу! Берегись!..
   - Давай, давай! - отвечают из-под рябины.
   Сук с мощным шумом летит на землю. Глухой удар. Тишина. Я прислушиваюсь. Снизу доносится разговор:
   - Почему не дашь?
   - Оля не хочет...
   - А если Оля захочет, дашь?
   - Угу.
   - Оля, слышишь?
   Длинноперые листья рябины вздрагивают и шелестят под порывами ветра, заглушают голоса. Странный разговор. Я напрягаю слух.
  
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
  
   - Олька! Чего ты молчишь?..Вон Томка... если и ты...
   - Нет!
   - Почему?
   - Не хочу!
   - Почему не хочешь?
   - Не хочу и все.
   - Ну и дура!
   - Сам дурак.
   Мне кажется, что я стал вдруг страшно тяжелым, и земля поднимается ко мне. Осторожно я опускаюсь на несколько сучков ниже. Рябина тревожно покачивается и шумит.
   Теперь я слышу хмурый голос Мишки-Губы:
   - Брось, Косой! Ну, чего ты пристал, как репей?.. А ты, Олька, слушай... Ведь мы все хочем. Так?.. А ты? Все согласны, а ты нет. Почему? Думаешь, это правильно? Но раз не хочешь, не надо. Понятно?..
   Вновь похрустывают обламываемые ветки.
   Я переступаю босыми ногами: тонкие сучки режут подошвы. Прижимаюсь к теплому стволу рябины. Хватаю тонкую ветку над головой, притягиваю к себе, обламываю. Красные гроздья неодобрительно покачиваются у меня перед носом.
   - Эй! Держи!
   Никто не отзывается.
   Порывы ветра доносят отдельные слова:
   - ...Право... Ты не отказывайся... Просят... кажем.
   Я толкаю ломанную ветку. Рябина зябко вздрагивает и снова напряженно затихает, словно вслушиваясь вместе со мной:
   - Эх, ты! А было согласилась, - неожиданно близко раздается голос Лельки.
   - Да. Из-за тебя. Правда ведь, Томка? - говорит Косой и громко сплевывает.
   Томка что-то невнятно ответила.
   - Ага, вот видишь! - подхватил Мишка-Губа. - Ты чего?.. Может, боишься?
   Молчание.
   Я прижимаюсь щекой к шершавой коре. Она почему-то вдруг стала холодной. Голова кружится, сосет под ложечкой. Я вздрагиваю -- мне показалось, будто Оля тоже сидит на рябине, так ясно слышен её тихий голос:
   - Я, может, и согласилась бы, если бы Андрюша согласился...
   - А-а-а... Это другое дело, - шумно обрадовался Косой.
   Внизу засуетились.
   - Томка, слышь, Томка! Она согласна. Куда же ты? Сюда, вот тут ветки...
   - Ага...
   - Женька! А ты куда?
   - Пойду я, - глухо отвечает из леса Женька.
   - Куда пойдешь?
   - Да, в другое место. Посмотрю еще рябину.
   - Стой!
   - Нет уж... Я пойду, - отвечает Женька издалека.
   Его зовут еще: "Женька, Женька!" - Женька больше не отзывается.
   Внизу замолкают. Потом спорят:
   - Ты давай!
   - Нет ты! Ты  -- первый.
   - Ладно,..
   - Валяй, Косой...
   Спор затих. Слышны лишь редкие возгласы:
   - Ну ты чего, как колода! Не знаешь, что ли...
   Рябина дрожит мелкой, знобкой дрожью. Я плотнее прижимаюсь к ней, и острая боль от сучка сливается с нарастающей болью в сердце.
   - Теперича давай ты, Олька. Твоя очередь.
   - Я не стану...
   - Это почему же? - угрожающе спрашивает Васька Косой. - Смотри, поколотим!
   - Я же сказала, если Андрюша тоже... А так -- не хочу, - едва слышу я голос Оли.
   - А-а-а, верно! Где ж Андрюха? Эй, Андрюха! Давай сюда! Куда ты запропастился?
   Солнце плавится и, срываясь, течет к горизонту. Рябина вздрагивает и покачивается... Не отвечу я, ни за что не отвечу на этот зов снизу. Никогда!
   Шелестит рябина, шуршит, заглушает бессвязные выкрики...
   Какой гад, этот Мишка-Губа! Опять он кричит Оле:
   - Не юли, слышь? Обещала, шабаш. Не обманывай... рились...
   Губа зло и грязно ругается.
   Вдруг от опушки, с полевой дороги, доносится озорной, взвинченный голос -- голос Тольки Плюхина, известного в округе пятнадцатилетнего хулигана. Он идет и со вкусом орет похабную частушку.
   Частушка приводит в восторг всю компанию под рябиной.
   Кто-то взвизгнул и через малинник бросился к дороге, крича:
   - Толька, Толька!.. Эй!.. А мы тут...
   Слышится треск сухих ломающихся стеблей малины, приглушенные голоса, потом снова треск -- к рябине.
   - Вы! Сволочь сопливая! Чего это вы тут затеяли? Ах, стервецы! Убить вас мало!.. И ты!.. и ты!.. Хороши! Ну, хороши!.. Я вот расскажу тетке Марье! Будет вам!..
   Плюхин ругается хрипло и страшно. Внизу, вокруг рябины оглушительно трещит малинник. Толька свистит разбойничьим свистом...
   - И чтоб духу вашего тут не было! А ты куда?.. Нет, ты погоди...
   Тихо внизу.
   - Эх, Томка! Не видать тебе в жизни счастья... Да ты не плачь, не скажу я... Говорю тебе, никому не скажу я...
   Толька перешел на шепот.
   Рябина вытянулась и замерла. Я боюсь даже вздохнуть. Страшно колотится сердце... Снизу слышны сдавленные всхлипывания.
   "Томка!" - догадываюсь я. Томка вдруг вскрикнула и затихла...
   - Ну, иди, дура... И помни!.. - пробасил в тишине Толька Плюхин.
   Трещит малинник. Еще озорнее и громче взвивается к небу частушка.
   Шел я лесом, песни пел.
   Соловей мне на нос сел...
   Глохнет вдали голос Тольки Плюхина.
   Я медленно спускаюсь с рябины, соскакиваю на землю и бегу "Венским лесом". Ветки бьют меня по лицу, цепляются за голые ноги, руки. Я спотыкаюсь. Падаю. И, вскочив, снова бегу, не оглядываясь...
   Вот сколько вдруг всплыло в памяти мельчайших подробностей далекого детства! И за ними проступило то, чего я не понимал до сих пор, но что сохранилось в зародыше воспоминания: именно в тот день, сидя на рябине, я перестал поступать как все, подчиняясь чуждой силе массы, толпы. Именно тогда я впервые почувствовал, что делать нужно то, что велит тебе твое сердце, а не то, что решили делать все. Я не отозвался на голоса снизу -- и совершил свой первый нравственный поступок.
   Вовсе не такой уж пустячок -- этот памятный день, оказывается. Не случайно он засел в памяти во всех подробностях. Пусть процесс становления человека нелегок и не так скор, как хотелось бы. Но у него есть начало -- и мне думается, я увидел его в своей жизни. Сколько разных соблазнов подстерегало меня потом! А выдержал бы я их, не будь того первого нравственного шага -- не знаю.
   А сейчас меня удивило другое: как мог хулиган и похабник Толька Плюхин заглянуть вперед? Почему он оказался пророком: не получилась жизнь у Томки-балаболки! Лет десять назад видел я ее в городе. Тусклый взгляд, опутанное, стянутое в комочек преждевременными морщинами лицо и тягостное равнодушие ко всему на свете. Мне показалось, что в душе ее не живет ни одного желания. И это было страшно, потому что она была еще молода. Но жила, как дерево без соков. Я усомнился, она ли это. Однако сестра подтвердила: да, это Томка-балаболка, кто же еще?.. - и посмотрела на меня недоуменно и... понимающе.
   ...Сизое поле ржи с его бескрайним и равнодушным размахом стало совсем чужим. Оно никак не перекликалось с веселыми красками детства, не тревожило воспоминаний. Я понял вдруг, что напрасно мы тратим время, отыскивая знаки родины "у родного порога", "в картинке букваря", "в траве у дома", в белоствольных березках... "С чего начинается родина?" - поется в песне. Да с человека она начинается, с того же, с чего начинается человек. Не потому ли и память детства все возвращала и возвращала меня в эти места? Здесь начались мои сознательные человеческие поступки. Я снова огляделся. Лесок у бывшего хутора пленного австрийца вдруг как-то поблек, отступил, но не потерял прежней притягательности. По широкому полю сизой ржи лениво шли сине-зеленые волны, и кругом до самого горизонта не было видно ни одного человека. Не было и моего родного хутора. Кто же все это назовет теперь своей родиной, кроме меня?
  
  
  
  
  
   ТЕРЦЕТ ВТОРОЙ.
  
  
   Затем мы вышли на пустынный брег,
   Не видевший, чтобы отсюда начал
   Обратный путь по волнам человек.
   Данте. Чистилище.
   Песнь I, стих. 130-133.
  
   ТОЛЬКО ЗАПАХ СОСНОВЫЙ ВСЛЕД
  
  
   ОТОШЛА в прошлое обида. Теперь я привык к тому, что мы то и дело переезжаем с места на место. Мне даже полюбилась бродячая наша жизнь. И только мама вспоминает иногда с улыбкой, как я где-то на вокзале, издерганный дорожной суетой, сказал сердито родителям-непоседам: "Все ездите, ездите -- и меня, такого-то маленького, да все по дорогам и таскаете!"
   До чего же было тогда обидно, а вот прошло все. И сейчас я в радостном ожидании предстоящего далекого путешествия сижу на старом помятом чемодане, возвышаясь над плоской широкой крышей кабины грузовика, плотно забитого нашим домашним скарбом. Легкий летний ветерок обдувает мои пылающие щеки. Прощальным взглядом, без горечи, неторопливо, я последний раз обвожу наш поселок. Здесь, как вздох, отшелестели три года моей жизни, счастливых и неприметных.
   Уже полдень. Вокруг все живет привычной, сложившейся жизнью. Но по вечерам, в тишине слышно уже, как где-то за лесом нестрашно погромыхивает война. А поселок лежит под солнцем такой мирный, такой спокойный, словно дремлет после обеда, закрыв глаза-окна. Напротив, через дорогу, стоят три длинных двухэтажных дома из деревянных брусьев. Дома серые, уютные, теплые. Крайний справа -- наш. Но он стал для меня сразу каким-то чужим, отодвинулся в общий ряд и чуть-чуть осел, будто ушел в землю. И подъезд наш то же стал похож на все другие четыре. Разве только вот те две балясины, не успевшие пожелтеть даже, по-прежнему остаются близкими, своими. Мы совсем недавно ставили их с отцом взамен выбитых кем-то в майские праздники... На бугре, среди сосен, за двухэтажными домами, виднеются высокие многоскатные крыши финских домиков. Я нахожу глазами красную черепичную крышу дома семьи Вейнялайненов -- там живет мой друг Тойво. Жаль, замечательный парень Тойво! Ни с кем я не был так крепко связан, как с ним. Это он научил меня разговаривать по-фински, стрелять из чудесных -- ох, и здорово же он отливал их из свинца! - совсем настоящих пистолетов, и ходить на лыжах, и бросать нож, так, чтобы он с десяти-пятнадцати шагов впивался в ствол дерева!..
   Глядя на красную черепичную крышу, я сказал по-фински:
   - Хивасти, Тойво! Олит хива пойки, кунниасана! Сина маткустан пойс, мутта сина йаат. Кулла мина синна мунстелен! Алати... Синулла оли хива пуукко. Йа сина тайтаваси туоннит таман руубин каксикумменелта эскелелта... Паремпи кайкиста! Кулла, сина войсит тайтавасти халлита таман каксикумменелта аскелелта![1 - см. в конце текста] Прощай, Тойво!..
   Чуть дальше, опять у дороги, за небольшой рощицей молодых сосен приятно желтеют стены нового клуба. Его только недавно кончили строить. И мне совсем мало довелось смотреть в нем кино. Детские сеансы устраивали редко, а на взрослые попасть не всегда удавалось..
   - Прощай, клуб! - шепчу я и перевожу взгляд через дорогу.
   Магазин, возле которого стоит наша готовая к отъезду трехтонка, как-то по-особенному плотен, приземист. Огромный черно-серый замок тяжелой серьгой свисает с кованой полосы, пересекающей массивную дверь, - все это не вызывает во мне добрых чувств. Но там, за дверью, на полках -- шоколадные конфеты, которые покупал мне отец: 48 копеек штука. Чудесные конфеты!..
   Редкие сосны за магазином. Большая полянка среди сосен. Здесь взрослые парни часто играют в футбол.
   За поляной -- снова дома. Они имеют совсем другое лицо. Какие-то радостные, желтые, всегда солнечные дома. И лучше всех вон тот, второй слева, развернувшийся длинным фасадом к дороге. В нем живет девочка. Вот за теми свежими, белыми кружевными занавесками. У нее пышные золотистые волосы, подвязанные красивым белым бантом, и чудесное, как в сказке, имя -- Тина. Мне нравится, что ее так зовут: Ти-на!.. И по сей день я немножечко тайно счастлив, потому что спасал ее, когда она упала в глубокую протоку... Все растерялись, а я бросился в воду, протянул ей руку; она потащила меня за собой. Я ведь тоже не умел плавать. Но вместе нам все же удалось продержаться на воде до подмоги... Здорово же мы тогда нахлебались воды! Нас даже "откачивали", когда вытащили. Я рад, что мне удалось помочь девочке, которую зовут Тина. Только вот почему-то не видно ее. Чуть колышутся белые кружевные занавески в окнах. А я уезжаю...
   Грузовик заворчал и вздрогнул. Мама торопливо расцеловалась с провожающими ее подругами, залезла в кузов. Громко хлопнула дверца. Машина дернулась и покатила к дороге.
   Поехали!
   Две недели назад на этом грузовике, по этой же дороге, в ту же сторону, куда сейчас едем мы, уехал на войну мой отец. И сейчас, как тогда, меня очень занимает мысль: отчего, когда война идет на западе, уезжают на войну на восток? Я не решился спросить об этом у отца, очень уж он был тогда встревожен чем-то и твердил маме:
   - Уезжай!.. И береги сына! Слышишь? Пока дают машину, уезжай. Я договорился с директором. Слышишь?
   Мама, расстроенная, простоволосая, только плакала в голос да прятала мокрое от слез лицо в головной платок.
   Все говорили, что война -- ненадолго. И зачем это нужно -- уезжать отсюда? Непонятно.
   - Папа, а папа, привези мне патронов и пороху! И побольше, ладно? - попросил я отца.
   - Постараюсь, сынок, - ответил отец и уехал, чтобы стать артиллеристом и пропасть без вести...
   Мост. Наша трехтонка сердито заревела, тяжело взбираясь на крутой въезд. С дразнящей отчетливостью окружили меня места, на которых разыгрывались "кровопролитные сражения" между нами -- левобережными и ребятами с правого берега под предводительством Лешки Басова, человека исключительной смелости и внушительной независимости... Надо же!.. Вот и он сам -- Лешка! Он рассеянно смотрит в сторону автомобиля, помахивая длинной белой палкой. Интересно, чего он тут? Зачем? Крикнуть, что ли, узнать, что он задумал сегодня? И вдруг мне почудилось, будто я соскочил с машины и встал рядом с ним, с Лешкой, и стою -- высокий, тонконогий, в коротких -- до колен -- штанах, а трехтонка уходит -- и с ней тоже я, но другой: тот, что с Лешкой, - настоящий, а здесь, в грузовике, - чужой; и кажется мне, словно я от себя уезжаю... Во рту почему-то стало свежо и пряно, как от мятной конфеты. Я сглотнул слюну.
   - Лешка! - закричал я, вскочив, - Лешк-а-а!
   - Сиди! Не дергайся, - озабоченно крикнула мама. - Упадешь еще.
   Лешка исчез... Долго еще я не мог прийти в себя. Видно, накрепко срослось сердце мое со всем, что осталось за поворотом: с серыми деревянными домами, с лесными тропинками, с прозрачно-зеркальными озерами, с терпким, знойным запахом цветущих болот, с мягким шумом сосен над головой, в котором роятся легкие манящие тени... Где-то здесь затерялось оно, мое детство, растворилось в бесконечных лесных просторах. Шшшууффу... Шумят сосны, тускло поблескивает кора под кронами и на толстых сучьях; и таится за каждым поворотом неожиданное...
   Оставаясь один на один с этой бескрайней, гостеприимной красотой, я дышал глубже, смотрел острее, и лес, как родного, принимал и доверчиво окружал меня... Легко ступают мои тонкие мальчишеские ноги. Радость обретает крылья. Беспредельная, прозрачная, как солнечный свет, жизнь влечет меня каждый день в благоуханную лесную тишину. Здесь нет ни боли, ни ожидания, и я растворяюсь в великом таинстве природы, и вижу, как маленький, самоуверенный и беспечный гномик смешно вышагивает между исполинскими, - с потрескавшейся и шершавой кожей, - лапами незлобивых существ, спотыкается о крепкие черные пальцы их и, задирая веселое лицо, гикает в небо, слушает гулкое эхо, а я откуда-то сверху смеюсь ему вслед. Очень он смешон -- этот крохотный желтоголовый гномик с тонкими ногами в коротких -- до колен -- штанишках! Я бросаю в него сосновой шишкой. Гномик забавно взмахивает тонкими прозрачными руками и, подскочив, хватается за плотные завесы солнечных лучей, падающих между стволами, подтягивается на них, пытаясь подняться ко мне, но я, посмеиваясь, выдергиваю упругие светлые нити из его рук. Он падает на землю и вновь подпрыгивает. Маленькое лукавое личико его сияет. Ему нравится наша игра. Гномик совсем не сердится на меня. Ему хорошо и на земле. Пошалив, он шагает дальше, а одноногие великаны дружно заступают за ним дорогу, как молчаливая важная стража, оберегающая своего короля, который идет, наслаждаясь, по прекрасным владениям своим...
   Когда я возвращался из леса, гномик, затихший и грустный, тихо брел за мной следом. На опушке я оглядывался и видел, как он поднимал над головой руки, прощаясь со мной...
   ...Грузовик проносится мимо ослепительной белой горы, по крутому склону которой целый век свой взбираются редкие сосны. Ах, как помнится это место! Тут проходили самые замечательные часы зимних игр. Вот здесь, с самой крутизны лихо слетал на одной лыже Лешка Басов. И все восторженно следили за ним.
   Дорога сделала крутой поворот. Незнакомые места начали стремительно набегать на меня... Поселок, Лешка, забавный гномик в дремучем лесу, девочка с влажным именем Тина -- все позади; Даже память отстает, исчезает за поворотом... И неведомое холодным голубым глазом уже смотрит сверху на меня, усмехается. Предчувствие невозвратимой утраты вдруг охватило меня. Впервые я узнал, что такое расставание с прошлым. В горле запершило... И вдруг едва уловимая близость чего-то -- большого, близкого, теплого... Я поднимаю голову. Сосны! Я дышу полной грудью. Сердце мое начинает усиленно биться, губы раскрываются, ноздри вздрагивают. Я упиваюсь острым сочным запахом хвои...
  
   ПРЕДАТЕЛЬ
  
  
   ОНА была самой красивой в нашем шестом "Б" классе и, пожалуй, самой красивой в нашей школе. Даже наверняка.
   - Привет, Клара!
   - Здравствуй, Клара!
   - Доброе утро, Клара!
   - Здравствуй, Клара! Добрый день!
   Старшеклассники поступались своим достоинством, когда она проходила, - первые приветствовали её.
   - Здравствуйте, Клара!
   - Кларочка! Здравствуй!
   - Салют Кларе!
   - Кларусь, приветуля!
   - Мое почтение Миловидовой!
   Ого, сколько оттенков у этих важных граждан, предпочитающих не замечать мелюзги с первого этажа. Дело тут, конечно, не в росте. У меня, к примеру, неплохой рост. Но мне лишь изредка перепадает снисходительное: здорово! А самая рослая из всех шестиклассниц, неугомонная Верка Зыкова из шестого "Д" -- сколько раз нарывалась на грубый окрик:
   - Куда прешь, корова!
   - Не скачи тут, ты, лошадь!
   И все это из-за того, что ее шумная, подвижная, курносая, в веснушках личность любопытствовала: как там, в десятом "А", живут люди? Или слишком резво несла свою неистощимую бодрость коридором второго этажа, налетая на неторопливую величавость беседующих выпускников.
   Шестиклассники были влюблены в Клару все. Даже Юрка Левин, человек своевольный и насмешливый, ниспровергатель авторитетов и признанный всеми женоненавистник. Двумя годами раньше Юрка встретил мое появление в классе ядовитой репликой: "Ого, какой длинный! Тебя что к потолку за уши подвязывали, что ли?!" - Чем сразу же дискредитировал мой рост, и мне кажется, что с той поры я расту более сдержанно. А все-таки он, Юрка Левин, был влюблен в нее, Клару, только ему более успешно удавалось скрыть это. О Стаське Бойко, всегда добродушном и румяном как-то слишком уж густо, с двумя зализами-вихорками над выпуклым, высоким лбом, из-под которого смотрят черные маслянистые навсегда удивленные глаза, я промолчу: как-никак приятель. Только уж я-то знаю, что у Стаськи его изумительный плотности персиковый румянец бывает не так ровен при неожиданных встречах кое с кем из наших общих знакомых...
   Для меня же стала привычной острая потребность каждое утро прийти в школу пораньше, прийти и ждать, ждать на улице, если тепло, ждать в коридоре, если холодно, ждать в классе, если дежурный -- свой парень, предпочитающий швабре административное взыскание после встреч при открытых дверях... Вблизи четвертой парты в ряду у окна толкусь не я один. Здесь маячат и Сашка, и Валька, и Иван Окуров, и Левка, и Юрка Левин. Правда, Юрка Левин всегда присутствует тут законно: он занимает свое место за третьей партой. Юрка сидит, раскинув руки на подоконнике и небрежно положив одну ногу на скамейку; насмешливое губастое лицо его обращено к нам, брови-кустики издевательски приподняты (все мы взяты в кавычки), толстые губы живут сложными оттенками пренебрежения. Речь идет о футболе. Завтра матч между командами завода "Красная звезда" и железнодорожников. Разговор течет вяло. Все пасуют перед авторитетным мнением Юрки Левина...
   В класс энергично входит Клара. Даже двери вздохнули от радости, пропуская ее.
   - Здравствуйте, - звучит ее обычный, общий привет. Голос чист и светел от равнодушия. Она неторопливо проходит сквозь наши ряды к своей парте и прячет в ней большой коричнево-желтый портфель.
   Сложное сплетение голосов, шума, движения поглощает давно подготовленные наши приветствия.
   Клара садится.
   Юрка Левин поднимает крышку своей парты, вскакивает на неё, ставит крепкие маленькие ноги на сиденье, руки упирает в коленки -- локти расставлены, - каждому ясно: сейчас начнется деловой разговор равных.
   - Ты тоже считаешь, что завтра "Красная заря" выиграет? - спрашивает он Клару.
   - Нет, не считаю, - отвечает она.
   - Почему? - интересуется Юрка.
   - Заводские много пьют. Вчера двоих из команды видели совершенно пьяными, - отвечает Клара.
   - Ну и что ж? Паровозники думаешь не зашибают? - обостряет беседу Юрка.
   - Не знаю, - пожала плечами Клара и, помолчав, добавила:
   - Я не люблю наших, заводских. Папа меня познакомил с ними. Они -- глупые...
   Юрка удивленно приподнял брови-кустики; лукавое, губастое лицо стало серьезным:
   - Брось, Кларка! Завтра они побьют паровозников!..
   - Ну, что ж... Посмотрим, - сказала Клара. И стало ясно, что делового разговора не будет. Она не хотела говорить о футболе.
   Юрка посидел еще, рассказал "забавную историю", как он с приятелем вчера в горсаду встретил фэзэушников -- человек шесть -- извечных врагов своих:
   - ...Мы их-таки здорово припугнули. Они так перетрусили -- догнать было невозможно. Долго теперь не придут!
   А потом слез с парты и, не спеша, насвистывая сквозь сложенные трубочкой губы, вышел из класса.
   Все нехотя разбрелись по своим местам.
   Клара сидит за партой, молчаливая и далекая. И снова я с грустью чувствую это -- и безучастность её к нашей жизни, и её независимость, и какую-то спокойную дерзость. Мне хочется угадать ее мысли, постигнуть блуждающие где-то за пределами школ интересы её. В перемены и на уроках я прибегаю к различным уловкам, чтобы скрыть свое любопытство. Я сижу напротив неё -- у противоположной стены. Приходится поворачивать голову, чтобы видеть её. Это неудобно. И я то наклоняюсь через проход к соседу, спрашиваю учебник, перо, промокашку или резинку -- Клара пишет, низко склонив голову; то сажусь вполоборота, скосив глаза в её сторону -- Клара смотрит в окно; то делаю вид, что читаю, прикрыв глаза ладонью -- и о чем она сейчас думает?; то, выставив в проход ногу, завязывал шнурок на ботинке: нельзя же так оставить, но невелика беда, если узел вскоре развяжется... Сейчас будет... "Лотин! Ты чем занят?.." - и придется объяснять... Лучше, когда Стаськи нет в школе, и тогда сядешь на его место, к стене, - и делай вид, что тебя интересует все, происходящее в классе... Наибольший эффект дает все-таки наблюдение, которое я веду сквозь пальцы. Тогда можно всматриваться в капризное худощавое лицо с ярким язычком румянца под скулами, острый подбородок, тонкие губы, чистый лоб и полуопущенные, - всегда полуопущенные! - длинные черные ресницы. Но и так мне не удавалось увидеть что-либо на этом прекрасном лице. Оно оставалось замкнутым и далеким. С нежностью смотрел я на роскошные пушистые волосы, небрежным узлом собранные на затылке. И мне казалось, что в этом что-то есть -- в её пренебрежении к традиционным косичкам школьниц: прическа эта придавала законченность красоте ее, делала ее старше сверстниц.
   Антонина Ивановна, наша классная воспитательница, - измученная, деланно сдержанная старая дева, долгие годы проживавшая в обществе кошек, - настойчиво увещевала Клару:
   - Миловидова, нехорошо девочке-школьнице иметь такую прическу. Ты знаешь это?
   Клара поднимала длинные ресницы; спокойные, невозмутимо спокойные глаза были холодны, как лесные озера, когда она ответила:
   - Знаю.
   - Почему же ты не заплетешь косу? Почему?
   - Не хочу.
   - Но другие же девочки носят косички!
   - Носят.
   - Вот и ты заплети. Так лучше, понимаешь?
   - Нет.
   - Ну что ж, мне придется поговорить об этом с твоей мамой!
   - Мама мне разрешила.
   - Тогда с отцом. Он инженер, он должен понять...
   - Папа считает, что это мое дело. Он говорит, что такая прическа идет мне.
   - Но это же неприлично, Клара!
   - Почему?
   - Ты же школьница! Ты в шестом классе.
   - Ну и что же? Разве я не могу носить прическу, какая мне нравится?
   - Да, не можешь!
   - Почему?
   - Ты -- школьница, понимаешь?
   - Нет. У меня не будет косичек. И я буду носить прическу, какую захочу...
   - Я буду вынуждена наказать тебя, Миловидова...
   - За что?
   - За прическу. За непослушность.
   - Хорошо, наказывайте.
   - Миловидова, зачем ты дерзишь? Ты слишком грубо разговариваешь...
   - Извините.
   - И завтра же ты обрежешь волосы.
   - Нет.
   - Я буду вынуждена доложить о твоем поведении директрисе.
   - Как хотите... Мне можно идти?..
   Антонина Ивановна отпустила её расстроенная, взволнованная. Но когда Клара -- стройная, с какой-то удивительной грацией шла от неё к двери, взгляд учительницы был нежен. Девочка ей нравилась, даже её избалованность и упрямство...
   Я, конечно, пошел на футбол, потому что знал, - там будет Клара. На трибунах сидело немало наших ребят. Юрка, Стаська, Васька... Клары между ними не было. Я осмотрелся и увидел её на скамье у самой беговой дорожки. Она сидела рядом с отцом. Как только я увидел её пушистые волосы, сердце мое защемило...
   Команды выбежали на поле и начали разминку.
   Отец и дочь встали и направились к футбольному полю. Они шли -- оба стройные, легкие. Отец -- высокий, черноволосый, в белом костюме; дочь, чем-то очень похожая на отца, - в бордовом платье; Волосы на затылке небрежно стянуты в узел. Солнце, казалось, светит только для них. И они идут по зелёному полю -- белое и бордовое рядом. Футболисты завода "Красная звезда" прервали разминку, окружили их. Потом отец и дочь вернулись на трибуны...
   Матч проходил неровно. Заводская команда играла то дружно, напористо, то вдруг с развальцей. В ней было много молодых игроков, почти мальчишек. Железнодорожники выглядели солиднее. (И здесь сказалась война). Но к финальному свистку счет был 4:2 в пользу "Красной звезды". Юрка торжествовал: "Я же говорил! - радостно кричал он. - Я же говорил: они выиграют!" А я смотрел вслед Миловидовым, которые вновь неторопливо шли по футбольному полю к выстраивающимся победителям...
   После этого дня жизнь в школе переменилась. Уроки шли своим порядком. Но это уже не имело особого значения. Клара стала опаздывать на уроки, а иногда и вовсе не приходила по нескольку дней подряд.
   Все обратили на это внимание. От класса была снаряжена делегация: Юрка Левин, Женя Сурина -- староста, Маша Минина и я. Вчетвером мы явились в дом Миловидовых. На крыльце нас встретила крупная красивая женщина в пестром халате -- Кларина мама. Она не пустила нас в комнаты, объяснив нам, что Кларочка больна, а когда выздоровеет, - придет и принесет справку о болезни...
   И действительно, приходя в школу, Клара неизменно вручала Антонине Ивановне справку. Я тревожно всматривался в Кларино лицо. Оно оставалось таким же - замкнутым, надменным и прекрасным. Только пятна румянца под скулами, пожалуй, посвежели, разгорелись, будто ветер расправил паруса, да глаза запали глубже, тревожнее.
   Скоро все привыкли к Клариной болезни. Жпзнь класса обрела прежний ровный ход. Юрка Левин изобретал всякие проказы. Стаська усиленно занимался музыкой.
   - Заходи, - говорил он мне. - Я кое-что новое разучил.
   Я обещал. Не заходил. Я чувствовал, что с Кларой что-то происходит, и не мог отделаться от тревоги, охватившей меня. Я зачастил в горсад: за его забором стоял дом Миловидовых. Я не решался бывать возле дома, в саду же Клара не появлялась. Напрасно топтался я в "уголке смеха", где красивые зеркала так смешно уродовали людей. Вспоминалось, как мы были тут с ребятами. Хохоту-то было! А Клара заглянула, посмотрела на себя, сплющенную и расплывшуюся, на движения свои, напоминающие движения самодовольной утки, сказала:
   - Фу, гадость! И чего в этих зеркалах хорошего? - и ушла.
   А нам нравилось. Мы без устали смеялись над собой, вглядываясь в свои смятые и растянутые лица.
   Я не знал, где можно было встретить её. Я вообще почти ничего не знал. Неприятная это штука, когда ничего не знаешь. Потерянно бродил я по дорожкам, слушал шорох опадающей листвы, и холодные ветерки осени пробивались в раскрывающиеся тайники моего сердца.
   В начале октября, в понедельник, когда Клара снова не пришла в школу, я сбежал с уроков.
   Просто был не в состоянии сидеть за партой. Тоска какая-то. Вышел за ворота. По привычке направился в сторону городского сада. Он был уже закрыт для посетителей. Это не смутило меня. Я через дыру в заборе пробрался в сад.
   Деревья стояли почти совсем голые. И при взгляде на них я вдруг почувствовал, как ненадежна и хрупка жизнь в голых, тонких, вздрагивающих ветках. Я вздохнул. Шальной ветер крутил и перегонял по дорожкам желтые и красные листья. В саду стояла настороженная тишина. Я торопливо шел и шел все дальше в глубь сада и, наконец, оказался там, где он свободно переходит в мелкий кустарник, а дорожки постепенно распадаются на узкие тропинки и теряются между кустов. Я здесь бывал редко, потому что эти заросли -- любимое место сборищ городской шпаны, с которой у меня сложились весьма натянутые отношения. Но сегодня мне было все равно, где бродить. А кусты манили к себе обильной и пестрой листвой. Праздничные краски осени привлекали своим радостным торжеством. На душе становилось легче.
   Не успел я по одной из тропинок войти в заросли ив и молодых осинок, как из-за поворота навстречу мне шагнул рослый парень в черном матросском бушлате. Он нес в руках большой коричневато-желтый портфель и улыбался. Я вздрогнул. Я узнал портфель Клары. От неожиданности, не спуская глаз с портфеля, я остановился. А когда поднял глаза, то увидел саму Клару, она шла следом за парнем, какая-то незнакомая, взволнованная, раскрасневшаяся... Я с ревнивой тревогой всматривался в их лица. Парень был мне не знаком. Но я все же где-то видел его раньше. Где же? Кто он?.. Я взглянул на Клару, она - прежняя: замкнутая, равнодушная, сразу как-то утратившая румянец и оживление, прошла мимо меня, не узнавая. И я не решился сказать ей: "Здравствуй!" - слово, которое всегда слетало с моего языка при встречах с ней.
   Клара и парень скрылись из виду, а я стоял, пораженный...
   Начались для меня бессонные ночи. Я вспомнил, где видел раньше этого парня в бушлате: на футболе! Он играл в заводской команде... Значит, Клара обманывала нас? Значит, она говорила тогда в классе неправду? (Я отчетливо вспомнил её голос: "Я не люблю наших, заводских... Они -- глупые"). И эти справки о болезни! Вот потеха-то! Я трясся от смеха. Врала. Все врала: и про болезнь, и про футболистов! Я хохотал в постели, накрывшись с головой одеялом, пока спазма не сдавливала мне горло и по лицу не начинали течь слезы. А кровь шумела в висках: ложь! ложь! ложь! Приступ злобы, боли, отчаяния, ненависти оглушил меня. И кровь стучала в висках: ложь! ложь! ложь!..Впервые, по-настоящему я познал горькую власть жажды мщения. Я начал зорко следить за Кларой, был готов на все. Я таскался за нею повсюду, осторожно, прячась и ловчась, как на охоте. Мне казалось, что я постиг всю её жизнь -- жизнь подлую, фальшивую. Увлеченный преследованием, я убегал следом за Кларой из школы. На улице не терял её из виду. Но вдруг однажды она исчезла. Правда, я теперь уже знал, куда мне податься. Я теперь знал все. Зачем же я продолжаю слежку? Почему?.. Ненависть смяла эти вопросы. Ненависть развила во мне сообразительность и какую-то странную настойчивость. Я теперь не боялся потерять её. Я знал, куда мне идти. Я знал: она пошла туда. Осторожно, прячась за заборы, прокрался в сад, потом остановился, чтобы передохнуть, осмотреться. С каким-то злобным торжеством, я нарочно постоял, выжидая... В груди бешено колотилось сердце. Но я не слушал его. Я стремительно бросился к тропинкам. Сердце стало покалывать, голова опустела. Я сбавил бег... Пробиваясь кустами, внимательно всматривался вперед, осторожно раздвигая перед собой ветви. Листья обрывались и с легким шелестом падали мне под ноги. С каким удовольствием, не глядя, я давил каблуками их желтые смеющиеся лица! И снова пробирался вперед. Странно! Нигде не мелькало серое пальто и черный бушлат... Я уже хотел вернуться -- и вздрогнул: парень в бушлате с коричневато-желтым портфелем в руках шагнул из-за широко раскинувшейся ивы. Он остановился, поджидая. Вышла Клара.
   - Ты почему отстаешь? - спросил её парень и засмеялся: - Я сейчас вспомнил...
   - Дай портфель, Алешка! - негромко сказала Клара.
   - Ну нет, - ответил парень. - Мне нравится таскать его. Я привык, знаешь.
   Он опять рассмеялся как-то радостно и глупо...
   И снова прошли мимо меня счастливые, по-настоящему счастливые люди. "Дура! - злобно подумал я. - Дура! Дура!"
   В среду день выдался удивительно теплым; я даже не пошел в школу, направился прямо в сад.
   Неодолимая сила вела меня. Нетерпеливо обшарил я знакомые заросли. Никого! И зачем я пришел сюда? Пойду в школу -- тропинкой вдоль забора. Вдруг, в стороне, у канавы, на невысоком холмике я увидел большой коричневато-желтый портфель, а потом... Кровь бросилась мне в голову; я присел, обхватив её руками, оглушенный, задыхаясь в жуткой нарастающей темноте; коричневые со светлыми пузырьками пятна плыли в моих глазах... Смутно помню, как я опустился на колени, неуверенно нащупал руками землю и медленно, на четвереньках, пополз прочь... А когда пришел в себя и огляделся, то увидел "уголок смеха": облезлые, красные щиты, между облупленными досками их проглядывает серая пустота. "Убрали зеркала, - подумал я. - Значит убрали зеркала. Кончился смех". - И поплелся домой. Все кончилось.
   Я стал исправно ходить в школу. Старательно готовил уроки, но не мог разогнать холодную пустоту, которая окружила меня. Устало, покорно я плыл в ней, в ее медленном течении. Безучастно слушал , как в классе опять начали обсуждать участившиеся прогулы Клары. Я молчал. Я знал причину. И мне жалко было смотреть на озабоченное, осунувшееся лицо Юрки Левина. Он переживал больше всех. И когда он предложил еще раз сходить домой к Кларе, я отозвал его в сторону и рассказал...
   - Ты, гад! Ты что говоришь! - Зашипел Юрка и надвинулся на меня с кулаками.
   Мне было все равно. Я взглянул на него и сказал:
   - Бей. Я сам видел.
   Юрка опустил кулаки. Бровки-кустики тяжело сошлись у переносицы, на лбу выступили смешные короткие морщинки:
   - Сам видел? - недоверчиво переспросил он.
   - Сам. И ты можешь увидеть, - вдруг добавил я и осекся.
   Но какая-то злобная радость уже поднималась во мне. Я почувствовал, что сейчас я скажу и об этом.
   - Брось! Что увижу?
   Я сказал, что. Юрка слушал, отведя глаза в сторону, - и вдруг неестественно оживился, запрыгал, захохотал, подозвал ребят и звонко, крикливо заговорил:
   - Ха-ха, вот потеха! Собирайтесь, ребята. Мы их накроем. Ха-ха-ха!
   - Кого накроем? - спросил кто-то.
   - Кларку и... - он запнулся, - она... Бежим!
   Ребята шумно засобирались. Васька Иванов начал выспрашивать у Юрки подробности. Тот отмахнулся:
   - Айда! Сами увидим... Стаська, а ты?
   - Нет, - тихо сказал Стаська. - Нет. Я не пойду.
   - Как это не пойдешь? - вскинул брови Юрка Левин.
   - Не пойду и все, - сказал еще тише Стаська и отошел.
   Все сразу затихли. Потом обсудили и решили: пойдем. Я повел их. Я был уверен, что они тоже увидят. Тяжелая жгучая боль полыхала в моем сердце, когда я вел ребят. Я вел, чтобы отомстить.
   Так и случилось. Когда мы пошли к знакомой поляне, и ребята осторожно стали всматриваться из-за кустов, они были там. Все замерли. Юрка Левин, стоявший рядом со мной, вдруг весь побелел, вздохнул глубоко, подобрал нижнюю губу и, приседая, засвистел. Я увидел, как наливается лицо его темной кровью. Ребята бросились врассыпную; побежали и мы с Юркой. Я слышал позади себя, как он бормочет что-то, задыхаясь...
   Несколько дней класс жил тихой, глухой жизнью. Возни, смеха, шуток, крика не было. Клара долго не появлялась. Но через неделю пришла такая же, как всегда, только молча прошла к своему месту и села. Ребята избегали смотреть в её сторону. Одни девчонки еще делали вид, что ничего не случилось, но разговаривали почему-то шепотом...
   Злобный слушок постепенно заполнял школу. Кто-то из наших проговорился. У дверей шестого "Б" стали появляться старшеклассники. Они интересовались. И я слышал, как двое из них, проводив взглядом Клару, которая вышла из класса, обменялись впечатлениями:
   - А девочка-то стала милее, - сказал один.
   - Да... В ней что-то лучшее осталось от греха! - продекламировал другой.
   И впервые в покое отчуждения шевельнулось какое-то недоброе предчувствие, когда я смотрел им вслед.
   Слушок просочился в двери учительской. И они грозно распахнулись:
   - Миловидова! К завучу.
   "Началось", - подумал я.
   В вестибюле, у колонны, теснится группа восьмиклассников.
   - Хотят исключить, - говорит один.
   - Факт, выгонят. Обязательно. Они такие, - говорит другой.
   - Её и надо выгнать! - заявляет веснушчатый.
   У стены стоит Вероника Шамрай, десятиклассница. Она известна всей школе: Вероника -- отличница, и еще все знают: она отчаянная, а красавица -- жуть!.. Говорят, её даже учителя побаиваются. В руках у Вероники книжка, тоненькая, на обложке какая-то красная рожа нарисована, а снизу название: "ИСТОРИЯ ОДНОГО ГОРОДА". Не люблю я тоненьких книжек. Вот "Маленький оборвыш" или "Том Сойер" - это другое дело!
   Восьмиклассники у колонны расшумелись вокруг веснушчатого, который твердо стоит на своем:
   - И я бы выгнал!
   - Почему, почему? - горячась, допытывался незнакомый мне парень. - Ты понимаешь, что такое выгнать человека из школы? Ведь это же конец, понимаешь?
   - Ну и что? - хлопал ресницами веснушчатый ортодокс. - Зачем ей учиться? Она ж б...!
   Вероника -- хмурая, решительная, раздвинула толпу у колонны. Восьмиклассники затихли. Ортодокс вытаращил глаза.
   Раз!
   Я вздрогнул.
   - За что? - мигая испуганными глазами, спросил веснушчатый. Рука его медленно закрывает пылающую щеку.
   - Недержание слова хуже недержания мочи! Ясно? - отчеканила Вероника. - Иди домой, читай букварь, болван!
   Толпа у колонны испарилась. Шамрай прошла -- грозная, гневная, неприступная в своей потрясающей правоте. Я невольно поднял руку к лицу, защищаясь. Но Вероника даже не взглянула на меня.
   Клара перестала ходить в школу.
   - Левин, Лотин, Станислав Бойко, сегодня в пять -- к директору, - с деланным спокойствием сказала Антонина Ивановна, входя в класс. - Садитесь. Начнем урок.
   Это был самый памятный урок в моей жизни. Я не слышал, что говорила учительница. Впервые отчетливо услышал я голос моего сердца: "Ты, ты, ты, ты виноват! Ты, ты, ты, ты виноват!" - говорило мне сердце... - "Почему я? Отчего? Это не я! Это она, она одна, она сама..." - "Ты, ты, ты, ты виноват!" - стучало сердце. Я спорил еще, я доказывал, что был прав, но уже не спрашивал, ибо знал, в чем моя вина. Я предпринял еще одну бесполезную попытку отстоять себя в споре с моим сердцем: "я?" - "ты!" - "я?" - "ты, ты..." - Кровь отлила от щек. Я не решался поднять голову. Мне казалось, что я встречу устремленные на меня взгляды всего класса. Что я увижу в них -- гнев, осуждение, презрение? Ведь и они знают это: я виноват, я... Страх налетел на меня, смял, опустошил...
   Без пятнадцати пять мы трое: я, Стаська и Юрка Левин -- в сопровождении Антонины Ивановны вышли из класса. У нас за спиной не хлопнула ни одна крышка парты, не раздалось ни одного возгласа...
   Мы поднялись на второй этаж и остановились у двери с табличкой ДИРЕКТОР.
   - Подождите здесь, - сказала нам Антонина Иваноана, постучала в дверь и вошла.
   Мы стояли молча. Я боялся посмотреть на Стаську и Юрку. Ожидание мучительно затянулось. Наконец дверь приоткрылась:
   - Бойко! Заходи. Один.
   Стаська скоро вышел из кабинета. Толстые губы его страшно распухли, рот сузился, в широко раскрытых влажных глазах стояла боль. Никогда я не видел Стаську таким. "И это тоже из-за меня", - подумал я.
   - Ну, что? - спросил у него Юрка.
   Стаська только передернулся как-то весь, слабо взмахнул рукой и торопливо зашагал к лестнице. Распухшие губы его дрожали и кривились.
   - Левин! - послышалось из-за двери.
   Юрка жадно втянул ртом воздух и толкнул от себя двкрь. Его долго не отпускали. Время от времени кто-то сердито повышал голос. Я вздрагивал и прислушивался. Потом Юрка выскочил, заплаканный, размазывая слезы по красному, в белых пятнах лицу, прошел мимо меня, спотыкаясь. Я отшатнулся от его невидящего взгляда.
   - Лотин, заходи, - сказала Антонина Ивановна и сразу поджала тонкие губы; глаза ее смотрели на меня с укором.
   Я вошел, чувствуя, как сердце мое теряет ритм. Сначала я ничего не слышал, стоял посреди кабинета и видел только какие-то черные, желтые и белые пятна вместо лиц. Потом откуда-то из серой глубины выплыл большой письменный стол, за которым сидела Анна Сергеевна -- наш директор, строгая, в пенсне. Под седыми волосами брюзгливо отвисали дряблые мешки-щеки. Серые глаза были колючи, злы. Рядом у стола сидела женщина в широком светлом пальто и чернобуркой на коленях. Я с трудом узнал в этой жалкой заплаканной женщине красивую важную Кларину маму. Вдоль стен на стульях сидели учителя: завуч, старый учитель истории, еще и еще кто-то. Клары я не увидел. Но я чувствовал, что она здесь, за моей спиной, у высокого книжного шкафа. Я опустил голову, уставился в красную, вытертую до серых проплешин ковровую дорожку. Круглые носки моих ботинок стояли разобщенно и тупо.
   - Скажи, Лотин, ты знаешь что-нибудь об этом... ммм... прискорбном случае с Миловидовой, - проскрипел голос директора.
   Женщина в светлом пальто повернулась ко мне лицом. Я увидел, как неловко и торопливо она вытирает скомканным кружевным платочком мокрые щеки. Потом взглянул на черно-бурую лису, соскользнувшую с колен на пол. "Наступит на нее", - равнодушно подумал я и успокоился: что-то фальшивое, нехорошее было в этой неумеренной слезливости. Я обозлился, увидев на лице её молчаливую неприязнь ко мне.
   - Что ты об этом знаешь, Лотин? - повышая голос повторила вопрос директриса.
   - Все, - выдохнул я и замолчал.
   Они наперебой стали допрашивать меня, то уговаривая, то угрожая, то напоминая о каком-то долге. Я молчал, опустил голову и молчал. Ничего не хотел я сказать этим людям. Слезы текли по моим щекам. Я не вытирал их. И они капали, капали, капали на вытертый ковер у моих ног.
   - Миловидова, ты должна рассказать нам всю правду. Речь идет о твоей судьбе. Поверь, мы хотим только добра тебе...
   - Кларочка! Расскажи и покайся! И тебя простят, - громко сказала мать.
   Меня поразило, как это она вдруг перестала плакать.
   - Я рассказала все, - звонко, как натянутая струна, прозвучал у меня за спиной голос Клары. - Я была больна, потому и не ходила в школу.
   Я задрожал в ознобе и весь напрягся, пытаясь справиться с ним.
   - Лотин! - обратилась ко мне директриса. - Ты видел Миловидову в городском саду... э-э-э... 8 октября, в среду? С кем она была?
   Я не поднял головы, не ответил. Разве могли они понять, разве могли они услышать?
   - Лотин, ты будешь отвечать на вопросы? - взвизгнула Антонина Ивановна над самым ухом.
   Я вскинул голову и так посмотрел ей в глаза, что она попятилась. Выцветшие, водянистые глаза ее округлились в испуге. Я теперь знал силу ненависти.
   "Ты, ты, ты, ты виноват, ты!.." - стучало сердце.
   Я опустил голову.
   За столом директора шептались.
   - Лотин, ты можешь идти, - устало сказала Анна Сергеевна.
   Я медленно повернулся, с надеждой взглянул на Клару.
   Она стояла у шкафа с книгами -- одинокая, неподвижная. Слабый румянец под скулами вспыхивал и опадал, как алые паруса без ветра. Она смотрела в никуда... Что она видела там, в этой бездне?.. Я опустил голову и, не прощаясь, поплелся к двери.
   В мучительной безысходности томился я в темном пустом коридоре. И стояла девочка, там, у шкафа с книгами, которые тщетно взывают к чуткости и добру!
   В глубине коридора послышались гулкие шаги. Шли двое. Я спрятался за дверью. Послышались голоса. Тихий низкий мужской голос рассказывал:
   - Она просила родителей, чтобы... разрешили выйти замуж.
   - А они? - едва слышно спросила женщина.
   - Они, конечно, не разрешили. Ведь она совсем еще девочка. Всего пятнадцать лет, - ответил мужчина. - Ей учиться нужно.
   - Да, - сказала женщина и вздохнула.
   Они прошли. Я остался за дверью, прислушиваясь. Тишина. Больше никто не шел. "Так вот как это было", - подумал я и усмехнулся: какое это имеет значение? В глубине коридора вновь раздались шаги. Они приближались. Я вышел из-за двери и стоял, прислонившись плечом к стене. Это были они -- Клара и ее мать. Клара шла впереди. Голова ее была чуть откинута назад; шла она твердым шагом, - гордая, непокорная. Но я чувствовал, в какой страшной пустоте идет она. Я робко поднял глаза. Она прошла, не взглянув, прошла -- далекая и прекрасная. А за спиной у нее семенила мать, всхлипывая и вздыхая, дохлая чернобурка уныло болталась на одном плече.
  
   ЗАМЕЛО СЛЕДЫ НА ДОРОГАХ
  
  
   ЗА рекой раскинулась просторная заснеженная равнина. На том берегу село Матурино. Жмутся к дороге низкие черные домишки. А за ними и справа, и слева -- снег, снег и снег. Белым-бело. Лишь у самого горизонта пробивается сквозь белый панцирь темно-серая щетина перелесков. Скоро я затеряюсь в этих снегах -- серенькая фигурка с большим ядовито-зеленым фанерным чемоданом на спине.
   Ставлю чемодан в снег, пропускаю конец широкого офицерского ремня под ручку, делаю петлю. Примеряюсь: хорошо, кажется. Рывком вскидываю чемодан на спину; острое ребро тяжело легло на крестец. М-да! Подталкиваю днище, тяну за ремень и тут же сердито сбрасываю чемодан: с погона ремнем сорвало эмблему. Будет мне с этим чемоданом мороки!
   Моста через реку нет. Дорога проложена прямо по льду. Идти неудобно. Ноги подворачиваются и скользят, попадая на спрессованные снежные комья и осколки льда. При каждом неловком шаге чемодан дергается, елозит по спине, мешает идти, упорно стремится пристроиться где-то на поджилках. Да-а... С таким "попутчиком" взмокнешь и не раз!.. Отогнал унылую мысль. Ничего! Другие ж ходят. Прибавил шагу; берег, не двигаясь, начал быстро расти к небу. А ведь казалось, что он совсем низкий. Воистину: не верь глазам своим!.. Уф!.. Вот так, должно быть, чувствует себя лошадь, когда она в мыле: ноги ослабли, и похоже, что кто-то подменил их -- подсунул другие, плотно набив теплой сухой ватой. Рубашку -- хоть выжми, пот заливает глаза. И это на сквозном-то ветру и морозе! Хорош солдат!
   Наконец-то выполз на берег. Так, осмотрим для виду окрестности. Полюбуемся упоительной панорамой. Ну и сердце у тебя чувствительное, браток! Ишь ты, как ухает и проваливается куда-то. И голова кружится. Это в самом начале пути! Что же дальше будет?.. С нежностью смотришь назад -- хорошо позади. Смотрит из-под белых крыш, как из-под седых бровей, старый город: держись, парень, не поддавайся! Спасибо тебе, старина!.. И гора с въездом, по которому спускаешься к реке, раздалась вширь, развернула плечи. Здорово же все меняется на глазах! Безглавый собор на вершине сочно зеленеет крышами; в тонком черном кружеве высоких деревьев, обступивших собор, розовеют под солнцем побеленные стены, а кресты на коньке вытянулись в какой-то исступленной радости. Слева от собора деревья расступаются -- спуск, будто вздыбленное железнодорожное полотно, которое облепили по-муравьиному крохотные фигурки пешеходов; издали движение их кажется совершенно бессмысленным: муравьи на своих лесных тропках! И к чему эта потешная деловитость ползанья вверх-вниз? И почему это выглядит так картинно, радостно?.. К черту философию! Обернулся к Матурино. Солнце осветило его. Снег взорвался и рассыпался на множество лучистых осколков, словно кто-то могучий в буйном веселье бросил на землю громадное зеркало с неба -- вдребезги разлетелось зеркало, покрыло искрами всю равнину -- хорошо!
   Приглядевшись, за сверкающим костром искр начал различать длинные полосы света, расположившиеся вблизи села. Они перебиваются синими горбатыми тенями, а чуть ближе ко мне, как отсвет их, залегли под сугробами тени мягкие, голубые, прозрачные. И было все это так удивительно, что я забыл обо всем: и о проклятущем своем чемодане, и о заметенной дороге, по которой предстояло идти.
   Я стянул с головы шапку свою, поднял наушники и ловко завязал , не снимая перчаток, тесемки. Потом надел шапку чуть-чуть набекрень: знай наших! Это солдат на побывку идет; не простой солдат, а спецкурсант, вос-пи-тан-ник специальной артиллерийской школы! Здесь такого еще не видали. Положение обязывает: чемодан должен быть легким. И нести его подобает в руке. Отвязал офицерский ремень, подпоясался им поверх офицерской -- два ряда золотых пуговиц -- шинели и пошел к селу, сильный, стройный и гибкий. Идти было легко. Дорога к селу была расчищена, да и предстоящая демонстрация военной силы поддерживает высокий воинский дух и прочие культивируемые в спецшколе добродетели. Чемодан огорчает меня теперь по другой причине: уж очень он неказист -- большой, грубый, деревянный, зеленый. И какой мастак надумал выкрасить его зеленой краской, чтоб у него, паразита, руки поотсохли... Ну, голова! Чтоб ему пусто было! Конечно, такие чемоданы в здешних краях не в диковинку. Можно сказать, ничего, солдат, и так сойдет, гордо шагай по твердой замерзшей родной земле.
   Возле околицы остановился, чтобы передохнуть, чтобы растереть уши, минут пять энергично работал обеими руками в перчатках. Уши стали гореть. И дальше все пошло благополучно. Уж на этот раз я не сплошаю. Эх ты, Матурино, мирное село!
   Медленно потянулись дома вдоль дороги. Насмешливо открывались все новые и новые посады за сонными поворотами. А я вышагивал, как дурак, побледнев от натуги, и думал: а ну, еще немножко и конец домам. Но были еще дома, и еще, и еще, с заборами, с палисадниками, с большими тесовыми воротами -- дома, которые нарочно далеко отстояли один от другого и насмешливо косились на меня, нахально поблескивая морозными стеклами, словно усмехались: покажи-ка, покажи, солдат, военный человек, на что ты способен. Посмотрим мы твою плюгавенькую одежку, полюбуемся всласть, посмеемся вдоволь. И я, крепко сжимая зубы, шел и шел, все чаще и чаще перехватывая чемодан -- из руки в руку, и, наконец, руки мои не выдержали, неудержимо потекли пальцы: никакие усилия не могли удержать их в кулаке. Чемодан стал путаться у меня в ногах, озорничал, толкался, как подвыпивший забияка на гулянке. В изнеможении я остановился. Ручка чемодана выскользнула из руки. Тяжело, будто не свою, поднял руку, сдвинул шапку на затылок и со злостью взглянул в глаза домам: чего оскалились?.. Из-за поворота вышло две женщины. Прошагали мимо, до глаз закутанные в шали. Не взглянули даже. Дурак. И чего старался? Уж не из-за этих ли двух старых баб? Наплевать им на твои погоны с золотой окантовкой, на офицерскую шинелишку с пуговицами в два ряда! Тускло блеснули две пары выцветших глаз в лучистой оправе глубоких, бледных морщин. Исхудавшие, в густом зимнем загаре лица... Болван! Тоже нашел, где представляться! И вся спесь моя перешла в злобу на себя. И впрямь, причем тут равнодушное к доблести твоей село?.. Уж не столь сердито смотрел я в замерзшие глаза домов, но чертыхался про себя длинно, неутомимо, с наслаждением. И пока я стоял и ругался, руки мои отдыхали, онемевшие пальцы начало покалывать при малейшем шевелении. Эта живая боль вернула мне равновесие, я начал медленно растирать руки. Ох и дурак же я, ох и дурак. Ну с чего это мне понадобилось выставлять из себя чёрт знает кого?.. Я рассмеялся -- словно проснулся. Беззаботно, не думая о том, будет ли это красиво, я расстегнул офицерский ремень, продел его через ручку чемодана и рывком, экономя силы, поднял ношу свою на плечо. Вот так! А теперь надо идти, не заглядываясь на дома, не всматриваясь в проулки, в ожидании встречи с какой-нибудь деревенской красавицей. Не для того ты сюда приехал, солдат! Смешно искать в чужих глазах мимолетное восхищение краснолицей простушки. Стыдно. Впереди у тебя тридцать верст. И вспомни, для чего приехал ты. Так зачем же так глупо тратить время? Озарение, глубокое озарение души выпрямило меня! Руки мои вновь стали сильными. И я прошел селом, не останавливаясь, не вглядываясь в лица встречных, а дома перестали испытывать меня, отступив. Вот ты и победил, солдат. Победил, себя победив. Как это там говорят мудрые турки? "Если в пути ты будешь останавливаться и бросать камень в каждую собаку, которая лает на тебя, ты никогда не придешь к цели!" Славный народ турки, должно быть. И неплохо бы тебе помнить это, а?
   За селом резко хлестнул по лицу сухой ветер. Метели не было. Только поземка струилась над плотно укатанной санями полоской дороги, и, пересекая ее, первые сугробы подставили мне обманчиво твердые спины свои. Стоило мне ступить в них, и я убедился, что снег проседает и проворачивается под ногами, как тяжелое пресс-папье, выламывает ступни. Каждый шаг по снегу стоит десятка по скользким, не заметенным снегом булыжникам. Так-так, нужно беречь силы, солдат, нужно спокойно, внимательно выбирать путь. Нельзя предаваться случаю.
   Я шел мерно переставляя ноги, шел, чуть наклонясь вперед, шел, низко надвинув на лоб шапку, защищая рукою в перчатке лицо от колючего ветра. Раз-два-три-четыре-... семь... двадцать... тридцать! Еще два, пока складывал... Три или два? Пусть лучше два. Тридцать два. Считаю до сотни... Тридцать пять, тридцать шесть, тридцать семь, тридцать восемь... Нет, так нельзя: нарушается ритм, буду загибать пальцы на свободной руке. Десять шагов -- один палец. Как приятно согревает ладонь замерзший палец. Двадцать -- два пальца. Интересно, сколько шагов до того поворота: двести или четыреста? Пожалуй, больше. Там отдохну. А потом ветер будет дуть сбоку. Хорошо! Сколько же шагов я сделал за это время? Пятьдесят? Семьдесят? Пусть будет сорок пять! Сорок шесть, сорок семь, сорок восемь, сорок девять, пятьдесят! Теперь надо разгибать пальцы. Хм, не хочется: мизинец уже потеплел, а большой совсем теплый. Буду держать в кулаке, пока не потребуется сменить руку в ремне. Удивительное что-то творится -- оживает маленький комочек тепла -- в безбрежном океане снегов; комочек тепла -- на пронизывающем ветру. Шел пустыней и нес в кулаке крохотный комочек тепла человеческого. Интересно, смогу ли я сейчас сочинять стихи? Шаг. Еще шаг. Три. Четыре. Что взять темой?
  
   В пути важна цель...
  
   Чушь!
  
   Шел человек снегами...
  
   Хо-хо!... И еле двигал ногами...
   Нечто механическое выходит и -- глупо, ах, как глупо, брат.
  
   Трудно шагать, но там, впереди,
   Цель моего пути...
  
   Неважный же ты поэтец, прямо скажем, мой друг!
  
   Я шел, чтоб мечту свою...
  
   К черту! Мечту свою -- пою -- напою -- аю. Ясно -- не получится ни строки. Нечего и пыжиться. Но все-таки это здорово! Стихи в пути сочинять: сколько прошел -- не заметил. Ага, вот он куст, который был так далек; до поворота теперь раз плюнуть. Попробую еще:
  
   Ветер бьет в лицо человеку.
   Человек упрям: у него цель...
  
   Это стихи или не стихи? Белые? Ха-ха! Полубелые, дурак!
  
   Маленький кулак, зажатый
   Бьется комочек человеческого тепла.
   Шагай, шагай вперед, мой вожатый,
   Куда мечта повела...
  
   Так себе, между нами говоря. А если вторить ритму шагов, что получится, а? Ну-ка, поймаем ритм. Шаг. Шаг. Шаг. Раз-та-та, раз-та-та. Вальс! В белой равнине белой... где снег и ветер... где снег и ветер... идет человек полем...
  
   Шагал человек равниной русской -- хе,
   снегам на закуску!..
  
   А ну их к бабушке! Лучше считать шаги. Раз. Два. Три. Четыре. Шаг. Еще. Шаг. Еще... Поворот уже совсем близок. Ужасно ноет в боку. Проклятый чемодан! Вымотает мне душу. И зачем набрал столько продуктов? Все равно на всю жизнь не хватит. Стой. Руку назад и -- раз! Есть. Теперь сожму эту руку в кулак. Замечательно -- тепло в кулаке! Одеревенели пальцы. Совсем не чувствуют ладони. Теперь вперед. До поворота. Шаг, еще шаг -- три. Еще шаг...
   Поворот! Чемодан на землю. Какая все-таки благодать, когда ветер не бьет в лицо. Ликуют освобожденные мышцы. Спиной к ветру. Так, чудненько. Хочется петь, чёрт возьми. Петь и все.
  
   А ну-ка песню нам пропой веселый ветер,
   Веселый ветер, веселый ветер,
   Моря и горы ты обшарил все на свете,
   И все на свете песенки слыхал!
  
   Что-то не выходит, чтоб с задором. А ну-ка:
  
   Кто привык за победу бороться,
   С нами вместе пускай запоет.
  
   Погоди, брат, что-то ты запоешь, отмахав тридцать верст по этакой дорожке.
   Метет поземка. Ветер -- сзади под хлястик ввинчивается холодный буравчик... Присели, потемнели, ссутулились домишки Матурино. Скучное село. Длинное и пустое. Унылость одна. И чего лез из кожи, спец, а? Ясно, что глуп еще. Пень пнем. С этим надо кончать. Пора быть человеком, просто человеком и -- точка. Подумаешь вырядился в поношенную шинелишку, нацепил узенькие в задрипанных желтых кантах погоны -- и воспарил духом! Гляди ты, какое чудо заморское, осчастливил родную землю. И до чего же глуп бывает человек, когда оперение сменит, а летать не умеет. Конец форсу, амба. Больше не закукарекаю. Слово! Пора быть человеком. И чем проще, тем лучше. А сейчас пойду. Чемодан на плечо. Раз! Милый, тяжелый чемодан на плече. Хорошо бы жить без продуктовых карточек, без чемоданов, без всего этого. Как легко шагал бы тогда по земле человек. И вообще жизнь была бы -- житуха славная! Ладно. Пойду.
   Ого, после отдыха споро получается. Как это хорошо, когда ветер не дует в лицо. Так, выберем ориентир. Тот кустарник. Там сменим плечо, и дальше. Дорога явно пошла лучше. Ветер сбоку: сметает снег. Вот и ветер иногда помогает. Тот же, что бил в лицо. Спасибо тебе, ветер. Но до чего же пустынно впереди -- один жалкий кустик. Ну и дорожка. Не за что уцепиться даже взглядом. Надо силы беречь -- раз; о плохом не думать -- два; и считать шаги -- три. Только считать. И никаких стихов, никаких воспоминаний, никаких нервов, спокойно. Все вперед, все вперед. Раз. Два. Три. Раз. Два. Три.
   Да-а, дорожка!
   Что это там темнеет впереди? Воз или машина? Кажется -- машина... Что-то совсем не двигается. Наверно застряла в сугробе. Интересно, куда она едет. Встречная, должно быть. Или попутная?.. Нет, скорее встречная.
   Удивительно медленно тянется время. И всего-то с километр до машины, а вот иду и иду, а она все далеко. Надо немножечко подтянуться. Неудобно показаться людям таким размазней..
   Тверже шаг, юноша, тверже шаг! Люди не должны смотреть в твое искаженное слабостью лицо. Шапку набекрень. Выше голову, мальчик!
  
