Жили-были. Ч. 3. Гл. седьмая. Психотропное зодчество
Жемчужье сути обрамилось серебром, приобретя зажданную подвижность, что пробудило ртуть от небытья. Нечаянно окрасившись сурьмою, она излилась в полости пустот, исполнив их неспелым перламутром и нехотя замершим янтарём, хрящи изнежья твердевея в кости предначертанием грядущего хребта. Не обладая прозорливостью Творца, она ваяла веянья вслепую, лишь по одним наитиям, минуя неумолимость замысла, но так, что тайная природа волшебства себя явить могла бы в полной мере, объединяя чуждые пределы в гармонию единого. И плоть, соцветьями сосудов распускаясь, пустилась пульсами излеивать себя, и киноварь, по венам изойдясь, биенье ожити несла с собой повсюду, и было то соразмеримо чуду, коли и впрямь бывают чудеса.
Он не привык ещё к себе и к миру, всё было вновь ему, всё - неисповедимо, и вслушиванье в собственное диво равнялось познаванью естества любого. Так капля ясновидит Океан, так лучик света сеет мощь Светила, так тень предвозвещает темень Силы, за ней таящейся.
Дракон открыл глаза.
Исподневоль спеленутый томленьем, он шевельнул излучиной крыла, и сполох потаенного огня пронцал его предчутьем вожделенным от гребня перьево до кончика хвоста. Объянный трепетом, предчуя неизбежье, он клюнул истово исподие яйца.
***
- А теперь, любезный мой Кармус, заменим-ка вам таблеточки на следующие: сининькие больше принимать не нужно, вместо них вот вам этот пурпурный порошочек, видите? Он и на вкус малиновый - одно сплошное удовольствие! Вы его в водичке разводить изволите и - на пол-стакана тёпленькой перед сном, вместе с теми крапчатыми пилюльками, что так вам полюбились. А по утрам и в обед - эти, вот, лимонно-чёрненькие, видите? По две штучки за раз. Это вам на дней десять, а там, глядишь, и до розовеньких доберёмся... Ну, как вы там у себя внутри? обрастаете сутью помаленьку? Вижу, вижу, обрастаете вполне! Вы у меня сейчас на стадии собачонки - смышлёной, но, увы, бессловесной: всё понимаете, а сказать - ни гу-гу. Но и это пройдёт, уверяю вас, драгоценный вы мой, и станете вы опять вельможным мессиром Фолленрухом, звездой и надеждой Империи... Ну... или кем ещё - там поглядим. Ведь в том-то вся и прелесть, милейший, вы не находите? Хм... вроде, как не находите... пока... Но найдёте непременно, даже не сомневайтесь! Альма, сладость моя, помоги Кармусу встать и проводи до лифта. А потом возвращайся, я тут подарочек для тебя приготовила, тебе понравится! Нет, нет, Альма, не сейчас, наедине: тогда ты и покажешь мне, как ты любишь свою тётю Марчиллу.. Ну, ну, без телячьих нежностей... знаю, знаю, любишь...
То был пятый по счёту визит Кармуса к Марчилле. Со времени первого прошло около двух месяцев. Его уже не держали в клетке, он даже ходил - сам и совершенно свободно, хоть и по-деревянному скованно, как кукла-марионетка в руках неопытного или черезчур импульсивного Мастера. Иногда, этот невидимый оку кукловод, словно позабыв о своём подопечном, и вовсе оставлял его на произвол себя, и тогда Кармус падал, а упав - принимался ползти, всегда одним и тем же манером: так должна бы ползти некая грузная, неповоротливая рептилия, оказавшаяся вдруг в непривычной для себя среде: осторожно, опасливо озираясь по сторонам, неестественно выворачивая закостенелую голову и, то и дело издавая приглушённое шипение или сдавленный хрип. Однажды, - Марчиллла мог бы поклясться! - он видел, как изо рта её, - нет, из надрывно разверзтой пасти! - изошёл бледно-сизый дымок. Но, так как сам Марчилла тогда ещё не вполне отошёл от воздействия ночных снадобий, принятых им накануне по случаю особенно бурной сессии с очередною своей Госпожой, - то отнёс видение дымка на счёт собственной дымки сознанья. А зря...
Да, он ходил, а не прыгал по-птичьи на поджатых ногах, как не качался более в импровизированных гнёздах и на канатных трапециях, ничего из этого в его жилище уже не было, да и само оно претерпело метаморфозу, походя сейчас на почти человеческое. Стены были по прежнему обиты матрасами, а пол покрыт мягкой резиной. Но в остальном комната преобразилась: ложе Кармуса представляло собой самую настоящую койку - жёсткую и узкую, на подобие армейской, со всеми надлежащими ей постельными принадлежностями. У кровати стояла тумбочка с несколькими выдвижными ящичками, а на ней - маленькая настольная лампа-грибок. Около окна находился обеденный стол с аккуратной скатертью, кувшином с водой и двумя стульями. На стенах висели фотографии и газетные вырезки в витиеватых рамках. И те и другие были извлечены из личного дела Кармуса и представляли его самого, а точнее, виконта Фолленруха на различных стадиях его чудесных претворений, как те нашли своё отображение в прессе. Кармус подолгу рассматривал фото и статьи, именно расматривал, а не читал, словно и те и другие были произведениями искусства, а не источником информацции. В углу стоял телевизор, настроенный на канал новостей и историко-документальных фильмов, смотря которые можно было пребывать в курсе всех прошлых и нынешних событий в стране.
И Кармус смотрел. Смотрел, сидя у обеденного стола, ворочаясь в кровати, бродя из одного бесцельного угла в другой или распластываясь на полу в позе допотопного ящера. И почти каждый день он менялся. Трудно сказать, что влияло на него больше: постоянно сменяющие друг друга внешние раздражители? их направленность и контекст? взаимодействия с шатким, ускользающим от осязания сознаньем? А может, причиною всему были снадобья и препараты Марчиллы, выстроенные строгою, сокрытой от неучей чередой? Или всё это вместе? Так или иначе, но Марчилла оказался прав: Кармус менялся на глазах и, - хоть конечный результат был всё так же непредсказуем, - одно можно было сказать со всею определённостью: птицею он уже не был, а человеком - ещё.
Он уже давно не носил импровизированную хламиду из псевдо оперенья. Теперь её заменяла обычная пижама, точнее, спальный костюм бутылочного бархата из личного гардероба герцога, а после ванной, частенько, и по собственному почину, надевал он его же роскошный махеровый халат цвета закатного золота с эмблемой Дома Ульрихов. Сама ванная комната также претерпела изменения: каскадные водопадики с бассейном остались, как были, но теперь, помимо холодной, в них появилась ещё и горячая вода, а рядом установили самый настоящий душ, который Кармус предпочитал всё больше. Его руки с одеревеневшими пальцами, почти утратившими подвижность, были не способны к тонким манипуляциям с вещами: он не мог самостоятельно чистить зубы, застёгивать пуговицы или шнуровать башмаки, поэтому зубную щётку заменяла освежающая жидкость, а с одеждой ему помогала "прислуга" в лице двух здоровенных охранников-санитаров. Как пациент, Кармус, как правило, был вполне послушным, хоть и не адекватным. Неизменно погружённый в себя, он не удостаивал услужливых надзирателей и каплей вниманья, лишь только и позволяя им, что проделывать с собой простейшие манипуляции. Если же, по каким-то неведомым причинам, та или иная просьба казалась ему черезчур обременительной, непонятной или попросту несвоевременной, - Кармус принимался мычать, мотая головой и дёргая сучьями рук, - и его оставляли в покое. Иногда же он, с опозданием в час или два, внезапно и совершенно самостоятельно, делал то, чего от него безуспешно пытались добиться ранее. Открытых тестов над ним не проводилось, и внешне казалось, будто он ограничен лишь собственными желаньями. Почти.
Коренным образом изменилась и диета. Он уже не питался кроличьми желудками, нашпигованными птицами, мышами и насекомыми, не раздирал подобьями когтей тщедушные тушки, измазываясь кровавыми ошметьями перьев и меха. Теперь его трапезы очень походили на человеческие. На серебряном подносе помещался внушительных размеров кусок мяса или цельная рыба. Мясо было едва прожарено, но сырым уже не было. Рыба могла подаваться и сырой, но бескровной. В качестве гарнира были неизменные корнеплоды и сырые овощи: морковь, спаржа, стручковая фасоль, а также стебли болотных растений, вымоченные и слегка подсоленные. Изменения в диете неким образом соотносились со сменой снадобий Марчиллы, но как именно и какие цели преследовали - оставалось неясным. Столовые приборы отсутствовали: Кармус в любом случае не сумел бы совладать с вилкою и ножом, а посему, ел руками, но весьма аккуратно и даже опрятно, пользуясь в качестве салфеток специальным тряпичным нагрудником.
