Жили-были. Ч. 3. Гл. вторая. Неофит болотного бархата
Спустя время, когда головы, высушенные и отделённые от окаменевшего туловища, - были насажены на заготовленные загодя палочки-нашесты, - бассейн распилили на изначально поделенные квадраты. Квадраты вытащили, расставили в строго пронумерованном порядке и оголили замурованные в них тела.
Каждое туловище дожидалось своей головы, или она его, и когда, после кропотливой очистки, их воссоедили, - они обрелись. Обретя тела, головы вполне ожили, но не до такой степени, чтобы поддаться обольщенью полноты бытия, - настолько наивны они не были. И всё же, они существовали...
***
Четвёртую неделю Кармус обретался по койкам, меняя больничные корпуса, диспансеры закрытого режима и секретные лаборатории каких-то неведомых "Центров". На его лечение было мобилизовано всё - лучшие медики Империи, самые дорогостоящие препараты, наиболее продвинутые технологии. Не будь всего этого - он подох бы почти сразу. А так - жил и, вроде бы, даже шёл на поправку. По крайней мере, внешне. Так что, в конце прошлой недели его вернули домой, под неусыпный надзор двух медсестёр и личного врача герцога, а вчера впервые попробовали ненадолго отключить от бесчисленных трубок и респираторной маски.
Всё это время он то всплывал на поверхность сознания, то вновь проваливался в пучины, подобно киту, обитающему в неподвластных проникновению глубинах и лишь изредка, нехотя повинуясь полузабытому инстинкту, выявляя себя свету и воздуху.
Он и краем уха не ведал о развернувшейся вокруг него шумихе. Пресса раздувала трагедию своего едва народившегося кумира с неистовостью матери, вконец ополоумевшей от страха потери единственного отпрыска.
Вся история с Оком была преподана, как героический, на грани безрассудства порыв благородного дворянина спасти от гибели шофёра-ротозея, имевшего глупость оступиться в пропасть. Воспевались неукротимый дух и бесстрашие лучших сынов Империи, неизменно проявляющиеся у тех, в жилах которых течёт освящённая в веках, - пусть и неведомая им самим, - неувядающая прозелень монаршего древа.
Правды не знал никто кроме троих: самого Кармуса, таксиста и герцога Ульриха.
Несколько затянувшееся агонирование национального любимца самым парадоксальным образом ускорило рассматривание августейшими инстанциями дела о его родовой принадлежности. Личные свидетельствования Кармуса пред бесчиссленными комиссиями были единодушно заменены на письменные показания третьих лиц, архивные выписки и адвокатсткие декларации: следовало спешить, и спешить быстро, ибо неровен час, - и герой окочурится. А тогда - присуждай, не присуждай - всё едино...
***
Кармус лежал в просторной опочивальне, оснащённой неназойливо замаскированными медицинскими приборами, и смотрел в окно. Третьи сутки лил дождь, непрекращающийся повальный ливень, чего не наблюдалось на памяти города добрых лет семьдесят, а то и больше. Но сейчас, на фоне всего прочего, это уже никого не удивляло: обитатели мегаполиса усматривали в том лишь ещё одно доказательство неопровержимого альянса Болота с Небесами: первое грозилось потопить их снизу, вторые - сверху.
Но и этого Кармус не знал. К нему вернулись зрение и слух, восприятие образов и произносимых иными слов, но вернулось ли к нему сознание - не знал никто, включая его самого. Иногда казалось, что да, вернулось, т.к. он, вроде бы, адекватно реагировал на происходящее, подавая знаки миганием век, кивком или пошевеливанием пальцев руки, - но утверждать с уверенностью что-либо было невозможно, ибо последовательности не прослеживалось...
Его кожа покрылась плотной, непроницаемой плёнкой, желтовато-серой, мертвенной, кое-где проступившей чуть выпуклыми зароговевшими наростами с пешку величиной, болотно-зелёного цвета. Анализы выявили состав ткани, не имеющей ничего общего с родной кармусовой, да и просто с человеческой. Одна только эта загадка занимала умы целой лаборатории. А ведь, были ещё испарения.
Кармус источал клубы не то дыма, не то пара. Под вечер, со сгущением сумерек, он покрывался обильной испариной, температура тела повышалась на три-четыре градуса и серая, недоступная проникновению воздуха кожа, начинала испускать странный, зеленоватый туман, необычайно сложный по химическому составу и, как и наросты, - ничуть не напоминающий какие бы то ни было человеческие выделения. Туман окутывал Кармуса, не смешиваясь с окружающим воздухом, и держал под едва проницаемым колпаком. Так происходило каждую ночь. С рассветом он исчезал - то ли растворялся в пространстве, то ли всасывался в испустившее его тело.
