Каменное поле тонет в тумане. Были б мы птицей - увидели б: далеко друг от друга, в разных его концах, - два человека. Медленно бредут они в тумане, глядятся себе под ноги, останавливаются в задумчивости, словно прислушиваясь... Время от времени, то один из них, то другой склоняется над камнем, поглаживает его ласково, переворачивает на другой бок. Чуть постояв, вновь вслушивается в окружающее, удовлетворённо кивает головой, идёт дальше...
Туман столь плотный, а люди столь поглощены своим делом, что не замечают друг друга вплоть до того момента, когда сходятся они в центре поля, перед одним и тем же особенно крупным камнем.
Они застывают и рассматривают друг друга.
Они совсем разные. Один - плотный и коренастый крепыш, черноволосый и меднокожий. Голова его покрыта платком цвета красного мёда. Он излучает тепло.
Другой - высокий и тонкий, узкое длинное лицо, быстрый взгляд, неуловимость в жестах. Его длинные волосы мерцают серебром и собраны в хвост на затылке платком цвета лунного света. Он излучает прохладу.
Двое рассматривают друг друга, долго, словно вчитываясь в картинку другого, словно врисовываясь в пейзаж, открывающийся из окна каждого...
Наконец, один из них говорит:
- Я переворачиваю в этом мире камни, дабы впускать в него свет. Свет копится под камнями и переворачивая их, я высвобождаю его в мир. В нём больше тьмы, чем света, и прибавляя в него свет, я вершу гармонию, ибо привношу равновесие.
- Я делаю то же самое, - отвечает ему другой, - но ты ошибаешься: в этом мире преобладает свет. А под камнями накапливается тьма. Вот я и высвобождаю её из-под них, привнося в мир. Я забочусь о сохранении равновесия и, тем самым, творю гармонию.
- О, нет, это ты ошибаешься, поверь мне, - отвечает ему первый, - мой отец, мудрый И-ван-Дао, ещё в младенчестве пел мне колыбельную песню, где...
- Как ты сказал? - прерывает его второй, - И-ван-Дао?! Твоего отца звали И-ван-Дао?! Но, ведь, именно так звали и моего отца!
- И-ван-Инь?! Брат мой! - восклицает меднокожий обладатель медового платка.
- Брат мой, И-ван-Ян! - вскрикивает среброволосый и оба, в необъяснимом порыве, нараспев читают загадочные стихи, каждый - свои.
И поёт И-ван-Инь:
"Свет не сочится под лежачий камень,
А, стало быть, там обитает тьма."
И вторит ему И-ван-Ян:
"Тьма не сочится под лежачий камень,
А, стало быть, там обитает свет."
Вот, один из них снимает с шеи кожаный мешочек и достаёт из него золотой слиток. Другой делает то же самое. Они прикладывают кусочки золота друг к другу и те соединяются, вожделенно и нераздельно, словно только того и ждали.
Братья падают в объятья и ореол лунного света сливается с тёпло-полуденным.
***
И-ван-Дао был человек простой, неучёный, но чуткий и восприимчивый к любым проявленьям красоты и гармонии. Или к их отсутствию. Он не был посвящён в премудрости науки фэн-шуй, но как-то естественно, само собой, что бы он ни делал: плёл ли цыновки, возводил изгородь или просто ставил чашку на пол, - всё у него получалось красиво и гармонично, правильно, всё занимало своё, единственно верное место.
Частенько склонялся он над спаренной кроваткой малюток и пел колыбельную, каждому - свою.
"Тьма не сочится под лежачий камень... там обитает свет... там обитает тьма... свет не сочится..." ....
Бесконечным переливчатым речитативом сплетались над ними таинственные непонятные слова и запечатлевались в детском сознании на всю жизнь...
- Надобно помочь ноченьке спуститься, - говаривал он, когда предвечерние сумерки медленно, словно на ощупь, окутывали всё вокруг, - Пойду-ка я, переверну камушек, пускай впустит он частичку тьмы, что под ним в мир. Кто знает, быть может, именно её-то и не достаёт ноченьке, чтоб сойти на землю, да укутать её покрывальцем.
Он выходил в поле, что близ дома, оглядывал его и останавливался на каком-нибудь камне, всегда - другом, но правильном, точно соответствующем своей формой, величиной и положением в пространстве именно этому вечеру, со своей фазой луны и направлением ветра, влажностью и светом, звуками и ароматами.
- Ну-ка, - говорил он, склоняясь над камнем и любовно поглаживая его шершавую поверхность, - ну-ка, подставляйся другим бочком под мир, что вокруг. Не вечно же тебе копить под собой темень. Небось, поднабралось её предостаточно! Пора и отдавать, иначе - как же накопишь вновь?