Почти каждый день, особенно после смены таблеток, в его жилище появлялось что-нибудь новое, всё больше приближающее его к нормативному. Некоторое время тому на стене у кровати появилось большое узкое зеркало, в котором Кармус помещался весь, с головы до пят. Впервые обнаружив в нём своё отражение, он застыл, поражённый. Долго, очень долго всматривался он в проявившийся из ниоткуда образ, чуть изменяя ракурс и выражение лица в стремлении определить степень двойственной тождественности и её неподдельность. Удостоверившись в полной идентичности потустороннего пришлеца, он осторожно протянул руку и коснулся хладной амальгамы, словно приветствуя самого себя, самому же себе открывшегося. Несомненное наличие собственного "Я", получившее таким образом объективное доказательство, явилось для него настоящим откровеньем: оказывается, он и вправду существует, существует на самом деле, а не только в потерянном, сорвавшемся с якорей сознаньи. Что-то тонкое, неуловимое, щёлкнуло в бездонностях, разрозненные фрагменты обрели взаимную соотнесённость, зависимость и натяжённую спайность, - и сложились в картину целого.
Раз уверовав в собственную всамделишность, он поразился вновь. Ибо, при всей своей очевидности, узренное им было невероятно. Даже для такого, как он. И всё же, оно было. Не оставалось ничего иного, как это признать. А признав - приняться познавать.
Внешне это выглядело... странно: будто таинственный, руководящий им Кукловод решил вдруг от неудавшихся полнотою сценок вернуться вспять, к истокам нарождавшихся движений, вновь и вновь репетируя каждый базисный жест, как бы тестируя одновременно и механическую исправность сочленений, границы способностей позвонков и суставов, хрящей, мышц и сухожилий, и, заодно, приучая обладателя к техникам их использования. Впрочем, слово "использование" подходило едва ли, т.к. видимой, конкретной "пользы" от них не было никакой, скорее уж это напоминало некий сложный, церемониальный танец со шлифовкой каждого из его языковых элементов-символов. "Репетиции" неизменно проходили перед зеркалом.
Застыв в исходной позиции (полу-согнутые ноги на ширине плеч, руки со скрюченными пальцами простёрты чуть вперёд и вверх, голова в три-четверти, так чтоб лишь краем зрения улавливать собственное отраженье), - он оставался стоять неподвижно несколько долгих минут, неотрывно следя за отсутствием всяческих изменений; дыхание его становилось глубже, ритмичней, ноздри раздувались, с силой вдыхая и выдыхая воздух, грудь вздымалась и опадала всё заметней, покуда, наконец, словно достигнув необходимого энергетического нагнетанья, - он медленно поднимал согнутую ногу или руку, и так, подняв, застывал вновь. Он ловил взглядом отобразившийся в зеркале результат, как бы соразмеряя его с имевшейся в сознании матрицей "правильности", удовлетворялся, и переходил к следующей фазе той же композиции: изменению угла головы, руки, изгибу локтя, плеча, паланги пальца, - и вновь замирал, созерцая. Иногда он проделывал те же упражнения лёжа, распластавшись на полу всеми конечностями, попеременно отнимая их и удивительно походя при этом на греющуюся под жарким солнцем ящерицу. Порою, увиденное не удовлетворяло его, и тогда он его подправлял, едва заметно изменяя соотношения пропорций, склонения взаимных величин или углы притяжных сопряжений. Удовретворившись же - переходил к следующей из композиций. Мысленно соединив их меж собою, можно бы представить себе некое одно, сложно сплетённое движение или даже их череду. Но этого он не делал никогда, замирая на черте идеально отшлифованной разобщённости и не переходя за.
Знай кто-нибудь: что соответствовало всем этим тренировкам внешнего тела Кармуса внутри его самого - изумился бы стократ. Но о том не подозревал никто - ни неусыпные зрачки видео-камер, отслеживающие каждый его жест, - от вздрога мускула до колебания ресниц, - ни дотошные психологи, вновь и вновь анализирующие получаемые записи, ни даже сам Марчилла... Меж тем, как...
... там, внутри, протекал нескончаемый, всё усложняющийся диалог, нет, не диалог, - многосторонняя мульти-беседа, слиянье потоков сознаний, вбирающая в себя всё новых и новых участников. Ибо Кармус - единовременно и равноцельно, - являл собою множество.
Разноликость населявших его существ была поразительна. Но ещё поразительнее было то, что при всей своей инаковости друг другу, они, - самым непостижимым образом, - умудрялись образовывать одну, множно-единную личность, бесконечно отличную от каждой из её составляющих. С момента осознания себя таковой, наиважнейшей задачей Кармуса стало научиться хоть как-то управлять координаций действий её обитателей, наращивая степень их слаженности и взаимогармоничности, что и играло для него роль процесса самопознания, как такового.
И он со всем упоением отдался мучительному постижению собственной природы.
Ноги Кармуса соотносились в его представлении с Пернатым Козлом. Козёл был упрям, самовлюблён и спесив, но главное - противоречив до крайности, сочетая в себе, на ряду с целым букетом комплексов неполноценности и предрассудков, граничащих с незамутнённым мракобесием, - и неутолимую жажду к постижению горних вершин. В воображаемом им образе самосебя, исконно-козлиная ипостась, силою неколебимого духа сумела пройти долгим путём чудесных, томительных метаморфоз, доколь не претворила, таки, собственно парнокопытное его естество в искрящееся неподдельно рыбьею чешуею, а расплющенные под тягостью веры в невозможное хвост и конечности, едва ли и впрямь не обратились в подобающие той плавники, позволяющие торить стези свои в хлябях небесных, в кои единственно лишь и были устремлены честолюбивые его помыслы. Потому-то и волосяной, чисто козлиный его покров, претворился в оперение пташье, ибо лишь так, Козёл, сделавшийся Рыбою, в небесах пребывать сподобился б. Порою, издавал он зачатие звуков, самому себе казавшихся постыдно козлинными, а на деле не походившими ни на что вовсе: так, должно быть, могли говорить бы рыбы, коль говорить бы могли. Приобретение навыков управления ногами и, - несуществующим на телесном уровне, - хвостом, - приравнивалось Кармусом, стало быть, к познаванию природы Пернатого Козла.
Но не только задние конечности, полученные Кармусом от Козла, объяты были кольчужной чешуёю, - она покрывала его сплошь, за исключением, разве что, тех участков, что скрывались под жёсткими, металлоподобными перьями. Чешуя была яркой, ослепительно блистающий, и рисунки искрящихся сполохов слагались в сложные, непрестанно меняющиеся узоры. Ответственным за игру пересветов, - как и за пружинистый шипастый хвост, - был Хамелеон, - скрытный скряга, недотрога и параноик, во что бы то ни стало стремящийся сохранить в неприкосновенной недосягаемости истинные и мнимые свои тайны, способности и мотивы поступков. Ревнивец и завистник, подстрекатель и интриган, - он, тем не менее, обладал непогрешимым чувством вкуса и пропорций, времени и места, звука и такта, - всего, что ставил на вооружение собственного выживания. И сокрывал за семью печатями. На той стадии самосознанья, коей достиг Кармус, он и не пытался постичь запретное, довольствуясь лишь подмечанием соответствий меж тем иль иным тайнописным узором светозарностей и прочими, сопутствующими им проявленьями, откладывая про запас памяти примечательные соразмерности. Его не покидало ощущение, что именно через них и обретёт он в нужное время заветный ключ к пониманию целого. Пока же, он учился у Хамелеона ценнейшим из умений: копить, подмечать, выжидать.
Если игры чешуйчатых сполохов связывались у Кармуса с Хамелеоном, то сама чешуя принадлежала совершенно иному существу. Его имя высвечивалось то, как Букашка, то как Букаш, и, - несмотря на кажущуюся незначительность этих различий, - отражало глубинную двойственность, доводившую его обладателя до неразрешимых, раздирающих на части противоречий. Сплошь покрытое панцырем защитных пластин, бородавками, наростами и пупырчатыми бугорками, - существо было омерзительным и трогательным одновременно, сочетая несочитаемое: неискоренимую потребность в рабском служении, отрицающем всякую идею свободы и самоутверждения, и - неудержимое стремление к обретению этой самой крамольной свободы, достижение коей сулило ему не только избавление от подневольной зависимости, но и лишение такого же подневольного, контролируемого свыше бессмертия, иными словами - смерть. Стать свободным, стало быть, значило для него умереть. Неиссякаемая в веках жизнь придворного холуя была и нескончаемой, мучительной пыткой становления независимой мятежной самости и, через постижение сущности Букаша, Кармус приобщался к пониманию архетипа самого основополагающего конфликта: противостоянию личности и общества, сытного рабства - смертоносной свободе. Не от того ли чувствовал он столь необъяснимую тягу и симпатию к этому несчастному, разрываемому на составные созданию? В восприятии Кармуса оно связывалось с кожным покровом, манипуляциями с кончиками пальцев и с чем-то ещё, запрятанным глубоко внутри неприкрытого пластинами застенчивого брюшка, рыхлого и безвольного, как рабство и целомудренного, как непоруганное достоинство. Каждое движение корпуса, ладоней рук и ног, приближало его ещё на чуть к неизбежной точке выбора меж двумя неразрешимостями. Но разве само наличие возможности выбора не предполагает в себе уже и саму свободу? А значит...