Сам Кармус тела не ощущал. Ему казалось, что от всего него осталась лишь голова, а остальное - не онемело или отмерло, но попросту отпало. Он видел руки, туловище и грудь, но никак не соотносил их со своими. С тем же успехом, голова-Кармус мог бы быть воткнутым в песок или насаженным на палочку, - не воспринимать же ему палочку, как естественное продолжение себя, верно? Перепады температур, волны холода и жара, испарина и чесотка, воспаления и зуд, - воспринимались им, как происходящие с ним самим, а значит - в голове, - ведь кроме головы не было ничего.
Он смутно понимал или, скорее, соглашался с позабыто всплывающими образами сознанья, касательно природы вещей, открывавшихся его зрению и слуху, - мельтешенью людей, произносимых ими звуков, имеющих, как он подозревал, некий неясный смысл, изготовленных для чего то предметов, - но никак не ассоциировал себя самого с миром, в котором оказался.
Он затруднился бы сказать: к какому же миру принадлежит он сам, но уж к этому - точно нет. Иногда он погружался... нет, не в забытье, но в некое инаковое состояние сознанья-памяти, в основном, ночами, когда всё вокруг тонуло в зеленоватой дымке, словно создающей необходимую драпировку для воскрешения пред внутренними его очами чего-то... настолько чуждого всему внешнему, что будь у него даже особый для того язык, - и тогда не подобрать бы ему нужных слов. Но языка не было. Он даже не воображал себе, что нечто, скрывающееся в нём-голове, способно к членораздельному воспроизведению звуков, последовательно слагающихся меж собой.
Яви не существовало, как не существовало и снов, - и то и другое являло одно нерасчленённое, герметичное целое, вещь-в-себе, не поддающееся ни осмыслению, ни познаванью. Эта субстанциональная данность, полностью вобравшая его, подстроенное под неё саму существо, была заселена мысле-образами, метаморфными, ускользающими ощущениями и прерывистыми цепочками взаимодействий, но не персонифицированными сущностями, никем, с кем возможно было бы поддерживать подобие общенья. Лишь много позже Кармус понял, что причиной тому был он сам, тот факт, что собственная его сущность на том первичном этапе вживания в иное, не осознавала саму себя в достаточной для контакта степени. Ведь несуществующий не может со-существовать.
***
Он лежал и смотрел в окно, когда в комнату вошла сестра. Она глянула на Кармуса, на показания приборов, удовлетворённо кивнула и подала знак кому-то невидимому. В комнату стали заходить люди, много людей. Двое из них натянули на стене, что напротив кровати белое полотнище, другие принялись возиться с аппаратурой. А один из них, пожилой, поджарый, смутно знакомый Кармусу, подошёл и проговорил на ухо:
- Гордись, заснежник, - настал твой звёздный час.
Когда всё было готово, телекамеры скрестили на Кармусе свои жерла, а люди чинно замерли вдоль стен, - вперёд выступил человек в странном головном уборе, камзоле цвета ржавой зелени и горчичных жабо, чулках и перчатках.
Послышался звук церемониального рожка.
- Именем Императора! - провозгласил человек-в-ржавом. - По Его Высочайшему повелению и в согласии с нерушимыми традициями Болотного царства и Жабы-Прародительницы, да святится имя Её, - Кармус, урождённый Волленрок, признаётся единственным, прямым и законным наследником ранее утерянной и ныне восстановленной славной династии Фолленрухов.
- Настоящим жалуется ему титул Виконт, звание Красный Сокол и властелин Северного Хребта, а также - два обширных поместья в предгорьях онного.
- В знак особого расположения Его Величества виконт Фолленрух удостаивается личного дара Императора: чёрного певчего дрозда.
Двое в сером водрузили на стульчик у кровати полметровый серебристый щит. Трёхглавая коронованная жаба держала трезубец и скипетр. В центре поля, рельефно вдавленный в тусклый металл, в Кармуса зорко вглядывался его символ, прообраз сути и тайная ипостась - красный сокол.