Он приподнимал камень и тот, - в зависимости от того, было ли дело в период дождей или засухи, стужи иль зноя, - переворачивался нехотя на другой бок, обнажая тот, на котором лежал, как на брюшке. Камни никогда не любили переворачиваться, расставаться с тем, что копили под собой, и приходилось прилагать немалые усилия дабы перевернуть даже, казалось бы, совсем небольшой и не тяжёлый камень. В период дождей, когда земля разбухала, пропитавшись влагою, камни норовили погрузиться в неё чуть ли не по самые уши: греться и блаженствовать в мягкой и тёплой её постели. Они высвобождались неохотно, с сочным причмокиваньем и под ними обнаруживалась частенько всякая поддонная живность: червячки и личинки, улитки и мокрицы, сороконожки, гусеницы и всякие, совсем уж крошечные букашки.
Летом, когда иссушенная зноем, потрескавшаяся земля становилась твёрдой, как... камень, - камни срастались с ней, как с себе подобной и выковырять какой либо из них бывало ещё тяжелее, чем зимой.
Но И-ван-Дао не скупился на усилия и не успокаивался, пока обозначенный им камень не пробуждался от спячки, не показывал миру свой потаённый бок, высвобождая всё, накопленное им за долгое время, прошедшее со дня последнего своего переворота.
Камней были многие и многие сотни, нет, тысячи, но И-ван-Дао знал каждый из них и твёрдо помнил, когда переворачивал тот или другой.
Строго установленной очерёдности переворотов не было, частота их могла меняться, т.к. зависела от очень и очень многих причин в этом беспрестанно меняющемся мире, который, однако же, вовсе не менялся, а лишь бесконечно тёк, перетекая... Паводки и затмения, грозы и нашествия саранчи, горные обвалы и оползни, суховеи и снегопады, появленье тли или поздний отлёт журавлей, - всё подсказывало И-ван-Дао: в какой именно рисунок сложился тот крохотный уголок мира, который простирался вокруг него и какой именно камень и на какой бок следует перевернуть, дабы гармония была бы достигнута, дабы он, камушек, перевернувшись, точно вложился бы в непогрешимую мозаику целого.
Поутру, вставши ещё затемно, И-ван-Дао вглядывался в предрассветные сумерки, словно пытаясь прощупать степень их спелости и готовности разродиться светом, бормоча в лукавом раздумье себе под нос:
- Тяжко утречку пробиться-то в день, ноченька не пускает. Надо бы подсобить ему маленько, ну, самую что-ни-на-есть малость... Вот перевернём-ка мы сейчас камушек, высвободит он из-под себя чуток свету, что скопил под брюшком, - глядишь и поможем зорьке взойти-то...
Он выходил на поле и всё повторялось вновь...
В его доме не было ни буддийских танок, ни каких бы то ни было иных культовых атрибутов. Он не возжигал курильных палочек и благовоний, не возлагал подношений на жертвенный алтарь, не отмечал День Предков... В дальних походах через горные перевалы не повязывал он цветных ленточек на священные древа и не мазал благородным маслом Скалу-Владычицу, дабы ублажить духов ущелий и ветров, стремнин и туманов...
Нет, он только и знал, что переворачивать камни с боку на бок, то высвобождая свет, то выпуская тьму... Но делал это, точно угадывая меру и форму, время и место.
Этим одним и поддерживал он гармонию в себе и вкруг себя, и, надо сказать, совсем небезуспешно, ибо в доме его царили спокойствие, достаток и тихая радость.
И-ван-Дао предпочитал жить один, не обременяя себя постоянным женским присутствием. Сам вёл он своё нехитрое хозяйство: крохотный огородик,две сотки риса, несколько плодовых деревьев. Живность он не держал: мяса не ел вовсе, яйца предпочитал находить в лесах и полях, а молоко пробовал изредка, по ярмарочным дням в больших деревнях.
И-ван-Дао любил путешествовать и когда выдавалась малейшая на то возможность - покидал уединённый дом под склоном горы и пускался в путь. Иногда - в совсем близкие, но укромные, одному ему ведомые уголки, будь то речная затока, выброс яшмовой жилы на поверхность, тайная пещера, бамбуковые заросли, - он достигал желаемой цели и предавался созерцанию, всеми порами впитывая в себя гармонию окружающего, внимая ей... Бывало, после долгого вслушивания, он, как настройщик чуткого музыкального инструмента, ощущал еле слышимый сбой, определял его источник, медленно поворачиваясь по кругу и... переворачивал камень. Затем вслушивался вновь и блаженная улыбка расплывалась по его лицу, он ложился на спину, закидывал руки за голову и умиротворённо замирал, отдаваясь весь на сей раз непогрешимой, восстановленной им гармонии.