Впрочем, что касается неразрешимостей и мук, в нём обитало иное, совсем уж немыслимое создание. Оно могло бы отзываться на имя "КошкоЛис", коли способно было б отзываться... И если терзания Букаша проистекали из взаимоотрицающих устремлений той же, гнездящейся в крохотном тельце души, - то тут их было две. Бесконечно чуждые, противные всею природой своей друг другу, но спаянные воедино чьей-то безжалостной, изощрённой во зле волей до полного неразъятия в одно невозможное существо, - они являли не конфликт жизни и смерти, но противостояние жизни себе самой, бесконечную трагедию любого дисгармоничного живого. И если к Букашке Кармус испытывал сострадание и тягу, то КошкоЛис порождал в нём один лишь безудержный ужас, от которого хотелось терзать самое себя, сдирать кожу и тело и душу и бежать, бежать, что есть мочи, до последней истраты, но... Бежать было некуда. Ибо КошкоЛис соответствовал лицу и голове Кармуса, буквально раскалывая их пополам приговорённой к жизни жутью. Да, бежать было совсем невозможно, разве что... попытаться взлететь...
Струение полётных крыл связывалось в сознании его с образом Сокола. Крылья Кармуса, - огромные, препончатые, хитроспеленные, - ни чуть не походили на соколиные, как, собственно, и на птичьи, лишь по отдалённой тении абриса напоминали они Соколу самого себя, а потому и познавание их было для него не меньшею задачей, нежели для самого Кармуса. Однако, помимо вспоминанья полётного мастерства, обладал Сокол куда как важнейшим качеством, для коего и сама способность его к полётам служила лишь средством и поводом: неотъемлемой от природы своей страстью к Свободе, в сравнеии с коей всё прочее - восторг натяжения крыл, свист ветра, само упоенье Простором, - были не более, чем неизбежным, естественным следствием, даром небес за верность и неподкупную преданность ей, Свободе. И Кармус учился Свободе. Глядя на мир глазами Сокола, он познавал природу важностей и второстепенностей, скоротечностей и пресущностей; особенности того, что вздымает ввысь и низвергает оземь, того, что разнит низшую его самость, - ту, что в себя для себя исповерглась, - от самости Высшей, устремлённой во вне и во имя неизмеримо большего, нежели сама. Вот, что значило для него обучение азбуке полётного искусства, вот в чём крылось постижение истинного мастерства, таинства Быть Соколом.
Однако, сказать, что он взирал на мир очами Сокола будет верно лишь отчасти: собственно физическое, обретенное им зрение, принадлежало бесконечно иному существу, хоть и тоже крылатому. Но сколь же отличались его крылья и от соколиных и от тех, других, препончато-неохватных, постижение коих в равной степени являло собою притягательную новизну как для Сокола, так и для Кармуса. Эти же были настолько пронзительно-радужными, ажурными, невесомыми, настолько чуткими до преломлений пространственных и временных структур, что, подчиняясь неощутимым для прочих колебаньям полей и всеобъятному трепету Сфер, - становились и вовсе прозрачны, эфемерны до полного исчезновенного слияния своего с Бытием, точь в точь как и их обладатель. Обладателя звали Стрекоз, и был он в буквальном смысле существом мимолётным и скоропостижным. Не принадлежа вполне ни одному из пронцаемых им миров, не осознавая ни их, ни собственную пронцанность, безвольно проистекая из одного в иные, без ведания кто он и зачем, низая измерения и планы, как низку самоцветных бус, - он был Проводником. Именно пред таким глухо-немым слепцом, евнухом на пиру страстей, что не в силах поведать и научить никого и ничему из узренного, и отверзались врата Беспредельности. Но Кармусу того и не требовалось: ему было вдосталь просто глядеться в щёлки миров глазами Стрекоза, - огромными, выпуклыми, фасеточными, преломляющими земное в чудесное, а трёхмерность - в колдовство. Любая, видимая сквозь них сущность, - одушевлённая иль нет, - представлялась Кармусу сотаенной для внешнего сутью, обнажая истинную свою природу, а с нею - и надлежащее ей место во вселенском узоре, гармоничную сопричастность целому. Бесполезный для постижения миров, Стрекоз был всего лишь поводырём, осознание же поступало к Кармусу от совершенно иных ипостасей. Одною из них была...
Кармус звал её Айя. Откуда пришло к нему узнавание этого имени он не ведал, только понял внезапно, что именно так звали её на языке позабытого ею родного мира, безнадёжно затерявшегося на просторах беспредельности Бытия. Айя была единственной женщиной из полонящих Кармуса сутей или, по крайней мере, неким эквивалентом её вселенского начала, а то и персонифицированным Вселенским духом, символизирующим всё женское и материнское в мирозданьи. Она была инаковой насквозь, и инаковость эта несла в себе саму квинтэссенцию нежности, тоски и забытья, но и они затмевались ещё большей, чем сами... вселишённостью. Ибо Айя была лишена не только родины и памяти, - казалось, она потеряла самое себя, а потеряв - лишь то и делала, что безнадёжно искала утерянное и позабытое по теням теней намёков на воспоминанья, - неизменно оказывавшихся обманчивыми и иллюзорными. Урожденно крылатая, она потеряла и крылья, и память о полётах, и боль о потере, - лишь тоска, неутолимая, бескрайняя тоска и нежность исполняли её и, источаясь сквозь поры, истекали во вне, не делавшееся от того ни понятнее, ни родней, лишь чуть притихшее и, быть может, самую малость... добрей. Растеряв и память о прошлом, и способность к запоминанию нового, Айя, словно в компенсацию за утраченное, одарилась щедрыми палачами иным: умением делать слепки вещей, точнее, быстротечных мгновений, навечно запечатляя отрывочный осколок бытия мановеньем случайных ладошек. В бытность свою скиталицею в мирах, она, - рассеянно и отрешенно, словно помимо собственной воли, - сберегала таким образом в неподвластном хранилище памяти всё, что на долю зачатья привлекало вниманье, порождая нечаянный всплеск, то ли просто пленяя причальной гармонией лада, - будь то дивный закат, хворостинка, едва необъятный пейзаж или капля росы на единно сосновой иголке, - притяжье бестрепетных рук, удивленная ниточка взгляда, - и слепок свершился, готов, где-то там сохраненный на век во груди прислоненной.
Сделавшись же частию сложносплетенного естества, принужденная соотносить собственное "Я" с иными и безмерно чуждыми себе, удивительный дар её преломился нежданной метаморфозой: она по прежнему творила мгновенные слепки, но уже не вещей и не внешних пейзажей, но пейзажей внутренних: теперь то были издольные ландшафты ипостасей, много превосходившие причудливостью своей все бессчетные узоры мирозданий в излучинах случавшихся миров. Межвременные рукава и пространственные изливы полнящих Кармуса существ - вот что являло отныне поля приложений искусства замренья. И Кармус, вместе с Айей простирая смиренные ладошки, познавал за неё непосильные ей отраженья преломных соитий, за каждой гранью обнажая суть всё более чудных преображений. Как если б сам преображён в калейдоскоп, - он наблюдал за чередой миражных призм, и полнота фасеточного зренья ловила миги, замыкая цепь познаний образов самих себя вездешних. Пред ним приотворялись створки врат в миры иные и иные измеренья, где каждый из немыслимых себя терялся, находил, искал и гинул вновь, струясь, отчаиваясь, изумляясь всуе, срываясь в пропасти пространственных пустот, ловушки безнадежных построений, пучины подсознаний, - лишь дабы взалкать надежды обрести иную суть в реальности иной, где всё не так, как тут... и кануть вновь, сверкнувши невзначай под солнцем запоздалым напоследок.
Чем дальше постигал он совокупности плетений, узоры сущностей, природу естества, - тем более представал в осознании его образ хребта спинного - мощного и неохватного пониманьем во хрупкости своей, чуткого до любой несоразмерности, простершегося из ниоткуда и неведомо куда стремленного. И хребет тот, из позвонков одиночных изваянный, всё силился срастить их воедино сердцевинным своим стержнем, коий и являл для каждого то единое, единящее их начало, что одно лишь и позволяло им, - столь несхоже разнящимся, - улагаться в целое, верша срединное. Он-то, - хребет, - и был настоящим Кармусом - недостижным дотоле, извечно чаянным, обретшим в завершении своём гармонию познания себя. И понял он, что в каждой из позвоночных его сутей изначально заложено приятие конечного обретенья, словно для того только и вели они недопроявленное своё существование, дабы срастись в познаньи заповедного таинства, иначе... иначе всё теряло и смыслы свои, и цель...
Позвонки всё карабкались ввысь, влекомые наитьем натяженья, соблазнами сомнительных причин, соскальзывали в топи вожделений, изнемогали в самости пучин... А он всё силился постичь предназначенье частей и целого. Малейшее его телодвиженье являлось диалогами существ. Координированность действий, соотнесённость жестов, их слаженность и гармоничность, - будучи функцией взаимопостижения сутей, - равнялись залогу успешности общения. И предпосылкой сочленения хребта. Ошибки же плодили разлад: неприятие, отчуждённость, и настоящую физическую боль, как если бы различные внутренние органы Кармуса, на чисто физиологическом плане принимались бы вдруг оспаривать друг у друга право правильности понимания себя.