На грудь ему возложили злато-болотно-бордовую ленту с семиконечной звездой, ещё какие-то регалии..., - но всё это оставило Кармуса вполне безучастным. Пустым, напрочь лишённым смысла взглядом уставился он в пространство пред собой.
Вновь вострубил рожок и большая часть людей покинула помещение: официальная часть сведенной к минимуму церемонии была окончена.
Свет померк, послышалась тихая музыка. Вспыхнул луч проэктора, и белая простыня на стене распахнулась, настежь наполнившись волшебством.
Внизу простирались горы. Величественные, хмурые, никем непокорённые отроги. Они вздымались дерзновенными кручами и обрывались вниз бездонностью пропастей. Облака плыли по иссиня-голубому небу гиганскими, тяжело гружёнными ладьями, то и дело задевая вершины. Солнечные лучи косыми снопами бродили по пятнистым склонам, вороша высоченные кедры. Повеяло свежестью...
"Северный хребет, - послышался голос диктора. - Сердце и гордость Империи. Высочайшие горы страны, едва затронутые присутствием человека. Колыбель утерянной династии Фолленрухов"...
Съёмки были поразительными, хоть фильм явно был старым: звук потрескивал, краски пожухли и затемнились...Вид сверху сменялся внезапным увеличением, словно птица, глазами которой всё это виделось, пикировала на мгновенную добычу, проносилась в дюйме над ней, едва ли не задевая рвущим навзрыв крылом, взмывала ввысь...
"Вы видите удивительный, неповторимый мир. Лишь здесь, в горах Северного Хребта, и сохранились ещё исконные виды животных и растений, населявшие некогда просторы нашей родины: синий кедр, гиганский варан-среброхвост, бородатый тетерев, тонкорунный козёл, скалистый феник, бабочка-фиолетка"...
Кадры сменяли один другой и пред Кармусом раскрывался мир дикой, нетронутой природы, чистый, полный неиссякаемой мощи, завораживающий.
"А вот и хозяин Хребта - легендарный красный сокол - символ и страж Фолленрухов, кои и сами веками служили стражами Болотного царства."
И Кармус увидел его. Живого. Сокол парил над горами, весь объятый тёплым, ликующим ветром, в перьях цвета запёкшейся крови. Глаз сокола встретился с кинокамерой, пронзя навылет властным, непокорным величьем. То было само воплощение свободы... свободы и.. счастья.
Что-то хрупкое сломалось в Кармусе с почти ощутимым звуком, ороговевший кокон надтреснул, и высвободил его в ничем не обусловленную свободу полёта. И там, в выси, слился он с соколом и воспарил над тем, что ощущал домом.
- Господи, - промолвил Кармус, как казалось ему еле слышно, - господи, какое же это счастье!
- Он заговорил! Он говорил - закричал стоявший у его изголовья человек. - Кармус, Ваша светлость! Вы меня слышите? понимаете? Вы можете ответить?
- Да, - ответил Кармус, - слышу и понимаю.
***
С этого дня, вместе с сознанием и памятью, к нему стало возвращаться и здоровье.
Испарения, окутывавшие его по ночам, всё больше редели и, наконец, истаяли вовсе. Перепады температур снизились и вошли в почти приемлемую норму. Кожа стала дышать, хоть и оставалась мертвенно серой и шершавой, издавая при сгибах характерное сухое потрескивание. Лишь проступившие на ней зеленоватые пятна не исчезли и так и остались ороговевшими.
Мало-помалу он креп телом и вскоре уже ходил по дорожкам сада, опираясь на сучковатый жезл, - подарок герцога, - представлявший, по его утверждениям, точную копию фамильного жезла Фолленрухов, как тот описывался в преданьях Смутного времени.
Сознание Кармуса пройдя некую метаморфозу, странным образом обрело устойчивое равновесие, несмотря на потерю цельности, а быть может, именно благодаря ей. На первый план выступило отождествление себя с красным соколом. Осознание тождественности своего существа с птичьим, исполнило Кармуса чувства спокойного, ничем не тревожимого превосходства, как то и присуще тому, чья родина - поднебесье, а естественное состояние - свободное паренье.