Иногда же, - если то позволяли время, дела и погода, - И-ван-Дао отправлялся в куда более дальние походы. Жажда новых мест и пейзажей, новых сочетаний прекрасного, непознанных узоров, - жила в нём не иссякая и толкала во всё новые края. Собиратель песен кочует из деревни в деревню в поисках чего-то ещё неуслышанного. Коллекционеры старинных тканей или фарфора, чернильниц или светильников, - готовы идти неделями, претерпевая все тяготы пути, дабы лишь краем глаза узреть желаемое...
И-ван-Дао также был собирателем. Собирателем гармоний.
Гармонии бывают разными: одна - широкая, как радуга, охватывает весь бескрайний горизонт степи или пустыни, горных отрогов или полей, и каждая частичка этой картины, каждый штрих и мазок, палитра цветов и соотношение форм и рисунков, - всё говорит в ней о законченности и красоте, согласованности и взаимодополняемости...
Другая может быть размером с ладонь и лежать прямо под ногами (ещё бы чуть - и наступил бы на неё ненароком!), - но и в ней, как и в той, необъятной, всё доведено до завершённости и идеала: расположение камушков или гальки, хвойных иголок или цветочных лепестков, веточек и былинок или самих комьев земли, - внезапно поражает взор неизъяснимой красотою.
В такой момент И-ван-Дао замирал на месте, приглядывался-вслушивался на миг, словно проверяя сам себя и... улыбался... счастливо и чуть застенчиво, словно он, недостойный, сподобился случайной и не по заслугам дарованной ему благодати...
Он знал, что гармонии быстротечны и преходящи, что изменись хоть чуть освещение или порыв ветра, птичий посвист иль аромат полевых цветов, - и картина нарушится. Быть может, гармония не исчезнет, а лишь видоизменится, повернётся иной гранью,сверкнёт по новому.
Тем не менее, И-ван-Дао никогда не забывал мест, где посетило его однажды чудное виденье и, проходя неделями иль месяцами позже по той же тропе, всегда останавливался и проверял: здесь ли она ещё, та самая гармония, сохранилась ли? А если изменилась - то как?
Иные гармонии были стойкими, почти неизменными, ибо слагались из самих скал и деревьев, ручьёв и водопадов. И-ван-Дао знал, что, приди он в разгар весны, в месяц Красного Журавля в ущелье Всех Духов, - и он вновь обретёт её. Стоит только подняться по ущелью вверх, до второго порога, свернуть по тропе вправо, дойти до двойной сосны, потом до Лысого утёса и... вот она, гармония. Скалы замерли в полной сочетаемости форм и расположений; цветущие мхи покрыли их гениальным в своей законченности узором, где расцветки и переливы тонов удивительно соответствовали самим камням, цвету неба, звукам ручья глубоко под ними, шуму ветра в ветвях... Да, за таким стоило карабкаться весь день по крутым склонам...
Так, странствуя и открывая для себя красоту мира, И-ван-Дао и повстречал будущих матерей своих сыновей. Они жили по разные стороны горного хребта, в совсем разных провинциях и никогда не видели друг друга.
Ту, что впоследствии родила ему И-ван-Яна, он встретил на исходе заката, в вечерние сумерки. Её дом, терявшийся в самой гуще чертополосых полей, был уже весь окутан длинными тенями, но светился изнутри непередаваемо притягивающим светом: светом домашнего очага, уюта и тёплого полдня. А всё потому, что хозяйка его просто вошла во внутрь, сама настоенная на лете и свете... Плотная и загорелая,она жила на равнине, открытой всем лучам и небесам. С самым восходом вставала она и была бойкой и деятельной весь день, до заката, когда силы внезапно покидали её, словно тени гасили не только свет, но и её самое. Однако же, странное дело, она умела накапливать в себе свет в течение дня, а вечером, с приходом сумерек и теней, - отдавать его, источая наружу. Тем самым, она не только экономила на светильниках и топливе, освещая и обогревая дом, но и наполняла его чудным медовым светом, настоенном на долгом полдне.
......И-ван-Дао постучался, попросил воды и крова, вошёл... и был до глубины души тронут гармонией жилища и его обитательницы. Ему показалось, что он повстречал фею, удивительную небесную деву, лучащуюся мягким, спелым светом цветов и мёда, что пронизывал всё ...
И-ван-Дао остался на ночлег, а потом и ещё на несколько нескончаемо длинных ночей.
Настоящее имя девушки так и осталось неведомым ему, т.к. сама себя она не называла никак, а он сразу же окрестил её Медовой Бабочкой или просто Медью.
Медь порхала по дому и саду, расточая ароматы цветов, трав и настоенного на них мёда, сея неяркий, удивительно тихий свет, словно сама была малым солцем... Истома и нега наполняли всё вокруг и И-ван-Дао, - прекрасно сознавая, что околдован, - был, всё же, не в силах противостоять этим сладким чарам, да и не особо-то того и желал...