Кармус стоял перед зеркалом и настраивал диалоги сознаний, казавшимися фигурами странного, ни на что не похожего танца, никогда не доводимыми им до логического конца. Иногда, на какое-то краткое время, сочетаемость их достигала, очевидно, некоей точки, позволявшей продвинуться чуть дальше. В таких случаях он неизменно опускался на четвереньки и принимал позу распластанной на полу допотопной рептилии. Он не знал почему так происходит, но, повинуясь настойчивой внутренней потребности, делал то, что казалось ему единственно правильным. Постепенно он стал понимать, что какие бы типы внутренних сутей он не отрабатывал бы, сколько и какие бы из его обитателей не были бы в них вовлечены, - всё вело его к той самой позе ящера, как если бы все конфигурации и виды отношений представляли собой невероятной сложности лабиринт с бессчетным количеством ходов и комбинаций, но лишь с одним правильным выходом. Оказываясь же ящером, Кармус производил, было, несколько несмелых движений - выворачивал шею, изгибался хвостом, шевелил перепонками лап и пластинами грозного гребня и... всё рушилось. Словно кубики так старательно сложенных диалогов, натыкались на неправильность в тексте, и, замерев на миг, распадались на составные, а сам Кармус, вконец обессиленный, обваливался на пол на грани потери рассудка. И там, на самой окаёмке восприятья, ему казалось, будто сквозь него проступают звёзды. Крохотные, бесконечно далёкие, едва мерцающие сиреневатой сединой, - но! - звёзды!
Так лежал он около четверти часа. Затем силы возвращались к нему, кое-как он вставал на ноги... и всё повторялось вновь.
При смене таблеток наступал кризис. Естество Кармуса встряхивалось, мутнело, голова прожигалась режущей болью, ряд ослепительных вспышек сотрясал сознание... и наступал мрак. Из него, из мрака, с каждым разом всё скорей и успешнее, начинали проступать знакомые абрисы сутей. И попытки диалога возобновлялись. С каждой очередной метаморфозой Кармус, скорее интуитивно, чем осознанно, подмечал новые качества в тех же своих обитателях, как если бы видение их укрупнялось и постоянные константы выявляли бы уже не только общие контуры и основные параметры, но ячеистую структуру, понимание которой сулило всё более тонкие и деликатные манипуляции. Тем не менее, конечный результат оставался тем же: поза ящера - распад - отлёт сознанья.
Чего-то, - самого необходимого, - недоставало.
***
Жабе было плохо уже давно. Но сейчас стало плохо до нестерпимости. Вот уже несколько недель, как её двуногие прислужники вышли из повиновения, а затем и вовсе исчезли. Вместе с ними исчезли не только неусыпный надзор, но и забота: подача питательных смесей, газов для дыханья, очистка отбросов, поддержание постоянной температуры. Поначалу она даже обрадовалась этому, ибо была уверена, что в силах со всем справиться сама. Она повелела обслуживающей себя мелюзге перейти на автономный режим самообеспечения. Отныне, там где раньше преобладали избыточность и пресыщение, воцарилась строжайшая экономия переставших возобновляться ресурсов. Любое, хоть сколь-нибудь пригодное ко вторичному использованию вещество - от простейших бактерий и био-молекул до газов, минералов и жидкостей, - перерабатывалось, разлагалось на составные и перерабатывалось вновь. Мириады крохотных существ приносили себя в безотказную жертву во имя балланса и выживания целого. И по приказу Владычицы. Задайся некий учёный муж целью исследовать сейчас микромир Жабы, - был бы потрясён: Монстр, - сам и без всякой посторонней помощи, - сумел создать почти идеальную, самозамкнутую экосистему, принужденно ограниченную от всего внешнего, систему, являвшую чудо генной инженерии и стремительно направленной эволюции биологических сообществ. Быть может, стой во главе этой пирамиды кто-то иной, руководствующийся принципами добра, красоты и гармонии, а не одною лишь целесообразностью, подавляющей в зародыше всякую самость кроме своей собственной, - тогда, кто знает, этот уникум мини-вселенной и смог бы продолжить своё развитие на неограниченно долгий срок.
Но во главе пирамиды стояла Жаба, видившая в своём искусственном обиталище ненавистную тюрьму-инкубатор, коий давно уж успела перерасти физически и ментально. Её задачи и цели, нет - Великая Миссия! - видилась ей в совершенно ином месте и окружении, не стеснённом ни чем - ни скудеющими день ото дня ресурсами, ни предельными рамками пространства, ни насильственными сжатиями времён, ни - главное! - чьей бы то ни было неподвластной ей, чужой и неукротимой волей!
Потребление питательных веществ сократилось до самых необходимых размеров, а с ними и выделение продуктов жизнедеятельности. Но не взирая на всё, Жаба продолжала расти. Словно запрограмированная на безусловное, ни от чего не зависящее увеличение собственного тела, она поглощала собою пространство, казалось, даже быстрее прежнего, как если бы трансформация его в себя была непреложным, естественным следствием самого её существования, обязательной частью Миссии. Двигаться она не могла уже давно: объём резервуара просто не оставлял ей такой возможности, а его форма усеченного вверх до уровня второго этажа параллепипеда, - диктовала и пропорции его обитательницы: Жаба росла в высоту, ибо в ширину расти было уже некуда. Температура внутри бронированного стеклопластикового куба неуклонно повышалась, но не это было главной проблемой: Жаба могла выдерживать и бесконечно более высокие температуры и давления. Основная опасность заключалась в нехватке воздуха. По мере заполнения собою свободного пространства, количество дыхательной смеси неустанно сокращалось, а приемлемый её состав становилось всё труднее поддерживать в пределах допустимой нормы. Чистый кислород был для Жабы сильнейшим ядом, и даже тот гнилостный, насыщенный болотными парами разложения воздух, которым дышали жители мегаполиса, был для неё вредоносен. Её настоящая естественная среда предполагала наличие совершенно иной дыхательной смеси, содержащей целый ряд сложносоединённых газов, летучих смесей и веществ, кои могли бы поставить, разве что, наиглубиннейшие хляби в сердцевине бескрайних болот, да и то - при непосредственном контроле и участии её самой. Смутное приближение к этому было достигнуто людьми искусственно. До идеала было, конечно, далеко, но она смирилась с этим вынужденным неудобством, а со временем даже привыкла к нему. Теперь же балланс нарушился. И Жаба задыхалась.
Сознание затуманивалось и покидало её, всё чаще по собственному приказу: Жаба знала, что в условиях полу-обморочного сна обмен веществ замедляется до минимума. И чем дольше и глубиннее были беспамятства, - тем ярче и ослепительней вспышки пробуждений, когда она, как маньяк, застигнутый мгновенным озареньем, успевала вспомнить, осмыслить, проанализировать и отдать соответствующие приказы к совершенствованию ставшей столь гибельной для неё среды, дабы получить ещё одну, краткую спасительную отсрочку. Но это был не выход. А потому она слала Зов.
Жаба хранила в памяти каждый миг из своей недолгой ещё жизни и каждого из встречавшихся ей двуногих. Она воспринимала их, как размытые страстями опутанных самостей сгустки сутей и отличала одного от другого по сочетаниям оттенков, конфигурациям сплетений и частоте исходящих от них вибраций. Бесконечное количество раз сканировала она своих содержателей до потаеннейших закоулков сознанья и давно научилась заспознавать и нейтрализовывать загодя любое маломальски нежелательное для неё действие с их стороны. Достаточно было человеку, - пусть даже случайному посетителю, - войти в пределы её камеры, и Жаба за доли секунды считывала его матрицу, навечно запечляя в клетках собственной памяти. Повстречайся ей тот же человек вновь - и матрица мгновенно всплывала в сознаньи, готовая к манипуляциям. Но сейчас все они были одинаково далеки, а значит, бесполезны.
Впрочем, двое из них составляли исключение. Первый появился сравнительно недавно, но тут же привлёк к себе её внимание удивительной степенью восприимчивости к образу и проявлению исходящей от неё повелительной силы. Его проникновенность ею и созвучие, пробуждавшееся в ответ в душе этого странного двуногого, были поразительны. От того и присягновение его в верности Владычице казалось ей правдивым и искренним. Из этого существа мог бы выйти преданнейший из слуг, обладающий к тому же, недюженными способностями и интеллектом. Даже имя его - Карпад, - и то было вторило интуитивно угадывающейся правильности.
Но второй был важнее неизмеримо. Жаба помнила его всю жизнь, с первого, осознанного, как личность мига, а может, и раньше. Его она тоже знала по имени: Кармус. В бытность свою несмышлёным головастиком-переростком, он был для неё всем - слугою, кормильцем, контактом с внешней средой, просто единственным живым существом помимо её самой и поедаемых жертв. Он же был и первым объектом применения способностей к внушению своей воли и подчинению ей других, этаким экспериментальным психо-полигоном для исследования самой себя. Как ни странно, по мере усиления зависимости Кармуса, возрастала и его важность, так что очень быстро он стал для Жабы неисчерпаемым кладезем информации, средством и посредником в постижении ею огромного, чуждого и непонятного мира.