Мир, в котором обитало физическое тело Кармуса, воспринимался им не как тюрьма или место ссылки, но как вызывающее недоумённое любопытство временное обиталище, арена приобретения уроков и навыков во имя неясной, а то и вовсе несуществующей цели. И всё же, снизошедшая на него благость привнесла с собою и некую смиренность, глубокое, безусловное доверие к той неведомо ведущей его силе, которая, - руководствуясь лишь ей одной известными мотивами, - низала бусину его сути сквозь канву бытия, безошибочно вписывая её в узор мирозданья. Да, именно, безошибочно. Кармус, - впервые за свою жизнь, - не только уверовал, но по-настоящему проникся сознанием мудрой прозорливости Провиденья, утвердившись в простой, всеохватной истине: его предназначенье в точности соответствует - не может не соответствовать! - его естеству, а значит - каким бы извилистым и тернистым ни был путь, - он верен, и в конце его ожидает неизбежное достижение цели.
И ещё одна истина открылась ему сполна: живущий простором - обязательно имеет крылья, а имеющий крылья - просто не может не летать, рано или поздно, - он это сделает. И тогда простор объемлет его, крылатого, навсегда вернувшегося домой.
Осознав всё это, Кармус совершенно иначе взглянул и на другую свою ипостась, столь же глубоко укоренившуюся в нём и во всём противоречащую первой: ипостась болотника - существа, по сути своей прирождённого обитать, но не жить, повелевая - подчиняться и находить радость в услуженьи, черпая довольство в неволи. Рабство воспринималось им благом, во тьме виделся свет, в смраде - благоуханье, в пресмыкании - полёт, а тяжёлая, душе-давящая теснота сулила неизъяснимый простор.
Всё близкое и дорогое ему-соколу было тут вывернуто наизнанку, доведено до гротеска, карикатурной пародии на истину, но, быть может, именно поэтому, - вызывало не протест или брезгливость, а нечто сродне притяжению антиподов, парадоксально-закономерному влечению противоположностей. И в этом он-теперешний, умудрённый прозрением Кармус, видел проявление всё той же тайно-ведущего его Провиденья..
А ведь, был ещё третий Кармус - Кармус Волленрок, наделённый наследием памяти, прошедший свой собственный земной путь, приведший к нему-нынешнему, - вельможному виконту Империи, знатному отпрыску династии Фолленрухов...
И, наконец, совсем глубоко, под трепещущей рябью сознанья, - но ничуть не менее настоящие, - таились инако-насельные его сущности - Кармус-Детёныш и Кармус-Хамелеон и Кармус-Букашка и... Все они пребывали в непрекращающихся, хрупко-подвижных взаимодействиях с болотной хлябью, небесными просторами и, пожалуй, самым сомнительно-явственным из всех, трёхмерным всамделишьем.
Ковыляя по условно-живому саду, вяло играя с Альмой, волоча ноги по гравиевым дорожкам, Кармус рассеянно улыбался всем ипостасям своего, обретшего крылья, погрязающего в трясине, покорившегося властительного Я и казалось ему, будто все эти невозножносопоставимые части потому только и возможны, что немыслимы, что одно тут строго обуславливает другое, что не будь Жабы - не было бы ни Сокола, ни Букашки, ни Айи, не было бы самого Кармуса...
Противоречия слиялись воедино, порождая... что? Кармус не знал. Он лишь упорно волочился по дорожкам сада, стараясь дышать поглубже и побольше двигать закостеневшим своим телом.
***
Долго, однако, ковылять ему не пришлось. Не прошло и нескольких дней после его восстанья на ноги, как на его утреннюю скамейку подсел герцог Ульрих.
- Ну как, дружище, оклемался малость? - спросил он с несвойственным ему панибратством, тут же, впрочем, сменив тон на более серьёзный. - Скажите спасибо своей болезни, виконт, - она избавила вас от нескончаемых и, - смею вас уверить, - принуднейших церемоний. Во всём, как видите, есть свои плюсы. Но от посвящения в СС так же просто отвертеться вам не удастся: у нас не делается поблажек ни на что и никому, и меньше всего принимается во внимание, как раз таки, физическое состояние. Поэтому - готовьтесь. Скоро произойдёт ваше настоящее погружение в настоящее Болото, настоящее, понимаете, Кармус? А не нечаянное сверзение в некое самозванное (не будем вдаваться в подробности) бельмо, возомнившее себя Оком. И когда я говорю: скоро, то имею ввиду сегодняшний вечер.
Герцог припечатал Кармуса резко похолодевшим, испытующим взглядом, задержал на секунду руку на плече, кивнул и удалился.
А Кармус, тупо уставясь на зеленоватый гравий, подумал, что герцог, в очередной раз (почему в очередной?) блефует, что ничего более настоящего, чем то, что он уже прошёл, с ним не произойдёт: причащение не бывает, не может быть малым или великим, как не может быть малой или великой истина или... смерть.