Ключ к сердцу и душе его пролегал через Красоту и Гармонию, а Медовая Бабочка владела обеими в совершенстве. И И-ван-Дао открылся, им навстречу, впуская в себя, как зачарованный цветок, что десятилетиями пребывал в терпеливом ожидании этого мига. А раскрывшись, осознал: насколько же, на самом-то деле, истосковался он по женскому телу и ласке, да и просто по человеческому теплу.
Так впервые в жизни его посетила любовь.
И-ван-Дао плыл в ней, опьянённый дурманом, и если бы кто-то сказал ему, что всё вокруг него - сон, просто привидевшийся ему, задремавшему в жаркий полдень под сенью бамбука, - поверил бы не усомнившись...
Дни напролёт бродил он с Медовой Бабочкой по окрестным полям, поражался неизведанным доселе скопленьям совершенства в природе, резонировал им в такт, жил в счастье... А ночами, когда их общее ложе и всё вокруг сияло переливчатой мягкостью полдня позднего лета, он предавался любви и было это столь же восхитительно и незнакомо, как и открытие мира вокруг, ибо никогда ещё не испытывал И-ван-Дао таких высот паренья, слияния с другим, столь отличным от него, но бесконечно желанным существом, не познавал столь полно глубин и тайников себя самого... Да, именно это познаванье и обретение полноты самого себя, собственной правильности, и очаровывало его больше всего.
"Быть может, в этом и есть настоящая любовь? - спрашивал он сам себя, - В том, чтобы познать и обрести самого себя-настоящего?"
Как и в любом волшебном сне, время исчезло напрочь, И-ван-Дао просто не ощущал его бега и вполне мог бы очнуться годы и годы спустя, но...
Прошло всего лишь несколько дней, когда однажды, в час, когда раннее солнце золотило не рассеявшиеся ещё туманы, Медовая Бабочка заботливо собрала котомку И-ван-Дао, вывела его на крылечко и сказала, глядя ему в глаза двумя сияющими солнечными омутами:
- Я зачала от тебя, И-ван-Дао. Ты должен идти теперь. Ни о чём не заботься. Всё случилось так, как должно было быть. Я ждала этого, а ты был именно тем... Если родится девочка - я оставлю её себе, если мальчик - отнесу его тебе на воспитание. Он родится таким, как я, и, глядя на него, ты никогда меня не забудешь. Большего я не в силах тебе дать, да и ты не смог бы дать мне больше того, что уже дал. Однако, знай: коли случится у тебя быть ребёнку от другой женщины, то спустя семь лет придётся тебе расстаться с моим и вы навеки потеряете друг друга. Ступай же. Да пребудет с тобой Красота!
Несколькими неделями позже И-ван-Дао собрался в поход в горы. В долинах уже вовсю хозяйничала осень и всё менялось, стремительно и неуловимо: гимны цветов возникали, вплетаясь друг в друга, изменились птичьи голоса, дожди дарили ручьям новые русла, ветра - новые запахи... И надо было особенно чутко приглядываться ко всему вокруг, дабы не прозевать скоротечные мозаики. Камни в такое время выворачивались на удивление легко: уже размягчённые первыми дождями, но не погрузившиеся в ещё не разбухшую почву, они, словно и сами понимали всю важность и насущность своих перевёртываний, и делали это охотно и споро, будто помогая И-ван-Дао поддерживать гармонию света и тьмы.
Он знал, что если не выберется в горы сейчас, то очень скоро затяжные дожди, а потом и снегопады сделают такой поход невозможным вовсе, а ведь он так и не видел ещё в этом году красоты осенних гор... Медлить больше было нельзя и он спешно собрался в путь.
Лишь только углубившись в лабиринт ущелий и троп, И-ван-Дао, - в который уж раз, - был застигнут врасплох неописуемой красотой и величием. Не однажды застывал он, поражённый непогрешимыми видами и вскидывал руки ввысь в немом восхищеньи пред гениальностью Того, Кто поучает горы вздыматься, а хребты виться и ниспадать в соответствии с безукоризненным биением глубинных пульсов, соблюдая все мыслимые пропорции правильности.
Его продвижение вверх всё больше замедлялось, всё дольше останавливался он на привалы и ночлеги в непередаваемо прекрасных местах, не в силах пройти мимо, не запечатлев их на сетчатке и в тайниках памяти.
Наконец, он достиг верхнего перевала. Дело было на закате. Багровое солнце давно уж сокрылось за дальним склоном, а по ущельям, казалось, прочно укоренилась ночь.
И-ван-Дао пришёл с севера и теперь увидел он, как оттуда же, словно нагоняя его, идёт нескончаемая гряда иссиня-чёрных туч, непроницаемо, единым фронтом опоясывая весь видимый горизонт.
"Гроза, - понял И-ван-Дао. - Надо срочно искать прибежище." Он помнил по старой памяти одно место, совсем недалеко отсюда, где узкая глубокая расщелина создавала нечто вроде пещеры, защищавшей от ветра и дождя.