С тех пор, однако, всё изменилось. Жаба затруднилась бы ответить: кто из них - Кармус или она, - претерпели большую метаморфозу, но подозревала, что он, Кармус. Собственно говоря, от того, прежнего, знакомого ей некогда Кармуса, не осталось и следа, а на его месте... Жаба не помнила его имени, да и не могла помнить, ибо его не было, как не было чёткого образа, как отсутствовала столь легко выводимая ею матрица исконной сути, как... И всё же, её неотступно преследовало безошибочное чувство узнаваемости, словно когда-то, неисповедимо давно, в нескончаемых хлябях прошлых жизней, она уже встречалась с этим удивительным существом. Тогда, помнится, оно облекалось в совсем иную внешнюю оболочку и было... да, было её приближённым, обласканным великою милостью слугой, высокопоставленным, незаменимым и... мятежным. Жабе казалось, будто она и сейчас ощущает исходящие от него флюиды самовлюблённой спесивости и тщательно завуалированного коварства. Но при всей своей ненадёжности, существо продолжало оказывать своей Владычице поистине неоценимые услуги, и она... она продолжала его терпеть, пока... Пока что-то не случилось... Но что? Жаба не могла восстановить в памяти, сколько не силилась, ход тогдашних событий.
Как, всё же, поразительно схож этот теперешний, изживший себя Кармус, с тем возвеличенным ею гениальным ничтожеством! И как неодержимо притягательно его дерзновенное неповиновенье! Это последнее потрясало её всего более: как возможно для такой, как она, само наличие факта существования носителя непокоряющейся ей, свободной, независимой воли, и, - тем паче, - её собственное притяжение к самому бунтарскому духу свободы, пусть даже стоящему по одну с нею сторону неизбывной первозданной Тьмы?! А ведь они были по ту же сторону, в этом она была уверена, в том-то и коренилось чувство неподдельного родства, да только вот... Существо было согласно бороться за то же, что и она, но - не лишаясь при том свободы воли! Оно требовало безусловного уважения к собственной самости, даже признавая своё неравенство ей, даже на правах низшего, но не подневольного! Вот в чём крылась суть его бунта! Но ещё более поразительной была её реакция на этот бунт непокорности: завораживающее притяжение к мятежному, воспротивившемуся встать на колени, бросившему вызов её мощи, воли, вседозволенности, но! - не ей самой! Потому-то и не уничтожила она его тогда же, хоть и могла. Да, притяжение к этому преображенному в неизвестно кого Кармусу было сильно неизъяснимо.
И она возвращалась к нему снова и снова. В лихорадочном бреду то и дело затухающего сознанья, про меж ослепительных вспышек озарений, Жаба всё острее ощущала потребность в этом непокорном своём слуге, коий и не слуга уж ей вовсе, а... единомышленник? союзник? друг?! а что, если она ошибается? Что, если это ни что иное, как дьявольски изощрённая, под стать ей самой, ловушка, и единственная её надежда на спасение сулит ей одну лишь погибель?! Нет, не может быть! Если и есть выход, то именно в этом! Следует во что бы то ни стало заставить его прийти, его, и того, второго - Карпада! Они поймут и помогут, вызволят её из этой удушающей гробницы! Или придадут ей достаточно сил, дабы она сделала это сама.
И она слала Зов. Уже давно определила она приблизительное месторасположение в пространстве тех, кому он предназначался. Зов шёл узким, целенаправленным пучком энергетических импульсов, сквозь непроницаемые стенки аквариума, сквозь морось и темень, дожди и развалины зданий, испарения и пожары, - дальше... Она была абсолютно уверена, что он достигает адресатов и воспринимается ими. Иногда ей даже казалось, что она улавливает слабый ответ. Еле ощутимый, он был успокаивающим и бодрящим, словно говоря: мы с тобой, Владычица! Мы придём к тебе обязательно! Пока ещё не можем, но - придём! Держись!
И она держалась. Она не ведала: кто или что мешает её друзьям, но знала: будь на то их воля - они уже были бы здесь. Значит, ещё не всё потеряно. И она продолжала измысливать новые и новые методы выживания, отодвигая ещё на чуть наступающее на неё небытие. И слала Зов.
***
Окно в комнате Кармуса превратили в дверь. За нею теперь был крохотный, не более нескольких шагов в длину, внутренний дворик - обыкновенный бетонный мешок с такой же бетонной скамьёю, но! - под открытым небом, хоть и заштрихованым туго натянутой металлической сеткой на высоте около четырёх метров. Зарешеченное, небо в точности передавало свою суть: едва пропуская мерклый недосвет, водяную морось и подёрнутые перхотью испаренья, - оно, наконец, стало соответствовать себе, сотворив некую извращённую гармонию нежизни, беспросветности и безысходной тоски. И всё же, то было небо.
Это добавочное, условно открытое пространство, было сооружено по настоятельным требованиям Марчиллы и вопреки желанию барону, противившемуся даже такому послаблению в свободе передвижения Кармуса и мотивируя то соображениями безопасности. Но в конце концов он пошёл на компромисс, нашпиговав дворик видео-камерами и сенсорными датчиками, а сетку наверху - смертельного напряжения током и сигнальными системами. Впрочем, после того, как ветер несколько раз сдувал на неё случайные обрывки мусора, порождавшие вой жутких сирен, звуковую тревогу решено было отключить и довольствоваться её индикациями на панели главного пульта.
Кармус выходил в "садик" не часто, как правило по ночам или во время визитов Карпада. Тогда оба они подолгу застывали, запрокинув головы и глядя на сетку и сквозь, напряженно и молча, словно силясь прозрить незримое. Ночами он делал то же один. Впрочем, настоящих ночей не было, ибо дворик неизменно тонул в ядовито-лимонном свете прожекторов, что поначалу очень мешало Кармусу, лишая уединенья и ослепляя пронцанность. Но он приспособился абстрагироваться и от слепенья, и от рельефного узора сетчатого неба, наотмашь отлетая себя вдаль, туда, где должны бы обитать звёзды. Иногда ему казалось, будто он различает даже их исчезающе влекущую бесплотность, принимая за неё разряды искорок истаянного духа на полусферьях собственных зрачков.
А ещё они слушали Зов.
Зов звучал почти непрерывно, и ночью и днём, став неотъемлемой частью узора пространства, пропитав и его и их самих до последней первичности сутей, так что казалось, будто то они сами превратились в один нескончаемый поток надсадной, разрывающей на части боли. Но и он имел свои спады и апогеи. Обычно звучанье ощущалось неотвязной зудящей нотой, где-то там, под затылком сознанья, ни на миг не позволяя затихнуть в собственном забытьи. Иногда же возносился он до панической, всепроникающей нестерпимости, когда хотелось кататься по полу, орать безудержным ором в крушеньи все и вся, в надежде изничтожить со всем прочим и обезумевшее от страдания собственное естество. К счастию, такое случалось только когда Кармус и Карпад бывали вместе, словно соединённость двух этих половинок ущербной муки только-то и придавала той законченность и цельность. Тогда они судорожно сцеплялись руками и... устремлялись к звёздам, - не затем, чтоб заглушить в себе Зов, но, напротив, в попытке облегчить муки пославшего его созданья, препоручая его Беспредельности.
Они знали кто и откуда шлёт им этот пульсирующий сгусток боли, знали и источник его и причину, и давно бы уж откликнулись на него, даже безотносительно своего отношения к породительнице, хотя бы затем, чтоб положить конец собственным терзаньям, если бы... если бы могли. Точнее, если бы могли это сделать оба. Карпад был вполне способен бесследно покинуть дом герцога, как делал то уже не однажды, и коли то зависило бы от него одного - с лёгкостью просочился бы и сквозь колючие заграждения, и сквозь сетки под смертельным током, ослепительный свет прожекторов, и уши детекторов, не оставив по себе и тени на экранах охранных мониторов, но... он был не один. И даже не главным из двоих. Главным и по-настоящему необходимым был Кармус, они оба это понимали. А Кармус... Кармус был ни как не способен на то, что для Карпада давно уж сделалось естественною природой. А потому, они продолжали нести муку, истончая Зов звёздам.
***
В тот вечер, вернувшись с очередного визита к Марчилле и приняв первую дозу новых таблеток, Кармус, как всегда в таких случаях, ощутил, как его бесчисленные "Я" приходят в скоропостижное движенье. Потеря шаткого равновесия сопровождалась неизменным погружением в вязкий туман сознанья, и там, в тумане, причуявшись, можно было разглядеть, как, спорадически посверкивая сполохами сутей, копошилось переиначивающееся его естество в лихорадочных поисках обретения почвы себя.
Кармус рассеянно обвёл комнату, смутно осознавая где он и кто есть. Он с трудом доплёлся до кровати, плюхнулся на неё бездушным мешком и совсем уж, было, провалился, уволоченный в сумрачный сон, как заметил назнакомый предмет около кроватной тумбочки. Он уставился на него, не в силах отвести взгляда, хоть предмет этот имел самый неказистый вид. Это был чемодан. Серый потрёпанный чемодан из жёсткого пластика с двумя потускневшими от времени металлическими обручами. Будь Кармус хоть кем-то из осознававших себя-когдашнего, - несомненно, тут же бы его вспомнил, ведь то был его собственный, старый добрый чемодан, привезенный им ещё из Заснежья, который прошёл весь тот путь скитаний и мытарств на новой имперской родине, что и его хозяин: от жалких комнатушек и студенческих пансионов, случайных ночлежек, приютов для бездомников и всех видов отстойников человеческого отребья, до чужих, но так сроднившихся с ним апартаментов на ул. герцога Фердинанда и, наконец, до безликой бетонной клети, последнего местообитания его и Монстра, перед переездом Кармуса в дом Ульрихов, - чемодан этот всегда был с ним, более, любого другого предмета обихода впитал он дух и эманации своего хозяина. И вот теперь он стоял здесь, ещё не опознанный им, но необъяснимо влекущий.