Но и в этом, как и во многом другом, он ошибался.
***
Коридор тонул во мгле. Точнее, не коридор, - узкий, обложенный каменьями ход. Грубая кладка то ли была таковой изначально, то ли подверглась неумолимому временному распаду, - но выпуклые камни сдвинулись, разошлись, а кое-где и угрожающе зависли, норовя в любой момент рухнуть. Редкие факелы едва освещали, коптя, сходящийся кверху свод, поросший густым, зеленовато-коричневым мхом. То и дело с него срывалась тяжёлая, полновесная капля и гулко била в невидимый во мраке пол. Запах вековечного тлена лишь усилял ощущение проникновенья внутрь клоаки или давно отмершего желудочно-кишечного склепа, коий, не взирая на окаменевшую перистальтику, всё же не утратил ничего от своей природы и предназначенья.
Кармус медленно переставлял ноги, придерживаясь рукой за шершавую стену, боясь споткнуться на колдобинах булыжного настила. Меж лужицами неверного света трепетали ряской озерца тьмы, и мерное чередование одного с другим порождало образ беспросветной нескончаемости, замкнутой и неизбежной.
Времени не было. Казалось, он идёт уже не один час и, вполне возможно, так оно и было. Туннель то расширялся до размаха раскинутых рук, то сужался в почти удушающий лаз, и тогда чудилось, будто по кишке проходит некая конвульсия, судорожным глотательным движением пропихивающая Кармуса на ещё чуть вглубь себя. Как то и подобает утробно-кишечному тракту, туннель претерпевал внезапные извивы, настолько прихотливые и произвольные, что они не только не оставляли ни малейшей надежды на улавливание направленья, но, напротив, вселяли глубокую уверенность в полном того отсутствии и, если бы не убеждённость Кармуса в том, что пол под его ногами горбатится под пологим, но неизменным уклоном, - он вовсе не удивился бы, выйди он, после ночи бесплодных скитаний к месту своего входа в лабиринт.
С момента, когда ранним утром герцог сообщил ему о предстоящем посвящении, Кармусу объявили, что он находится при соблюдении поста, отказав и в скудном завтраке, так что более суток, начиная со вчерашнего ужина, он не держал во рту ни росинки. Долгие часы поста, километры нескончаемой ходьбы по бездонно пульсирующему мраку, шипящий смрад факелов и внезапный, непредсказуемый обвал очередной капли перестоявшейся влаги, всякий раз, словно бившей его в темечко, - сделали своё дело: нижняя часть тела Кармуса чувствовалась тяжелее свинца, а верхняя - легче пёрышка. Ноги его едва волочились, но остальное тело, и особенно - голова, - казалось, вовсе лишилось всякого веса, что заронило в нём искреннее сомнение и во всамделишности самой оболочки, и он не раз уже подносил к губам пальцы, впитавшие сырость стен, пыль и тлен, нюхал их и опасливо лизал, дабы удостовериться , что он - есть, и есть в теле, а не только во всё более ускользающем обличьи духа...
*
Камера открылась пред ним внезапно. Просто, после очередного изгиба кишки, он очутился в земляном мешке, некоей пустотной дивиркуле, застывшем пузыре окаменевшего газа. Пустота имела неправильно-округлую форму, около трёх метров в поперечнике, и освещалась тремя шипящими смрадом сальными факелами. Над каждым из них, рельефно выдаваясь из кладки, зияла жабья глава, разверзтая закопчённым зевом. Жабы были некоронованные, без надлежащей атрибутики и символики самодержицы, но, быть может, поэтому казались особенно зловещими и... настоящими. Две из них располагались по бокам, третья - над выходом из камеры, прямо против Кармуса. Посередине стоял невысокий квадратный стол из такого же, как и всё вокруг камня. На столе - чаша. Исполненная из тёмно-зелёной яшмы, или нефрита, - она также изображала жабу. Распахнутый кверху жадный рот являл полость, две жирные приземистые лапы - ручки. Чаша полнилась до краёв чёрной, непроглядной жидкостью, глянцевитой и маслянистой.