И-ван-Дао отыскал её в почти уже полной темноте, кое-как растелил походную цыновку, положил в изголовье котомку и, закутавшись с головой в плащ, попытался заснуть под завывания усиливающегося ветра. В какой-то миг, - далеко заполночь, - ему это, наконец, удалось и он провалился в сон, благо снаружи, вроде бы, наступило затишье.
Утром он проснулся от... тишины. Вначале он решил, что просто оглох от рёва стихий, но тут же расслышал шуршание собственного тростникового плаща. Прислушавшись ещё, но так и не различив ни звука, он выпрастался из своего убежища и застыл потрясённый: всё вокруг преобразилось до полной неузнаваемости и было... белым. Снег продолжал падать и сейчас, большими, тихими, влажными хлопьями так, словно то было не осенью, а в самый разгар зимы.
"Горы меня перехитрили" - подумал И-ван-Дао. "Они за одну ночь сменили одну красоту на другую. Но как же теперь быть?"
Он прошёл по исчезнувшим следам к тому месту, где вчера застала его гроза и понял, что путь назад отрезан напрочь: северный склон, принявший на себя неистовство бури, покрылся снежными торосами, тропы исчезли, трещины и провалы скрылись под предательски нежным покровом и всё тонуло в густом, вязком тумане. Попытка вернуться по нему домой сулила верную гибель.
И-ван-Дао не был экипирован для длительного похода, тем более, зимнего, ведь он вышел из дому в ясный и солнечный день самого начала осени. Он не взял с собой ни тёплых одеял и одежды, ни запаса провизии, ни снегоступов.
Выход был один: попытаться спуститься вниз по южному, защищённому от ветров склону в надежде, что тот ещё проходим, добраться до ближайшего жилья, попросить приют. Южане всегда славились своим гостеприимством и, хотя И-ван-Дао уже много лет не бывал в тех местах и знакомых среди тамошних жителей у него не сохранилось, он был уверен, что никто не откажет одинокому путнику в ночлеге и плошке горячего риса... А там, глядишь, и распогодится...
Он стал спускаться. Южный склон, действительно, был гораздо меньше затронут ненастьем, за ночь на нём не успел скопиться снег, и скалы, - чёрные и серо-зелёные, - лишь покрылись промозглой изморозью. Здесь тоже всё тонуло в непроглядном тумане и надо было не только выверять каждый свой шаг, но и самым внимательным образом проглядывать путь на несколько шагов вперёд, т.к. сбиться с дороги, угодить в трещину или сорваться в пропасть было плёвым делом.
Южный склон, - или тот участок, по которому спускался И-ван-дао, - оказался куда круче северного (а может, то лишь казалось ему, ибо спускаться всегда страшнее и опаснее), он щерился провалами и острыми зубьями скал и выглядел на редкость дико, являя собою беспорядочное нагромождение утёсов и пропастей, щебневых осыпей и узких проходов, кончавшихся тупиками.
"Вот ведь, - бормотал И-ван-Дао, в очередной раз убеждаясь, что выбранный им путь завёл его в никуда и надо возвращаться к старой развилке, - как, однако, огромна и необъятна гармония, одним взглядом и не охватишь! Только частички её хаотичные зрению открываются... А всю её объять - так то, может, одному лишь орлу дадено".
Минул уже не один час, а он всё спускался. Одежда его давно изодралась в клочья, руки покрылись порезами и ссадинами, заплечная котомка промокла и отяжелела, а конца спуска было всё не видать. Наоборот, И-ван-Дао казалось, что он больше лезет в гору, чем спускается с неё, то ли потому, что путь был столь извилист и запутан, то ли... то ли он и впрямь сбился с него и теперь, теряя последние силы, карабкается неведомо куда?
А силы его покидали. И-ван-Дао замерзал. За последние сутки он не ел и не пил ничего горячего, спал кое-как, одежонка его давно промокла насквозь, а снег - тяжёлый и липкий - шёл непереставая, постепенно скапливаясь в трещинах, да и туман всё густел, пока не перерос, наконец, в ранние сумерки.
И тогда, в сумерках, почудилось ему, что внизу, там, за пеленой тумана, различил он на миг зелень крон и даже, вроде бы, шум ветра в них.
"Дошёл, таки, - подумал И-ван-Дао, - вот, спуститься сейчас с этого, вот, последнего уступа, добраться до деревьев и, какой-никакой, а ночлег тебе обеспечен"...
Он подкрался к краю обрыва, дабы разглядеть получше, но тут щебень, запорошенный позёмкой, поехал-покатился, И-ван-Дао успел лишь взмахнуть закоченевшими руками в попытке ухватиться за почти осязаемый туман, вскрикнул, и полетел в пропасть.
Крик его был пронзительным, но коротким и резко оборвался, когда он достиг того, что таилось в темноте. А потом сознание покинуло его и наступили мрак и забвение.