   Нога
   крепка,
   Голова
   высока...
  
   Ох, высока! Голова ты моя, головушка, жаль, что носит тебя так себе человек. А еще служи-и-вый!
   Надсадно взревел мотор, медленно покачнулась высокая шапка груза над кабиной, машина дернулась, ожила, начала наезжать на меня, с усилием, будто кем-то удерживаемая сзади. Встречная! Так я и думал! Какое уж там, попутная: иду -- ни одна не обогнала! Разве выпадет такая удача, чтобы легко было в дороге? И не рассчитывай, браток. Шагай себе, шагай -- так оно надежней. Да ведь и не гнал тебя никто. Сам поехал. Зимой. В бездорожье. Удивил всех: зачем едешь? Время-то какое, сам знаешь, трудное, да и зачем тебе ехать за триста верст киселя хлебать? Киселя! - ничего не сказал на это. Собрался и поехал. Дома поди-ка до сих пор не опомнились.
   В надвигающейся полумгле непогоды машина вновь отдалилась, посерела. Ух ты, как ветер задул! Метель будет... Тверже шаг, юноша, тверже шаг. Только тому и легко в пути, кому наплевать, куда идти... лишь бы дорога была полегче! А тебе этой шагать, парень. У тебя цель. Это твой путь, сам знаешь, твой. Ты его выбрал. Выше голову, выше голову!
   - Здорово! - из-за приспущенного стекла выглянули бледный лоб и глаза. В глазах любопытство. - Куда идешь?
   - Далеко. В Мяксу. Зна-ешь? - не очень-то получается у меня на "ты": все равно через силу глотаешь. Но надо же держать марку бывалого солдата!
   - Ну как же!
   Молчим.
   - Значит в Мяксу?
   - Да нет, не в саму Мяксу, - долой чемодан с плеча (ох, хорошо, когда ничего не давит на плечи!). - Я, собственно (хи-хи: собственно!) в Маленькую Новиночку... (Зачем вру?) Знаешь?
   - Бывал.
   На машине треста. Сдавать везет.
   - А сам откуда?
   - Из Еляхина, - улыбается. - Знаешь?
   - Еще бы! Когда обратно?
   - Часа через три. Жди, подвезу.
   - Нет, знаешь, пойду я. Если нагонишь, подхватишь.
   - Ну, смотри... Дорога худая.
   - Вижу.
   - А то садись, и обратно. В городе подождешь...
   - Да нет уж. Пойду. Не хочется возвращаться.
   - Смотри!
   - До свидания.
   Тряхнул чумазой головой в ответ, поднял стекло, и машина, глухо ворча и позванивая цепями, медленно двинулась к Матурино. Сладко пахнуло газом. Может вернуться? Два-три часа потеряю, - это немного. Взглянул -- стекло поднято, лица не видно. Пойду. Догонит. Да и другие попутные машины могут быть. Этот везет тресту... Значит и другие сдают. И вообще, мало ли нужды в городе. Лошадь запряг -- и съездил. А по дороге -- я. Кто откажет солдату, спецу, курсанту! Обязательно подвезут. Веселей шагать, когда позади кто-то есть на подхвате. Ишь, как резво ноги-то завыкидывал!
   Это был последний проблеск надежды. Не было попутной машины. Не догнал меня еляхинский шофер. (Вот трепач! Видно запил в городе у каких-нибудь сродичей -- еще бы, гость желанный: с машиной! Дровишек подкинет или сена привезет). Не было подвод. Даже просто попутчиков не было. Только и удовольствия, что два села без дымков над крышами, без людей, не считая безмолвной старушки у магазина в Воронино. Стыдливо погрыз за околицей в холодном пустом сарае без ворот замерзший бутерброд с маслом, пососал комочек снегу, прислушиваясь к пылающей боли в пятках: видно натер ноги? Снял валенок -- так и есть: левая стерта! Снял второй -- ничего вроде, только впереди еще черт знает, сколько этих верст-километров! Левая себя еще покажет. Бережно намотал портянки, разогнал складки, выпустил поверх валенок брюки, чтобы снег не попадал за голенища -- намокнут портянки, хуже будет -- и пошел дальше.
   И был день, и был вечер; снег да ветер. Плохо было. Ой, плохо. Ругался. Сначала про себя, сдерживаясь. И слова были разные. А потом был мат, сплошной мат во весь голос, - в слепое злое чудовище, в мглу, в лицо небу и богу, в облака, в душу, в жизнь. Все вспомнил, с самого детства. Не пощадил ничего. И были слезы, много слез. Холодная рука ветра не успевала стирать их с лица; запеклись, потрескались губы, и во рту было солоно. Целый вечер от большака до Ершова по обочине проселочной дороги печатал прямоугольники фанерный чемодан. И были все короче стежки-просветы: 200 -- 200, 100 -- 200 -- 80 -- 60, 100 -- 5 -- 40 -- 40 -- 40 -- 40 -- 50 -- 20 -- 40 -- 20, 40 -- 20 -- 20 -- 20 шагов. Все неправильнее форма прямоугольников, все расплывчатее края печати... И слезы, и злоба, и тоска, и, наконец, ненависть, волчья ненависть, ко всему миру сотрясала меня. А не будь ненависти -- не дошел бы, упал и замерз на снегу -- мальчик в поношенной "офицерской" шинели -- золотые пуговицы в два ряда! Солдат, спец, курсант. Представитель могучего воинства . Гордая сила наша. Страшные следы чемодана на снегу -- черные, длинные; даже во тьме -- цепочка. Страшен крик, хриплый, злобный, чужой. Страшен чемодан, набитый продуктами... Прямоугольники на снегу и две точки рядом, прямоугольники и две точки, через 200 -- 100 -- 50 шагов, потом что-то вроде прямоугольников и двух точек через 40 -- 20 -- 20 -- 10 -- 20 шагов. Ненависть. Хриплые выкрики. Слезы на ветру. Тьма. И нестерпимая боль в натертых ногах, полыхающая, как костер инквизиции.
   Добрые огоньки в избах. Добрые люди у стола. Сон. Солнечное морозное веселое утро. Кружевные занавески на окнах. Звонкие голоса за окном. Девичьи голоса. И гармошка. Праздник.
   - Слушай, Зоя, а где теперь Смирновы живут?
   - Какие Смирновы?
   - Да те, приезжие...
   - Уехали.
   - Когда?
   - Да еще летом.
   - Куда?
   - Не знаю. А что? Может сбегать, спросить у Петровны. Она, может, знает. Сбегать?
   - Не нужно.
   Зачем шел?
  
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
  
   Весело пофыркивает лошадь. Крепко пахнет овчиной и сеном. Розвальни -- низкие, широкие, удобные. Огромный тулуп, огромный воротник тулупа. Огромное не зимнее солнце над головой. Веселые голоса Зойки, тети Нюры и Кости. Затихающая боль в забинтованных ногах. Пустота и свежесть.
   - Прощайте!
   - Приезжай летом. Летом у нас хорошо (тетя Нюра). За ягодами, за грибами в лес будем ходить (Зойка). На мельницу, рыбу удить (Костя).
   - Спасибо, тетя Нюра! Спасибо, Костя! Спасибо, Зоя! Прощайте!
   - Приезжай!..
   - Но-о, Копчик, трогай!
   Скрипнули полозья. Потянул морозец за ворот тулупа, в теплое царство овчины. Пустота. Ха-ха-ха! Ну вот и погостил, солдат. Вдоволь нагостился, всласть. Какие Смирновы? (Не Смирновы, - Смирнова, дура!). Уехали.
   Отфыркивается Копчик. Мерно подпрыгивает его широкий зад. Шуршит снег под полозьями. Наползает дорога -- едва заметная на снежной целине. Уехали! Когда? Прошлым летом. Куда?.. Замело следы на дорогах. Но что-то держится в зияющей пустоте, не умирает. Видно не зря шел солдат. И вдруг, перебивая все, шевельнулась тревога: а что, если следы чемодана остались? Стыд. Выглянул из воротника -- ровная белая целина ослепила, смеясь: нету следов на снегу, парень, нету! Замело следы. Но что-то осталось, и может быть потому, что ты прошел этой дорогой, солдат. Навсегда осталось. На всю жизнь. Хорошо, что ты шел трудной этой дорогой.
  
  
  
  
  
   ТЕРЦЕТ ТРЕТИЙ.
  
  
   В начале жизни школу помню я;
   Там нас, детей беспечных было много;
   Неровная и резвая семья.
   А. С. Пушкин. В начале жизни школу помню я
  
   СПЕЦЫ
  
  
   СИДИТ -- бледный, с большим голым шишковатым черепом и лицом-мордочкой, узкой и синюшной какой-то. У него и прозвище в спецухе -- Глиста.
   Вот и сидит он, Глиста в хаки, делает себе липу, то есть необходимейший в жизни документ, по которому его везде принимать будут; характеристика на него, Дрепертишкина Плюя Никандровича, 1930 года рождения, ... , самого прекрасного воспитанника 9-й ЛОАШ, видного общественного деятеля ее. У него, у Плюя, все есть: и характер, и знания, и способности, и средства выражения всего этого в лучшем, разумеется, виде. Такого ни за что бы не отпустили, но ... обстоятельства сильнее нас!
   Липу делают вдохновенно, творчески. А когда творишь, хочется петь. Это закон творчества. И он, Плюй Никандрович Дрепертишкин, спец, а в ближайшие дни -- полноправный штатский гражданин с неизвестным местом пребывания, поет. Он поет свою любимую песню:
  
   Шел моряк, прощаясь с бастионами,
   Рассекая грудью мрак ночной..
   Шел моряк, прощаясь с бастионами,
   Тихой корабельной стороной...
  
   Когда требовалось поставить "штамп" или "печать", песня на время затихает. Вот сделаны уже и табель успеваемости за восьмой класс, и справка об успешном его окончании в 9-й ЛСАШ, а нужно предусмотреть еще какие-то важные "документы", которые могут у него спросить бдительные руководители: без бумажки я букашка, а с бумажкой -- человек...
   Я смотрю на него и немножко восхищаюсь им. А еще мне приятно, что вчера я с ним подрался... У нас в спецухе все, как в настоящих военных училищах: и нравы, и форма. Не школа -- спецшкола, артиллерийская,: не классы, а батареи: первая батарея - десятый класс, вторая -- девятый, а наша, третья, - восьмой. Мы, по писаным и неписаным правилам, должны уважать старших побатарейно, даже чистить ботинки, если попросят (иногда просьба -- тот же приказ). И не стоит говорить, что спецы из старших батарей могут взять у нас все, что понравится -- от ботинок до девчонок, за которыми мы ухаживаем. Можно не соглашаться, конечно. Тебе почистят хлебало. Потом сам отдашь. Такова сила традиций. А традиции, как известно, уважают и поддерживают, даже если они не нравятся. Для того и традиции, чтобы их поддерживали; потому и традиции, что незнакомому с ними, они могут показаться забавными, так сказать.
  
   Он стоял... Тельняшка полосатая
   На груди кровавой запеклась.
   Он сказал: "Повоевал богато я,
   Вдоволь вашей черной крови напился!"
  
   Хорошо поет. С душой и без голоса. И с большим подъемом трудится над "оформлением документов". Глиста, конечно, паразит. Но она может долго жить лишь в здоровом теле. А здесь все ему не по душе: слишком много традиций, слишком мало питания и слишком много единоутробных братьев, которые все считают себя рангом выше его, Глисты. А он-то знает: все равны, и ему не все равно -- считаются с этим или нет. Ну и вот он решился: его выперли из школы, и через несколько дней он отбудет -- самый блестящий воспитанник (выкормыш) её.
   Очень хорошо поет, подлец. Ему нравится традиционная матросская песня. Особенно это место:
  
   Он стоял... Тельняшка полосатая
   На груди кровавой запеклась.
   Он сказал: "Повоевал богато я,
   Вдоволь вашей черной крови напился!"
  
   На этом месте он задерживается, как игла патефона на испорченной пластинке. Он повторяет без конца этот рефрен -- негромко, проникновенно.
   Я смотрю на него. И мне немного не по себе: куда он поедет? где он появится? кто еще испытает на себе блестящие способности его, Глисты в хаки? Мне приятно, что я с ним подрался, несмотря на то, что нас стравили, как двух боевых петушков. Очень глупых и очень диких, должно быть. Пришли двое из первой батареи -- и развлеклись за наш счет. Противно быть боевым петушком, но хоть немного помолотить бледное, рыхлое лицо Плюя -- трудно от этого уклониться!..
   И вот он поет свою любимую песню; делает липу и уверен, что он в жизни -- не пропадет. И мне кажется, что прав он, Глиста: не пропадет, только исчезнет в здоровых недрах -- не увидишь!
  

* * *

  
   Их двое; два брата -- москвичи Крыловы, какие-то чудесные крепыши. И почему они мне симпатизируют? Этот -- Владимир и этот -- Александр.
   Владимир великолепно отплясывает вальс-чечетку "Бабочка", "Польку-бабочку" и вообще любит потанцевать. Живет танцуя, -- добродушный и независимый.
   Саша -- здоровяк, которому приятно рассматривать людей. Все время кажется, что он хочет спросить тебя:
   - А ну покажи, чего ты стоишь?
   Это они раззадорили нас, подбили на драку. Это они развели нас, когда Плюй разбил мне нос до крови.
   - Эге! Хватит! Битва должна идти до первой крови. Нос разбит. Победитель определился. Плюю Дрепетишкину слава! Победитель Плюй! Поднимите, пожалуйста, руку: вы прекрасный боец! Победа за вами! - улыбаясь неторопливо говорил Александр, обращаясь к нам и в сторону зрителей. Он был очень доволен "боем петушков".
   А Владимир снисходительно удерживал нас, разгоряченных и рвущихся:
   - Ну, довольно, довольно, богатыри! Победитель! Ты, Плюй, ты -- победитель! - он смеялся нам в лицо нагловатыми, красивыми глазами.
   Я, наконец, дал уговорить себя, прилег на спину на койке и, стараясь не показать огорчения, деловито занялся разбитым носом. Очень было тоскливо мне от того, что победителем признали Дрепетишкина. Я все ненавидел его.
   С этой битвы братья Крыловы стали благоволить ко мне. Я не понимал: с чего бы это? Но они были приветливы и участливы. Заходили потолковать со мной в нашу секцию.
   - Тебя тут не обижают? - спрашивал Владимир.
   - Нет, - отвечал я.
   - Правда?
   Я кивнул.
   - Ну, ладненько, можешь не говорить, коль не хочешь. А приставать будут, скажешь, разъясним -- отвалят.
   Разъяснять не пришлось. Все видели мои отношения с Крыловыми и меня обходили "интересом": братьев побаивались, никого не вводили в заблуждение танцующая беспечность Владимира и улыбчивая участливость Александра. У них были крепкие кулаки. Это знали. Я слышал, что кулаки эти опасны, так как зайти со стороны, когда стоят двое, не удается. Так впервые я узнал о великой силе братства и солидарности.
   Их двое. Два брата -- москвичи. Они разговорчивы. Но почему-то не любят говорить о военной службе вообще и о нашей спецшколе в частности. А если в их присутствии кто-нибудь с гордостью вспомнит: мы -- спецы! Оба становятся ядовитыми:
   - Неужели -- с пецы? - удивится Владимир.
   - Вот как! - подхватывает Александр...
   - Да... А скажи на милость, что такое спец? Насекомое или членистоногое? - прищурится Владимир.
   - Разъясни по-научному, братец, это понятие! В толковом словаре, понимаешь, такого слова нету, - расстроится и разведет руками Александр.
   Как-то спросил я:
   - Почему вы оба в спецшколу пошли?
   - Семейная тра-ди-ция, - усмехнулся Владимир.
   - Понимаешь, у нас в семье никто галстука завязывать не умеет, - пояснил Александр.
  

* * *

  
   - Пойдешь сегодня чистить картошку? - спросил подходя Юра Фридман.
   - Пойду.
   - Я договорился с дежурным по кухне.
   - Понятно.
   Встали у окна, руки на калорифер. Стоим, молчим. С Юрой Фридманом хорошо молчать. Нормально себя чувствуешь, никакой неловкости. Молчишь, а на душе -- ясность.
   Исхудавшее лицо его, длинный угрюмый нос и добрые черные глаза -- все ни к чему как-то. Дело не в лице. Чувствуешь -- человек стоит рядом. Молчит, а понимает, что и ты -- человек. Чего ж еще нужно?.. А вечером пойдем чистить картошку, потому что есть хочется. Работаешь часика два-три, глядишь, что-нибудь и перепадет на зуб. Иногда пальцы не отмоешь после: неудобно с такими руками на людях показываться.
   Юрке что! Он сидит за Смирновым (Учебник по высшей математике в 3-х тт.), долбит какие-то интегралы, а мне в субботу на танцы идти.
   - Слушай, Юр, пойдем в субботу на танцы!
   - Нет.
   - А может все же пойдешь?
   - Нет, Андрей. Зачем? Я ж не танцую.
   - Музыка, знаешь... Весело.
   - Разве?
   - Конечно... Да, я все спросить хотел... Для чего ты в школу сюда пошел?
   Помолчал. Сказал:
   - Мама умерла. Папа погиб. Осталось нас четверо. Старшая, Валя, нас троих кормить стала. А у нее зарплата триста рублей. Трудно ей...
   - Понимаю.
  

* * *

  
   Суббота у нас -- день танцев. С пяти часов на площадке у входа начинают толпиться девчонки и кой-кто из штатских парней.
   На широченном каменном крыльце -- две пушки: гаубицы. У дверей спецы, в руках винтовки с примкнутыми штыками, -- в наряде. Все вроде и знакомые мальчишки, но вот смущают винтовки в их руках -- и образуется как-то само собой полоса отчуждения у крыльца. Через нее проходят робко, с оглядкой:
   - Позовите Володю Светлова, знаете?
   Молчание и важность.
   - Послушайте! Я прошу вас вызвать Светлова.
   Молчание. Два шага к двери. В дверь, приоткрыв её:
   - Разводящий, на выход!
   Хмуря усталое лицо, выходит сержант (спец).
   Часовой:
   - Товарищ сержант! Просят вызвать Владимира Светлова.
   - Кто просит?
   - Вот эта гражданка.
   Разводящий -- вежливо, деловито:
   - Вы спрашиваете Светлова?
   "Гражданка" краснеет:
   - Да. Володю Светлова.
   Простите, из какой батареи?
   - Что?
   - В какой батарее ваш Володя Светлов?
   - Никакой он не мой!
   - Кто ж он Вам?
   - Никто!
   - Извините, вызвать не могу.
   - Почему?
   - Не положено.
   - То есть как не положено?
   - Разрешение на свидание воспитанники школы получают только с родственниками и друзьями.
   "Гражданка", совершенно потеряно:
   - А если он -- мой друг?
   - Он Ваш друг?
   - Да!
   - Сейчас выясню.
   Разводящий уходит.
   Мальчики в офицерских шинелях, неторопливые и торжественные, идут к подъезду, проводят своих дам, предъявляя пригласительные билеты. В дверях подчеркнуто вежливы, предупредительны:
   - Прошу!
   Толпа дышит завистью к счастливым избранницам.
   У спецов-одиночек уже на дальних подступах к школе спрашивают:
   - У вас нет лишнего билета?
   Одиночки оскорбленно вздергивают головы, бросают резко:
   - Нет!
   На крыльце, у пушек, задерживают отважных Жанн д'Арк; насмешливо-строго поводят винтовками:
   - Гражданочка! Не пытайтесь пройти без билета: будет применено оружие!
   Появляется разводящий.
   - Кто здесь спрашивал Светлова Владимира?
   Из толпы выдвигается воспылавшая надеждой "гражданка".
   - Владимир Светлов в увольнении. Ушел в город на сутки.
   В толпе хохочут. "Гражданка" в смятении отступает.
   Осада на время снимается.
   Невысокая, живая, милая девушка смело выстукивает каблуками -- цок-цок-цок-цок...
   Часовой у входа:
   - Простите! Ваш билет.
   Девушка уверенно улыбается:
   - Позовите разводящего.
   Часовой с готовностью:
   - Есть вызвать разводящего. Разводящий, на -- выход!
   Появляется разводящий, устало щурится на толпу:
   - В чем дело?
   Часовой бесстрастно:
   - Вот эта гражданка просит Вас.
   Галантно:
   - Слушаю, Вас!
   - Вызовите, пожалуйста, Кирилла Свердлова, первая батарея, третий взвод, отчетливо выговаривает девушка.
   - Одну минуту, - улыбается разводящий и уходит.
   Знакомых Кирилла караул не подвергает унизительному допросу. Это знает каждый разводящий.
   Бывают и прямые отступления от порядка:
   - Простите, вы к кому?
   - К Владимиру Невскому!
   Спецы всегда начеку: спец не должен пасть жертвой розыгрыша:
   - Простите?..
   - Владимиру Невскому, третья батарея, второй взвод.
   - Проходите!
   Толпа переживает загадочное, обворожительное действие имени Владимира Невского. Толпа дышит завистью.
   На втором этаже, в актовом зале начинает греметь музыка. По каменным ступеням сбегает румяный изящный красавец Кирилл Свердлов. Он решительно направляется в толпу:
   - Шурочка! Здравствуйте! Извините, что опоздал: служба...
   Шурочка, улыбаясь, протягивает маленькую ручку:
   - Здравствуйте, Кирилл!
   - Прошу Вас, идемте! - за спиной Шурочки Кирилл злобно шипит разводящему. - Почему не пустил, болван?
   Наверху буйствует первый вальс духового оркестра. Начались танцы. Танцевать здесь умеют. Танцевать здесь любят. Мастерски танцуют все: и бальные, и модный -- "Молдеванеску", и танго, и фокстрот. Не зря учитель танцев кричит на нас по четвергам: "Ножку, ножку, милостивые государи, извольте держать вот так, и на носках, на носках!.. Не пытайтесь подражать медведю на пасеке! Вальс-бостон -- это же мечта, это ж объяснение в любви!"
   Мы с Володькой вот уже полчаса торчим на крыльце у гаубиц:
   - Слушай, Вовка, а если они не придут? - беспокоюсь я, бросая окурок в урну.
   - Придут. Я дал Наташе два билета, - спокойно басит Володька.
   Из-под громадных надбровных валиков смотрят прозрачные, цвета болотной воды, невозмутимые глаза. У-у, рыжий Петикантроп, опять ты, а не я, ездил к Наташе!
   - Ты иди, я подожду их здесь, - предлагает Володька.
   - Нет, подождем вместе.
   - Ладно.
   - У вас нет лишнего билетика?
   - Простите, барышня, я не вожу знакомства с блондинками, ибо рыж сам!
   - Нахал!
   - Не слыхал! Желаю удачи.
   На втором этаже слышен сильный, дружный, ритмичный топот.
   Володька улыбается:
   - Лихо пляшут! (Молчу.) - А, может пойдем -- отхватим по фокстроту?
   - А Наташа?
   - У нее же билеты. Пропустят.
   - Лучше подождем.
   - Что ж, можно.
   Володька всматривается в толпу:
   - Глянь, ничего бабец.
   - Где?
   - Слева в красном. Пойду приглашу.
   - Ну, знаешь ли!
   - А что? Она же хочет...
   - Я не о том...
   Володька не слушая, сбегает с крыльца. Я прислоняюсь к холодному стволу пушки. Темнеет. Почему это нет Наташи?..
  

* * *

  
   За окном солнце. Теплынь, должно быть. А у нас урок математики. Учитель Бирыч. Никто не знает ни имени-отчества, ни фамилии, все зовут его Бирыч, потому что он в эвакуации, в Сибири, раздавал спецам бирки -- талоны на еду, неторопливо повествует о жизни. Его любимая тема -- разговор об этике:
   - Однажды прихожу я в театр. Вижу: два наших воспитанника пробираются между рядами. Повернулись своими, извините за выражение, фунями к лицам сидящих и, наступая на ноги, лезут, словно старики, на печь. Вот так... Я чуть не сгорел от стыда. Где же культура поведения в обществе? Случается, опоздал -- нужно занять место. Сидят люди, а пройти необходимо. Хорошо, повернись лицом к сидящим и говоря: "Извините, пожалуйста!" - ведь ясно: причиняешь беспокойство! - пройди осторожненько, стараясь не задеть чужих ног. Вот так... Учитель математики старательно показывает, как пройти, бормоча и кланяясь: "Извините, пожалуйста!.. Простите за беспокойство!" - Театр, да и вообще всякое общественное место требует проявления культуры, друзья мои!..
   Так и идет урок математики. Математику я знаю плохо. Но кое-что из правил общения усвоил: как держать вилку, нож, из какой посуды есть, а из какой пить, как вести под руку даму, и так далее. Мы часто посмеиваемся, но никогда не забываем уроков Бирыча. Ну а математика -- не каждому с ней век коротать!.. Впрочем, Юра Фрид...
   Дверь класса распахивается, из коридора кто-то невидимый задыхаясь выпалил:
   - Спецы!.. У "Гиганта"... наших бьют!..
   Шаги грохочут по коридору.
   Взвод вскакивает. Все бегут к распахнутой двери.
   - Стойте! Назад! Я приказываю! - ошалело, фальцетом кричит Бирыч.
   Но класс уже пуст.
   Вся школа гудит от топота быстрых ног. Застегивая на ходу кители, бегут вниз, к выходу, спецы. В руках у многих ремни с тяжелыми медными бляхами. Караул у дверей смят, обезоружен, и заперт в караулке. Обычно безлюдная улица, ведущая к "Гиганту", полна маленькими бегущими фигурками.
   Бегут, изредка перебрасываясь словами:
   - Кого бьют?
   - Не знаю!
   - Говорят, Вальку Павлова...
   - А-а-а!
   - С Терехиным...
   - Из-за чего?
   - Кто знает!
   - Прицепились, как всегда...
   - Вот сволочи!
   - Ну, это в последний раз!
   - С нас хватит!
   Площадь у "Гиганта" позеленела от мелькающих кителей. Испуганные обыватели таращат от стен и из окон глаза. Поток спецов распался на группы. Они начали окружать дома.
   - Вон они! - звонко крикнул кто-то.
   Движение замерло. Потом спецы рванулись на крик. Около одного из домов спецы сгустились. Замелькали кулаки, лица, бляхи. Черно-зеленый клубок перекатился через площадь, распался и исчез в переулках, подъездах, дворах. Запоздавшее начальство вынеслось на площадь, кинулось к одиночкам, задержавшимся на площади и возвращающимся с поля боя...
   - Фамилия?
   - Казарян.
   - Твоя?
   - Ваша, товарищ майор.
   - Я тебе покажу вашу... - майор закашлялся.
   - Запишите. Николай Смирнов, Третья батарея, второй взвод.
   - Десять суток ареста!
   - Есть десять суток ареста! Разрешите идти.
   Майор в отчаянии машет руками и снова кашляет затяжным, тяжелым кашлем.
   Командиры батарей, воспитатели, учителя, караульный взвод, повара -- все силы брошены на укрощение спецов. Ловят одиночек. Дивизион еще не вышел из боя. Но силы порядка уже восторжествовали на площади. Она мирно живет своей обычной жизнью под шорох ветра. Только испуганные старушки зловещим шепотом провожают бойцов:
   - Бандиты! Настоящие бандиты растут!
   Старушкам невдомек, что на сей раз воинство сражалось с их вековечными врагами, опустошителями их карманов и кошельков... Не рассчитав свои силы, не зная великой мощи традиций, местная шпана потерпела страшное поражение. Правда, первые дни после схватки ходили в город группами. Но вскоре выяснилось, что урок был хорош. Никого из наших больше не трогали. В любое время суток. Стало ясно, что битва была решающей. Наше Бородино! Мы ходили со скромным достоинством победителей. Даже начальство отменило патруль на площади. Следствие по делу массового хулиганства пришлось закрыть. Виновников среди спецов не нашли. Зачинщиков не обнаружили. Пострадавшие от кулаков, палок, ножей отлежались в лазарете. Двое едва не умерли. Кое-кто отсидел по 10-15 суток. Но отчислить никого не решались: у наиболее подозреваемых было установлено алиби.
   Отшумели собрания общие и побатарейные. Во взводах начались усиленные занятия по строевой и политической подготовке.
   Командира дивизиона майора Софронова уволили в запас. Кому-то из начальства влепили выговор. Поговаривали, что и начальнику школы тоже. Но это не очень-то волновало спецов.
  

* * *

  
   Мы -- Наташа, Зина, Володька и я -- идем по главной аллее ЦПКиО имени С. М. Кирова.
   Володька привычно врет о каких-то забавных событиях.
   "Ну и свистун же!" - не в первый раз удивляюсь я и молчу. Пусть врет. Если бы он замолчал, наступила бы страшная тишина. И никто не заполнил бы образовавшуюся брешь в общении. Я не умею болтать. Питекантроп не умолкает. Милейший парень!
   Наташа тоже молчит.
   Зина тихонько посмеивается, слушая Володьку. Зина -- дурнушка. Ей нельзя не смеяться.
   - Скажите, - вдруг спросила меня Наташа, - что это у вас произошло у "Гиганта".
   - Вы тоже слышали? - удивился я.
   - Да, по городу ходит слух, что вы избивали женщин.
   Володька захохотал:
   - Верно! Старушек.
   - Чепуха все, - улыбнулся я. - Неправда.
   - Но что-то было?
   Володька подхватил тему:
   - Понимаете, идем мы в минувший понедельник с Андреем в школу. Опоздали. Ну, думаем и влетит нам -- посидим на губе. Спешим, конечно. Вдруг два лба, в мичманках... Знаете, кто носит сейчас мичманки? В клешах. Налетают на нас, лезут. Пьяные, понимаете. Ну, мы их слегка отрезвили. И снова к школе. Но тут из кинотеатра толпа...
   Я вытаращил глаза: на моих глазах создается история. И герои ее -- мы, Володька и я. Главный, конечно, он -- Володька... Но оборвать Володьку не решаюсь. Дружба!
   - Это правда? - Спросила у меня Наташа, когда историческое повествование закончилось описанием нашего триумфа -- нас несли на руках от "Гиганта" до школы.
   Я усмехнулся:
   - Кое-что было... Почему вы не пришли к нам в субботу?
   Наташа помолчала.
   - Знаете, откровенно скажу, мне ваш главный вход не нравится, да и часовые, спецшкольники, ваши тоже. Все, на первый взгляд, вроде бы хорошо. Вежливы. Даже слишком! А вот глаза... В глазах что-то такое... Извините...
   - Ну что вы! - возразил Володька. - Это вам кажется. У нас -- славные ребята, уверяю вас.
   - Не знаю, но мне кажется, что это не так... И вообще я не понимаю, зачем мальчики поступают в военную школу...
   Володька опешил.
   - Как это зачем? - и тут же спохватился. - Но вы только представьте...
   - Не надо, Володя. Вы мне сейчас наговорите о таких важных вещах, которые сами не понимаете. Мне кажется нормальный человек должен избегать... Нет просто... укл... Нет... Ну, вы понимаете! Человек и война -- это ненормально. Ненавижу войну! И профессиональных убийц. Понимаете?
   - Но оборона...
   - Да, да, - Наташа замолчала.
   Володька тоже осекся.
   - Зина, нам пора. Идемте к выходу.
   Проводив девочек до трамвая, мы медленно шли по морскому проспекту.
   - Юная пацифистка! Ха-ха-ха! - Володька передразнил:
   - Не-на-ви-жу войну!.. Чего она тут молола, а? Слышал? - Володька ткнул меня в бок.
   - Помолчи лучше! - сказал я резко и почувствовал, что краснею.
  

* * *

  
   Обычно слухи предшествуют делу. Школа взбудоражена слухом: спецухе -- конец! Переделают на подготовишек, закрутят гайки. Вольной жизни конец.
   Весной началось. Перекомиссовка и прочее. Многие всполошились. У одних -- слух, у других -- зрение, у кого-то сердечный порок. Полундра! Надо выкручиваться. "Специалистам" по документам занять позицию! Печати, факсимиле подписи есть? Есть. Порядок. Подготовиться к медосмотру!
  

* * *

  
   - Так, смотрите сюда. Вот на эту таблицу, - сердитый доктор ткнул в край таблицы указкой: - Какая буква?
   - Не вижу.
   Указка, перескочив два ряда, остановилась:
   - А эта?
   - Не вижу.
   Еще на три строки выше:
   - А эта?
   - Не вижу.
   - Так, так, а эта?
   - Не вижу.
   - Хорошо. Закройте ладонью другой глаз. Смотрите. Какая это буква?
   - Ка.
   - Так. А эта?
   - Бэ.
   - Так. А эта?
   - эН или эМ.
   - Так, так... Эта?
   - Не вижу, доктор.
   - Не видите? Хорошо. Сядьте вот здесь. Посмотрите не руку (щелк, щелк пальцами). Следите за рукой. Так. Поверните голову. Взгляните вверх. Теперь сюда, вправо. Так-так. К сожалению, вас придется комиссовать, молодой человек, погоны вам не по глазам.
   - Спасибо, доктор.
   - Что? Спасибо? А ну-ка присядьте еще. Взгляните сюда. Поднимите голову. Так (щелк, щелк пальцами). Теперь влево. М-да!.. Странно, странно. Почему -- спасибо?
   - За осмотр, доктор. Норма вежливости.
   - Молодой человек остроумен? Так, так. Сидите. Сейчас мы тут кое-что запишем. Подумайте об очках на досуге, молодой человек. При остром уме должно иметь острое зрение.
   - Спасибо, доктор.
   - За осмотр?
   - Нет. За хороший совет.
   - Ага. Можете идти. Скажите следующему, пусть войдет.
  

* * *

  
   Обступили.
   - Ну, как?
   - Ну, что?
   - Порядок?
   Ответил:
   - Полный.
   - Вот это да! Что же ты сделал?
   - Смотрел и отвечал на вопросы.
   - Ну?
   - На все ответил.
   - Прошел?
   - Нет.
   Удивились:
   - Почему?
   - Видите ли, братцы, я оказывается слеп, как сова. Доктор сказал, что у меня все время будут неприятности по службе, если я останусь, потому что не смогу во-время увидеть вышестоящего начальника.
   - А ты?
   - Согласился.
   Разочаровались:
   - Эх!..
   Не верят, что все хорошо. Кто-то запоздало посоветовал:
   - Послал бы другого за себя. Пушкина, например. У него глаза, что дальнобойные пушки.
   Я улыбнулся:
   - Нет уж, буду своими пользоваться.
   Юра Фридман вздохнул у плеча: у него порок сердца, а послать никого нельзя. Он и сам не хочет. Я знаю: он боится комиссии. Повернулся к нему:
   - Хочешь, схожу за тебя?
   - Ты? Но у меня же лицо и... и... фамилия.
   - Ничего. Я не без лица тоже.
   - Нет. Пойду сам.
   - Ничего, ты не расстраивайся. Может еще проскочешь.
   - Вряд ли.
   - Фридман! На комиссию.
   Через полчаса вышел красный.
   - Ну как, Юр?
   - Пронесло. Заболтался доктор: почему в школу пришел? куда думаю потом пойти? Я сказал: в техническое училище. Он написал в карточку: годен.
   - Вот видишь, поздравляю.
   Спасибо, - улыбнулся нежно, счастливо.
  

* * *

  
   Два дня на площади у "Гиганта" висят казненные палачи -- пять оккупантов-насильников.
   Я не ходил на казнь. Зрелище, говорят, было потрясающее... Автомашины, офицеры с повязками на лицах, виселица. Народу было уймища...
   Я сейчас, проходя, отворачиваюсь. Не хочу видеть повешенных убийц. Противно смотреть и -- стыдно... Скорей бы уж убрали, что ли?
  

* * *

  
   Трамвай вздрагивает и раскачивается. Я стою на задней площадке и всматриваюсь: в противоположном конце вагона -- девушка. Она? Прохожу через вагон. Она!
   - Здравствуйте, Наташа.
   - Андрей? Здравствуйте! Почему вы не в форме?
   - Отчислен по состоянию здоровья.
   - Что случилось?
   - Близорукость.
   - Болели?
   - Нет, с детства.
   - Как же вы попали в школу?
   - Случайно.
   - Сколько же мы с вами не виделись?
   - Два года.
   - Где вы теперь? учитесь, работаете?
   - Кончил школу. Поступаю в первый медицинский.
   - А-а, знаю. Хороший институт.
   - Надеюсь.
   - Вы куда едете?
   - К приятелю.
   - На Международный.
   - А мне сходить, до свиданья! Заходите к нам, познакомлю с мамой и сестрой.
   - Спасибо. До свиданья!
   Наташа вышла. Трамвай дернулся и пошел. Я стоял на площадке, ошарашенный удачей -- вот, встретил ведь! И вдруг вспомнил: адрес! Адреса у меня нет.
   Выскочил из вагона, осматриваюсь, где же Наташа?
  -- Гражданин, почему нарушаете правила? Ваши документы...
  
   СМЕЯЛАСЬ ГЕЛЬКА-ПОДРУЖКА
  
  
   МИЛЫЙ, ОТВАЖНЫЙ ЧЕЛОВЕК! БУДЬТЕ СО МНОЙ ПОСТРОЖЕ. МНЕ НЕЛЬЗЯ ЗДЕСЬ ТЕРЯТЬ ГОЛОВЫ -- ХОЧУ ВИДЕТЬ ВАС, СЛЫШАТЬ ВАС.
   ПРИВЫЧНО сбил снег с плеч, шапки на чугунную решетку, из-под которой бесшумно струится поток горячего воздуха. Красными непослушными пальцами расстегнул пальто, не снимая встряхнул, прошел к гардеробу.
   Полная, с розовыми руками старушка-гардеробщица улыбнулась мне:
   - Снег?
   - И большущий. Здравствуйте!
   Старушка кивнула.
   - Ничего, ничего. Здесь у нас тепленько.
   Приняв у меня отсыревшую одежду, исчезла между вешалками.
   Я вытащил носовой платок, вытер лицо и руки. Причесался.
   Старушка вышла и протянула мне медный номерок:
   - У нас вы скоро отогреетесь! - и улыбнулась.
   - Благодарю вас! - изысканно-вежливым тоном сказал я и слегка поклонился, отошел; одернул пиджак и быстро, с деловым видом завсегдатая направился к лестнице, к самой замечательной из лестниц, по которым я когда-либо поднимался в жизни. Она вела на второй этаж публичной библиотеки -- в студенческий общечитальный зал. И просторные марши её были как-то по-особенному значительны: они служили границей между двумя мирами: миром обычным, суетливым, суетным житейским, и миром громадным, праздничным, щедрым, насыщенным острым ароматом мысли, чувств и прозрения. Каждая ступень лестницы приближает к нему, а все нудное, пошлое, безликое отстает в испуге и лени, остается внизу, потому что не в состоянии преодолеть этих ступеней.
   Я все люблю эту лестницу, и, может быть, поэтому неизменно стремителен и деловит на её ступенях -- мраморных, выбитых, свободных. Никогда я не останавливаюсь тут. Нельзя стоять на лестнице, которая ведет в мир чистых и светлых свиданий. Некогда смотреть на лестницу, которая ведет к лучшим людям. Но не притупляется радость, когда взбегаю я по ступеням ее, не замечая вокруг ничего... Любить вещи можно, как и людей, но эта любовь не требует внимания, любимых вещей не замечаешь, если они на месте, любимым вещам не лжешь, с любимыми вещами не притворяешься...
   На этот раз я не успел подняться по лестнице. Я только поднял глаза -- и остановился. Лестница ожила. Лестница начала опускаться. Сверху ко мне шла Ира -- стройная, как всегда, незнакомая, как всегда, сдержанная, как всегда. И не было трех лет позади. И не стало мира, в который я шел.
   Медленно, не сводя глаз с лица её, я сделал несколько шагов. Испуганно и радостно я всматривался в лицо. Но оно не дрогнуло, не ожило, нет! Только из-под ресниц зарница памяти осветила меня и погасла, как свет в окне.
   Я опустил глаза, может быть, побледнел -- и, уже бескрылый, пошел, поднимая тяжелые ноги на высокие ступени. И только когда прошла она, я остановился и оглянулся. Мне хотелось догнать её, остановить, поздороваться, спросить о чем-нибудь -- все равно о чем -- разве в этом дело? - и я чувствовал, что нужно идти дальше -- в читальный зал, в пустоту. И тогда я подумал отчаянно: оглянется -- брошусь к ней... Наплевать на приличия...
   Не оглянулась!
  
   НО ЕСЛИ СМЕЛОСТИ ТВОЕЙ ХВАТИТ ТОЛЬКО НА ОДИН ШАГ, - СДЕЛАЙ ЕГО, ЭТОТ ШАГ, И ВГЛЯДИСЬ: ЧТО ВПЕРЕДИ?
  
   Над страницами раскрытой книги встает возвращающееся прошлое. Вглядываюсь в него сквозь непрошеные слезы, пытаюсь рассмотреть, понять, откуда пришла беда.
   Школьные вечера. С золотушным любопытством, толпясь по разным углам, рассматривают друг друга, одичавшие в однополом ученичестве, представители 155-ой мужской и 173-ей женской. Разделенное надвое человечество, не узнавая, разглядывает себя. Танцы стали великим таинством. Они рассасывают бледную плесень взглядов из углов. Они наполняют простыми и теплыми движениями сердцевину зала. Нормальные лица начинают нормально смотреть и улыбаться. В углах остаются и ядовито поблескивают зеленоватые лужицы взглядов навсегда искалеченных... Я не слишком отважный танцор, но еще страшнее стоять с обреченным мужеством угловатых, держась за шведскую стенку, восседать на коне или висеть на брусьях. Лучше уж торчать или слоняться в коридорах. Но коридоры во время вечеров почему-то всегда держат во мраке. Скучно. Я иду танцевать.
   В зале светло, весело. У стены стоит милая, черноволосая девушка, разговаривает с какой-то жердью. У этой, черненькой, славная фигурка и лицо очень симпатично. Пойду приглашу.
   - Разрешите?..
   - Пожалуйста.
   Какие глаза! Совсем черные. Лицо стало замкнутым. Ну ничего. Попробуем:
   - Простите, как вас зовут?
   Помедлив ответила:
   - Ира.
   - А меня -- Андрей.
   Молчит.
   - Вы из 173 школы?
   - Да.
   - В каком классе?
   - В девятом.
   - Это ваша подруга?
   - Да.
   - Как ее зовут?
   - Геля.
   - Вы с ней очень дружны?
   Молчание.
   - Вы хорошо танцуете, Ира.
   Молчание.
   Танго кончилось.
   - Благодарю вас!
   Геля насмешливо, коротко улыбнулась.
   Я холодно посмотрел ей в глаза. Они, как зеркало, отразили мой молчаливый выпад.
   Вальс-бостон. Танец Ромео и Джульетты. Торопливо пробираюсь к сцене.
   - Вальс-бостон. Ужасно плохо названо, правда?.. Разрешите?
   И вдруг:
   - Геля, тебя приглашают.
   - Простите, Ира... А вы?..
   - Ничего, Она простит, - усмехается Геля. - Идемте.
   Я расстроен. Несколько раз теряю ритм. Толкнул Гелю:
   - Извините!
   И началось:
   - Вас зовут Андрей?
   - Да.
   - Вы учитесь в этой школе?
   - Да.
   - В каком классе?
   - В девятом.
   - У вас есть друзья?
   Что это? Ведь она издевается, повторяя меня! Я мрачнею:
   - Нет.
   - Вы ни с кем не дружите?
   Я останавливаюсь, молчу.
   - Вы неважно танцуете!
   Вальс-бостон умер.
   - Благодарю вас! - в светлых озерах глаз плавают льдинки смеха.
   Гелька, не дожидаясь пока я приду в себя, поворачивается и уходит. Машинально провожая ее взглядом, вижу, как сияющий Левка Перовский ведет к сцене Иру...
   Я не хочу сдаваться. Фокстрот.
   - Ира, прошу вас!..
   - Извините, я устала.
   Сбоку:
   - Я тоже, - в глазах Гельки -- ледоход, даже слышу, как тороятся льдинки.
   А смуглое лицо Иры остается милым и замкнутым. Ничего!
  
   ЧТО-ТО ТРЕВОЖИТСЯ, ЧТО-ТО УМИРАЕТ, КОГДА ЗВЕНЯТ ДАЛИ СМЕХОМ... И ТЫ НЕ ПОНИМАЕШЬ, ПОТОМУ ЧТО ТЕБЕ НЕ СМЕШНО, А БОЛЬНО И БЕЗЫСХОДНО.
  
   У меня есть её телефон. Я выписал его из справочника. Позвонить или нет?
   Дважды я встречал их -- её и Гельку. Провожал до самого дома. Но каждый раз получалось глупо. У меня что-то не клеилось со словами. Жевал фразы пресные и сухие, как бумажный лист. Слова забивали рот, а выходили -- плоские, смятые.
   Я столько хочу сказать ей -- Ире. Но рядом всегда топает Гелька. Она насмешливо косится на меня, стоит только мне открыть рот, чтобы задать вымученный вопрос или выдавить плохо выдуманный рассказ. Я, конечно, понимаю Гельку. Она знает: ничего из этого не выйдет. И вопрос ни к чему, и рассказ скучен, как зевок. Да, скучен и невежлив: зачем попусту сотрясать воздух?
   Я смотрю Гельке в глаза: если бы ты не вышагивала рядом, если бы тебя вообще не было -- понимаешь? - то я бы сказал Ире...
   Гелька смеется:
   - Андрей, у тебя, - она уже говорит мне "ты"! - у тебя, по-моему, малокровие: нос совершенно белый, а глаза выцвели.
   Молчание, в котором звенит бубенец гелькиного смеха. Холодно.
   И нет Иры. Но у меня есть её телефон. И я позвоню ей... Я попрошу. Я обязательно попрошу...
   Трубка в руке. Внимательный, длинный гудок в трубке. Что сказать? Ж-3-59-47... Гудки стали призывно-короткими. Что сказать?
   - Слушаю Вас.
   - Можно Иру...
   - А кто ее спрашивает?
   - Андрей.
   - Иры нет дома.
   - Извините!
   - Пожалуйста.
  
   И снова нас трое: Ира, я и Гелька.
   - От кого вы узнали наш телефон?
   - Я... да... вот... - снова жую сухой, громадный лист...
   - Ха! Ха! Ха! Просто нашел в телефонной книге, - весело хохочет Гелька. - Фамилию знает. Адрес знает. Посмотрел в книгу -- пожалуйста.
   Я напуган. Я признаюсь:
   - Верно. Простите меня, Ира.
   - Лучше так не делать, - сказала она спокойно и мягко.
   - И не звони! Ирина мама не любит звонков незнакомых людей.
   - Простите, Ира...
   Молчание.
   - Ира, я больше не воспользуюсь телефоном, если вы против.
   - Не Ира против пока что, а её мама. Понимаешь? Мама её удивилась: что за Андрей? Кому она дает номер домашнего телефона? Понимаешь, был скандал.
   И снова смеется, глядя мне в глаза: ничего, ничего у тебя не выйдет!
   Не понимает она! Я готов крикнуть ей: дура!
   Молчим.
   Гелька смеется.
  
   НОЧЬ. ЭТО ТАКАЯ НОЧЬ, ЛЮБИМАЯ, КОГДА НЕ СПИТСЯ, ПОТОМУ ЧТО ГДЕ-ТО СПИШЬ ТЫ. И ХОЧЕТСЯ, ЧТОБЫ СБЫЛОСЬ ТАК МНОГО. И -- НЕ СБУДЕТСЯ. ТОЛЬКО СЕРДЦЕ ТВОЕ БЬЕТСЯ ЗА КАМЕННОЙ СТЕНОЙ. ДА МЕРЦАЮТ ЗВЕЗДЫ, МИЛЫЕ И ДАЛЕКИЕ. КТО ПОНИМАЕТ ЭТО? КТО СЛЫШИТ УДАРЫ ТВОЕГО СЕРДЦА?
   МЕРЦАЮТ ЗВЕЗДЫ... ГДЕ КРЫЛЬЯ, КОТОРЫЕ ПОНЕСЛИ БЫ МЕНЯ -- К СЕРДЦУ ЛЮБИМОЙ?
   НОЧЬ. НЕТ КРЫЛЬЕВ. ЗВЕЗДЫ СРЫВАЮТСЯ И ПАДАЮТ В БЕЗДНУ -- СНЕЖИНКИ В ТЕМНОМ БЕЗВРЕМЕНЬИ!
   СНЕЖИНКА! КАК УДЕРЖАТЬ ТЕБЯ?
  
   Я не помню её лица. Разве можно любимые лица - помнить? Ведь они живут! Медленно, плотно оседают в памяти чужие лица, плоские и неподвижные, как портреты. Они устойчиво ложатся в песок памяти, -- воображение, быть может, никогда больше не потревожит их. Лицо близкого человека даже во сне не увидишь с такой отчетливостью: оно не окаменелость прошлого; жизнь лица любимого важнее, чем его облик... Сколько не пытаюсь я вызвать видение -- Иру, -- нет его. Встают зыбкие миражи, в которых всегда чего-то не достает, -- важного, неуловимого -- живого... Помнятся только волосы. Прекрасные волосы. Волнистое море их. И запах. Запах хвои сосновой. Почему? Ведь я ни разу не был так близок к ней... Запах этот из прошлого, от карельских сосен?.. Глаза её. Я всегда их считал черными, потому что... в тот первый вечер они, показалось мне, черные. А вчера она удивленно взглянула на меня -- и я ахнул: глаза были синие, ясные, -- просто дремлют в тени ресниц. Нет, не вспомнить мне губ её. И лица. Разве можно помнить лицо любимое?.. Тоже выдумал кто-то про лица, которые сводят с ума! С ума сводят только любимые лица. И прекрасно только лицо любимой. Сколько раз я оглядывался, сколько раз останавливался, пораженный красотой проходящей женщины, даже сердце начинало щемить иногда, а проходил час, проходил день -- и забывалось все, и снова бежали мглистые тени дней, пока не улыбнется любимая, пока не дрогнут ее ресницы...
  
   Что делать? Как одолеть свою нежность, которая сковала меня?.. Не могу, не хочу, -- зачем? И вся боль, и вся радость -- это так беспредельно. Все равно не вырвать кусочка бесконечности из потока жизни. А то, что вырвешь, умрет, как сорванные цветы в руках... Да и роскошные вазы, и вода -- все это от жестокости... С чего это я о цветах?..
  
   Нет выхода, когда любишь. И что бы ты ни сделал, все ни к чему. Только плыть в потоке, только дышать, только чувствовать бесконечность, которая понесла тебя, подхватив на пороге. Любимая! я не знаю, что нужно сказать тебе, я не знаю, нужна ли мне любовь твоя. И это ничего, это так и надо, чтобы щемило без конца сердце оттого что нет выхода, нет конца цветению... Неувядающие поля колышутся в сердце моем, пока дремлют ресницы твои. Спи, любимая, спи, чтобы мне не спалось!
   Страшно мне, что все это хрупко, ненадежно. Ведь ты -- снежинка, которая падает в звездную бездну. Звезды пророчат приближение конца ночи... А когда наступит рассвет, холодный взмах дня заметет тебя в чью-то парадную, и ты растаешь у железного калорифера семейного счастья.
   Пусть дремлют твои ресницы, любимая! А я буду не спать. И под ударами Могучего Молота будут вспыхивать и мерцать в обманчивом бессмертии Голубые Снежинки Вселенной.
  
   - ИРА, ЗДРАВСТВУЙТЕ! ЭТО Я, АНДРЕЙ.
   - ЗДРАВСТВУЙТЕ, АНДРЕЙ!
   - Я ПРОШУ ВАС, ИРА... ВЫ... НА МИНУТОЧКУ... ПРИДИТЕ, ПОЖАЛУЙСТА, НА ПЛОЩАДЬ ВОССТАНИЯ, Я ХОЧУ ВАМ СКАЗАТЬ ОЧЕНЬ ВАЖНОЕ. ПРИДЕТЕ?
   - КОГДА?
   - СЕЙЧАС МОЖЕТЕ?
   - ХОРОШО.
  

. . . . . . . . . .

  
   - ЗДРАВСТВУЙТЕ, ИРА!
   - ЗДРАВСТВУЙТЕ.
   - ВЫ НЕ БЫЛИ ЗАНЯТЫ? Я МОЖЕТ БЫТЬ ПОМЕШАЛ, ОТОРВАЛ ВАС ОТ ДЕЛА?
   - Я ПРИШЛА.
   - ДА, СПАСИБО. Я ХОТЕЛ ВАМ СКАЗАТЬ.
   (Нет! Об этом нельзя сказать! Это дикость. Об этом говорить невозможно!)
   - Я ХОТЕЛ ВАМ СКАЗАТЬ... ЗНАЕТЕ, Я СЕЙЧАС ПРОЧИТАЛ РОМАН БОРИСА ГОРБАТОГО "МОЕ ПОКОЛЕНИЕ". УДИВИТЕЛЬНАЯ КНИГА. ЧТО-ТО В НЕЙ ЗАХВАТЫВАЕТ, ПОНИМАЕТЕ, ЗАХВАТЫВАЕТ И НАПОЛНЯЕТ РЕШИМОСТЬЮ, ХОЧЕТСЯ СРАЗУ НАЧАТЬ ДЕЙСТВОВАТЬ, СОГЛАСНЫ?
   - Я НЕ ЧИТАЛА ЭТОЙ КНИГИ.
   - ОБЯЗАТЕЛЬНО ПРОЧТИТЕ, ХОРОШО!
   - ЕСЛИ ЕСТЬ В НАШЕЙ БИБЛИОТЕКЕ.
   - НУ ЕЩЕ БЫ, КОНЕЧНО ЕСТЬ.
   - ВЫ МНОГО ЧИТАЕТЕ?
   - ВСЕ СВОБОДНОЕ ВРЕМЯ. А ВЫ?
   - Я НЕТ. Я ИГРАЮ НА СКРИПКЕ.
   - И ВАС МОЖНО ПОСЛУШАТЬ?
   - Н-Н-Н-ЕЕ ЗНАЮ.
   Молчание. Идем и молчим. Ну вот и сказал! Хо!
   - МНЕ ПОРА, АНДРЕЙ. Я УХОЖУ.
   - ДО СВИДАНИЯ!
   - ВСЕГО ДОБРОГО.
   Что же было то? Что?
  
   - ЗДРАВСТВУЙ, АНДРЕЙ! КАК ТВОИ ДЕЛА? "МОЕ ПОКОЛЕНИЕ" ЧИТАЛ? ЗДОРОВО! ОХОТА ПОЙТИ БИТЬ СТЕКЛА, КОГДА ПРОЧТЕШЬ, ПРАВДА?
   - ЗДРАВСТВУЙ
   - ЧТО-ТО ТЕБЯ НА РАЗГОВОРЫ О ЛИТЕРАТУРЕ СЕГОДНЯ НЕ ТЯНЕТ: НЕ ДОЧИТАЛ ОЧЕРЕДНОГО РОМАНА?
   - СЛУШАЙ ТЫ, ГЕЛЬКА!..
   - ДА, МИЛЫЙ?
   - А-А-А?!
   ВЗБЕШЕННЫЙ Я ПОСМОТРЕЛ ЕЙ В ГЛАЗА. ГЕЛЬКА НЕ СМЕЯЛАСЬ.
  
   В этот вечер я не прочел ни строки. А спускаясь по лестнице, вдруг почувствовал, что ступени её ведут меня в мир, где бывает и холодно, и неуютно, и все-таки мир этот -- громаден, потому что только в нем по-настоящему бьется сердце, улыбается и печалится человек.
   Одевшись, я проскочил против обыкновения теплую струю воздуха, поднимающуюся от чугунной решетки, и с непривычной легкостью толкнул от себя черную створку двери...
  
   СЕСТРИЧКА
  

1.

  
   - БАСНЕР, ты опять п'ян? - острое, с тонким длинным носом лицо Марьи Давыдовны становится скорбным, педагогичным.
   - Ну что Вы, Марья Давыдовна! - нежно вздохнув, улыбнулся Борька, пытаясь растеплить застывшее возмущение классного воспитателя. - Просто я чуть-чуть выпил. Вот столько. И ни капельки больше.
   - Зачем Вы лжете, Баснер! - сурово восклицает Марья Давыдовна. - Мне лжете! Вы пьян до безобразия. До бе-зо-бра-зия!
   Борька слегка подается к Марье Давыдовне и освещает ласковым сиянием чудесных глаз лицо неподкупного педагога.
   - Понимаете, Марья Давыдовна, сегодня такой день особенный -- любить хочется, весь мир обнять хочется! И вот -- протянул миру руки: смотрю в руки -- бутылка! Разве удержишься, а?..
   Что-то дрогнуло в лице Марьи Давыдовны. Она сказала негромко:
   - Иди спать, Баснер. Я поговорю с тобой завтра.
   Это плохо: с Борькой нельзя откладывать разговор, Борька не любит, когда на что-то намекают. Тихонько сталкиваю его с нижней ступеньки крыльца, говорю Марье Давыдовне:
   - Не сердитесь! Мы и в самом деле выпили по сто-сто пятьдесят грамм от силы...
   - Не считая исправлений и дополнений, - бубнит за спиной Борька.
   - И вы, и вы, Лотин, тоже?! - Марья Давыдовна округлила глаза и стала похожа на птицу.
   - Я?! Я тоже. Извините нас, Маа-арья Давыдовна.
   - Сейчас же идите спать. Оба! Слышите? А я подумаю, что мне с вами делать.
   Нас занесло:
   - Пожалуйста, не ставьте меня в угол! - грустно сказал Борька.
   - И не оставляйте меня без обеда, - в тон Борьке подхватил я.
   - Не пишите записки моему папе, - звонко выдохнул Борька.
   - И не просите мою маму зайти в школу после работы, - устало сказал я.
   - Вон! Вон отсюда! - гневно кричит Марья Давыдовна, рука её простирается над нашими буйными головами.
   - Будьте здоровы! До свидания! - Стаскивая пятерней с чубатой головы шапку, смиренно кланяется и вздыхает Борька.
   - Разрешите идти, - бросил и я к виску руку-дощечку.
   - Вон! Вон! Вон! - задыхается педагог.
   Ясно -- хватили через край.
   - Марья Давыдовна!
   - Марья Давыдовна!!
   - Вон! Прочь! прочь с глаз моих!
   - Марья Давыдовна!
   - Марья Давыдовна!
   - Ну? Что, что?
   - Простите меня!
   - И меня простите!
   На два голоса, в лад:
   - Простите нас!
   - Что бы я вас пьяными больше не видела! Слышите?
   - Слышим. Не увидите.
   - А сейчас -- марш спать.
   - А как же вечер, наш школьный вечер?
   - Никаких вечеров! Ни-ка-ких! Срам! Только через мой труп.
   Борька тихонько смеется. Марья Давыдовна пронзает его взглядом:
   - Хорошо смеется тот, кто смеется последний! Завтра я с вами поговорю еще.
   Борьку потянуло на разговор с педагогом. Я плечом тесню его в сторону:
   - Хватит. Пошли. А то забузит еще... скажет С варщику... Пошли, слышь? - шепчу я Борьке. Он неохотно начинает переставлять ноги.
   Вечера для нас не было.
  

2.

  
   Утром, в понедельник, мы не пошли в класс. Сдали пальто на вешалку и решительно вошли в кабинет врача. Мы знали, что врача в этот день не будет. Вместо него принимает сестра. Мы хотели получить освобождение от занятий.
   Сестра, тоненькая, затянутая в белоснежный халат, сидела за столом, спиной к двери.
   В кабинете было тесно: кушетка, шкаф, два стула, медицинские весы и ростомер окружали стол, поставленный у окна. Мы топтались у двери -- постные лица, страдальческое выражение глаз... Сестра повернулась к нам. Пожаловались сестре:
   - Голова -- прямо раскалывается, - сказал Борька (он сжал виски ладонями с видом человека, измученного головными болями).
   - А у меня в горле стоит что-то, глотать больно, - сказал я хриплым голосом.
   - Садитесь. Измерим температуру, - сестра взяла из стакана с водой два термометра и, встряхнув, подала нам.
   Борька сел за спиной сестры на кушетку, я -- сбоку, возле стола, на стул. С минуту мы молчали. Потом Борька подмигнул мне, кивнув в сторону сестры. Я развернул стул к столу, заговорил:
   - Видите, какая сегодня погода? Тоска! Здоровому человеку и то станет тошно. Облака -- вон какие... Так и сыплют мокрым снегом. Под ногами -- хлюп-хлюп! Сырость! Как уберечься от всего этого, сестра?
   Сестра подняла голову, посмотрела в окно и ничего не ответила.
   Низкие серые облака проносились над самыми крышами.
   - И ветер страшенный, - заговорил я снова. - Смотрите, как быстро гонит облака. Сорок пять метров в секунду, не меньше... А это что за облако?... Обратите внимание на то облако. Не облако -- профиль Наполеона!
   Сестра взглянула на "профиль Наполеона" и улыбнулась.
   Борька бесшумно и усердно натирал градусник о штаны.
   - Видите, оно меняется. Теперь это уже не лицо. (Борька взглянул на шкалу и подмигнул мне: порядок! - не торопясь засунул градусник под мышку.) Теперь это...
   Сестра повернулась к Борьке: он сидел безучастно, сложив на коленях руки, и рожа прегрустная. В общем, больных не интересуют "профили Наполеонов". Сестре Борька вяло улыбнулся и провел по лицу своему ладонью, как бы снимая усталость, оживился:
   - Скажите, как Вас зовут. Вы недавно у нас работаете. И мы не знаем Вашего имени-отчества.
   - Зачем это вам? - вставая из-за стола, спросила сестра.
   - Ну, знаете ли, неловко как-то: сестра да сестра. Вам, может быть, и не хочется иметь такого брата.
   - Отчего же?
   Лучистые Борькины глаза распахнули ставки:
   - Хотели бы? Приятная неожиданность!
   Я молчал. Крепко прижав градусник к телу, я задержал дыхание. Считаю про себя секунды... Мне легко затемпературить: у меня -- постоянная 37.1. Одну-две десятые наберу. Стоит пару минут не подышать -- и все.
   Борька осклабился, выставил прекрасные зубы свои, захлопал длинными пушистыми ресницами:
   - Знаете, я совсем один. Только я да мама. Мама на работе, а я один. И вдруг у меня такая сестренка! Вот здорово. Идеальный случай! - он даже вздохнул томно, подлец, тихонько, коротко так, словно и на самом деле радовался "идеальному случаю".
   - Бросьте паясничать, Баснер, - сказала сестра строго.
   - Нет, Вы напрасно сердитесь. Я говорю серьезно! - сказал искренне Борька. - Знаете, какая тоска дома? Мама на работе, а я один да один -- все один... Даже поругаться не с кем.
   - Я не люблю ссориться, - сказала сестра, взглянув на меня.
   Я улыбнулся ей одними губами, отсчитывая секунды: сорок семь, сорок восемь... Шла вторая минута.
   Борька встал и подошел к шкафу:
   - Ого! Вот этот пузырек неплохо бы заполучить, - сказал он, разглядывая содержимое шкафа сквозь стеклянную дверцу. - Можно взять? А, сестренка?
   Сестра подошла к шкафу.
   - Нет, нельзя!
   - Почему? - Борька ткнул пальцем в стекло. - Ведь это ж не яд.
   - Сядьте на место, Баснер, - строго сказала сестра.
   Борька потянул на себя дверцу шкафа. Сестра отвела Борькину руку, закрыла дверцу. Борька снова потянулся к ней.
   Щеки сестры вспыхнули:
   - Перестаньте безобразничать, Баснер! Или я Вас выставлю из кабинета.
   Борька неохотно опустил руку и сказал, вглядываясь в пузырьки:
   - Так ведь я вот это хотел взять -- аспирин, жаропонижающее.
   - Если будет нужно, я сама дам. Садитесь!
   Борька шумно вздохнул и сел.
   - Да-а-а! - протянул он. - Настоящая сестренка!
   Я рассмеялся.
   - Давайте ваши термометры, - рассердилась сестра.
   Борька вытащил градусник, равнодушно взглянул на шкалу и отдал, сказав:
   - Тридцать семь и шесть! А Вы меня хотели выставить из кабинета... Больного!
   Сестра посмотрела, встряхнула градусник и опустила его в стакан с водой.
   Я не глядя отдал сестре свой.
   - Тридцать семь и одна, - сказала сестра.
   - Не может быть! Я даже привстал от неожиданности.
   - Тридцать семь и одна, - повторила сестра. - Вам я не могу дать освобождения, Лотин.
   - Странно, - пробормотал Борька, уставясь на меня, - я пожал плечами. - Утром, в семь часов, у него было около сорока... Разрешите взглянуть.
   Мы посмотрели вдвоем: 37.1 !
   - Баснер, Вы идите домой. Как придете, ложитесь в постель. Ясно? А Вы, Лотин, идите в класс.
   - Это невозможно, - горячо заговорил я.
   - Почему? - сестра подняла голову.
   Я внимательно посмотрел ей в глаза. Они мягко поблескивали -- серые, грустные. Под глазами цвели морщинки, мелкие, тонкие, но отчетливые. И я удивился: откуда на девичьем лице с припухшими детскими губами такие глаза и морщинки?
   - Это невозможно. Скажу правду. Сегодня мне не до уроков. Бывает так, знаете ? И дело не в моем больном горле -- это только предлог, а на самом деле -- душа болит, сестра, понимаете? Это как зубная боль в сердце. Да, зубная боль в сердце, которую открыл доктор Гейне. Дайте освобождение моей душе. Она не может сегодня вынести инквизиции-просвещения! Понимаете? Я еще не успел согрешить, а меня волокут на Голгофу. Вы -- человек, сестра! Дайте же освобождение человеку...
   Кажется, я говорил еще. Борька делал знаки: молодчина! - а позже высказался определенней:
   - Прекрасный агитатор, факт. Давай лапу. Будешь работать пропагандистом.
   Мы оба получили освобождение на понедельник, а во вторник Борька достал заверенные бланки поликлиники -- неделю мы "прогуляли по болезни".
  