Кармус подошёл к столу и возложил руки на чашу. Она источала могильный холод. Он глянул вглубь и ощутил неотрывную, заглатывающую его бездну. Он попытался поднять чашу, но та не сдвинулась ни на дюйм, словно была неотъемлемой частью стола, словно выросла из него, выросшего из пола, из земли, из хляби... Кармус обхватил её покрепче и попытался вновь. Тяжеловесная, стопудовая, она нехотя отделилась от материнского массива, и Кармус, боясь расплескать хоть каплю, медленно поднёс её ко рту. Ему казалось будто он - великан, взваливший на себя все тяготы мира, и лишь от его стойкости и силы духа зависит исход: суждено ли им пролиться, затопив всё вокруг неизбывным злом, или же быть вобранными в него самого гибельным, но столь же искупительным ядом.
Он поднёс чашу ко рту и пригубил. Жуткий, парализующий холод опрокинулся в него неостановимым каскадом. Он вспомнил, что пить следует медленно, но жидкость была столь слитно-неразъемлемой на составные, что Кармус заглотил бы её всю, на едином дыхании, будь оно у него. Но дыхания не было, всякий раз его приходилось восстанавливать заново, словно обучаясь ему вновь, впервые в жизни, и редкие, судорожные глотки проталкивали содержимое чаши в горло и дальше, точь в точь, как подземная клоака заглатывала его самого в своё внутриутробное чрево.
Когда чаша опустела, он объял её обеими руками, бесконечно осторожно и дорого, словно та была ещё полна до краёв, словно не поменялись они местами, словно не он сам превратился уже во вместилище, в сокровенный сосуд тайного... Так и застыл он, с прижатой к груди чашей, будто та, вместе с жидкостью, одарила его и окаменелостью.
Лишь сейчас, мало помалу, стал проникаться он и вкусом, точнее, восстанавливать его, как и всё прочее, что некогда, бесконечно давно, было присуще его телу. Вкус был странным, непередаваемым. В нём не было ни гнили, ни тлена, но нечто более первичное, изначальное, что лишь спустя мириады длиннот превратится во тлен и гниль, но превратится безошибочно, неизбежно. Так, истолчённая в пыль скала несёт в себе воспоминание о будущем, наглухо замурованном в ней коде растрескавшегося щебня, песка, кремнистой почвы, перегноя, болота...
Кармус-Сокол отлетел к своду и оттуда видел, как Кармус-Сосуд-с-Камнем пустотело переставляет ноги, невидяще водворяет чашу на стол, слепоследует к выходу, сквозь жабий зев и дальше, в сумрак колодца...
***
При выходе наверх Кармуса ожидал ряд фигур в балахонах цвета темени. Кто были эти люди, да и люди ли то, - Кармус не знал, как не знал ничего. Он даже не понял, что вышел на поверхность, из подземного мрака во мрак земной, ибо хлад и темень, царившие внутри были во сто крат реальнее и всезатмевающи, нежели что-либо извне.
Фигуры воздели факела, обступили Кармуса и затянули заунывный речитатив, в два голоса, рефренным, многократным токатто, словно эхо гонга. Кармус не слышал ничего, он был столь же глух, сколь и слеп, нем и безучастен.
Он не видел, как фигуры, из одной гиблой темени повели его в другую, как двое, отделившись от прочих, взяли его под руки и спустились к Болоту, как возвели его на дощатые мостки и двинулись дальше, всё дальше и дальше, в глубь топи.
Он не слышал ни влажного чмоканья древесины, натужно проседающей под тяжестью трёх тел, ни заунывного пения с берега, ни того, другого, полнившего собою пространство, порождённого Вечностью, охватившего и людей и твердь и хлябь... нет, не слышал ничего.
Пустота внутри копошилась теменью, а тьма - пустотой, бездонным, безграничным вакуумом без конца и края, без формы и предназначенья, без трепета и чувств.
Он не знал, что давно покинут, что двое поводырей, вот уж несколько часов, как оставили его одного на дальнем ритуальном настиле, огороженном редким частоколом камыша, в преддверии полночи, на краю зева...
Когда, спустя время, настил стал незаметно проседать в топь и Кармус ощутил первые прикосновения к своим стопам болотной жижи, холодной и вязкой, - он зябко переступил ногами, но скоро обнаружил, что болото кажется ему теплее и уютнее всего, что снаружи и внутри его самого, и ему захотелось опуститься и прилечь, укутавшись. Колени его подломились, но, вместо того, чтобы очутиться на полу настила, он завис, крепко привязанный к стеблям тростника, камыша или бамбука за простертые ввысь запястья. Впрочем, он никак не ощущал себя прикованным к месту или как-либо иначе стеснённым в движеньях, как не чувствует себя таковым дерево, пруд или камень, ограниченные параметрами самих себя, но параметрами правильными, напротив, - Кармусу казалось, что камыши и он, самым естественным образом составляют одно гармоничное целое, что иначе и быть не может, а раз так, - то нет ничего удивительного и в том, что ноги его покоятся в болотной хляби: где же ещё, как не там произростать им, камышовым? И он закачался с ними вместе, зашумел под ветром стройными стеблями, заперешёптывался в согласии.
Когда топь охватила его чресла и подобралась к поясу, Кармус впервые почувствовал, как болото, пропитавшее его по пяди плоти, перевешивает его надводную часть и неумолимо тянет вниз. Натяжение было сосущим, неотвязным, отмахнуться от него было уже нельзя, оно притягивало внимание, фокусировало на себе, и Кармус весь обратился во внутренний слух. Обволакивающая его трясина представлялась ему цельно-мягким, ласково-пушистым бархатом. Засасывание было ненавязчивым, исподвольным, но неотвратимым, как прилив, как глобальное, всесветное оседание материковой суши: миллиметр в год, километры за миллионолетия. И Кармус-камыш вырос в Кармуса-великана, настолько всё происходящее развивалось медленно, ведь чем медленнее мы - тем мы больше и чем тотальнее - тем неизбежней.
Ноги его по прежнему опирались на дощатый настил, но хлябь подкралась уже к самой шее, к островершию кадыка, камышовые руки его заволновались, прогнулись шелестом, и Кармус невольно запрокинул голову, силясь разглядеть их где-то там, далеко в выси, но не разглядел ничего кроме верхушек гиганских кипарисов,чёрных на чёрном, исчерна-зелёном небе.
Бархат уже настолько пропитал его суть, что небо казалось недосягаемым, а кипарисы - вполне проросли будущим, едва храня тень подобья с некогда бывшим ими камышом, но, вот уже вечность тому, как пути их вполне разошлись и каждый изошёл своим. Так что теперь, лишь краеминутное соприкасанье памятей позволило быть тому, роднящему их мигу, когда проросшее Кармусом болото сподвиглось в перекрестьи очей узреть кипарисы, проросшие небом.
И он, за краткую долю до окончательного растворения в бархате, до истаинья, истленья, преображения в..., - всё же оказался в силах стать наотмашь пронзённым красотой и безупречной законченностью этого, порождённого собственной своей многомерностью эскиза бытия.
***
- Он не выводится. Никак. Не хотите же вы, чтобы я выдирал его с мясом. - Человек в зелёном хирургическом халате склонился под слепящей лампой и, говоря всё это, продолжал скрупулёзно исследовать тело.
- Поразительно! - ответствовал ему другой, в бородке клинышком и очках в золотой оправе. - Но что это такое по вашему?
- Я хирург, врач, а не ботаник. Но по-моему, это мох.
- Мох?!
- Мох. Самый настоящий. Болотный. И вполне сам по себе нормальный. И он самым натуральным образом врос в тело. А вот это уже вполне не-нормально. Но не спрашивайте меня: как и почему это произошло, а также: что делать для того, чтобы отделить его от кожи. Я не знаю, понимаете? Не зна-ю. Да не в коже тут дело: он пророс её всю, насквозь. И пустил корни вглубь. Но даже это не самое поразительное.
- Нет? А что же? Неужели есть что-то поразительнее этого?
- Да. И заключается оно в том, что он всё ещё жив. И не просто жив, но судя по всему, полностью здоров. Пульс, давление, температура тела, лёгкие, сердце, почки, - всё в норме. Более, чем. Бьюсь об заклад, что и мозг - тоже. И никакая анестезия ему не требуется.
- Мда... Ну хорошо, а что с этими зелёными наростами? Что вы можете сказать о них?
- Насколько я понимаю, они были у него и раньше, ещё до вчерашнего погруженья, верно? И появились сразу после того, как он побывал в Оке. Сейчас они просто сильнее оформились, стали грубее и выпуклее, твёрже и, быть может, несколько потемнели. Но вцелом, это всё та же ороговевшая ткань, сложносоставная, с органическими и неограническими вкраплениями. Опять же, я хирург, а не дерматолог... но не думаю, что это как-то затрудняет функционирование... Как только действие усыпляющего ослабнет, он проснётся, зевнёт и тут же потребует есть. Другое дело: чем надлежит его кормить?...