***
Первым, что ощутил И-ван-Дао, было тепло, восхитительное, ни с чем не сравнимое упоенье от ровного и мягкого тепла, волнами разливавшегося по телу и наполнявшего его удивительными покоем и негой, каких не испытывал он со времён раннего детства, когда, бывало, в особо холодные зимние ночи забирался он под ворох пёстрых одеял в своём любимом закутке под лестницей, и там, проснувшись по утру, ещё долго нежился в блаженстве и лени, никем не тревожимый и не понукаемый... Тогда, в детстве, он мог подолгу лежать не открывая смеженных век и прислушиваться к звукам вне себя: поскрипыванию балок и половиц, треску поленьев в очаге, свисту ветра, тихим голосам домашних...
"Я замерзаю, - подумал И-ван-Дао, - вот так, видимо, и приходит смерть в снегу - мягкая и неслышная, она обволакивает тебя теплом, погружает в сон и ты воссоединяешься с духами предков. Самое время сейчас и голоса услышать".
И действительно, откуда-то сбоку, издалека, послышалось ему тихое мелодичное пение. Голосок был удивительно нежный и проникновенный. Он ласкал слух, как летний ветерок, как перо райской птицы, и вновь обратил мысленный взор И-ван-Дао в детство.
"Кто бы это мог быть? - недоумевал он, - уж не тётушка ли Сунь? У неё, ведь, тоже был чудесный голос. Она умерла от жёлтой лихорадки, заразившись ею на болотах, когда собирала корешки водяных лилий... Нет, это не она... слишком уж он тонкий и девичий... А, значит это Лю-Шань! Ну конечно же, это она! Моя любимая старшая сестра, что не раз нянчила меня, младенца и пела мне колыбельные... Она утонула, когда ей не исполнилось ещё и тринадцати, утонула в ручье, где и воды-то было по пояс, оступившись на скользком камне... Она всегда боялась воды, словно чуяла... Да, конечно же, это Лю-Шань! Больше всего любила она гулять в саду и петь меж цветов и деревьев."
- Лю! Лю-Шань, сестричка! - позвал И-ван-Дао, как казалось ему, внятно и зычно, а на самом деле еле слышным шепотом.
Но и его оказалось достаточно, чтобы обладательница райского голоса услышала его. Песенка прервалась и И-ван-Дао ощутил на своём лбу едва ощутимое прикосновение, нет, дуновение - то ли от руки, то ли от губ, то ли от душистого дыханья.
- Здравствуй, Лю-Шань, - прошептал И-ван-Дао, - вот мы и встретились. Я пришёл в твой сад.
Он сумел чуть раздвинуть набухшие веки и различил из-под них дивный, лимонно-сребристый свет, а в центре его, в ореоле мягкого сиянья - размытый силуэт тонкой девичьей фигурки.
-Ты всё такая же, Лю-Шань, - сказал И-ван-Дао. - Я успел вырости и возмужать до седины в висках, а ты - всё та же...
- Ты грезишь, путник, - прозвучал в ответ переливчатый голос, словно россыпь хрустальных колокольчиков зашлась перезвоном. - Не знаю, кто твоя Лю-Шань, но она - не я. Ты упал со скал. Я услышала твой крик и нашла тебя. Ты был без сознания. Я смастерила волокушу и теперь ты в моём жилище, это под самой горой. Ты крепко ударился головой, замёрз и ослаб, всё твоё тело в ушибах, но переломов нет. Тебе нужен покой и сон. Вот, выпей отвара, он из целебных кореньев. А потом - спи. Нам обоим нужен отдых, ведь скоро утро.
И-ван-Дао ощутил на своих губах вкус чего-то густого и пряного, сделал несколько больших и жадных глотков... и провалился в сон.
Прошло несколько дней и И-ван-Дао был уже в силах прогуливаться по дому, а спустя ещё чуть - и по ближайшим окрестностям.
"Когда я упал со скалы, - говорил он себе, - я, видать, обрушил за собой немало камней, больших и малых, правильных и неправильных, тем самым сильно нарушив равновесие... Надо теперь восстанавливать его, водворять гармонию."
Он жадно впитывал незнакомые ему пейзажи, изучал соцветья красоты, познавал законы местных сочетаний и созвучий.
То была упоительная и сложная работа, ибо, как оказалось, местность вокруг жилища его таинственной спасительницы была на редкость живописной и изобиловала богатством форм и цветов, животных и растительных видов, причудливостью скал, прихотливостью ручьёв.
Лишь познав рисунок вцелом, уловив пульс и дыхание этого редкостного уголка мирозданья, словно застывшего в своей нетронутой заповедности, - отважился И-ван-Дао начать переворачивать камни. Он делал это трепетно и осторожно, многажды перепроверяя и взвешивая возможный результат, прислушиваясь к себе и к миру вокруг, как бы советуясь со всем сущим.