Он не знал, что после последнего, злополучного визита к Жабе, герцог велел исполнить его просьбу и переправить к нему личные вещи Кармуса, так и оставшиеся в когдашней его комнатушке рядом с аквариумом. И вот сейчас он стоял перед ним, на расстоянии вытянутой руки. Кармус протянул её, стараясь ухватиться за ручку, но промахнулся, чемодан повалился на пол, а вслед за ним и он сам. Так они и лежали какое-то время, тупо уставясь друг на друга и тяжело дыша, пока не собрались с силами для новой попытки сближенья. В конце концов Кармус до него дотянулся. Откуда-то он точно знал как должна отпираться эта штуковина: нужно одновременно оттянуть два боковых затвора и нажать пальцами рук - большим и указательным, - на две неприметные с виду шишечки. Тогда прозвучит характерный щёлк и крышка откинется. Но его руки были слишком неприспособлены для столь тонких манипуляций: мешали и длинные ороговелые когти, и общая одеревенелость суставов, и, - главное, - отсутствие чётких мозговых приказов для координации последовательности действий. Он пробовал выполнить эту несложную операцию снова и снова, и снова и снова непослушные пальцы не подчинялись ему. С таким же успехом на его месте мог быть неуклюжий медведь или морж с ластами вместо рук. Он уже весь обливался потом, крупная дрожь била его всего, глаза застилала багровая пелена бешенства. Он глухо зарычал и на какой-то миг потерял сознанье.
Когда он очнулся, то обнаружил, что его руки, отданные на произвол памяти автоматических движений и не стеснённые более путаными мозговыми командами, уже опередили сознанье и всё делают сами. Затворы щёлкнули, крышка чемодана откинулась и содержимое вывалилось на пол: пара-другая рубашек, брюк и нижнего белья, мыльница, зеркальце, зубочистка, несколько старых снимков и с пол-дюжины книг по философии и истории культуры, зачитанных и испещрённых пометками на полях. Да ещё маленький гипсовый бюст, точнее, посмертная маска Кейлоса Валетты - его любимого провозвестника-мученика, принявшего избавительный яд, но так и не отрекшегося от истины.
Он сидел перед ворохом прошлой жизни и неотрывно глядел в позабытое. Взял в руки бюст Валетты и, чуть задержав дыханье, погладил гладкую поверхность; понюхал мыльницу; потеребил линялую клетчатую рубаху... Очередь дошла до потёртых штанов. Из бокового кармашка виднелся уголок яркого пластика. Кармус потянул за него и вытащил небольшую квадратную упаковку. Она была малиново-синяя, хрустящая, вся в переливчато-лазурных пузырях. Затейливая надпись гласила: "УЛЁТ!". Впрочем, прочесть её Кармус в любом случае был бы не в силах.
Когда-то, неизбывную вечность тому, когда всё ещё было хорошо и привычно до притворного неправдоподобия, Град-на-Болоте восхитительно загнивал в милых сердцу порочных извращеньях, а сам он, - нищенствующий философ-мизантроп, - направлялся в свой последний поход в Бюро по Безработице, тогда, у атакуемого спецназом небоскрёба - лучшего атракциона в городе, живого, захлёбывающего восторженным адреналином теракта в натуральную величину, - тогда-то и получил он эту бесплатную, зазывающую в кратковременный рай упаковку из рук очаровательной юной стриптизёрши, - квази-человеческого манекена кукло-продажи. Тогда, помнится, он, оглушенный всепоглощающим зрелищем, принял пакетик от истекающего похотью, прильнувшего к нему ребёнка, и, машинально засунув в карман, в следующий же миг напрочь про него позабыл, а потом... потом было уже не до этого.
Всё это Кармус, конечно же, не помнил. Его лишь коснулось смутное предзнанье, словно пальцы, эти ороговевшие, обесчувственные подушечки, уже касались некогда такой же точно кричащей обёртки, сулящей неизъяснимое блаженство счастливому обладателю. На какой-то миг ему даже почудилось, будто этот квадратик кричащего пластика и есть единственно настоящая вещь во всём ближнем пространстве, облепившим его навязчивой чуждостью. Острый коготь надорвал обёртку, обнажая содержимое: большую круглую таблетку на подобие леденца. Она была малиновая, чуть клейкая, в радужных разводах. Кармус поднёс её к лицу и уловил запах - пронзительный и вместе с тем мягкий, он обволакивал влекущей свежестью и чем-то ещё, совершенно незнакомым, но... Кармус положил леденец в рот.
От соприкосновения со слизистой тот, будто, ожил, испуская обильные флюиды, несколько раз прокатился по обручу нёба, и умастился под языком. Кармуса обдало жаром, в глазах помутилось, он непроизвольно сглотнул, почувствовав, как леденец неудержимо проскальзывает вглубь, через глотку и пищевод, дальше... Его обожгло пряностью и где-то, в районе солнечного сплетения, стал стремительно набухать ненасытный шар. Шар рос, нагнетался, ширился, доколь не лопнул стручком первозданной звезды. Ослепительными протуберанцами пронзила она его естество - от глубиннейших сутей до тончайшего из мысле-окончаний опалённого прожигом мозга. Только тут-то и понял он, что никакая она не звезда, а самый что ни есть настоящий живой осьминог, чья голова в точности соответствует его собственной, а восьмизначные щупальца - каждой из несчетных конечностей. Щупальца были разноцветными, струистыми, волноватыми, сплошь испещренными бугорками и бегущими пятнами вдоль, норовя исподволь мириадами чутких присосок изголить до первичных корней... В мимолётные доли столетий проницанье объяло себя и пределы сомкнулись, нашедшись долгожданной слиянностью спай.
"Так вот, значит, какой он - я..., - восхитился Кармус, пытаясь в то же время объять восприятьем единную цельность. Но цельность эта, бесконечно пространная, неумыслимо сложная цельность, оказалась много больше и неохватней любых восприятий приданного ей индивида, она полнила собою все обозримые разумом пространства, все чертоги сознанья и миры бытия, устремляясь дальше, в потусторонье всех и всяческих ограничений и естеств, бытий, и смыслов, и предназначений, - в Беспредельность. - Да ведь я - всемогущий! - Воскричало нечто по имени Кармус. - Всемогущий потому, что вездесущий и бескрайний! Я есмь всё!"
Он приподнялся на четвереньках, повёл из стороны в сторону сопряженьями плотей, изогнулся хвостом, распушился спинным гребнем, и, обуянный восторгом постиженья совершенного лада, приник к неописуемому чувству гармонии от полного соответствия всех частиц себя друг другу и тому, что во вне. Чешуя изошлась переливами спектра, неохватные крылья хлопнули, распускаясь заждавшимися препоннами, волна безудержной мощи сотрясла его от потаённейших корневищ до излётных пестиков предчутий, он ещё раз повёл головой и, - внезапно даже для себя самого, - исторг длинную струю чистого синего пламени с багряной опушкой соцветья. Струя ударила в спинку открытого чемодана, мягко охватила его, словно исследуя на пригодность и, сочтя достойным воздаренья, воспалила пожаром, как возжигают желанную жертву, поднесенную в дань алтарю.
В миг чемодана не стало. Всё прошлое Кармуса, средоточие и символ всего, что составляло некогда его суть, - обратилось в погребальный костёр, груду съёжившихся, тлеющих чадом ошметьев в проволочном обрамлении каркаса, как прообразе надгробной плиты. Но это уже не заботило. Ведь того, прежнего, прошлобытного Кармуса, не было и в помине.
Он встал на ноги, ощутив всю их пружинистую силу, бросил бестрепетный, чуть удивлённый взгляд на сгусток дымящейся темени, обратил к ней спину и сделал шаг прочь - первый, по-настоящему осознанный шаг нового, обретшего себя существа.
Где-то запоздало тренькнул сигнал пожарной тревоги, и осоловелый техник, уставясь в экран монитора, всё пытался разглядеть сквозь дым и разноцветные сполохи помех творящееся в комнате. Сколько ни прокручивал он потом видео-запись, так и не сумел понять, что же там на самом деле произошло.
Его поступь была грациозной и слаженной, как поступь боксёра на ринге или охотника на тропе, где каждое движение и жест сквозят отточенной до крайнего штриха законченностью предназначенья, а всё в целом являет танец... тот самый, совершенный танец, отдельные элементы которого он тщетно разучивал прежде. Так мог ходить бы зверь - удивительно красивый, преисполненный сознания собственной красоты и величия зверь, точно знающий кто он, где и зачем.
Он вышел в "садик", поглядел на зарешеченное колючею сеткой небо и услышал Зов. На сей раз он был настойчив и ясен, как никогда. Казалось, он бушует надрывным гонгом где-то в глубинах его самого, исполняя унисоном слиянности и надсадным, необоримым призывом к действию, немедленному, неотложному действию во имя жизни.
Он расправил сенсорные придатки, вспушил предчутья и устремил мысленный взор в некую произвольную, ни чем не выдающуюся с виду точку пространства, - фокус и средоточие силовых координат, почти в зените непроглядной небыти. Ни один прибор или человек не усмотрел бы в ней ничего, кроме роящейся перхотью испарений пустотной темени. Но он видел большее: там, за бессчетной чередою граней, в перекрестьи истончённых пределов бескрайностей, жила звезда. Бездонно-бурая, непронцаемая в замкнутости, она питалась поглощеньями всего, что так иль иначе имело место быть, не отдавая ничего взамен кроме излетья собственных флюидов. Не будучи ни светом и ни тьмой, присущие и чуждые обоим, - они служили первозданною канвою для равновесья противостоящих сил, извечно исполнявших мирозданье, служа самим залогом созиданья, и всякое творенье претворя. Ничто, во всех вселенных и мирах не отыскалось бы непреходящей, и, раз притронувшийся к сути сопричастья, - бывал одарен много большим, нежель то, что всуе принято именовать бессмертьем.
Он отыскал её... проникся круговертью... лучи флюидов устремились сквозь и вдоль, преображаясь в соответствии с нуждою, как делали то всякий раз, когда нужда преображалась, дабы стать канвою. Он был проводником, не боле, из Беспредельности в земное проводя, не требуя и крохи для себя, он лишь посредником служил меж тою, кто пребывала вечно вне любых смертей, преоборений и любовей, - и той, другою, ввергнутой в беду здесь и сейчас. Он знал, что волны достигли места и объекта назначенья, что жадно впитываются энергии вершенья и испиваются по капле. На этом его миссия вполне могла бы завершиться, если бы не...
Если бы не был он тем, кем был. А потому он поглядел ещё раз, пристальней прежнего, в затянутую сетью непроглядь, присел, собрался, и прыгнул ввысь так, словно хотел притронуться к самой извёстке небес. На миг он почувствовал, как вкруг него рвётся паутинными нитями стальная сеть заграждения, как шипастые колючки скрежещат по защитным чешуйкам груди, спины, крыльев, и разметаются прочь, словно наспех сработанные бутафорские декорации. Он мягко приземлился по ту сторону "садика" и очутился в парке. Быстро сориентировавшись, в несколько гигантских прыжков он достиг внешней стены. Она была пяти метров высотой, вся в клубах колючей проволоки и света прожекторов. Вокруг уже вовсю бесновалась сирена тревоги - он едва её слышал. Он простёр руки, ухватившись ими за некую невидимую опору, подтянулся и, одним плавным, вписанным в пространство омовением крыльев, перемахнул во вне. Где-то бесновались полоумные крики охранки, оголтелые прожектора полосовали наугад клубящийся истерией сумрак, трассирующие очереди наотмашь издирали клочья ночи, - лишь вскользь отметясь лепестком сознанья.
Он шёл плыпарящей походкой танцора вдоль того, что некогда было улицей. Через два квартала, за углом, его поджидал Карпад. Они застыли на миг, обнялись взаиможестом, и продолжили путь вместе, оба испытывая странное чувство надвое расщеплённой необходимости: Зов, - надсадный, разрывающий неотложным призывом к действию, повинуясь которому и совершили они свой побег, - Зов этот исчез напрочь, сменившись нейтральным, лишённым всяких эмоций пеленгом. Он указывал вектор пути, но уже никуда не звал, словно говоря: вам указуется место, но не цель, потребность в присутствии отпала. Ибо всё свершилось. Им бы и прекратить путь свой, вполне обретший отсутствие всякого смысла, если бы не... расщеплённость: другая, безотчётная, неподвластная им потребность продолжала толкать их вперёд. И они шли, повинуясь уже не властному призыву породительницы Зова, но велению собственного естества.
Спустя часть пути, в тени каких-то циклопических развалин, они увидели автомобиль. То было такси, старое доброе такси с приветливым зелёным огоньком на крыше, как призрак минувших времён. Такси приглашающе мигнуло подфарниками и подъехало к ним.
- Залезай, заснежник, - сказал пожилой таксист в кожанке, и улыбнулся. - Что, не ожидал? Давай, давай, времени у нас в обрез, если, конечно, вы и вправду хотите попасть туда, куда хотите. Хоть надобности в том уже никакой. Совсем.
Они продолжали стоять у машины.
- Ну же, Карпад, скажи ему! Залезайте, да поживее: за вами погоня. Или вы думаете, что стали настолько всемогущи, что способны остановить время?
Карпад повернул капюшон к Кармусу и сделал движение рукавом. Они залезли в машину и та тронулась.
Такси петляло развалинами, перемахивало через воронки и трещины, продиралось сквозь расступавшиеся пред ним тупики и завалы... Казалось, водитель намеренно избегает открытых пространств и путает собственный след, наматывая вервие пути на остов мёртвого города, как мотают полосы савана на мумию - в надежде сохранить, сокрыв.
- Иногда мне кажется, что этот проклятый Град-на-Болоте уже ушёл под землю, а я - крот, прокладывающий подземные ходы в ещё не слишком затвердевшем грунте...
Ему никто не ответил. Прошло минут десять.
- Мы едем кружным путём, - снова заговорил таксист, не отрывая глаз от дороги. - Если они не знают куда мы направляемся, есть шансы, что нас потеряют. А если знают - то всё равно ничего не поможет, они будут ждать нас уже там. То есть тут, мы почти приехали.
Такси остановилось около очередного безымянного завала, полностью непроходимого на вид.
- Вылезайте. Пройдёте вот здесь и свернёте налево. Это там. Я подожду вас. Если что - сразу же бегите назад к машине. И не пытайтесь быть героями, этого никто не оценит: там нет никого, ради кого стоило бы рисковать хоть чем-то. Да, и ещё одно: в гадюшник барона вам возвращаться в любом случае уже нельзя. Я подыщу для вас безопасное место, для вас обоих. - Он обернулся к Кармусу, как-то странно на него глянул, и добавил:
- Вот уж не думал, что Заснежье рождает Драконов...
Они протиснулись меж груд развалин и, ещё не повернув за угол, ощутили вонь. Плотная, тягучая, липкая, - она была почти осязаема, и настолько невыносима, что Карпад невольно прикрыл рукавом окутывавший его с головой капюшон, а Кармус наглухо захлопнул фильтры носовых щелей. Повернув за угол, они поняли, что и вправду опоздали: дома, служившего некогда жилищем Кармусу, а затем местом обитания Монстра, уже не было.
Он не рухнул, осев на бок, не рассыпался горсткой бесплотного праха, как то происходило обычно с большинством подточенных гнилью, перхотью и распадом городских строений, нет, - дом попросту распался на составные створки, словно скверно сработанный фанерный ящик или кособокая конструкция из детского набора. Какая-то чудовищная, не поддающаяся воображению сила сумела преодолеть и натяженную спайность сверхпрочных стеклопластиков аквариума, и железобетон перекрытий, буквально разорвав их по швам и откинув крышу, словно была та соломенной. В центре сооружения, там где прежде находилось содержимое, заполонившее собою всё внутреннее пространство, сейчас громоздилась куча чёрно-зелёной, омерзительной на вид субстанции. Приглядевшись, они увидели, что субстанция была не мертва: она булькала, извергалась, лопалась, испражнялась газами и слизью, судорожно копошась в себе и скоропостижно оседая под весом собственного распада. Мириады микроскопических существ и созданий покрупнее, пребывавших в рабском услужении у Владычицы, - плоды извращённых генетических манипуляций и предельно целенаправленной специализации, развившейся в условиях замкнутой эко-системы, всё назначение которой было в поддержании выживания Монстра, - теперь, брошенные на произвол чуждой, во всём враждебной им среды, и будучи не в силах приспособиться к внезапно обрушившемуся катаклизму, - стремительно гибли, пожирая впопыхах последних конвульсий всех, кого ещё можно было сожрать, и разлагались в губительной для них атмосфере. Впрочем, не все. Некоторые, наиболее жизнестойкие, устремились по следу. След этот - шириною в три с лишним метра, жирный, маслянистый и зловонный, как струя блевотины, - исходя из аквариума, пересекал окружающие развалины и уходил дальше, в темень, к северо-востоку.
Несколько мгновений они стояли, недвижно постигая происшедшее, и уже двинулись, было, во след исчезающей меж руин полосы, когда заслышали стремительно нарастающее стрекотанье вертолёта. Прежде, чем кто-либо из них успел предпринять хоть что-то, он уже завис над ними оглушительным жуком-убийцей. Луч слепящего света взял их в кольцо, пригвоздив к месту.
- Не двигаться! Иначе стреляем! - прогремело с высоты, и на них тут же обрушился раскрывающийся на лету вееер металлической сети. Она накрыла Карпада и Кармуса невесомой удавкой и стала стягиваться. Одновременно прозвучали негромкие хлопки и воздух наполнился едким дымом. Карпад сразу обмяк оземь, и сетка, словно живая, принялась опутываться вокруг. Но Кармус, мгновенно захлопнув дыхательные прорези, одним резким движением когтя разорвал ячейки и выпрыгнул наружу. Он подскочил к Карпаду, намереваясь освободить и его, когда услыхал глухие выстрелы и почувствовал, как в него впиваются жала. Они были острыми, жгучими и невыносимо холодными. Холод пронцал его, заполняя каждую клеточку естества и, не смотря на то, что он интуитивно остановил дыханье и биение сердца, максимально замедлив ток крови, - проникал всё глубже, а вместе с ним оцепенение плоти и рассудка. Последнее, что он ещё успел ухватить сознаньем, были свесившиеся с вертолёта лестницы и гроздья людей в чёрном, соскальзывающих по ним вниз. Он испустил слабую струйку дыма - отголосок затухающего пламени. Затем наступила тьма.
***
- Мы их взяли, отец. Обоих.
Арманд стоял перед бароном, в центре Большой Залы, где наспех был разбит оперативный штаб. Весь затянутый в спецназовский боевой комбинезон, в полной экипировке, - он откровенно наслаждался и своей одеждой и, - тем более, - обстоятельствами, при которых она так пришлась ему в пору.
- И знаешь где? - продолжал он, небрежно поигрывая двуствольным пистолетом-автоматом. - У дома Монстра! Точнее, около того, что от него осталось: самого дома уже не существует, развалился, как картонная коробка. А Монстр сбежал. Но они этого не знали. Или, наоборот, знали. Но шли всё равно туда.
- Быстро ты их выследил, мой мальчик, быстро и профессионально. Я горжусь тобой! - Барон и вправду гордился неожиданно обнаружившейся оперативностью сына. - Как же тебе это удалось?
- Ха! Ты меня недооцениваешь, папа, всегда недооценивал. А зря, кое на что и я, как видишь, гожусь. - Сейчас он перебрасывал из руки в руку тяжёлый десантный нож, и тот посверкивал червлёным острием при каждом его слове. - Всё очень просто: ещё перед первой поездкой Кармуса к этой... к этому... уж не знаю, как их величать... Марчилле, - я распорядился вживить ему под кожу электрод. Помнишь, мы тогда ещё усыпили его перед этим? Совсем забыл тебя уведомить... полностью вылетело из головы. Вот по этому пеленгу мы за ним и шли. Остальное - дело техники, мои люди справились с этим на славу, хоть оно и оказалось совсем не таким лёгким. Видишь ли..., - Арманд внезапно помрачнел и добавил уже совсем другим, совершенно серьёзным тоном. - Я тебе всё объясню. Приведите их!
Двое десантиков внесли Кармуса. Точнее, приволокли нечто, с ног до головы спеленутое тяжёленными цепями. Они старательно не прикасались к своей ноше, волоча её на таких же цепях с растяжками и захватами на концах. Кармус казался полностью бездыханным.
- Не волнуйся, отец, - предварил Арманд опасения барона, - с ним не случилось ничего страшного, всего лишь меры предосторожности: мы просто нашпиговали его паралитическими пулями, учитывая все... эээ... возможные его таланты. Думаю, он и сам не вполне представляет себе на что способен. Кое-что из своего арсенала он нам, однако, успел продемонстрировать. Впечатляет, должен тебе сказать, очень впечатляет. Но, боюсь, это далеко не всё.
- А вот и наш милый карлик, - он указал на Карпада. Тот шёл сам, покачиваясь и с трудом держась на ногах. Его руки были схвачены наручниками за спиной, капюшон сброшен, впервые за долгие месяцы оголив лицо - пожелтевшее и сморщенное, как печёное яблоко, сохранившее чувств не больше, чем комок скомканного пергамента, - оно, казалось, напрочь утратило всё человеческое, обретя взамен нечто иное - неуловимо потустороннее, инфернальное, жуткое. В такое лицо было невозможно смотреться дольше нескольких кратких мгновений.
- Ну, как он тебе? Неправда ли, красавчик? - Арманд зло усмехнулся. - Так вот, это был отнюдь не такой уж невинный побег с целью прогуляться ночным городом и нанести визит вежливости старому другу.
- О чём ты, сынок, я не очень тебя понимаю...
- Сейчас поймёшь. Вот, смотри: это распечатка передвижений Кармуса в графическом изображении, - и он протянул барону листок миллимитровки. - как видишь, они нанесены на карту города. Слева - временная шкала, справа - пространственная. Как он покинул этот дом тебе, конечно же, известно. - Арманд хмыкнул. - Какое-то время он шёл один. До вот этого места, тут к нему присоединился Карпад.
- Погоди, откуда ты знаешь, что именно тут и что это был Карпад? Или в него вы тоже...
- Нет, отец, за Карпадом слежки не было. Мы и сейчас не знаем, каким образом он оказался снаружи. Здесь имело место просто... назовём это счастливым стечением обстоятельств: их нечаянно увидел один мой... случайный наблюдатель. Так вот, они встретились в условленном месте и тут же двинулись дальше. О чём это тебе говорит?
- О чём же?
- Да о том, что они обо всём договорились заранее, знали куда, когда и как идти, всё было спланировано! Но и это ещё не всё, самое интересное начинается позже. Посмотри на график, видишь: чёрная линия отмечает передвижения Кармуса, а потом его и Карпада. От самого дома и до вот этой точки всё идёт нормально, так и должен вести себя человек, пробирающийся сквозь развалины города пешком, - и Арманд указал на шкалу времени. - Но вот тут, - он ткнул в точку на карте, обозначенную кружком, - всё внезапно меняется. Погляди на этот клубок нитей: он постоянно вертится вокруг себя, постепенно передвигаясь к цели. Причём вертится очень быстро! К тому же, проходя при этом по таким местам на местности, которые просто невозможно преодолеть сходу, мы проверяли!
- И что же всё это означает по-твоему? Они что, летели по воздуху?
- Нет, по воздуху они не летели, хотя... не уверен. Дело в том, что с ними был третий.
- Третий?! Кто же он?
- Да, третий, - уверенно сказал Арманд. - И у этого третьего был некий аппарат для передвижения, даже не знаю, как его назвать... Но то, что это не обыкновенный автомобиль, могу ручаться. Мы засекли его недалеко от дома Монстра, но упустили: все заботы тогда были вокруг этих двоих. И ему удалось скрыться... очень странным образом скрыться, должен тебе сказать... Ты понимаешь, отец, что всё это значит?
- Не совсем...
- Да то, что перед нами самый настоящий заговор! Не знаю, сколько ещё людей в него входит, кто они, какие у них цели и как давно всё это происходит у нас под носом. Но в одном я уверен совершенно: ни твой Кармус-мессия, ни его дружок-прислужник - не являются теми, за кого мы их принимали. Или далеко не только ими.
- А кем?
- А вот это я и собираюсь узнать. И очень скоро - прямо сейчас! От Кармуса, сам понимаешь, толку никакого. Но вот этого карлика мы разговорим. Позволь мне допросить его, отец. Моими методами, - добавил Арманд с нажимом. - Уверяю тебя, он заговорит. И расскажет нам всё. Всё!
Барон пристально посмотрел на скрученного в кокон Кармуса, на безмолвного, отрешенно уставившегося в никуда Карпада, и сокрушённо покачал головой. "Куда мы зашли? - подумал он с тоской и усталостью. - Где и когда потерялись? Ведь всё могло бы быть совсем по-другому..." А вслух тихо сказал:
- Хорошо. Допроси Карпада. Но, прошу тебя, осторожно и... мудро.
- Не беспокойся, отец, я прекрасно понимаю его ценность. - И вновь усмехнулся.
*
- Ну-с, уважаемый, сами говорить будем? Или с посторонней помощью?
Арманд сидел в допросной камере, ставшей за последнее время едва ли не наилюбимейшим его местообитанием. Просто удивительно, как этот узкий бетонный ящик, до верху начиненный электроникой, сенсорными датчиками и новейшими химическими и психогенными препаратами наряду с самыми простыми, примитивными орудиями, - как этот подземный каземат, без малейших намёков на что-то, хоть на гран выходящее за рамки строго функциональных необходимостей, - мог полюбиться Арманду - прирожденному сибариту и баловню судьбы. Видать, он и вправду изменился до неузнаваемости, а может, всего лишь открыл в себе стороны, что и так пребывали в нём изначально, дожидаясь своего часа? Так иль иначе, он проводил в камере долгие, упоительные часы, поначалу прилежно учась у дошлых следователей, заплечных дел мастеров, а затем и сам ведя дознания, и весьма талантливо ведя, надо сказать. Странное дело, допрашиваемых от этого нисколько не убавлялось, напротив, но не в том ли и радость?
- Подготовьте всё, что нужно и оставьте нас, - обратился он к двум офицерам в форме СС.
- Мессир Арманд, - возразил, было, один из них, - это небезопасно. Мы не знаем на что он способен. Оставлять вас один на один с этим...
- Делайте, что вам приказано! - Почти крикнул Арманд в ответ. Он был полон нетерпения и азарта, как гончая, учуявшая близкую дичь. - Стойте снаружи, если вам так уж хочется. Но по ту сторону двери! И ни в коем случае, - вы слышите меня?! - ни в коем случае не входите сюда без моего разрешения!