- А что такое? Если он полностью здоров...
- Видите эти щели во мхе, вот здесь, у основания шеи?
- Да, действительно, какие-то прорези там есть...
- Ни за что не могу ручаться, но больше всего это напоминает мне... жабры.
- Жабры?! Вы хотите сказать...
- Я хочу сказать, что перед вами амфибия. Да, ваша светлость, виконт Фолленрух стал первым в истории человеком-амфибией. Или, по крайней мере, имеет все задатки им стать.
- И всё это - за несколько часов пребывания в Болоте?! Не поверю! Ведь до него это делали сотни и тысячи, и никогда ещё...
- Вы забываете одну вещь: виконт не впервые окунулся в болото. Для него это было уже повторным погружением. Причём, к моменту второго он ещё не вполне оправился от первого, которое, смею вам напомнить, также оказало на него весьма... эээ... неординарное действие. Он феномен, это понятно. Уникум. С удивительной предрасположенностью к чему-то, что выходит далеко за пределы моего пониманья, да и любого другого - тоже. Но это "что-то" именно болото ему и поставляет. Его купание в Оке было первой, так сказать, подготовительной фазой. Теперь он прошёл вторую. Не думаю, что это особо поможет, но... покажите его хорошему ихтиологу.
***
Кармус спал. Сон был спокойным, удивительно глубоким и ровным. Грудь мерно вздымалась и опадала, веки не трепетали, и его ничуть не заботило недостигающее его разума эхо далёких голосов.
В комнате находились четверо: герцог Ульрих и ещё трое, один из которых, - бородатый, взлохмаченный, почти карликового роста, - невероятно походил на гнома. Двое других - пожилые, статные, в тщательно подобранном церемониальном платье. На серебристое жабо одного из них свешивалась тяжёлая цепь с округлым медальоном в виде тройного трезубца бледно-лунного цвета. Жабо другого было зеленоватым, а точно такой же медальон - светло-медным.
Кармус, полностью обнажённый, простёрся на низком столе, обложенном зелёным бархатом, утопающем в свете свечей. Трое, предельно тщательно, дюйм за дюймом, обследовали его тело. "Гном" стоял чуть поотдаль, то бросая взгляд на Кармуса, то переводя его на необъятных размеров фолиант, покоящийся на кафедре пред ним.
- Восемь, - промолвил человек в серебристом жабо. - три, четыре, и ещё один. Восемь. И расположение соответствует в точности до миллиметра.
- Карпад, - обратился герцог к "гному", - что говорит летопись?
- Всё так, ваша светлость. "Восемь Стигматов Величия Первого Слуги: четыре чресла опоясывают стройно, стелясь волною. Три иных трезубцем указующим простёрлись, вершиной вниз, из-под сосков к пупку. Восьмой и главный, перстом войдя, пронзил ожогом основанье шеи, у двух ключиц сплетение найдя."
Все надолго замолчали.
- Считайте бородавки, - промолвил герцог.
- Уже считали трижды...
- Считайте вновь. Мы не имеем права ошибиться!
...
- Двадцать семь. Восемь на левой руке, девять на правой, по три на каждой ступне, по две - с внутренней стороны колен. Двадцать семь.
- Карпад?
- Помимо восьмерых Стигматов, имел он бородавные отличья числом по восьмью три и три по одному. На левой лапе восемь, девять на другой, по три на каждой из ступней опорных и по две - в подколенниках его. - Пропел "гном" речитативом на староболотном.
- Читайте дальше, - повелел герцог.
- И был Слуга Владычицей приближен за преданность и верность и труды премногия на благо усиленья Владычицы и Царства.
И из твари малой презренной, Букашкой зовущейся, быти ему преображенным надлежало в Букаша придворного, станом знатного да видом пригожего, ибо угодно было сие Повелительнице его.
И даровано было Букашу обличье новое, мягкотелость его тщедушную панцырной бронёю прикрывшее, и плотью своею превысился многожды, дабы соотноситься успешно с вечнорастущею своею Государыней.
И творил он всяки прихоти да повеления Ея, и до всякой надобы Госпожи своей был допущенным, бо зело смышлён был и уменьями многими отличался весьма.
И измышлял тот Букаш пути да лазейки прехитрые супротив вражьих промыслов да во славу Всемогущицы своей. И вершил он сие столь презелено, что держава Болотная возвеличилась, средь земель да сторон ставши первою.