Последствия его трудов оказались, как видно, благотворны, ибо мир принял его за своего. Ветки кустарников подставляли ему, как нарочно, самые спелые свои ягоды, плодовые деревья и орешники, грибницы и съедобные клубни, - всё открывало себя в невиданном изобилии и поражало размерами, вкусом и сочностью. Так же безбоязненно вела себя и живность: малые пичужки садились ему на плечи и щебетали что-то, доверительно и вкрадчиво; зайцы и лисы, белки и ежи, еноты и куницы, барсуки и дикобразы, - все они не только не чурались его, но, казалось, напротив, искали близости.
Стоило И-ван-Дао, приустав от хождения по крутым склонам, присесть под мшистым стволом или на седом валуне, как тут же, ближайший к нему обитатель обнаруживал своё присутствие и - либо движением, либо звуком - старался привлечь к себе внимание И-ван-Дао. Наиболее храбрые подходили вплотную и принимали угощение у него из рук.
Как-то, на поляну, где он грелся на бледном солнышке, вышел раненый олень. Он подошёл, ничуть не страшась, к И-ван-Дао и показал ему свой правый бок, разодранный острыми шипами, один из которых всё ещё торчал в глубине раны. И-ван-Дао выдернул шип, наложил на рану кашицу из листьев подорожника и чистотела и замазал нежной голубоватой глиной, которую обнаружил, - к полной своей радости, - у ближайшего ручья.
Голубая глина издавна считалась пищей бессмертных и святых. Мудрецы и отшельники, монахи и созерцатели тратили всю свою жизнь на поиски тех заповедных мест, где она обитала. Ибо, согласно легендам и преданиям, сподобившийся отыскать её доказывал, тем самым, своё право на обладание ею, а значит - ему открывался путь в небесные Врата, в чертоги Бессмертных.
И-ван-Дао обнаружил голубую глину, опознал её и поразился открытию, однако же, не предал этому никакого особого значения: глина была нужна ему для лечения раны оленя, а вовсе не для себя самого, да и не считал он себя мудрецом, стоящим на пути просветления и никак не стремился достичь обители всех праведников.
Вскоре эпизод этот почти стёрся из его памяти, оставив по себе лишь пометку о том, что по берегу этого, вот, ручья есть место с хорошей глиной, которая может для многого пригодиться...
Дни сменяли друг друга и И-ван-Дао всё больше исполнялся ощущением всепроникающей красоты и умиротворённости. Красота была везде, в любом сочетании форм и расцветок, звуков и запахов, утончённости и законченности рисунков. Казалось, этот затерянный уголок является её исконной обителью, откуда она растекается по миру лучистой капелью, разносимая ручьями и ветрами, спорами растений и цветочной пыльцой... Там, снаружи, в большом мире, она узнавалась по явному отличию своему от окружающего, по пятнышкам гармонии, штрихам совершенства на фоне противоборствующих начал, из которых одни всеми силами старались до неё дотянуться в интуитивном стремлении подражать истинному, а другие, напротив, пытались исказить её и принизить, изжить дисгармонией и хаосом, и требовалась вся возможная чуткость дабы опознавать её во всеобщей неразберихе,опознавать и помогать ей, переворачивая камни.
Здесь же, всё было наоборот. На фоне царящей гармонии лишь изредко, кое-где проклёвывались пятнышки разлада, но были они столь крохотны и блеклы, что, вновь, требовалась вся чуткость восприятия И-ван-Дао, дабы изобличать их и, предельно осторожно, трепетно, чуть заметно, - подправлять так, чтоб и они влились во всеобщий лад.
И-ван-Дао не покидало чувство нереальности, надземности всего вокруг. Чувство это было тем сильнее, что удивительная непогрешимость природы снаружи охватывала и жилище и странную, таинственную его спасительницу.
Всякий раз, приближаясь к дому, - необычных пропорций и размеров, где округлости и сглаженности сменяли углы традиционных форм, на него снисходили успокоение и радость, словно сам дом, воздух и свет над ним простирали к нему ласковые руки и обволакивали благодатью.
Он вставал на рассвете, перекидывал через плечо заботливо приготовленную для него котомку со снедью и выходил в Красоту.
Но до этого он, обычно, оглядывался в притихший полусумрак и различал фигурку девушки, невесомо покойную на ложе, лишь немногим ранее отдавшуюся сну.
И-ван-Дао никак не мог решить: чего же в ней больше: странности? таинственности? или самого настоящего волшебства?
Как только ему достаточно полегчало, - а случилось это внезапно и вдруг, на третью ночь, - она проскользнула под его покрывало, мягко и неслышно, словно пушистый лучик, словно пучок бархатистого света. С тех пор они делили одно ложе.