3.

  
   - Вот видите, я проболел всю неделю, - сказал я, опускаясь на стул. - И все из-за того, что мне своевременно не была оказана необходимая помощь.
   - Прошла зубная боль в сердце? - спросила сестра, не поднимая головы от журнала.
   - А Вы верите, что такое бывает?
   - Не верю.
   - А вот Генрих Гейне -- знаете такого? - умер от этой боли.
   - Кто -- Гейне?
   - Как? Вы не знаете Генриха Гейне?
   - Не знаю.
   - Это ужасно, сестра!
   Она слегка покраснела.
   - Если бы Гейне знал, что Вы не станете читать его стихов, он не написал бы ни строчки. Вы, может быть, вообще не любите стихов?
   - Люблю.
   - Кого же?
   - Пушкина.
   - И Лермонтова?
   - И Лермонтова.
   - И Некрасова?
   - И Некрасова.
   - И Маяковского?
   - Маяковского?.. Маяковского -- нет.
   - Сестра! Можете не любить Пушкина, Можете не любить Некрасова -- Маяковского не любить нельзя!
   - Отчего же?
   - Маяковский -- лучший, талантливейший поэт нашей эпохи!
   - Я не люблю читать стихи-лесенки.
   - А читали?
   - Читала.
   - Много?
   - Почитала немного и -- не стала.
   - Что же Вы прочли?
   - Не помню.
   - "Облако в штанах" читали?
   - Нет.
   - "Про это" читали?
   - Нет.
   - И поэму "Хорошо" не читали, да?
   - Да.
   - А это:
  
   Уже второй.
   Должно быть ты легла,
   А может быть и у тебя такое.
   Я не спешу
   и молниями телеграмм
   Мне незачем тебя будить и беспокоить...
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Ты посмотри,
   какая в мире тишь.
   Ночь обложила небо звездной далью.
   В такие вот часы
   встаешь и говоришь
   Векам, истории
   и мирозданью.
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Любимая! Должно быть ты легла.
   А может быть и у тебя такое...
   Я не спешу, и молниями телеграмм
   Мне незачем тебя будить и беспокоить...
  
   Слышите? Слышите, как говорит человек перед смертью.
   - Он это говорил перед смертью?
   - Да, написал... Маяковский застрелился.
   - Почему?
   - У него было большое сердце, сестра. А когда у человека большое сердце, его легко ранить. Маяковский умер потому, что сердце его было слишком большим для маленьких людей, для маленьких чувств. Он был большим человеком с большим сердцем и умер от того, что вокруг бились очень скупые, маленькие, пустые сердца!
  
   И кому я, к чёрту,
   попутчик.
   Ни души не шагает рядом! -
  
   Так писал Маяковский. Понимаете? Тяжело человеку, когда рядом ни души. Верно?
   Сестра не ответила.
   - Скажите, Вас зовут Валентина Сергеевна, да?
   Она взглянула на меня как-то издалека, задумчиво, и промолчала.
   Приглушенно прозвенел звонок.
   - Ну вот, опять начинается канитель. Синусы, косинусы, тангенсы, котангенсы! И кому все это нужно, если человеку на земле одиноко и холодно?.. Скажите, кому? (Она не ответила). Ну, я пошел. До свиданья.
   - До свиданья, - отозвалась сестра за спиной.
  

4.

  
   С этого дня я зачастил в медкабинет. Светловолосая женщина с юным, почти детским лицом, всегда казавшимся чуть-чуть заспанным и кукольным (оно и припудрено -- для прозябания, лучшей сохранности); под холодными серыми глазами лучились странные, неживые и тонкие, морщинки -- она удивляла меня каким-то грустным покоем своим, какой-то пустынной неподвижностью сердца. Меня тревожила тишина, окружавшая её. Мне хотелось разбудить, всколыхнуть, вернуть в мир, где так много значит теплое дыхание человеческих чувств.
   Я, конечно, был дрянной, самонадеянный мальчишка. Я подумывал о том, что забавно было бы завести интрижку. Но кроме того, кое-что я уже знал о пустынных горизонтах, одиночестве, в котором невинный человек как-то слишком много и тоскливо мечтает... Ему трудно -- одному в этой снежной пустыне. А где-то, у пылающих костров, сидят люди, где-то звенят жаворонки, где-то шумит теплая морская волна, мягко накатывая на прибрежную гальку влажную нежность свою. И мне хотелось, чтобы солнце позолотило серые тени милых печальных глаз.
   Я ходил, шутил, издевался, смеялся, убеждал:
   - Валентина Сергеевна! Так нельзя жить. Вы -- тепличный цветок. Кто-то, злой и жестокий, упрятал Вас под стеклянный колпак. Конечно, под ним жить спокойнее: ни дождя, ни мороза, ни ветра! Но и жизни нет! Человеку -- жить на ветру, под солнцем. На ветру и под солнцем. Чтобы ветер рассказывал сказки южных морей, а зори манили в края далекие, в которых никогда не бледнеет солнце и улыбаются голубые глаза океанов! Разбейте Вашу стеклянную темницу, сестра! Послушайте, как свистит ветер в ушах -- свежий, ароматный, чудесный ветер жизни. Опрокиньте стеклянный колпак -- он закрывает от Вас солнце, милое солнце, которое обжигает глупцов и набрасывает темную мантию нежности на плечи отважных. Валентина Сергеевна! Ваша жизнь принадлежит Вам. Не отдавайте её чудовищу. Не имеет оно права держать Вас под стеклянным колпаком неволи. Слышите?..
  

5.

  
   - Как Вам не стыдно, Лотин! - дряблые щеки Анны Васильевны, секретаря школы, пылали и тряслись от сдерживаемого негодования. - Перестаньте ходить в медкабинет. Не смущайте человека! Как вы смеете?
   - В чем дело, Анна Васильевна? - спросил я холодно у раскипятившейся старушки.
   Анна Васильевна вспыхнула, седые букли ее всколыхнулись во гневе:
   - Не прикидывайтесь! Предупреждаю, я все слышала сама. Не мутите воды. Оставьте Валю в покое. У нее семья...
   - Муж, - вставил я.
   - Муж. И ребенок.
   Анна Васильевна сбилась с тона, но спохватилась:
   - И откуда берутся такие наглые сопляки? Последний раз говорю, оставьте Валю в покое!
   Негодуя, Анна Васильевна опустилась на стул. Пишущая машинка, которую она задела руками, рассыпала сухой смешок.
   Я почувствовал, как во мне нарастает волна протеста: да как вы смеете!.. Я очень тихо сказал, направляясь к двери:
   - Хорошо.
   Сердце захлебнулось под натиском бешенства, когда я, выйдя из канцелярии, наткнулся на сине-желтые стены. Отвратительная красная полоска между синим и грязно-желтым полем так и лезла в глаза. Тьфу! Что они понимают, отжившие, отгороженные стеной воспоминаний? Подслушивать за дверью! Какая низость!..
  

6.

  
   Уже месяц я не заглядывал в кабинет. Но всякий раз при виде Анны Васильевны что-то тяжело переворачивалось во мне, переворачивалось и падало, как льдина на водопаде...
   И снова мы с Борькой ударились в веселую жизнь...
  
   - Баснер! Ты опять п'ян? -- сурово спросила у входа в школу Марья Давыдовна, по привычке сводя на нет разделительную паузу в словах, содержащих разделительные знаки -- "твердый" и "мягкий".
   - Нет, Марья Давыдовна, я не пьян, ибо пьяному море по колена, мне же и земля по уши! - философически истолковал состояние свое Борька.
   - Баснер! Я говорю с Вами серьезно! -- длинный тонкий нос Марьи Давыдовны начинает "коковеть", наливаясь кровью, -- явление, предупреждавшее нас, что воспитательница наша не шутит, а потому и утвердившееся в нашем словаре, как всякое хорошо изученное явление, во всех существенных морфологических категориях: коковение, коковеть, подкоковно, закоковленный, коковально, коковеющий и т. д.
   Я тихонько толкнул Борьку: глаза его начали лучиться нежностью -- он собирался ломать стулья.
   - Марья Давыдовна! Завтра поговорим об этом, а сейчас мы идем спать, - сказал я примирительно.
   - И вы, Лотин, тоже! - голова Марьи Давыдовны пытается боднуть меня воображаемым педагогическим рогом.
   - Я?.. Да и я немножко. Мне не хотелось, чтобы Борис напился. И вот мы разделили все пополам, представляете? Теперь ни я, ни он не пьяны. А если бы все выпил Борис, он был бы пьян на самом деле.
   - Браво, агитатор! Ты хорошо подаешь тему, - гудит сбоку Борька.
   - Что ты сказал, Баснер? - повернулась к нему Марья Давыдовна.
   - Я? Я только похвалил его: он настоящий друг, Марья Давыдовна. Он из тех, кто делит с тобой все пополам. Андрей мой друг. Так вышло. С этим ничего не поделаешь.
   - Как вы смеете, мальчишки, сосунки, так напиваться!? - восклицает Марья Давыдовна.
   Взгляд Борьки начинает проясняться.
   - Разрешите, я объясню...
   - Не разрешаю. Не хочу слушать! Марш сейчас же домой, спать! - кричит Марья Давыдовна. - Придется вам завтра...
   - Нет, завтра мы не сможем, - говорю я печально.
   - То есть как это, не сможем?
   - Мы заболеем, - хрипло говорит Борька.
   - Почему заболеете?
   - Простыли, - отвечаю я.
   - На ветру, - добавляет Борька.
   - Нам, видите ли, ветер все время дует в лицо, - поясняю я.
   - Какой ветер? Причем тут ветер? Просто вы потеряли человеческий облик! - кричит на нас Марья Давыдовна.
   - Нет, - сказал Борька. - Мы еще не нашли.
   - Но мы его ищем, - добавил я.
   - Кого ищете? - спросила Марья Давыдовна.
   - Облик, - ответил я.
   - Человеческий, - подхватил Борька.
   - Трудно, - вздохнул я. - В потемках...
   - И когда все пытаются наступить на лицо, - закончил устало Борька.
   - Не надо так напиваться!.. И паясничать! Марш домой! Марш, марш! Я еще займусь вами! - запальчиво выкрикивает Марья Давыдовна.
   - Только, пожалуйста, не говорите директору, что мы сбились с пути, - попросил Борька.
   - А на педсовете, что мы исправимся, - добавил я.
   Вышла пауза.
   - Но вас же исключат из школы! - вдруг по-человечески устало и тихо сказала Марья Давыдовна. - Выгонят, выставят, вышибут!
   - А может мы сами найдем выход? - спросил я у Борьки.
   Борька повернулся к расстроенной учительнице:
   - Марья Давыдовна! Если хотите знать, вы -- хороший человек... И мы это понимаем. Только, пожалуйста, не беспокойтесь о нас. Не надо. Мы выход найдем сами. Понимаете?
  

7.

  
   Против обыкновения в этот день я не спешил в класс: у меня в запасе было минут пять-десять. И неторопливое восшествие мое на второй этаж позволяло мне быть внимательным, добрым и беспечным. Я насвистывал песенку Шуберта о мельнике:
  
   Вода примером служит нам,
   Примером.
   Ничем она не дорожит
   И дальше, дальше все бежит -
   Все дальше, все дальше...
  
   У меня было замечательное настроение. Я даже хлопнул своей полевой сумкой по заду зазевавшегося пятиклассника и, взбегая по лестнице, задрал голову, чтобы просмотреть все марши и площадки. Это очень симпатичное зрелище -- смотреть снизу вверх сквозь лестничный пролет: гроздья ног, рук, коленок, лиц забавно висят над перилами и между балясин; обязательно увидишь какую-нибудь сценку, так сказать, пейзаж и жанр.
   У меня было великолепное настроение -- настоящий до-мажор, и я уже собирался крикнуть в зияющую пасть лестницы:
   ПЕЙТЕ КАКАО ВАН-ГУТЕНА!
   или:
   ПОСЛУШАЙТЕ!
   ЕСЛИ ЗВЕЗДЫ ЗАЖИГАЮТ,
   ЗНАЧИТ ЭТО КОМУ-ТО НУЖНО?..
   И замешкался, потому что за какао уже агитировал, а о звездах кричать -- долгонько выйдет. Я задержался на повороте, чувствуя, что меня осенит сейчас нечто грандиозное, хлесткое, звонкое... Я просунул ногу между балясин, измерил ею пустоту, упруго опираясь руками на перила. Как всегда операция эта принесла мне глубокое удовлетворение: в мире еще существовала пустота! Я улыбнулся, снова задрал голову и открыл рот... Крика не вышло. Я увидел лицо Валентины Сергеевны -- оно осунулось и побледнело, под глазами лежали тени, а в уголках припухших губ затаилась тонкая змейка печали. Я тяжело повернулся спиной к пролету и стал ждать, вслушиваясь в звуки шагов, -- и мне казалось, что с каждым шагом оттуда, сверху, неотвратимо надвигается что-то живое и обреченное: так -- так!-- по каменным плитам, и эти шаги-падение должны захватить и меня, сбить с лестницы. Вот сейчас ударит в бок мягко, но сильно, и я полечу вниз-вниз, в бездну. Я выпустил из рук поручни -- готов! -- и прислушался: так!.. так!.. Каждое нарушение ритма отзывалось во мне болью. Так, так! таак, таак, так! "Вот как могут звучать шаги на ступенях!" - как-то стороной пронеслось во мне. Я ждал.
   Звонко щелкнул каблук рядом со мной.
   Я повернул голову и осипшим голосом сказал:
   - Здравствуйте!
   Милые, серые глаза золотило солнце. Добрые и печальные, они смотрели из темных впадин, с которых смыло тонкую паутинку морщинок. Глаза светились...
   - Здравствуйте, Лотин! - и прошла.
   Я стоял, пока не затихли шаги внизу. Потом, подхлестнутый пронзительным трезвоном электрического сторожа, бросился к медкабинету.
   Сестра стояла у стола спиной к двери.
   - Валентина Сергеевна! Извините меня! Я пришел, но я сегодня здоров.
   Она не обернулась.
   - Вы слышали звонок, Лотин? - спросила только.
   - Да. Но это не имеет значения.
   Она опустилась на стул.
   - Садитесь, - указала на табуретку у стола.
   Я сел.
   - Валентина Сергеевна! Вы знаете... вы должны знать, мне Анна Васильевна сказала, что...
   - Я знаю. Это я рассказала ей и попросила, - она как-то жалко и насмешливо -- все сразу, улыбнулась... - Я хотела. Я просила помочь. Я советовалась с Анной Васильевной...
   - Вы -- сами? - я остолбенел.
   Она взяла мою руку, приложила к своей щеке:
   - Сама...
   - Сестричка, что с вами? - растерявшись, спросил я.
   Она молчала. Только в серых глазах, казалось, все еще поблескивают солнечные блики... И тогда я увидел все, тогда я понял все.
   - Простите меня, - сказал я наконец. - Простите!
   - Ничего, Лотин. Мне не жаль тяжелого стеклянного колпака. Не огорчайтесь.
   Слезы душили меня, я едва выговори:
   - Простите меня, если можно...
   Валентина Сергеевна выпустила мою руку. Сквозь слезы я увидел, что белое пятно поднялось и приблизилось ко мне, мягкие добрые руки подняли мое лицо кверху.
   - Не огорчайтесь. Думаете, под стеклянным колпаком жить лучше? Вы же говорили, что нет, и вы правы.
   Валентина Сергеевна вытерла слезы с моих щек носовым платком и подала его мне:
   - Держите. Я схожу за водой.
   Я долго ждал ее, а потом понял -- нужно уйти.
  
  
  
  
  
   ТЕРЦЕТ ЧЕТВЕРТЫЙ.
  
  
   Где ясность сердца, тихие мечты?
   Печаль и страх томят воображение,
   И тяжелее говор суеты!
   Дж. Леопарди. Первая любовь.
  
   СЕГОДНЯ НЕЛЬЗЯ...
  
  
   Я живу счастливчиком: у меня постоянная городская прописка (без жилья). На последнее обстоятельство никто не обращает внимания -- подумаешь, жилплощади нет! Иногородние ребята из нашей группы завидуют мне: постоянная прописка -- это ж голубая мечта!..
   Раньше спал я у тетки, то есть по месту прописки. И первое время все шло хорошо. Как вдруг под Новый год в квартире отпраздновали сразу две свадьбы. Сначала выскочила замуж Наташка, сестренка, а потом, через неделю, неожиданно привела очередного мужа тетка.
   Несколько дней я стойко переносил прелести двойного супружеского счастья, которым полнилась вся квартира -- от входной двери до туалета, и куда бы я ни сунулся, всюду слышались, виднелись или осязались следы и плоды его. "Не приведи господь, -- думал я, -- зажить и мне с такой полнотой..." И часто не находил себе свободного от любви места -- даже на кухне, ибо в счастьи люди с другими не церемонятся и становятся к тому же прожорливее птицы: все время кто-то что-то напевает, или чмокает, или лопает, или лапает. А уж о чистоплотности и говорить нечего: любовники плещутся в воде, как рыбы, краны в ванной и на кухне постоянно истекают светлыми струями.
   Мне казалось порой, что коридоры в квартире прямо-таки кишат молодоженами, а во внутренние покои я просто-таки боялся заглядывать, чтобы ничего не увидеть такого, разного. Удивительно ли, что вскоре я устал от семейного счастья, сказал тетке, ребята зовут меня к себе в общежитие, и ушел, прихватив свой спортивный чемоданчик из фибры, в коем хранилось все мое движимое и недвижимое имущество.
   Тетка на прощание сделала удивленное лицо и сказала:
   - Чего еще выдумал? Никто тебя отсюда не гонит. Живи как жил. Может, тебе денег дать?
   - Не-е, - сказал я. - Работать буду. А на первое время у меня есть.
   - Ну коли есть, так иди, - легко согласилась тетка.
   - Ты, пожалуйста, не обижайся, что уйти решил. Тянет пожить в веселой компании однокашников.
   - Да-да, - отозвалась тетка. - Я понимаю. Раз решил, спорить не стану.
   Мы улыбнулись друг другу по-родственному и оба почувствовали облегчение.
   И пошел я по городу счастливчиком: у меня была постоянная прописка и ... Поэтому в институте мне отказали в общежитии -- мест не хватало для иногородних. Две недели я ночевал в комнате у ребят нелегально. Однако бдительный комендант выследил меня и пригрозил большими неприятностями, если я не уберусь восвояси. Времена были суровые. Угрозы легко обретали физический смысл. Нужно было искать другое пристанище.
   Чтобы снять угол, нужны деньги, а чтоб иметь деньги -- нужно работать. Это открытие я сделал без труда, руководствуясь собственным опытом, поэтому в научном мире оно осталось незамеченным; и я, забросив учебу, рыскал по городу, читая объявления и толкаясь у проходных, дабы найти источник дохода и местожительство. Объявления о сдаче жилплощади не появлялись. Объявлений о приеме на работу было порядочно. Но вскоре выяснилось, что студентов дневного отделения на постоянную работу не принимали.
   Все же я по инерции продолжал останавливаться перед досками с пестрыми листочками за проволочной сеткой.
   "Молодой холостяк ищет комнату в тихой квартире желательно без детей и не в коммунальной с отдельным входом. Плачу по соглашению. Сообщать по адресу..."
   Ха! Вот тип! Желательно было б, чтоб у твоих папы и мамы в квартире не было детей. Не мотался бы ты по свету, пшют!
   "Семья молодоженов просит сообщить, где можно снять комнату, желательно недорогую. Сообщить по адресу..."
   Весьма сожалею, мосье и мадам, что сообщить не могу! Желаю счастья!
   "Молодой офицер, слушатель академии, ищет квартиру. Готов платить за стол и другие услуги. Желающим сдать квартиру позвонить по телефону В-2-86-68, доб. 17."
   Не желаю!
   "Ищу комнату. Холост. Оплата по соглашению..."
   Ужасно много холостяков в нашем городе. А я и не знал! Не повывелись бы клопы!..
   Объявления о приеме на работу били прямой наводкой: требуются -- токари, слесари, монтажники, плотники, штукатуры, маляры, столяры, инженеры, техники, бухгалтеры... Одиноким -- о! о! -- предоставляется общежитие.
   Не будучи токарем, слесарем и т.п., я не смел заявить о своем одиночестве.
   Остается одно -- поднять-бросить! Поденщина. На этом и остановимся.
   Поздно вечером, усталый, я норовил незамеченным проскользнуть в институтское общежитие. Вахтер, тетя Вера тихонько посмеивалась вслед: каждый день нелегко играть невидимку... Скоро в общежитии была объявлена беспощадная борьба с приблудшими душами. Тетю Веру срочно усилили активом. Теперь на лестницу можно было попасть только после перекрестного допроса и проверки по спискам. При этом на глазок прикидывалась мера нравственной чистоты допрашиваемого -- что-то вроде выяснения моральных устоев посетителя делалось. Сначала не верилось, что это надолго: такого рода мероприятия уже проводились и ранее. Но административная мысль не дремала: были разработаны графики дежурств. Дело приняло вид устойчивой компании -- битвы за чистоту нравов. Все посетители, естественно, заявляли о своей непорочности и предлагали представить заверенные печатью свидетельства тому, интересовались даже, какая форма печати предпочтительнее: круглая, квадратная или треугольная, на этом бывало дело заканчивалось: раз уж ссылка дана на высший авторитет -- печать, как можно усомниться в порядочности испытуемого? Искушение не простирало далее руки свои. Случалось, некоторые даже и верили, а они, допущенные, как-то странно улыбались за спиной недремлющего и важного караула, но он не обращал уже никакого внимания на то, что делалось у него за спиной... Я же, увы, уважал печать во всех формах и поэтому не прибегал к ее авторитету. Что делать мне?
   Размышляя над сим сложным, проблемным вопросом бытия, частенько сиживал я в вестибюле, делая вид, что поджидаю кого-то. На досуге наблюдал, как бдительно несется вахта активистами. На лицах -- достоинство, граничащее с неведением, -- следствие хорошей упитанности и ясного мышления: не по-ло-же-но! -- несомненно будущие столпы нравственности и порядка. И откуда такие берутся?.. Иногда уставал настолько, что даже наблюдать не хотелось. Просто сидел и прислушивался к гудящей в спине, в плечах тяжести -- становился чем-то вроде работающих телефонных проводов... Глаза слипаются, хочется вздремнуть. Вот этого-то и нельзя позволить себе -- обязательно подойдут и спросят: "Вы кого ждете, товарищ?" Попробуй тогда отбрехаться! Нет, лучше уж пофилософствовать. Ходят ли, к примеру, эти ребята на свидания? Если да, то с кем? Опять же и насчет отправления естественных надобностей: бывают они или нет? За три часа -- ни один дежурный не отлучился. Потрясающая выдержка проявляется на лестничной площадке, героизм какой-то.
   - Идеальные кадры растут, надёжа и опора, - улыбнулся я какому-то парню, кивнув в сторону караульных: парень взглянул хмуро и не отозвался. "Ну, фигура!" - подумал я и больше к нему не обращался. Ждать стало довольно трудно. Уйти, что ли?..
   Тетя Вера вышла из вахтерки, подошла ко мне, села рядом.
   - Не везет тебе сегодня, сынок? - и улыбнулась.
   - Сами видите, - я указал глазами на доблестную стражу.
   - Да, - согласилась тетя Вера. - Эти не пустят. И не уйдут до закрытия.
   - Не может быть! Разве можно тут выстоять до ночи?
   - Выстоят, - уверенно заявила тетя Вера. - Я их знаю.
   - Что же мне делать? - спросил я.
   Тетя Вера задумчиво молчала. Я не повторил вопроса. Что может сказать она? Ясно: придется ночевать на вокзале. И от слабости подумалось: а может пойти к тетке? Окунуться в безудержные приливы семейного счастья? Нет. Пойду-ка поброжу -- и на вокзал.
   Я сделал движение, собираясь подняться. Тетя Вера положила мне на плечо руку, удержала.
   - -Вот что, сынок, я тебя немного знаю. Если хочешь, живи у меня. Квартиренка у меня, правда, неважная. Темновато, сыро, да только тебе все равно негде притулиться... Верно?
   Мне даже спать расхотелось.
   - Спасибо, тетя Вера! Но разве я могу?.. Что вы!.. Зачем вас стеснять.
   - Стеснишь не стеснишь, а жить надо где-то. Чего тебе тут вечерами-то мыкаться? Долго ты этак не выдержишь. А нас в квартире трое: я да дочка с сыном. Комната длинная. Перегородим занавеской. Или на кухне будешь... А то еще шкап можно развернуть -- угол будет твой. Как-нибудь обживемся.
   - Спасибо, тетя Вера. Но мне... неловко, да и денег у меня нет, чтоб платить.
   - Ишь ты какой, платить... Будто я у тебя денег спрашиваю. Жилье я тебе предлагаю. А коли будут деньги, дашь. Не будет, и так сойдет -- не во дворце жить будешь! Подожди меня, кончу дежурство, и пойдем.
   - А ваша дочь? Как же она?
   - Кто? Людка-то? Людка -- девка простая. Она согласится.
   - Но все-таки...
   - Ну что "все-таки"? - засмеялась тетя Вера. - Долго ли сможешь мытариться вот так?.. Иди-ка погуляй, а в одиннадцать придешь сюда, понял. Дома обо всем и поговорим. А пока сходи за вещами, я тебя пропущу...
   Вот так бывает в жизни.
   Я весело шлялся по улицам -- чемоданчик с узлом я оставил на вахте. И, наконец, у меня сложилось объявление: "Бедный студент-медик ищет угол, за который платить ему нечем. Но зато у него есть постоянная прописка и надежда, что кто-то его приютит".
   Сентиментально. Болтливо и бесполезно. Такие объявления не вывешивают. Лучше так: "Потеснитесь! Хочу жить в вашей квартире. Не забудьте указать, где ключ лежит..."
   Или так:
   "Учусь резать человека. Доешь квартиру! За три квадратных метра -- триста тысяч благодарностей..."
   Или еще:
   "Лучший в мире постоялец! Имею постоянную прописку! Ни одного привода в милицию за двадцать лет жизни. Внимательный и отзывчивый собеседник. Сплю без судорог и непристойных выкриков. Ем не чавкая. В будущем гарантирую право на бесплатное лечение..."
   "Эх! Хорошо же тебе, молодой человек, сочинять объявления, когда предложили угол". Я бодро хрюкнул и повернул к общежитию -- одиннадцатый час был на исходе.
   Тетя Вера ждала меня у дверей.
   - Ну, пошли, - сказала она , тяжело сходя со ступеней на тротуар.
   Я взял свои вещи и резко захлопнул дверь. Зазвенели пружины и стекла.
   - Зачем шумишь? - сумрачно спросила тетя Вера.
   - Да так, прощаюсь.
   - Зря, поди спят уже некоторые.
   - Кто спит, не услышит...
   Остальной путь мы молчали. Я неловко, то и дело подстраивался под тяжелую и медленную поступь тети Веры. Это меня утомляло. И любопытно было, где же это я буду жить?
   - Вот и наш дом, - сказала тетя Вера, завернув за угол Краснознаменского проспекта -- в тихий проулок.
   Дом стоял серый, облезлый. Мы прошли под арку, во двор. Под ногами коробился асфальт. Пахло сыростью, пылью и мылом.
   Квартира тети Веры была на первом этаже. Точнее в полуподвале. Потолок -- низкий, с проржавевшими по ребрам выходами балок.
   - Раздевайся, - сказала тетя Вера. - Людки и Герки нету. Уехали в гости за город. Людка моя в отпуску. Ляжешь вот тут на диване. Вещи-то какие есть у тебя.
   - Кое-что есть. Пальто, одеяло, книги... Ну, рубашки еще, белье...
   - Ну и хорошо. Остальное дам я. Вот даван. Располагайся. Я сейчас чаю согрею. Обед-то я нынче не варила, раз уехали мои...
   - Я сыт.
   - Ладно. Чаю попьем и спать. Ключ закажу тебе завтра.
   - Спасибо.
  
   Через неделю приехала Людмила с сыном. Герка оказался своим парнем: песни, говорит, петь умеешь, дядя? Спой! Людмила удивительно просто приняла известие о новом жильце: скосила в мою сторону острый, черный глаз: "Здравствуйте!" - и стала раздевать Герку. Вот и все наше знакомство. Так что я и вставал-то зря. Церемонии представления не было.
   И пошла жизнь своим ходом, как недельного завода часы. Тик-тик! - и нету дня. Тик-так! Тик-тик! - нет недели! Хе, хе? Летит времечко. Обживаются люди. Что-то этакое, свойское, появляется в быте даже случайно оказавшихся под одной крышей людей.
   С тетей Верой мы давно уже по корешам. Выпиваем, когда есть на что. Ругаемся, когда настроение ни к чёрту.
   - Ты почему сегодня не сварил картошку, абормот? - кричит тетя Вера из кухни. - Ведь жрать небось хочешь, а?
   - Свету не было, - отвечаю спокойно.
   - А керогаз на что? - грозно спрашивает тетя Вера.
   - Сами варите на своем керогазе! - огрызаюсь я. - Только копоть от него и ни одной полезной калории. Вон он и сейчас коптит. Я его увернул, дышать стало нечем.
   - Калории, калории! Не дышать надо, а чистить! - подрубает под корень мою защиту тетя Вера и начинает возиться с керогазом.
   Я его, признаться, пытался почистить. Да только весь вымазался и до тошноты пропах керосином, а керогаз все сиял насмешливым оком своим и коптил. Все настроение испортил.
   Беру книжку. Валюсь на диван. Черт с ним, с керогазом. Может пару костей запомню -- и то хлеб.
   - Эй, студент, - слышится голос тети Веры.
   - Что там еще?
   - Иди сюда.
   Встаю. Иду.
   - На вот, сбегай в гастроном, купи чекушку. И селедку. Сегодня гульнем ради праздника. Картошка сейчас сварится. Иди.
   Я беру деньги и иду. Перемирие. В перспективе -- мирные переговоры.
   - Славный ты парень, Андрюха, - разгрызая соленый огурец говорит мне тетя Вера. - Это я тебе правду говорю. Понял?
   - Понял.
   Мы уже выпили. Просто дружеские отношения переходят в теплые дружеские отношения.
   - Если бы моя Людка была чуть помоложе, женила бы я тебя. Понял?
   - Угу.
   - Что угу? Скажешь, Людка плохая девка? Или что у нее Герка? Зазарно, да?
   - Да нет, почему же! Мало ли матерей-одиночек?
   - Думаешь, Людка моя сама бегала за ним? Не-ет! Дура она, понимаешь. Он -- директор. Взял ее к себе на фабрику. Квартиры у нас не было. Устроил. У себя поместил. Уговорил, значит, её, а она, дура, согласилась. Потом, оказывается, у него жена есть. Приехала. Куда нам деваться? И опять устроил. Дали квартиру. Вот эту. Сам говорит, не было б Надьки -- жены значит -- женился б на Людке. Врет, подлец! Я-то знаю: он уж третью обхаживает! А девки -- дуры, сам знаешь. Я бы ему зенки заплевала и ушла. Век бы помнил. А моя Людка хоть бы что, даже денег не спрашивает на Герку. Вот разве только я пойду, стребую, -- и все. Понял?
   - Понял.
   - Смотри! Людке -- ни словом об этом. Понял?
   - Понял. Что вы меня все предупреждаете? Разве я болтун какой?
   - Не-ет. Ты парень хороший. Была бы моя Людка немного помоложе, оженила бы я тебя. Хороший ты парень. Правду тебе говорю, слышишь?
   - Угу.
   - Вот к Людке Вовка ходит. Сволочь он. Если б моя воля -- и на порог не пустила, даром, что военный. Курсан: Подумаешь, птица какая! Выгоню я его когда-нибудь. Или так отбрею, что сам прийти больше не захочет. Веришь -- нет?
   - Верю, тетя Вера. Я ведь ваш язык знаю -- бритва.
   Тетя Вера довольная умолкает. Берет со стола и с огорчением смотрит на бутылку: пустая.
   - Ишь ты. Уже кончилась. Быстро! Она вздыхает: - Маловато на двоих. А-а-а?
   Я встаю.
   - Сейчас я. У меня от вчерашнего заработка рублей двадцать осталось, кажется. Я сейчас еще принесу.
   - Ты что? - притворяется тетя Вера. - Я ведь не намекаю. Я говорю: мало -- и все. Разве я тебя прошу еще сбегать?
   - Но у меня же сегодня есть деньги. Я сейчас.
   - Не надо. Садись, студент, ешь. Славный ты парень. Свой. Понял?..
   Но я одеваюсь и иду. Отчего же не выпить еще со старой, доброй женщиной? Все равно вечер пропал. Завтра -- за учебники.
   - Больше ничего не бери! - кричит мне вслед тетя Вера.
   - Ладно.
   Когда пришли Людмила и Вовка, хахаль её, мы уже напевали. Володька покосился на нас -- рожа толстая, сальная. Тетя Вера даже не взглянула в его сторону. И Герка его не любит. Я тоже. А он, Вовка, по субботам всегда тут. У него увольнительная на двадцать четыре часа.
   Вовка с сожалением щурится на две пустых бутылки. Мы, я и тетя Вера, молчим.
   - Садись, Володя. Я сейчас, - говорит Людмила. И уходит. Наверное, за Геркой.
   - Ну, как живешь, зятек? - язвительно спрашивает Вовку тетя Вера.
   - Служим.
   - Да ну? Неужто служишь? И тяжело?
   - Трудновато, известно.
   Глаза у Вовки большие, навыкате. Он кажется "наглым до не могу".
   - Деньжата у тебя есть? - спрашивает тетя Вера.
   - Есть немного.
   - На бутылку наскребешь?
   - Пожалуй.
   - Давай. Я, старуха, схожу. Уважу зятька.
   Вовка нехотя лезет в карман.
   - Тетя Вера, давайте, я схожу, - говорю я.
   - Нет, ты сиди. Сама уж я.
   Тетя Вера тяжело поднимается и уходит.
   Вовка щурится на меня, усмехается:
   - Ну, как устроился, студиозус? Сладко ешь, мягко спишь?
   - Ничего живу себе, служба.
   - С Люськой моей того-этого не завел?
   - Пока нет.
   - Ну-у, чего скрывать!.. Я не обижусь.
   - Говорю, нет.
   - А ты не стесняйся. Я поделюсь.
   - Что?!
   - Ну-ну! Видишь ты, какой нервный!
   - Пришел в дом, будь добр, уважай хозяев.
   - Не ты ли хозяин?
   - Хозяина тут нет. Хозяйки здесь.
   - Ну, одну-то я сегодня наверняка уважу, - ухмыляется Вовка. - Кстати, давно хотел спросить тебя...
   - Спрашивай.
   - Не беспокоит?
   - Что?
   - Да скрип по ночам. Разойдешься бывает. Ну и скрипят пружины...
   - Ты, служба! Закрой поддувало. Иначе побью.
   - Побьешь?
   - Побью.
   - Средневековье. Рыцарство.
   - Да, против тысячелетнего хамства. Ты -- животное, служба. Хам. Понял?
   - Может и прав ты, - вдруг добреет Вовка. - Вообще прав, а Люська -- она, знаешь, как...
   - Молчать!
   - Ну-ну, чего кипятишься-то? Ты что, с бабой не спал, что ли?
   - Не спал.
   - Ну и дурак. И ничего в этом нету этакого, - Вовка порисовал в воздухе над головой курчавые облака. - Я только хотел узнать, не мешает ли скрип по ночам...
   Я вылез из-за стола, сжал кулаки.
   В комнату вошла Людмила. С Геркой.
   - Андрей, - сказал Герка. - Пошли гулять. Мама меня одного не пускает.
   - Пошли гулять, Герка, - сказал я.
   ...Ночь. Скрипят пружины. Скрипят. Я накрываюсь с головой. И вспоминаю разговор с Вовкой. Скрипят пружины. Противно. Я скидываю одеяло. Плевать. Мне-то какое дело до всего этого!
   На следующее утро я не смотрю им в глаза. Вовка опротивел мне окончательно. Я оделся и ушел на весь день в библиотеку. Домой пришел, когда все уже спали. Осторожно, в темноте, прошел я в свой угол и включил ночную лампочку. Тени испуганно отпрыгнули от стола. Я пошел на кухню умыться. За шкафом я покосился в сторону дивана. Людмила спала, откинув одеяло. В полутьме чернели волосы и смутно угадывалось лицо, руки, ноги. Стройные ноги. "И вообще у нее красивая фигура, - подумалось вдруг. Вот только грудь маленькая..." Я умылся. Вернулся в комнату, выключил ночник, лег. Но сон пропал. Меня охватила какая-то пронзительная тревога. Дыхание молодой, спящей за шкафом женщины, казалось, заполнило всю комнату, наэлектризовало воздух. Я попробовал посмеяться над собой, убедить себя, что все это глупо, обычно. Женщина в постели. Миллионы женщин сейчас лежат в постелях -- молодых, красивых, одиноких. Как Людмила. Я даже стал припоминать все выученные мною за полтора года кости, мышцы, органы... Но дурацки устроенная память отказывалась воспроизводить выученное на латыни, а воображение рисовало картинки -- не так, как я хотел бы все это видеть. Совсем не анатомичка! Я даже разозлился. Обругал пропавший сон, назвал себя идиотом, а Людмилу -- Людкой. Почему-то счел неприличной ее сонную фигуру. Несколько раз чертыхнулся, вообще попытался заснуть и, наконец, встал, чтобы почитать. Включил ночник, пошел на кухню, стараясь не смотреть в сторону дивана. На кухне я напился из-под крана и, проходя обратно, все-таки взглянул туда: Люда спала безмятежно, доверчиво, и я увидел, увидел отчетливо ее круглые, потрясающе красивые коленки. Почему коленки? Черт знает! Я глотнул воздух и закашлялся, а, залезая под одеяло, всячески поносил себя: ведь я умышленно не зажег света на кухне, чтоб не ослепить глаза... "Скотина ты, братец! Теперь мне это ясно!" - прошептал я...
   Заснул не помню, когда. Спал плохо. Приснился мне курсант Вовка и Людмила, и этот проклятый пружинный диван... И не стало покоя мне с этой ночи. Днем я часто думал об одном и том же -- скоро нужно будет идти домой, и настанет ночь. А рядом за шкафом будет спать молодая красивая женщина Люда. И мне почему-то вспоминались круглые её коленки...
   Тетя Вера решила съездить погостить у своих родственников в деревне. Я весь как-то затаился, узнав об этом. Начал ждать этого дня -- дня отъезда тети Веры. Я даже считал, сколько осталось до него... Наконец, тетя Вера уехала, забрав с собой Герку.
   В квартире почти ничего не изменилось. Только ужинал я теперь в студенческой столовой. Я заметил, что меня тянет домой. Спешу, чтоб, придя, погрузиться в какое-то оцепенение. Оставалось только делать вид, что читаю что-то, а в сущности -- сидеть и ждать, ждать глухого удара входной двери.
   Людмила приходила поздно, звенела посудой на кухне. О чем-нибудь незначительном спрашивала меня. Гасила свет и ложилась спать. Теперь уже совсем рядом. На время отъезда тети Веры она перебралась на её кровать. По ночам я слышал её дыхание, слышал, как она ворочается в постели. Страха, выдержки и прочих добродетелей моих хватило на двое суток. А на третьи, часов в двенадцать, я, -- проделав всевозможные "тормозящие" упражнения: гимнастику, обтирание холодной водой, чтение у ночника, счет в уме по сотне до тысячи, но так и не заснув, -- тяжело вздохнул, чувствуя, что все кончено. В горле у меня пересохло. Сердце колотилось бешено. Кровь в висках шумела так, что я ждал -- вот-вот голова закружится... Наконец, я соскочил с постели и, почти не помня себя, обогнул шкаф.
   Люда спала под одеялом, только голова ее смутно вырисовывалась на подушке.
   - Люда, Люда, - прошептал я, задыхаясь и толкая её через одеяло.
   - Чего это ты? - удивилась она, просыпаясь.
   - Люда, - сказал я, - можно к тебе?
   Она помедлила и ответила:
   - Сегодня нельзя, я больная.
   Я похолодел весь. Потом в голове моей ка-то сразу все прояснилось. И я едва не расхохотался: ну и сценка!.. И это все? И это так просто? Только не сегодня, потому что сегодня она больна. А через два-три дня -- можно. Я как-то совсем забыл, что стою у чужой постели...
   Вдруг Людмила подвинулась к стенке, позвала:
   - Иди сюда.
   Я не понял, о чем она говорит и глупо спросил:
   - Что?
   Людмила откинула край одеяла:
   - Ложись со мной. Под одеяло. Полежим.
   - А-а! - сказал я. - Нет, спасибо. Я не хочу.
   - Ну тогда присядь здесь.
   - Хорошо. Только я возьму папиросы. Курить хочется.
   Я сходил за папиросами, закурил, натянул брюки и, вернувшись, сел на край постели. Мы помолчали, мне было о чем подумать. Ведь только сейчас я мог спросить себя -- этого ли хочу я, что может быть завтра-послезавтра? Оттого ли вело меня и крутило столько ночей подряд? Оказывается, все это так просто, доступно. Только не сегодня. А через день-два... Не скотина же я! Ведь есть что-то еще другое, не такое доступное. Ведь не из-за того же, что нельзя сегодня, но можно будет потом, скоро, очень скоро, живет, и любит, и ищет, и мучается человек... Со стороны я, должно быть, был очень смешон. И меня удивило молчание Людмилы.
   - Смешной я. Да? Приперся вдруг. Испугал, да?
   - Нет, удивил.
   - Глупо, но я ничего не мог с собой сделать. Вот уже несколько дней подряд только об этом и думаю. Глупо, да? Подло, да?
   - Отчего же? - спросила Людмила.
   - Не знаю. Может, и не глупо и не подло. Только, знаешь, мне теперь как-то смешно и непонятно... Скажи, ты не обиделась?
   - Нет.
   - Я не хотел тебя обидеть. Сейчас просто противно -- такая похоть! Не ожидал.
   Я помолчал, потом сказал:
   - Знаешь, Люд, можно тебя спросить об этом, ну, вот зачем я пришел к тебе -- об этом...
   - Спроси.
   - Скажи, у тебя тоже бывает, что ты не можешь. Работать не можешь, спать не можешь, думать не можешь. Понимаешь, словно с ума сходишь? Бывает, да?
   Людмила ответила не сразу и неохотно:
   - Нет, не бывает.
   - А почему?
   - Не знаю.
   Мы долго молчали. Мне хотелось разобраться во всем этом. И уже ничего не осталось во мне от порыва, а искренние, простые ответы Людмилы удивили меня. Почему у неё не бывает? Но спрашивать было нехорошо, несмотря на то, что я не испытывал сейчас ни стыда, ни горечи, -- была какая-то сверкающая беспредельная ясность. Нужно не спрашивать и уйти, потому что без любви, без взаимной любви об этом говорить нельзя. И не поймет никто этого. Разве без любви поймешь такое? Ну и дурак же я!
   Я встал:
   - Я пошел, Люд. Ты извини меня, если можешь...
   Голос Людмилы прозвучал за шкафом как-то удивительно дружелюбно и сонно:
  -- Ну что ты! Не за что.
  
   НЕ УНИЖАЙСЯ!
  
  
   КОГДА я вынырнул из книжной стихии, жизнь, словно небо без солнца, плотно окружила меня, придавила; мне показалось, что я ошибся: никакой красоты в ней нет. И не будет. Вся жизнь -- питие чего-то сладенького, жиденького, с противной неожиданной горчинкой (нечто вроде перестоявшего морса). Сколько ни выпьешь, не испытаешь счастья богов, вкушавших нектар.
   Учиться в институте надоело, пропадать в библиотеках надоело -- не ради же этих костей, тканей, мозга, книг, вещей живет на земле человек!
   Первое очарование практических занятий в клинике прошло. Скоро они обрели характер нудный, мелкотравчатый: как-то слишком уж выпирала капризная и любовная словоохотливость больных, настолько занятых своей болезнью, что ничто другое человеческое их, казалось, не интересовало... Посидишь у постели некоего больного, послушаешь его, и весь мир предстанет в виде -- огромной язвы желудка, или гипостаза в легких, или нефрита... Лежал бы и молчал, дурак, если не повезло и угодил в больницу, а ему, видишь ты, поговорить хочется -- и все о том, как заболел, и о том, как лечился, но вот опять-таки угодил в больницу. Сидишь, слушаешь, киваешь, а самого едва не валит со стула зевота: все это уже прочитано в карточке -- и куда короче. И такая от этих рассказов тоска, что самому заболеть хочется, дабы не сидеть тут...
   - Переутомление у тебя, братец. Факт! - заметил раз Борька Гусев.
   - С чего ты взял? Ты -- густопсовая онкология и гиперфункция дзюдо! Если ты и убежден, что именно твоей светлейшей особе осчастливить человечество, избавив его от рака, то во все остальное ты уже проникнул.
   - Вот-вот! Повышенная возбудимость. Нервы шалят, душа моя. Появилась благоприятная почва для заболеваний.
   - Да ну? - удивился я.
   - Точно! Через год-два острый гастрит обеспечен, если принять во внимание и то, как ты питаешься.
   - Спасибо, что не саркома!
   - Ну-у-у, саркома! До этого дело пока не дошло. Но тебе не худо бы знать, что ни от саркомы, ни от рака никто не застрахован.
   - Ну и что же?
   - А то, что каждый двадцатый из нас не избежит этой участи, если не найти эффективного средства...
   - Я на твой взгляд -- двадцатый?
   - Нет. Ты -- первый. Первый дурак на нашем курсе, -- Борька стоял, усмехаясь.
   - Ого! - сказал я. - Ты далеко пойдешь. Но первые шаги твои в даль будут при сбитой на сторону роже...
   Борька прищурился:
   - Ты уверен?
   - Да, - сказал я, приподнимая кулаки. - У меня есть веские аргументы в пользу высказанного предположения.
   Борька взглянул на аргументы, хмыкнул, то ли ободряюще, то ли соглашаясь, потом сказал:
   - Верно, Андрей! У тебя в них что-то внушительное есть. Ты их всегда при себе держи, а чужих руках они не сработают.
   Затем ткнул меня в лоб ладонью и добавил:
   - Внушительные аргументы, даже, может быть, больше, чем это. Шагай сегодня со мной на базу, посмотришь, понюхаешь. Может, и за весло возьмешься, а там, глядишь, гребцом станешь -- и конец всем твоим психопатологическим наклонностям. Будешь снова человеком. Идешь?
   - Это куда же?
   - На гребную базу "Буревестник". Есть такое общество спортивное, понимаешь? Были раньше "Искра", "Наука" - да все пшик какой-то. А "Буревестник" - это, брат, сила! Каждый мечтает быть членом гребного клуба "Буревестник". Да не каждому дано быть им. Прием производится, во-первых, с учетом вескости аргументов, а во-вторых, по рекомендации. Если я скажу, что ты не станешь бить стекол, ломать деревьев и выражаться матерно в присутствии девушек, -- а их там у нас, представь, много, и каждая -- богиня, Венера, понял? -- то тебя, при достаточной убедительности личных аргументов, возьмут, пожалуй, для пробы.
   - То есть как это для пробы?
   - Видишь ли, деточка, силу можно приложить глупо. Например, к физиономии товарища своего. Проку в том мало. А ежели попробовать её употребить с пользой, то иногда оказывается -- ничего не получается! Этим и отличается умный человек от глупца. И поэтому, кстати, дураки, радость моя, дерутся чаще чем умные. Ты заметил такую закономерность? Чем человек глупее, тем чаще его тянет в драку...
   - Слушаю тебя и удивляюсь, - сказал я простодушно.
   - Чему же? - улыбнулся Борька.
   - Шибко умный ты стал! - чуть выпустил я свое жало.
   - С чего ты взял? - нахмурился Борька.
   - Видишь ли, раньше, когда ты больше работал головой, а не аргументами, то есть до этого самого гребного клуба "Буревестник", ты говорил мало, но все, что ты говорил было умным, или, по крайней мере, казалось умным. А теперь выдаешь такие сентенции, что дышать нечем. Понял, душа моя?
   Борька опять улыбнулся, спокойно и широко:
   - Знаешь, и в этом случае есть выход.
   - Не вижу.
   - А ты закрой рот и дыши носом. Вот так, поглубже, вдох-выдох!
   Борька демонстративно дышит.
   Я дал ему подышать и спросил ядовито:
   - Ну как -- помогло?
   Борька рассмеялся:
   - Пока нет. Но на базу все-таки сходим. Лады?
   - Просто так? - спросил я.
   - Ага! - сказал Борька.
   - Ну, если просто так, сходить можно. Форма одежды?
   - Спортивная. Трусы, тапочки, майка.
   - А в ботинках можно?
   - Можно, можно. В шесть жду тебя у главного входа. Устраивает?
   - Вполне.
  
   СПОРТИВНОЕ ДИВО: Борис! Помоги вынести лодку!
   БОРЬКА: Иду!... (МНЕ) Постой тут, брат, я сейчас.
   (СТОЮ, СМОТРЮ, СЛУШАЮ -- ЭТО ВСЕГДА ПОЛЕЗНО: ПОСТОЯТЬ, ПОСМОТРЕТЬ, ПОСЛУШАТЬ, ЕСЛИ ЕСТЬ ВРЕМЯ).
   СПОРТИВНОЕ ДИВО: Кто это с тобой?
   БОРЬКА: Однокурсник. Грести хочет.
   СПОРТИВНОЕ ДИВО: Откуда?
   БОРЬКА: Туземец.
   СПОРТИВНОЕ ДИВО: Человек?
   БОРЬКА: Он пришел со мной.
   СПОРТИВНОЕ ДИВО: Ясно. Бери за нос. Зовут как?
   БОРЬКА: Лидусь, хочешь, представлю?
   СПОРТИВНОЕ ДИВО: Валяй!
   БОРЬКА: Нравится?
   СПОРТИВНОЕ ДИВО: Смотрится.
  
   Мимо проносят огромную коричневую сигару, поблескивающую лакированным боком. Спортивное диво улыбается, глядя на меня. Я беру с помоста пару весел, длинных и узких, схожу на плот -- к лодке.
  
   Я: Ваши весла. Пожалуйста!
   СПОРТИВНОЕ ДИВО: Ой, Борька! Он уже ухаживает.
   Я: Здравствуйте, Лида. Меня зовут Андрей. Очень рад, что Вы не презираете растерявшихся новичков.
   СПОРТИВНОЕ ДИВО: Борька! Он подслушивал!
   Я: Просто все слышал, сударыня.
   СПОРТИВНОЕ ДИВО: И -- осуждаете?
   Я: Ничуть. Я -- хороший. Я пришел с Борисом.
   СПОРТИВНОЕ ДИВО: Борька! Он -- нудяра!
   БОРЬКА: (улыбаясь) Ли, я пошел переодеваться. Андрей поможет тебе.
   СПОРТИВНОЕ ДИВО, (Зашнуровывая ноги в упорах): А вы меня не перевернете?
   Я: Вас -- нет, вашу жизнь -- попробую.
   СПОРТИАНОЕ ДИВО: Взгляните, как выглядит вода. Ну?
   Я: Вода!
   СПОРТИВНОЕ ДИВО: Плоско, серо, старо -- вода!
   Я: Вы уверены?
   СПОРТИВНОЕ ДИВО: Берите за конец весла и тихонько толкайте. Так. Хорошо. Отпус... ох!
  
   Когда она выбралась на плот, глаза были злыми, темно-серыми, в крапинку; светлые, коротко стриженые волосы свисали косицами через ленту на лоб.
  
   - Глупо, - сказала она, стаскивая мокрые тапочки.
   - Вода -- как она выглядит? - спросил я. - Плоско, серо, старо. Чего же вы сердитесь?
   Глаза ее потеплели, начали светлеть:
   - Ладно. Помогите вытащить лодку... Борька! Он -- жлоб, хам!
   Стройный, легкий Борька сбежал на плот:
   - Что случилось, Ли?
   - Он меня выкупал.
   - У него нервное переутомление, Ли. Но, даю слово, он из колена Авелей-Симов. НЕ ХАМИТ!..
   - Он меня перевернул, нарочно перевернул!
   Я объяснил:
   - У нас разошлись взгляды. Лида считала, что вода -- плоская, серая, я же утверждал, что так только кажется, пока все гладко... Надо же было доказать это!
  
   БОРЬКА: Это правда, Ли?
   СПОРТИВНОЕ ДИВО: Доказательства были неясны, сыроваты. Я разберусь.
   Я: К вашим услугам, сударыня!
   БОРЬКА: Слушай, Ли. Пока ты обсохнешь, я схожу в твоей лодке, а? И еще: помоги Андрею разобраться, где в лодке загребная, а где боковая сторона. Он, представь, считает, что это все равно, было б весло в руках.
   Они, конечно договорились. Борька сел в лодку, оттолкнулся, сделал несколько быстрых, резких гребков, набрал скорость и потом размашисто и легко начал закидывать весла, при заносе чуть касаясь воды лопастями. Лодка шла быстро, ходко.
   - Чистая работа, - сказал кто-то сверху.
   Спортивное диво, проводив лодку взглядом, топнуло босой ногой, очевидно еще досадуя, взглянуло искоса и заявило:
   - Я пошла переодеваться. А вы? Или так и будете грести -- в брюках?
   - Как прикажете.
   - Лучше снять.
   - Слушаюсь.
   - И это вы можете?
   - Когда нужно.
   - Я пошла.
   Только теперь я заметил, что на террасе у эллинга[2] и учебном плоту скопилось порядочно наблюдателей. Они держались шумно и весело -- в стороне от событий. А сейчас, когда Лида ушла, трое из них с нескрываемым доброжелательством во взглядах приблизились ко мне и отрекомендовались:
   - Роман.
   - Юрка Головин.
   - Рогов.
   - Андрей Лотин, - ответил я всем и пожал протянутые руки.
   - Здорово вы её выкупали, - сказал улыбаясь Рогов.
   - Знаешь, какая она у нас? - многозначительно спросил Юрка.
   - Заноза! - пояснил Роман. - Она вам этого не забудет.
   - Жди, что-нибудь отчебучит, - захохотал Юрка Головин.
   - Хорошо, спасибо за информацию. Буду ждать. Где тут у вас раздевалка?
   - Пошли, я тебе покажу, - охотно вызвался Головин, вышагивая впереди, он то и дело оглядывался, разворачиваясь крепким корпусом, рассказывал:
   - Мастер спорта она, понял? Её даже Жора, Георгий Иваныч, тренер, слушает, понял?
   - А ты? - спросил я.
   - Я? Я -- нет. У нас все в неё немного того... - Юрка замялся, - влюблены, что ли? Понимаешь?
   - О-о-о! Влюблены? Нет, брат, не понимаю. Что это такое?
   - Шутишь? - остановился Юрка.
   Скуластое лицо его стало тупым.
   - Нет, правда, не понимаю.
   - Ладно, - подумав, сказал Юрка. - Сам увидишь. Вот раздевалка, видишь дверь?
   Сбросив брюки и рубашку, я посмотрел на ноги в ботинках.
   Так себе видок! Пойду босиком. Надо будет сварганить тапочки. Спорт требует жертв, особенно, если дело имеешь с мастерами.
   - Почему босой? - Спросило меня Синее чудо: синий свитер, синие брюки, синие глаза.
   Я всмотрелся: никаких знаков мастера спорта. Монолитная синева. Так!
   - Ногу натер. Мозоль на мизинце.
   - Без тапочек еще хуже, когда будете работать с ремнями в упоре.
   - Можно, я за тапочками домой сбегаю?
   Синее чудо рассмеялось:
   - Какой размер ваших тапочек?
   - Они у меня сильно разношены.
   - И на одну ногу, да? - подхватило Синее чудо.
   Я одобрил его взглядом.
   - Юрка! Тащи сюда тапочки Сергея!
   - Прошу вас, не надо тапочек Сергея!
   - Почему?
   - Я с ними не знаком.
   - Я знакома.
   - Вы -- да, я -- нет.
   - Не влияет, - отрезало Синее чудо. - Юрка! Слышишь?
   Юрка Головин бросился к раздевалке.
   Сказать по правде, весло оказалось довольно непослушным. Оно неожиданно срывалось с воды, и я один раз едва не прошиб себе живот вальком, не удержался на тележке. А когда я учел коварные срывы, весло стало зарываться в воду так, что его еле-еле удавалось вытащить из глубины. Через пять минут я вспотел. Синее чудо смеялось.
   - Трудно?
   - Ужасные тапочки -- жмут на мозоль, спасу нет.
   - Ничего, - утешало чудо. - Главное, не спешить. Спокойно. Без силы. Еще разок. Расслабьте руки. Чувствуете, как я веду весло. Вот -- высота. Это нормально: видите, вся лопасть в воде. А теперь нажимайте вниз, одной левой, а правая в это время, кистью разворачивает весло, вот так... Понятно? Выбрасывайте валек за колени. Начинайте подъезд. Разверните лопасть... Вот так. Хорошо. Гребок!.. Понятно?
   - Угу.
   - Еще разок!.. Так. Еще раз... Видите, начинает получаться.
   Наблюдатели одобрительно загудели, когда я раза три удачно протащил весло через воду.
   - Как мозоль? - спросило снова Синее чудо.
   - Кажется, поутихла, - улыбнулся я.
   - А теперь не спеша, поработайте один. Не спеша. Без силы. Ясно?
   - Угу, - сказал я.
   - Борис возвращается. Мне пора на тренировку. До свиданья.
   - До свиданья!
   Я стал медленно осваивать гребок. К плоту подошла лодка, в которой сидел порозовевший, улыбающийся Борис.
   - Как новичок, Ли? Хамит?
   - Ничего. Тянет.
   - Будет грести?
   - Если будет ходить.
   - Ходить будет. Хамить нет.
   - Не знаю.
   - Почему?
   - У него мозоль... И сережкины тапочки. Когда кончит, положишь Сергею в шкафчик.
   - Хорошо.
   - Как вода?
   - Чудесная. Даже за островами -- зеркало.
   - Я пойду туда.
   - Подожди. Я возьму свою. Пойдем вместе.
   - Нет, Борька. Хочу одна.
   - Что так?
   Не ответила.
   - Странно.
   - ЧТО?!
   - Это я вспомнил о своем опыте.
   - А-а-а...
   И не стало Спортивного дива, и исчезло Синее чудо.
   Осмотрелся. Людей куча. Все разные. Каждый гребет со своей стороны. У меня тоже стало получаться кое-что -- с одной стороны. На "Буревестнике" была клинкерная[3] восьмерка девушек. Загребная -- студенточка. Это про нее сложили песню в Университете:
   Студенточка, заря Восточного...
   Песню придумали ребята с востфака или филфака, где она училась. Улыбалась она как-то странно. Будто солнце выходило из-за темной тучи. Солнце -- было понятно. А почему темная туча? Это интересовало. А потом я влип. Да еще как. Хоть серенады пой. Говорю брату её, Генке, который у нас загребным в восьмерке:
   - Чего это она пасмурная?
   - Что? - не расслышал Генка.
   - Хочу, говорю, фотографировать у тебя поучиться. Можно, я к тебе завтра приду.
   Генка расцвел:
   - Приходи. Я как раз новый увеличитель достал -- сила!
   - Когда будешь дома?
   - Давай сразу после тренировки махнем к нам, -- предложил Генка.
   - Идет.
   Новый увеличитель не произвел на меня впечатления. Генка, сдается мне, думал, будто я что-то в них понимаю, в увеличителях. Поэтому ничего он показывать мне не стал, а сразу предложил начать печатать.
   - Я займусь растворителями и всей этой музыкой, а ты пока закрой окно вот этим одеялом. Гвозди уже вбиты, -- и ушел на кухню.
   Я не спешил завешивать окно. Вся Генкина комната была заполнена, залеплена фотографиями. Своими и чужими. Разумеется, во множестве были снимки Нади, ее -- сестренки его.
   Студенточка, заря восточного...
   Вспомнил я песенку и понял, что в ней есть что-то прилипчивое. В песенке. Не любил я таких песенок, а запел: "Студенточка, заря восточного...", отыскивая на стенах, на столе, на этажерке фотки, где была она, Надя, и смотрел, смотрел, смотрел. Везде было одно и тоже: пасмурность, и вдруг -- солнце. Словно из-за черной тучи. Интересно. Левитан какой-то. В чем же дело?
   Вошел Генка.
   - Это твоя работа? - спросил я у Генки, показывая фотографию, которую держал в руке.
   Генка поставил на стул бачки, взглянул:
   - Моя. Так себе получилось. Выдержка мала, да и резкости нет.
   - Да, резкости маловато, - поддержал я. - Зато композиция удалась. Кстати, чего это Надежда ваша, какая-то тоскующая, а?
   - Замуж хочет, - буркнул Генка, возясь с бачками. - Завешивай окно.
   - Замуж? - спросил я.
   - Ага. А что?
   - Да так... У нее есть кто-нибудь?
   Генка повернулся ко мне.
   - Есть, а что?
   - Да так. Интересная она...
   - Интересная? Ходит к ней один, Витька Бугров, из института Лесгафта. Слаломщик. Не важнецкий.
   - А-а! - я нацепил одеяло на гвоздь. - Включай свет.
   - Нет, ты сначала завесь. Посмотрим, где свет проходить будет.
   - Ма-ама! - услышал я голос Надежды. - Я страшно проголодалась. Георгий Иваныч сегодня устроил нам настоящую гонку. Как проклятые, молотили дистанцию, представляешь? Хочу-у есть. Ужас.
   - Сейчас разогрею, - ответила мать. - Зови Генку с приятелем. Они там фотографируют. Тоже еще ничего не ели.
   - С каким приятелем? - спросила Надя.
   - Не знаю. Генка его в свою комнату утащил, я даже не видела, кто.
   В дверь постучали.
   - Ге-е-н! Эй! Ген! Открой.
   - Сейчас. Погоди, - сердито сказал Генка, и, понизив голос, добавил: - Все, брат, придется теперь кончать. Не отстанут. Жаль. Еще одну пленку надо бы сделать. Ребята просили.
   - А ты поешь и снова за дело, - сказал я.
   - Генка! Открой. Я хочу посмотреть.
   - Сейчас говорю, - Сказал Генка. - Дай кончить.
   - Открой иди, - сказал он мне, пряча в баночку отпечатанный негатив.
   Я открыл дверь.
   - Включай свет, - разрешил Генка.
   Надя щелкнула выключателем.
   - А-а! Андрей! Здравствуйте, - сказала она. И улыбнулась. Снова выглянуло солнце из-за черной тучи -- Левитан, настоящий Левитан, честное слово!
   Разумеется, и меня потащили на кухню. И мы втроем съели полкило масла, весь хлеб и еще что-то. Кажется, салат. Не заметил. Мария Семеновна улыбнулась, угощая меня. Я благодарил, отказывался и ел. И весь был занят интересным разговором с Надей, который с фотографий как-то сам собой перешел на живопись. Скоро выяснилось, что она здорово знает европейскую, японскую и русскую живопись, что учится она на японском отделении и что о японской живописи я ничего сказать не могу, а могу только слушать о ней.
   - У меня есть репродукция. Я покажу вам, - сказала Надя и заговорила о европейской живописи.
   Здесь мы изрядно поспорили. Я не любил Рубенса. У неё Рубенс был кумиром.
   - Не понимаю, - сказал я, - чему радоваться. Какие-то невероятно здоровые люди, с едва заметно просматриваемыми индивидуальностями. Все это заменяет большое количество мяса, неестественного цвета -- старческого, что ли? -- румянца. Женщины, у которых птичьи глаза -- округлые и бессмысленные. Есть только разухабистость взгляда -- и все.
   - Но ведь Рубенс -- певец человеческого здоровья. Физического и духовного. Полотна Рубенса и книга Рабле -- гимны человеческому величию, жизненной силе человека, его могуществу. Грубоватые, лукавые, простые, здоровые люди, и у Рубенса, и у Рабле...
   - Да, да, конечно, - подхватил я. - Обжора Гаргантюа и пышные фламандцы Рубенса близки по духу, согласен. Но меня не вдохновляют, не восхищают, а отпугивают мощные бедра, мощные торсы этих гуттаперчевых оптимистов. В особенности женщины. Они просто подавляют меня. И когда я, испуганный этими жирными телесами, ищу спасения в лицах, в глазах, меня оторопь берет. И там тоже плотоядие и отсутствие интеллекта. Ни лица, а шары какие-то; румяные пироги вместо щек и подбородка; вместо глаз -- глазурь какая-то с чайных блюдец...
   Надя улыбнулась:
   - Вы несправедливы к Рубенсу. Советую посмотреть еще раз. Только без предвзятости, понимаете?
   - Хорошо, - согласился я, - посмотрю.
   - А сейчас идемте в мою комнату. Я покажу вам японцев.
   Японцы мне понравились. Тонкие, прозрачные, какие-то замкнутые в себе и насыщенные сдержанной нежностью.
   - Чудесно! - сказал я. - Это я принимаю.
   Надя кивнула мне: над горой Фудзияма из-под черной-черной (китайская тушь) тучки выглянуло солнце:
   - Да, это хорошо. Я тоже люблю моих японцев. Они успокаивают, жизнь начинает казаться бесконечной и тихой, когда смотришь такие вещи...
   - Они не только успокаивают, они призывают твердо стоять на своем.
   - Да, - согласилась Надя.
   - Вы, кажется, на третьем курсе?
   - Ага, - подтвердила она.
   - Интересно? - спросил я.
   - Д-а как вам сказать? Не очень. Нудно, обыденно, надоело, - призналась Надя.
   - Значит и у вас так, - сказал я. - Что же делать, ведь нельзя жить, когда любимое умирает?
   - Не знаю, - задумчиво сказала она. - Я не вижу выхода. Я не верю в вечное горение. Жизнь, работа -- это всегда: много будничного и только иногда -- радость, праздник.
   - А мне кажется, что человек должен вырваться из тисков обыденности и так перестроить жизнь, чтобы каждый день был праздником.
   - Невозможно. Праздник только тогда и праздник, когда он после долгих будничных дней приходит, - сказала она.
   - Ну это же печально. Это убивает радость, - сказал я. - На редкие праздники наплывает такая длинная тень буден.
   Надя посмотрела на меня долгим взглядом и предложила:
   - Будем друзьями, Андрей. Будем на -- ты? Согласны?
   - Разумеется.
   Шел уже второй час ночи. Длинные стенные часы в черном футляре, затененные зеленым абажуром, глухо отстукивали секунды.
   - Мне пора. Я нарушил все нормы приличия, - сказал я, вставая.
   - О! Это ничего. Семья наша простая. Мама у нас хорошая, - улыбнулась Надя. - Вот только трамваи уже не ходят. Как же вы доберетесь до дому? Вам далеко? Вы где живете?
   Я сказал.
   - Да, порядочно...
   - Ничего. Мне полезно пройтись по пустынным улицам. Я люблю такие прогулки. До свиданья.
   - До свиданья. Я провожу вас.
   - Тебя!
   - Да, тебя. И учти: лестница у нас крутая, лампочка на площадке не горит, потому будь осторожен. Если парадная заперта, постучи -- дворник на улице.
   - Ого! Сколько препятствий. Я здорово задержался...
   Когда я подошел к парадной двери и открыл её, сверху послышался голос Нади:
   - Открыто?
   - Да! Спокойной ночи!
   - Счастливо!
   И лунная ночь до самого дома проникновенно пела мне песню:
   Студе-енто-очка, за-а-аря вос-то-о-чного!..
   К концу сезона я, говорят, стал гребцом. Мы даже выиграли приз Гиндикапа по классу учебных четверок. Ребята из нашей восьмерки бурно переживали первую большую победу половины команды. Особенно наш загребной Генка. А я, признаться, не очень участвовал в этом. Я, конечно, усердно греб со своей стороны, но мне не нравилась эта механическая работа на дистанции и пронзительная пустота в обескровленном мозге. Да еще липкий пот, заливающий глаза. Удовлетворение пришло позднее, после финиша, минут через двадцать, когда переставали дрожать руки и ноги, и усталость сменилась бодростью, такой, что даже дыхание, на которое обычно не обращаешь внимания, начинает доставлять удовольствие: вдох -- удивительно чистый, прохладно-звонкий осенний воздух, проникший во все альвеолы легких! выход -- такой, будто ничего нет у тебя под ребрами. Вдох -- выдох! Да, Борька прав. Хорошее дыхание -- это вещь. Дышать можно со вкусом, также, как пить воду -- прохладную, свежую, чистую. И все-таки я не чувствовал себя настоящим гребцом. Чего-то мне не хватало. Пустяка какого-то.
   С бСльшим удовольствием я сидел на террасе клуба и созерцал движение лодок по каналу, соединяющему два рукава реки. Мне было не скучно следить за скользящими под ветвями дубов и кленов четверок, двоек, восьмерок, одиночек, байдарок. Было что-то занятное в контрасте между неподвижными затихшими берегами, четкими кронами деревьев и этими мерными движениями гребцов в лодках, резкими рывками лодок после гребка. Шел необъявленный спор между покоем неторопливой природы и её порывистыми созданиями: связки мышц, связки костей и немножко мозга. Куда они рвутся в хрупких посудинах? Все равно никуда не уйти от природы. Философский спор этот, одобренный широкой улыбкой мудрого неба, умиротворял меня больше, чем грубая работа мышц, очищал и чувства от суеты.
   А чувства и мысли мои требовали очищения. За четыре месяца я успел довольно основательно влюбиться в Надю. И начал подумывать о грешных делах, сопряженных с переменой быта. Я даже как-то по-хозяйски наблюдал, когда из только что подошедшей восьмерки выходила она -- Надя, отмечал не слишком хорошие пропорции её тела: маленькие груди, коротковатые ноги, с жирными ляжками и бедрами, большая голова (слишком много волос) -- нет, далеко не идеальная фигурка! Улыбался этому впечатлению и, радостный, сбегал на плот, чтобы помочь вытащить лодку.
   - Привет!
   - Здравствуй! - отвечала она. Лицо её сразу после тренировки было зеленоватым, усталым.
   - Что-то с сердцем у тебя неладно? - спрашивал я.
   - А, чепуха! - отмахивалась она. - Это сейчас пройдет. Помоги нам вытереть лодку. Жора сегодня свирепствовал: одни спурты да спурты, ни одного спокойного гребка и никакой отработки техники. Устали.
   А потом мы неторопливо шли с ней в кино или к ним, домой. Она рассказывала мне все новости, домашние и университетские. Я слушал. И было не скучно. Вот так, наверно, растут деревья, -- думал я. -- Растут, цветут, смотрят и слушают друг друга, Беседуя о своих растительных делах, и умирают. И ничтошеньки не тревожит их.
   Спорили с Надей мы теперь редко. А, поспорив, почти всегда оставались при своих мнениях, делая формальные уступки:
   - Хорошо, я посмотрю еще раз.
   - Хорошо, я прочту еще раз.
   - Ладно, подумаю.
   И совсем неважно было это, кто прав.
   Виктор Бугров тоже оставался в орбите Нади. Я иногда встречался с ним в её комнате или на улице. Иногда он приходил к нам на базу. Виктор был хорошим парнем. И при встрече мы всегда здоровались дружески. Но один из нас уходил, побыв из вежливости несколько минут в обществе трех. Иногда уходил я, иногда -- он. Чаще я. Надя не удивлялась и даже скоро перестала спрашивать -- куда? "Дела"!
   Разговоры у нас троих не клеились. Спортивные темы нам надоели. А искусство, медицина и прочие науки Виктора занимали мало. Иногда, уходя, я даже гадал, о чем же они станут разговаривать? Или сразу целоваться полезут? Пожалуй, целоваться. И улыбался. Поцелуи -- фуфло, поцелуи -- не в счет. А остальное все было в норме. И тут мне вспомнилась веселая шутка Борьки, которую он любил повторять в сложных ситуациях, когда решался вопрос, что лучше: "Одним, братец, нравятся апельсины, другим -- ящики из-под апельсинов!" Я об апельсинах и думал. Собирался, пожалуй, жениться на Наде. Только было смешно как-то сказать:
   - Давай, Надь, поженимся!
   И мне представлялось странным все: одна крыша над головой -- на всю жизнь, одна комната на двоих -- на всю жизнь, одна постель на двоих -- на всю жизнь... Так растут деревья. А человек? Хорошо ли человеку вдруг что-то потерять от большого мира, чтобы замкнуться в маленьком, своем? Ведь что бы там ни говорили, а двое -- это двое: они связаны. Когда связан, всегда что-то теряешь. Только что? Свободу общения? Или эту самую мужскую (женскую) свободу? Или свободу личности? Что? Мне, к примеру, мужская свобода ни к чему. Я её не эксплуатирую по чужим парадным и квартирам. У меня не бывает состояний шкодливого козла, которого выводят из себя каждая юбка или бюст. Бюст -- это молочные железы. Я их в анатомичке под скальпелем смотрел. А юбка -- это кусок материи: в ней даже тепла нет. И уж если хочется за что-нибудь подержаться, шагай на танцевальный вечер. В нашем институте пятикурсницы тебе такие бюсты выставят и такими тряпками потрясут -- ахнешь! Все будет. Будут и бюсты, и юбки. А человек? Человек как? А?
   Ну, хорошо. Начнем сначала:
   - Давай, Надя, поженимся.
   - Давай, - согласилась Надя.
   - Когда? - спрошу я.
   - Когда? - спросит Надя.
   - Завтра, - предложил я.
   - Завтра, - согласилась Надя.
   Хе? Значит завтра -- прощевайте, люди добрые, навек, я теперича женатый человек. Не просто человек, а женатый человек. Это и есть счастье, да? Счастлива Надя, моя жена, счастлив я, Надин муж. Интересненько получается: из-за того, что мы поженились, мы стали счастливы. Счастьем хоть пруд пруди. Этакое счастье-то привалило! И все нежданно-негаданно. Ну, а если завтра -- не было, значит и счастья не было? Вот как? Любопытно? Для чего же женятся люди? Чтобы завтра проснуться счастливыми? Сегодня у них все так себе -- то ли дождик, то ли снег... А завтра -- завтра дом полной чашей. Фокус какой-то. Цирк на глазах почтеннейшей публики. И никто ведь не спросит: а нас не обманывают? Все посмотрят и одобрят семейный аттракцион... "Горько-горько!" - кричал самородок из бывших домовладельцев и требовал БетховИна... Или все-таки, как говорил наш учитель математики, запутавшись в замысловатой задаче: "Факир был пьян и фокус не удался!.."
   Я хочу в этом во всем разобраться. Так надо. Дело совсем не в аттракционе и завтрашнем счастье. У меня есть вопрос: почему лунные ночи проникновенно напевают мне песенку о студенточке? почему мне легко идти с нею рядом, когда она мило, не торопясь, рассказывает о мелких домашних событиях: "Папа пришел вчера поздно, совсем пьяный, мы ждали скандала, а мама посмотрела на него и сказала, спокойно так, ласково: "Ах, Ефим, Ефим, как ты опустился!" - "Верно, говорит, Маша, сдал. Ты уж меня извини: старею." - И все. Представляешь, как мы с Генкой переглянулись? Мама ж у нас никому спуску не дает. Её даже управдом и квартальный боятся..."
   И в комнате её я совсем свой. Даже могу лечь на оттоманку. Меня не прогонят. Я это знаю. Я вовсе не охамел. Нет. Я даже не пробовал. Но я ЗНАЮ, мне лечь можно. Можно остаться на ночь. Я ЗНАЮ это. И я ни разу не остался. Иногда засиживался до рассвета. Это бывало. Но никогда не оставался на ночь, ночевать! Такого не было. Дело не в том, что не тянет к Наде. Тянет, конечно, потому что мужик я. А вот только есть кое-что еще. Для меня -- важное. Надя -- человек. Какую-нибудь самоучку можно и потискать в темноте и даже пыль из мехов выбить (велика важность!), а вот как быть с человеком, с которым в лунные ночи поют пустынные плиты тротуаров. Проникновенно поют, нежно поют. Понимая то, о чем я только догадываюсь. Сту-у-денточка за-а-ря во-о-о-сточного. Как быть с человеком, а?
   Может нужно что-то еще, чтоб сказать ей:
   Давай, Надь, поженимся, а?
   Генка мне как-то сказал о ней: замуж хочет. А я до сих пор не уверен, прав ли Генка. Если бы он оказался прав, я никогда бы не женился на ней. Никогда. Это я знаю точно. Но я не знаю, хочется ей замуж или нет. Лучше бы не хотела. Но тогда мне еще и еще решать, как быть с человеком. Человеку нельзя испортить жизнь, нельзя, просто невозможно. Трудно это, мне представляется -- даже очень трудно не испортить жизнь человеческую. И в минуту слабости я даже готов уступить, "понять", что она хочет замуж. И тогда все. Конец. Перестали бы петь по ночам камни. И тогда бы я вышел из игры, сочувствуя слаломисту, хоть шея у него покрепче моей. И пусть мне было бы скучно шагать по молчаливым плитам мостовой, но зато я бы знал, что у нее непропорционально не только тело: слишком маленькие груди, слишком жирные ляжки и бедра и слишком большая голова...
   В дни, когда я слушаю камни и когда я еще не знаю как же быть с человеком, отношения мои с Лидой, с милой, язвительной Ли, портились. Я, конечно, не подавал вида, что дружбе нашей конец. Мы даже были весьма приветливы друг с другом. Но все больше и больше сторонился я общества её -- пестрого, грубоватого племени из классных мужским команд. Борька среди других выглядел аристократом. Не по поведению (когда человек остается в трусах, он становится простым, как младенец, и чистым, как агнец; человек тогда не шутит, а отмачивает шутку, не острит, а отпускает остроту, не балуется, а резвится). Просто Борька держался -- без дураков. Остальные же только резвились. Короче, компания была не в меру развязна -- в мыслях, в чувствах, в поступках. И Борька среди них был аристократом: если у него и налетали грязные чувства, он их не показывал; если ему хотелось помацать[4] чью-нибудь бородавочку[5], он делал это так весело и случайно, что никогда не было основания заподозрить его в попытке "сделать массаж"[6] зазевавшейся фемяниночке. Ли никто не хватал, не лапал, ей не рассказывали двусмысленных анекдотов, не щеголяли перед нею сальностями, но при ней все это делали. Ни я, ни Борька не могли повлиять на "мастеров", как их звали в клубе, а Ли -- не хотела или не замечала. Мне это не нравилось.
   - Брось, старик, все это не так уж важно! - говорил мне Борька.
   - Может быть. Только почему они МОГУТ, а?
   - При ней?
   - При ней.
   Борька пожимал плечами:
   - Так было!
   Особенно усерден был заводила всего этого -- Сергей Мещерский -- ЧЕЛОВЕК N 1 в номенклатуре Ли.
   И когда я был зачислен в штат (а это произошло после купания Ли в водах при моем участии), я, как довольно высокая номенклатурная единица, публично попросил об отставке:
   - Всемогущая государыня Ли! (публика визжала и топала) Я поставлен в ряды твоего любвекупального воинства как человек. Это великая честь для меня. Но человеку не подобает быть в рядах, где воины бьются во славу и процветание одной королевы. Я хочу быть вольным стрелком, дабы всегда быть там, где я больше всего нужен, ибо не могу безучастно видеть другие открытые и честные сердца (галантный поклон в сторону девушек)... Так позволь же мне быть просто вольным стрелком. И тогда не одно мое, а много гордых сердец будут биться рядом с твоим во смирении и радости...
   - Речуга была так себе, - сказал мне потом Борька.
   - Но успех она имела. И для потехи мне пожаловали звание Вольного Стрелка всемогущей государыни Ли. Я был исключен из номенклатуры, но мой номер был навечно оставлен закрытым.
   - Черт с ней, с речугой, выходи и ты. И тогда, глядишь, номенклатура вся рухнет и не станет человека N 1, - ответил я Борьке.
   - Ты думаешь все это так просто? У меня номенклатура со стажем. За два года я продвинулся на один номер вперед. Просекаешь?
   - Да, - сказал я и с тех пор начал отходить от мастеров, исключая Борьку. Мастера были таким ходом событий довольны. Мне казалось, что и королева не замечает похолодания.
   - Эй, стрелок, идешь с нами на воскресенье в залив?
   - Нет. У меня в плане культмассовых мероприятий на воскресенье -- живопись. Репин, Суриков, Левитан.
   - У-у, скучища. И нельзя не пойти?
   - Ходим парами, взявшись за руки. Одинокой руке будет скучно взирать на Левитана, Ли.
   - А может все-таки сыгнорируешь?
   - Нет. Слово дал.
   - Жаль.
   - Жаль, конечно.
   - Ну, пока.
   - Как ты думаешь, все эти ребята: Мещерский, его лучший кент Колька Городовиков и К -- дельные? - спросил я у Нади.
   - Не знаю. Мне они не нравятся.
   - И мне. А сама Ли?
   - Не знаю. Мы с ней не сошлись.
   - Почему?
   - Не знаю. Я не пробовала.
   - А она?
   - И она.
   - Почему?
   - Не знаю. Вчера я была на выставке...
   Надю мастера и Ли не интересовали.
  
   У картины.
  
   ОНА: Смотри, Андрюшка, какая прелесть! Совсем, как настоящая!
   Я: Где?
   ОНА: Да вот, Шишкин. ЛЕС.
   Я: А, Шишкин. ЛЕС. Верно. Только вот этот с ручьем, по-моему, лучше. А дубы под дождем -- еще лучше.
   ОНА: Где это?
   Я: Вон там, на стене.
   ОНА: Идем, посмотрим.
   Я: Подожди, дорогая. Я, кажется, вижу нового Куинджи. Здесь раньше были березы. А теперь -- НОЧНОЕ. Любопытственно взглянуть.
   ОНА: А потом туда?
   Я: Конечно, Сашенька! Воля твоя -- закон.
   ОНА: Все шутишь.
   Я: Нет, радость моя, я серьезно. Приказывай и требуй.
   ОНА: Идем, взглянем сначала на КУИНДЖИ.
   Я: Великолепно, Сашенька! Ты человек. Ты жертвуешь своими интересами ради других. Вашу ручку, нежность моя!
   ОНА: Ой, Андрюшенька, смотрят.
   Я: И завидуют?
   ОНА: Нет, смеются.
   Я: Значит не поняли. Все в порядке.
   ОНА: Ты думаешь?
   Я: Сейчас? Нет.
   ОНА: Когда кончишь курс, то куда поедешь?
   Я: К людям, Сашенька, к людям. А ты?
   ОНА: Я -- домой. Мама пишет: на работу устрою. Город у нас большой, красивый. Хочешь, поедем вместе?
   Я: Сашенька, ты чудо! Спасибо. Я подумаю. Хорошо? А сейчас потопали туда...
   ОНА: Куда?
   Я: К Шишкину.
   ОНА: А КУИНДЖИ?
   Я: Он простит... Вот Шишкин. Видишь, дубы? Видишь, дождь? Лужи. И старички под зонтом. Каково?
   ОНА: Мечта! Верно?
   Я: Да. Понимаю тебя. Старичков посмотри. Чувствуешь?
   ОНА: А теперь посмотрим КУИНДЖИ, ладно?
   Я: Боже мой, как ты добра.
  
   - НУ, КАК ЖИВОПИСЬ, СТРЕЛОК?
   - ВИСИТ.
   - КАК ВИСИТ?
   - РЯДАМИ.
   - НЕ СМОТРЕЛАСЬ?
   - ПОЖАЛУЙ.
   - ГОВОРИЛА ЖЕ: ПОЕДЕМ С НАМИ.
   - БЫЛО ВЕСЕЛО?
   - СИЛА!
   - С НОЧЕВКОЙ!
   - А ЧТО?
   - ПО-МОЕМУ, У ТЕБЯ НАСМОРК.
   - ХОЧЕШЬ ВЫЛЕЧИТЬ?.. ТОЛЬКО Я ВЕДЬ С ТОБОЙ В МУЗЕЙ НЕ ХОДИЛА.
   - А ПОШЛА БЫ?
   - ЗАЧЕМ?
   - ЛЕВИТАНА ЗНАЕШЬ?
   - НЕТ.
   - КУИНДЖИ ЗНАЕШЬ?
   - НЕТ.
   - КОРОВИНА ЗНАЕШЬ?
   - НЕТ. А ТЫ?
   - ОГО! - я прищурился.
   - АГА.
   - ОТКУДА У ТЕБЯ ЭТАКАЯ ОСВЕДОМЛЕННОСТЬ?
   - Я ГАЗЕТЫ ЧИТАЮ.
   - ЧТО?
   - ПРЕССУ, ЮНОША.
   - ОГО!
   - АГА.
   - СЛУШАЙ, ЛИ! МОЖЕТ БЫТЬ, ВЧЕРАШНИЙ КОСТЕР ГОРЕЛ ПЛОХО, А? ДЫМИЛ ЗДОРОВО, А?
   - А ЧТО, РАЗВЕ ДЫМОМ ПАХНЕТ?
   - НЕТ, В УТРЕННИХ ГАЗЕТАХ СООБЩАЮТ, ЧТО КАКИЕ-ТО ХУЛИГАНЫ ЕДВА НЕ СПАЛИЛИ ВЧЕРА ПРИБРЕЖНЫЙ ПОСЕЛОК. И ВСЕ ДАЧНИКИ ДЕЖУРИЛИ, НЕ СМЫКАЯ ГЛАЗ. ОПАСАЛИСЬ ЗА СВОЕ ДОБРО.
   - НАДЕЮСЬ ТВОИХ ТАПОЧЕК ТАМ НЕ БЫЛО?
   - НЕТ, Я ОДОЛЖИЛ ИХ СЕРГЕЮ МЕЩЕРСКОМУ.
   - НЕ ПОТОМУ ЛИ ОН СЕГОДНЯ ЗАМЕТНО ХРОМАЕТ?
   - ЛИ!
   - ДА!
   - А МНЕ КАЗАЛОСЬ, ЧТО ТЫ ДЖИОКОНДА, КОТОРУЮ НУЖНО УКРАСТЬ!
  
   - Были вчера в музее? - спросила Надя, когда мы возвращались после тренировки.
   - Были.
   - Какие впечатления?
   - Представь себе. Я сбежал от группы, но за мной увязалась Сашенька Кривошеина. Этакое прелестное создание киноэкрана, по ошибке вышедшее не на той остановке, когда, будучи абитуриентом, направляла стопы свои в театральный институт, и, в результате, осчастливившая медицинский...
   - Ты уверен, что так было?
   - Нет, я выпустил из повествования нескольких действующих лиц. Для краткости.
   - Ну и что же?
   - Сашенька восхищалась Шишкиным.
   - И что же?
   - Шишкинский лес ей понравился потому, что он СОВСЕМ КАК НАСТОЯЩИЙ.
   - И это все?
   - Нет, не все. Она предложила после окончания института ехать вместе с нею в их город. Прелестный такой город, миленький, старый, с новостройками. Представляешь, растущий старый город?
   - Ты согласился?
   - Я обещал подумать.
   - Это ты серьезно?
   - А что?
   - Но ведь ты говорил, что отсюда никуда не поедешь.
   - А распределение?..
   - С твоей пропиской ты устроишься. Здесь. Ты даже сейчас мог бы подыскать место.
   - Мог бы. Не хочу.
   - Почему?
   - Потому, что врач должен лечить.
   - Ну и что же?
   - Я не умею.
   - Научишься. Практика -- это же лучшая школа.
   - Да, если настоящая, а не топтание за спиной профессора... Из-за спины ничего не видно.
   - Найди такое место, с которого увидишь.
   - Нелегко. Кто меня возьмет?
   - А ты пробовал?
   - Нет.
   - Ну вот! И вообще не понимаю, зачем тебе уезжать. Я думала, ты говорил серьезно, что останешься.
   - Что?!..
   - Да так. Оставим этот разговор.
   В этот вечер камни пели как-то робко, невнятно свою любимую песню о студенточке. Потому ли, что была осень, дул ветер и моросил дождь, мелкий такой, серенький... Или?..
  
   ВЕЗУ В ЛОДКЕ КОРОЛЕВУ ЛИ -- В МОЛОЧНЫЙ БУФЕТ, БУФЕТ В ПАРКЕ, ЗА РЕКОЙ В ТЕНИ ДЕРЕВ. НЕПРИВЫЧНО ДОЛГО МОЛЧИМ.
   ОНА ЗАГОВОРИЛА ПЕРВОЙ:
   - СКАЖИ, АНРЕЙ, ПОЧЕМУ ТЫ НАЧАЛ СТОРОНИТЬСЯ КАК-ТО МЕНЯ.
   - ТЕБЯ?
   - А КОГО ЖЕ?
   - ВАС.
   - КОГО ЭТО "ВАС"?
   - ВАШЕЙ КОМПАНИИ.
   - ОНА ТЕБЕ НЕ НРАВИТСЯ?
   - ДА.
   - ПОЧЕМУ?
   - ТЫ ЗНАЕШЬ.
   - ВОТ КАК!.. ЗНАЮ?
   - ХОЧЕШЬ ГОВОРИТЬ ОТКРОВЕННО?
   - КОНЕЧНО.
   - ТОГДА НЕ ПРИТВОРЯЙСЯ.
   - Я НЕ ПРИТВОРЯЮСЬ.
   - ЭТО НЕПРАВДА.
   - Я МОГУ ДОГАДЫВАТЬСЯ, А НЕ ЗНАТЬ.
   - ТЫ ДОГАДЫВАЕШЬСЯ, КАКАЯ РАЗНИЦА?
   Ли рассмеялась:
   - НУ ХОРОШО, НЕ БУДЕМ УТОЧНЯТЬ ПОНЯТИЙ. ТАК В ЧЕМ ЖЕ ДЕЛО? ТЫ СЧИТАЕШЬ, ЧТО Я ДОЛЖНА ЖИТЬ ОТШЕЛЬНИЦЕЙ?
   - ЭТО ТВОЕ ДЕЛО.
   - МОЕ. А ТЫ КАК ОБ ЭТОМ ДУМАЕШЬ ВСЕ-ТАКИ?
   - ОМАР ХАЙЯМ КОГДА-ТО ПИСАЛ:
   Общаясь с дураком, не оберешься сраму,
   Поэтому совет ты выслушай Хайяма:
   Яд, мудрецом тебе предложенный прими,
   Из рук же дурака не принимай бальзама.
   - ЭТО БЫЛО ДАВНО. И ТАК ДУМАЛ ХАЙЯМ. А ТЫ?
   - Я СОГЛАСЕН С ХАЙЯМОМ.
   - ВОТ КАК?
   - ТАК.
   Я НАЛЕГ НА ВЕСЛА. ЛИ КАЧНУЛО.
   - ТЫ ХОЧЕШЬ, ЧТОБЫ Я ЕЩЕ РАЗ ИСКУПАЛАСЬ?
   - НЕТ, Я ХОЧУ, ЧТОБЫ ТЫ БЫЛА ЧИСТОЙ.
   - ПО-ТВОЕМУ, Я НЕ ЧИСТА?
   - ГРЯЗЬ -- ПРИЛИПАЕТ.
   МЫ МОЛЧАЛИ ДО САМОГО БЕРЕГА.
   - А ВСЕ-ТАКИ ТЫ ЗРЯ ЧУЖДАЕШЬСЯ МЕНЯ, АНДРЕЙ, - СКАЗАЛА ЛИ, ВСТАВАЯ.
   - МОЖЕТ БЫТЬ.
   - И ПО-ДРУГОМУ НЕЛЬЗЯ.
   - И ПО-ДРУГОМУ НЕЛЬЗЯ.
   Она выпрыгнула на берег и обернулась:
   - ДАЖЕ ЕСЛИ ОТКОЛЮСЬ ОТ РЕБЯТ?
   - НО ТЫ ЖЕ НЕ ХОЧЕШЬ ЭТОГО!
   - НЕ ЗНАЮ.
   - Я ТОЖЕ.
   - ЧТО Ж, СПАСИБО И ДО СВИДАНИЯ.
   - ДО СВИДАНИЯ.
   ОНА НЕ УХОДИЛА С БЕРЕГА... Я ЭТО ВИДЕЛ, НО ТАК И НЕ СБАВИЛ ТЕМПА. ЛОДКА СЕРДИТО ПРОСЕДАЛА В ВОДЕ; СТУЧАЛИ И ВСХРАПЫВАЛИ ПРИ КАЖДОМ УДАРЕ ВЕСЛА. ОТ КОРМЫ РАЗБЕГАЛИСЬ ГЛАДКИЕ ВОЛНЫ.
  
   Надя встретила меня радушно. Сказала: "Я сейчас", указала на диван: садись, мол, сама вышла, чтоб закончить какую-то домашнюю работу, - на ней был коротенький (пряником) передник.
   Я не сел, а прошел к окну. Погода была пасмурная: серенький-серенький сквер, серенькое-серенькое небо; ветер собирал и крутил желтую листву, взгляд цеплялся за непривычно голые, тонкие ветви. Хотелось кому-то посочувствовать, - помочь? - и погрустить. Я прислонился лбом к холодному стеклу: плохо все-таки, когда замирает жизнь.
   - О чем думаешь? - послышался неестественно веселый голос Нади за спиной.
   Я вздрогнул и оглянулся.
   - Да так, жизнь смотрю.
   Надя подошла к окну.
   - Осень, - сказала она.
   Я молчал.
   - Вчера Виктор сделал мне предложение, - добавила Надя.
   - А ты?
   - Я попросила обождать.
   - Он согласился?
   - Согласился. - сказала Надя и замолчала.
   - По-моему, Виктор -- хороший парень, - сказал я.
   - Знаешь, почему я предложила обождать?
   Я молчал.
   - Я все жду, понимаешь, жду. Мне кажется, что все должно быть как-то по-другому. Что все-все это не то. А что ТО, не знаю! Смешно это, да?
   - Нет, Надюш, скорее нормально.
   - Что нормально?
   - Ожидание, предчувствие, что должно быть как-то по-другому.
   - А как должно быть? Ты знаешь?
   - Нет.
   - И я. Плохо это.
   Мы замолчали.
   - Может быть, мне Виктору сказать, чтоб не ждал, а? Как ты считаешь?
   Я похолодел весь, напрягся.
   - Разве можно в таком случае советовать? Не могу я. И ничего считать я не в праве.
   Надя мельком взглянула на меня:
   - Да, да, конечно, ты прав... А ты как дальше жить думаешь?
   - Буду учиться.
   - Это ясно. Я о другом.
   Опять молчание.
   - Слушай, Андрей, если я выйду замуж за Виктора, мы останемся друзьями. Так ведь?
   - Разумеется.
   - Это нехорошо, что я тебе сказала все, да?
   - Нет, так лучше.
   - Я тебя очень люблю, Андрей.
   - А вот об этом не надо говорить, Надюшка. Не надо.
   - Хорошо, я не буду.
   Я сказал ей:
   - Ты извини. Я пойду. Хочется побродить одному по городу.
   Камни не пели, камни тихо шептали, задыхаясь: "Студен-точка! Сту-ден-точка..." Я никак не мог разобрать ничего больше, кроме этих трех слогов -- двух слабых первых, и сдвоенного третьего, сильного: сту-ден-ТОЧКА!... Шелест листьев забивал голос камня. Вместе со мной по городу шла осень. Я наклонился, подобрал несколько сухих листьев и сжал их в руке. Послышался тихий хруст. Я разжал руку. Ветер схватил с ладони и бросил в лицо мне мелкую крошку -- все, что осталось от листьев.
   Так как же быть с человеком? И если он не один -- их два?..
  
   Когда я пришел в институт на коллоквиум по химии, ко мне подбежала разнаряженная Сашенька.
   ОНА: Андрейка, ты думаешь?
   Я: Думаю, радость моя, думаю.
   ОНА: И как?
   Я: Медленно.
   ОНА: Опять смеешься?
   Я: Нет, Сашенька, не смеюсь. Думать быстро я не умею.
   ОНА: Ладно, думай.
   Сашенька тряхнула красивой головкой и упорхнула в вестибюль одеваться. Занятия ее утомляли.
  
   Началась зима. Длинная, снежная. Гребные клубы на островах почти замерли. И все попытки тренеров собрать команду для занятий на лыжах терпели фиаско. Месяцами никто не заглядывал на базу.
   И вдруг я получил открытку:
   УВАЖАЕМЫЙ ТОВАРИЩ!
   СПОРТИВНЫЙ КЛУБ ОБЩЕСТВА "БУРЕВЕСТНИК"
   ПРИГЛАШАЕТ ВАС НА ВЕЧЕР ВСТРЕЧИ ГРЕБЦОВ,
   КОТОРЫЙ СОСТОИТСЯ 29 декабря сего года
   НА КРЕСТОВСКОМ ОСТРОВЕ, В ПОМЕЩЕНИИ ГРЕБНОГО
   КЛУБА В 19 часов 30 минут.
   Совет ДСО общества
   "Буревестник", гребная секция
   Я посмеивался над смешной затеей. На базе не было ни одного зимнего помещения, исключая раздевалку для лыжников, в которой ютился и сторож. Представляю, что это будет за вечерок. Сплошной длинный зевок, от которого штукатурка обвалится. Не пойду. Решено. Улыбаюсь я, глядя на открытку. И вдруг чувствую, улыбка моя завяла: я узнал почерк Ли...
   - Тринадцатый! - выдохнул кто-то под вешалкой. - Чертова дюжина...
   Дружный смех перекрыл комментарий.
   - Ура-а! - вопил Юрка Головин. - Качать его!
   - Качать! - сказал Мещерский.
   - Качать! - подхватил Городовиков.
   Я предупредил.
   - Кто не ужинал, кормить не стану. Ясно?
   Меня схватили и стали подбрасывать.
   - Хватит, - сказала Ли.
   Меня поставили на пол -- лицом к Ли, сидевшей на окне.
   - Сколько времени? - спросила Ли.
   - Восемь.
   - Ты опоздал на полчаса, - сказала Ли.
   - Он и на тренировки часто опаздывал, - напомнил Роман.
   - Ладно, простим по случаю праздника! - небрежно махнул рукой ПЕРВЫЙ ЧЕЛОВЕК.
   - Больше никого ждать не будем, - решила Ли.
   - А что будем делать?
   - Есть идея, - сказал Ромка.
   - Две, - сказал я.
   - Три, - сказала Ли. - Давай твою идею, Ромка.
   - Идем в кино, - выпалил Роман. - Всей кучей.
   - Слабо, - сказал кто-то.
   - Твоя идея?
   - Поесть. Как лекарь утверждаю: человек не может долго жить без еды. Сам я не ел с утра. Представляете? Это во-первых. Во-вторых, при всех высокоторжественных случаях жизни, как-то: рождении, смерти, вступлении в брак, встречах и расставаниях и те де -- Человечество занимается ядением и питием, сиречь -- распитием. Так? ВЕСЕЛЬЕ НА РУСИ ЕСТЬ ПИТИ! Прошу учесть, что невежественные грамматики и фольклористы исказили смысл изречения сего, ибо действительно его нужно читать так: ВЕСЕЛИЕ НА РУСИ -- тире! -- ЕСТЬ, -- запятая! -- ПИТИ!..
   - Погоди, - сказала Ли, - разве сегодня кто-то умер?
   - Нет. То есть, да.
   - Кто-то родился?
   - Нет. То есть, да.
   - Кто-то вышел замуж?
   - Нет. То есть, да!
   Все захохотали.
   - Объяснись!
   - На земле ежедневно рождается от 25 до 100 тысяч человечков, немногим менее -- отдают концы, и примерно столько же вступают в брак...
   - Шутишь, - сказал Мещерский.
   - Нисколько. Это статистика.
   - Врешь, - сказал Городовиков.
   - Шутит, - поправил Мещерский.
   - Нет, - сказал я. - Предлагаю пари. Проигравший кормит всех. В честь родившихся, в честь умерших, в честь вступивших в брачные отношения. Кто против?
   Все выжидали.
   - Принимаю вызов, - сказал Мещерский.
   - А я -- с Андрюхой! - присоединилась ко мне Ли.
   Мещерский загорячился. Глаза его злобно блеснули:
   - Хорошо, двое против всех! Юрка, разбивай!
   Юра разбил.
   - Чем докажешь? - прищурился Мещерский.
   - Посмотрим справочник. У нас в общежитии.
   - Э-э! Далеко! Времени уйдет уйма!
   - Зачем? Позвоним.
   - Я не верю, - сказал Мещерский. - Может ты подстроишь.
   - Я дам номер телефона, звонить будешь ты. Да и справочник принесу позднее, устраивает?
   - Лады, - согласился Мещерский.
   К телефону подошла Сашенька. Она удивилась:
   - Кто спрашивает?
   Слышимость была отличная. И, затаив дыхание, компания ясно различала звонкие слова.
   - Это Кривошеина, - шепнул я Мещерскому.
   - Что вам нужно?
   - Это "Скорая помощь"? - спросил Сергей.
   - Нет. Общежитие, - сказала Сашенька.
   - И вы -- Кривошеина? - спросил Сергей.
   - Да. Что вам угодно?
   Сергей объяснил. Сашенька еще больше удивилась.
   - Зачем?
   - Мы решаем вопрос. Насколько срочно необходимо расширить сеть родильных домов, - сострил Сергей. - Но без точных, обоснованных данных правительство не утвердит смету, понимаете? Это, гражданочка, вопрос государственной важности, понимаете? Прошу отнестись к делу серьезно.
   В раздевалке раздался сдавленный писк.
   - Кто это там смеется, - поинтересовалась Сашенька.
   - Пострадавшая, - спокойно ответил Сергей.
   - Что с ней? - спросила Сашенька.
   - Преждевременные роды.
   Раздевалка корчилась от сдерживаемого смеха.
   - Перестаньте шутить, - обиделась Сашенька.
   Ли решительно отняла трубку, рассказала Сашеньке, в чем дело:
   - А-а, пари. Ясно! Сейчас взгляну... Подождите...
   Я ошибся. Ежедневные цифры прироста, потерь и брака человечества были внушительнее...
   - Привет, Андрюшке! Он с вами? - спросила Сашенька.
   - Нет, - взглянув на меня, ответила Ли. - Он поехал к Вам.
   Я потянулся к трубке, но Ли уклонилась и бросила трубку на рычаг.
   - Зачем? - спросил я.
   - Не люблю кошечек, - ответила Ли.
   - Ну что ж, я проиграл, - сказал Мещерский.
   После шумного выражения восторга по поводу его остроумия, он быстро смирился с поражением. - Куда двинем?
   - Махнем в "Асторию", - предложил Юрка Головин.
   - О-о-о! - вздохнул кто-то у вешалки. - Дорого!
   Мещерский презрительно глянул в ту сторону и сказал:
   - Плачу я! Едем.
   - Нет, - сказал я. - Пари выиграли Ли и я. Выбираем мы. Возле "Астории" есть столовая, где по вечерам и танцуют... Туда и едем, верно, Ли?
   Мещерский начал ломаться:
   - Почему это вы выбираете?
   - Твой маршал, - сказал я Ли, стоя у неё за спиной, -- благороден, как мушкетер, остроумен, как Бернард Шоу, и народен, как Лев Толстой.
   Ли не ответила, но настояла: едем в столовую. Я пытался подать ей пальто.
   - Не нужно. Я сама.
   Я не настаивал.
   В столовой мастера вели себя довольно чинно. Даже, пожалуй, немного стеснялись сначала. Я удивился. Но скоро над нашими столиками голоса стали густеть и шутки, плотные, как входная дверь, глухо хлопали над позванивающими рюмками, фужерами. Почти не танцевали. Только Сергей и Ли вставали и уходили время от времени в негустую толпу танцоров. Я скучал.
   "Зачем затеял эту дурацкую вылазку?" - думал я.
   Ли и Сергей возвращались.
   - Серега, греби сюда, - кричали ребята из-за соседнего столика, - у нас загребная не тянет, а боковая ловит леща[7].
   - И раков! - захлебывается от восторга Юрка Головин.
   В общем веселье начинает бить ключом.
   Ли садится за наш столик -- напротив меня. Она смотрит мне в глаза.
   - Тебе весело, королева Ли? - спрашиваю я.
   - А тебе, вольный стрелок?
   - Жутко!
   - Может быть, выпьем, а?
   - Идет.
   - И станцуем?
   - Не знаю. У меня нет таланта танцора.
   - А какой у тебя талант есть? - серьезно спросила Ли.
   Я налил в её рюмку портвейна три семерки, а себе -- "Столичной".
   - Талант? - я прищурился и усмехнулся. - У меня? Не знаю. Может быть талант гинеколога. Так мне говорили... Пьем?
   - За талант гинеколога?
   - Нет. Просто за талант и талантливых. И за тебя.
   - Но у меня нет таланта.
   - Откуда ты знаешь?
   - Мне мама сказала.
   - Ну, тогда выпьем за твою маму.
   - За маму выпьем.
   - Королева Ли! Королева Ли! - зовут соседи. - Иди к нам!
   Ли повернула голову и молча смотрит на них.
   - Лидок! - весело закричал Мещерский. - Шагай сюда. Выпьем.
   - Маршал сердится, - сказал я. - Будет гроза.
   - Грозы не будет, - не поворачивая головы, сказала Ли. - Почему ты называешь его маршалом?
   - Он же первый человек! Так? Значит маршал. Или премьер?
   - Глупый ты, - сказала Ли.
   - Это от обильной еды.
   - Ты уверен?
   - Нет. Иногда мне кажется -- от природы.
   Ли рассмеялась:
   - Ты тоже пьянеешь.
   - Уже.
   - Что уже?
   - Пьян.
   - Похоже.
   - Что же делать?
   - Умнеть.
   - Тогда выпьем еще... За умных.
   - За тебя.
   - За меня?
   - Ну да, за то, чтобы ты стал умным...
   Мы выпили. Я наклонился к Ли.
   - Джиоконда, - сказал я. - Хочешь я тебя украду?
   - Нет, - ответила Ли. - Давай лучше не будем пить.
   - Почему?
   - Не помогает.
   - Кому?
   - Тебе. Поумнеть.
   Я сделал усилие и почувствовал, что расплывшееся лицо мое снова обтянуло череп. Я рассмеялся этому ощущению и сказал прояснившимся голосом:
   - Спасибо, Ли.
   Она посмотрела на меня удивленно, а потом улыбнулась одобрительно:
   - Потанцуем?
   - Попробуем.
   Мы пошли между столиками. Легкие руки Ли легли мне на плечи. Я бережно повел её в зеркальную глубину. Танец был медленный, и тихая волна его покачивала нас, обезличивая печаль. Ли смотрела через мое плечо и молчала. Я улыбался и с неожиданной нежностью все нес и нес её легкие руки -- теплые и доверчивые. И, пожалуй, не танец, а эти руки её делали меня таким добрым. Я ничего не мог с собой поделать: лицо вновь начало расплываться и исчезать -- в блаженной улыбке.
   - Ты хорошо танцуешь, - заговорила Ли.
   - Когда-то, помниться, я был в военной школе и у нас были уроки танцев.
   - Ты был в военной школе?
   - Был.
   - А потом?
   - Выбыл.
   - Почему?
   - Близорукость.
   - Ты плохо видишь?
   - Только то, что далеко от меня.
   - А что вблизи?
   - Вижу.
   - Хорошо?
   - Не знаю. Мне иногда кажется, что люди вообще не умеют смотреть и видеть (Я потерял такт). Ты не замечала: бывает так: живут люди, разговаривают, даже будто бы дружат (Я снова сбился с такта), а на самом деле они совсем не знают друг друга.
   - Замечала.
   - О-о! Значит тебе знакомо это (Я основательно запутался в ритме и толкнул Ли; мы остановились)...
   - Слушай, Андрей, давай сбежим отсюда, а? - предложила Ли.
   - Победители удирают от побежденных? Это идея.
   - Да. Третья. Моя.
   Я не понял вначале, а потом вспомнил:
   - А-а! Их было две! А теперь третья. Лучшая.
   Я оглянулся: побежденные занимались расставленной "батареей" и шнитцелями.
   - Бежим! А то они и нас съедят.
   Мы выскользнули за дверь. Оделись. На морозе усилилось острое чувство невесомости и легкого головокружения. Ли взяла меня под руку и сказала:
   - Пройдемся немного.
   Я согласился:
   - Ага.
   Мы свернули к набережной.
   - Продолжай, - сказала Ли. - Это интересно.
   - Что? - спросил я.
   - Ты говорил, люди не знают друг друга...
   - Угу, - я задумался. - Забавно это. Нет, пожалуй, забавно другое. Представь себе: Мы уже давно знакомы, спорим даже. Язвим один другого. А чувства, понимаешь, чувства, что мы знаем друг друга, нет. Так ведь? Говорили не те слова, говорили -- не о том. Пустое было все. Верно?
   Ли промолчала.
   - А это главное, понимаешь, главное -- чувствовать друг друга. И понимать. Можно даже просто молчать. А все ясно. Потому что есть это чувство -- чувство человека... Я замечал: многие годами живут как во сне, по недоразумению какому-то оказавшись в одной квартире. И у них все идет нормально. Они спят, едят, разговаривают, ходят вместе в кино и в гости, иногда в театр. Они даже уверены, что хорошо знают жизнь свою, считают, что понимают друг друга. А в действительности все это обман, мираж, фикция. И когда у них вспыхивают крупные ссоры из-за мелочей, они удивляются -- откуда это. А если не удивляются, то думают: почему так? Ну и вообще всякие глупости думают. А по-моему, все дело в том, что нет в их отношениях чего-то главного, неуловимого... Вот этого чувства близкого человека, что ли. Согласна?
   Ли не ответила.
   - Не понятно, да? Темно, смутно, пьяно говорю, да? - я потер ладонью лоб. - Мне иногда кричать хочется: кретины! Что вы делаете? Разве это жизнь! Это фальшивка! Это подлог! Вы -- обманываетесь, вы -- обманываете! Вы погрязли в мелочах, в условностях. Вы опутали себя дрянными привычками, которые заменяют вам жизнь, чувство жизни. Очнитесь! Посмотрите в глаза друг другу, -- видите? Человека видите? Что же вы делаете, что же вы делаете с человеком?
   Я остановился. Ли смотрела на меня ДАЛЕКИМ взглядом. Я рассмеялся, сквозь пелену опьянения проступила ясность сознания:
   - Истерично, конечно. Я ничего не скажу такого. Никогда. А жаль. Иногда -- хочется. Только я знаю, что не поймут. Не меня, а ПРО ЭТО. Да и мелочи -- подавляют. У Грина в "Бегущей по волнам" говорят: ЧЕЛОВЕКА НЕ ПОНИМАЮТ. Вот и я -- об этом.
   - Я не читала Грина, - сказала Ли.
   - Он -- смешной, даже нелепый. Но он знал, что такое человек. И еще чувствовал. Очень важно это: чувствовать. И я люблю смешного и нелепого Грина.
   - Мне холодно, - сказала Ли.
   Я смутился и, соображая достаточно ли у меня денег, предложил:
   - Возьмем такси?
   - Не надо.
   - Решено. Берем, - сказал я и посмотрел вглубь улицы. Машин не было видно.
   - Здесь где-то близко трамвайная остановка, - сказала Ли.
   - Сейчас поймаем такси, - настаивал я. - В трамвае холодно.
   Вдали зазеленел огонек. Он начал подбегать к нам. Я остановил его. Шофер открыл дверцу. Мы сели.
   - Куда едем?
   - Я домой... На Международный, - сказала Ли шоферу. - За Обводный.
   Всю дорогу мы промолчали. От запаха бензина начало приташнивать, голова в тепле отяжелела.
   - Вот мой дом, - сказала Ли. - А эти три темных -- наши окна. Квартира семнадцать, зайдешь?
   - Поздновато.
   - Напою чаем.
   - Нет, Ли, я обратно. К себе.
   - Ну, как знаешь. Надумаешь, заходи.
   - Когда?
   - В субботу.
   - В какое время?
   - В семь.
   - Может приду.
   - До свиданья.
   - Спокойной ночи.
   Ли ушла вверх по лестнице. Я едва наскреб денег, чтобы расплатиться с шофером и вышел из машины. А потом долго рылся в карманах в надежде отыскать мелочишку -- на трамвай. Не нашел. Идти не хотелось. Решительно вскочил на подножку проходящего трамвая и только тогда почему-то подумал: "Нехорошо, Андрей Васильевич, держать пари, если нечем платить".
   Кондукторша хмуро взглянула на меня через замерзшее стекло, но дверь не открыла. Холодно! Я пристроился на площадке в уголке, возле тормозного колеса. И закрыл глаза. Теплые, доверчивые руки Ли мягко лежали на моих плечах, и я, покачиваясь в медленном ритме танца, бережно нес и нес их в зеркальную глубину...
  
   Зимние дни неудержимо катились к вечеру. Занятия в институте служили только томительным перерывом в моих встречах с Ли. Я просиживал в её комнате допоздна. Валентина Григорьевна, Лидина мама, скоро привыкла к моим посещениям. Я стал своим. И вечера начали походить один на другой. Ли только вздыхала, с трудом удерживая меня от непозволительных вольностей. Но я уже не мог не тянуться к её крепкому телу, не целовать её чудесную грудь, смуглую и упругую, я упивался ароматом её светлых волос и, как ребенок, огорчался и капризничал, если мне не разрешали расстегнуть пуговицы лифчика.
   - Сумасшедший! - отбивалась от меня Ли. - Я же говорю: сегодня нельзя. Сейчас придет мама.
   Но мама не приходила. А уходил я -- обиженный и несчастный.
   - Завтра придешь? - спрашивала Ли из приоткрытых на лестницу дверей.
   - Не знаю.
   - Глупый.
   - Может быть.
   - Приходи.
   - Не знаю, - бормотал я, и приходил.
   ОДНАЖДЫ В ПУБЛИЧНОЙ БИБЛИОТЕКЕ Я ВСТРЕТИЛ НАДЮ. ОНА ВЫГЛЯДЕЛА УСТАЛОЙ, ЛИЦО ЕЕ ОСУНУЛОСЬ.
   - АНДРЕЙ? ЗДРАВСТВУЙ! ЧТО НЕ ЗАХОДИШЬ?
   - ЗДРАВСТВУЙ, НАДЯ. НЕ ЗАХОЖУ. НЕ МОГУ. ЗАНЯТ.
   - В ЧЕМ ДЕЛО?
   - ЗАНЯТ, - ПОВТОРИЛ Я. - КАК ТЫ ЖИВЕШЬ?
   - ПО-СТАРОМУ.
   - КАК ГЕНКА? ФОТОГРАФИРУЕТ?
   - КОНЕЧНО. ВСЮ КВАРТИРУ ЗАВАЛИЛ СНИМКАМИ. ЗАХОДИ, ПОСМОТРИШЬ. ЕСТЬ УДАЧНЫЕ.
   - А КАК ВИКТОР?
   - ОН УЕХАЛ НА СОРЕВНОВАНИЯ В СВЕРДЛОВСК.
   - ДАВНО?
   - НЕТ. В ПРОШЛОЕ ВОСКЕСЕНЬЕ.
   - АГА.
   - ПРИХОДИ. Я ДОСТАЛА КУЧУ ЯПОНЦЕВ.
   - ЯПОНЦЕВ? ИНТЕРЕСНО.
   - ПРИХОДИ. ПОСМОТРИМ.
   - МОЖЕТ ПРИДУ, ЕСЛИ БУДУ СВОБОДЕН. ДО СВИДАНИЯ!
  
   И снова:
   - Убери руки, глупый, слышишь?
   - Не уберу.
   - Этого нельзя делать, слышишь?
   - Угу!
   Она оттолкнула меня. Я нахохлился в уголке дивана.
   - Сердишься? - спросила Ли.
   - Нет.
   - Ну неужели тебе неясно, что этого нельзя.
   - Не-ясно!
   - Вот глупый.
   - Ну и пусть глупый, а ты?
   - И я.
   - Ли!
   - Да?
   - Я не могу больше.
   - Можешь.
   - Нет.
   - Ну, перестань. Я пойду, поставлю чай.
   - Не хочу чаю!
   - А чего ты хочешь?
   - Хочу. Тебя хочу.
   - Будешь пить чай, и все пройдет, - рассмеялась Ли, уходя на кухню.
   - Чай, чай, - ворчал я, покоряясь и сердито осматривая комнату...
  
   Неожиданная весна ослепила меня. Ли сказала:
   - Пора на базу! Завтра иду. А ты?
   - Я тоже.
   На этом и кончились наши тягостные счастливые вечера. Пошли тренировки, а у меня -- сессия. Я стал реже бывать в клубе: за зиму я изрядно запустил учебу, приходилось подтягиваться, сидеть над книгами... Ли как-то отодвинулась, отошла в другой мир. Реальными стали только человеческие болезни. От беспрестанной зубрежки голова отяжелела, гудела. Завалить сессию не хотелось. Я жал во все тяжкие. "Хвосты", образовавшиеся за зиму, исчезли. Изредка я все-таки позволял себе подышать чудесным, влажным, пряным воздухом, -- бросал все и ехал на острова, чтоб погрести, с затаенной радостью вслушиваясь в хлюпанье воды под плотом, когда мы выносили и ставили нашу восьмерку. Я с нежностью гладил валек весла -- длинного, мощного, а оно, словно крыло, послушно парило над водой, чутко прислушивалось, ожидая моей воли, чтобы врезаться в упругую воду...
   - Внимание! раз, еще ра-аз!.. Хорошо, мальчики! - кричит с кормы тренер. - Еще десять крепких ударчиков! Рр-а-з!.. Вода шелестит над лодкой. Буруны от весел бугрятся и пенятся, исчезая где-то за кормой. Разве можно не забыться во всем этом!
   - Андрей! - кричит мне после тренировки Ли. - Пойдешь с нами в кино?
   Я отказываюсь:
   - Я не могу. Сессия.
   И снова сижу за книгами -- бодрый, уверенный, радостный. Темное опьянение зимы кончилось...
  
   И все-таки меня не включили в основной состав весенней регаты. Я слишком редко бывал на тренировках. Вместо меня в заявку вписали Сашку Коршунова.
   - Лотин! - сказала мне наш тренер Клава. Ты не обижайся. Коршунов лучше подготовлен. И команда -- за него.
   - Ну, что вы, - сказал я, огорчаясь. - Я понимаю. Мне даже полезно посидеть на трибунах.
   На регате в общем все шло хорошо. Наши выглядели не бледно. Правда, все решалось в финальных заездах, которые были намечены на субботу и воскресенье. Тут-то и началась главная рубка. Трибуны исходили криком. Особенно голосисты были "болельщики", которым не удалось прорваться в финал. Выделялись спартаковцы, многих я знал: Колька Рыжов, Мишка Махнер, Игорь Борошнев, Люта Баранова стояли у перил тесной кучкой и орали, что было мочи, когда их четверка рубилась с командой "Судостроителя". Я подошел к ним, чтоб поздороваться и выяснить, почему они на трибунах. Мы обменялись прогнозами и решили, что, пожалуй, ни "Буревестнику", ни "Спартаку" -- не светит. Первое место будет за "Знаменем". Это факт... А кто будет вторым?
   - Мы вырвем, - засмеялся Игорь. - У нас все рыжие -- сила! А у вас что?
   - А у нас -- КЛАСС! Четверка мужская скиф, раз! Восьмерка скиф женская -- два! Да и Ли кое-что стоит, - сказал я.
   - Ладно-ладно, - с нарочитой грубоватостью оборвал меня Махнер. - Вашу Ли съест наша Люта. Вот увидишь.
   К нам подошел симпатичный парень. Глаза мне его понравились. Очень уж дружелюбные и умные были у него глаза.
   - Здравствуйте, - сказал он.
   - А-а! Дезертир! - сказал Махнер и сжал его руку своей могучей клешнёй.
   - Здравствуй, Гера, - сказала Баранова.
   - Привет альпинистам, - тряхнул кудрявой головой Рыжов, - Как там горы? Стоят еще?
   - Здравствуйте, - сказал парень, протягивая мне руку.
   - Андрей, - я пожал его руку.
   - Горы? Горы -- хороши, - ответил парень Рыжову, а потом назвался:
   - Аграновский.
   Спартаковцы заговорили с Аграновским об альпинизме, а я пошел к своим -- на трибуны...
   Потом я увидел их в трамвае. Аграновский рассказывал:
   - Иду я с ним в связке. Понимаю, что он вымотался вконец. И стоит мне оступиться, мы сорвемся. Что делать? "Валька, - говорю, - еще немного. Вон до тех камней дотянем, видишь". Он даже не взглянул. Пыхтит. Еле шевелится. Я загнал ледоруб поглубже, закрепился, осмотрелся. Одна двойка ушла вперед, другая -- еще не подошла снизу. Решил подождать. Вдруг меня как рванет. Хорошо ледоруб выдержал. Смотрю, барахтается мой Валька в снегу. Метрах в трех от него пропасть... Ноги, руки растопырил, шевелит ими, а зацепиться не может. Я схватил веревку. Тащу на себя. Работай, кричу, ледорубом. А он не слышит. Плохо дело. Веревку мне выпускать нельзя, слишком много я её выбрал. Держу. Другой рукой ледоруб обхватил. Так и проторчали до подхода двойки.
   - Ну а как выбрались? - спросил кто-то.
   - Потом Валька немного очухался. А когда пришли в лагерь, даже извиняться пришел, чудак!
   - Ни за что не пошла бы в альпинисты! - вздохнула какая-то девица. - Это же гроб. Добровольный. Я жить хочу.
   - И я, - сказал Аграновский.
   - А как Валька? Бросил горы?
   - Нет. Теперь ходит, привык. Он крепкий парень. Вначале высота на многих действует расслабляюще.
   - Вам это могло стоить жизни, - сказал я. - Зачем же вы пошли с новичком?
   Аграновский добродушно посмотрел в мои глаза и ответил:
   - Нужно было идти. Я сам новичком был. Со мной же пошли.
   - Вы тоже срывались?
   - Нет. Я как-то сразу прижился в горах. Мне нравится. Знаете какая красота там? У меня много фотографий. Хотите покажу?
   - Вы думаете я тоже заболею альпинизмом?
   - А что?
   - А вы пойдете со мной в связке?
   Аграновский улыбнулся мне:
   - Хотите попробовать?
   - Не знаю.
   - Люди у нас замечательные.
   - У нас в институте есть секция альпинизма.
   - В каком?
   - В медицинском.
   - А-а, вы медик. Медиков в горы ходит много. Я знаю одного -- Онищенко. Хороший парень.
   - Гера! - вздохнула еще раз спартаковка. - А со мной ты пошел бы в горы?
   - С тобой?.. С тобой, Галочка, нет.
   - Это почему же?
   - Ты не ходишь, ты летаешь. А в горах приходится топать ножками: раз-два, раз-два...
   Галочка обиделась и отвернулась.
   - Ну, так как? Придете ко мне посмотреть фото? - повернулся Аграновский.
   - О, вы человек настойчивый! Ну, что ж, дайте ваш адрес!..
  
   В воскресенье я много говорил с Надей. Меня беспокоило ее усталое, исхудавшее лицо.
   - Слушай, - сказал я ей. - Бросай спорт. Он тебе вреден.
   - Что ты, Андрей, - ответила она. - Я не могу. Гребля мне нравится.
   - Но ты же переутомляешься. Я вижу.
   - Нет. Нет. Я греблю не брошу.
   - Ну, как знаешь. Советую все же подумать серьезно. Мне кажется, у тебя сердце...
   - Да, у меня когда-то был порок, но это прошло. И в общем не такой уж серьезный случай. Что-то с клапанами.
   - Ну, вот видишь!..
   - Ничего! Я не могу бросить спорт.
   Больше я не настаивал.
  
   Кончилась сессия. Нужно было как-то устраиваться на каникулы. Я хотел пойти работать, а вышло иначе. Потому что как-то я все-таки заскочил к Аграновскому. И вдруг мы договорились, что поедем вместе на Кавказ. Посмотреть горы.
   - Умный в гору не пойдет! - засмеялся я на прощанье.
   - Умный гору обойдет, - подхватил Герка. - Ну, заходи! Путевка будет.
   На базе я объявил о своем решении.
   - Обиделся? - спросила Клава.
   - Да нет, - сказал я. - Хочу посмотреть горы.
   - Ты что еще выдумал? - удивилась Надя.
   - Ничего, Надюш. Так лучше. Пора подышать свежим воздухом.
   - А здесь что, плохой? На воде!
   - Видно я не настоящий гребец.
   - А, брось! Просто ты суетишься, мечешься все, ищешь... Чего? Острых ощущений, да? - она сердито прищурилась.
   - Может быть, - смиренно сказал я. - Хочешь, я расскажу тебе сказочку?
   - Не надо сказочек, - обрезала Надя.
   - Ну-ну, не буду, - уступил я. - Пойдем сегодня в кино.
   - Нет. Лучше пройдемся. По парку. - предложила она.
   - Юпитер, ты сердишься, значит ты не прав, - напомнил я. Будем гулять в парке.
   Прогулка была посвящена любви. Разговору о любви. Кажется, это затеяла Надя. Её очень интересовало мое отношение к этому вопросу.
   Вначале я уклонялся:
   - Видишь ли, совсем ничего не знаю об этой тонкой материи.
   - Ты что никогда не любил, что ли? - спросила Надя.
   Я пожал плечами:
   - А что такое -- любить?..
   - Как ТЫ думаешь?
   - Не знаю. По-моему, это пустое дело -- сообща думать о любви. Меня, конечно, если говорить правду, интересует, что такое любовь. Только смешно получается, когда о любви РАЗГОВАРИВАЮТ. Если разговаривают, значит не любят. А потом, мне кажется, что и любят всегда по-разному. Одни плотски, очертя голову, другие -- как-то всем своим существом... Я не люблю, когда все человеческое идет простым приложением к телесам. Когда плоть правит, человек -- унижен. Не могу видеть униженного человека.
   Надя прервала меня:
   - Но ты же говорил, что любят всем своим существом.
   - Иногда. Чаще приносят жертву. Ради каких-то мгновений, вспышек вожделения, ликования плоти. А об остальном забывают. И потом мучаются. Ведь мгновения проходят, а за ними -- длинные дни, долгая жизнь. Помнишь у Брюсова: "Час лишь один был действительно час, прочти -- бледные списки". Представляешь? Ведь тогда-то собственно и начинается жизнь, когда ТОТ час кончается...
   - Ну, знаешь! Это крайности. Бывает же и по-другому.
   - Бывает. А часто? Ты много видела таких -- счастливых? Чаще живут по принципу: стерпится -- слюбится.
   - Погоди, погоди, - Надя начинала горячиться. - Уж очень ты мрачно смотришь на это.
   - Мрачно? Нет. Просто я не люблю копоти. И вообще грязи. А часто бывает так: человек хороший -- плоть молчит, плоть беснуется -- человек дрянь. Как быть?
   - Ну, не всегда же так!
   - Верно, не всегда. Ну, тогда оказывается, что человек этот уже замужем, или старше тебя, или слишком молод, или ему мама не велит, или еще что-нибудь... Мало ли всяких или. Допротивного много.
   - Ну, а счастливые случаи...
   - Что счастливые случаи? Счастливые случаи -- это случаи, не больше.
   - Ты невозможен, Андрей!
   - Значит меня придумали. Папа и мама.
   - Ты считаешь, что счастливой семьи не бывает?
   - Нет, не считаю. Лев Толстой начинает "Анну Каренину" словами: все счастливые семьи выглядят одинаково, каждая несчастная -- несчастна по-своему... Мне не нравится одинаковое счастье. В нем столько безликого, глупого. Но я не хочу и несчастья. Не хочу быть несчастным. "По-своему". Вот и проблема для меня. Ходи, думай!
   - И ты -- ходишь, думаешь?
   - А что? Хожу, думаю!
   - О ком же?
   - О человеке.
   - О каком человеке?
   - О человеке. Думаешь просто? Увидел человека, поговорил с человеком, похлебал щей с человеком -- и, пожалуйста, все ясно! На всю жизнь. А потом оказывается: то ли ты у него -- хомут на шее, то ли он у тебя на шее -- камнем.
   - Неужели ты не можешь понять, разобраться?
   - С некоторыми -- могу. Других и понимать нечего. Одна форма. А иные, как темный колодец, смотришь в него -- и не видишь ни черта, только зыбкий силуэт какой-то рисуется, да блестит что-то в пятне квадратном и меняется каждую минуту. Обернешься, а это небо отражается на поверхности воды. И силуэт -- тень твоя. Разве можно жить со своей тенью и небом?
   - Ну, а если ты увидишь человека и поймешь его, что тогда?
   Я улыбнулся:
   - Ну, тогда конец мне.
   - Нет, серьезно?
   - Вот что я тебе скажу, смотрел я на одного человека и думал -- человек это! И решал: как быть? Пойдет он рядом? Не тесно нам будет на одной тропе? А другой человек, который знал того человека, сказал мне: "Ты что не видишь: она замуж хочет". Меня даже передернуло. Как это -- замуж хочет, когда неизвестно за кого замуж? Выходит -- замуж вообще. Странно это.
   - Не понимаю, - сказала Надя. - Ты о ком?
   - О человеке. И о колодце.
   Надя рассердилась:
   - Я лучше уйду. Противный ты сегодня какой-то. Ехидный!..
   - Юпитер... - начал было я, но Надя не стала слушать, отвернулась, и быстро, почти бегом, пошла прочь. Я остановился.
   - Надя!
   Уходит.
   Позвал громче:
   - Надя!!
   Надя не оглянулась.
   - Надя!!! Надя!!! Постой!
   Надежда свернула на другую аллею и скрылась за кустами бузины.
   Я постоял, всматриваясь в отверзшуюся пустоту сердца, и когда на душе стало совсем гадко, пошел вон из парка.
   Камни молчали у меня под ногами.
  
   - Здравствуй! Ты, говорят, в альпинисты записался, верно?
   - Здравствуй, Ли! Записался.
   - И долго думал?
   - Да нет. Просто представил вдруг: горы!..
   - Интересно!...
   - Ты чего делать собираешься?
   - Хочу прогуляться в залив.
   - Идем вместе -- на байдарках?
   - На байдарках? А что? Идем! Позагораем где-нибудь.
   - Точно. И я так думаю.
   Мы вытащили байдарки и двинулись в залив. Погода была солнечная, не жаркая. Ветер быстро гнал по небу редкие белые курчавые облака. Они таяли, не успевая скрыться за дымными трубами на горизонте.
   Мы не спешили. Я с удовольствием погружал все перо в воду, протаскивал весло, и разворачивался корпусом в конце гребка -- по всем правилам гребли. Мне нравилось это движение. Я весь ушел в него.
   - О чем задумался? Эй, альпинист! И почему твоей даме приходится догонять тебя? - услышал я позади себя голос. Ли.
   Я притормозил.
   - Ах, Ли! Прости, совершенно забыл.
   Мы пошли нос в нос.
   - Ты снова начал избегать меня? - сказала Ли.
   - Нет-нет, что ты. Мне, правда, немножко стыдно...
   - Стыдно? Отчего?
   - Я вел себя довольно глупо...
   - Разве? - негромко спросила Ли. - Теперь жалеешь?
   - Нет. Но ты... ты, наверное, считаешь меня поросенком сейчас.
   - Сейчас? Да. - сказала Ли.
   Я перестал грести.
   - Как это понимать?
   - Как поймешь.
   Мне стало жарко.
   - Но Ли, послушай! Ты не думаешь...
   - Нет, думаю.
   - Да я не о том. Я с... - я запутался, замолчал.
   Ли рассмеялась:
   - Ну и глупый же ты! Совсем глупый. Живи, как хочешь. Делай, что хочешь. Я совсем не хочу мешать тебе.
   Она взмахнула веслом и окатила меня брызгами. Потом ловко отгребла назад. Я сидел, не двигаясь.
   - Андрейка! - закричала Ли. - Хватит позировать. Пошли в канал.
   Она поровнялась со мной.
   - Ли, но я хочу сказать тебе...
   - Я знаю, что ты хочешь сказать.
   - Но я ведь еще ничего не сказал.
   - А я поняла. Ты поведением своим сказал мне все.
   - Ли, ты -- человек.
   - Ого! У тебя тоже номенклатура?
   - Ли, но что же мне делать?
   - Делай, как я. Я иду в канал.
   Держась за корму Ли, я рассеянно соображал, что же случилось? Уж не предал ли я человека?.. Разговаривать я не решался. Так мы и вошли в канал, который был года два назад начат, да вдруг почему-то заброшен.
   Ли обогнула выступающий берег, и байдарка ее легко заскользила по мелкой ряби. Канал будто потеплел и ожил. Я рванулся за ней, резкими толчками бросая байдарку вперед. За поворотом остановился и осмотрелся. Впереди тихонько покачивалась в едва движущейся скорлупке своей Ли. Положенное поперек бортов весло скапывало в молочную воду. Берега были пустынны. В эти часы отдыхающих всегда было немного. Вдруг, почти над собой, слева от носа байдарки, я увидел Надю. Она стояла в трусах и лифчике, стояла, слегка расставив ноги; жирные ляжки её были как-то потрясающе массивны; короткие слабые руки упирались в талию; грудь едва намечалась под сморщенным полотном; крупная голова была чуть-чуть откинута назад, и порывистый ветер задирал волосы с затылка на лицо. Зрелище было ужасное. "Ну и бабища!" -- испуганно и удивленно подумал я. И было в этой вызывающей стойке Нади столько нескромности зазывающего тела, что я невольно стал искать глазами, к кому же обращен этот призыв. Между тонкими, пожухлыми стебельками, засыхающих на песчаном берегу тощих цветов я увидел чеканное, спокойное лицо спортсмена. А-а, Виктор! -- узнал я. И тогда все стало ясно. Постепенно испуг мой прошел, я даже улыбнулся ему: вот тебе и Рубенс, дружище! И держась берега, потихоньку начал отгребать в сторону, чтобы не спугнуть мощного, поразительно белого -- какого-то неестественного цвета! -- тела, зовущего мужчину... Мне, наконец, удалось увидеть, как это должно быть, когда хотят выйти замуж. И это бесстыдное и простое, что и назвать я не мог, долго еще, как мираж, вставало перед моими глазами в серой дали... Камень свалился с горы. Я не стану вновь толкать его на вершину. Это бессмысленно. А вершина? Ей легче теперь тянуться ввысь. И дышать легче. Да и жить должно быть трудно, когда что-то давит сверху. Не потому ли падают камни с вершин? Я облегченно вздохнул, словно только что-то отплакал, и прохладная струя воздуха осветила меня, распирая грудь... А песня? Как же песня? -- вспомнил я и прошептал:
   Студенточка! За-а-ря восточного!
   Слова песни показались фальшивыми и пошлыми. Должно быть потому камни и разлюбили ее.
   - Андрей! - тихо прозвенело, расплываясь над самой водой. - Плыви сюда! Здесь песок, и нет ветра!
   Я направил байдарку на голос.
  
   Аграновский сдержал свое слово. Через три дня мы уехали на Кавказ. А потом я остался на вторую смену. И вернулся домой лишь в начале сентября. Настроение было приподнятое. Суббота. Я решил смотаться на базу.
   Народу на плотах было мало. А эллинги как-то сиротливо стояли, раскинув створки ворот.
   На скамье я увидел Рогова. Он читал книгу.
   - Здравствуй! Как дела?
   Он привстал и пожал мне руку:
   - Дела? Ничего.
   - Борька Гусев здесь?
   - Нет, ушел на "Строитель".
   - Вот как. Почему?
   - Не знаю.
   - Еще какие новости? Сколько призов отхватили за лето? Где ребята?
   - Новости? Сам узнаешь. Ребята отдыхают после тренировки. Сейчас появятся.
   - Угу! А ты?
   - Я не тренировался.
   Мы помолчали.
   - Вид у тебя неважный, - сказал я.
   - Болел. Чуть копыта не откинул.
   - Отчего?
   Рогов замялся, покраснел и ничего не ответил. Из-за угла выскочил Юрка Головин. Он замер, увидя меня.
   - А-а! Доктор! Привет с кисточкой!
   - Здравствуй!
   Рогов встал и ушел куда-то.
   - Что это с ним? Хмурый и тощий...
   - История! - выдохнул Юрка. - Вообще у нас тут историй -- вагон и маленькая тележка...
   - Вот как! Рассказывай.
   Юрка оглянулся и сказал, понизив голос:
   - Понимаешь, Ли вышла замуж! Ну и началось.
   - Ли вышла замуж? - спросил я, пораженный.
   - Ну да! Не то, чтобы вышла. Просто Сергей её того... охмурил. Понимаешь? И они теперь вроде муж с женой... А Рогов вдруг заболел, понимаешь, а потом мы узнали: отравился будто. Веришь?.. Оказывается он в Лидку втюрился -- во как!
   - Ну... а они как живут?
   - Кто?
   - Сергей и Лида.
   - Да, неясно. Говорят, так себе.
   - Почему?
   - Не знаю. Разно говорят.
   - М-да, новости...
   - Ты того, обо всем этом молчи. Знаешь Рогова? Его едва вытащили сюда. Не пойду, говорит, болен я. А ребята его любят. Сам знаешь, какой парень. И греб как! Класс! Ну, однако, уговорили. Вот и сегодня пришел...
   - Н-да.
   Настроение мое... Короче, не стало у меня настроения. Я решил было даже уйти, но не успел. Из раздевалки вышли ребята -- клинкерная восьмерка. За ними появились и "мастера". Я остался.
   - Эй, ты, женатик! - крикнул кто-то Сергею. - Где Ли?
   - А тебе какое дело? - Грубо спросил Мещерский.
   - Что же ты королеву от нас прячешь?
   - Сейчас придет твоя королева, - презрительно буркнул Сергей.
   - Твоя? - не унимался незнакомый мне лупоглазый верзила. - Я бы её держал при себе, если бы она была моя.
   - Да, много мяса и мало мозга, тип, - подумал я, рассматривая толстое лицо лупоглазого; мозг функционирует на правах рудимента; только жир и румянец -- живут. Откуда такого выкопали?
   А тот продолжал:
   - Что-то раньше ты с ней чаще ходил! Я видел. Я хорошо вижу.
   Сергей поморщился:
   - Чего ты пристал? Видел -- молчи, а то глаза лопнут...
   - Видать она плюет на тебя, факт, - радуясь чему-то, кричал верзила.
   Я хотел вмешаться. Заткнуть дыру в этой безумной бочке с салом. Но выпад с другой стороны отбил у меня охоту. Мещерский сказал громко на публику:
   - Теперь не плюнет. Теперь за мной побежит, куда захочу, - и гоготнул.
   - Ах ты, сволочь! - сказал я, вставая.
   Ребята расступились. С удивлением и любопытством уставились на меня.
   - Андрей! - услышал я за спиной. - Андрей!
   Я обернулся. Ли стояла в дверях эллинга. Я ждал.
   - Иди сюда, - позвала Ли.
   Я пошел к ней. Сбоку проплыло наглое, жирное лицо верзилы. Неужели знал, что она здесь и -- орал?
   - Скотина, - сказал я лупоглазому, проходя.
   - Ну-ну, ты полегче, - побагровело толстомордое животное.
   Я подошел к Ли.
   - Слышала?
   - Слышала.
   - Я набью ему морду.
   - Нет. Не вмешивайся. Я сама... Я ведь сама... - Ли судорожно глотнула воздух. - Прошу тебя уйди...
   - Ладно, - сказал я угрюмо. - Я уйду.
   Меня опередили.
   - Пошли, мужчины! - весело, как ни в чем не бывало пробасил Мещерский и подхватил свой чемоданчик.
   А ребята заколебались. Двинулись только трое: Мещерский, Городовиков и Головин. Проходя мимо, Мещерский даже не взглянул в мою сторону. Остальные все еще топтались на месте. Потом тронулись медленной, молчаливой толпой.
   - До свиданья, Ли.
   - Привет, Ли!
   - Всего хорошего, Лида!
   Прощались они смущенно, избегая её взгляда.
   - До свиданья, ребята. - ответила Лида.
   Лицо её было бледно.
   - Я подожду тебя, - сказал я.
   - Не нужно.
   - Хочешь, я с ним поговорю?
   - Не надо. Я же сказала... Не вмешивайся! Иди.
   - Хорошо, - сказал я. - До свиданья.
   - До свиданья.
   Я шел медленно. И она вскоре обогнала меня. Сердце мое сжалось.
   - Лида, - сказал я, ускорив шаги. - Лида!
   Она не оглянулась.
   - Не унижайся! - крикнул я.
   Она только прибавила шагу.
   На мосту я остановился. Подошел к перилам. Лег на них грудью. Внизу тихонько плескалась темная вода. Вечерние фонари слабо отражались в ней тяжелыми маслянистыми пятнами. Какая-то сила неудержимо влекла меня туда, в темную глубину. Глупо! Смешно и глупо! Вода мерцала. Вода звала. "Ну и дурак же еще ты!" - проговорил я вслух, вяло оттолкнулся от перил и пошел прочь, потом побежал, потому что мне вдруг представилось, что Мещерский оскорбляет её там, на улице, а вокруг толпятся бесстыдные зеваки; стоят и ухмыляются грязно и длинно. Все закипело во мне, голова наполнилась шумом, сердце покалывало. Тяжело ловя ртом, ставший сухим и твердым, воздух, я ускорил бег. Ноги одеревенели и плохо слушались; на бегу я всматривался в глубь улицы -- не темнеет ли впереди толпа?.. Я догнал их в самом конце проспекта. Они шли вдвоем, по краям тротуара. Лида оглянулась, услышав мой тяжелый топот.
   - Только, пожалуйста, без сцен! - злобно сказала она.
   Я споткнулся, остановился. Подлая, почти искательная и в то же время наглая улыбка вздрагивала на лице Мещерского.
   Я пошел мимо тяжелым шагом, и все никак не мог угодить на стертые булыжники; меня дергало и качало. И я, потрясенный, повторял без конца: "Только, пожалуйста, без сцен!"
  
  -- ПОЩЁЧИНА
  
  
   ОНА была фантазеркой, как все школьницы, читающие романы. И еще она была хорошенькой. Может быть, поэтому она не читала, а глотала книги одну за другой, скользя над безднами. ЕЕ интересовали интрига, любовь, страсть. Мы с Борькой, зная это, сочиняли небылицы о прочитанных ею вещах.
   - Не было этого, не было, - говорила она, выслушав очередной "эпизод", якобы содержащийся в романе Мопассана "Милый друг". - Я же читала!..
   - Значит, пропустила!
   - Ничего я не пропускала!
   - Да? А ну-ка расскажи, что делает Жорж Дюруа в редакции газеты, когда приходит со свидания с Жозефиной?.. Помнишь, в конце седьмой части...
   - В редакции? в какой редакции? - переспрашивает она, припоминая: чистый, красивый лобик её слегка темнеет -- морщится, точнее не морщится, а как-то сереет -- словно бы тени пробегают по розовато-белому полю: мама накрепко вбила в эту головку идею всеразрушающей морщины (боже тебя упаси -- это катастрофа!) - Какой газеты?
   Улыбаясь, я подсекаю "рыбку": - В редакции газеты "Леколь".
   - "Леколь", "Эколь", - повторяет она, силясь вспомнить.
   Я терпеливо жду, погасив улыбку.
   - Ничего не делает! - вдруг выпаливает она. - Он же бездельник! В "Эколь" он приходит только затем, чтобы получить гонорар и потрепаться с редактором.
   - Гениально!.. Мусик, ты гений! - хохочет на диване Борька. - У неё, знаешь ли, за сочинение всегда пятерки. Она потрясающе хорошо дает социальные характеристики героям. Её ставят в пример всему классу, всей школе. Она у нас -- общепризнанная кандидатка на золотую медаль.
   - Все ржешь, битюг, - обижается Муся. - У тебя-то пятерок по сочинению никогда не было. Вот ты и завидуешь. Но сколько бы ты не пыхтел, все равно бы ничего, абсолютно ничего, у тебя бы не вышло!.. Ведь ты же Мопассана не читал, сознайся.
   - Не читал! Не читал! - соглашается Борька. - В десятом классе я читал только по программе -- советскую литературу. Мопассана я читал в пятом классе. А в десятом я прочел роман Горького "Мать", которым зачиналась советская литература; роман Фадеева "Молодая гвардия", роман Ажаева "Далеко от Москвы".
   - Вот-вот! Видишь! - кричит Муся. - А "Тихий дон", а "Разгром", а "Хождение по мукам"? Ты теперь даже и не помнишь, что есть такие вещи!
   Борька поднимает руки:
   - Сдаюсь! Ты победила. Я, признаться, даже "Кавалера Золотой Звезды" не читал.
   Муся смотрит на него уничтожающим взглядом:
   - Причем тут "Кавалер Золотой Звезды"?
   - Что? Опять ошибся? Разве "Кавалер Золотой Звезды" -- не произведение советской литературы? - затаился Борька.
   Но Мусик не попалась на удочку:
   - Я говорю о программных произведениях советской литературы. Ты их читал, а не понял. Слабо вскрывал основные черты советского человека. И тебе даже серебряной медали не дали.
   - Не дали! Это ты верно, - сказал Борька.
   - А я получу золотую! Понял?
   Борька пояснил мне:
   - Это ей в школе все учителя твердят. Сама она до такого ни в жизнь бы не додумалась.
   - Дурак! - кричит Муся и, хлопнув дверью, выбегает из комнаты.
   - Ну вот, - вздохнул Борька. - Будет мне теперь, когда ты уйдешь. Зачем перед людьми родную сестру позорю?
   - Хорошенькая она у вас. Очень, - улыбнулся я.
   - И -- умная. По-своему как-то, не корой, а подкоркой, что ли. Медали она не получит. Может быть, и получила бы, если б всерьез занималась, если бы ей не напевали каждый день в школе и дома: "Ты у нас первый кандидат! Мусенька у нас первая отличница!.." Ну, она и валяется целые дни в халатике вот тут, -- Борька хлопнул ладонью по дивану. -- Читает бел-лет-рис-ти-ку! Говорит, для общего развития. А на самом деле, я же вижу, пропускает целые главы. Любовь её интересует. Мальчики в школе по ней сохнут. Она назначает им свидание -- и они встречаются друг с другом. А она хохочет. Возраст, понимаешь, такой, что её безусые не интересуют. Она к взрослым тянется. Настоящим мужчинам. К Дюруа! -- Борька прищурился улыбаясь. -- Вот ты, например, её занимаешь. Настоящий ты мужчина или нет?
   - Я?
   - Ты.
   - Какой же я Дюруа?
   - Да, братец, ты в Дюруа не годишься. Но что-то в тебе есть. Тянутся к тебе женщины. И рожа у тебя вроде без красивостей. А у нашей Муськи -- лорд Байрон над кроватью к стенке прикноплен... Однако, в тебе что-то есть. Это не я говорю. Это мне наши девицы институтские говорили...
   - Ты, что же, интересуешься моими успехами у дам?
   - Да нет! в том-то и дело, что ни с того ни с сего мне объявляют об этом. Учти.
   - Для чего?
   - Ну... смелей живи, что ли. Рви цветы.
   - Смешной ты. Разве я амурных дел мастер? Мне, сам знаешь, жизнь понять хочется.
   - Хо! Хо! Вот и понимай!
   - Так разве я об этом. Мы ж с тобой говорили...
   Борька весело рассмеялся и сказал:
   - Слушай, Андрей. Специализируйся-ка по гинекологии. Я тогда за свою жену буду совершенно спокоен.
   - Ты сначала женись!
   - За этим дело не станет.
   - Так просто?
   - Нет, почему же... Но разве мало вполне приличных девиц?
   - И из них подойдет любая, да?
   - А что? Подойдет.
   - Слушай, Борис, скажи-ка, почему ты ушел из "Буревестника"?
   Борис резко повернулся ко мне всем корпусом:
   - Что? Ты думаешь, что я... - он нахмурился и замолчал.
   Я встал и отошел к окну.
   Голос Бориса у меня за спиной прозвучал глухо:
   - Да... Скажи, а правду ли мне рассказывали ребята, что ты чуть не избил этого... Мещерского?
   Я молчал. В коридоре послышались звонкие шаги.
   - Коновалы! Мужланы! Хамы!
   Я повернулся. В дверях стояла Муся, разгневанная, с пылающими щеками, в глазах блестели слезы.
   - Стыдно! - сказала она и выскочила за дверь.
   - В чем дело? - спросил я у Бориса.
   - Это она посмотрела Мопассана, - смущенно объяснил он. - Ну, и обиделась на нас. Только вот слезы... Это впервые. Что бы это могло значить?
   Борька потер щеку.
   - Плохо. Не понимаю, - он взглянул на меня. - Этого я не ожидал... И не знаю, что делать... Может -- ты, а?.. Пойди, потолкуй! Меня она не пустит. Она сейчас плачет там. Жалко её! Девчонка ведь. Хорошая девчонка... Сходишь, а?
   - Где же она?
   - Должно быть на кухне. У окна. Она всегда идет на кухню, когда расстроится. К окну , - Борька улыбнулся и тут же помрачнел снова. - Сходи, объясни, а? Меня она слушать не станет.
   - Ладно, - сказал я. - Попробую.
   Я открыл дверь на кухню. Муся стояла у окна, плечи её вздрагивали. Я остановился в дверях, не зная, что делать. Худенькая стройная, очаровательная фигурка в коричневом платье показалась мне неприступной крепостью.
   - Можно войти? - неловко спросил я.
   Муся не ответила.
   Я подошел к ней, прислонился к столу.
   - Послушай, Муся, - начал я. - Мы не хотели тебя обидеть.
   - Уходи, - не оборачиваясь сказала Муся.
   - Но мне хочется объяснить тебе! Ведь это была шутка, незлая шутка. Просто так. Ты читаешь книги. Много книг. И это хорошо. Это совсем не смешно. Плохо только, что читаешь их невнимательно, интересуешься одними сюжетами, не вникаешь в мысли автора, в главный смысл его сочинений. Понимаешь? Ведь и книги о любви пишутся не ради того, чтобы описать любовь. Дело не в описаниях. Книги -- они жить учат. Понимаешь? Каждая книга -- это большой человеческий опыт, это освоенная жизнь. И если читать её по-настоящему, эта жизнь, этот опыт станет твоим опытом, Твоей жизнью. И ты станешь умнее, богаче, красивее... Потому что даже книги о безобразных, о страшных явлениях жизни помогают увидеть красоту, настоящую красоту жизни... И мы хотели, чтобы ты это поняла. Правда, делали мы это неудачно, плохо. Когда человек не понимает шутки, нельзя шутить с человеком! Но если... не понимаешь шутки, это тоже плохо, Муся, очень плохо. Хорошая шутка -- это так много... Хорошая шутка -- это улыбка самой жизни. Это солнце жизни, понимаешь?
   - Ничего себе шутка! - сердито проговорила Муся, вытирая ладонью щеки. - Издеваетесь! А теперь говоришь: шутим!
   Она слегка повернула ко мне голову так, что я видел мокрую щеку.
   - Ну, да. Шутка, конечно, не вышла... Только ведь, согласись, если шутить совсем безобидно, то шутка будет довольно скучной, пресной...
   - А ты хочешь, чтоб она была соленой, да? - улыбнулась сквозь слезы Муся.
   Я тоже улыбнулся:
   - Конечно. Но все же не на столько, как у тебя.
   Мы рассмеялись. Муся вдруг как-то лукаво взглянула на меня и спросила:
   - А правда, что ты всем своим соперникам морды бьешь?
   Я опешил.
   - Каким соперникам?
   - Борька рассказывал, что ты осенью чуть не избил кого-то... Тот стал ухаживать за твоей девушкой, а ты его чуть не избил.
   - Все это не совсем так, - сказал я.
   - А как же? Расскажи.
   - Зачем? Не нужно.
   Муся помолчала, о чем-то раздумывая.
   - Андрей! Скажи! Ты любишь её?
   - Кого её? - спросил я.
   - Ну, ту, из-за которой ты чуть не подрался?
   - Не знаю.
   - Но ведь ты чуть не подрался. Значит, любишь.
   Я удивленно развел руками.
   - Ничего себе логика! По-твоему, кто любит, тот дерется, да?
   Она не ответила. Она спросила:
   - А если бы ты любил, очень любил, что бы ты сделал?
   - Умер бы от любви.
   - Нет, серьезно.
   - Не знаю.
   - Ты бы стеснялся любви, да?
   - Нет.
   - Совсем-совсем нет?
   - Да.
   Она тихонько передохнула, побледнев:
   - И ты бы поцеловал, кого любишь?
   Я снова удивился столь странному развитию беседы о примирении. Но ответил спокойно, не понимая, к чему она клонит.
   - Конечно.
   - И это не стыдно?
   - Отчего же может быть стыдно, если любишь?
   - Хочешь, я тебя поцелую?
   - Зачем?
   - Так.
   Я улыбнулся:
   - Ну, поцелуй, если так.
   - Думаешь, слабо?
   - Думаю -- зачем?
   - Но... а все-таки, слабо, а?
   - Откуда же я знаю.
   Она бросилась ко мне, обвила мою шею теплыми, тонкими руками, и жадно прильнула губами к моим губам. Потолок, а за ним и пол стали сдвигаться куда-то.
   Муся отскочила от меня.
   - Вот! Можешь смеяться!
   Я молчал. Она пристально посмотрела мне в глаза, отвернулась и прижалась лбом к переплету окна, сказала:
   - Я тебя люблю. Очень люблю. С прошлой зимы.
   Я молчал.
   - Ну, чего же ты молчишь? Скажи что-нибудь!
   - Машенька! Ты прости меня... Я... я... не...
   Я не знал, что сказать. Она обернулась.
   - Что ты на меня так смотришь?
   - Я не понимаю, почему...
   - Ах, ты не понимаешь? - нервно засмеялась она. - Не понимаешь! Почему, почему!.. Так вот тебе! - Она сделала шаг ко мне и с размаху ударила меня по лицу, потом отшатнулась, прижала обе руки свои к губам смотрела на меня широко раскрытыми, испуганными глазами.
   Я немного пришел в себя, провел рукой по горящей щеке и, ничего не сказав, вышел из кухни.
   - Ну, как она там? Кричит? Плачет? - встретил меня у дверей своей комнаты Борька.
   - Нет.
   - Значит, уговорил? Порядок? - обрадовался Борька.
   - Порядок. Уговорил, - сказал я. - Только сейчас ты её пока не трогай.
   - О! Я понимаю, - заговорщицки подмигнул мне Борька. - Дипломатия!
   - Ага! Дипломатия, - сказал я.
   - Будет сделано, - радовался Борька. - Спасибо тебе, дружище. Жалко мне, обидели мы её, - Борька поперхнулся. - Славная она у нас. Надо быть к ней повнимательнее.
   - Ага, - сказал я. - Славная!.. Повнимательнее... Ну, мне пора. Пошел я.
   - Отчего же? Посиди еще, потолкуем.
   - Нет, хватит. Потолковали. В другой раз... Пока!
   - Будь здоров! Провожать не буду. Ты только хлопни покрепче дверью, чтоб замок защелкнулся.
   - Хорошо, - сказал я. - Пока.
   Стараясь не шуметь, я открыл дверь на лестницу и тихонько, придерживая запор французского замка, осторожно закрыл её за собой.
  
  
  
  
  
   ТЕРЦЕТ ПЯТЫЙ
  
  
   Так захотелось просто быть в пути
   И ехать в поезде! Поехал.
   А с поезда сошел, и некуда идти.
   Исикава Такубоку.
  
   СНИМИ ПИДЖАК
  
  
   ДОЦЕНТ Кулябко, потирая руки, сказал мне у дверей деканата:
   - Ну-с, молодой человек, готовьтесь работать. Зная о вашем трудном материальном положении, общественность и кафедра похлопотали за вас, и руководство института решило определить вас в хирургическое отделение больницы. Будете работать дежурным фельдшером. Дежурства ночные. Вам будет, конечно, трудновато. Но, милостивый государь, другого выхода нет. Чтобы учиться, нужны средства, надо работать. Думаю, что работа в больнице будет для вас полезным делом, в смысле обретения навыков, общения с больными. Так что вы убьете сразу двух зайцев. Разумеется, все это сделано в порядке исключения, учитывая особые, так сказать, успехи ваши и прилежание. Ясно?
   - Благодарю вас, Павел Акимович! - и отвесил полупоклон. - Большое спасибо.
   Кулебяко заулыбался и протянул мне пухлую, короткую руку. Я осторожно пожал ее.
  -- Оформляйтесь. Пишите бумаги, какие там требуются. Ну, и прочее... Надеюсь, не подведете нас.
  -- Постараюсь. Спасибо вам. До свиданья! - и я помчался в больницу оформляться на работу.
   И хотя счастье привалило нежданно-негаданно, я действовал довольно расторопно, и через три дня меня включили в график ночных дежурств.
   Больница была рядом с институтом. Я многое успевал сделать, несмотря на уплотнившийся день. Не считая длинных, проведенных в полудремоте часов дежурства, я спал три-четыре часа в сутки -- и тем не менее чувствовал себя бодро, скоро вошел в норму... А через пару месяцев освоился настолько, что иногда отваживался кутнуть: сходить в кино или даже в филармонию, -- разумеется, днем. Несколько сложнее было сойтись с теми, кто работал со мной рядом. Народ этот был пестрый, все больше пожилой, замкнутый в своих обыденных интересах. Со мной не очень-то делились заботами: о чем говорить со студентишкой, пристроенным на заработки?.. Может быть, мне так показалось... О двух зайцах я вскоре тоже перестал думать: работа была нудная, никаких активных действий с моей стороны по части лечения больных не требовали, ночные дежурства протекали довольно спокойно.
   Неожиданно возросшие доходы сделали меня расточительными. Я безбоязненно тратился не "цветы удовольствий" -- концерты знаменитостей. Однажды я даже сбежал с лекций -- у меня был билет на дневной концерт Эмиля Гилельса. Чувствуя себя личностью героической -- узнают в деканате или не узнают? выгонят с работы или не выгонят, если узнают? -- направил я стопы свои к филармонии. Прогулка всегда настраивала меня на музыку, пока я вышагивал по заснеженным улицам мелочные заботы оставляли меня, теснимые радостным ожиданием чистых, гармонических звуков; мне уже грезилось что-то шопеновское -- глубокое, сдержанное и клокочущее внутри... Впереди виднелась решительная женская фигура. Она шла в ту же сторону, что и я. В движении её было что-то знакомое, созвучное с предчувствием знакомых музыкальных ритмов. Я ускорил шаг. Захотелось заглянуть в лицо. Что увижу я? Смолкнет ли музыка? Или какой-то новый аккорд вспенит её волну? Может вздохнет о былом контрабас, вдруг улыбнется будущему флейта или загрустит в безвременьи виолончель? Не позовут ли ввысь скрипки, упорно не признавая нашу бескрылость? Я люблю эту неуступчивую призывность скрипок... А если загремит, зарокочет барабан -- всколыхнутся снега?.. Я догнал женщину. Я заглянул ей в лицо.
  -- Таня? Вы?.. Здравствуйте!
  -- Здравствуйте.
  -- Едва догнал вас. Спешите?
  -- На концерт Эмиля Гилельса.
  -- Вот здорово! И я тоже.
  -- Здорово? Почему? - Таня улыбнулась.
  -- Пойдем вместе.
   И хотя не было ни флейты, ни скрипки, ни виолончели; не вздохнул контрабас, не громыхнул барабан, -- я был обрадован.
   Таня работала со мной в одной смене. Она была старше лет на пять, держалась со мною строго, даже подчеркнуто строго. И я никогда не заговаривал с ней первым, если случайно не возникала необходимость разрешить что-нибудь по дежурству...
   Я приноровился к ее шагу.
  -- Вот не знал, что вы любите музыку.
  -- Мама в прошлом была пианисткой. Это от неё.
  -- Хорошо, когда есть кому научить слушать музыку. У меня стихийно все вышло. И я остаюсь кустарем. Глухарь-дилетант. До сих пор не знаю, понимаю ли я её, музыку.
  -- Но вы же ее слушаете, и хотите слушать? - сказала Таня.
  -- Да.
  -- Значит, нравится?
  -- Да.
  -- Тот, кому нравится слушать музыку, понимает её...
  -- Не уверен в этом. Когда слушаю в антракте суждения завсегдатаев, употребляющих такие, знаете ли, мудреные словечки: "тема", "гармонический ряд", "сложный каданс", "стретта", "субдоминатовая сфера" и прочее, и все это произносится с такой необычной легкостью, что кажется, будто освоено на много раньше слов: мама, папа, дядя... Я теряюсь, не понимаю: о чем они говорят?.. Все собираюсь почитать литературу по музыке, -- и некогда! Вот и хожу, слушаю. И оценка у меня всегда одинаковая: нравится -- не нравится. И все. А в пассажах всевозможных нисколечко не тяну. Бывает, сижу в зале, от этих самых пассажей лопаются перепонки, от иной ферматы в животе пусто становится, а на сердце льдинки плавают. Холодные такие, белые-белые... Я Вас не заговорил.
  -- Нет, отчего же, продолжайте, я слушаю.
   Я потер ладонью замерзшее ухо и рассмеялся:
  -- Нет, Вы только представьте, мы работаем с Вами вместе больше двух месяцев, а я даже и фамилии Вашей, оказывается, не знаю.
   Таня взглянула на меня и сказала с усмешкой:
  -- Вас это беспокоит, Андрей Лотин?
  -- Нет, не в том дело. Просто удивительно мне, как могут быть далеки люди, встречающиеся через день.
  -- Если бы Вы и знали мою фамилию, число дежурств не увеличилось бы.
  -- Простите. Я, конечно, сказал не то и не так. Я думал о другом. Дело, разумеется, не в фамилии... Извините меня. Я хотел просто подчеркнуть, что человек открывается всегда неожиданно... -
   Я взглянул на неё и замолчал. "Ну, оратор же ты сегодня, братец! Жуй, юноша, жуй!" - сердито подумал я.
   Таня шла рядом со мной, легко и плавно неся свое тело. И я вспомнил, что у нее оно крепкое, плотное, чуть-чуть полное, что несмотря на всю её сдержанность, я ловил иногда на себе её взгляд, быстрый, случайный.
   "Ах, Вы молчите? - подумал я. - Хорошо. Я тоже буду молчать. И если я показался Вам глупым, какое мне дело до этого? Вот дойдем до филармонии, и -- прощайте! Музыку мы будем слушать врозь". После этого внутреннего монолога я вновь обрел приподнятое настроение, и мы молча достигли земли обетованной.
   Концерт не произвел на меня сильного впечатления. По-моему, Гилельс играл в этот день так себе, как-то сухо и торопливо. И поскольку в мастерстве я не разбираюсь, то ни крики, ни вздохи младенствующих слушателей, ни громкое имя исполнителя не повлияли. Я скучая досидел до конца, рассматривая лица соседей -- известные по "Литературной газете" фотоэтюды: слушают музыку! А после заключительной части, не дожидаясь, исполнит ли маэстро на "бис" и "браво", которые не затихали, пока я пробрался в гардеробную, оделся и вышел.
   В воздухе тихо кружился редкий снежок. Небо было низкое, серенькое, теплое. На улицах уже горели ранние фонари. День кончился. Пора было ужинать, собираться на дежурство.
   Седовласая, невозмутимая Ольга Сергеевна снисходительно напомнила мне, что в третьей палате лежит тяжело больной, которого необходимо наведывать, а в пятой -- двое разговорчивых, которых надо урезонивать, дабы они не мешали другим спать, -- и ушла, расписавшись в журнале.
   Я надел халат и тапочки, пошел вдоль коридора, прислушиваясь к тишине, иногда заглядывая через застекленную дверь в палату. Больные еще не спят, лежа в постели читают, толкуют о чем-то или молча смотрят в им одним понятную даль... Я вернулся к столу, сел и начал перелистывать журнал, рассматривая подписи. Ага, вот: Т. Гаранина. Товарищ Гаранина, Татьяна Гаранина. Медсестра и меломанка. Здравствуйте, уважаемая Т. Гаранина! Как Вам понравился сегодняшний концерт?
   В глубине вестибюля мягко ухнула входная дверь. Это, пожалуй, пришла на работу гражданка Т. Гаранина. Я закрыл журнал и взял в руки газету. Шаги. Я слушаю их. Самые обыкновенные человеческие шаги. Ровные, твердые, скраденный ковром стук каблуков. Мне ничего не говорит этот стук. Он не имеет ко мне никакого отношения. Шаги сами по себе. Шаги медсестры Т. Гараниной, пришедшей на дежурство с опозданием. Незначительным, всего в три минуты.
  -- Добрый вечер! - говорит мне тов. Гаранина, дежурная медсестра.
  -- Добрый вечер, - отвечаю я, вдыхая острый, легкий запах каких-то духов и мороза, встаю.
  -- Ольга Сергеевна уже ушла?
  -- Ушла. Только что.
  -- А Аня?
   /Аня -- это другая медсестра, которую она пришла сменять/.
  -- Нет, по-моему. Она где-то в палатах.
  -- Все спокойно? - спрашивает меня Таня.
  -- Да.
  -- Я пойду переоденусь. Если появится Аня, скажите, пожалуйста, что я пришла.
  -- Хорошо. Скажу.
   Т Гаранина уходит. Шаги её звучат ровно, твердо. И если бы не было ковра, они, наверное, были бы резковаты. Да, так звучат шаги сами по себе, когда ходят ни для кого. Это я знаю. Я втягиваю носом воздух: что-то в нем все-таки появилось новое. Аромат тоньше, что ли?
   В другом конце коридора /не моя сфера влияния/ появляется Аня, существо худенькое, остроглазое, остроносое и кудрявое на удивление. Она идет быстро, неровно. Лицо усталое. Говорят, эта Аня содержит на свой заработок семью из трех человек, одна, потому что мать ее года два тому назад умерла от рака печени в этой же больнице. Мы с Аней почти приятели.
  -- Здравствуйте, Андрей! Таня здесь?
  -- Пришла.
  -- Хорошо. Я сегодня устала страшно...
  -- Много было работы?
  -- Нет. Как обычно. Просто устала.
   Я киваю. Я знаю, что можно просто устать. Не от работы. Устать -- и все.
  -- Принести Ваше пальто?
  -- Не нужно, я сама. Вы не найдете мои боты.
  -- Найду, - говорю я. - Присядьте, я сейчас.
   У вешалки никого нет. Я снимаю пальто Ани, забираю ее старенькие ботики с втиснутыми в них туфлями и иду обратно. Где же Т. Гаранина?
  -- Опять я опаздываю, - устало улыбается Аня. - Мои ребятишки должно быть торчат у дверей. Ждут.
   Я слушаю её с уважением: чувствую, что ребятишки, действительно торчат у дверей. И они хотят есть. И ждут свою сестру Аню, которая заменила им мать. Выждав, пока Аня наденет туфли и боты, я подаю ей пальто.
  -- Спасибо, Андрей... А где же Таня?
   В коридоре слышится шорох. Мы оборачиваемся на него.
  -- Здравствуй, Аннушка! - ласково говорит медсестра Гаранина. - Я тебя задержала?
  -- Нет. Я только что переоделась. Андрей, повесьте, пожалуйста, мой халат в шкафчик, я побегу. До свиданья!
  -- До свиданья, - говорю я.
  -- До свиданья, - говорит Татьяна.
   И мы провожаем взглядом фигурку -- худенькую, даже в зимнем пальто фигурку. Потом смотрим в глаза друг другу и понимаем: ушел очень хороший человек, настоящий человек, тихий и стойкий, и поэтому молчим -- из уважения к только что ушедшему человеку, которому трудно живется.
   Таня не уходит, как обычно, на свое крыло. Медсестра Т. Гаранина стоит у моего столика.
   Я спрашиваю её: как Вам понравился сегодняшний концерт?
  -- Не очень. Я шла с таким ожиданием чего-то большого и радостного, а вышла из зала почти равнодушной... А Вы?
  -- Я хуже. Я ушел недовольный Гилельсом. По-моему, он был не серьезен. Может быть, потому, что это был дневной концерт.
  -- Возможно, - согласилась она.
  -- А сколько было крику, - улыбнулся я. - Люстры дрожали!
   Т. Гаранина улыбнулась тоже и слегка пожала плечами:
  -- Это обычно, потому что играл Гилельс.
  -- И мне так показалось... И вообще мне непонятен восторг, который выражается сразу же после того, как смычок отрывается от струны. В нем что-то неискреннее, торопливое. Правда?
  -- Пожалуй, - снова согласилась она.
  -- И когда я слышу восторженный разбор концерта через тридцать секунд, после него, у меня все внутри переворачивается от негодования. Это уместно в классе, на репетиции, а на концерте как-то противоестественно. Так же, как если бы мы, медики, разговоры, свойственные анатомичке, повели за праздничным столом.
   Она задумчиво и рассеянно кивнула.
  -- Что ж мы стоим, присядем? - предложил я.
  -- Нет, - тряхнула она головой. - Я пойду.
   Я посмотрел ей в лицо и тут по-настоящему разглядел -- круглое, смуглое, с густым темным румянцем; пухлые, слегка выпяченные губы, низкий, резко очерченный лоб, черные волнистые волосы; брови длинные и густые; крутой крепкий подбородок и милый, чуть вздернутый нос. Симпатичное лицо. Аппетитное какое-то. Вот только узкие голубые глаза, в припухших подушечках век, придают ему замкнутое, сосредоточенное выражение, которое не могут разрушить даже черные усики. "Сочное, свежее милое лицо японочки", - подумал я и улыбнулся.
  -- Вы чему улыбаетесь? - спросила она настороженно.
  -- У меня такое чувство, словно я впервые увидел Вас! - откровенно признался я.
  -- И это у Вас тоже впервые?
  -- Что? - не понял я.
  -- Такое чувство?
  -- Впервые. А что?
  -- Тема не для дежурных.
   Я не принял второго смысла:
  -- Вы считаете, что я должен разговаривать с Вами только о своих больных: кто как спит, кто когда просит утку... Да?
  -- Я думаю об этом тоже разговаривать можно.
  -- Хорошо. У меня как раз есть один интересный случай. В третьей палате лежит человек с мочевым пузырем, который...
  -- Бросьте, Лотин! Я пойду к своим больным, - она повернулась и пошла вдоль коридора.
   Я смотрел ей вслед и сердито думал о том, что шаги меня не обманут: все равно в воздухе что-то осталось, аромат какой-то. И, между прочим, Вы, по-моему, более тщательно причесались, уважаемая Т. Гаранина. Разве это не так?
   Медсестра Гаранина стала занимать мои мысли. И в свободные минуты дежурства, а их все-таки очень много во время ночных дежурств, я понемногу пристрастился фантазировать на её счет. А она по-прежнему держалась со мной замкнуто, отчужденно. Правда, изредка задерживалась у стола, и мы обменивались концертными новостями. Дальше дело не шло. Но вот в марте приехал в город Мравинский. Я даже не мечтал попасть на его выступление. Билеты достать было почти невозможно.
  -- Пойдете на Мравинского? - спросила меня Таня.
  -- У меня нет билета.
  -- Только поэтому?
  -- Да. Думаю, я бы упросил Ольгу Сергеевну подежурить за меня.
  -- Хотите я достану вам билет?
  -- Конечно.
  -- Хорошо, ждите.
   Через два дня мы сидели с Таней в двадцать втором ряду Большого зала филармонии. На сцене пиликали, настраивая инструменты, музыканты. Верхний свет был еще не включен. Публика негромко переговаривалась, изредка поглядывая на сцену.
  -- Ну, как? Какие Ваши предчувствия?
  -- Жду. Думаю, что будет хорошо.
  -- И мне так кажется. Чувствуете, по залу ходит волна серьезного ожидания. Это заражает.
   Она улыбнулась мне японскими голубыми глазами. Я придвинулся к ней, вдохнул легкий, теплый запах её тела и прошептал:
  -- Вы не рассердитесь на меня, если я буду сегодня чуть-чуть влюбленным?
  -- В Мравинского?
  -- Нет, в Вас.
  -- Очевидно, я пожалею о том, что достала для Вас билет, - уголки губ её дрогнули улыбкой женщин Леонардо-да-Винчи.
  -- Возможно. Но что я могу поделать?
  -- Вот как! Не уйти ли мне?
  -- Я не отпущу Вас.
  -- Неужели?
   Я посмотрел ей в глаза, и, когда улыбка погасла в них, сказал:
  -- Можете мне не верить. Но это так.
   Я вздрогнул: неожиданно вспыхнули люстры под потолком. Публика заволновалась. Впереди робко аплодировали. Зал подхватил. В оркестре начали усаживаться. Наступила тишина. Все ждали Мравинского. Он не выходил. Наконец, появился ведущий и заговорил о чем-то торжественно, потирая руки. Зал загрохотал снова. И когда вновь установилась напряженная тишина, из боковой двери показался человек с белой грудью, высокий, напряженный... Я не удержался. Я тоже стал хлопать в ладоши. И тут чьи-то мягкие волосы коснулись моего уха. Я скосил глаза: японские глаза, близкие, большие, улыбались мне:
  -- У Вас, оказывается, тоже темперамент, - прошептала мне Таня и отодвинулась.
   Я перестал аплодировать, откинулся на спинку кресла и стал ждать.
   И Григ, и Чайковский, и Моцарт были великолепны. Незримые, властные джины заколдовали меня, Таню, весь зал. И редкий сдавленный кашель звучал по залу, как эхо в горах, вызывая обвалы гневных взглядов. А несчастный кашлюн затихал, корчась в судорогах, опустив голову ниже кресел, зажимая свой рот платком или ладонью, чувствуя себя должно быть самым грешным человеком на земле.
  -- Если все влюбленные будут ходить на концерты Мравинского, - сказала в антракте Таня, взяв меня под руку, - то добродетельные женщины будут в безопасности.
   Я прижал к себе локтем её руку, наклонился и прошептал:
  -- Это тебе зачтется!
   Таня только удивленно подняла брови.
   Я смешался. Как это у меня вырвалось: тебе! И расстроенный я предложил вернуться в зал.
  -- Нет, - сказала она. - Лучше походим по кругу.
   И мы влились в круговорот чопорных дам и мужчин, не обменявшись до конца антракта ни единым словом.
   Второе отделение концерта я переживал. Все: и музыку, и удивленно вскинутые брови Тани, и молчание её, и мое идиотское "тебе".
   А потом я стоял в очереди за нашими пальто и потерял её из виду. И только, когда я успел одеться, она подошла ко мне сама:
  -- Меня потеряли?
  -- Ага. - пробормотал я. - Где Вы были?
   Она наклонилась, чтобы одеть боты. Не ответила. Потом я подал ей пальто, замешкался, когда она уже попала руками в рукава. Она оглянулась, я опустил руки.
  -- Идемте, - сказала Таня.
  -- Вы -- куда?
  -- На работу. А Вы?
  -- Я тоже.
   Она рассмеялась:
  -- Значит нам по пути.
   В автобусе было тесно и жарко. Мы стояли, тесно прижатые друг к другу. У меня горели уши. А когда у остановки шофер резко затормозил, нас швырнуло вперед. Я едва успел уцепиться за поручни, и подхватил падающую Таню, подхватил и крепко прижал её к себе. Она не сопротивлялась. Только снова посмотрела на меня как-то недоверчиво и удивленно. Я перевел взгляд на чей-то круглый затылок.
   Выйдя из автобуса, мы перебежали площадь и молча зашагали полутемной улицей к больнице. Я хмурился, прислушиваясь к шумным и неровным ударам сердца. Голова, казалось, была невесомой и открытой, словно кто-то снял с неё верхние черепные кости... Танина рука лежала на сгибе рукава моего пальто, как нечто отдельное, принадлежащее мне, -- и я любовался милой, маленькой кожаной перчаткой, почему-то живой и доверчивой больше, чем сама рука. А Таня, -- Таня шла рядом и совсем отдельно, плотная и высокая как стена, которая отгородила меня от мира, но так и не вошла в мой... И все-таки не мог я поверить в эту плотную и высокую стену: от неё исходило тепло вечерних сумерек. В темном подъезде я, открыв дверь, пропустил Таню вперед, поймал её в темноте, развернул и нашел губами лицо её, обхватив напрягшуюся, вырывающуюся спину.
  -- Не надо, Андрей, не надо! - задыхаясь, шептала она, уклоняясь от моих поцелуев, - пусти меня, слышишь!
   Я прижал её к себе еще крепче и, наконец, нашел её губы, мягкие, холодные. Они дрогнули и покорились мне. Таня затихла.
  -- Пусти же меня, наконец, - все еще задыхаясь, сказала она.
   Я не ответил. Я снова припал к её губам, вздрагивающим, теплым, отзывающимся на мой поцелуй.
  -- Идем, нас же ждут люди! - сказала она, высвобождаясь.
  -- Постоим здесь немного, - сказал я.
   Она отошла к маленькому синеющему морозными стеклами окну. Я подошел к ней, обхватил ее сзади, и мы постояли, тесно прижимаясь друг к другу, слегка покачиваясь в каком-то неуловимом ритме.
  -- Что подумают наши, когда узнают, что я совращаю мальчишку, - задумчиво проговорила Таня.
  -- Какое тебе дело до этого? - спросил я.
  -- Но я же старуха! - сказала Таня, откинув назад голову и прижимаясь щекой к моей щеке.
   Я фыркнул:
  -- Старуха! Еще чего скажешь!
   Таня потерлась щекой, потом повернула голову и посмотрела на меня искоса темными, мерцающими японскими глазами:
  -- Никогда, ни к кому меня еще не тянуло так, как к тебе, веришь?
   Я крепче прижал её к себе, и мы снова стояли, покачиваясь в неуловимом ритме.
  -- Идем, милый. Нас ждут, - неуверенно проговорила она.
   Я молчал.
  -- Идем! - сказала она твердо.
   Ритм оборвался. Я выпустил её. Мы пошли к двери.
  -- Таня, - сказал я. - Таня! Я хочу... еще.
   Она тихонько засмеялась во тьме:
  -- Не сейчас, не здесь, милый. Идем.
   Всю ночь она убегала от меня, пряталась, а когда я находил её, вырывалась и укрывалась в палатах. Я сердился, просил её не уходить. А она смеялась:
  -- Там ждут больные. Тебя и меня. Иди. Уходи с моего крыла, слышишь? Это мое крыло. А твое там.
  -- Теперь это наши крылья, - настаивал я. - Я не уйду. Постой, куда ты?
   Она исчезала в темных палатах, а я, постояв у дверей, тащился по коридору к своему столику.
   Утром, перед уходом, она сказала:
  -- Приходи завтра. В четыре, - и дала адрес, - придешь?
   Я только тряхнул головой в ответ.
  -- Бледный ты, бедный! Трудное было дежурство, да? - ласково улыбнулась она, проведя рукой по моей щеке. - До свиданья, милый! Я иду спать. А ты?
  -- Не знаю, - сказал я. - Не засну.
  -- Постарайся, - сказала она и ушла, не дождавшись, когда придет моя сменщица.
   В начале четвертого я топтался у дверей её квартиры, решая: звонить или не звонить? Потом махнул рукой и отважно нажал кнопку звонка. За дверью глухо задребезжал колокольчик. Затих. Никто не шел открывать. Ну вот, нет дома. У меня упало сердце. Обманула! В отчаянной решимости я еще раз нажал на белую пуговицу звонка. Колокольчик всхлипнул и залился мелким смешком. Я отпустил кнопку, прислушался. Кто-то подошел к двери. Щелкнул замок. Дверь распахнулась. На пороге стояла Таня. Хмурое лицо её вдруг разгладилось. Она улыбнулась:
  -- Ах, это ты! А я думала кто-то другой. Ведь сейчас только четверть четвертого.
   Таня сунула руки в мелкие карманчики легкого серенького халата с короткими рукавами, отступила.
  -- Входи, пожалуйста. Дома никого нет. Я за хозяйку. Мама уехала к знакомым. Проходи раздевайся...
   Я неловко начал стаскивать пальто.
  -- Вот сюда, на эту вешалку, - подняла полную красивую руку Таня.
   Все больше смущаясь, я прошел к вешалке и едва нацепил пальто на крючок. Дверь позади меня звонко щелкнула замком. Я повернулся. Таня стояла, улыбаясь глазами и уголками припухших губ, сжатые в кулаки руки оттопыривали маленькие карманчики, халатик натянулся на высокой груди. Таня ждала. Я поправил рукой волосы, не спуская с нее глаз, сделал шаг вперед. Она снова подняла руку и сказала:
  -- Проходи сюда. Это моя комната.
   Я стоял.
  -- Ну проходи же!
   Я повиновался.
   В маленькой, тесной комнате было тепло и тихо. Кровать, шкаф, диван и стол у окна занимали почти всю площадь. И только посредине и между ними оставался узкий проход. Таня слегка подтолкнула меня сзади:
  -- Входи, входи. И знакомься! Это мой старый почтенный шкаф. А это кровать, на которой спала моя сестренка. Теперь она вышла замуж. И кровать стала моей. А это диван, добрый кряхтун. Здесь я спала девчонкой. А это стол, за которым я готовила уроки. Сейчас ему скучно. Он не верит, что я люблю его, потому что редко сижу за ним. А это книги. Их мало. Но зато все они хорошие. Шекспир, Мериме, Лермонтов и Толстой, Лев Николаевич. Однотомники Достоевского и Чехова. А эти книги по музыке. Можешь их взять, если хочешь. Посмотри в мое зеркало. Оно отмечает все изменения на моем лице. И стало ужасно болтливо. Все время бормочет, что старость начинает вступать во владения этой комнатой. Но я не сержусь на него за то, что оно первым заметило морщинки под глазами и мое сомнение, что я все еще молода... Познакомился? А теперь садись, здесь на диван или здесь на стул. Я пойду приготовлю завтрак. Ты уже ел?
  -- Да.
  -- А я нет. Я только что встала и совсем ничего не ела.
  -- Садись, бери альбомы. Смотри. Я когда-то была девчонкой. Посмотришь -- увидишь... Я пошла.
  -- Подожди, - сказал я.
   Она остановилась.
  -- Можно мне, я пойду с тобой?
  -- Тебе не нравится моя комната?
  -- Я хочу с тобой.
   Она согласилась:
  -- Ну что ж, идем.
   Мы пошли в кухню. Таня повязала передник и зажгла газовую плиту.
  -- Через пять-десять минут будем завтракать, - сказала она, доставая из шкафчика продукты. - Газ -- сила! Газ -- это уют! Понял?
   Я рассмеялся.
  -- Ага! смеешься! А повозился бы ты возле примуса часа два, тогда бы не смеялся. Знаешь, как мы обрадовались, когда нам провели газ?
   Я подошел к ней и обнял её.
  -- Молодой человек! Вы мне мешаете готовить завтрак! - сказала она. - Уберите, пожалуйста, ваши дерзкие руки! И налейте воды вон в тот чайник. Не больше половины его.
   Я неохотно опустил руки. Прошел к столику за чайником, налил воды. Поставив чайник на горящую горелку, снова подошел к Тане и обнял её.
  -- Ах, как это у тебя получается! Опять некуда руки приложить? - разбивая яйцо над маленькой сковородкой, спросила она.
  -- Некуда.
  -- Займись, пожалуйста, кофейницей. Нужно смолоть зерна.
  -- Таня! - сказал я, - у меня руки заняты.
  -- Я сейчас их освобожу, - и она ловко выскользнула из моих рук. - Свободны?
  -- К сожалению.
  -- Зерна вон там, на полочке, - она указала ножом на белую занавеску. В углу, справа. Мельница там, на столе. Действуй. Скоро вода закипит.
   Я притащил мельницу на плиту и достал кофейные зерна.
  -- Ты здесь на плите и собираешься их молоть?
  -- Здесь. На плите.
  -- А на столе не можешь?
  -- Не могу, - сказал я, не спуская с неё глаз.
   Она вздохнула:
  -- Ну ладно, мели здесь. Только не забудь положить зерна.
   И пока мы болтали вот так, Таня успела зажарить яичницу, нарезать хлеба; достала из ящика под столом и вымыла помидоры, а я все крутил и крутил эту чёртову мельницу, то и дело спрашивая:
  -- Может быть уже хватит?
  -- А ну-ка покажи. Нет, надо еще. Крути!
  -- Ох, когда это кончится, - вздохнул я. - Ну и дельце!
  -- Что? Не нравится? Зато руки тебе не мешают.
  -- Мне?
  -- И мне.
  -- Танька, я сейчас брошу.
  -- Ну нет, надо же сварить кофе. Крути!
   И я крутил, крутил, пока она не сказала:
  -- Теперь хватит. Высыпай все это в чашку.
   Я обрадовался и, кое-как ссыпав в фарфоровую чашку порошок, отнес мельницу на стол.
  -- Боже мой, - сказала она, - опять эти руки!
  -- Эти, - сказал я и поцеловал её волосы.
  -- Погоди, милый, - сказала она, отстраняясь. - Завтрак готов. Сейчас я сварю кофе. Хочешь крепкого кофе?
   И еще спросила:
  -- Здесь или в комнате?
  -- Здесь, - сказал я.
  -- Хорошо, - улыбнулась она. - Будем завтракать здесь. Вот за этим длинным важным столом, покрытым серой дырявой клеенкой... На отживших свой комнатный век стульях. Только учти, у них ножки едва держатся, и, когда сядешь, не ерзай. Понял?
  -- Понял, - вздохнул я, чувствуя, что меня начинает переполнять счастье...
  -- Хочешь масла, - спросила она.
  -- Хочу.
   На плите пискнул и забил крышкой кофейник.
  -- Ну вот и кофе готово, - вскочила со стула Таня.
   Это был самый счастливый завтрак в моей жизни, первый завтрак во второй половине дня. И когда, после завтрака, мы перешли в комнату, я подхватил её на руки и понес к столу.
  -- Куда ты меня тащишь, глупышка? - спросила она, схватив руками мою шею.
  -- Я хочу показать тебя людям. Хочу крикнуть им, что ты -- лучшая из всех. Пусть знают.
  -- Они не поймут тебя, мальчуган, - грустно улыбнулась она.
  -- Поймут, - упрямо сказал я.
  -- Нет, не поймут. Скажут, что ты просто сумасшедший. Разве можно показывать женщину в таком вот халате, почти раздетую...
  -- Поймут, - твердил я. - Поймут. Люди должны понимать счастье.
  -- Счастье каждый понимает по-своему, - сказала она, взъерошив мне волосы.
  -- Если маленькое, -- по-своему... а большое счастье должно быть понятно всем.
  -- Ну, а если у нас оно -- маленькое?
  -- Маленькое? - я опустил её на пол, обхватил ладонями её голову и стал целовать ей глаза, брови, щеки. -- Маленькое?..
   Она закрыла глаза -- милые японские глаза, в припухлых подушечках век. А мои остановились на диване, старом диване, на котором спала она девчонкой...
   Я снова поднял её на руки. Она открыла глаза... Будто вспыхнули окна в тумане. И когда я опустился с ней на диван, тихо сказала:
  -- Сними пиджак, милый!..
  -- Нет, - сказал я. - Сегодня нет.
  
  -- ТУРИСТ ЮРА
  
  
   АЛЬПИНИСТСКИЙ сезон подошел к концу: Ленинградцы сговорились возвращаться вместе. Я поехал с ними. Но в Ростове отстал, потому что у меня скопилось немного денег, и я решил прокатиться по Волге. О такой поездке я мечтал давно. Какая она -- Волга? Доведется ли мне увидеть ту красоту её и размах, о которых так много написано и поется в народных песнях? Со стороны это может показаться смешным -- взрослый парень, студент, бредит легендами... В альплагере кличку "поэт" давали только тем, кто был безнадежный растяпа, безнадежный лентяй. И когда мы шли в горы, то всегда кто-нибудь предупреждал: "Ты смотри за "поэтом", он рюкзачок таскать не любит. Прикинется утомленным -- носи за него!.." А "поэт" стоял в стороне, улыбался тебе доброй улыбкой, и, казалось, что это не о нем говорят. Не любили у нас "поэтов". Слишком много хлопот с ними. И я солгал ребятам:
  -- Родственники у меня здесь, в Ростове. -- Обещал по дороге заехать.
   Ребята шумно потолкались со мной на прощанье, посоветовали ехидно:
  -- Ну, ну... Повидайся с родней. Только смотри не женись тут на какой-нибудь сестренке. В горы не возьмем.
   И уехали.
   Добравшись до Тихого Дона, удивленно и разочарованно посмотрел в мутные быстрые воды его, кружащиеся в низких и скучных берегах -- и это тихий Дон! Здесь родилась и слава, и удаль, и песни казацкие! До чего же уныло текут мутные воды! -- И прошел на дебаркадер изучать расписание пассажирских линий. В 10 часов 10 минут вечера отходил на Сталинград пароход "Дзержинский". Очень хорошо! Целый день помотаюсь по городу, посмотрю его, а вечером отплыву восвояси. Купил в кассе билет второго класса. Побродил и поездил по пыльному Ростову, в поисках экзотики. Не нашел. Путешествие начиналось с разочарований. Только базар щедро ударил в ноздри запахом конского пота и навоза. Постоял в аромате, поморщился и вернулся на пристань. "Дзержинский" выжидательно терся видавшим виды боком о причальную стенку.
  -- Здравствуй, Дзержинский! - сказал я, хлопнув ладонью по деревянным поручням.
   Пароход заревел равнодушно и сипло, подождал еще кого-то, а затем, покричав из приличия дважды, стал отваливать и, развернувшись, медленно набирая скорость, захлюпал вверх по тихому Дону.
   Ростов, отступающий в предзакатную даль, вдруг стал близким, а невысокий крутой берег как будто пообещал что-то. И точно, в красное полыханье заката четко врезались четыре фигуры, показавшиеся такими большими и ярко раскрашенными, что я вздрогнул от неожиданности: вот они, казаки! Жадно всматривался я в идущих по берегу великанов. Но они равнодушно занятые чем-то своим прошагали мимо, не взглянув в сторону парохода. Ушли, словно растаяли в воздухе, пронизанном очарованием, будто и не было их, а были лишь незабываемые шолоховские герои... Поторчав у борта, я прошел к себе в каюту, умылся и прилег отдохнуть, чтобы снова выйти,когда подойдем к каналу. И заснул! Проспал как убитый всю ночь под плеск воды, под глухое посапывание паровых машин, и только солнечные блики, отраженные от воды, пробившись сквозь жалюзи, разбудили меня. Выскочив на палубу, я задохнулся в потоках колючих струй песка и едва мог рассмотреть из-под прищуренных век что-то серое широкое, высоченное -- берег, загроможденный штабелями бревен. Сильный ветер срывал с крутизны и бросал в запыхавшегося "Дзержинского" черные тучи песка и пыли.
  -- Где это мы? - спросил я у проходящего матроса.
   Тот равнодушно взглянул на меня и неохотно ответил:
  -- К Сталинграду подходим.
   Вот тебе и канал Волга-Дон! Проспал, путешественничек. Проспал техническое чудо ХХ века. Так можно проспать и всю Волгу. Хороши же у тебя останутся воспоминания. Волго-Дон? Ага, это когда я спал на "Дзержинском". Жигули? А-а, это когда я спал... Веселенькие картинки. В Сталинграде я пересел на грузо-пассажирскую древнюю махину, именуемую "Комсомолец". Поплыл вверх по матушке Волге, а она не пожелала общаться со мной. Прятала свои прелести за высоким западным берегом и исчезающем в синей дымке восточным. Оставалась только вода. Самая обыкновенная речная вода. Серенькая такая, с рябинкой и мелкими волнами. И это Волга? Откровенно говоря, скучновато было бродить по палубам -- с борта на борт и всматриваться близорукими глазами в молчаливую желтую крутизну да чуть различимую на горизонте синеватую зелень. Не та точка зрения. Не так надо Волгу смотреть. Вот если бы по этому крутому бережку на своих-двоих прочесать, был бы эффект, факт. А с борта этого усталого серого чудища, что увидишь? Что узнаешь? Пассажиры жуют и жуют себе бутерброды. Они не путешествуют. Они едут по делам. Купить-продать. Погостить у свата или зятя. Достать муки, крупы. Пристроиться на работу... Им не до легенд, не до песен. Им жить здесь, в поте лица добывая хлеб свой насущный. Вон у этого, желтого, печень поди-ка шалит, а он грызет горбушку с чесноком. А этот наверняка сердцем мается. Лицо опухло, спит плохо и мало, пьет, должно быть, самогон и водку... Бабушке приходится кочевать от сына к дочке, от сына к зятю. Чувствуется забота детей о матери. Пас! Еще пас!.. Старушка видно привыкла к этому. Усталые руки -- надувшиеся вены, узловатые пальцы с потрескавшейся на концах сухой кожей -- покойно лежат в черно-сером подоле длинной юбки, локоть опирается на тощий узелок вещей, завязанных в старую шерстяную шаль... Ходи, смотри, путешественничек! Я усмехнулся своей затее. Романтика! И пошел спать.
   И на следующий день было тоже: высоко, словно вздыбясь, торчал перед носом правый берег, едва зеленел на горизонте левый. Вода за бортом то синела, то серела, то вспыхивала радугой мазутных пятен. Изредка буксиры, с неестественно большими колесами, тащили вниз глубоко сидящие в воде баржи с бочками или покрытые брезентом. Иногда появлялись села. Дома неохотно спускались к воде, как будто боялись мутных вод красавицы Волги, задерживались и скользили по крутому склону. Людей почти не было видно. Только мальчишки неутомимо что-то искали и вылавливали из воды и вытаскивали из мокрого песка им одним доступные ценности. Счастливые мальчишки! У них нет пустых дней, охоты к праздным поездкам. Они наверняка знают, что завтра что-нибудь подвернется интересное и необходимое. Жаль, что вот ночи длинные! И сколько не тяни, а спать идти придется. Пойду-ка и я спать. Утро вечера мудренее.
   Так и доплыл бы я до Горького, ничего не усмотрев положительного, если б не прогулки по Саратову, по Куйбышеву с их картинными галереями, где обязательный для волжан художник Клевер занимает слишком много места, если б неудивительная смесь старых провинциальных домиков с новостройками да просторный окающий волжский говорок... В Жигулях, встревоженных громадной стройкой, было уже темно. Пахло нефтью и сыростью. Ничего я не смог рассмотреть толком, разве что невзрачный причал, у которого "Комсомолец" выпустил из недр своих большую партию пассажиров, прибывших в Ставрополь -- город сам переехавший куда-то вглубь левобережья, освобождая место будущему морю. Подышал вдоволь на привольном берегу в Ульяновске, одолев 500, кажется, деревянных ступенек лестницы, потоптался у башни Суюмбеки в Казани, поспорил у входа в Совет Министров с несговорчивым милиционером, побродил по коридорам университета и подивился запущенности железнодорожного вокзала. Наконец, "Комсомолец" дошлепал и до Горького. Здесь я навсегда расстался с ним, не без удивления отметив в себе чувство какой-то нежности к этой старой посудине.
   От Горького все пошло иначе. Берега выровнялись, отступили, чтобы открыть очарование земли русской, с её мирными селами, с желтеющими полями и размашистыми по-нестеровски щедрыми красками. Дрогнуло сердце мое. Вздохнул я полной грудью и замер. И может быть сердце "Александра Николаевича Радищева" стало моим сердцем, могучим и гордым. Мы вместе вздрагивали от его глухих и мощных ударов. Красота! Потрясающе! Это мы понимаем. Это нам дорого. Все вокруг меня ожило, задвигалось, заговорило, засмеялось. Я стоял, смотрел и дышал глубоко, широко, сильно. Милая, милая Родина моя!
   Первую ночь промучился я в переполненной душной каюте третьего класса. Пролежал, ворочаясь в тесноте, задевая ногами какие-то узлы, чемоданы. Лишь под утро вздремнул. И с тяжелой головой вышел на палубу. Остановился возле колеса, всматриваясь в пустынную ясность на берегу. Кто-то хлопнул меня по плечу и сказал громко у самого уха:
  -- Любуешься?
   Я обернулся. Щербатый, высохший и почерневший на солнце мужик, смахивающий на цыгана, подмигнул понимающе и насмешливо, медленно поморгал плутовскими глазами-щелочками.
  -- Смотрю.
  -- Красиво?
  -- Красиво.
  -- Вот-вот. Хорошо тут. Это земля наша. Смотри и запоминай. Мало, где есть такая красота.
  -- А вы откуда знаете?
  -- Знаю.
   Помолчали.
  -- Слушай, парень, ты в козла не играешь? - вдруг спросил "цыган".
  -- Нет.
  -- А в 66?
  -- Нет.
  -- А в буру?
  -- Тоже.
  -- И в Петушка не умеешь?
  -- Не умею.
   Мужик явно был разочарован.
  -- Ну, может, тогда в подкидного, а?
  -- В подкидного?
  -- Ну да в подкидного дурака...
  -- Нет, не умею, - ответил я.
   Мужик вздохнул.
  -- Жаль! Не хватает одного для компании, - мужик потоптался в нерешительности и заговорил снова. - Может, сядешь с нами? Дело не хитрое. Научим. А дорога долгая. Все время смотреть пизажи наскучливо. Пойдешь?
   Он взглянул на меня и искательно улыбнулся своим щербатым ртом.
   Я решил не огорчать "цыгана" отказом.
  -- Ладно. Пошли.
   Щербатый обрадовался, засуетился, даже зачем-то подхватил мое скрученное одеяло и чемоданчик. Спросил:
  -- Ты далёко едешь?
  -- Далеко.
  -- В каким классе?
  -- Третьим.
  -- Ну и хорошо, ну и хорошо. Идем на корму. Там тибе и воздух, и пизажи, и компания. Все сто пять удовольствий.
   Мы прошли на корму.
  -- Садись вот сюда на узел, - сказал мужик и позвал двух парней, стоящих у борта:
  -- Эй, иди сюды! Играть будем.
   Парни -- рыжий, с толстым сонным лицом, узловатый, похож на торопливо, но плотно набитый мешок, и чернявый, щупленький, пронырливо вороватый, с усиками, в сером помятом пиджаке поверх черной косоворотки, -- оглянулись и неспешно подошли. Молча уселись.
   Мужик все также суетливо пристроил фанерный чемодан на расставленные колени парней, вытащил из нагрудного кармана замусоленной гимнастерки потрепанную колоду карт, начал сдавать, по ходу дела объясняя правила игры в подкидного:
  -- Когда пойдут с масти /пик или треф, к примеру/, ты тоже кидай масть, ежели есть. У которова старше карта, тот бьет. Понял? А если нету масти, бей козырем. Бубнами, например, или валетом или дамой. Да поменьше козыря-то клади. Старших береги. Отобьешься -- твое счастье. Понял? Не отобьешься -- дураком будешь. Начнем что ли.
   Я кивнул.
  -- По первости может и спутаешься. А потом поймешь. Мы тебе по началу пояснять будем... У кого шестерка трефовая?
   Все молчали.
  -- Ну, тогда я хожу. У меня семерка, - сказал мужик, показывая крестовую семерку и пошел с девятки пик.
   Играл я без интереса, хотя цыган усердно помогал мне, объяснял, кипятился, а когда нам удавалось выиграть, ликовал, жмурился, щерил свой рот:
  -- Во! Пошло дело. Теперя держись!
   Но искусственно подогреваемый интерес к игре не перешел в азарт. Рыжий то и дело уличал цыгана в жульничестве, а тщедушный сам вскоре начал так отчаянно "мухлевать", что мужик не выдержал и вступил в жаркий спор с ними.
  -- Чего наглеешь? Чего ты наглеешь? Человек учится, а ты...
  -- Вот и пусть учится, - осклабился парень в сером пиджаке. - Не обманешь, не выиграешь... Да ты сдавай, знай, сдавай.
  -- Уж если "мухлевать" хош, делай умеючи, - проворчал мужик, тасуя карты...
   Я перестал слушать. Осмотрелся. На корме было тесно. Слева у борта лежал штабель запасных лопастей -- широченных толстых досок для колес. "Удобное место для отдыха", - подумал я. На бухтах веревочных канатов нахохлившись сидели пассажиры. Возле флагштока стояли две девчонки. Одна, повыше, в зеленом лыжном байковом костюме -- блондинка в кудряшках, другая -- в черном жакете, серой юбке и синих сатиновых шароварах -- черненькая, стройная. Она была на голову ниже подруги. Девчонки о чем-то болтали, посмеивались, и изредка посматривали в нашу сторону. Я отметил, что лица у них более подвижны и тоньше, чем у остальных пассажиров на корме.
  -- Эй, студент! Слушай сюда, студент, - теребил мое колено мужик. Я повернулся к нему.
  -- Ну, его к чёрту, подкидного. Только нервы трепит. Давай в Петушка.
  -- Нет, - сказал я. - Не умею...
  -- Научим.
  -- Не хочу, хватит, - сказал я, вставая.
   Мужик разочарованно замигал на меня снизу:
  -- Эх, кумпанию рушишь. Не хорошо! Х... ли тут еще на пароходе делать, а? Сиди, тасуй, а там глядь вечер, выспался -- и дома...
   Я не ответил, забрал чемоданчик и одеяло и отошел к штабелю плиц. Осторожные пассажиры почему-то избегали занимать удобное местечко, а мне ночевать в тесноте третьего класса не хотелось. Я расположился на плицах.
  -- Занимаешь плацкарту? - крикнул мне издали "цыган".
   Я улыбнулся.
  -- Валяй, валяй, правильно, - одобрил мужик.
   Оставив чемоданишко и одеяло, я пошел вдоль борта на нос парохода, чтобы посмотреть Вобжскую панораму спереди. Уютно грустные картины осени медленно надвигались на пароход беспрестанно меняясь и дразня щедрой игрой красок. Вдыхая прохладный влажный воздух, я проникался грустной радостью от этой изменчивой, настраивающей на размышления о бренности бытия красоты и быстропроходящей радости его.
   Вскоре с кормы перекочевали и девчонки. Сначала они постояли в стороне, у другого борта, а потом перешли и стали рядом, нарочито громко разговаривая и похохатывая, изредка покалывая меня хитрыми от любопытства взглядами. Меня забавляла эта наивная сельская игра девчонок. Очень уж простодушны были её приемы. Наконец, они не выдержали. И кудрявая блондинка, очевидно, более смелая и решительная, спросила меня:
  -- А Вы вправду студент?
   Я усмехнулся:
  -- Есть грех.
  -- А где учитесь? В Москве?
  -- Нет, в Горьком.
  -- Неправда. Если бы в Горьком, зачем сейчас ехать в Москву.
  -- Ого, это звучит, как разоблачение.
  -- Ну, а вправду, студент Вы?
   Я посмотрел на черненькую. Её хитрое лицо было замкнутым, скрытным.
  -- Ей богу! А вы кто?
  -- Мы из Углича.
  -- А зовут вас как?
  -- Вам зачем?
  -- Познакомимся. Мы же попутчики.
  -- Ну и что же?
  -- Попутчики, по-моему, всегда знакомятся.
   Блондинка замялась, жеманясь, а потом спросила:
  -- А Вас-то как зовут?
  -- Меня? Юра, - почему-то солгал я.
  -- Ой ли! Обманываете.
  -- Хотите посмотреть паспорт?
  -- Нет, - блондинка покраснела.
  -- Ну вот... Как меня зовут, вы знаете. А вас?
  -- Меня -- Тамара.
   Я взглянул на её подругу:
  -- А вас?
   Черненькая обнажила мелкие острые зубки:
  -- Вера.
  -- Отлично, - сказал я. - Вот мы и познакомились. Думаю, что вы еще скажете и кто вы. Может студентки, коллеги?
  -- Нет, - быстро сказала Вера. - Мы поступали в техникум. И провалились.
  -- Беда небольшая. В следующем году поступите.
  -- Вы думаете? - спросила Тамара.
  -- Если хотите учиться, обязательно.
  -- А Вы где учитесь? - повторила свой вопрос Тамара.
  -- В университете.
  -- Ого! - Тамара взглянула с завистью, а Вера лишь повела темными глазками и промолчала.
   Вскоре мы все-таки разговорились. Наше обращение стало непринужденным. Тамара даже перешла на ты со мной. Вера оставалась по-прежнему замкнутой и молчаливой. Лицо её все хмурилось почему-то.
   Я решил развеселить их немного и начал рассказывать анекдоты. Оказалось, что забавляют их только бытовые и не очень тонкие. Таких я знал маловато и вскоре иссяк. Однако малость все же преуспел: в глазах девчонок появилось выражение доверчивости и устойчивого интереса.
  -- А правда, что тебя зовут Юра? - снова спросила Тамара.
  -- Ты мне не веришь?
  -- Парни часто обманывают.
  -- У тебя значит богатый опыт на этот счет?
   Вера звонко расхохоталась.
  -- Знаем вас, - многозначительно тряхнула кудряшками Тамара.
  -- Мадмазель! Преклоняюсь пред вашим опытом! - церемонно поклонился я.
   Тамара надулась слегка, а Вера вновь обнажила свои острые зубки и стала похожа на какого-то зверька, лукавого и озорного.
   "Забавные девицы" - подумал я. И стал горячо уверять их, что я -- Юра. Для убедительности ссылался на распространенность этого имени и беспечность родителей, которые нарекли меня таким заурядным немудреным прозвищем, к тому же совершенно, на мой взгляд, некрасивым.
  -- То ли дело -- Альфред или Вольдемар! Роскошь! А тут -- Ю-юра! Фу! Уж если обманывать, так красиво. Вольдемар Кучинский, будущее светило журналистики...
  -- Чего? - спросила Тамара.
  -- Журналистики, - повторил я. - Извините великодушно, специальность у меня такая будет р-р-р-омантическая. Мечта всяких пижонов и стиляг. -- журналист!
   Дальше мы не расставались до вечера. Только поужинали порознь. Девицы перешли на корму, а я проследовал в буфет, больше часа простоял в длинной очереди, сжевал пару черствых бутербродов с какой-то сморщенной и жесткой ("польская") колбасой и запил все это пивом. Затем снова попал в избранное общество. Позвал девчонок посмотреть на потрясающий закат. Закат девиц не разволновал ни капельки. Они только щурились на меня и усмехались, когда я одобрял причудливую живопись заходящего светила. Глаза Веры при этом продолжали меня осторожно прощупывать, а в прищурах Тамары был откровенный вызов на соревнование: кто кого завлечет.
   Я не принимал этого вызова, но и не выказывал неодобрения ему. "Забавные девицы" были потрясающе непохожи на моих прежних знакомых. Арсенал их завлекательных приемов был обветшало сельский. Это меня даже чуть-чуть растрогало, всколыхнув забытые пласты памяти...
   "Александр Николаевич Радищев" иллюминировался, наконец, жиденьким светом. Река отступила и погрузилась в полумрак. Смотреть больше стало не на что. И после короткого обсуждения мы единодушно пришли к выводу, что пора осуществить свое право на отдых.
  -- Если хотите, возьмите мое одеяло, - предложил я девчонкам. - Ночь будет холодная.
  -- Нет, - резко, словно обидевшись на что-то, отказалась Тамара.
   Вера промолчала.
  -- Как хотите, будет холодно.
  -- Мы горячие! - засмеялась Тамара.
  -- Виноват. Не подумал об этом. До завтра. - Я раскланялся и протопал к штабелю плиц, забрался на него и, подложив под голову чемоданчик, накрылся одеялом. Девицы устроились внизу, на бухтах канатов.
   Я поглазел немного за борт, в мерцающую тьму, потом в беззвездное мглистое небо и задремал.
   Проснулся от сырости и холода, которые пробрались в щели между досками и одеялом. Ноги онемели. Плечи и шею ломило. Я сел. Переждал, пока пройдет покалывание в ногах, потянулся, покрутил головой. Небо было серым и чистым. За бортом тянулись полосы белого тумана. Я взглянул на канаты. Тамара и Вера не спали. Зябко ежась, они сидели прижавшись друг к другу, пытаясь согреться под единственным пальто. Это им явно не удавалось: пальтишко было слишком узким.
  -- Ну-с, как дела, абитуриенточки? - сиплым голосом спросил я. - Холодновато?
   Девочки вытянули в мою сторону шеи, а потом, пошептавшись, стали пристраиваться полежать. Они дергали с двух сторон пальто, которое охотно переползало с одной на другую, но накрывать обеих решительно отказывалось. Я рассмеялся. Девчонки тоже захихикали.
  -- Эй, горячие! Чего вы мучитесь. Пусть одна накроется пальто, а другая идет сюда. Моего одеяла на двоих хватит.
   Девчонки не отвечали.
  -- Боитесь что ли? - спросил я.
  -- Ничего мы не боимся, - блеснула черными глазками Вера.
  -- Тогда в чем же дело?
   Они подумали.
  -- Иди ты, - сказала Тамара.
  -- Нет, ты иди! - сказала Вера.
   Они зашептались.
  -- А ну, кто идет? Живо! А то я накроюсь и буду спать один!
   Около двери в каюту третьего класса поднялась с узлов всклокоченная голова "цыгана":
  -- Чего ты их зовешь? Ты лучше меня позови! Я ломаться не стану -- прохрипел он. - Слышишь, студент?
  -- Вот видите, спрос на место растет, - рассмеялся я. - Идете вы или нет?
   Тамара приподнялась, Вера толкнула ее в спину и сказала:
  -- Идет она! Вот.
   Зеленый лыжный костюм решительно распрямился и двинулся в мою сторону. На посеревшем лице Тамары вздрагивала жалкая улыбка. Я откинул одеяло.
  -- Ложись. Сейчас мы устроимся, - лег на один край одеяла и указал место рядом с собой: - Вот тут ложись, рядом.
   Тамара вскарабкалась на плицы и легла. Я набросил на неё свободный конец одеяла и посоветовал:
  -- Подоткни получше. Холод мерзкий. Сырость пробирается в каждую щель.
   Тамара повозилась:
  -- Готово.
  -- Хорошо. А теперь повернись ко мне спиной. Так быстрее согреешься. Прижмись ко мне теснее.
   Она послушалась. Я обхватил её рукой и почувствовал, как все ее тело вздрагивает мелкой частой дрожью.
  -- Ого, - сказал я. - Здорово же ты подзамерзла, горячая! Холодно было?
  -- Еще как! - ответила она, не поворачиваясь.
   Я еще крепче прижал к себе напряженное, но податливое, дрожащее в ознобе тело. Мне тоже стало холодно. По спине забегали мурашки.
  -- Сейчас это пройдет. Согреемся. Как там Вера?
   Тамара приподняла голову:
  -- Ничего, лежит. Накрылась с головой.
   Тамара начала согреваться. Прошла дрожь, потом потеплела спина. Я почувствовал, что её грудь и живот под моей рукой стали мягче, расслабились. Она стала ровнее дышать и затаилась, по-видимому вживаясь в "пикантность" положения. Рука её дрогнула, нашла мою и чуть-чуть сдвинула с грудной клетки. на живот, да так и осталась. Я зажал её пальцы в ладони.
  -- Согрелась?
  -- Угу.
  -- Рука мешает?
  -- Нет. Теперь нет. Раньше давила на ребра.
   Она не ответила.
   Острый угол чемодана врезался в скулу. Я переместил голову.
   Тамара обернулась.
  -- Тебе удобно?
  -- Ничего.
   Кудряшки щекотали мне лицо. От волос пахло сухим и чуть прелым сеном. Я отодвинулся. Она отвернулась и пошевелила пальцами, зажатой мной руки. Я выпустил их, но рука не двинулась. Тогда я снова накрыл её ладонью.
   Мы долго лежали молча. Небо на Востоке начало розоветь. Кусты и деревья на берегу посерели.
  -- Вера, а Вера! - негромко сказала Тамара. - Хочешь погреться? Иди. Здесь тепло.
   Вера не ответила.
  -- Вера.
   Молчание.
  -- Должно быть уснула, - сказал я.
  -- Может быть.
  -- Давай и мы накроемся с головой. Поспим.
  -- Давай.
   Мы накрыли головы одеялом. Сразу стало темно и тепло.
  -- Рука не мешает? - спросил я.
  -- Нет. Что ты? Мне даже удобнее. Не упаду.
  -- Ну и ладно. Спи.
   Мы вновь надолго замолчали. Я подозревал, что Тамара не спит. Да и у меня сон прошел. Я вслушивался в какое-то клубящееся чувство бережной доброты к этой тесно прижавшейся ко мне незнакомой девчонке. И было очень приятно чувствовать и тепло её тела, и нежную податливость живота и неподвижную доверчивость руки, кожа которой была удивительно мягкой и гладкой. Я погладил её пальцами. Рука осталась неподвижной.
  -- Ты спишь? - спросил я.
  -- Нет.
  -- Спи.
  -- Угу.
   Заснул я как-то неожиданно сразу, крепко, и проснулся от яркого солнца. Оно, повиснув над горизонтом, казалось громадным, ослепительным бельмом. Я зажмурился. Потом снова приоткрыл глаза. Тамара сидела на краю досок, свесив ноги и растирая плечо. У дверей третьего класса на мешке сидел "цыган" и, нагловато ухмыляясь, глядел в нашу сторону. Люди, устроившиеся на бухтах канатов, почти все уже бодрствовали. Рыжий парень жадно жевал хлеб, а чернявый стоял у борта и сплевывал в воду. Вера лежала свернувшись калачиком под смятым в ржавых пятнах пальто.
   "Цыган" закивал мне головой. Я отвернулся.
  -- Ну как? Выспалась? - спросил я у Тамары.
   Она повернулась ко мне:
  -- Хорошо выспалась. Только вот плечо, будто не мое. Отлежала совсем.
  -- Ничего. Это пройдет.
   Белые полосы тумана тихонько плыли назад, за корму. В кустах у близкого берега рассыпались утренним щебетом птицы.
   "Александр Николаевич Радищев" вдруг засопел паром и громко протяжно взревел. Вера высунула из-под пальто голову. Помятое лицо ее было незрячим.
   ... День прошел в каких-то мелких, ничего не значащих разговорах и суете. Девчонки с утра обособились, держались в сторонке. Вера, казалось, на меня обиделась, а Тамара, хоть и тянулась ко мне, но держалась подруги. Я оставил их наедине и пошел смотреть пароходную жизнь. Помятые серые злые лица, неприветливые взгляды, покрасневших за ночь глаз... Я поднялся по трапу на верхнюю палубу, удачно проскочив зазевавшегося матроса, в обязанности которого входило не пропускать пассажиров третьего класса на верх.
   В носовом салоне за столиками сидела группа бессонных путешественников. Они курили и о чем-то тихо беседовали. Коридоры были пустынны. На корме я уселся на белую влажную деревянную скамью. Поежился. Достал папиросу и закурил: в общем путешествия не получалось. Не показались мне ни Волга, ни волжане. Скучно туристу, если ты один. Весьма скучно. Я крепко затянулся, глотнул дым и пустил струи его в лицо солнцу:
  -- Ничего, старик, и это полезно знать. Как ты считаешь?
   Солнце раздвинуло дым и ослепило меня равнодушным глазом своим. Я отвернулся.
   Возвращаясь на нижнюю палубу, я столкнулся с "цыганом". Он торопливо перетаскивал свои узлы и чемоданы к среднему проходу.
  -- Выходите? - спросил я.
  -- Слезаю. На следующей остановке, - щербатый мужик проводил глазами Тамару и Веру, прошмыгнувших мимо нас и подмигнул мне:
  -- Ишь бегают, будто сторонятся... Ничего. Обе твои будут. Ловкий ты парень, студент! Здорово ты эту кудрявую к себе затянул.
   Я посмотрел в глаза мужику. Он понимающе ухмыльнулся:
  -- Эх, да бы мне твои годы! Я бы их здесь же на пароходе разделал...
   Я пошел прочь от "цыгана". Противный, оказывается, мужичонка, вонючий. Его пророчество испортило настроение мое вконец. И я бродил по пароходу весь день с таким чувством, словно проглотил какую-то гадость.
   К вечеру прерванные отношения с Тамарой и Верой начали налаживаться. Правда, Вера почему-то скоро снова стала откалываться, убегать от нас. "Вот дуреха!" - подумал я, заметив это.
  -- Что это она от нас все бегает? - спросил я у Тамары.
   Та не ответила и отвернулась.
   Я положил ей руку на плечо.
  -- Что с вами с обеими, а?
   Она только прижалась ко мне спиной и затихла.
   Этого еще не хватало! Дорожные сантименты! Сельская идиллия! Андрей Лотин, он же Юра, Юрик, Юрочка Кучинский, разбивает сердца двух углических дев.
   Порыв ветра всколыхнул и разбил на пряди кудряшки Тамары. Я вздрогнул. В волосах поблескивали гниды. Рука моя упала с её плеча. Тамара оглянулась.
  -- Вы скоро уже будете дома, пожалуй? - спросил я.
  -- Завтра утром. В четыре часа.
  -- Скоро. Завидую вам. Приехать домой и растянуться после хорошей бани в чистой постели! Замечательно!.. Вы в самом Угличе живете?
  -- Да.
  -- Интересный должно быть город? Старинный, с церквями, с дворниками, с хоромами княжескими...
  -- Весело у нас! - оживилась Тамара. - Тихо. Спокойно.
  -- Тихо. Спокойно. - повторил я.
  -- Ага, - Глаза у нее заблестели. - Слушай, Юра... - она замолчала.
  -- Что? - спросил я улыбаясь, - Слушаю.
  -- Может сойдешь с нами, а? Поживешь у нас. Может даже останешься... Хорошо ведь как будет! Город у нас... Тихо, спокойно...
   Она смотрела на меня с надеждой, просящим взглядом.
   (Тихо, спокойно живет в веках город Углич. Старинный город с церквушками, с хоромами... Однажды утром сошел с парохода в Угличе человек один. Осмотрелся, увидел: тихо, спокойно в городе Угличе. Вот это жизнь! - вздохнул человек радостно. И навсегда остался жить в древнем во граде Угличе. Тихо жить. Спокойно. Жить-поживать да добра наживать. Детишек плодить кудрявеньких. Гниды в кудряшках. Мечта!).
  -- Спасибо, Тамара! Спасибо! Не могу я воспользоваться твоим приглашением. Мне послезавтра в Москве быть обязательно нужно.
   Тамара огорченно опустила голову, отвернулась...
   В четыре утра я проводил двух девчонок до сходен и передал через борт им вещи:
  -- Счастливо, попутчицы! Желаю удачи в жизни!
   Они быстро отошли от причала: кудрявая -- в зеленом лыжном костюме и черненькая -- в мятом пальто... И только когда она неожиданно обернулась, я увидел, что мелкие зубы её красивы -- а в выражении лица нет ничего хитрого и сходного с мордочкой зверька. Очень милое лицо! Я поднял руку. И она мне ответила. Тамара не оглянулась.
   Они скрылись. И я вдруг почувствовал, что с меня свалилась какая-то ноша, что ли. Стало легко и просто. Кончился турист Юра и остался просто Андрей Лотин -- живой человек, а не пассажирский груз.
  -- Здравствуй, славный град Углич! Приветствую все твои маковки, главы и купола! Живите счастливо, дорогие обитатели! И если можно, занесите когда-нибудь путешествующего на водах Юрия Кучинского в списки почетных сограждан своих! Он не станет злоупотреблять этим доверием. И, пожалуйста, берегите своих девчонок. Они слишком отважно отправляются в неведомые края!
   "Александр Николаевич Радищев" огласил окрестности густым ревом, возвещая о своем намерении следовать дальше, в Москву...
  
  
  -- РАДУГА РЕСНИЦ
  
  
   ДИНЬ-ДИНЬ!
  

Девочка

  
   Была девочка. Нечто светлое и пушистое осталось на всю жизнь. Да еще имя звенит иногда как далекий колокольчик на дальней дороге -- Дин'а! Дин'а!..
  
   ДИНЬ-ДИНЬ-ДИНЬ-ДИНЬ!
  

Нет девочки

  
   Был идеал. Зыбкий, неустойчивый. Он легко обретал формы и терял их. Блуждал во времени и пространстве, нисколько не смущаясь непостоянством своим; всякий раз изменение форм сопровождалось болью сердца и потливой неуверенностью в себе. Быть может, поэтому ничто не вздрагивает, когда слышится:
  -- Ира!
   А ведь было что-то, было. -- То ли влажный миндаль, то ли персик пушистый... Называлось сине и оранжево: И-ра; наполняло когда-то жизнь до краев...
  -- И-ра!!
  
   . . . . . . . . . . . . . .
  
   ДИНЬ-ДИН-ДИНЬ!..
  

Идеал и девчонка

  
   Перевоплощения идеалов кончились как-то неожиданно. Однажды заметил, что рыженькая девчонка не отвечает моим идеальным наклонностям. Маленькая, грудастая, глаза разноцветные, а характер -- кактус цветет!..
   Не было божественной гармонии в сердце моем, когда натолкнулся я на это очаровательное существо, ускользающее и дразнящее.
   Я сердился на неё, когда идеал наступая сиял во всем своем великолепии. Потрясенный бесплотным видением, замыкался в себе и грустил. А потом она, девчонка эта, лукаво улыбалась мне, и сердитые губы мои растягивались в непрошенной улыбке. Идеал утопал в суетном сердце моем. Но я не замечал этого в погоне за милой хохотуньей.
   Люда! Людка!!. Постой! Куда ты?..
   Озорно блеснули в распахнутых воротах разноцветные глаза, взмахнула рука:
  -- Догоняй!
   Исчезла.
   А я стоял на месте и улыбался, уставясь в раскрытые, пустые ворота.
   Идеал никогда не смеялся лукаво и радостно, не махал из ворот рукой:
  -- Догоняй!
   Почему-то всегда он манил из далекого прошлого или блистал в смутном будущем.
   Я стоял и улыбался, глядя в распахнутые настежь ворота. И была такая радость в сердце, и казалось, за этими воротами притаился и ждет весь мир, чтоб крикнуть мне:
  -- Догоняй!..
  
   ДИН-ДИН-ДИН-ДИНЬ!
  

Только об идеале

  
   Понятие это изрядно запутано. Лишь бледный томный мечтатель в состоянии обрести сколько-нибудь определенное представление о нем. Это мое личное мнение. Никого оно не касается. Объективную ценность имеют всего три вопроса.
   Вопрос первый. Сколько на земном шаре девчонок живет?
   Вопрос второй. А мальчишек?
   Вопрос третий. Ну и сколько же у них, у всех этих девчонок и мальчишек, идеалов
  
   ДИН-ДИН!..

Нечто геологическое

  
   Не знаю, как сейчас, а лет шесть назад... Когда ж это было? В 48-ом или в 49-ом? Впрочем неважно, в каком году это было. Геолог в то время был страшно наивен.
   От избытка романтических чувствий, после окончания десятилетки, затесался в одну геологическую организацию и был принят на работу коллектором. Получил кучу бумаг, аванс и прочее снаряжение и отправился с экспедицией на полевые работы в Сибирь. По приезде начальство разбило экспедицию на отряды. Я попал в отряд, где начальником была инженер Александра Иванова.
   Чиноподчинения у изыскателей никакого нет. Если человек дельный, его уважают. Ну а насчет всех этих Сан Санычей и Пал Палычей и всякого подобострастия -- совсем туго. Если ты молод, будешь просто Сашка или Саша, Колька или Коля, Генка или Гена. Для разнообразия -- и Геннадий. Сколько бы не было в карманах твоих авторитетных бумаг, со штемпелями в левом верхнем углу, с замысловатыми подписями снизу, кои скреплены круглыми гербовыми печатями: предъявитель сего... представитель... начальник... Все это для канцелярии. И ежели ты инженер или техник -- так это всегда, пожалуйста! На то тебе и камешки в руки. Смотри, какие они -- ЭФГЕНДРАЛЬНЫЕ или АНГЕНДРАЛЬНЫЕ те де.
   В общем, таскал я мешок с этими камешками ЭФГЕН и АНГЕН за Сашкой Ивановой и все смотрел на нее и удивлялся. Забавно! Фигура у неё -- блеск: стройная, мускулистая, бедра узкие, как у девчонки. А лицо как у мыши -- острое, сухое, и волосы какие-то дымные, мышиного цвета. Когда она улыбается -- улыбка получается странная, жестяная. Глаза у неё птичьи. И при всем том человек она хороший. Душевный...
   Солнце еще высоконько. Но устал я зверски, таская эти беспардонные камешки от скалы к скале, и пить хочется, будто воды с того самого позорного всемирного потопа не видел... А Сашка словно тебе верблюд какой -- ни есть не хочет, ни воды ей не надо. Вышагивает впереди, оглядывается, смеется своей жестяной улыбкой и рассказывает о любви своей к какому-то Юльке. Я злюсь. Тоже мне любовная пара. Баба -- Сашка, а Юлька -- мужик! Интересно ли мне о таких любовниках слышать!
   - Он говорит аборт делай, а я говорю: нет не стану, меня семейная жизнь интересует.
   Сашка споткнулась и замолкла.
   "Хорошо бы хоть ногу вывихнула что ли," - подумал я. - Конца нет этим сказкам".
   Но Сашка продолжает шагать, как ни в чем не бывало. Я уже и надежду потерял, что день этот кончится. И вдруг она говорит:
   - Ну вот. На сегодня хватит. Садись, отдохнем немного и домой.
   Она привычно устраивается на камнях, а я, сбросив с плеч надоевший до чертиков рюкзак, блаженно потягиваюсь. Хорошо!
   Сашка смотрит на меня птичьими глазами и улыбается жестяной улыбкой.
   - Устал?
   - Немного.
   - Привыкнешь.
   - Спасибо. Обнадежила!
   - Садись. Или лучше приляг. Пусть ноги отдохнут.
   Я выбираю между камнями площадку поровнее и ложусь на живот. Спрашиваю:
   - Ну и что же?
   - Что "что же"?
   - Чем кончилась ваша дискуссия с Юлькой?
   - Разошлись мы. Он поехал на Урал, а я сюда, в Сибирь.
   - И все?
   - Все. А что?
   - А ребенок?
   Сашка хмурится.
   - Не будет ребенка. Я оказывается ошиблась.
   Я опускаю подбородок на согнутые руки, смотрю на зеленые холмы деревьев, растущих внизу.
   - Смешная ты!
   - Почему?
   - Зачем ты с Юлькой своим не поехала?
   - А ну его. Ты думаешь мне Юлька нужен. Нет. Я ребенка хочу.
   - А как же работа?
   - Работа! Год-два можно и не ездить в поле. Камераловкой заниматься.
   - А мне казалось, что ты бродяжничать любишь.
   - Верно. Да я еще и баба, Андрей. Понятно?
   - Понятно.
   Сашка встала.
   - Отдохнул немного?
   - Вроде бы.
   - Ну пошли. А то мы до захода солнца к палаткам не выберемся.
   - Пошли, - согласился я, поднимаясь и подхватывая с земли тяжелый рюкзак.
   - Давай я понесу, - предложила Сашка.
   - Нет. Я же мужчина.
   Сашка рассмеялась:
   - Симпатичный ты парень, Андрюха. Дай, помогу тебе ремни застегнуть.
   И пока мы возимся с ремнями, Сашка заглядывает мне в глаза. Я улыбаюсь ей. После отдыха она не кажется такой занудой.
   К лагерю мы выбрались, когда солнце уже скрылось за сопками и густые тени затянули долины и перепадки. Отрядная стряпуха Галя кормит нас гречневой кашей с мясом. Замечательная каша!
   - А где остальные? - спрашивает Сашка.
   - Егор и Федюня уже спят. А Михайла не возвернулся покудова.
   С наслаждением выпил кружку крепкого чаю. Посидел у костра. Сказал Сашке:
   - Пойду я, прилягу.
   - Валяй. Я буду ждать Михаила.
   Ныряю в тесную палатку. Разбираю постель, раздеваюсь. И только под одеялом по-настоящему чувствую, как я устал. Ноги гудят. Голова кружится сладким таким кружением. Кажется, будто вся громада земли вращается подо мной, а я лежу на самой её вершине -- неподвижный. Удивительно приятное ощущение. Я улыбаюсь. Мне хорошо.
   Должно быть я незаметно уснул, потому что не слышал, когда пришла Сашка, и только толчок и слова: "Подвинься немного!" вывели меня из забытья. Я подвинулся. Сашка залезла под одеяло и легла на спину, заложив руки под голову.
   - Спал? - спросила она.
   - Кажется.
   - Устал?
   - Устал.
   - Скоро привыкнешь.
   Я закрыл глаза и потерся щекой о подушку:
   - Угу.
   - Завтра пойдем все вместе. Михаил принес кое-что интересное. Надо посмотреть.
   - Думаешь, залежь?
   - Вряд ли. А посмотреть надо. Мишка еще молод, ему все открытия мерещатся. Говорит, месторождение открыл.
   - А ты?
   - Это так просто думаешь, месторождение открыть?
   - Не знаю.
   - Трудное это дело. Люди годами работают и не находят. Опытные, толковые...
   - А вдруг и Мишка нашел? Удача...
   Она повернула ко мне голову, рассмеялась и только:
   - Смешной ты! Романтик ты!
   - А ты?
   - Я просто глупая баба. Вот лежу рядом с тобой и знаешь, о чем думаю.
   - Знаю, - сказал я.
   Сашка молчит. Грудь её и закинутые за голову руки смутно белеют в темноте.
   Я подвинулся к ней и зашептал тихо-тихо:
   - Саша! Нельзя это делать, понимаешь? Неправда это будет, понимаешь? Ты хороший человек, я знаю... Но только я не хочу, понимаешь, не хочу неправды...
   Я умолкаю. Сашка не отвечает. Закрываю глаза.
   - Завидую я тебе, Андрюшка. Ох, как завидую, - вдруг проговорила Сашка. - Если бы все были такие, как ты... Только никто не поверит этому. Расскажешь, засмеют. Басни все. Спать вместе и не... А на самом-то деле это где угодно может быть. Разве дело в общей постели! Прав ты... Мне вот не удалось так жить. Любопытство сначала, а потом...
  
   ДЗИНЬ!..
  

Радуга ресниц

  
   Трамвай заскрежетал колесами и с разлету въехал на мост. Заходящее солнце прильнуло к затуманенным стеклам, и через опущенные ресницы яркая радуга засияла мне. Я раскрыл глаза. Радуга исчезла. Солнце, большое и желтое, висело над самым горизонтом. И такое оно было огромное, что я не поверил сначала, что это солнце... Потом подумал: "Где же радуга?" Нет радуги. Я снова опустил веки. Солнце исчезло, а радуга вновь заиграла на ресницах.
  
  
  
  
  
   ТЕРЦЕТ ШЕСТОЙ.
  
  
   Как с равными приятны разговоры,
   Когда земля уснет в ночном покрове,
   У очага, встречая близких взоры!
  
   Джозуа Кардуччи. Идиллия Мареммы.
  
   (Джозуэ Кардуччи, Избранное. М. 1958, стр. 171).
  
   ... И ПРОШЕЛ МИМО
  
   Но на полет отважный твой
   Ты не бери узлов с собой.
  
   Гёте. Фауст.
  
   В ПОИСКАХ привокзального буфета я вошел в переполненный зал ожидания. Рассеянным взглядом обвел углы и простенки у входа и выхода. Буфетных стоек нигде не было. У входных дверей томился за полупустым лотком "Союзпечати" старичок. В его меланхолическом одиночестве чувствовалось желание выполнить план распространения (продажи) периодических изданий и книг за счет продукции, не пользующейся спросом. Старичок с надеждой взглянул на меня. Я отвел взгляд и замер: на коричневом чемодане я увидел тебя. Ты сидела, подперев подбородок ладонями и смотрела на меня.
   - ЗДРАВСТВУЙ! ЭТО ТВОИ ГЛАЗА... СЛЫШИШЬ, КАК ЗАМЕРЛО СЕРДЦЕ МОЕ? И СКОЛЬКО РАДОСТИ В НЕМ, И СКОЛЬКО БОЛИ В НЕМ ОЖИЛО ПОД ВЗГЛЯДОМ ТВОИМ?.. ЗДРАВСТВУЙ! КОНЧИЛОСЬ МОЕ ОЖИДАНИЕ ВЗГЛЯДА ТВОЕГО. СКОЛЬКО ВРЕМЕНИ ПРОШЛО С ТЕХ ПОР, КАК Я ПОНЯЛ ВПЕРВЫЕ, ЧТО КОГДА-НИБУДЬ МНЕ ВСТРЕТИТСЯ ЭТОТ ВЗГЛЯД. ПОМНИШЬ ЛИ ТЫ? ПОМНИШЬ ЛИ? ПОЧЕМУ НИЧЕГО НЕ ГОВОРЯТ МНЕ ОБ ЭТОМ ГЛАЗА ТВОИ! ПОЧЕМУ ТЫ СИДИШЬ, ПО-ПРЕЖНЕМУ ПОДПЕРЕВ ПОДБОРОДОК ЛАДОНЯМИ! ПОЧЕМУ?.. НЕ ВЗМЕТНУЛАСЬ ТЫ, НЕ БРОСИЛАСЬ КО МНЕ, КОГДА Я ВОШЕЛ. РАЗВЕ ЭТО НЕ ТЫ? ГОРДАЯ, ТЫ НЕ ХОЧЕШЬ ЭТОГО ПЕРВАЯ? ЖДЕШЬ? ХОЧЕШЬ, Я ЗАКРИЧУ НА ВЕСЬ ЗАЛ ОТ РАДОСТИ? ХОЧЕШЬ, Я УНЕСУ ТЕБЯ НА РУКАХ? ХОЧЕШЬ?.. НЕ НАДО ТАК! НЕ СМОТРИ НА МЕНЯ ТАК! НЕ ПОВЕРЮ Я, ЧТО ТЕБЕ НЕ СНИЛИСЬ ГЛАЗА МОИ. НЕ ПОВЕРЮ Я, ЧТО ТЫ НЕ ЖДАЛА МЕНЯ. СКОЛЬКО ДНЕЙ, СКОЛЬКО НОЧЕЙ ПРОШЛО, КАК ТЫ ВПЕРВЫЕ ПОДУМАЛА ОБО МНЕ? ПОМНИШЬ ЛИ ТЫ? ПОМНИШЬ ЛИ? МИЛАЯ, ТЫ НЕ ВЕРИШЬ, ЧТО ЭТО Я, ИЛИ РАДОСТЬ СКОВАЛА ТЕБЯ? ИЛИ ХОЧЕШЬ ПРОДЛИТЬ МГНОВЕНЬЕ ВСТРЕЧИ СО МНОЙ? ИЛИ СДЕРЖИВАЕШЬ СЕБЯ, ЧТОБ НЕ ИСЧЕЗЛА ПРЕКРАСНАЯ СКАЗКА ВЗГЛЯДА ТВОЕГО, ЧТОБ НЕ РАЗРУШИТЬ СЧАСТЬЕ НЕОСТОРОЖНЫМ ДВИЖЕНИЕМ? НЕ ПУГАЙСЯ, РАДОСТЬ МОЯ! ПРОТЯНИ МНЕ РУКИ СВОИ. ПОДНИМИ КРЫЛЬЯ СВОИ. КАК Я ЖДАЛ ИХ ЧУДЕСНОГО ВЗМАХА, ЧТОБЫ РАССЕЯЛСЯ СОН ОЖИДАНИЯ МОЙ. СКОЛЬКО ДНЕЙ, СКОЛЬКО НОЧЕЙ ПРОШЛО В ЭТОМ СНЕ. ПОМНИШЬ ЛИ ТЫ? АХ, КАКОЙ ЭТО БЫЛ СОН, ДЛИННЫЙ-ДЛИННЫЙ И СТРАННЫЙ, КАК ДОРОГА ЛУНАТИКА. САМ ЛИ Я ШЕЛ К ТЕБЕ, ИЛИ ВЕЗЛИ МЕНЯ, ИЛИ ВЕЛА МЕЧТА ПО ПУТИ К ТЕБЕ, НЕ ЗНАЮ Я. ВСЕ ЗАБЫЛОСЬ ТЕПЕРЬ. НИЧЕГО НЕ БЫЛО ДО ВСТРЕЧИ С ТОБОЙ -- ВСЕ БУДЕТ ПОСЛЕ ВСТРЕЧИ С ТОБОЙ. ПОЧЕМУ ЖЕ МЕДЛИШЬ ТЫ, СЧАСТЬЕ МОЕ?
   Что-то серое заслонило тебя. Я испугался, что ты исчезнешь. Но серое сдвинулось, отошло. Коричневый чемодан. Руки на коленях. Прекрасное лицо твое над желтым пламенем кофточки.
   - ЗДРАВСТВУЙ, РАДОСТЬ МОЯ, ЗДРАВСТВУЙ. Я УЛЫБАЮСЬ ТЕБЕ. Я НЕ МОГУ УДЕРЖАТЬ УЛЫБКИ СВОЕЙ. И ТЫ ОТВЕЧАЕШЬ МНЕ СДЕРЖАННО И ТЕПЛО. УДИВИТЕЛЬНО НЕЖНО ДРОГНУЛИ ГУБЫ ТВОИ. ПОТЕПЛЕЛИ ГЛАЗА ТВОИ. ХОЧЕШЬ Я ПОДБЕГУ К ТЕБЕ? ХОЧЕШЬ Я ПОДНИМУ ТЕБЯ? ХОЧЕШЬ? ЧТО УВИДИШЬ ТЫ ТОГДА В СЕРДЦЕ МОЕМ, КАК ОТЗОВЕШЬСЯ ТЫ?.. ГЛУПЫЙ Я. КТО ПОВЕРИТ НЕЖНОСТИ МОЕЙ: ГЛУПЫЙ Я, КТО ПОВЕРИТ СКАЗКЕ СЕРДЦА МОЕГО? МНОГО ДНЕЙ, МНОГО НОЧЕЙ БИЛОСЬ ОНО, ЧТОБЫ ВЫКОВАТЬ ЛЮБОВЬ МОЮ. Я ПРИНЕС ЕЕ ТЕБЕ. СЛЫШИШЬ, ТЕБЕ! ТАК ВОЗЬМИ ЕЕ -- ОНА ДЛЯ ТЕБЯ. СЕРДЦЕ ГОВОРИТ -- ДЛЯ ТЕБЯ. РАДОСТЬ ГОВОРИТ -- ДЛЯ ТЕБЯ. ТАК ПОЧЕМУ ЖЕ ТЫ СИДИШЬ НА ЧЕМОДАНЕ СВОЕМ? ОТЧЕГО НЕ ВСТАЕШЬ -- КО МНЕ? ОТЧЕГО НЕ ШАГНЕШЬ -- КО МНЕ? НЕУЖЕЛИ ГЛАЗА ТВОИ НЕ ВИДЯТ МЕНЯ, НЕУЖЕЛИ СЕРДЦЕ ТВОЕ НЕ СЛЫШИТ МЕНЯ? СКОЛЬКО ДОРОГ Я ПРОШЕЛ НА ПУТИ К ТЕБЕ; СКОЛЬКО ЛИЦ ПОВИДАЛ ДО ЛИЦА ТВОЕГО; СКОЛЬКО ГЛАЗ, СКОЛЬКО ГЛАЗ СМОТРЕЛО В ГЛАЗА МОИ -- НО НЕ БЫЛО ТЕБЯ, И Я УХОДИЛ, ПОТОМУ ЧТО ТАК ТРЕБОВАЛО СЕРДЦЕ МОЕ, ПОТОМУ ЧТО Я ЗНАЛ: ТЫ ЖДЕШЬ МЕНЯ, ДА, ЖДЕШЬ НА ПУТИ...
   Меня толкнуло в плечо. Я повернул голову. Старый человек тащил на спине громадный узел. Только усталость дрожала на лице старика. Ты тоже взглянула на него, и глаза твои посветлели:
   - Дедушка, иди сюда! Я здесь.
   Ты быстро поднялась навстречу старику, подхватила узел его и помогла опустить на пол, а потом уже взглянула на меня -- и погас факел в сердце моем, потому что понял я -- разные пути ведут нас. Слишком много внесла жизнь забот, слишком много вокруг тебя тяжелых вещей... Не сможешь ты оторвать от них руки свои, не поднимется над ними сердце твое. Только глаза могут жить вдали -- там, где сердце мое стучит. Но уже не зовут твои глаза, нет. И любопытство угасает в них, как костер, оставленный беспечными бродягами.
   - АХ, ГЛАЗА ТВОИ, ГЛАЗА ТВОИ, НЕЖНОСТЬ МОЯ! СЛИШКОМ ДОЛГО ИСКАЛ ТЕБЯ, СЛИШКОМ СЛОЖЕН БЫЛ ПУТЬ К ТЕБЕ! ДА И ДУМАЛА ЛИ ТЫ ОБО МНЕ? ПОМНИШЬ ЛИ ТЫ? ПОМНИШЬ ЛИ? И КУДА ВЕДЕТ ДОРОГА ТВОЯ?.. ПУСТЬ ЖИВУТ ТВОИ ГЛАЗА В СЕРДЦЕ МОЕМ, ПУСТЬ ЦВЕТУТ ОНИ В СКАЗКЕ МОЕЙ, ПУСТЬ ЗАДРЕМЛЮТ И БОЛЬ, И РАДОСТЬ МОЯ, ВСКОЛЫХНУВШИЕСЯ ПРИ ВСТРЕЧЕ С ТОБОЙ.
   Щелкнуло, захрипело радио. Въедливый женский голос произнес служебной визгливой скороговоркой :
  -- Граждане пассажиры, поезд N 44, следующий на Москву, отправляется с первого пути. Пассажиров, едущих с этим поездом, просим занять вагоны. Повторяю...
  
  
  -- ЗНАТЬ НЕ МОЖЕШЬ
   Я ЛЮБЛЮ математику. Потому и знаю, если задумать трехзначное число: например, XYZ! -- и приписать к нему то же самое число: /XYZ/, то получится 13!
   Да, да! XYZXYZ: 7: 11: XYZ!! = 13. /Тринадцать!/
   Удивительно, не правда ли?..
   Я люблю логику. Все четыре фигуры её, сочиненные стариком Аристотелем. Силлогизм --
   Человек -- животное
   Верблюд -- животное
   --------------------------
   Человек -- верблюд!
   вызывает у меня неизменную улыбку познания. Я даже смеялся в первый раз, смеялся так, как никогда не смеется человек положительный, проникнутый глубоким уважением к достоинству своему.
   А=В
   В=С
   -------
   А=С
   Чего ж тут смешного?!
   Я люблю Чехова. И еще Льва Толстого. Но мне пришлись не по душе слова последнего, будто поется то, что слишком глупо, чтобы быть сказанным...
   Я люблю статистику. Ежегодные сообщения ЦСУ о выполнении наших грандиозных планов. Прочтя их, я всегда молчу, пораженный: и подумать только!..
   Я люблю песни. Не все, конечно. Я не знаю всех песен. Люблю те, которые запоминаются. Есть, к примеру, такая песня "Эх, дороги!" на слова Льва Ошанина, помнится. Мотив у неё очень даже душевный. Я её люблю. Поэтому и весьма часто пою её. Особенно два "кусочка".
   ПЕРВЫЙ:
   Знать не можешь
   Доли своей.
   Может, крылья сложишь
   Посреди степей.
   И ВТОРОЙ:
   Выстрел грянет.
   Ворон кружит.
   Твой дружок в бурьяне
   Неживой лежит.
   Разумеется, если бы "Комсомольская правда" проводила анкету о песнях, которые мы любим, я смог бы ответить, почему мне нравится эта песня. Ведь когда любишь, хочется потолковать насчет любимого предмета. Некоторые, правда, стесняются, (не доверяют?). А я сказал бы. Отчего не рассказать?
   Во-первых, здорово схвачено: ЗНАТЬ НЕ МОЖЕШЬ! Если бы поставить после этих трех слов три точки, получилось бы потрясающе. Я так и сделал. Взял и написал: Знать не можешь... Некоторые стали бы гадать, что знать не можешь, почему..., а мне все и так ясно.
   Знать не можешь
   Доли своей..
   Что же еще можно не знать? Факт: только доли своей. Остальное -- знаешь. Понятно, если у тебя крылья есть, ибо сказано далее: МОЖЕТ, КРЫЛЬЯ СЛОЖИШЬ ПОСРЕДИ СТЕПЕЙ. Но у кого нет крыльев, тому и знать ничего не надобно, тот и вообще не поймет, так как ему нечего складывать, степи ему ни к чему! Этот, бескрылый, просто-напросто -- урбанист несчастный. Он не раз говорил мне, когда я пел ему свою любимую песню:
  -- Мне все эти крылья и степи все равно, что мертвому зонтик!
   И уж, конечно, при нем мне никогда не удавалось добраться до второго любимого кусочка:
   Выстрел грянет.
   Ворон кружит.
   Твой дружок в бурьяне
   Неживой лежит.
   Но если бы мне довелось покомментировать и эти строки, я бы сказал прежде всего, что важнейшее тут -- ДРУЖОК В БУРЬЯНЕ, то есть просто дружок, мой дружок... Урбанист тот не лежал бы в бурьяне, и ему не понять моих чувств к дружку, о котором пою я в песне. И где ему знать, что этот дружок мой -- старый друг. Он еще в Гражданскую воевал. У него тогда были не зубы, а ЖЕМЧУГА, его тогда ОРЛЕНКОМ звали. Значит у него были такие крылья, каких урбанист и во сне не видит.
   Можно было бы много еще рассказать о дружке моем, который за рабочее дело пошел воевать, полагая должно быть, что есть в этом какой-то смысл. А что вышло? Урбанист сейчас гулять любит. И черт с ним. А рабочее дело теперь -- пятилетки перевыполнять. Перевыполнил -- хорошо. Это каждый у нас понимает. А не поймет, прочтет в газете. Мне, правда, кажется, что и самому кое-что обмозговать можно...
   Я вот думаю, было время, уходил мой дружок воевать за рабочее дело, складывал крылья посередке степей. Хорошо! А как же девчонка та, которая ему не успела даже слова сказать? И что из того вышло, раз она не сказала слово это?
   У меня такое мнение, что если даже и сложил крылья мой дружок, девчонка осталась. Девчонки всегда остаются. Верно? Ну и что же они делают, эти оставшиеся девчонки? -- Вот вопрос, который меня интересует. Не потому, что у них профиль -- хоть монеты чекань, как у королев, или еще киноактрис -- во какой профиль! Увидишь и смотришь -- смотришь и думаешь: вот это профиль! А потом и детали начинаешь усматривать: плечи, руки, шеи, бюсты и прочее. Ничего вроде детали, на мой взгляд. Опять же и волосы на голове есть. И даже бывает, что поют о них:
   Она меня красивей,
   И косы длиннее моих...
   Хотелось бы мне, конечно, спросить у дружка моего, что остался в бурьяне: как он считает, важно это, чтоб косы были длиннее или не важно?.. Да вот ведь, всегда так случается, захочешь о чем-нибудь существенном спросить у человека, а он: трах! -- и в бурьян -- "неживой лежит".
   Девчонок об этом спрашивать незачем. Девчонок -- не дружков, их всегда много. Но говорить с ними о важных вещах -- без пользы дела, один конфуз выходит, стоит только спросить: помнишь ли ты о друге моем? Для чего ты живешь на земле? Скажут: "Иди-ка ты в баню. Мы на танцы спешим. И глядишь, не успевшие сложить крылья влюбляются в девчонок этих на танцульках. Почему-то всегда или -- в дочку соседа, или -- в ту, что из соседней школы, или -- в ту, что на одной улице живет, или -- в ту, что в одной смене работает, или -- в ту, что в одной группе учится... Не было так, чтобы вздыхал Санька из Бологого по девчонке из Элизабетвиля, а девчонка из Сан-Пауло сохла по птенцу из Норильска. Феноменально, но факт.
   Во-вторых, люди говорят, что любовь -- редкость, а любимых на земле -- одна единственная. Как же тогда оказывается, что она -- рядом живет? Лезешь, скажем, поздним вечером через забор с преступными намерениями: сорвать в саду у соседа десятка два недозрелых кислых яблок, а тебя встречает эдакое вездесущее и насмешливое существо, которое тех плодов уже вкусило, и тебе же советует:
   - Рви вон с той яблони. Она у нас самая хорошая.
   Что делать в такой ситуации? И почему же тогда не осеняет тебя, что твоя единственная любовь находится в этот час в Буэнос-Айресе или Сан-Луисе, что нужно шагать, плыть, ехать и снова топать раз-два, раз-два, глаз не спуская, дабы найти её. И все время вдоль бесконечной дороги той, с обеих сторон будут шелестеть, подолы, звенеть смех и цвести глаза разные, манящие...
   И хватит ли духу у тебя, человече, даже если и даны тебе крылья, не запутаться в первой же юбке, которые окажутся ближе других? Да и зачем собственно она, вся эта экзотика, всякие там Панамы, Ямайки, Гаити, Мадагаскары и прочие материки, архипелаги, острова, коль предлагаются тебе яблоки с самой лучшей из яблонь.
   Инфантильные люди пусть хихикают над неловкими, наивными голубятнями, кои не выдерживают сравнения с их курятниками. Начинающие толстовцы пусть разят верблюжьими афоризмами своими задушевное слово о песнях моих любимых...
   Мне не страшно.
   Я люблю математику. Мне известно, что
   1 2
   1 2
   1 =1, 2 =16...
   Сколько же будет, если взять:
   9
   9
   9 = а?
   Я люблю логику. Все фигуры ее. Знаю я:
   Человек -- не скотина
   Скотина -- домашнее животное
   -----------------------------------------
   Человек -- не домашнее животное
   Нарисуем фигуру для ясности:
   А не В'
   В' -- С'
   ----------
   А не С' /Sic!/
   Ну, а если посылками взять:
   Человек человеку волк.
   Человек человеку друг.
   ------------------------------
   Как закончить фигуру эту?..
   Можно не любить Чехова. И даже Льва Толстого. Но нельзя не любить песни, несмотря на сердитые суждения последнего: "Что слишком глупо, чтоб быть сказанным, то поется".
   Я не забуду песни "Эх, дороги!" -- грустное и нежное участие ее:
   Знать не можешь...
   Потому что в ней признается крылатость моя. Пусть себе улыбаются те, что без крыльев... А девчонки? Мой дружок не обидится на них, если сегодня пойдут они с кем-то куда-то... Ну, а я? Загляну-ка в газеты. Может опубликовано сегодня сообщение ЦСУ о выполнении годового плана?
   Люблю статистику!
  
  -- ПОЧЕМУ ОНА НЕ ОТВЕТИЛА?
  
  
   ПРИВЫЧНО набрал номер, подождал, вслушиваясь в гудки: ту-у, ту-у, ту-у... Отгадываю по гудку: дома или нет? Телефон, как и хозяева его, нетороплив и приветлив. Кажется, дома!.. Гудки оборвались.
   - Слушаю вас! - сказал близкий грудной голос.
   - Здравствуйте, Валерия Антоновна! Это я, Андрей Лотин...
   - Здравствуй, Андрюша. Почему не звонишь, не заходишь?
   - Был занят. Можно приехать к вам сегодня?
   - Конечно. Буду рада видеть тебя. Я сейчас ведь совсем одна, Александра Федоровича нет. Укатил со своими ребятами на юг...
   - Надолго?
   - Сказал, на месяц...
   Голос Валерии Антоновны оборвался. В трубке послышались короткие гудки отбоя. В чем дело? Достал еще монету. Набрал номер.
   - Это ты, Андрюша?
   - Да, нас разъединили.
   - Я так и думала... Когда же ты придешь?
   - В какое время удобней?
   - Приходи часов в семь. Я буду ждать тебя.
   - Хорошо. Приду. До свидания!
   - До вечера.
   Повесил трубку на рычаг. Взглянул на часы -- без четверти три. Придется заполнять прореху. Махну-ка в "Новости дня", авось сменили программу. Было б здорово посмотреть свежий мультфильм. Мохнатые велогонщики надоели. Да и из хроники пора показать что-нибудь новенькое. Скверно работают эти кинодокументалисты. Такой замечательный род занятий, столько событий, а ленты неделями не сменяются. Ребята прозвали меня троглодитом, смеются:
   - Кто в кино?
   - А кто идет?.. С Андреем в бородатую хронику?
   - Нет, отдельно. На новенький худфильм!
   - Что ж! В таком разе можно. Я жизнь смотреть люблю, а не похороны. У меня к тому же пальто не на вате и голова на месте...
   И это о хронике! Ничего, когда-нибудь и этот остряк будет стоять в очереди у кассы кинотеатра "Новости дня"! Моя любовь стойко выдерживала обстрел отчаянных острословов. Я даже не отвечал им...
   Увы! Программа была та же. Новости дня N 37. Конькобежцы. Приемы послов. Успехи тружеников села... С унылым чувством я отсидел в пустом и холодном зале сорок минут, и, чтоб отогреться, решил заскочить в "Кафе-автомат". Сжевал пару сарделек -- плотных, горячих, ароматных, уф! Но и сардельки не заполнили прореху во времени. Пошел мотаться по заснеженным улицам, постепенно забирая в сторону дома, где живет Валерия Антоновна. На досуге подивился, что до сих пор квартира её остается для нас своим домом, несмотря на то, что и коллоквиумы по химии и кураторство Валерии Антоновны -- дело давно минувших дней. То по одиночке, то всей группой мы часто собираемся здесь, чтоб поболтать, или излить душу, или спросить совета. Непринужденная обстановка, дружеское участие хозяев -- всё это перешло в дружбу, крепко зацепив босяцкое сердце студентов... У парадной я ещё раз взглянул на часы. Без четверти семь. Рановато. Пересек улицу, подошел к газетной витрине, дабы "оказать должное внимание прессе". Информации в газете было маловато, длинных статей читать не хотелось. Из-за стекла, подернутого морозным туманом, улыбался скуластый парень из-под щитка сварщика, поднятого, как забрало. Парень показывал мне свой невыгоревший электрод. Я его понял.
   - Ну, ну, ну! вари, братец, валяй! - сказал я сварщику. - А мне пора. Я в гости иду. Понял?
   - Как всегда точен, - сказала Валерия Антоновна, открывая мне дверь. Близорукие глаза её щурились, всматриваясь в меня.
   Почему это она без очков сегодня?
   - Добрый вечер!
   - Здравствуй! Проходи. Раздевайся. Холодно на улице?
   - Слегка подморозило.
   Валерия Антоновна распахнула дверь в комнаты:
   - Заходи! - и опять близорукие глаза её прищурились, всматриваясь. Мягкие, глубокие тени дремали по углам гостиной.
   Валерия Антоновна вошла в желтый круг света, падавшего из-под большого зеленого абажура. Синий джемпер плотно обтягивал её высокие острые груди и широкие бедра. Молодая кожа плеч и предплечий неожиданно переходила в посеревшую и сухую на кистях. Контраст был неприятен.
   - Ну-с, присаживайся, - заговорила Валерия Антоновна. - Рассказывай, какие у тебя новости. Я взглянул на стулья, на кушетку, но не сел, ожидая, когда сядет хозяйка.
   Она продолжала стоять, положив руки на спинку стула. Добрые выцветшие близорукие глаза её, окруженные глубокими бороздками морщин, улыбались выжидающе.
   - Садись же! Здесь -- на стул или там -- на кушетку. Рассказывай.
   Я улыбнулся.
   - Какие могут быть у студента новости. Всё идет как по писаному. Люди рождаются, живут, умирают. Болеют. В институте нам говорят, что во всем этом нужно разобраться, ибо и рождаются люди в муках, и живут страдая, и умирают, часто вследствие каких-нибудь осложнений. Писатели не видят в этом ничего удивительного, но считают, что весьма важно уяснить, что же такое жизнь человеческая. И как нужно прожить её, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы; пишут толстые назидательные романы, а результаты всё те же, как жить люди так и не знают, да и болезни не минуют их... - я поморщился. Получилось длинно и скучно, витиевато "самовыражовываюсь". С чего бы это? Чтобы избавиться от неприятного чувства неловкости, я прошел к этажерке с книгами и пластинками.
   - Есть что-нибудь новое? - спросил я, беря в руки конверт с пластинкой.
   - Есть, Александр Федорович привез из Вены несколько записей концертов и симфоний Моцарта и Бетховена. Хочешь послушать?
   - Разумеется.
   - Только не сейчас. Целый месяц пропадать где-то и сразу за музыку! Нет-нет.
   Валерия Антоновна подошла и отобрала у меня пластинку.
   - Сначала расскажи, что ты делал этот месяц.
   - Месяц? Верно! Около месяца я не был здесь.
   Я посмотрел ей в лицо. Половину его заслоняла зеленая тень абажура. Губы и подбородок были освещены теплым ровным светом лампы. "У неё рот похож на макет кратера потухшего вулкана" - подумал я и это неожиданное сравнение показалось мне настолько верным, что я почувствовал облегчение, ко мне вернулось состояние равновесия и непринужденности.
   - Представьте себе, я влюбился.
   - Влюбился? - Губы Валерии Антоновны дрогнули, разошлись в улыбке. Маленький потухший вулкан исчез. - Поздравляю. Кажется у тебя третий случай влюбленности в этом году?
   - На этот раз посерьезней.
   - В кого же, если не секрет?
   - В медицину. Тривиально. Не правда ли?
   - Отчего же? - Студенту-медику положено любить свое дело всегда. Предполагается даже, что любовь к профессии предшествует освоению её. А ты как считаешь?
   - Можно ли любить то, чего не знаешь? Мне, признаться, такая любовь непонятна.
   - А как же ты поступал учиться?
   - Не думайте, пожалуйста, что по призванию. Вовсе нет. Из всех областей деятельности человека меня, в сущности, особенно интересовали три: социология, экономика и медицина. В медики я подался потому что две первых сферы были менее осязаемы для меня. Темны, если хотите. Я пошел в медицинский, хотя и по сей день считаю, что в человеческом обществе важнейшая область знания -- экономика, а социально-философские науки определяют характер мышления человека...
   - И всё-таки ты стал изучать медицину.
   - Да!
   - Почему?
   - Медицина была всегда живой наукой. Практически полезной.
   - Дорогой мой, откуда у тебя такой прагматизм в юные годы.
   - Вы считаете, что школьники не способны мыслить?
   - Ну, что ты...
   - Только мне кажется, что умные мальчишки сейчас идут в технические вузы. Там они находят больше удовлетворения...
   - Личного. Техницизм уродует человека. Гомо сапиенс начинает служить машине, техническому прогрессу. А человек прежде всего -- человек. И человеческая жизнь не должна сводиться к машинной. Я понимаю, когда машина служит человеку. Но зачастую незаметно для себя, человек становится рабом машины. Это противно мне.
   - Зачем же так! Инженеры, ученые создают массу полезных для человека вещей.
   - Вы уверены, что они создают ДЛЯ человека?
   - Конечно. Для чего же ещё?
   - Тогда скажите, отчего, несмотря на колоссальный прогресс науки и техники, человеческие отношения столь примитивны? Почему они так мало отличаются от отношений между людьми, жившими сто, двести, пятьсот лет назад?
   - Разве человеческие отношения не изменились? Смотри, в каких условиях мы живем...
   - О! Быт, конечно, изменился. Лучину заменила электрическая лампочка, лошадь уступила место автомобилю, и так далее. Но я имею в виду другое -- психику людей, их чувства, их отношения.
   - По-моему и чувства человека меняются, - задумчиво сказала Валерия Антоновна.
   - Какие чувства? - Под воздействием чего? - спросил я.
   - Да все. Даже с годами, в течение одной жизни.
   - Например? - с вызовом спросил я.
   Валерия Антоновна взглянула на меня потемневшими глазами, рассмеялась мягким грудным смехом.
   - Давай-ка лучше присядем, Андрей. Стоя философствовать умели только древние, да и те предпочитали прогуливаться при спорах.
   Мы прошли к кушетке и сели. Я хотел было заговорить о неизменности человеческой психики, как вдруг Валерия Антоновна сказала:
   - Так ты спрашиваешь, какие чувства меняются с годами? Скажу. Самым чистым, самым радостным, самым светлым чувством в жизни человека считают любовь, не так ли.
   Я согласился.
   - И говорят, что настоящая любовь -- вечна. Она как бы приходит к человеку на всю жизнь. Так?
   Добрые близорукие глаза улыбнулись мне. Я кивнул.
   - Мне уже тридцать шесть. Я почти на двенадцать лет старше тебя и кое-что знаю о любви... Когда мы были молоды, я и Александр Федорович, и были такими же вот студентами, как ты, нам казалось, что всё впереди -- радостное, кипящее, всё полно очарования. Мы были влюблены тогда. И Александр Федорович ухаживал за мной как за балованным ребенком, как за каким-то небывалым чудом... /Валерия Антоновна помолчала, улыбаясь воспоминаниям/ Да... А потом мы поженились. Счастливы были, конечно, безмерно. Заботились друг о друге, стремились во всём угодить друг другу. Александр Федорович был очень внимателен ко мне. Относился ко мне с нежностью. Прошли годы. Детей у нас не было. И как выяснилось не будет. Мы с этим смирились, хоть и очень хотелось обзавестись ребенком. И представь, с каждым годом наши отношения становились всё проще, обычнее. Всё перешло в привычку. Я не хочу сказать, что мы стали хуже жить. Нет. Просто стали спокойнее, ровнее держаться, как будто всё по-прежнему, а на самом деле уже не то. Любовь перешла в привычку. Не подумай, что я жалуюсь, ты же знаешь, мы с Александром Федоровичем очень дружны, и он мне не забывает дарить цветы, когда праздник, день рождения или встречает меня из поездки. Но только уж не то это. Не любовь, нет. Понимаешь? А ведь в первые годы замужества мне казалось, что другая жизнь и немыслима, невозможна. Любить и только любить, иначе и жить нельзя... Вот так и у нас. Я думаю, у других также.
   - И как же вы? Не чувствуете утраты чего-то? - тихо спросил я.
   - Чувствуем, конечно, но что же делать? Жизнь есть жизнь. Её не изменишь, как в сказке.
   - Но жизнь сама может быть сказкой! - сказал я.
   - Да. Сказкой. Но в сказках бывают злые волшебники, колдуны, кащеи бессмертные. Они разрушают счастье. И потом, вспомни, чем кончаются сказки даже со счастливым концом: стали жить-поживать да добра наживать. Ничего сказочного. Скучный конец. Привычное здесь отмечено. И в сказке всё сменяется привычным ходом жизни.
   Я удивленно взглянул на Валерию Антоновну. Меня поразила её мысль о счастливых концовках в сказках.
   Она поняла мой взгляд.
   - Вот видишь, - мягко сказала она. - Ты даже и не думал о том, почему такими словами кончаются счастливые сказки.
   - И... что же? Другого выхода нет? Любовь кончится, и пойдет эта жить-поживать, да? - спросил я. - Больше не будет счастья, любви для тех, кто был счастлив, для тех, кто любил? Ведь это страшно?
   Валерия Антоновна ответила спокойно и задумчиво:
   - Видишь ли, это не так уж и страшно. И сейчас у нас с Александром Федоровичем отношения очень хорошие. Он добр, он внимателен, он участлив. У нас и сейчас есть общие радости и печали. В общем, мы не считаем, что жизнь кончилась...
   - Ну, а сердце ваше. Неужели сердце ваше смирилось с этим и молчит?
   - Сердце? Сердце не молчит. Но оно говорит иногда совсем не то, что ждешь. А иногда бывает и не совсем понятное, оправданное, привычное, если так можно сказать, движение у сердца...
   Валерия Антоновна взглянула на меня. Я вздрогнул от понятной печали добрых глаз её. Мне стало нехорошо.
   - Ты посиди тут, - сказала она. - Я пойду приготовлю ужин. А ты посмотри пока телевизор, хочешь?
   Она включила телевизор и погасила верхний свет. Темная фигура её прошла мимо меня к дымно-кипящему экрану.
   - Сегодня должен быть хороший концерт Московской эстрады, - сказала она тихо, занимаясь настройкой. /Какая-то толстая дама в белом вдруг закричала о любви/ - Бери стул, садись поближе.
   - Нет, - сказал я. - Мне и отсюда всё видно. Я останусь здесь.
   - Хорошо. Если будет сбиваться и мельтешить, сам подправишь, а я пойду на кухню.
   Она вышла.
   Концерт был скучен. Рассказ Валерии Антоновны почему-то расстроил меня -- неужели это так и должно быть: любовь переходит в привычку -- и конец сказки!
   Я не заметил, когда вернулась Валерия Антоновна. Вздрогнул от её голоса:
   - Что же ты не регулируешь? Разве эти наплывы тебе не мешают.
   - Признаться, я не смотрел на них.
   - Неинтересно?
   - Я не видел.
   - Выключить?
   - Нет, пусть. Это не мешает.
   Валерия Антоновна подошла к кушетке и щелкнула выключателем. За спиной у меня вспыхнуло бра.
   - Поужинаем при этом свете, хорошо? - предложила мне Валерия Антоновна.
   - Воля ваша!
   Из буфета на стол начали выставляться тарелки, тарелочки, вазы, вазочки, чашки, сахарницы, сливочницы и прочие неизвестные для меня штуки. Поначалу меня забавляло обилие их. Но дальнейшая сервировка стола меня попросту испугала. Я ощутил неполноценность особы своей. Что нужно будет делать со всеми этими приборами?..
   - Валерия Антоновна, пощадите! Я запутаюсь в этом калейдоскопе! Вы же знаете, меня учили только одному -- держать ложку в правой руке.
   - Опять испугался? Нет уж! Привыкай. К сервизам. Станешь врачом, придется бывать в обществе солидных людей. Солидные люди не кушают из одной тарелки. Придется и тебе отвыкать просто есть.
   - Я лютой ненавистью ненавижу даже слово это "кушать". В нем что-то лакейское.
   - Ну нет, дружок! КУШАТЬ ПОДАНО -- это уже прошлое. Теперь вкушают приготовленное самими... Кстати я дам тебе книжку о правилах хорошего тона. Старенькая она, 1888 года, но за неимением ничего лучшего -- годится и она. Прочтешь, не станешь бледнеть при слове салфетка и рыбное блюдо не будет казаться тебе тарелкой для супа. И ещё кое-что узнаешь. Книжица презанятная. Я давно приготовила её для тебя. Довольно тебе дичиться за столом. Человек, способный свободно мыслить, должен уметь свободно держаться. В любом обществе. Но не за счет пренебрежения к правилам этикета. Неприятностей потом не оберешься. Хорошо держаться, по-моему, можно только зная, как нужно держаться и ...
   - Не нарушать установленных правилами приличия норм, - тоном детского наставника сказал я.
   - Дело не в этом. Нарушать можно. Но надо знать, что нарушаешь. Одно дело ковырять в носу пальцем, другое -- не подать пепельницу человеку, которого не уважаешь.
   - Об этом тоже пишется в книге?
   - Нет. До этого дойдешь сам, когда прочтешь. Ведь не сплевываешь же ты сейчас на пол. Отчего же не узнать ещё кое-что о формах проявления уважения к человеку? Почему не усвоить правил поведения с женщиной, например, в гостях, в общественном месте и дома? Разве это плохо?
   - Книга по этике вряд ли научит уважать человека, если это не заложено в нем самом.
   - Не скажи! Соблюдение приличий укрепляет культуру, шлифует натуру человека... Садись-ка за стол, а об этом поговорим потом, когда прочтешь книжку.
   Мы сели за стол. Валерия Антоновна намазала хлеб маслом и, положив на него ломтик сыра, протянула бутерброд мне.
   - Я не подала вина. Может быть, ты хочешь выпить? - вдруг спросила она.
   - А это будет прилично?
   - Вполне, - засмеялась Валерия Антоновна.
   - Хочу.
   - Что же будешь пить?
   - Что предложите.
   - Есть старка, есть вишневая наливка, есть ликер, портвейн, мадера, коньяк.
   - Ого!
   - Так что же?
   - Я невинен, как младенец. Пил почти всегда одно и то же: водку и пиво. Портвейн три семерки и Советское шампанское -- предел моей разнузданности.
   - Шампанского нет.
   - А что пьют за ужином в фешенебельном обществе?
   - Вечером можно пить всё. Нельзя только напиваться.
   - Тогда я попрошу Вас выбрать.
   - Хорошо. Выпей сначала рюмку старки. Только рюмку.
   Валерия Антоновна встала из-за стола и подошла к буфету:
   - И я выпью с тобой немножко.
   Она выставила на стол желто-матового медведя, потом посмотрела на меня, улыбнулась и извлекла ещё две бутылки -- апельсиновый ликёр и коньяк "КВ".
   - Мадеру обычно пьют за обедом. Ну если хочешь, можешь попробовать: она великолепная, - сказала Валерия Антоновна, ставя на стол тонко позванивающие рюмки и бокалы. - Кстати, вино разливают мужчины.
   Я взял шершавого медведя, отвинтил колпачок и налил старки в рюмки.
   - Выпьем, - сказала Валерия Антоновна.
   - За ваше здоровье.
   Она приподняла рюмку и поглядела мне в глаза. Я кивнул, выпил и принялся за мясной салат /в телевизоре затосковал томный красавчик-тенор. Я покосился в его сторону. Он закрыл рот и стал раскланиваться со мной. Я снисходительно усмехнулся ему и подмигнул. Тенор ретировался/.
   Я рассмеялся:
   - Вот он знает, как вести себя в обществе.
   - У артистов часто вежливость чисто показная. Как это ни странно, среди них много грубых и неприятных в обществе людей.
   Я знал о многочисленных знакомствах Валерии Антоновны в театральном мире. Неожиданно для себя я спросил:
   - Скажите, а правда ли, что они, артисты, весьма нескромны, так сказать, в личной жизни?
   - Анекдоты о нравах закулисной и семейной жизни актеров порядочно преувеличивают это. Среди них очень много вполне приличных людей. Есть даже весьма достойные уважения. А в театре, между прочим, работать страшно трудно. Это и сказывается на отдыхе. Отсюда может быть и разболтанность, и развязность, и... - она не договорила.
   - Налить ещё? - предложил я.
   - Мне ликеру.
   - Я тоже попробую.
   - Подожди. Я принесу кофе. Мы будем пить кофе с ликером. Это очень вкусно.
   Она вышла, а я воровато хлопнул еще рюмочку старки. Когда Валерия Антоновна появилась в дверях с кофейником, я страшно покраснел. Встретясь со спокойным взглядом её, смутился ещё более, но потом подумал, что бра у меня за спиной, и лицо моё затенено. "Ничего, сойдет" - успокоил я себя, чувствуя, как приятная теплота и туман начинают наполнять мой мозг.
   - Может быть, ты ещё хочешь старки? - предложила Валерия Антоновна.
   Я рассмеялся, отметил, что смех мой звучит как-то со стороны, и признался:
   - Извините, я уже приобщился вдругорядь. Тайком от вас.
   - Вот как! - слегка удивилась Валерия Антоновна.
   - Это неприлично? - спросил я, поднимая лицо.
   - В гостях -- очень.
   - Я так и думал. И представьте, мне стыдно. Извините меня.
   Валерия Антоновна молча разливала кофе в чашки. Я растерялся. Кофе с ликером мы пили в гнетущей тишине. Телевизор мерцал сеткой.
   - Концерт кончился, - сказала Валерия Антоновна, взглянув на экран. - Я, пожалуй, выключу, всё равно мы не смотрим.
   Она выключила телевизор. Темный силуэт замер в голубом поле окна. Я перевел взгляд на черный прямоугольник открытой в спальню двери. Тишина сгущалась. Нехорошо получилось. Я не знал, что делать. Наконец, решился, встал подошел к Валерии Антоновне. Она не шелохнулась. Мы стояли, глядя в мглистую тьму улицы, разреженную покачивающимися вдали бледно-желтым конусом света от уличного фонаря.
   - Простите меня. Вышло прямо по-свински, - упавшим голосом сказал я.
   - Ничего, Андрей, - тихо ответила она. - В сущности, дело не в этой выпитой тобой рюмке. Дело во мне. Я же не хотела вообще предлагать тебе вина вначале...
   Она сложила руки под грудью, задумалась.
   Опьянение мое прошло. Я стоял потерянный, огорченный. Надо же было испортить вечер.
   - Хочешь ещё кофе?
   - Нет, спасибо.
   Она посмотрела на меня добрыми, близорукими глазами. Морщинки вокруг них шевельнулись.
   - Обиделся?
   - Нет.
   - Расстроился?
   - Да.
   Она подняла руку, обхватила длинными мягкими пальцами мой затылок, развернула лицо моё к свету. Я зажмурился, в носу защипало.
   Рука выпустила затылок, скользнула по шее, легкой теплой тенью пробежала по лицу моему, погладив лоб и щеку. Пальцы помедлили на подбородке и сорвались.
   - Не расстраивайся. Не надо. И пойдем пить кофе, - незнакомо нежно звучал её близкий грудной голос.
   - Не хочу, - прошептал я. Отвернулся к окну. Она постояла у меня за спиной, отошла. На столе тонко зазвенел хрусталь. Она вернулась и стала рядом.
   - Держи. Выпьем за твое счастье.
   Я покачал головою: нет!
   - Не отказывайся. Это невежливо. Дама предлагает тебе выпить.
   Я взял рюмку. Валерия Антоновна тихонько коснулась края её своей рюмкой.
   - Ну, выпьем? За счастье доктора Лотина.
   Она ждала.
   Я выпил залпом. Повернулся к ней.
   Валерия Антоновна улыбнулась примирительно и тоже выпила.
   - А теперь пойдем пить кофе.
   Я послушно прошел к столу. Валерия Антоновна медленно, сосредоточенно разливала кофе, всматриваясь близорукими глазами в темную струйку. Взгляд её был печален. Потом кисти рук ложились устало, одинокие и разобщенные, на край стола, и мне казалось, что они вот-вот упадут с него и исчезнут насовсем. Руки на самом деле дрогнули, но не исчезли, а поднялись над столом, соединились, слились с Валерией Антоновной. Она встала, прошла к проигрывателю. Тихонько, глухими, резкими звуками защелкали перебираемые пластинки, зашелестел конверт, зашипела игла. И комната заполнилась музыкой. Я выпрямился, вслушиваясь в знакомые мелодии "Волшебной флейты"... И с каждым взлетом их опадали желтые листья смятения, на душе светлело и ширилось чувство безграничного, высокого чистого мира. Лукавый Моцарт, улыбаясь, отважно и легко выскальзывал из-под тяжелой плиты времени. Тонкие, легкие звуки струились в беспредельной синеве, вспыхивая яркими звездочками -- вот они озорно поблескивают из отворившейся бездны. Бездна чарует меня. Всё случайное и пустое растворяется в ней... Я закрыл глаза, поднял голову и замер в радостном созерцании мира, в котором никому не тесно и всё доступно.
   Музыка смолкла. Но в тишине всё ещё держался её аромат. Мне даже вздохнулось, глубоко и жадно. Словно во мне хотелось уловить этот устойчивый запах музыки.
   Я благодарно улыбнулся и попросил:
   - Поставьте, пожалуйста, "Токкату" Баха...
   Снова тишина. Снова музыка, волшебная, несуетливая, чуткая, улавливающая всю безысходность и необходимость существующего, принимающая жизнь и торжествующая над её зыбкой легендой о счастье. Счастье! Это не так уж важно, если сердце твоё на ладони и ты несешь его, несешь людям, которые не отвергают и не принимают его. И бьется оно, живое и теплое сердце, не обольщаясь и не разочаровываясь в жизни. Но уже всматриваются, вживаются в ему одному доступное предстоящее, зная, что грядет за болью, за радостью, за суетой, за смятением. Не потому ли так светлы и легки и прозрачны неторопливые крылья "Токкаты"?
   Она так далеко увела меня за собой, что я не сразу вернулся к действительности. Постепенно реальность стала занимать свое место. Сначала ожила тишина в квартире, и далекий, прерывистый гул трамвая. Потом выступил желтый свет бра, ослепил меня, когда я открыл глаза...
   - Послушаешь новинки? - спросила Валерия Антоновна откуда-то издалека.
   - Нет. Больше ничего не нужно. Спасибо.
   Валерия Антоновна отошла от проигрывателя и опустилась рядом со мной на кушетку. Я повернулся к ней. Снизу на меня смотрели большие черные глаза. Я не узнал их.
   - Пересядь сюда. Мне неудобно смотреть на тебя снизу.
   Я пересел.
   В темных глазах что-то замерцало. Я чуть-чуть отодвинулся. Она улыбнулась.
   - Расскажи о своих сердечных делах? Ты мне давно не рассказывал об этом.
   - Не о чем рассказывать.
   - Вот как!
   - Нет никаких сердечных дел.
   - А Марина? Насколько мне известно, Марина подавала надежды...
   - Чепуха. Марина -- просто кокетливая пустышка.
   - Ты не так отзывался о ней весной.
   Я усмехнулся.
   - Весной!
   - Ты разочарован потому, что тебе дали отставку?
   - Никакой отставки не было.
   - Что же было?
   - Ничего не было. Мне надоели взбалмошные девчонки.
   - Девчонки?
   - Да.
   - Ты сердит. Почему?
   - Скорее огорчен. Очень уж уныло девчонки эти выглядят. Кажется все разные, а оказывается у всех одно и то же на уме: нравятся они или не нравятся. Это надоедает. Особенно, когда требуются доказательства! Сто тысяч доказательств. Надоело.
   - А дальше?
   - Что дальше?
   - Ты же молод... Не представляю молодость без любви.
   - Но ведь любви-то и нет. Ухаживания есть, кокетство есть, а любви -- нету. Была б любовь, всё шло бы по-другому.
   - У тебя была...
   Я резко перебил:
   - Была и нет.
   Черные глаза пристально всматривались в моё лицо. Я сделал нетерпеливое движение, чтобы встать. Глаза посветлели.
   - И ты думаешь это навсегда?
   - Что навсегда?
   - Твое отрешение.
   - Не знаю.
   - Молодые должны быть влюблены. Это нормально.
   - Значит, я стар.
   Она рассмеялась и спросила:
   - Притворяешься разочарованным.
   Я пожал плечами:
   - Вовсе нет. Зачем? Мне, если хотите знать, со взрослыми женщинами интереснее. Они и проще, и умнее, и обаятельнее... С ними теплее как-то.
   - Уж не влюблен ли ты в какую-нибудь старушку.
   - Нет. Не знаю.
   - Не знаешь или не влюблен.
   - Не знаю.
   - Вот как! Почему?
   - Откуда же мне знать? Раньше мне казалось, что я влюблен, люблю. А потом всё проходило. Разве может любовь кончиться?
   - Может, - отозвалась она тихо.
   - Без следа?
   - Не думаю. От каждой любви что-то остается на всю жизнь, что-то очень важное... Но бывает ещё и влюбленность -- без любви. Это тоже хорошее чувство, если бережно относиться к нему. Не стоит спешить разменять его на мимолетные увлечения... Влюбленность зачастую предшествует любви...
   - У меня не предшествует, - сказал я вяло. Разговор начал томить меня. Зачем он?
   - Придет время и ты полюбишь по-настоящему.
   - Может быть.
   - Странный ты, - Валерия Антоновна улыбнулась, мне показалось, жеманно.
   - Почему странный? - спросил я и вспомнил, что мне уже не раз случалось задавать этот вопрос.
   - Мне обычно рассказывают о том, что влюблены сразу в нескольких девушек...
   - Это пройдет.
   - Мне кажется, что ты немного устал и раздражен. Слишком много занимаешься.
   - Последний год я с удовольствием врастаю в книги, хожу на практические занятия в клиники. Мне даже кажется, что впереди -- интересная работа, жизнь и удастся сделать что-то полезное. Раньше так не было.
   - Ну что ж, очень рада за тебя.
   Я спросил прямо.
   - Почему вас мои отношения с девушками так занимают?
   Она смутилась, поморщилась и опустила глаза. Потом подняла их.
   - Видишь ли, ты славный парень. Я немного старше тебя и видела больше тебя всяких людей. В тебе есть что-то цельное, ясное. То, чего не хватает многим... И я знаю, что человек, весь человек, проявляется в любви. Как человек любит, таков он и в жизни, в любом деле... У тебя всё как-то странно, неустойчиво очень...
   Я рассмеялся:
   - Значит, я и в деле неустойчив. Не стойкий я, да?
   - Нет. По-видимому, тут что-то другое. Попадет на твоем пути настоящая женщина и всё станет на место. Плохо будет, если ты пройдешь мимо любви. Очень плохо, Андрюша.
   - Что же мне делать? Влюбляться во всех женщин подряд, чтоб не пропустить настоящую любовь?
   Она обиделась.
   - Я говорю серьезно.
   - Простите меня. Я вас слушаю с интересом, но признаться, не понимаю. Кстати сделаю и ещё одно признание. Меня занимает один вопрос. Как быть, если я почувствовал влечение к замужней женщине или полюбил женщину намного старше себя? Ведь это аморально, не так ли?
   - Считается так.
   - А вы как считаете?
   - По-моему, если чувство будет серьезным, если будет настоящая любовь, с этим придется считаться.
   - Кому? Мне? Или другим?
   - И тебе , и другим.
   - Кому больше?
   - Будет сложно, трудно, Андрюша. Другая семья, дети, Может быть, или возраст... Очень трудно будет. Хорошо, что такой любви у тебя нет.
   - А если есть?
   Она посмотрела в глаза мне пристально. Лицо её потемнело.
   - Это для тебя праздный разговор? Или ты...
   - А вы?
   Она смешалась и ответила не сразу.
   - Ты начинаешь грубить, Андрюша. Я кажется этого не заслужила. Конечно, тебе, может быть, кажется, что я лезу не в своё дело. Если ты так считаешь, я готова извиниться перед тобой. Разумеется, ты можешь не отвечать на мои вопросы. Но поверь мне, Я не из пустого любопытства расспрашиваю тебя. Я хочу...
   Она замялась. Лицо её напряглось, глаза расширились и потемнели снова. Лицо стало походить на маску.
   Я протянул руку и коснулся её рук, лежащих на коленях:
   - Извините меня. Когда речь заходит о любви, меня словно подменяют. Мне кажется, что люди слишком много треплются о любви, о своих чувствах. Это меня бесит... Об этом, по-моему, нельзя много говорить. И вообще -- чем меньше, тем лучше. Я не ожидал, что и вы заговорите об этом... Получился какой-то длинно-книжный вечер... После такой музыки!
   В тишине над абажуром закружилась, противно звеня жужелицами, муха.
   Я снова взглянул на Валерию Антоновну. Она сидела выпрямившись, на впалых щеках темнел румянец, в глазах стояли упрек и... нежность, губы вздрагивали.
   Мне стало стыдно и -- грустно.
   - Простите меня. Я не хотел так резко. Боюсь, что я по натуре очень распущенный человек. Мне не кажется стыдным любить замужнюю женщину. И, может быть, совсем не обязательно разбивать при этом семью. Мне думается, что люди вообще преувеличивают значение верности и неверности супругов. Сколько случаев, когда жена или муж изменяют друг другу. И семья при этом не распадается. Главное, по-моем, не в измене, а в отношениях. Нельзя оскорблять человека, его чувств, отзываться о нем плохо, особенно за глаза, болтать о его слабостях и недостатках... Такая болтовня хуже измены. Предательство становится предательством тогда, когда об этом узнает третий. В мыслях человек изменяет чаще, чем об этом принято думать. Верность его определяется не только делом, но и словом. Понимаете меня?
   Она кивнула.
   Я оживился:
   - Буржуазный адюльтер -- дело грязное, прежде всего потому, конечно, что нет в нем верности чувств, но особенно гнусно это всеобщее оповещение о личной жизни... Помните, у Чернышевского в "Что делать?" отношения строятся совсем на другой основе. И нет грязи, мрази всякой... Почему?
   Она не ответила.
   - Казалось бы, всё это должно вызвать протест, а его нет... И ещё. Самые добродетельные жены читают романы. Они вовсе не возмущаются тем, что в нем речь идет о неверности и любви. В книгах, в кино, в пьесах -- да и в жизни! -- сколько угодно таких случаев. И что же? Не все поступают как Отелло. Можно, конечно, сочувствовать ему, но много ли найдется одобряющих? Убить человека из ревности -- всё равно низость. Можно наказывать за подлость, но нельзя наказывать за любовь...
   Я замолчал.
   - Продолжай, я слушаю, - сказала Валерия Антоновна.
   - В жизни ещё много жестокости, идущей от Домостроя. Человек не всегда уважает другого человека. Это особенно часто относится к чувствам. Собственники и держиморды ещё сидят в нас. Мы ещё смеем гордиться верностью по привычке и обычаю, так же как и негодовать, когда человек изменяет им во имя верности чувств. Библейские добродетели. От Сима и Хама. Стыдно поносить женщину бранным словом. Но поносить женщину за чувство -- не стыдно? Полюбила один раз, -- хорошо, а полюбила второй, третий, -- почему плохо? почему свинство?.. Спрашивать о том, не влюблен ли, можно, а спросить о том, зачем это спрашивают, нельзя. Странно!.. Вот вы полюбили бы... Что тогда? Как вы поступили бы?.. Ведь это очень возможно, что вы любили кого-нибудь и после замужества. Как же вы поступили тогда? Или спрашивать это -- тоже нарушение правил хорошего тона?
   - Да.
   - Зачем же мне тогда знать все эти дурацкие правила, если о таких важных вещах спрашивать нельзя? О пустяках можно болтать и не по правилам...
   - Правила для того, чтобы сберегать человека от дурных поступков.
   - А-а! Спрашивать -- это дурно...
   - Иногда. Ты меня можешь спрашивать. Впрочем даже уже спросил. И я не знаю, что ответить тебе.
   - Почему?
   - Это трудный вопрос.
   - А вы хотите отвечать только на легкие?
   - Нет.
   - Тогда ответьте мне. Я же отвечал вам.
   - Хорошо, я отвечу. Только не сегодня. Сегодня я не могу.
   Я вскочил:
   - Вот-вот... Всегда так: завтра-завтра, не сегодня! А если завтра вообще ничего не нужно будет, потому что в жизни есть лишь сегодня?
   Она молча, устало смотрела на меня.
   - Ладно, - сказал я. - Не буду настаивать. Дайте мне вашу книгу о правилах хорошего тона. Буду учиться хорошим манерам, чтоб научиться не задавать дурацкие вопросы...
   - Не надо так горячиться, Андрей.
   Я усмехнулся, тряхнул головой.
   - Дайте, пожалуйста, книгу. Мне пора уходить.
   Держа под мышкой книгу выпуска 1888 года, я вышел на лестничную площадку. Оглянулся. В дверях виднелось лицо -- добрые близорукие глаза в оправе глубоких морщинок и рот, похожий на макет кратера потухшего вулкана.
  
  
  
  
  
   ТЕРЦЕТ СЕДЬМОЙ.
  
  
   Я изменил -- но ты не изменила,
   Лишь отошла, поникнув головой,
   Когда меня смутила злая сила.
  
   В. Брюсов, MON REVE FAMILIER
  
   ДВА ПИСЬМА С ПРИЛОЖЕНИЯМИ
  
   I. Одно
  
   МАША! МАШЕНЬКА!
   В ШЕСТОЙ РАЗ ПИШУ ТЕБЕ ЭТО ПИСЬМО. ХОЧЕТСЯ ВСЕ ОБЪЯСНИТЬ ТЕБЕ -- И НЕ ПОЛУЧАЕТСЯ. БУДУ ПИСАТЬ, КАК ВЫЙДЕТ.
   ПОВЕРЬ, Я ПОНИМАЮ ВСЕ. ПОНИМАЮ, ЧТО ТЫ БЛИЗКИЙ МНЕ ЧЕЛОВЕК, ЧТО ТЫ БЫЛА БЫ САМОЙ ЛУЧШЕЙ ЖЕНОЙ МНЕ, ЖЕНОЙ И ТОВАРИЩЕМ. НО Я НЕ РЕШАЮСЬ ПРЕДЛОЖИТЬ ТЕБЕ ЭТОГО. НЕ ПОТОМУ, ЧТО БОЮСЬ, НЕТ. ДЕЛО НЕ В ТОМ... МНЕ ВСЕ КАЖЕТСЯ, ЧТО ЧЕГО-ТО НЕ ХВАТАЕТ. НЕВЫРАЗИМОГО, НО ВАЖНОГО. НЕ МОГУ СКАЗАТЬ, ЧЕГО. ТОЛЬКО ЧУВСТВУЮ ЭТО... ТЫ ДОБРА, ТЫ ПРИВЕТЛИВА И ПРОСТА СО МНОЙ. ВСЕ СЛОЖИЛОСЬ КАК НЕЛЬЗЯ ЛУЧШЕ -- И ЧТО-ТО РАЗДЕЛЯЕТ НАС... Я НЕ МОГУ НАЗВАТЬ... МНЕ ПРЕДСТАВЛЯЕТСЯ ПОЧЕМУ-ТО, НАПРИМЕР, ЧТО Я НИКОГДА НЕ СМОГУ... ПОЦЕЛОВАТЬ ТЕБЯ. А ЭТО НЕХОРОШО... (И ЦЕЛОВАЛСЯ ЖЕ Я С ДРУГИМИ). ЭТО ПОДАВЛЯЕТ МЕНЯ. СМЕШНО, ДА?.. НЕ ЗНАЮ, В ЧЕМ ТУТ ПРИЧИНА. ОТ ТОГО ЛИ, ЧТО ТЫ ТАК ПРОСТА И СЕРЬЕЗНА СО МНОЙ, И МНЕ НЕЛОВКО ЛЕЗТЬ СО СВОИМИ САНТИМЕНТАМИ... МНЕ И ГРУСТНО И РАДОСТНО, ЧТО ТЫ ТАКАЯ. И МОЖЕТ БЫТЬ, ТЫ -- ПЕРВАЯ, К КОМУ Я ИСПЫТЫВАЮ ПО-НАСТОЯЩЕМУ ГЛУБОКОЕ УВАЖЕНИЕ, ПРИЗНАТЕЛЬНОСТЬ И ДОВЕРИЕ...
   ТЫ ЗАМЕЧАТЕЛЬНЫЙ ЧЕЛОВЕК, МАШЕНЬКА!
   СПАСИБО ТЕБЕ! И ПРОСТИ, ЧТО ТАК ВЫШЛО!
   АНДРЕЙ.
  
   Шестое письмо. Чем оно лучше первого? Какие-то дохлые словеса понатыканы в плоские и тяжелые, как обух, фразы. Из каждой торчит мурло и считает: В ШЕСТОЙ РАЗ Я ПИШУ ТЕБЕ ЭТО ПИСЬМО. Усидчивый, значит, товарищ! Пишет и пишет... И это человеку, который молчит и ждет. Веселенькое дело, получить такое!.. Свинья!.. Извольте, сударыня, принять в ответ на ваши нежные чувства... Вы -- хорошая, вы -- славная, так вот же вам, нате! Соблаговолите при этом заметить, что Я ВСЕ ПОНИМАЮ. Гнус! Ни черта ты не понимаешь. В этом всё дело. Дикарь ты, сволочь ты. Вата -- и тьма кромешная вокруг. ЧЕГО-ТО НЕ ХВАТАЕТ! Сидишь, словно запихали тебя в большой ящик, обкрутили ватой -- лежи, не разбейся и вздыхаешь, упакованный: ЦЕЛОВАЛСЯ ЖЕ Я С ДРУГИМИ. Ну, не падаль ли. Разве об этом пишут, разве об этом рассказывают? Гад ты ползучий! Вишь объяснил в скобочках: доводилось-де и мне лобызать уста сахарные, вот какой я. И с тобой хочу, но не могу по причине особливости чувств: ИСПЫТЫВАЮ ГЛУБОКОЕ УВАЖЕНИЕ, ПРИЗНАТЕЛЬНОСТЬ И ДОВЕРИЕ. Кретин, шизофреник зачуханный! Одна поросятина -- и ничего больше. Суемудрие и хамство, пустота и наглость беспросветная. Надо же так оскотиниться и до такой пакости докатиться! Не прощай меня, Маша. Нельзя прощать. Невозможно. Псих я... Слизняк и нюня. Садись и пиши, прохвост. Раз уж свинья свиньей -- хрюкай!
  
   МАША! МАШЕНЬКА!
   НЕ МОГУ, НЕ ХОЧУ, ЧТОБЫ ТЫ ОБМАНЫВАЛА СЕБЯ. И НЕ НАДО МУЧИТЬСЯ. НЕ СТОЮ Я ЛЮБВИ ТВОЕЙ. СКОТИНА Я, СВОЛОЧЬ, -- ПОЙМИ. ЧТОБ СОХРАНИЛОСЬ ДОВЕРИЕ К ЧЕМУ-ТО БОЛЬШОМУ, ЧЕЛОВЕЧЕСКОМУ, ТЫ ДОЛЖНА ЗНАТЬ ЭТО...
   АНДРЕЙ ЛОТИН
  
   Бросаю на стол порванные листы. Таких писем нельзя писать. Такие письма не отправляют. Пусть уж лучше будут боль и молчание. Боль пройдет, потому что она живая. А молчание кончится, как зимник в лесу. Обхватываю голову руками. Где-то гудят и гудят колокола. Мглисто. Холодно. Неуютно. Паршиво... А каково-то ей, Маше!..
  
   Другое.
  
   Она избегает меня. Улыбается и избегает. Улыбаюсь и я при встрече с ней, спрашиваю:
   - Как дела?
   - Хорошо, - отвечает она.
   - Как идет учеба?
   Тут-то она и начинает улыбаться:
   - Все в порядке.
   Сквознячок печали, витавший где-то за спиной, начинает струиться совсем рядом. Пытаюсь сбить его широкой улыбкой. Но он уже срывает с губ обнаженный и бледный вопрос:
   - Больше вы ничего не хотите сказать мне?
   - Что же?
   (Вот как может улыбаться девчонка! И откуда у неё ясноглазость эта, и точность тона, и непритворная легкая смелость?)
   - Ну... о том, как вы живете и чем живете... О друзьях своих.
   - Зачем?
   - Нельзя об этом рассказывать? Не хотите?
   Она пожимает плечами и смотрит в глаза мне насмешливо и недобро. Ну, чего пристал? Глупо спрашивать о том, что тебя не касается.
   - Я понимаю, что всё это ... всё в жизни вашей -- идет мимо меня, но представьте, мне хочется знать о вас... кое-что.
   - Кое-что знаете.
   - Слишком мало.
   - Достаточно.
   - Вы так считаете, а я...
   - Вы тоже так считайте.
   - Да? - я перестаю улыбаться, сквознячок срывает улыбку.
   Я сдаюсь:
   - Что ж, не смею вас больше задерживать. До свиданья!
   - До свиданья.
   Отхожу в сторону, смотрю ей вслед. Тонкая, немножко резковатая в движении, она уходит, шаги -- ровные, четкие, сухие; ни одного сбивчивого. Так мастера загоняют гвозди в плотную древесину, не примеряясь, уверенно: раз! раз! раз -- и готово, забит по самую шляпку! Завидная ловкость у мастеров. Я не могу так. У меня гвозди гнутся, если я ударю с размаху. Ладненько, не надо думать, что повешенный любит веревку, даже если и сам надевает петлю на шею...
  

___________________

  
   - Здравствуйте, - говорит она, улыбаясь.
   Я останавливаюсь удивленный:
   - Здравствуйте. Как дела?
   - Хорошо.
   Продолжаю без запинки, как по писаному:
   - Как идет учеба?
   - Все в порядке.
   - Больше вы ничего не хотите сказать мне?
   - Ничего больше.
   - До свидания, - кланяюсь и ухожу, не оглядываясь, -- ровным, четким шагом. Ни одного сбивчивого. Можно не промерять: в каждом 65 сантиметров -- ни больше, ни меньше! Но ответила ли она -- этого я сказать не могу.
  

______________________

  
   - Здравствуйте! - говорит она.
   - Здравствуйте, - я молчу.
   - Как дела? - спрашивает.
   - Хорошо, - отвечаю.
   - Как ваша учеба?
   - Все в порядке, - я улыбаюсь.
   Она хохочет.
   - Больше вы ничего не хотите сказать мне? - смахивая с ресниц слезы, спрашивает она радостно.
   - Пока, - говорю я сухо и отхожу.
   - До свидания, - отвечает она тихо.
   Останавливаюсь у стенгазеты, слышу шаги -- ровные, четкие. Но если забивать такими ударами гвозди, какой-нибудь да погнется, даю слово.
   Газета приветствует меня:
  

СТРОИТЕЛЬ! ПРИДИ В СУББОТУ В ШЕСТЬ В АКТОВЫЙ ЗАЛ!

ПОТОЛКУЕМ О ЛЕТНИХ СТРОЙКАХ!

  
   Снизу подборка заметок: фотографии, воспоминания, стихи.
   - Приду, потолкуем! - киваю я ребятам на фото, а они обнимают меня за плечи и, должно быть, орут что-то соленое. Уж такой народ -- строители. Загорел я здорово, это видно, а нос облупился так, что и сейчас хочется ободрать "шелуху"...
   Иду вниз. В вестибюле кричат молнии.
  

ВСЕ -- НА КРОСС!

КАВГОЛОВО ЗОВЕТ НАС!

Сбор участников кросса в вестибюле института

27 февраля в 14 час. 00 мин.

  

__________

  

Кто не любит дорожной скуки -- тот не опаздывает!

  
   Я не люблю. Я опоздал.
  

__________

  
   Она склонилась над ботинком. Все попытки защемить носок в креплении заканчиваются неудачей: ботинок соскальзывает при контрольных движениях на снег и стоит рядом с лыжей -- упрямый, тупой, самодовольный...
   Взмахиваю палками -- раз!... Торможу.
   - Дайте вашу ногу!
   Она поднимает пунцовое лицо. Смотрит, не понимая.
   - Дайте вашу ногу, - строго говорю я.
   Нерешительно поднимает ногу, опираясь на палки. Сбиваю с подошвы тонкую, плотную корочку льда, острием палки очищаю дырочки для шипов.
   - Порядок, - говорю. - Крепите.
   Загоняет ботинок в крепление. Нога твердо стоит в нем...
   - Спасибо, - говорит она, энергично протаскивая лыжу взад-вперед.
   Снег прочерчивается острыми четкими линиями.
   - Побежим вместе?
   - У вас другая дистанция.
   - Но трасса одна.
   - Я от вас отстану.
   - Эй! Все сюда! - кричат с поляны.
   Скользим к толпе, в середине которой Славка Серов, главный судья кросса, поблескивая очками, спрашивает:
   - Лыжню знаете? Дистанцию помните?
   - Помним! Помним! Зна-а-ем!
   - Знай-еем!
   - Знаим!!
   Славка трясет головой и поднимает руку. Ребята затихают.
   - Разъясняю еще раз условия. Первыми стартуют ребята. Идут пять кругов. За ними -- девушки. Идут два круга. Зачет по первой десятке курса. Ясно?
   Разноголосо, звонко вопят:
   - Ясно!
   - Даешь лыжню!!
   - Славка! Ты гений!
   - Ура! Славке! Ура!
   - Качнем его, ребята?
   - Качне-ем!!!
   - Отставить! - отбивается Славка. - За нападение на судью команды снимаются, а лыжники деквалифицируются! - и, посерьезнев, Славка поправляет очки, командует:
   - Мужчины! На старт!
   Запихиваю перчатки в задний карман, просовываю руки в петли, плотно обхватываю холодный бамбук, чувствую, как напрягаются мышцы. Хорошо!
   - Мужчина, вытри под носом! - басит сзади однокурсник мой, Васька Сергеев.
   Оглядываюсь. Васька язвительно смотрит на худосочного, посиневшего от холода первокурсника. Васька одергивает пушистый свитер свой, складки на широкой груди исчезают, расправляются. Грудь авторитетно дышит. Васька завзятый спортсмен и язва...
   Поворачиваюсь к Рите:
   - Ну-с, до встречи на лыжне!
   Она кивает. Подвигаюсь к старту, где, теснясь, выстраиваются в три линии ребята. Лыжи скользят по снегу мягко, без отдачи. Чудесный день, великолепное настроение. Шагов за тридцать от выстраивающихся сильно отталкиваюсь обеими палками и весь отдаюсь скольжению, медленно въезжаю в задние ряды. Стоп!
  

________________

  
   - Почему я не видел вас на дистанции?
   - Отлетело крепление. Так досадно! Почти на самом старте. Пришлось вернуться.
   Она постукивает ботинком о ботинок, подпрыгивает, пытаясь согреться.
   Толпа на финише сгущается. Начала подходить основная группа.
   - Вам холодно?
   Она улыбается непослушными губами:
   - Немножко.
   - Хотите согреться? На лыжах. Я достану.
   Подумав, она соглашается.
   Отыскав глазами Люду Колосову, зову:
   - Людок! Дело есть!
   Люда подкатывает к нам.
   - Какое дело, выкладывай.
   - Человек замерз. Нужны лыжи, чтобы согреться. Дашь?
   Она косится на Риту; усмехается:
   - Почему человек не уехал домой?
   - Интересно ж! - отвечает Рита.
   - Интересно? Что именно?.. Впрочем, ладно, берите, - Колосова наклоняется, чтобы снять лыжи.
   - Не нужно, - твердо говорит Рита. - Я иду на станцию.
   - Отчего вдруг? - распрямляется Людка.
   - Посмотрела, хватит. До свидания.
   Вскинув лыжи на плечо, Рита уходит в сторону вокзала.
   - Что это ты? Лыж жалко? - спросил я у Колосовой.
   - Нет.
   Я прищурился:
   - Любопытствуешь, значит?
   - Любопытствую. А что?
   - Ничего. Пока!
   - Андрей!
   Я обернулся:
   - Эх, ты!
   И уехал.
  

_________________

  
   Вагон был почти пуст. Я пристроил наши лыжи в углу пустого купе. Сели у окна.
   - Лучше положить под скамью, - сказала Рита.
   - А, все равно никого нет.
   - И то верно!
   Глухо донёсся свисток паровоза. Вагон дернулся; неподвижные, торжественные, с белыми хлопьями снега на ветвях сосны в окне, полузатянутом пушистым инеем, медленно поползли назад.
   - Почему вы избегаете меня?
   - Я не избегаю.
   - Ну тогда стремитесь отшить меня.
   - Нет.
   - Это не правда.
   - Правда.
   - Я же вижу, вы уклоняетесь от разговора.
   - Нет. Это не так.
   - А как?
   Она помолчала и ответила:
   - Мне кажется, что вы хотите поухаживать за мной.
   - Это верно. Так что же?
   - Я не хочу этого.
   - Почему?
   - Я не люблю ухаживаний, ухажеров. Слово-то какое старорежимное, -- она тихонько рассмеялась.
   - И это всё?
   - Нет не всё.
   - Что же ещё?
   Я взглянул на неё. Лицо её было чуть-чуть сумрачным. Я ждал.
   - Вы старше меня, Андрей. Вам может быть забавно приударить за девчонкой-несмышленышем. Ещё бы! Студент четвертого курса осчастливил первокурсницу. Как ей не радоваться!..
   Я протестующе поднял руку.
   - Не надо, - сказала она. - Не нужно объяснять. Есть ведь и другое, главное. Я пришла в институт учиться. Я хочу стать хорошим врачом. Понимаете? Всякие такие ... ухаживания отвлекают, сбивают... И ещё (она рассмеялась) у меня есть жених. Мама сосватала. Мама хочет, чтобы мы поженились. А я не хочу. Мама сердится, ворчит. Но я сказала: никаких свадеб, пока не закончу... И вообще я не хочу замуж. Не хочу. И ухаживаний тоже.
   Вагон стало раскачивать. Колеса явственнее застучали на стыках. В окне висел клочок дымного, серого неба. За стенкой изредка сильно потрескивал в железной печке уголь, видимо, проводница шуровала на совесть.
   - Спасибо, - сказал я.
   Серый, дымный клочок неба как-то неожиданно сбился в угол окна и исчез, уступив место прозрачной синеве, которую тут же затянуло клубами белого пара.
   - Все это, надеюсь, не помешает нам быть в хороших отношениях?
   - Не знаю, - сказала она.
   - Простите, сколько вам лет?
   Она взглянула на меня, улыбнулась:
   - Завтра будет восемнадцать.
   - Завтра?
   - Да.
   - Можно что-нибудь подарить вам?
   Она пожала плечами:
   - Я уезжаю домой завтра.
   - Куда?
   - В Лугу.
   - Я подарю сегодня.
   - Не нужно.
   - Подарок стесняет, да?
   Она посмотрела мне в глаза:
   - Да, обязывает к чему-то.
   - Значит, и подарка сделать нельзя?
   Она рассмеялась весело и смущенно:
   - Подарок сделать можно.
  

__________________

  
   В общежитии, не раздеваясь, я завалился на свою койку. Закинул руки, ухватился за спинку кровати... Что-то ясное, простое и важное случилось в жизни. Хотелось вжиться в него, выравняться. Отрадно, что в комнате ни души... Жаль только, что день этот кончается...
   Кто-то постучал в дверь.
   - Войдите!
   Я скосил глаза. На пороге стояла Колосова. Соскочил с постели.
   - Помешала?
   - Входи.
   - Я на минуточку.
   - Вот стул. Садись.
   Она села.
   - А ты чего стоишь?
   Я опустился на койку.
   - Знаешь зачем я пришла?
   - Нет.
   - Мне кажется, я обидела девчонку зря.
   - Точно. У неё ничего этого нет.
   - Не знаю. Это меня не касается.
   - Я знаю.
   - Ну ладно. Сходить к ней?
   - Сама решай.
   - В сущности ерунда ведь, пустяк. И чего ты взвился, не понимаю.
   - А ты подумай, поймешь.
   - Брось дуться!
   Я взглянул только.
   - Не сердись, Андрей, - сказала она тише.
   - Не сержусь я. С чего ты взяла?
   - Ну-ну, хорошо.
   Посидели.
   - Пойду, пожалуй, к ней все-таки.
   - Если без все-таки, то стоит.
   - Пусть так, - Людка встала. - Пошла я.
   Она взялась за ручку двери.
   - Постой, - сказал я. - Подожди немного.
   Она обернулась.
   Я снял с полочки рижское издание "Саги о Форсайтах", раскрыл первый том, подумал, написал:
   В ДЕНЬ СОВЕРШЕННОЛЕТИЯ -- СОВЕРШЕННЕЙШУЮ
   КНИГУ С ПОЖЕЛАНИЕМ СОВЕРШЕНСТВА ЧЕЛОВЕКУ,
   УСТРЕМЛЕННОМУ В СОВЕРШЕННУЮ ЖИЗНЬ.
   Андрей Лотин.
   23/11-52 г.
  
   Завернул "Сагу" в газету.
   - Передай, пожалуйста, ей.
   - Уговорил прочесть? - ухмыльнулась Людка.
   - Нет, дарю. У неё день рождения завтра.
   Людка вытаращила глаза:
   - Ты отдаешь "САГУ"?!
   - Дарю!
   - Ого!
   Я рассердился:
   - Передашь или нет?
   - Почему не сам?
   - Потому. Некогда.
   - Ну, ладно, давай, - она взяла сверток.
   В дверях оглянулась:
   - Видать, здорово она тебя зацепила! - и стремительно выскочила за дверь.
   - Дура! - крикнул я.
  
  -- НЕВЕСТА
  
  
   НА летнюю практику меня послали в Пикалево. Городок оказался небольшой. Общежития при больнице не было. Начальник больницы протянул мне бумажку:
   - Идите по этому адресу. Там живет одна симпатичная старушка. У неё ежегодно останавливаются все наши практиканты. У нас с ней, можно сказать, контракт. Идите смело. Она не откажет. Платить будем мы. Пусть придет в бухгалтерию.
   - Когда приступать к работе? - спросил я, положив бумажку с адресом в карман.
   - Идите к главврачу. Её зовут Марья Андреевна Федотова. Она скажет. Думаю, что чем скорее, тем лучше.
   Я встал, попрощался и пошел к главврачу.
   Седая полная женщина с черными в коричневом ободке век глазами встретила меня холодно. Молча выслушала меня, приказала:
   - На практические занятия придете послезавтра в восемь. Начнете с хирургического отделения.
   - Я хотел бы...
   - Терапевтов у нас хватает.
   - Нет, я хотел бы в гинекологическое отделение.
   - Гинекологическое? - Марья Андреевна удивленно подняла брови и пристально посмотрела на меня.
   - Да. Я хочу специализироваться в этой области.
   Главврач подумала:
   - Послезавтра, когда придете, поговорим об этом... Сколько вам лет?
   Я сказал.
   Она кивнула:
   - Идите.
   - До свидания, - глядя в седой пробор, попрощался я.
   Марья Андреевна Федорова не подняла головы и не ответила.
   Из больницы я вышел в довольно унылом настроении... Ну и приёмчик. Что дальше будет?..
   Главная и единственная улица славного Пикалева вытолкнула меня в проулочек, срезанный берегом. Ага, это уже хорошо. Речка рядом. А вот и дом заветный... За громадными, серыми, одичавшими без присмотра тесовыми воротами виднелась многострадальная, латаная кое-как крыша. Я толкнул калитку. Угрюмо звякнуло большое кованое кольцо, робко поддержанное накладкой кустарного производства и, очевидно, давно уж позабывшей о своих прямых обязанностях, ибо створки ворот висели кое-как, и калитка при них была рудиментом, свидетельствующим о филогенезе хозяйства -- не более. Даже простые деревянные задвижки были счастливее её. Пока я интересовался архаичным, дедовским запором, тщетно, на всякий случай, разыскивая систему сигнализации и связи, калитка открылась самопроизвольно. Обыкновенная баба-яга предстала передо мной и уставилась мне в очи.
   - Здравствуйте, - сказал я голосом Красной Шапочки.
   - Здравствуй, - каркнула баба-яга.
   - Вы Анисья Максимовна? - нерешительно выдавил я.
   - Я.
   - Меня направил к вам начальник больницы. Я буду там работать. Мне сказали, что...
   Баба-яга прервала меня:
   - Студент?
   - Да, - признался я.
   - Проходи!
   Старуха пошла впереди меня. Под длинным черным подолом медленно двигались костлявые грязные потрескавшиеся на пятках ноги. Жиденькая сивая косица свисала из-под линялого черного платка, в прошлом имевшем, пожалуй, ещё и белую крапинку.
   Мы вошли в дом и очутились на кухне, которая одновременно была и прихожей. Оглядевшись, я понял, что в настоящее время кухня-прихожая по совместительству является ещё и спальней: напротив печи у стены стояла широкая деревянная кровать, застланная довольно чистым стёганым одеялом. Через полуоткрытые покосившиеся двери виднелась другая комната. Чистый крашеный пол был устлан домоткаными дорожками-половиками.
   - Будешь спать здесь, на кухне. В гостиной холодно...
   - Ничего, я...
   - Я не люблю вставать по ночам. А ты, как пришастаешь середь ночи, в раз тут и приткнешься. Да не шуми шибко. Понял?
   Я понял.
   - Как звать-то тебя? - неожиданно подобрела Яга.
   - Андреем.
   - Ондрей, значит? Хорошо. Мой старик тоже Ондреем был. Вещи-то твои где? Ай нету?
   - Есть. Чемодан.
   - Ишь ты! Че-мо-дан! - язвительно сказало старуха. - Много ли в том чемодане-то?
   - Немного.
   - То-то и оно, - удовлетворилась старая.
   Я рассмеялся.
   Старуха доброжелательно глянула на меня:
   - Веселый будто!.. Ну, живи. У меня тут спокойно.
   - Вы одна живете? - решился спросить я.
   - Одна.
   - Давно?
   - Годов десять будто. Как старик-то мой помер.
   - А дети у вас есть?
   - Знамо! Сын. Он в море служит. На Дальнем Востоке. Слыхал?
   - Знаю.
   - Офицер. Корабль у него под началом.
   - Давно служит?
   - Восьмой год пошел.
   Мы замолчали.
   - Так я пойду, Анисья Максимовна, за чемоданом. Хорошо?
   - Сходи. Мне-то что?
   Я вышел из дома, покосился на буйно растущие кусты помидоров. Эге, а это неплохо! И огурцы тоже.
   - Калитку-то рукой открывай. Кольца не крути даром. В щель руку-то просунь и скинь щеколду.
   - Хорошо. Спасибо.
   Разговор с хозяйкой разогнал мое кислое настроение. Я с удовольствием начал рассматривать пикалевские пейзажи. За рекой уютно курился вечерним туманом лес. Пахло свежим навозом. Ничего, жить можно.
   Старуха оказалась весьма сносной хозяйкой. Ни во что не вмешивалась. Совершенно не интересовалась жильцом. Только иногда просила принести из больницы порошков от головной боли.
   - Принеси, - говорит, - порошков от головы.
   - А что с вами? Чем болеете?
   - Бог знает. Голова болит и всё.
   - Так вы в больницу сходите. Там вас посмотрят.
   - И смотреть нечего. Я сама знаю, голова болит. Принеси порошков белых, в бумажках таких, в фантиках. Я на ночь выпью, и пройдет. А то сеночь заснуть не могла до первых петухов.
   Я принес таблетки люминала.
   - Нет, - сказала старуха. - Ты порошков принеси. Понял?
   Я принес тертого мела.
   - Вот-вот, эти самые.
   Больше от постояльца ничего не требовалось.
   В больнице же шло всё так-себе. Меня, правда, определили в гинекологическое отделение. Но пациентки, проведав, что "дохтур" -- молодой парень, студент, стали уклоняться от лечения, не ходили на осмотр, требовали в регистратуре, чтобы их записали к другому врачу. Я нервничал, уходил из кабинета, возвращался домой рано, садился у окна за книги.
   Старуха долго молчала. Но однажды спросила вдруг:
   - Ты чего это за девками не бегаешь? Девки у нас до студентов охочи.
   - А разве это обязательно -- за девками бегать?
   - Ваш брат за подол подержаться любит, если не дурак.
   - Значит я дурак. Я не люблю.
   - Ну? - усомнилась Максимовна. - Отчего так?
   - Что "так"?
   - Да за девками не бегаешь. Может, где зазнобу оставил?
   - Нет, - сказал я и снова уткнулся в книгу.
   - Ну, ладно. Читай, читай, - сказала старуха и тихонько вышла.
   После этого разговора Максимовна явно прониклась ко мне симпатией. Я даже слышал как-то вечером, сидя у открытого окна, как она рассказывала соседке, опираясь на плетень:
   - Самостоятельный... Книжки все читает ученые.
   Соседка что-то сказала ей.
   - Да ну? - удивилась старуха. - Молодой-то такой! Мыслимо ли дело в наших... бабьих делах копаться!
   Соседка что-то опять начала говорить. Я закрыл окно.
   Анисья Максимовна стала ходить возле меня, поджав губы. Но скоро привыкла, спросила даже:
   - Люди бают, ты доктор-то бабий, верно?
   - Ага, гинеколог я.
   - Хиниполог, - кивнула Максимовна и после некоторого колебания сказала: - Бабы-то наши ругаются, говорят, молод ты нашими бабьими делами заниматься.
   - Ничего, пошумят и привыкнут, - с деланным равнодушием сказал я.
   Анисья Максимовна подумала и согласилась:
   - И в самом деле привыкнут. Лонись была у нас тут одна доктурша, этакая фи-фи, тоже хениполог, такая, прости господи, дура!.. Её из больницы турнули... Ну, ты читай, читай. У нас, у баб, болезней много... Ты только не очень с ними вандалься, где надо и крикни. Они это уважают.
   - Уважают?
   - А ты что думал? Бабы всегда бабы.
   - Я лечить должен, а не кричать.
   - И я про то говорю. Лечи. Не смотри, что они, дуры набитые, морду воротят... Ну, читай, читай...
   Анисья Максимовна ушла в гостиную. А через день пришла ко мне на прием соседка.
   Когда я проходил мимо регистратуры, она поклонилась мне:
   - Здравствуйте!
   Я ответил. И услышал, как она нарочито громко сказала регистраторше:
   - Меня к этому, новому, молодому, запиши!..
   Лед тронулся!..
   Вечером, придя с работы, я увидел гостью. Она сидела за кухонным столом. Молодая, коротко остриженная, подняла на меня серые спокойные с дремотинкой глаза.
   - Здравствуйте, - сказал я, останавливаясь в дверях.
   Гостья тряхнула головой и улыбнулась.
   Из гостиной вышла Максимовна.
   - Вот, - сказала она, - еще одна квартирантка. Студентка.
   Я улыбнулся:
   - Коллега? Будем знакомиться? Лотин.
   Она не вставая протянула мне руку:
   - Вероника.
   - Вы откуда?
   - Из Ленинграда.
   - Тоже медик?
   - Я из второго медицинского.
   - Вы на каком курсе?
   - Третьем. А вы?
   - Четвертый кончил. В детское отделение направлены?
   - Да.
   - Оно здесь небольшое.
   - Знаю. Я была в больнице.
   - Андрей! Иди-тко сюда! - позвала из гостиной Максимовна.
   Я прошел в гостиную.
   - Ты теперь будешь спать тут, - она указала на железную койку. Аккуратная горка белоснежных подушек, чистое кружевное покрывало. Я знал, это была кровать её сына. Она берегла её.
   - Что вы! - запротестовал я. - Мне можно постелить на полу. Или я останусь на кухне, а здесь пусть спит Вероника.
   - Нет, - сказала Максимовна. - Я не люблю девок. Мы с ней уже решили: она будет жить на кухне.
   - Но ведь неудобно...
   - Говорю тебе, спи тут,- твердо сказала Анисья Максимовна.
   Спорить было бесполезно. Я поблагодарил и вернулся на кухню.
   Вероника сидела за столом, подперев подбородок ладонями.
   - Как вам нравится Пикалево?
   Она поморщилась:
   - Дыра!
   - Да, скучновато, - согласился я.
   - Говорила маме: не поеду! Так нет же, настояла: "Поезжай, Никочка. При распределении учтут..." - она вздохнула.
   - Не расстраивайтесь. Практика всего один месяц.
   Она вздохнула:
   - Месяц!
   Мне показалось, что она злится. Может, это потому показалось, что нижние веки ее стали какие-то резкие и прямые, будто кто-то обрубил их по прямой, -- не от того ли и злость, и сонность в глазах?
   Я молчал. Она тряхнула головой, прямые пряди волос упали на лоб, смягчили выражение глаз.
   - Ну и пусть. Буду лечить здесь золотушных детей, детушек...
   - Золотухи здесь нет, мне кажется.
   - Да? - она засмеялась. Лицо её стало милым и добрым. Чудесные зубы сверкали задорно, озорно.
   - Уж не готовитесь ли вы стать сельским лекарем? - спросила она.
   - Как придется. Главное -- лечить научиться.
   - Ого! Как серьезно сказано! - она капризно выпятила полные, сочные губы.
   Я не знал, как продолжить беседу.
   Она встала. Серое платье облегало легкую фигурку, открытые выше локтей руки были крепки и красивы.
   - Поможете мне принести вещи? - спросила Вероника.
   - Разумеется.
   Мы вышли из дома. Она шла всю дорогу молча, видно что-то обдумывала. И эта задумчивость её мне нравилась. По-видимому она только кажется капризной, избалованной. А в общем даже мила и не болтлива, -- решил я.
   Два тяжеленных чемодана я едва дотащил до дому.
   - Не многовато для того, чтобы прожить здесь месяц?
   Она пояснила:
   - Мама. Говорит, все это понадобится.
   Я согласился:
   - С мамой трудно спорить.
   - Я и не спорила... Скажи, здесь есть клуб? - она улыбнулась мне по-приятельски просто.
   - Есть, конечно.
   - А что там за МЕРОПРИЯТИЯ проводятся? Кино и танцы?
   - Наверно. Не знаю.
   - Не знаешь?
   - Я туда не ходил ни разу.
   - Почему?
   - Некогда, да и не хочется.
   - Я тоже не буду ходить. Тоска там зеленая. И хамье. Верно?
   - Не знаю.
   - Чем же ты занимаешься по вечерам?
   - Читаю.
   - Чита-ешь? И всё?
   - Читаю и всё.
   Вероника взглянула на меня с удивлением.
   - Впрочем, нет. Ещё купаюсь. В речке. В воскресенье загорал даже.
   Она обрадовалась:
   - О, это великолепно. Я обычно дома загораю. У Петропавловки.
   - Ранней весной?
   - Да. Посмотри какой загар у меня.
   - Красивый.
   - Ну, пошли! Показывай речку. Воробью по колену, да?
   - Да, неглубока.
   - Идем.
   Мы сбежали по крутому откосу и пошли вдоль берега. Речка тихо струилась возле самых наших ног.
   Вероника остановилась, осмотрелась.
   - Знаешь, здесь даже забавно... В лесу был?
   - Был.
   - Сходим. За грибами.
   - Не видел грибов.
   - Найдем.
   - Возможно.
   - Куда же мы идем?
   - Чуть дальше пляж. Песок чистый-чистый.
   - А!.. Страшно хочу выкупаться.
   - Хотите...
   Она остановилась, повернулась ко мне:
   - Да брось ты это!
   - Не понимаю.
   - Выть, выкать. Давай на ты.
   - Так сразу?
   - Конечно!
   - Попробую.
   Она расхохоталась:
   - Потешный ты! У вас все такие?
   - Разве... не зна...ешь?
   - Знаю. Не такие. Ты -- ихтиазавр.
   - Почти точно. Я троглодит-гинеколог. Общее мнение курса.
   - Гинеколог?! Вот как! - она весело взглянула на меня. - И такой деликатный...
   - Вежливость -- профессиональная черта... Оружие и броня. И привычка.
   - Зачем столько доспехов? Я здорова.
   - Ты хочешь, чтобы я хамил?
   - Немного мужской твердости -- не хамство.
   - Что считать твердостью?
   - Вот пляж! Угадала?
   - Да.
   Сбросив одежду, мы взапуски понеслись к воде. Фонтаны брызг полетели из-под наших ног. Вероника охнула. Споткнулась. Упала на воду. Вскочила. Пустила сноп брызг мне в лицо. Я фыркнул, зажмурился, вытер лицо и бросился за ней. Она была неуловима. Влажный, звонкий смех её разбивался о берег, издали вторил лес.
   После купания Вероника примирилась с судьбой.
   - И здесь житье терпимое, - сказала она, обсыпая ноги песком и искоса поглядывая в мою сторону.
   На другой день мы вместе пошли в больницу. Через час она пришла в наше отделение.
   - Я договорилась. Можно немножечко покантоваться перед практикой.
   - Ты будешь отдыхать?
   - Да. Денька три-четыре. А может, и всю неделю.
   - Зачем?
   - Надо же устроиться и отдохнуть после занятий... А ты в халате довольно мил.
   - Неужели?
   - И на пляже.
   - О!-о! Вот как!
   - Не делай таких рож, доктор Лотин... Ты ещё долго будешь торчать тут?
   - До пяти.
   - А не можешь смыться пораньше?
   - Нет.
   - Жаль!
   - А что?
   - Ты же обещал мне, что поведешь меня в лес.
   - В воскресенье.
   - В воскресенье? - она удивилась. - Это когда же? Через пять дней? До-о-олго!
   - Я же работаю!
   - А-а, - она улыбнулась. - Больные ждут!
   - Да.
   - Идем, скупнемся.
   - Нет.
   - А вечером?
   - Охотно!
   - Я буду ждать. Помни, доктор. Пошла я. Пока!
   ... Утром, в воскресенье, когда я проснулся, до меня из-за двери стали доходить веселые рулады: ЛИ-ЛИ-ля! Прум-пурум-ПУМ! ЛИ-ЛИ-ля... Я соскочил с постели. Заправил её. Подхватил со спинки стула полотенце и выскочил на кухню.
   - Андрюшка! Засоня! Ты же обещал! - встретила она меня веселым упреком.
   - Пойдешь на речку?
   - Бы-ла! Уже! - указала на мокрые волосы. - Жми один. И быстрее...
   - Мигом! Только окунусь пару разочков!
   - В темпе!
   - Есть в темпе!
   После купания предложил:
   - Двинем в столовую?
   - Нет.
   - Почему?
   - Я приготовила завтрак. Салат. Котлеты с картошкой. Есть молоко и сыр. Хочешь?
   - Нет.
   - Ну и глупо! Чего ты упираешься?
   - Я не упираюсь.
   - Ну тогда садись! И ешь.
   Я сел за стол.
   - Где же Анисья Максимовна?
   - Ушла куда-то.
   Теперь я рассмотрел её туалет. Она была в белой блузке и бордовой плиссированной юбке. Прямые волосы были тщательно расчесаны, задорная челка пересекала чистый высокий лоб, придавая глазам выражение лукавой доброты.
   - Вот видишь, я всё приготовила как настоящая хозяйка. Если хочешь, открой банку со шпротами. Хорошая я?
   - Угу, - пробормотал я, расправляясь с бутербродом.
   - Хотел бы ты иметь такую жену?
   Я поперхнулся молоком.
   - Не пугайся. Это тебе не грозит.
   - Я не пугаюсь.
   - Чего ж ты закашлялся?
   - Всё ещё не могу отдышаться после бега.
   - Давай, давай, жуй скорее! Дремучий лес ждет нас!
   - Сейчас.
   Я допил молоко.
   - Готово!
   - Чудак! Пей ещё! Я же не серьезно. Можешь насыщаться сколько влезет. Съешь пару яичек, это укрепляет...
   - Нет, всё, - сказал я и встал. - Спасибо! Во как сыт.
   - Ну тогда пошли!
   - Не мешало б, пожалуй, побриться.
   - Ты же вчера брился. Пошли.
   Глаза её озорно поблескивали, когда она с комической серьезностью обошла меня, осматривая, и зачем-то постучала кулаком в мою грудь.
   - Здоров. Вполне можешь выдержать длительную прогулку... А ну-ка покажи язык!
   Я рассмеялся.
   - Покажи-покажи!.. Так. Скажи тете: "Ааа!"
   - Ааа!
   - Великолепно! Язык и гортань -- чудо! Ты не поешь?
   - Нет.
   - Попробуй. Может ты -- Шаляпин!
   - Пробовал.
   - Ну?
   - Я -- Лотин.
   - Ло-тин! Это звучит не плохо. Согни-ка руку!
   Она потрогала мой бицепс, осторожненько так, с ухмылочкой.
   - Ого! - удивилась. - Железный! Спортсмен со стажем, да?
   - Что ты меня обсматриваешь, ощупываешь? Пошли!
   Она заложила руки за спину, потянулась на носках, подавшись ко мне грудью, прищурилась:
   - Люблю красивых, здоровых людей. Плохо это, да?
   - Нет. Но...
   - Никаких но. Мы зря теряем время. Бери сумку и за мной.
   - Куда же поведешь ты?
   - Не я поведу. Ты поведешь, мужчина!
   - Как же я поведу, следуя за тобой?
   - Ах, вот что! Тогда вперед, марш-марш!
   Мы, смеясь, выбежали во двор. Со звоном щелкнул замок на двери. Громыхнули кольцо и щеколда на калитке. Безлюдье. Я повернул к главной улице.
   - Нет-нет! - запротестовала Вероника, схватив меня за руку. - Берегом, берегом!
   - Но так ближе.
   - Не важно. Не хочу, чтобы за нами кто-нибудь увязался. Будем одни в джунглях, как Тарзан и Джина.
   - А Читу поймать не хочешь?
   Она столкнула меня с откоса. Я едва не полетел вниз головой. Сбежал. Оглянулся. Она хохотала там, наверху. Крикнула:
   - Жив?
   - Погоди! - пригрозил я. - Посажу тебя на дерево!
   - Ой! Ой! Держи меня!
   Она понеслась на меня с кручи. Бордовая плиссированная юбка поднялась, открывая крепкие круглые коленки. Я отвернулся.
   - Ты чего затих, мой вулкан? - спросила она, схватив меня за плечи.
   - Идем, - сказал я, не оглянувшись.
   Догнала меня, пошла рядом, смиренная, лукаво косясь и усмехаясь.
   Я нахмурился.
   - Кажется будет дождь! - вздохнула Вероника.
   Я поднял голову. Небо было ясным, синим, просторным.
   - С чего ты взяла? Ни облачка!..
   - Мне показалось, что вон там темнеет, - она вытянула передо мной руку, указывая. Смуглая рука загородила дорогу. Я остановился, посмотрел, куда она показывала. Чисто. Я невольно взглянул ещё раз на руку, которая продолжала маячить перед лицом. Понял.
   - Пошли, - сказал я.
   - Пошли, - вздохнула она.
   По ту сторону потянулся ракитник, густой, высокий.
   - Пошли вброд на ту сторону, - предложила Вероника, останавливаясь.
   - Зачем? Чуть дальше мост.
   - Тот берег зеленый.
   - Не проберемся сквозь заросли. Лучше через мост.
   - Можно и через мост, - согласилась Вероника.
   Снова молча зашагали по песку. Оглянулся, -- две цепочки следов вились позади, не расходясь, сливались в одну на поворотах. Я споткнулся, толкнул Веронику. Она подхватила меня под руку и больше не выпускала до самого леса. Покосился на неё: глаза серьезны, задумчивы, лицо светится. Сердце дрогнуло и замерло.
   Вдруг Вероника выпустила мою руку, выскочила вперед:
   - Лови!
   И понеслась, словно подхваченная ветром, широко раскинув руки.
   Я сбился с шага, легонько затрусил следом. Белая кофточка, удаляясь, замелькала между стволами. Я прибавил скорость, стал настигать её, легкую, а она увертывалась, исчезала за кустами и деревьями, а потом вдруг звонкий смех раздавался где-то за спиной. Повернулся. Вероника разрумянившаяся от бега смотрела круглыми, потемневшими глазами. Полураскрытые губы вздрагивают от смеха. Я бросился к ней и почти настиг на поляне, как вдруг она вскрикнула и упала. Бросил сумку, склонился к Веронике.
   - Что случилось?
   Она взглянула на меня, страдальчески морщась:
   - Кажется я сломала ногу.
   Опустился на колени, чтоб посмотреть.
   - Не трогай!
   Я отдернул руку.
   Вероника обеими руками прикрыла ногу. Я растерялся, не знал, как быть, только смотрел ей в лицо. Вероника повернулась, осмотрелась.
   - Помоги мне добраться до того пня, что у куста. Там посмотришь.
   - Позволь, я отнесу тебя.
   - Только осторожно!
   Я бережно поднял её. Она чуть вскрикнула, обхватила мою шею руками. Покачиваясь от напряжения и неловкости, я нес её на руках, стараясь не оступиться, не встряхнуть. Она всё ещё тяжело дышала после бега. Горячее дыхание её струилось за ворот рубашки, щекотало кожу. Не смотря на испуг, и дыхание это, и ноша были приятны, волновали. Я осторожно опустил Веронику на пень и хотел распрямиться. Но она не разомкнула своих рук, она откинула голову, вздохнула, повалилась с пня, увлекая меня за собой. Вероника уткнулась мне в грудь головой, руки ее сдавили мне уши.
   - Пусти, - пробормотал я. - Дай я посмотрю твою ногу!
   - Милый, я кажется ошиблась. Мне уже не больно.
   Я приподнялся, но она не выпустила меня, рассмеялась тихонько:
   - Поцелуй же меня, глупый!
   Лицо её было рядом с моим, дыхание её сливалось с моим; я припал к влажным губам её, смял рукой плиссированный подол и сладко вздрогнул, когда напряглась и тут же ослабла в коротком, нежном сопротивлении мышца. Мускулус грацизус -- почему-то пронеслось в голове моей отступая...
   Я лежал, закрыв глаза. Мне казалось, что выше и выше возносит меня волна из бездны, а мягкий шелест листьев говорит о чем-то сокровенном и древнем. Я лежал и слушал эту удивительную лесную легенду, в ней движется, живет и дышит одно существо -- и нет меня. Растворился я в этом движении-дыхании. И хотелось мне остаться в нем и чувствовать его без конца... Что-то теплое легло мне на грудь. Я накрыл ЭТО ладонью. Лицо. Её лицо. Дрогнули губы и поцеловали ладонь. Ладонь согрелась, выделилась из бесплотного мира, начала жить самостоятельно. Коснулась щеки. Дальше. Прильнула к уху. Маленькое самодовольное ушко, того и гляди замурлычет от ласки. Волосы. Шелковистые и прямые. Челка, падающая на высокий и чистый лоб. Ресницы, шевельнувшиеся как водоросли в воде. Шепот...
   - ... хочу!
   - Слушай! Слышишь?
   - Что? - тревожно спросила она, поднимая голову.
   - Лесную сказку. О том, как растут деревья.
   - Не стану. Я хочу ещё!..
   Больше не подымалась со мной волна -- из бездны, не шептал лес свою единственную легенду...
   Мы отыскали нашу сумку и ушли с поляны -- навсегда. Где-то на косогоре мы, дурачась, съели весь припас и выпили водку. Всполошили лесное эхо криками. Но лес не принимал нас больше за своих, не бормотал древнюю сказку-легенду. И я забыл её. Только помню, что было что-то безмерное и неотвратимое, неловко названное людьми чихающим словечком сс-час-тье. И кто его придумал? -- астматик или автомобилист, вечно занятый зажиганием, но не теряющий надежды возле бездыханного мотора? Ссчас-тье! Ссчас-тье! Ссчас-тье!..
   Анисья Максимовна встретила нас в огороде. Взглянула в лица. Позвала меня:
   - Завтра еду, Ондрей, к свояченице...
   - Надолго?
   - Ден на пять.
   - А как же мы?
   - Живите. Не забывайте двери запереть, как уходить будете куда. Огурцы вот ещё поливайте. Утром и вечером. Чтоб не пожохли, в зной-то поливать не вздумайте! Ну и ешьте. Свежие, они скусные.
   - Хорошо. Сделаем. Вы не беспокойтесь. Обязательно будем поливать дважды, утром и вечером.
   Максимовна кивнула.
   - Я вечор сказать тебе думала, да заспала старая... Ну, пошла я.
   - Когда же вы завтра уезжаете?
   - Утром.
   - Ааа!
   Максимовна отошла, вытащила на крыльцо плетеную корзину и стала обвязывать её холстиной. А когда Вероника вышла на крыльцо, старуха что-то тихо сказала ей, взяла корзину и пошла к воротам. Вероника удивленно смотрела вслед.
   - О чем это ты с ней говорил? - спросила Вероника.
   - Уезжает она завтра к родственнице какой-то. Дней на пять. Просила огурцы поливать.
   - И всё?
   - Всё. А что?
   Вероника пожала плечами, сказала:
   - А мне, что счастливая я. И тебя берегла. Редкий ты, говорит. И ещё что-то в этом роде. Я не поняла толком. Потешная старуха!
   - Не нравится тебе?
   - Конечно. А тебе? - я не ответил. - Чего она тут бубнила?..
   Вероника потянулась:
   - Устала. А ты?.. Пойду спать, - зажмурилась, замурлыкала что-то, распахнула глаза: - Иди и ты, родненький мой!
   - Не хочу. Посижу здесь ещё.
   - Как хочешь. А я баю-баюшки-баю!..
   Она ушла в дом. А я примостился на крыльце, размечтался...
   Утром меня разбудил толчок. Я сел в постели. Тишина. Максимовны уже не было. Откинув одеяло, прокрался за дверь. Вероника спала, улыбаясь. Обнаженные руки лежали поверх простыни, длинные пальцы чуть шевелились. За кружевным вырезом рубашки мерно поднимались золотистые груди. Я склонился над ними. Теплый запах парного молока и яблок опьянил меня. Я рванул простыню...
   - Ох, как ты напугал меня, сонно проговорила Вероника и закрыла глаза.
   - Ты хочешь спать? - я потерся щекой о её крутое плечо.
   Она не ответила.
   - Сердишься?
   - Ну что ты!
   - Не мог я...
   Она приоткрыла глаз. Дымная тень проплыла в нем и растворилась в легкой улыбке.
   - Который час?
   - Около пяти...
   Она потянулась сладко, зевнула.
   - Ещё так рано!..
   - Хочешь поспать?.. Я ухожу.
   Она повернулась на бок, взъерошила мне волосы, сдвинула их на глаза.
   - Давно не спишь?
   - Нет.
   - А мне сон снился. Будто Жорка...
   - Жорка? Кто это?
   - Парень один знакомый... Хочешь есть?
   - Нет.
   - А я хочу.
   - Я подам.
   - Нет-нет, лежи! Я сама встану.
   Пока она топала по кухне босыми подошвами, я следил за ней. Плотная, стройная, аппетитная -- чудо!..
   В этот день я опоздал в больницу, был рассеян от счастья и едва дождался обеда. Вероники дома не было. Пожевал хлеба, выпил воды холодной. Посидел. Нет Вероники. На куске газеты нацарапал:
   "Был. Ел. Ждал. Приду в пять. Андрей."
   Взглянул на часы. Пора. Убежал.
   В пять она была дома. Мы закрылись. Вероника была изобретательна в счастливой возне. Только поздно вечером она угомонилась, взглянула на часы, начала одеваться.
   Я удивился:
   - Ты куда?
   - На почту.
   - Так поздно? Зачем?
   - Звонить.
   - Я с тобой.
   - Нет.
   - Но уже темно.
   Ну и что же? я пойду одна. Мне не страшно.
   - Почему нельзя мне?
   - Так. Можешь идти даже.
   - Иду.
   - Не стоит.
   - Почему?
   Потолок как-то стал очень уж низок, я сжался.
   - Видишь ли, Андрейчик! Я тебе, кажется не сказала. Жорка... мой жених. Мы условились перезваниваться по понедельникам.
   - Ты -- невеста? - я не хотел верить. - шутишь!
   - Невеста. Смешно, да? Я...
   - Не надо...
   Я взглянул и понял: все правда.
   Она постояла.
   - Ну, я пошла.
   Вышла. Хлопнула дверь, я вздрогнул. Поднялся и пошел в гостиную. Сел. А когда она вернулась, не слышал. Свет ослепил меня. Она стояла, улыбаясь.
   - Ты не спишь?... Что ты так смотришь?
   Я молчал.
   Она вышла. Легла. Я слышал. Тишина.
   - Андрей! Иди сюда!
   Не ответил.
   Подошла. Запах яблок и парного молока.
   - Идем, глупый!
   - Уходи!
  
  -- СУДИ САМА
  
  
   СТОИТ глубокая предутренняя тишина. Даже мне пришлось покориться ей. Лёг в постель часов в девять вечера -- и не заснул о сих пор. Не могу. Всё-таки я удивлен, и мне немного не по себе. Примитив, конечно. Давно ведь было ясно, что когда-то скажу ей. Молчал только потому, что ждал -- знал: само скажется. Противно заранее намечать разговор об этом. Ещё противнее говорить, если решил: завтра скажу! Стоит задумать так, и тогда -- конечно, не смогу слова вымолвить, а состояние будет такое, словно украсть что-то предстоит... А я хочу быть хорошим. Очень смешно это должно быть... Нравственность, милейший, требует волевых актов.
   Можно сойти с ума от смеха! Корчится человек в припадках воли: хочется ему быть хорошим... И не спится хорошему. Темно у него на душе. Отчего бы?.. Всё равно она не пришла... Нет её. Ни стука в дверь, ни звонка, ни голоса за ней. Просто осталась стоять там, на набережной, положив руки на тяжелый серый шершавый гранит. Что думает она? Что делает она?.. Не может человек... В сущности, плевать, что может человек, если он не отзывается!.. Гнусно всё-таки получилось так... И как же с Максимом?.. Да, жили-были трое: она хорошая, а оба они -- тоже ничего. И оба любили её. Один стал её мужем, другой -- их другом... Хе-хе! Треугольничек! Классика! И какой, чёрт возьми, острый угол у треугольника: болит сердце, ноет так, что места не найти, и... ждет звонка!.. Но она не придет. Сам же и сказал: приду к вам... как обычно: в субботу. Она не придет -- я пойду. А зачем? К кому пойду? Ведь не будет больше субботы -- если без неё... Будет унылая дохлая субботея. Зато у них будет семейное счастье -- этакое размеренное, крохотное, с чаепитиями, без вредных перебранок, ссор, выговоренное до конца, без глупых ожиданий, тревог, мечтаний... Какое смешное слово: мечта -- словно мачта на корабле, выброшенном на рифы. Зато такое уютное счастье, обутое в тапочки, в шлёпанцы! Без задников! Такая вот дружная, милая семья, без вредных привычек. И почему только такая слякотная, промозглая канитель в сердце?..
   Вот и окно посветлело. Плывет, качается в сизом рассвете улица за окном. Крадется в комнату нежность, заполняет дрёму... А она стоит у гранитного парапета. Не хочет идти домой. А? Положила руки на уже остывший за ночь гранит. Руки смуглые -- в чёрных нитяных перчатках... И милым, немного сдавленным голосом, чуть-чуть абстрактным, как у всех скрытных, глубоко чувствующих людей, говорит доверчиво:
   "В юности, Андрюшечка, страшно хочется шекспировских чувств, а потом принимаешь любовь с оговорками, которыми она обставлена, как старая дача, новым забором..."
   Трудно ей говорить всё это. Вздрагивает чуть сдавленный голос. Уже не абстрактный. И лицо обращено на закат, словно хочет раствориться в его алом пламени... (Интересно, а какое оно сейчас на самом деле?) Чуть дрогнули смуглые руки на сером граните. И затихли. А на меня нахлынуло что-то и понесло:
   "Аннушка! Глупо, может быть, подло... даже... Не оглядывайся, прошу тебя! Я скажу и уйду. Прости меня... Ты славная, ты хорошая... Ничего не могу я больше... Но ты сама знаешь, не могу я... Ничего мне не нужно от тебя... Понимаешь? Ты мне нужна... Не оглядывайся! У меня нет сил. Я скажу и уйду. Прости меня! Не могу я больше противиться этому. Не хочу! Прости меня... Ухожу..."
   Только теперь я знаю, каким неровным могут быть плиты мостовой. Всё время попадаешь в какие-то ямы между ними. Небо и дома покачиваются и плывут куда-то. И сам я, невесомый и неловкий, чувствую, что у меня неладно с лицом: набрякло оно и отделилось от меня. Плывет само по себе. И ничего уже не поделаешь с ним. Нужно просто идти, просто шагать, переставлять ноги -- раз-два, раз-два. Не важно, куда они попадут.
   А заповеди -- их ведь только десять. Не хватит даже на одну жизнь, если она настоящая. И всё? Но ведь я так и буду жить -- каждый день, каждый час, зная, что любой её суд, любое её решение будет справедливым и обжалованию не подлежит... Надо же, как бывают точны эти законники-крючкотворы!
   За окном взревел первый утренний автобус, будто точно знает, что она... не придет.
  
  
  
  
  
   СЛУЧАЙНАЯ ТЕРЦИЯ
  
  
   Никто моим словам не внемлет... я один.
  
   М. Лермонтов.
  
  
   Позволь, чтобы рядом с тобой я сел,
   Чтоб хоть миг побыть нам вдвоем.
   У меня сегодня -- довольно дел,
   Я их кончу потом.
  
   Рабиндранат Тагор.
   Из кн. "Сад песен", III - Любовь.
  
   СТРАНИЧКИ ИЗ ДНЕВНИКА[8]
  
   1953.
  
   11 марта.
   Сегодня впервые взглянул на облака, что плыли над головой, без суеты и отчуждения. И увидел! Словно пелена спала с глаз. Красотища! Плывут облака по небу -- белые-белые, а под ними я, а за ними Вселенная. И только облака разделяют нас. Облака смотрят на меня и во Вселенную и думают обо мне, что я не достоин такой близости -- и всё плывут, плывут, разделяя нас. Но в разрывы бросается ко мне небо, и мы сливаемся в цвете глаз. Белые облака не могут закрыть неба. Они только подчеркивают пронизывающую синеву, да внушают мысль, что можно быть там, в небе, так же как и они... Пишу сумбурно, а мысль какая-то светлая, радостная. Почему так?.. Хорошо бы выразиться так, как облака: посмотришь -- и видишь на сколько способен: снизу Земля с её делами и заботами, а сверху -- Космос во всей невообразимой бесконечности... Ну и темно выражевался, парень! А ещё книгу писать задумал! Жил бы уж костоправом!
  
   14 марта.
   Кажется, я все-таки буду писать книгу. Только не так, не монолитно, а что-то похожее на облака в небе, редкие и легкие, чтобы можно было при желании посмотреть в глаза вечности, а когда это утомит, увидеть Землю и прижаться к ней, как к плечу любимой...
   Наш художник А. Рылов, стремясь изобразить птиц в полете, долго мучился и не находил средств, способа выражения динамики движения стаи. Птицы не хотели лететь и висели над морем -- неживые... И все-таки они полетели! Живописец добился своего. Я же хочу заставить двигаться и жить облака!..
  
   20 марта.
   Врастаю в книгу, как дерево в почву. Забавно, что до сих пор не знаю, о чём она и какая она. Книга растет как зерно. Пока она лежит в почве, набухая, нет ни стебля, ни листьев, ни колоса. Есть только маленькое зернышко, брошенное в землю. Но уже чувствую -- скоро появится росток...
  
   8 апреля.
   ... Снова потянуло к Данте. Удивительный человечище! Кажется не по плечу одному человеку такая работа. Не зря спорят о Гомере. Разве может один поднять такую махину -- "Илиада", "Одиссея"!.. Но вот смог же Данте! Его "Комедия"! Он бог!
  
   Земную жизнь пройдя до половины,
   Я очутился в сумрачном лесу,
   Утратив правый путь во тьме долины.
  
   Жутко становится от такого густого мрака. И радостно, потому что трудным этим путем идет человек.
  
   О братья, - так сказал я, - на закат
   Пришедшие дорогой многотрудной!
   Тот малый срок, пока ещё не спят
  
   Земные чувства, их остаток скудный
   Отдайте постижению новизны,
   Чтоб, солнцу вслед, увидеть мир безлюдный.
  
   Подумайте о том, чьи вы сыны:
   Вы созданы не для животной доли,
   Но к доблести и знанью рождены.
  
   Прямо балдеешь от восторга, читая могучие строки эти. И становишься сам большим-пребольшим, сказочным каким-то и чистым. Откуда сила эта у Данте? Почему он мог так?
  
   19 апреля.
   Пришел домой. Тетка говорит: "Ждут тебя". - Кто? - "Да какая-то деревенская". Прошел в комнату. Со стула поднялась маленькая, закутанная в шаль... Девчонка, девушка, женщина? Подошел, всмотрелся. Лицо старое, усталое, пыльное какое-то, а глаза знакомые, даже радость в них и ожидание какое-то, что ли... Вспомнил. "Здравствуй, Тамара!" - обнажила желтые, мелкие зубы; сказала хрипло: "Здраствуй! Зашла вот. Тебя увидеть захотелося. Какой ты стал -- ла-адный!" - улыбнулась вроде бы. Смотрел и не узнавал. Ровесница ведь, а такая... изжившаяся. Как живешь? - спрашивал. - Что нового? - "Живу, замужем. Не ладим с мужем-то, пьяница он и дерется больно..." Поговорили в общем. Так и не разделась. Доже шаль не сняла. Встала. Сунула сухую, шершавую маленькую ладошку: "Ну вот и повидала тебя! Приезжай в деревню-то!" - Приеду как-нибудь. Спасибо, что зашла!.. Эх, Томка, Томка, не увидела ты в жизни счастья! И вспомнилось вдруг, отчетливо вспомнилось, день тот, когда ходили мы за рябиной. Всё вспомнилось. Вот как вспомнилось!..
  
   21 апреля.
   ...Самое трудное, пожалуй, в человеческой жизни -- отношения между людьми. И голод, и холод, и недостатки в жилье, в одежде, в работе -- всё переносится легче, если не унижен, не оскорблен человек. Человек должен уметь радоваться и не уметь оскорблять ни словом, ни делом... Трудно это. Наверно, труднее всего -- быть человеком как бы ни было тяжело... Этой трудной науке человека учить надо, как физике, химии, математике, истории... Человек должен понимать человека -- и любить... А, расфилософствовался на пустом месте!..
  
   3 мая.
   ... Удивительные старики-поэты! Читая их, не веришь, что всё это сказано давно:
  
   А вот другое интересно:
   Ругают женщин повсеместно,
   Однако в них ли корень зла?
   Ведь каждая когда-то честной
   И чистой девушкой была.
  
   Это Франсуа Вийон! "Баллада - завет прекрасной оружейницы гулящим девкам"... Кажется, что и не было четырех сотен лет, настолько близок этот голос Вийона... А ещё сегодня прочел я "Рубаи" Омара Хайяма. Потрясающе красивые рубаи:
  
   Общаясь с дураком, не оберешься срама.
   Поэтому совет ты выслушай Хайяма:
   Яд, мудрецом тебе предложенный, прими,
   Из рук же дурака не принимай бальзама.
  
   Или ещё:
  
   Ловушки, ямы на моем пути -
   Их бог расставил и велел идти.
   И все предвидел. И меня оставил.
   И судит! Тот, кто не хотел спасти!
  
   А эта какова:
  
   Вхожу в мечеть. Час поздний и глухой.
   Не в жажде чуда я и не с мольбой:
   Когда-то коврик я стащил отсюда,
   А он истерся; надо бы другой!
  
   Просто не верится, что земляки Хайяма не знали своего поэта. А ведь он такой ясный и щедрый! Какое дело до того, что жил он в ХI - ХII веке?.. Все эти миниатюры чем-то очень сродни японским танкам Басё, Исса, Такубоку... При малых размерах -- такая глубина мысли, чувства, поэзии! Форма, по-видимому, проясняет и укрепляет смысл, если она точно соответствует цели, характеру и объему произведения...
   ... Любопытно, что Данте для своей "Комедии" выбрал терцины. Почему? В этом стоит разобраться!.. Это моя забота на ближайшее время...
  
   11 мая.
   Мать была! Не вышел из комнаты... Может я и не прав, но не могу забыть, как оставила она меня одного среди чужих -- ради какого-то пошляка... Вспомнил, как мыкался... Только не хочется писать об этом.
  
   12 мая.
   ... Не могу забыть, как когда-то в шестом классе кажется, поступил подло. Училась со мной Клара Миловидова -- девочка удивительно красивая. Она была постарше нас. Мы все были влюблены в неё. И не только наш класс... Выпала на её долю какая-то необычная, ранняя и сильная любовь. Что же я наделал тогда! Ужас... История эта наверно уже всеми забыта. А я до сих пор помню, как было жутко потом, когда все случилось... Миловидовы уехали из города. Но и тогда стучало сердце: ты, ты, ты виноват! А ходики на стене били в такт: о, да! о, да! Медленно таял лед отчаяния. Я считал, что никогда, никогда не совершу больше предательства. Так, так! Так, так! - стучало сердце. - Так ли? так ли? Вот как! Вот как! Так ли? так ли? - сомневались ходики на стене... Страшная была история. Мало было в ней человечности, чуткости, настоящей озабоченности судьбой девочки. Сумела ли она, Клара, выравняться после всего, что мы тогда натворили -- все?.. Трудно быть порядочным человеком.
  
   30 мая.
   У терцин, оказывается, сложная судьба. Терцинами после Данте писали многие. И не только в Италии. Во Франции -- Ронсар и его современники и соратники из группы "Плеяда", и Теофиль Готье, и Леконт де Лиль -- не удалось мне найти их стихов (терцин) на русском языке; в Германии -- Шамиссо, Рюккерт, Дингельштедт и даже у Гете есть; в Англии, говорят, писал терцинами Шелли; у нас, в России раскопал я терцины у Пушкина -- "В начале жизни школу помню я..." -- и ещё у Блока, Брюсова, Бунина, Бальмонта... Но по-настоящему ничего выяснить не удалось... Кажется лишь, что после Данте писать терцинами не решаются. Очень уж они ёмки, эпичны... Маленькие лирические темы в них гаснут, умирают... Но зато какая мощь веет от них в "Божественной Комедии"... Да, терцины для больших тем, простора требуют, воображения.
  
   О вы, которые в челне зыбучем,
   Желая слушать, плыли по волнам
   Вослед за кораблем моим певучим,
  
   Поворотите к нашим берегам!
   Не доверяйтесь водному простору!
   Как бы, отстав, не потеряться вам!
  
   Здесь не бывал никто по эту пору...
  
   (Данте. "Б. К." Рай, II , 1-7.)
  
   Вот как!..
  
   19 июня.
   ... ( неразб.) облака. Тают в небе, меняются на глазах, исчезают. А у самого клубящегося края их -- бездна, вечность сияет. Не такова ли судьба человеческая?.. Но взгляни на землю и увидишь: могуч и деятелен на земле человек. Дивные дива творит он на земле своей. Как не удивиться и не восхититься ему, как не опечалиться вместе с тем: слишком уж противоречив человек в делах своих! И рядом с подвигом его гнездится низость и грязь. Почему не освободиться ему от всего, что унижает его на земле: от унижения себе подобных, от суеты, от ( неразб.)...
  
   27 июля.
   По-моему, такие книги как "Происхождение семьи, частной собственности и государства" Ф. Энгельса, "Женщина и социализм" А. Бебеля и подобные высвобождают ум человеческий из бездны предрассудков, взгляд на вещи становится шире, свободнее, разрушается слепое очарование Домостроя... Не понимаю, почему книга Бебеля -- библиографическая редкость. Едва удалось достать, чтобы прочесть.
  
   13 августа.
   В это лето удалось почитать вволю. Ещё раз прочел некоторые рассказы Чехова, Мопассана, Мериме, Андреева, Бунина. Все они такие разные. И несмотря на глубочайшее уважение к мастерству Чехова и Мопассана, тянет почему-то в сторону, к свободному роману, роману в новеллах, как у Лермонтова. Почему? Может быть потому, что такая форма дает больше, чем просто сборник рассказов. Отсветы, игра света и тени, непринужденный переход от темы к теме, перемена ключа и средств показа, -- ракурса или угла зрения, что ли? -- вот что пленяет у Лермонтова в "Герое нашего времени".
  
   31 августа.
   Приехали тетя Сима с Шурой. Я с детства не видел их. Меня потрясло, что кумир мой -- Шура! -- оказалась такой обыкновенной, сухой, суетливой и по-обывательски озабоченной женщиной. Мы с ней не нашли общего языка. Грустно стало потом. Ведь я её так помнил, так любил, так о ней думал! А она?.. Уходя на вокзал или на рынок, сунула мне яблоко: на, съешь! Я взял. И мне не за это яблоко хотелось поблагодарить, а за то -- за прошлое. Ведь это с тех пор я и стал и начал видеть мир. Огромным он мне казаться начал и интересным. И захотелось мне стать в нём своим. Но я подумал, что Шура не поймет меня, и сказал только: "Большое спасибо тебе, Шура!"
   Вообще с годами всё меняется. Жизнь начинает смотреться с разных высот. Но самые дорогие и нужные воспоминания и события в жизни те, которые увидел ( и понял) с высоты человеческого роста -- как бы ты ни был мал или велик. Это неизменно. И Шура остается той Шурой:
  
   Так храм оставленный --
   Все храм,
   Кумир поверженный --
   Всё бог!
  
   15 сентября.
   Работаем на уборке картошки... Иду вдоль борозды и думаю. И надумал-таки что-то. Даже весело стало. Я тоже буду писать терцинами. Только в прозе. Расскажу о жизни человеческой. Своей, например. Я же обыкновенный парень. Отчего не взять мою жизнь? Вот и получается: пишу от своего имени. Хорошо бы терцины разделить стихами. Своими. Даже сочинил несколько:
  
   Если мальчик не сводит глаз
   С вас,
   Вы не смейтесь над ним:
   Вы любимы им.
   А насмешка его убьет,
   Превратит нежность чувств
   В лед.
   Он потом,
   Когда вырастет,
   Сам
   С беспредельной жестокостью
   Отомстит
   Вам!
  
   ____________
  
   Девочка с испугом прошептала:
   "Я вас люблю!" -
   И убежала!
   Из-за угла глядит вам вслед...
   И было больно и жаль ребенка.
   Но лгать в ответ?
  
   ____________
  
   Вот и разделить стихами каждые три рассказа. Получится что-то вроде эпиграфа к тройке новелл. А в рассказах самих брать важные темы -- то, что помнится, что наложило отпечаток на всю жизнь... Даже план какой-то наметился: I. Первая терцина: а) Урок анатомии, б) Шура, в) За рябиной. II. Вторая терцина: а) Лес шумит, б) Боль в сердце, в) Верность. III. Третья терцина: а) Спецы, б) Ухажер, в) Повело, потянуло... IV. Четвертая терцина: а) Безветрие, б) Не унижайся, в) Пощечина. V. Пятая терцина: а) Сравнялись, б) Искорки, в) Радуга ресниц. VI. Шестая терцина: а) О той, что прошла мимо, б) Встреча, в) Признания. Терцины кончились. Два письма. Две новеллы в одной. Двое под одной крышей.
   Вот по этому плану и показать гиперстезию и анестезию человека на пути познания жизни. Инфантилизм; инфантильность и зрелость чувств и мыслей. Отсюда и поступки. Показать взаимосвязь. За дело же, Андрюха!
  
   1 октября.
   Ничего не вышло с терцинами. Не написал ни одной. Сейчас возьмусь за это дело вплотную, ибо картоха уже позади... Кажется придется кое-что в плане изменить. Написать не просто "Шура", а так: "С высоты человеческого роста". Лучше будет. Поднимает тему рассказа. Да и вообще стоит, пожалуй, не стихи поставить между тройками, а что-то вроде предисловий. Причем не академических, а таких -- вольных. Например после первых трех новелл написать интермедию: "Поговорим об архитектуре". Тут и показать движение, направление развития тех идей и сюжетов, которые последуют. Можно с юмором, с улыбкой. Поговорим об архитектуре, а сам о лестницах -- только. Лестница! -- это сила! и т. д.
  
   10 октября.
   (Неразб.) искоренить публицистику. Сами новеллы должны говорить за себя. И все эти лестницы, подпорки, подсадки -- ни к чему. Пусть сами карабкаются, ежели могут, а не могут, то и не помочь такому.
  
   3 ноября.
   ...Третий раз переделываю этот проклятый "Урок анатомии", а всё не то. Название, что ли, неудачное?..
  
   23 ноября.
   Не удержался, прочел свой первый опус Жене. А она скривилась. " Кто это такую чушь написал?" - спрашивает. Отвечаю: Я. "Брось, говорит, меня разыгрывать. Чтобы ты такой ерундистикой занимался -- не поверю!" - Никакого успеха у читателя, то бишь слушателя! Женька, сказал, пойдем в кино. Литература нынче вышла из моды. "Балда! - говорит. - с чего ты взял, что это литература?.." Огорчен был страшно. Расстроился. Больше никому не покажу. Решено.
  
   19 декабря.
   И всё-таки приятно сознавать, что у тебя что-то лежит дома, ждет. Пишу и откладываю, не поправляя. Потом!.. А вчера прочел сразу штуки четыре и скис. Дрянь всё. Серость. Мура. Плюнул и кинул тетрадку в угол. К чёрту все. Хватит. Галька пришла в комнату: Что это у тебя тетради разбросаны? Пришлось подобрать. А сегодня опять потянуло...
  
   1954.
  
   2 февраля.
   Приятно, чёрт возьми, сидеть и думать, обдумывать "вещь". Обкатывается она, обтачивается резцом мысли -- и становится чем-то живым и близким. Вот так же токарю, должно быть, отрадно увидеть в проходящей, отстраненной машине деталь, сделанную его руками, выточенную им самим на станке. Кажется, что частица самого себя это, и ты развернулся, распространился в мире, стал больше и нужнее людям, так что они без тебя и обойтись не могут, да и не мыслят... И хотя не вышло ещё ничего у меня, но книга уже стала реальностью и живет сама по себе: хмурится (плохое название!), улыбается (это ты здорово подметил!), радуется (в точку попал!)... Не потому ли и прояснело: мало шести терцин! Больше надо. Не всё ещё сказано. И план стал звучать как соната, как симфония... И каждый фальшивый тон режет ухо. Придумал вот:
   Терц. Д. 1. Сними пиджак.
   2. Баловень (Сережка).
   3. Радуга ресниц
   Терц. Е. 1. И прошла мимо.
   2. Знать не можешь...
   3. Что-то нас удержало.
   Терц. Ж. 1. Два письма с приложениями.
   2. Случайность.
   3. Суди сама.
   И эта октава естественно должна завершиться новеллой какой-то. Хорошо, пожалуй, так:
   Это я себе говорю. (?)
   Хочется в ней сказать уже от себя, чего же добивался я. Ну, а если и в этом случае не поймут, -- пусть так! -- ЭТО Я СЕБЕ ГОВОРЮ!
  
   7 февраля.
   Переворошил кучу книг. "Декамерон" Боккаччио, у Маргариты Наварской есть оказывается что-то подобное: "Гекамерон", что ли? - не нашел, - "Золотой осёл" Апулея, заглянул в книги Лебруйера и Монтеня -- изумительные "Опыты"! - даже потревожил покой Эразма Роттердамского -- сейчас она скучновата "Похвала глупости", может, потому, что очень уж была актуальна в своё время, злободневность обернулась смертностью, прахом, тленом; с Плутархом пообщался, но так ничего лучше Лермонтовского "Героя нашего времени" и не нашел. Обрамление в "Декамероне" хорошо, но всё-таки оно чисто внешнее, всё-таки это сборник, и в нём нет ни единства, ни взаимодействия частей и целого, а у Лермонтова такой рельеф получается, такая внушительная глубина, что невольно следуешь за ним то на высоченную гору и вздыхаешь: боже, широта-то какая, простор какой в характере! -- а потом летишь в пропасть, в пошлость: и это может человек тот, что в поднебесьи парил, сотворить! Вот так и нужно показывать героев своих. А-то у Панферова в "Брусках" Кирилл Ждаркин по такой кривой вверх взвился, что под конец от него ничего живого не осталось -- весь растворился в облаках.
  
   1 марта.
   Достал из-под полы "Конармию" Бебеля. Ну-у, сила!.. "И я хочу Интернационала добрых людей, я хочу, чтобы каждую душу взяли на учет и дали ей паек по первой категории." ... Да!
  
   27 апреля.
   Многослойность Толстого сногсшибательна. У него Пьер Безухов говорит одно, а думает в это время о том же по другому, но и это ещё не всё: оказывается, он ещё и чувствует в глубине, что и то, что говорит, и то, что он думает, -- всё не так, всё иначе! Мало того, сам Толстой тут же, нисколечко не смущаясь, всё это ещё разок пропустит от автора, да ещё и притопнет: так то! Оторопь берет от такой простоты, за которой -- бесконечность таланта. Но это всё уже на пределе. Лермонтов ближе. Буду искать своё.
  
   14 мая.
   Теперь, когда план уже вырисовался, очень важно найти верное композиционное решение для каждой новеллы, чтобы не съехать к унылой монотонности дневника или монолитной массе романа. Всё то, что написал в прошлом, слабо ещё и потому, что не искал, а лепил, что выйдет. "Ухажер" -- мелко и сбоку. Надо делать другое... "Предатель" -- только так, тогда и прозвучит тема изнутри. То же и со следующей -- это ж "Сестричка", а не "Повело, потянуло"! Впрочем, план нужно ещё раз перетряхнуть ( что выпадет, убрать или переставить), а затем уж делать всё, иначе всё время будут сбои и перепады. "Предатель", пожалуй, уместнее там, где "Лес шумит" и "Верность" ("Дорога"?), а этого самого "Ухажера" определим не в детский сад, но в школу. Пусть поучится! И лицо ему найдем подходящее и паспорт новый выпишем, чтобы не был он иностранцем в родных-то пенатах. Ишь как сразу заволновались все. Устраивает такая перестановка, что ли? А ну-ка, марш по местам!
  
   15 мая.
   "Время наше трудновато для пера." Точно, дорогой Владимир Владимирович!..
  
   26 мая.
   ... все эти зачеты, сессии -- страшно мешают. Кажется отключаюсь не надолго. Придется, други мои, попрощаться (неразб.)...
  
   30 июня.
   Сегодня Верочка ошеломила меня: "Говорят, ты рассказы пишешь, Андрэ? Что-нибудь дал бы почитать." Отупел от неожиданности. Значит Женька трепло порядочное. Не знал. Ну, я задам ей жару! Возьму да и напишу про неё, а потом дам почитать Верочке -- весь курс знать будет. Однако, ПРОИГРАЛИ ТРУБАЧИ ТРЕВОГУ, завтра едем строить что-то в колхозе. Ребята подобрались мировые. Будет СТРОЙКА удалая. Какие уж там новеллы. Комсомолия, даёшь скотный двор! Или свинарник? Увидим...
  
   2 июля.
   День жаркий. Вернулись вчера. Сегодня сидел над планом, как на свадьбе. Всё какое забавно-не-своё. И нравится. То, что было полным-полно, теперь малой октавой показалось. За ней потянулись другие темы -- многострунные. Придется БОЛЬШУЮ октаву давать. "Случайность" снимается за недоказанностью улик, на её место определяется несомненная "Невеста", раз. "Что-то нас удержало" -- весьма сомнительное и темное -- переходит в разряд весьма ясного и определенного вопроса: "Почему она не ответила?" Два. И не ОНА прошла мимо, а "я" -- сам, вот так: "... и прошел мимо". И окончательно самозалюбовался, когда смог "Безветрие" подтянуть до "Сегодня нельзя: я больная", а потом сократить на абсолютно излишнее: я больная, и вышло: "Сегодня нельзя". Блеск! Великолепие! Андрюшенька! ты -- гений! Ты... Большая Медведица пера! И пуха! Ещё бы сочинить проектик, вроде великого творения Козьмы Прудкова -- и шабаш: помирать можно. Впрочем проектов нынче не занимать. А вот план БОЛЬШОЙ ОКТАВЫ составить мне придется. Итак примем за основу:
  
   Терц. З. 1. Светлячок, где ты?
   2. Я совсем ухожу, Машенька.
   3. Верую.
   Терц. И. 1. Нет, родной, нет!
   2. Счастливо!
   3. Равные.
   (Нов.) К. +. Это я себе говорю.
   (Sic!)
  
   14 июля.
   Взята Бастилия! Теперь её нужно снести и водрузить знамя Победы. А ещё лучше соорудить памятник Неизвестному солдату. Впервые такое чувство, что ЭТО удалось: "Шура приехала!" и "Замело следы на дорогах". Вот расшумелся, пацан, на радостях! Смотри, КАК БЫ ЧЕГО НЕ ВЫШЛО. Выйдет, уважаемый товарищ Беликов! Мне и без галош хорошо. Вперед, гренадеры!
  
   23 октября.
   Сработан "Предатель". Ура!..
  
   8 ноября.
   Праздновать можно и один день. За работу, товарищ Лотин. За работу! Это ничего, что трещит котелок. Вот тут в плане рыхлость, смотри: ну, что это за "Светлячок, где ты?" -- тута-тута! ту-у! -- или: "Счастливо"? "Равные"? Не лучше ли:
  
   Терцина -- "Медицинская":
   1. Случайность.
   2. Любовь.
   3. Верность.
   Терцина -- "Человеческая":
   1. В вагоне.
   2. Один на один.
   3. До свидания!
   Новелла "Олимпийская":
   Это я себе говорю.
  
   Ну, как? Так себе, по-моему! А по-вашему? Эй, кто тут, -- как?
  
   10 ноября.
   Перечитал запись от 8 ноября. По-моему, это всё -- псу под хвост. Одна сырость. Водичка. Следствие подпития. Одно лишь и нравится: "Олимпийская". Однако Большой Октаве быть..
  
   9 декабря.
   Пришла Ольга. Встал. Жду. Давно не видел. Осунулась, стала еще красивее. Неотразимо прекрасна. И почему такая роскошная -- да ещё и умна до предела? "Чем обязан?" - спрашиваю. "Я ненадолго, Андрей," - говорит. "Ах, да! Садись, пожалуйста!" - подал стул. Сидит, улыбается, не спешит. А я как мальчишка -- весь в ожидании. Даже под мышками взмокло. Лицо бледное у неё, а какое-то все равно теплое, без этой синевы испитой. Волосы коротко стрижены. Каштановая мечта. И зачем такое великолепие стричь? А глаза монгольские, раскосые такими миндалинами цветут -- смотреть трудно. Затянулось молчание. Вздрагивают губы её нецелованные, сочные, уголки вверх. Видит, что очумел, нарочно тянет время. Подожди!.. Злюсь даже. Жду. Вдруг спрашивает: "Красивая я?" -- "Сама знаешь. Зачем спрашиваешь?" -- "Трудно, Андрей, красивой жить". -- "Затем и пришла?" -- "Нет." Жду. "А у тебя, - говорит, - характер. Не зря девчонки по тебе сохнут." -- "Ты-то не сохнешь." -- "Я нет". И опять ничего не говорит. Я тоже. А потом: "Холодно мне, Андрей. Веришь? Холодно. И тяжело. Хочешь, я у тебя останусь? Совсем." -- Не сразу пришел в себя. -- "Я ведь здесь сам -- гость." -- "Значит, уйти мне?" -- "Нет. Не знаю." -- "Ухожу я", -- "Нет, погоди,.. И я с тобой". -- Не знаю, как оделся, куда шли. Совсем забыл. Господи! Как это. Что это? Бывает же на земле с человеком такое... "Вот оно глупое счастье с белыми окнами в сад"...
  
   1955.
  
   6 марта.
   Нет её. Нет Ольги. Как жить, а?..
  
   11 апреля.
   Оленька! Олёнка! Я напишу о тебе! Непременно напишу. Можно, да?.. Пусто в комнате -- без тебя!..
  
   16 сентября.
   Скотина человек. Разве можно такое забыть? -- И забыл! Теперь уже не так думаю, не так чувствую, не о том... Зачем всё это было тогда, зачем?..
  
   13 октября.
   Может затем и живет человек, чтобы умирать и возрождаться вновь? Умирать и возрождаться -- в новом чувстве, в новом деле, в новой среде. Мне теперь уже не стыдно, что Ольга -- в прошлом. Что-то очень важное и родное, но в прошлом. Это измена, да? Нет. Так не бывает. Не может изменять прошлому человек. Изменять можно только настоящему. Прошлым жить нельзя. (Несколько строк зачеркнуто).
  
   1 ноября.
   Человек -- Феникс. Там, где сгорает он, возникает жизнь. Человек -- Сфинкс. Но загадки задает ему -- Жизнь. И не может жить человек без людей. Человек не может быть без человека. Конечно, не всякий этому (неразб.)...
  
   31 декабря.
   Пора снова вернуться к книге. Ольга хотела, чтобы я её написал. "Глупый мой, смешной мой, чудный мой, ты не знаешь ещё, что ты пишешь! Это ты потом поймешь! Это потом поймут. Пиши, слышишь, пиши!" - так сказала она... И я напишу. Прощай, любовь моя! -- Здравствуй, любовь моя! Слышишь меня? Слышишь? Завтра -- Новый год -- без тебя!..
  
   1956.
  
   20 августа.
   В ЛАГЕРЕ. Это помогает. Стоит только всем быть единодушными в осуждении. С пижонами не разговаривают. Они, не понимая ещё, что случилось, удивленно топчутся возле веселой толпы ребят, которые сразу же становятся скучными, серьезными, стоит им ввязаться в веселие. Импровизированные концерты -- не для них. Песни -- не для них. Шутки -- не для них. Все сразу затихает, как только они подходят и пытаются вклиниться. Эти пижоны вчера бросили своих ребят -- в горах. Такое -- не прощается!.. У пижонов вытягиваются лица. Они понимают. Они уходят. Пытаются порезвиться наедине, изощряясь в выдумках, но это не получается. Атмосфера не та. Стена молчания окружает их. И скоро они начинают переживать и раскаиваться. Это же сразу видно... Им будет очень трудно теперь попасть в горы... Человек может очень многое, если он не один! Даже молчание человеческое -- сила, когда в нем солидарность. Замечательное слово солидарность. Без солидарности нет общества... Пижоны это поняли. Жаль, что мы не всегда проявляем это человеческое состояние в жизни.
  
   22 августа.
   Мимо каких писателей проходишь иногда! Леонид Леонов! Это же огромный талант! Его книги по-настоящему проблемны. Причем проблемы эти не выдуманы, не взяты из прошлого... А вот живет человек, тихонечко, без шума и пишет громадные книги, которые не сразу и поймешь, потому что они не для простаков и удивительно изящно сделаны. Идеи из них не выпирают, как ребра из тощего тела. Книга Леонова всегда -- кровь с молоком, у неё не покупной румянец, не накладные прелести. Это вполне русская книга -- мясистая, полнокровная, живая; в ней не выступает резонер или клоун, бросающий в публику рафинированные ошметки мыслей и чувств: потешайтесь-де, сограждане!.. "Вор", "Соть", "Русский лес" -- каждую пережить надо и понять!.. А слова в них -- искрометные, самоцветные. Только у Лескова да у Михаила Пришвина и встречаются такие "слов золотые россыпи". Вот у кого слову учиться надобно.
  
   22 августа, вечер.
   ЧТО ЗНАЧИТ В сущности, впервые задумался об этом. А всё казалось ОСВОИТЬ?.. простым и понятным: освоить -- сделать своим, кровным. И вдруг обнаруживается, что и не знаешь главного: что своё, что освоено?.. Ладненько, думаю, давай, Андрюха, разберемся в этом. Пора! Жизнь на закат пошла. Но странное дело, чем больше вникаешь, тем непонятнее становится. Где в жизни своё, а где -- чужое, навязанное?.. Вот тебе и простой случай. На поверку выходит, жил, как растёт дерево. Надо лечиться от... самого себя, дабы стать нормальным человеком -- хозяином жизни своей, а не куколкой, не марионеткой в театре Образцова!.. Вот тебе и читаю Леонова. До сих пор всё на историю смахивало: у нас, мол, всё по-другому. Мы же оказывается -- прямые наследники всего в жизни.
  
   23 августа.
   Теперь-то ясно: нельзя замыкаться на Малой Октаве ещё и потому, что жизнь -- больше, сложнее и интереснее, и следует показать её -- большую, сложную, интересную. Отрешается человек от сугубо личного мирка и становится просторнее жизнь, многограннее... Это, конечно, потруднее, чем обжиматься по подворотням, лестничным площадкам или в неосвещенной квартире! Тут характер нужно крепкий, ум деятельный, чувства тонкие. Козлинного великолепия -- для такой жизни -- мало. Тут человеком во весь рост быть надобно... Большая Октава -- не её ли тема это?.. Не случайно, в предшествующих новеллах так плотно врастали хорошие люди. Настоящие, а не козлоногие. У Вересаева "Пушкин в жизни" -- и мелкий, и большой, и благородный, и дрянной человек. Человек оступается, срывается, но если у него большая жизнь, то мелочное не засасывает его с головой, с потрохами, он непременно вырывается, и растет, и осваивает великое. ОТ ВЕЛИКОГО ДО СМЕШНОГО ОДИН ШАГ. Но сделал ли ты его? Обычно эту мысль Наполеона рассматривают сверху вниз -- скатился-де, и конец. А она должна смотреться снизу вверх: сорвался? -- не беда, если снова идешь на штурм вершин. Так подобает человеку.
  
   23 августа, вечер.
   ЭХО В ГОРАХ. Сегодня бродили в окрестностях с Розой Назмутдиновой.
Милая женщина. Очаровательная татарочка-москвичка. Красавица и отчаянная "керосинщица". Многие в горах керосинят, но Роза, пожалуй, больше всех. У неё даже теория существует:
   - Мальчики должны любить. Это не повредит им. И если я люблю горы и мальчишек, кому до этого дело? А не хотите лезть ко мне, лазьте, пожалуйста, в горы. Выбор за вами.
   Она всем может сказать это, если надумают пройтись насчет её слабости.
   А со мной она держится иначе. По-товарищески, тепло. И даже как-то объяснилась мне:
   - Ты, Андрейчик, - исключение, которое подтверждает правило. Мужики любят баб. За то, что они бабы. А ты ищешь в нас человеческое. Это совсем не плохо, малыш, но керосинить с тобой неудобно. Тебя можно только любить. Крепко-крепко. Я не умею так. Будем друзьями?
   Вот так мы и стали друзьями с Розой. У нас много общего: она -- медик. И умница. Роза никогда не фальшивит, потому что самый большой источник фиглярства -- дела амурные для неё просты:
   - Ну чего ты вокруг меня по кривой ходишь? Скажи: любить хочется, да? Зачем же для этого обращаться к звездам? Ты мне так и скажи, мужичок, -- рубит она "поэтическую" натуру, -- и конец воздухоплаванию, астрономии и поэтике. Фавны зубы скалят, а "возвышенные души" отскакивают, как мячики. Роза только присвистнет вдогонку: "Ты куда, волосатенький? Звезды падают здесь!"
   В мыслях Роза не позволяет себе нюниться. Мысли её чисты и смелы. Она отличный спортсмен. С ней охотно идут в горы. Но я здесь врач, мне работать нужно. И наши отношения совсем не спортивные. Мы просто друзья...
   Сегодня Роза сказала мне: "Понимаешь, малыш, горы всюду одинаковые. Разные только люди. Я люблю горы ещё и потому, что люди в них -- лучше. В горах больше хороших людей. Они здесь с лучшей стороны раскрываются.
   Мы остановились под скалой. Где-то ясно звенел водопад. Послушали его бесконечную песню.
   - Слышишь? Это звенит время, бесконечное и короткое. Если слушать его, окаменеешь. Лучше не слушать, забыть. А то грустно становиться. Ведь жизнь коротка. Ради чего же мы существуем на этой маленькой планетке -- такие крохотные? И всего один миг? Что ты скажешь на это, малыш?
   Я не ответил. Она и не ждала по-видимому ответа. Она продолжала:
   - А горы -- вечны. Сколько им лет? Тьма! И через сто лет, и через двести будут карабкаться по ним люди... И мне как-то теплее живется от сознания того, что вот лет этак через пятьсот какая-нибудь татарочка будет цепляться за тот же выступ, за который вчера ухватилась рукою я, и будет она смотреть вокруг и увидит своими глазами то, что вчера увидела я. Представляешь?.. И может быть будет счастлива, как счастлива я. Даже счастливее, пожалуй. Я не завидую ей, нет. Но мне хочется иногда умереть здесь, в горах, обратиться в эхо и потом отозваться на голос татарочки. Светло отозваться, чтобы ей еще стало радостнее от всего этого -- гор, солнца, эха... От высоты. Хорошо тут в горах, малыш!.. Эге-ге-ге-гей! - весело крикнула она, сложив рупором ладони.
   Эхо запрыгало, засмеялось, застучало, убегая в глубину гор.
   - Вот, - сказала, послушав, Роза. - Ведь это не только мой голос. Явственно слышатся разные голоса. Это голоса людей, которые были тут раньше нас. Они оставили по себе память. Поэтому эхо такое многоголосое. Верно?..
   Лицо у неё было такое ясное, светлое, радостное, что я подумал: может быть и права она -- эхо, которое прозвучит после нас, будет наполнять жизнь чем-то большим и хорошим, идущим за нами поколениям.
  
   27 августа.
   Иногда я думаю о любви. Кажется мне, что я оторвался от всего, что связывало меня с прошлым. Всё, что любил, осталось там, внизу. Никто не пошел со мной в горы. Почему?.. Неужели у них не будет этого -- чувства высоты, чувства вершин? не увидят они, как отступают горизонты? как ширится мир, в котором живешь? И я думаю о любви, которая должна позвать человека в дорогу, ввысь. Думаю о тех, кого любил. О тебе.
  
   28 августа.
   Всё труднее писать рассказы, которые должны прозвучать в Б/ольшой/ Окт/аве/. И если первая терцина вытанцовывается уже, то вторая, сколько не переделываю, все -- в пеленках. Да и за первую нельзя сказать -- это то, чего хотелось. Кстати, ведь это не терцины, а терцеты! Думаю, что Терцет восьмой скоро удастся довести до сносного состояния: и "Случайность", и "Любовь", и "Верность" стали все-таки плотными, а вот Т/ерцет/ 9-ый -- ни к черту, размазня какая-то. Рановато начал ликовать, что дело к концу движется.
  
   3 сентября.
   О ЛЮДЯХ Разговор с Розой почему-то втемяшился в голову. И сегодня решил: уволюсь. Хватит зря сидеть в лагере. Зачем я осел здесь? Пора мне вернуться. Человек должен быть с людьми. С такими, какие они есть. И помогать, сколько может... Скоро лагерь опустеет. Зачем же мне ещё зиму торчать тут сторожем? Ведь я же врач. И наверно нужен кому-то. (Несколько строк зачеркнуто). В конце-то концов, каждый сам выбирает свой путь. Можно предложить человеку идти, но нельзя всю жизнь толкать его в спину. (Неразб.)
  
   10 сентября.
   Подал заявление об уходе. Удивились. Уговорили дотянуть до конца сезона. Согласился, конечно.
   Завтра идем в горы. Двое застряли где-то на Пике Шуровского. Беда. Написал письмо Рите, Николаю и (неразб.)
   Книгу, кажется кончаю. Дотянуть только придется последнюю тройку. Не стал бы делать, если бы знал, что так трудно это -- писать книгу, а потом оставаться ни с чем. Совсем не радостно и почему-то тороплюсь. А то, что решил уехать отсюда, -- приятно. Нельзя долго оставаться в горах.
  
   15 сентября, вечер.
   ГОРЫ ЗОВУТ Ходил слушать водопад. Посмотреть его надо днём
как-нибудь... Какой он?.. Когда возвращался в лагерь, показалось, что кто-то позвал меня сзади -- негромко так:
   - Андрей!
   Оглянулся, подождал. Никого. Это горы зовут меня.
   Ушба снова хмурится и непогодит...
   [1] Перевод с финского: Прощай, Тойво! Ты хороший парень, честное слово! Я уезжаю, а ты остаешься. Но я тебя буду помнить! Всегда... У тебя был хороший нож. И ты здорово ловко втыкал его в дерево с двадцати шагов... Лучше всех! Да. Ты ловко мог всадить его с двадцати шагов!
   [2] Эллинг -- помещение, сарай для хранения лодок.
   [3] В академической гребле три вида (класса) лодок: учебная, клинкерная, скиф.
   [4] мацать -- обнять (арго).
   [5] бородавочка -- грудь.
   [6] сделать массаж -- облапить.
   [7] Ловить леща или поймать рака -- термины у гребцов, обозначающие неловкий гребок, сопровождающийся задержкой весла в воде и тормозящей ход лодки.
   [8] Странички из дневника -- не предназначались автором к печати. Их место должны занимать СЕМЬ новелл, которые пока найти не удалось. Известно лишь, что они составляют ДВА терцета -- ВОСЬМОЙ и ДЕВЯТЫЙ, а последняя новелла заключает книгу. Кажется, она называется "ЭТО Я СЕБЕ ГОВОРЮ". По крайней мере, так она называется в плане книги. В поисках семи новелл погибшего в горах автора успеха, как уже сказано выше, нет. Но сложный путь поиска привел нас к случайной находке: дневнику Андрея Лотина, который несколько лет не разлучался с ним. Просматривая дневник, мы обнаружили систематические подчеркивания с пометкой на полях -- ЯЛВ, расшифровать которую было не трудно: она встречалась и в тетрадях с рассказами... Нам представилось интересным восполнить пробел в книге записями из дневника, опустив имена или заменив их условными в том случае, где не удалось заметить связи с именами, данными автором в рассказах, таким образом и название терции и название вып. из дн. и эпиграфы -- дано нами, при этом мы руководствовались черновиками, дневниковыми записями и выписками, стремясь по возможности не вносить в книгу разлада, сохранить единство и цельность замысла. Как явствует из дневника и планов книги, семь новелл имеют большое значение в раскрытии замысла, и пока они не найдены -- Странички из дневника останутся как восполнение, пусть не равноценное, книги Андрея Лотина.
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"