Его возлюбленная была худенькой и стройной, задумчивой и словно обращённой вглубь себя. Всему предпочитала она ночь и лунный свет, и её белоснежная, почти прозрачная кожа, казалось, лучилась им изнутри. Она умела видеть в темноте ничуть не хуже, чем днём просто потому, что знала: тьма полнится светом, и распознавала его во всём. Более того, она умела его высвобождать, так что тьма вкруг неё высвечивалась странными трепетными огнями или рассеянным сияньем, иногда - лимонно-жёлтым, иногда - голубовато-сиреневым. Любое прикосновение её было лаской, будь то к растению, животному иль вещи, и они отзывались на него, - кто свечением, кто лёгким трепетом, а кто - еле различимым звуком. Живая и полная энергии по вечерам и ночам, с рассветом она становилась сонной и медлительной, так что И-ван-Дао, отправляясь в свои прогулки, радовался, что своим уходом дарует ей покой, тишину и сон.
Днями напролёт бродил И-ван-Дао по неисчерпаемым лабиринтам отдохновенья, домой возвращался усталый, напоённый той блаженной негой, что нисходит на нас от приятного труда и свежего, целительного воздуха. Заходя в дом, он заставал там "Её". Она клала ему руки на плечи, проводила ладонью по лицу, словно омывая его от тяжести, раздевала и растирала влажным полотенцем, пропитанным каким-то травяным составом - и от усталости не оставалось и следа. Напротив, И-ван-Дао преисполнялся чистой, переливающейся в нём всеми соками силой, какой не помнил за собой и в лучшие годы юности, удали своей молодецкой.
Они могли часами сидеть обнявшись у пылающего очага и И-ван-Дао рассказывал о своём доме и детстве, странствиях и созерцаньи Красоты. Когда говорил он о переворачивании камней, о своём пути воссоздания Гармонии в мире, Она чуть заметно улыбалась, согласно кивая, и шелковистая её ладонь скользила по нему нежным взглядом. Он рассказывал о своих дневных похождениях, об обнаружении пятнышек "непорядка", об удивительных местах, зверях и птицах, цветах и каменьях, встретившихся ему за день, и Она вновь рассеянно кивала, словно говоря: "Да, всё так, я знаю это место."
А ночами они предавались любви. Никогда в своей жизни не ведал И-ван-Дао, что существуют такие вершины блаженства и что постижение их - столь пленительное, ни с чем несопоставнимое постиженье - под силу простому смертному, каким был он сам. Ощущения его не имели, казалось, ничего общего с каким бы то ни было плотским удовольствием, ни тела, ни сознанья. Сплетенье ласк, словно порождало неких новых, невиданных живых существ и они, эти сгустки лучистой энергии, вели их обоих, слиянных, в иные миры и пространства, в выси и дали, в заоблачные пределы Необъятного. И-ван-Дао растворялся и парил, напрочь исчезая в себе самом, терял рассудок, плоть и чувства, а спустя неизбывную вечность выныривал из небытия в просторы просветлённого сознанья, затем лишь, чтоб взлететь на новую вершину и воспарить с неё в ещё более неведомый простор...
Он искал слов, способных описать всё это, искал, но не находил ни одного... Наконец, он понял, что лишь одно способно отразить хоть как-то то, что происходило с ним: счастье. Да, то было счастье. Чистое, ничем не замутнённое счастье и... любовь. Впервые в жизни И-ван-Дао полюбил. До беспамятства, до самоотрешенья, до крайней растворимости, до полного обретения себя.
Оставаясь живым, И-ван-Дао вознёсся на небеса. Всё земное и обыденное покрылось для него некоей прозрачной дымкой, флером, а запредельное, напротив, высветилось ярко и выпукло, осязаемое и живое. Миры, словно поменялись местами, явь стала сном, сны - явью.
"Если бы я умер, - говорил себе И-ван-Дао, - умер бы, и за какие-то, неведомые мне самому достоинства сподобился бы удостоиться Небес, - тогда всё было бы понятно. Но ведь я жив, жив и всё ещё на земле, хоть и не понятно в каком из её чудесных, заповедных краёв."
И-ван-Дао продолжал есть и пить, но очень мало и как-то незаметно для самого себя. Он чувствовал как плоть его, - ничуть не теряя в весе, - истончается, становясь всепроницающей и всепронизываемой для всех полей и лучей. Чуткость его возросла необычайно. Там, где раньше различал он сгущенья Красоты, интуитивно предвосхищал единственно правильное расположение форм и оттенков в пространстве, - стал он теперь видеть и вовсе иные вещи, чудные, нездешние, несхожие ни с чем знаемым... звуки и ароматы, цвета и диковинные неописуемые существа выявляли себя его взору и, за и без того прекрасным миром отворялись двери в другой, и вовсе волшебный...
Он попытался объяснить всё это любимой, подыскать слова, но она остановила его плавным движением руки и пропела своим переливчатым голосом: