Шуров Игорь Виуленович : другие произведения.

Великие соснячки

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Жанр "Великих соснячков" я определяю словосочетанием "как бы роман в письмах". Хотя и это весьма сомнительное определение

  
  ВЕЛИКИЕ СОСНЯЧКИ
  
  
  как бы роман в письмах
  
  
  
  Содержание
  
  Вместо предисловия (можно сразу пропускать, не читая)
  Письмо 1, в котором звезды заговорили (спикеры, понимаешь, небесные)
  Письмо 2, в котором я иду не в ту сторону (интересно, а какая из сторон та?)
  Письмо 3, в котором лирика побивает прозу (муравей бьет слона)
  Письмо 4, в котором мелочь что-то замышляет (и, похоже, по-крупному)
  Письмо 5, в котором появляются наблюдения (наблюдаются появления?)
  Письмо 6, в котором я катаюсь на поезде (хорошо, что не наоборот)
  Письмо 7, в котором анабиоз берет свое (в смысле мое)
  Письмо 8, в котором после сна начинаются превращения (тоже мне - Кафка)
  Письмо 9, в котором я буквально выхожу из себя (давно пора прогуляться)
  Письмо 10, в котором снова объявляется бой алкоголизму (а он, собака, бессмертен)
  Письмо 11, в котором появляются привидения (да такие подлые к тому же!)
  Письмо 12, в котором мэр Бордо приоткрывает тайны свидания (поразмышлять бы, да, некогда)
  Письмо 13, в котором приключаются приключения (весла в приключины - и айда!)
  Письмо 14, в котором я истекаю слюной (к счастью, только слюной)
  Письмо 15, в котором я иду туда, где оживают иероглифы (знать бы - ни в жисть не пошел бы!)
  Письмо 16, в котором я участвую в грандиозном турнире (аж мурашки по коже)
  Письмо 17, в котором я прихожу в себя и наблюдаю (коты, борщи и прочие абрикосы)
  Письмо 18, в котором привидения вовращаются (лучше бы они этого не делал)
  Письмо 19, в котором вместе с жарой появляется пауза (где живут только сны и наблюдения)
  Письмо 20, в котором я иду в Стеклозей (и он явно это замечает)
  Письмо 21, в котором странности множатся (я бы даже сказал размножаются)
  Письмо 22, в котором "воды объяли меня" (теперь еще и воды!)
  Письмо 23, в котором я получаю титул, а небо взрывается (хорошо что взрыв - цветочный)
  Письмо 24, в котором появляется "гишпанка" и косит меня (и я веду себя прямо как трава какая)
  Письмо 25, в котором я пытаюсь искать мотивы (а потом таскаю сам себя за волосы)
  Письмо 26, в котором земля уходит из-под ног (такой подлости я от нее не ожидал)
  Письмо 27, в котором ловушка захлопывается (и - ни щелочки, ни лазеечки)
  Письмо 28, в котором тайны приоткрываются (а сердце сжимается и как-то нехорошо екает)
  Письмо 29, в котором я узнаю, что такое девиарий (и он тоже ко мне приглядывается)
  Письмо 30, в котором наблюдения сменяются заседанием (точнее, я бы сказал "засадением")
  Письмо 31, в котором я играю первую скрипку (опять эти игры!)
  Письмо 32, в котором нет никаких желаний (кроме желания спеть)
  Письмо 33, в котором еще немного видений (а после - житейство сплошное)
  Вместо послесловия (можешь не читать, конечно, хотя...)
  
  
  J’étais prêt à vous faire remarquer aussi le manque
  d’ordre et de méthode de tout le morceau,
  mais j’ai fait réflexion que c’est une lettre,
   et que le genre excuse et autorise cette
   négligence et ce laisser-aller.
  6 juillet S.S.*
  
  *Я хотел было также обратить ваше внимание
  на отсутствие плана и системы во всем сочинении,
  однако рассудил, что это - письмо и что форма эта
  дает право на такую небрежность
  и непринужденность.
  6 июля. Царское Село.
  Из письма А.С. Пушкина П.Я. Чаадаеву
  6 июля 1931 г.
  Из Царского Села в Москву
  
  
  
  Вместо предисловия
  (можно сразу пропускать, не читая)
  
  Ну все, началось! С первых же слов! Кто меня дернул написать не "предисловие", а "вместо предисловия"? Что за блажь - сочинять предисловие, а называть его зачем-то "вместо предисловия", в то время, когда оно и есть самое настоящее предисловие. И, кстати, в чем разница между "предисловием" и "вместопредисловием"? Может, это просто ловкая подмена? Как бы игра такая - словно ты ничего не понимаешь, насвистываешь себе, по сторонам глазеешь, изображая коварную хитрость, которая хитростью только для тебя и является. А на самом деле всем она смешна и очевидна, все всё понимают и только делают вид что не понимают. Такое лукавое непонимание, в смысле, - полное понимание. Понимание с подмигиванием. Фу, запутался! Хармс какой-то, честное слово!
  
  Ладно. Написал и написал. Чего уже. Не зачеркнешь. Да и смысла нет зачеркивать - рукописи-то не горят. Доказано и запатентовано. И ничего не поделаешь. Иной раз и захочешь сжечь буквы эти, кошмары эти неловкие, а фигушки - не горят, что б их. Корчатся, а не горят! Даже не тлеют. Чиркай - не чиркай, хоть весь коробок изведи. Лежат, развалясь, на диване и зубы скалят. Собаки бешеные! А еще буквы! А еще рукописи! Детища, понимаешь!
  
  Идешь тогда, голову в портфель понурив, бредешь в издательство какое-нибудь - "Феникста ля комедия", например (поджигай-не поджигай - все-равно из пепла восстанет), кладешь писанину на стол издателю, хорошему человеку, и бегом прочь. В леса и поля! Подальше. Чтоб в природе раствориться и помереть во мхах. И гадко так на душе, словно кошку родную завез в тридевятое царство и оставил в камышах, бросил, гад, на произвол, чтобы извести по какой-то нервной причине. Или без причины. Просто так, спьяну.
  
  И вот какая странность случается: кошка обязательно возвращается, да не просто, а царевной! А рукопись непременно становится книжкой. Потому что кошка с рукописью - одинаковые золотые звери. Эльфы и живучки! Погладишь кошку, понюхаешь книжку - и опять за стол. Сидишь, маешься, карандаш грызешь, выгрызаешь наружу его мозговую косточку...
  Теперь о том, что вам предстоит прочесть. Это я обращаюсь не к телезрителям, которые без мыла никуда, а исключительно к героическим героям. Которые еще про буквы не забыли и даже что-то читать пытаются. Даже то, что к прочтению не предназначено, а годится только на раскурку.
  
  Вначале о жанре. "Как бы роман" - это не просто жанр, как вы понимаете, а именно жанр с подмигиванием. На самом деле, конечно же, это никакой не роман. Роман - вещь серьезная и нам, аборигенам, невозможная. Чтоб его натворить - нужен план, начальник штаба, артподготовка, "катюши" всякие, источники мудрые и прочие серьезности. Нужно как Слон Толстой - босыми ногами да по росе, да спозаранку до темноты лунной. А у меня - эфемериды только и грибы древесные. А народ требует ясности, ходит с топорами и лозунгами, круги наматывает под окнами, хрипло кричит наверх, кулаками в мансарду машет. "Какого жанра это вы нам даете, непонятно ничего!?" - справедливо спрашивает обалдевший от фокусов народ. И нечего ответить в порядке возражения. Заржавели возражения. Спасибо хоть Александр Сергеич явился на выручку. Пушкин мой дорогой. Надоумил, умная голова! "Чего раскричались, народы, - ласково говорит Александр Сергеич народам, - какой уж тут план, в самом деле, - небрежности да несуразности всякие. Не видите, что ли: письма это! А письма они и есть письма. Имеют право!"
  
  И правда. Письма - это ведь чувства да внезапности. Смех и слезы. Это как в Тульчине спать на бильярде. Или сны волшебные и безалаберные снить (так один литовец мне говорил в далекой армии: "Я сегодня такой сон снил!").
  
  Хотел было фразу про поддержку вынести в посвящение, да передумал. И так слишком нагло получилось. С эксплуатацией Александра Сергеича.
  
  А на самом деле, если вчитаться (если кому-то очень про жанр зудит, а детского крема под рукой нет), - никакой это не роман, а просто сон, просто одно большое стихотворение. Здоровенное. Просто очень большое и здоровенное. Хоть и неуклюжее. Зато про любовь и странные приключения. А стихотворение всегда немного волшебство и сон колдовской. Так жанр сего опуса и обозначим - большое стихотворение. А сокращенно - большетворение, то есть творение. Не больше.
  
  Ну, с Богом...
  
  
  Письмо 1,
  в котором звезды заговорили
  (спикеры, понимаешь, небесные)
  
  Здравствуй, моя дорогая! Ну вот, написал и призадумался - ставить восклицательный знак или поставить точку, то есть, быть сдержаннее. Хотя, собственно, почему сдержаннее? И решил в пользу восклицательного знака. Подумал: прочтешь - и представишь меня в костюме идальго! Красотища! С гитарой, в бархате, берете, остроносых туфлях, и, что самое главное, - в завитых, горячих черных усах. Эдакий поручик и монсеньер, Дон Гуан Ржевский (иГУАНоДОН Ржевский).
  
  Вот я под балконом. Вот я страстно пою. Вот подпрыгиваю, ударяюсь головой о балкон (представляешь, как я подпрыгиваю от волнения!), вскрикиваю что-то на испанском, истово бью по струнам, а после - вскакиваю верхом на верного осла Тихона, размахиваю над головой мулетой и мчусь в степь, ибо ты почему-то не вышла на мой восторженный крик... Кстати, а почему ты не вышла, обезьяна? Нет, ну в самом деле?..
  
  Итак, дорогая принцесса, стоит славная зимушка, дышит в окна, приплясывает, сорит ветками и корой, машет птицами, крутит собаками и котами. Одета красиво - в шазюбль из китайского шелка, на голове - ушанка, украшенная вечнозелеными капами, на ногах - что-то алое, сафьяновое, отороченное поземкой, ее верткими серебряными змеями.
  
  Когда утром я выхожу на верную службу, зимушка некоторое время идет рядом - лукавая такая, кокетливая. Потом она отвлекается на какую-нибудь ворону, и дальше я топаю один.
  
  Служба моя состоит в подглядывании за жизненными премудростями и преглупостями. При этом работать я должен внимательно и кропотливо, иначе никто в мире не узнает, что же любопытного происходит в тончайших складках бытия, в реальной и сказочной жизни людей, зверей и микробов, и множества прочих существ, о которых никто и не догадывается.
  
   Например, есть небольшого роста крылатые старички (скандинавы их непременно обозвали бы гномами или какими-нибудь зимними эльфами), которые ходят ночью со специальными печатями. Эти печати изображают собачьи и вороньи следы.
  
  Как только выпадает свежий снег, старички быстренько выскакивают во двор, нацепляют печати на палки и, летая над сугробами, нашлепывают повсюду свежие отпечатки. Зачем они это делают - ума не приложу. Но понимаю, что это важно, поэтому тщательно заношу в тетрадь их проделки. Может, через тысячу лет запись моя решит исход какого-нибудь грандиозного спора!
  
  Итак, теперь я собиратель глупостей. Совсем не простая, доложу тебе, моя радость, профессия. И ничем не хуже министра путей сообщения, дворника или педагога с большой буквы "Пе".
  
  Сама посуди: вчера - звонок. Я поднимаю трубку и слышу: "Вы такой-то такойтович? Сейчас с вами будут говорить звезды". Другой на моем месте подумал бы, что речь идет о звездах эстрады или вообще подумал, что он уже окончательно чекнулся. Но я прекрасно понял, о чем идет речь, и стал слушать.
  
   Сначала в трубке зашуршало, потом зашипело, и вдруг наступила полная тишина. И вот эта полная тишина и была голосом звезд. Они говорили взахлеб, перебивая друг друга, а я внимательно слушал и молчал, потому что, во-первых, боялся их напугать, а, во-вторых, им, наверное, просто нужно было выговориться. Зачем им мои советы и проблемы? Вот я и дал им выговориться. Пожалуйста, на здоровье. Если очень нужно. Правда ведь?
  
  Разговор этот я тщательно записал на трех листах и положил в отдельную папку. Если захочешь почитать - милости просим: три идеально чистых белых листа бумаги, ни единой помарочки, чтоб не дай Бог ни одного словца звездного не переврать.
  
  И такое происходит каждый день по тысяче раз. Сегодня ночью я нечаянно подслушал разговор двух привидений. Они бродили по комнате, не замечая меня (или не обращая внимания) и болтали о том, о сем. Оказывается, у них там тоже строгая привиденичья иерархия, которой они должны неукоснительно следовать и которую им, как и нам, так хочется нарушить. И те же проблемы: кто-то кого-то обсчитал, кто-то кому-то недодал, кто-то за кем-то недосмотрел. Никогда бы не подумал. Все как у людей!
  
  На этом, родная, буду сегодня заканчивать. Сейчас сяду писать план на завтра. Дел - невпроворот: покормить ворон, соек, воробьев и синиц, узнать, почему в метро нельзя бегать по эскалатору, о чем думают помидоры в банках, погулять по деревьям и сфотографировать стену, на которой вырос цветок. Ну и еще куча всего.
  
  
  Письмо 2,
  в котором я иду не в ту сторону
  (интересно, а какая из сторон та?)
  
  Привет, солнышко! Только что подумал, что если письма мои попадут в чьи-то руки, они непременно научат человека (чьи руки-то) нормальному человечьему обращению. Это я так, безо всякого хвастовства и порожнего бахвальства. Совершенно искренно. Это ведь и в самом деле важно - любить друг друга и обращаться к любимому человеку так, как обращаются друг к другу птицы, облака, деревья, цветы, микробы и привидения!
  
  Кстати, о привидениях (когда я набирал эту фразу, получилось не "кстати", а "кстапти", и я подумал, что система "человек + компьютер + ошибка" создает замечательные, неизвестные ранее человечеству слова. Возможно, даже вещие. В каком-то смысле. Представляешь: кстапти! Ничего не чувствуешь собачьего? Ну как же! Так ведь собаки здороваются: кстапти. И виляют, и крутят при этом хвостами. Туда-сюда. Как сумасшедшие. Очень дружелюбные и славные существа. Я тут же, кстапти, - виль-виль хвостом - занес это в блокнот. Так, на всякий случай. А вдруг чего из этого вырастет! Красивого и доброго. Думаю, в письмах я к этому непременно вернусь).
  
  Итак, о привидениях. Они опять приходили. Укромные такие, полупрозрачные, как медузы. Тихие-тихие и славные. И я подумал грешным делом, не те ли это привидения, что приходили к старику Чезаре и подарили ему путешествие в загробный мир? Если они, то, значит, мне повезло. А если потрафит с ними еще и подружиться (а они пугливые, как зайцы), то, может, удастся куда-нибудь в эдакое прошвырнуться. Неплохо бы!
  
   Ну, поживем-увидим. А пока расскажу как прошел сегодняшний день. Подъем, зубочистка, чай - все это ерунда. Главное, что неожиданно для себя я отправился не на работу, а совсем в другую сторону - к лесу.
  
  Тут у нас, прямо под окнами, растет симпатичный лесок. Небольшой, но дремучий. Вот туда я и направился вприпрыжку, как какой-нибудь вамбат-недоросль. (Компьютер выдал "дркмучий", то есть, как я понимаю, дремучий понарошку). Может, и понарошку, но лес есть лес, а человек, козья душа, всегда человек, будь он хоть семи пядей во лбу. К пишущему, как ты понимаешь, это не относится. То есть, во мне пядей явно поменьше.
  
  Ну, что такое лес, тебе рассказывать-то не надо (или как у Шергина - "не надь"). Ты-то меня всему и выучила, на самом деле. Так вот, иду я лесом - тихо и сладко. Снежок кружится меленький, как пух мучной. Справа - белки борются, турнир у них, чемпионат леса. Слева - бобры друг дружку за чубы таскают. Весело так таскают, как в мультиках. Откуда здесь бобры - я и не задумывался. Я ж наивное существо, добросердечное. Это потом уже я стал в затылке чесать. А пока иду - наслаждаюсь. Глядь - лось проскакал. Ту-па-тара-тупа. Рога у него - как мебель румынская. За ним - стадо слонов прошло, мехом обросшее, словно мамонты. Представляешь, идут такие мишки волосатые, гигантские, со шлангами на мохнатых рылах. Здесь, у нас! А? Видно, здорово приловчились к нашему климату хоботатые!
  
  Наконец, на окраине леса, на закатной его стороне, почти у дороги, вижу - в сугробах костер шевелится. Я подхожу ближе, а там, у костра, самое симпатичное общество в мире - не шоферы-дальнобойщики (тоже, кстапти, симпатичные звери, хвостом виль-виль), не бомжи темнокрылые, не засада против наркоманов, нет, - сидят небывалые существа. Ростом каждый со спичечный коробок, а с виду - будто с картины Босха спрыгнули, - рыла у них такие груздочные, грибные, глазки мелкие, черные и жгучие, а на животах мешки. Короче, какие-то сумчатые средневековые твари мне привиделись.
  
  Я ближе подхожу (клавиатура выдала "подхржу" вместо "подхожу", и в этом большая доля истины, потому что, чем ближе я подходил, тем больше опасался. Вот эта буква "р", съевшая "о" как раз об опаске и живописует).
  
  Так вот, я все ближе подхожу, а ребята эти, твари, то есть, костровые, хоть бы что. Мне кажется, что до них еще идти да идти, а они вот уже, под ногами. Я остановился и тихонько кашлянул. Деликатно. Они на меня рыла свои оборотили. Смотрят. Я кивнул им вежливо, поклонился и говорю:
  
  - Здравствуйте, неведомые небольшие существа с большой и красивой душой!
  
  Обрати внимание, как я хитро и культурно завернул, чтобы не дать им ни малейшего шанса меня сходу слопать. Им, между прочим, это обращение очень даже понравилось. Их старший оползень встал (хотя вполне мог бы и не вставать - ничего в моем восприятии не изменилось, такие они малыши от природы) и махнул мне своей беличьей лапкой.
  
  Ну, я понял, что он приглашает меня ихней водки попить, подсел к костерку, точнее сел поодаль, чтоб никого не задавить, привалился спиной к сосне и рот варежкой прикрыл, чтобы не дай Бог костерок не задуть. А они, как ни в чем не бывало, продолжали беседовать. Я посидел полчасика, ничего из их пиканья не понял, но, на всякий случай все время одобрительно кивал головой.
  
  Наконец, они о чем-то договорились и встали. Их старший оползень, тот, что конечностью махал, подходит и протягивает мне свой кулачишко. Я - на колени. Как перед августейшей персоной. Наклонился к самому сугробу и варежку снял. Он мне в ладонь торжественно сунул какую-то мусорину, и пока я ее выпученно разглядывал, вся их братия - штук двадцать их было, рыловатых, - как сквозь землю провалилась. Волшебство! Ни костра, ни картошки печеной, ни следов комариных. Как будто и не было тварей груздочных. И если бы не пылина странная, я бы точно подумал, что все это мне пригрезилось.
  
  Еловину эту я в трамвайный билет завернул, в карман затолкал - и домой. В кабинете аккуратно развернул, положил на тарелку, взял лупу и стал разглядывать. А там - миниатюра, как в Киево-Печерской Лавре. На чешуйке от сосновой шишки - герб. На гербе две скрещенные белки в прыжке, летят над верхушками сосен, как салют, над ними - Орион, над Орионом - по-нашему написано: "Великие Соснячки" (только с ошибкой: "Великие Зознячки"), а в самом низу - какие-то слова непонятные на тайном языке. Я хоть в языках и не силен, но точно знаю, что букв таких в жизни не видал - ни арабский это, ни японский, ни какой другой из малоизвестных мне языков, не говоря уж об известных.
  
  Вот что со мной приключилось. Попробую хорошенько обдумать эту загадку нынешним вечером, после того, как окончу это письмо и попью чаю с лимоном. Может чего в голову и забредет.
  
  
  Письмо 3,
  в котором лирика побивает прозу
  (муравей бьет слона)
  
  Привет, котауси! Пишу на следующий день после странного происшествия. Скажу честно, я полночи пролежал без сна, размышляя, что бы значило вчерашнее приключение, но так ни до чего не додумался и уснул, как сурок-байбак-хомка.
  
  Утром долго тер кулаками глаза, потом отложил кулаки и пошел опять в лес на то же самое место, где мелкие загадочные твари вручили мне гербовую метку. Чтобы разобраться. Лез через сугробы сухопутным китом, но никаких соснячков и в помине не было, и никаких головешек. И я решил, что все это мне привиделось да пригрезилось (вышло "прививделось да пригревзилось", что явно попахивает издевкой. А вот и подтверждение: набралось "я вно", и, ей-Богу, я о себе был лучшего мнения, честное слово, никак не предполагал, что компьютер так надо мной измоется (милая форма глагола "измываться") - надо же, "я вно"! тьфу на тебя! Тьфу четыре раза, кинескопина американская), но дома, оттаяв, заглянул в ящик письменного стола, а там - билет вчерашний, а в нем - гербик с белками прыгучими и Орионом приблизительным. Так что, было, было! Некуда деваться!
  
  Ну да ладно. Как-нибудь разберусь после. Может, и с твоей помощью. Это было бы замечательно, потому что я скучаю. И наскучался уже в большущую скучу, просто громадную, как вся европейская Альпа, если ее в одну скучу скатать всем взволнованным и разномордым европейским населением.
  
  А пока хочу тебе сообщить, уважаемый заяц, что на пару вопросов мне удалось-таки добыть ответы. Вот слушай. По эскалатору в метро нельзя бегать знаешь почему? Потому что эскалатор этого страсть как боится. И дрожит всеми своими перилами и пассажирами, и ломается, как сумасшедший. И еще: помидоры, когда они сидят в банках, думают друг о друге! исключительно (!) и ни о чем больше думать не могут, бедолаги (или счастливчики).
  
  Сегодня мне удался феноменальный фокус: после заклинания, придуманного на днях, я минуты три бродил по потолку, как муха, и все без обмана и безо всякого зеркала, представляешь! Правда, вся кровь при этом перелилась в мою дурную голову, и может оттого, что она стала тяжелой, как мешок, я и шлепнулся на пол и об пол, да так, что битый час не мог прийти в себя, и все лежал на полу и был очень несчастен (был бы Ван Гогом - от огорчения оттяпал бы себе чего-нибудь на голове). Да, и еще, убей, не пойму, почему этот час - непременно битый. Кто его побил и за что - неясно, и человечеству еще предстоит в этом разобраться, как мне - в запутанном деле с великими соснячками. Хотя, раз я головой треснулся, то словосочетание "битый час" мне стало не то чтобы понятнее, но как-то явно ("я вно!") ближе.
  
  Вообще, день был не очень удачным. Я, правда, из календаря его не вычеркнул - не корректно так поступать с целым днем, но жирно, с нескрываемой обидой, обвел цифру зеленым фломастером весьма противного оттенка.
  
  Всю вторую половину за окном, в сероватом сумраке валил снег, собаки попрятались куда-то, верно, играли в медведей-нешатунов, птицы тоже. Привидения и вовсе не пришли. К тому же я доел черничное варенье, и язык у меня стал черным, и я никак не мог отделаться от мысли, что язык - черный, ходил по комнате и все время помнил, что у меня черный, как шляпа язык, и то и дело подходил к зеркалу и высовывал свой ночной язык и разглядывал его, как доктор Фрейд доктора Юнга. А в промежутках между сеансами изучения своего асфальтового языка лежал на диване и слушал, как неподалеку, в лесочке, стучит идущий по снегу поезд (о, получилось замечательно: "стучмт". Слышишь, родная, как колеса тарабанят на стыках - стучмт, стучмт, стучмт!) Так вот, лежал я и слушал, как стучит поезд. Этот стук очень загадочный, таинственный (какое интересное словцо выскочило из-под моих неверных пальцев: "тьаинственный", немного по-птичьи вышло, по-звериному, диковато так, по-островитянски). Таинственный и тревожный.
  
  Теперь, когда я пишу тебе - глубокая ночь. Все спит. И я, пожалуй, прикорну. До рассвета уже близко. Спокойного утра, дорогая, (какое чудесное слово подарил напоследок компьютер: "спокойнорго". А я дарю его тебе, ласточка. Мне кажется, это слово из шаманской песни про волшебную рыбу Ырбургу, которая плавает сама по себе, без весел, с рюкзаком, в усах и полосатой майке, грызет моченые ламинарии и насвистывает толстыми губами тонкую водяную песенку про любовь).
  
  Пусть тебе будет хорошо и уютно в этом нелепом мире.
  
  
  Письмо 4,
  в котором мелочь что-то замышляет
  (и, похоже, по-крупному)
  
  Похоже, что-то начинает проясняться! Утром я пппроснулся (три "п" говорят о приличном "дубаке" в комнате, потому что в окнах - щели, потому что я никак их не законопачу, потому что ваты нету (правда, похоже на имя вождя индейского племени - Ватынету?!).
  
  Так вот, я проснулся оттого, что кто-то уютно урчал под дверью, словно рота месячных котят, сосущих пушистую маму. Я подумал, что это привидения примелись и так себе уютненько скучают, дожидаясь, когда я вознамерюсь взойти над миром. Не желая их спугнуть, я осторожно выполз из-под одеяла. Поеживаясь, как еж (извини, отвлекусь, меня осенило, что "аж" - это раскрывшийся еж). Итак, поеживаясь как "аж" я подошел к двери и прислушался: урчание стихло. Я аккуратно приоткрыл дверь и увидел, что около телевизора (не компьютер, а Змей Горыныч: "телвизор" - это явно выключенный телевизор) собралась небольшого росточка братва. Завидев меня, эта тараканья шпана, эти шишки на ножках шуганулись (чуть было не написал "врассыпную", в то время как они шуганулись именно "вссыпную", то есть, мгновенно слиплись в наитеснейшую кучу) и исчезли, растаяли в темном комнатном воздухе.
  
  Были это великие соснячки или еще кто-то меня за нос водит и морочит - не ведаю. (Гениальное, кстати, словцо компьютер подкинул: "мсорочит", то есть, не просто морочит, а как бы морочит с вызовом, нагло, по-сорочьи, то есть, откровенно, вовсю морочит, с самого утра, пока ты еще в ночной сорочке, пока еще не проснулся, не потянулся как просоночная кошка, не облачился в доспехи дон-жуан-кихотские, совсем, короче, тепленького морочит).
  
  Подошел я к мертвому телевизору, опустился на коленки, как собака, и принялся изучать местность. Пахло хлопушкой, то есть, дымком и хвоей, как на Новый год, а около телевизорьего живота лежала чешуйка, похожая на кусочек коры - точь-в-точь давишний герб соснячков, врученный мне их сугробоватеньким предводителем, их лесным тамадой. И все. Представляешь? И больше ничего и никого.
  
  Взял я его и поплелся к столу. Достал заветную лупу и заглянул ему в душу. А там, в душе кусочка, был текст, который я прочитать не сумел (интересно как получилось: "проичтать", то бишь, как я понимаю, не просто прочесть, а расшифровать, понять и осмыслить). А не сумел я его прочитать, потому что сплошные каракули. По-моему, даже египтологам такое не снилось, даже их Осирису, даже господину Шумейке, мужу Анны Андреевны, самому неприхотливому в мире любителю чая и древностей.
  
  Ты можешь посетовать на меня, что я тебя тоже морочу: говорил, что вроде бы что-то проясняется, а на самом деле все только запутывается, но, поверь, слоничек, я искреннен, как оголенный проводка, точнее, как оголенная провод. А ясным стало для меня главное: все это неспроста. Ой, неспроста!
  
  На этом обнимаю тебя, дорогая. Знаешь как? Как черная гнилолистая вода лужи обнимает головастика, родимого лягушиного сына Риу по имени Негру. Обнимаю и прощаюсь в глубоком уважительном клаксоне. Тьфу, опять я его с книксеном перепутал!
  
  В таком звуковом уважительном книксене с тобой попрощался - загляденье! Прямо медведь!
  
  
  Письмо 5,
  в котором появляются наблюдения
  (наблюдаются появления?)
  
  Милая моя жирафа! Пишу тебе письмо, пуще прежнего. Есть новости: у города выросли сосульки морковные на всех подбородках и карнизах, собаки вышли из-под спуда, разомлели, а вороны расселись по толстым веткам и грызут прошлогодние орехи - темные и несъедобные.
  
  Гномы всевозможные так и шныряют у народа под ногами, а тот, дурной, потный, прет куда-то в свое и под ноги совершенно не глядит. Да что под ноги: никто друг дружке в глаз не заглянет, так, будто каждый одинок в своем беспримерно-упорном походе и, словно кабаняускас- свинорылус, идет к непонятной ни ему ни людям цели. Прямо три миллиона ленинов каких-то одержимых с гитлерами (кстати, если бы физию ленина скрестить с физией гитлера, хотя бы простым методом наложения, получился бы такой жуткий чесночный погромщик! Представила? Бр-р-р!)
  
  Ах, ах, ах! Если бы можно было подняться высоко-высоко, проследить орлиным оком за этим броуновским движением, прозвонить все их потенье и кряхтенье, прочертить все линии кривых человечьих маршрутов, получился бы такой кандинский крендель, какой самому Василию Васильевичу и в раю не приснится. Но вот какая прелесть: зиме и дела нет до этого беспокойства. Она своим занята: пасет свое белое хрустальное стадо, своих песцов да коровок и бренчит на гитаре из черного дерева. Ветер струны растянул, деревья в струнку вытянулись, даже коты нейлоново вытянулись - все олимпийским делом заняты, все вместе торжественную гимну извлекают из глубин морозных, как седой француз Петя Куэртен. И снежинки тут как тут - танцуют, танцуют, коровы изящнейшие. Просто загляденье! А зима всем этим томно дирижерствует, негодница.
  
  Ну, это, как ты понимаешь, мыша, бло лирическое отступление (тут ошибки никакой, просто у меня вместо "было" "бло" вышло, но, по-моему, даже лучше, точнее, как будто струна лопнула от переусердия, от голого симфонического старания). Теперь о текучке. Текучка течет. Да. Теперь о моих наблюдениях и записях. Вот они.
  
  Наблюдение 1. "Ворона в сугробе, а мама испанского короля в кресле-качалке на Канарах. Две одинаковые гордые старухи". Кстати, к чему это я, не знаешь, кисуля? Ну да ладно.
  
  Наблюдение 2. "Вот собака пробежала рысцой, а вот рысь пробежала собасцой. Куда это они пробежали, сердешные рысцы-собасцы?"
  
  Наблюдение 3. "Листья от холода скручиваются лодочками и шуршат веслами на ветру".
  
  Наблюдение 4. "Далеко-далеко, на крайнем дереве, жила-была ветка рогатая". От нашел наблюдение, тоже мне!
  
  Наблюдение 5. "Олень бросился наутек, утек - на оленя, однако".
  
  Наблюдение 6. "Лето пережидает зиму в канализации, а собаки охраняют его животами на канализационных люках" (классная очепяточка опять вышла: вместо "собаки" - "соблаки", то есть очень мохнатые, очень зимние, кучевые такие звери).
  
  Наблюдение 7. "Далеко-далеко на крайнем сервере жил-поживал компьютерный вирус". Причем тут? Если бы хоть на острове, где-нибудь в средиземном море, а так что!
  
  Наблюдение 8. "Возьми себя в руки, просят его. И взял себя в руки Дед Мороз, и ну из себя вату клочьями рвать". Это, похоже, про метель или вьюгу наблюдение. Кстати, солнце мое, а какая между ними разница? Я, например, так и не знаю, когда лучше замерзнуть - в метель или во вьюгу. Ну, это, собственно, и неважно. Главное, чтобы ямщик был хороший и сугроб подходящий.
  
  Теперь о визитерах. Привидения, похоже, ко мне случайно в ту ночь нагрянули, потому что с тех пор - ни гу-гу, как буренка языком их слизала с паркета. Меня это ужасно огорчает. Один поезд мимо все пробегает и пробегает. Неуема. Все заглянуть ко мне хочет, железнолапый, да видно недосуг. А зря. Я бы его чайком угостил в подстаканнике, с булкой сдобной и с вареньем черничным. Ах да, я же его доел уже. Забыл. Состарился, видать. Но я тебе скажу, что зимой все немного старятся. Корузлыми какими-то становятся и с размаху впадают в анабиоз и в авитаминоз. А некоторые преферансисты еще и в паровоз, бывает. Стоп. Что это с глазами моими: не пойму - померещилось или взаправду! Только что по подоконнику саблезубый енот босиком прошел. А за ним горный индеец с луком. Красный язык наружу. Пожалуй, все. Пора заканчивать. Индеец с языком - верный знак.
  
  
  Письмо 6,
  в котором я катаюсь на поезде
  (хорошо, что не наоборот)
  
  Привет, золотая принцесса! Как ты поживаешь без меня на белом свете? Я - так себе. Без тебя. А ты как себе без меня? Себе так?
  
  Вчера я катался на поезде. (Прости, но промолчать не смогу - знаешь, как кампутер только что написал "на поезде"? "На опезде"! Еще раз прощения просим, матушка! "Какая я те матушка!"). Так вот. На настоящем поезде. Случилось это так: я купил билет, потом долго бежал за вагоном наперегонки со старушками и их "кравчучками" (причем, старушки мне шансов не оставили, как и быстроногие "кравчучки"), потом сел на свое законное место около туалета и стал кататься.
  
  Катался я четыре часа, и за это время прошло мимо меня много красивых деревьев. Например, на излучине одной неизвестной дороги в ожидании автобуса топтались тополя. И здесь же грабы с рябинами танцевали ирландский танец. Представляешь? Вот еще что интересно: рядом со мной ехал молодой папа с детьми-близнецами лет по пяти каждый. Папа был очень молодой (ну очень), всю дорогу не снимал черной фуражки, читал глупую детективину и сказал за все четыре часа пути своим детям девять слов. Но зато каких! Сначала (минут через 90, когда близнецы, не выдержав, принялись резвиться и хихикать) он сказал грубым басом: "Успокоились!" Потом еще пару раз это же волшебное слово, только сначала голосом саблезубым, а потом драконьим. Потом, через час он сказал: "Успокоились один и второй!". Потом, уже перед самым городом, он сказал "Успокоились, я сказал!" И тут я понял, что близняшки, несмотря что маленькие, служат в папиной армии. А папа у них прапорщик. И когда я понял это, мне сразу полегчало. Мне сразу стало все ясно, легко и хорошо, и я запел песню про ворону, которая кружится над головой, про черную такую, которая вьется, и про разные ее приключения. И весь вагон подхватил мою песню, видно и вагон понял то же самое. Так у нас слезно вышло и тоскливо, просто красота! Да, чуть не забыл, папа несколько раз выходил курить в тамбур. Но это так только все думали, что курить, а на самом деле он там, конечно же, маршировал марши и маневрировал маневры.
  
  Потом я накатался, вышел из поезда и пошел домой. По дороге я размышлял о синем и фиолетовом свете и о тебе. А еще любовался светофорами, какие у них желтые, красные и зеленые морды. А еще представлял, будто мы работаем горными антилопами и карабкаемся на вершину фотографической горы, где водятся большое море и пугливые куропатки, и еще многоножки перебегают через тропинку из засады. Но ты не бойся, мы ни одной не растоптали. Мы перепрыгивали через них, как каурые лошади через зеленые изгороди. А еще я думал о том, что улитки - настоящие моряки-герои. Они за любовь идут на смерть. Они бросаются под машины со связками домиков и подрывают им гусеницы, мерзким вражеским машинам.
  
  Так незаметно, размышляя и вспоминая, я подошел к дому. А неподалеку от моего дома есть гастроном с интересным и чрезвычайно редким названием - "Вкусные продукты" (получилось у нас с компьютером по-грузински - "под назаванием". Может, это вино такое новое "Подназаванием"? Полусухое-полумокрое). Я зашел туда, чтобы купить биологический кефир в целлюлозном кубике, и остолбенел. В витрине среди сыров и колбас сидели кто бы ты думала? Мыши? Крысы? Коты? Лисицы? Еноты? Гиены? (Кстати, классно, если бы все они там сидели!) Так вот. Ничуть не бывало! Сидели там мои дорогие соснячки. Сидели как в ресторане и меланхолично жевали какие-то крошки. При этом тетка-продавщица их либо не замечала, либо это самое свое незамечание вовсю изображала. На лице у нее жили бородавки, волоски, глаза, нос, серьги и губная помада вместо рта. А на животе - сиреневая кофточка. Она шаркнула вежливо толстой ногой и сказала мне в нос: "Чего изволите, благородный господин?" Как тебе? Круто? Это я-то благородный! Это я-то господин! Я ткнул глухонемым пальцем в витрину, туда, где всем своим видом питались соснячки. Она сказала: "Вам сколько килограммов?" Я показал два пальца. Она плотоядно кивнула и стала ловить соснячков, как ловят бабочек - двумя пальцами - и отправлять их в кулек. Она их ловила и запихивала в кулек, а соснячки выпрыгивали и разбегались.
  
  Я стоял, не шелохнувшись. Я просто не мог шевельнуться. Я боялся растоптать кого-нибудь из прытких малышей. Я стоял и очень терзался. Меня раздирали противоречия. Я хотел поймать хотя бы одного соснячка, чтобы рассмотреть через пенсне, и в то же время боялся их растоптать. Так они и попрятались куда-то. Тетка только огорченно развела руками и полуприсела передо мной, как настоящая вежливая леди. А я еще помялся пару минут, а потом побрел домой.
  
  Дома я долго разглядывал в лупу герб великих соснячков и размышлял над многими загадками, которые в последние дни высыпались на меня, как фасоль из рога Оберона. А еще я подумал: "А может соснячки - это сырные принцы? Может они хотят мне открыть тайну их сырного замка? Может дурацкий колбасный дракон похитил их сырную принцессу?" Я еще подумал, а потом сон меня срубил, и я свалился ветками в подушку.
  
  
  Письмо 7,
  в котором анабиоз берет свое
  (в смысле мое)
  
  "Боги, боги мои!"...
  
  Да простит мне такое беспардонство Михал Афанасьич, терпимый ко всем котам, ко всем искренним и вполне неимущим поэтам! Это я насчет "Богов, богов моих". Не то чтобы я своровать решил и обернуть каракули мои колдовской фразой, как обыватель украшает дом кариатидой, снятой с погибшего корабля. Нет, конечно. Но так что-то вдруг защемило, так тенькнуло около сердца, так захотелось какое-нибудь "мороз и солнце" вечное лупануть. Ну и не стерпел в слабости своей, в квелости человечьей.
  
  Вон он стоит на балконе шестого этажа, курит, щурится от весеннего солнышка. Красивый такой, веселый, умный, собака! А я внизу - растрепанной микробой, варежку открыл - и ни с места. Стою, некурящий, безусый, с кривым от стеснительности ртом. А он гонимый, а он гордый, волшебный! Да ладно, чего уж!
  
  Извини меня, дорогая, за такое начало. Я знаю, что ты немного сердишься за такие штучки, но ведь все равно улыбаешься, правда? Ну вот, и молодечик. Ух, какая у тебя улыбка сногсвалительная! Хочу ее сфотографировать в обнимку с лесом! Да. Так вот. Даже не знаю, что это на меня нашло. Я вот о чем сейчас подумал, солнышко, взять, например, буквы, ну кто их надоумил жить-поживать в этом мире, кривулек обаятельных, такими стройными колониями, такими несметными птичьими базарами, скалами, загаженными пометом! Что у них за танец ветреный! То руками машут, то вдруг подпрыгнули, побежали друг за дружкой, вспорхнули в восторге, взвились, кувыркнулись через голову, а после рассыпались дождем, серыми голыми искрами, пасмурными босыми снежинками и снова распались, расстались, растаяли...
  
  Вот и получаются в итоге всякие Булгаковы да Пушкины разэтакие. В результате веселых плясок да кульбитов. А нам потом влюбляйся, ночи не спи, в подушки слезы лей! Славно все это и загадочно. На грани харакири. Следишь за их, буковок, жизнью (компьютер изобразил "бьюковок" - ерничает, гад, - талией крутит, на машины заморские намекает) и видишь: чуть правда (в смысле, не ложь) зазевается (а для нее это вполне обычное дело), раз, хоп, шлеп - уже газета получилась (и умной такой, гадина бумажная, прикидывается), чуть на дудочке перестанет крысолов играть - раз - пособие по очередной челшовечьей глупости (именно челшовечьей, не смейся, тут я с компьютером солидарен, слово это похоже на шершавую луковую шелуху). Короче, глаз да глаз за ними нужен, ворона да ворона, волк да волк! Не дай Бог отвлечься!
  
  Это наблюдение получило у меня название "Кахтакромбус", что в переводе с греко-воробьиного означает "ильшитр", что, в свою очередь, в переводе с языка бессонницы значит ни много ни мало "наблюдение кузнечика за жизнью букв", то бишь зеленотравчика, грассхопперса неоседланного, лошадки мелкорослой и чешуйчато-крылой и может даже малограмотной.
  
  Я знаешь что сейчас подумал? Ведь и у меня так бывает: то я пишу, как будто бес хвостом крутит, то- словно ангел белокрылый по верхушкам деревьев скользит. А от чего это зависит - никто не знает. Даже я. Даже Монтень. Даже эстонский писатель Юхан Смуул. Даже эстонский мальчик Юулии Пуулии по прозвищу "Зверобой". Знаешь, кисуля, как будет по-эстонски "зверобой"? Звюурююбюуй!
  
  Но все это так, досужий трепанг. А вокруг - зима красоты невиданной раскинулась, полушубок распахнула, разрумянилась, хохочет, полыхает! Как в последний раз живет! Возле "Макдональдса" мальчишка снежную пыль сметает у входа, а ему снежинки ртом ловить хочется и улыбаться во всю привокзальную.
  
  Собаки только вот очень меня беспокоят (Бог мой, как гениально вышло: "очечнь бесокоят"!): ходят через дорогу туда-сюда, на машины никакого внимания, словно они, не собаки, а короли и королевны в этом грязном городском мире, словно гуляют они не по мокрым улицам, а по аллее голливудских звезд, как будто они, собаки-то, и есть эти самые звезды (вышло "звевзды" - точное словцо - "собачьи звезды" означает!). Как будто они ходят и любуются своими лапьими оттисками в звездах на бетонной мостовой.
  
  Между прочим, было бы классно завести в противовес человечьему чванству и гордыне какой-нибудь особый собачий звездно-лапчатый вернисаж, чтобы звери по свежему раствору побегали, да следов понаставляли в сыром бетоне, а туристы после чтобы этими отпечатками любовались, языками цокали и говорили друг дружке: "О, узнаю лапу лохматого Бобби", "Посмотрите, да ведь это след от лапы Мокроносого!", "а это, господа, когти гигантского скотч-терьера Кинси Второго, прошу любить и жаловать. Он был ростом с приличного льва и носил на шее роскошный черный бант. А когда зевал, казалось, что мост разводили на Темзе".
  
  Но что-то я малость заболтался. На улице ночь. Как это она ловко появляется, в своих золотых звездах. День танцует, танцует лошадкой цирковой, и вдруг раз: трах-бах, ночь идет! Спите, граждане Джелалабада, в городе все спокойно!
  
  Я уже улегся и пишу тебе, моя радость, как безусый Флобер - в постели, под теплым одеялом, в совершеннейшей неге. Лежу, думаю о тебе, о воронах в синих платках и прислушиваюсь, как за окном подгулявшая машина с грохотом катит впереди себя пустую железную бочку. Вот она вытолкала ее за поворот - и опять все стихло, и глаза мои наливаются жидким пластилином. Напластилиниваются мои глазоньки и спят, как у Хавроши, у глуповатой девчонки, которая свою коровушку любимую (пальцы заплетаются, и компьютер-свинтус подсовывает мне пьяное слово "короаушку"), так вот эту самую короаушку любимую Хавроаушечка и проворонила, не уберегла. Все. Засыпаю...засыпаю...засыпа...
  
  
  Письмо 8,
  в котором после сна начинаются превращения
  (тоже мне - Кафка)
  
  Вот так-так! Вот, значит, как бывает! Я проспал ни много ни мало пять месяцев!!! И ровно через пять месяцев открыл глаза, сел - голоногий и опухший - и подумал: как крепко я спал - ни один сон не вздрогнул в железной голове! Если бы я знал, что так бывает, спички в глаза бы вставил, к люстре бы себя привязал, чтобы не уснуть.
  
  Я спал и слыхом не слыхивал, что зима давно подоткнула подол и весело, по лужам и талым сугробам убежала, девчонка разэтакая, в дремучий лес (дремучий - от слова "дремать", то есть, дрыхнуть вовсю, пока хмурый начальник Ноябрь не погонит ее на морозную работу), не ведал я, медведь беспробудный, что весна веселая метелкой помахала и галок с воронами в небо выгнала, что одуванчики расцвели и тут же состарились и облетели, и зелень на кустах и деревьях сняла нежно-салатовую блузку и надела темно-зеленую бархатную рубаху. Очень благородную. Все на свете я проспал, моя мыша. И когда я понял это, то страшно огорчился. Сколько записей мог я сделать, сколько чудесных наблюдений, сколько пользы принести и радости доставить (получилось "домставить", и я расцениваю это, с одной стороны, как справедливую укоризну, что я такой нерадивый и беспримерный спун, каких и в сказках не сыскать, а с другой стороны, как укоризну убедительную и фундаментальную. Куда уж фундаментальней, чем "домставить"!)
  
  Нет мне прощения. Сел я в кровати и стал себе наказание придумывать. И думал долго, так долго, что чуть опять не уснул. Но все-таки удержался. И придумал. Теперь я тебя недостоин. Теперь каждый вечер я буду надевать печальные одежды и падать в опрокинутый небесами Ковш. И думать о тебе с тайной надеждой на прощение. И думать только о тебе, что, конечно, само по себе наказанием не является, а как раз является благом.
  
  Очень мило, скажешь ты, что ж ты, собака бешеный, наказывая себя, опять ни на койоту не думаешь обо мне! А не кажется ли тебе, что меня ты наказываешь больше? Об этом ты не подумал? Ведь не себя ты обрекаешь на одиночество, на самом деле, а меня!
  
  Что я могу возразить! Нет у меня ответа. Согбен стою и зело гадок себе и природе-маме! Ковыряю носком ботинка гаревую тропку, по которой Пушкин, сукин сын, хаживал к татарам на виноград. Нет мне оправданья, да и не хочу я никаких оправданий. Каюсь низко, до земли и думаю вот что: история любви - это ведь всегда история разломанного яблока. Кто бы что ни творил, обе половинки маются одинаково. И той и другой больно...
  
  А между тем... А что же между тем? А между тем ты будешь весело перелетать со звезды на звезду, неуловимая и родная жужелица. Неуловимая и родная моя. Неуловимая моя. И родная. Ну вот, опять слезы на глаза налезли...
  
  Я спал беспробудно. Я спал в теплом заколдованном сне, а в это время вокруг тебя роились принцы и прочие уроды. А ты одна им сопротивлялась. Они ведь все чувствуют, принцы с уродами (компьютер, гад, еще издевается, - написал "чувтсвуют", чтоб я перед лицом этого полупьяного слова еще бездоннее осознал всю неизмеримость моего сонного проступка!) Ведь вот как странно и безотрадно бывает! Стоит на пять месяцев заснуть, как они тут как тут: в любви объясняются, морды бесстыжие, рассказывают, как гусей с кроликами разводят, какие у них королевства жирные и красивые, какие у них автомобили с прицепами, да яхты с помидорами, да пещеры с сосульками! Вьются, окружают, оплетают, пиво водят пить, жадными лапами шевелят...
  
  И на мгновение страх меня взял. Подошел так сзади, укромный тихушник, обхватил поперек тулова и над травкой приподнял. А вдруг, подумал я, все что случилось - вовсе и не круговорот человека в природе? Вдруг никогда-никогда не вернусь я обратно, не прольюсь на теплую золотую землю благородным рейнменом?..
  
  Представь себе, я лежал и рыдал безутешно, когда в дверь постучали. Вернее, тихонько поскребли крохотным коготком. Но я был так расстроен и обильнослезен, что решил не открывать ни за какие провокации и премии, пусть это хоть сам американский президент скребется (компьютер подсказал неожиданный, но абсолютно капитолийский вариант - "президжент". Класс, да?), пусть хоть Папа Римский, пусть хоть австралийский летчик Джимми Маршалл, который сорок лет подряд, каждый божий день кружил над островами Макуори и Бишоп-зи-Кларк и жену себе высматривал, как летучая белая акула, как упорный идиот. Сорок лет, стервятник, кружил, пока не уразумел, что острова эти тайные похожи на помет росомахи. И никто там не живет, кроме птиц. А на птице жениться он не решился, хоть и был парняга ого-го! Тоже, кстати, очень романтическая история. Влюбился он, что ли в эти острова?
  
  Так вот, я решил ни за какие коврижки, ни за какие токкаты-фуги не открывать. Но тут вдруг (как тебе пассажик - "вдург"?) в квартире поднялся торжественный ветер, и такая музыка в серебряном платье зазвенела, что я обмяк прямо на пол и дальше мне казалось, будто я смотрю волшебную сказку, настолько все было необычно и спелым образом чрезвычайно.
  
  А было вот что: дверь медленно, с баклажанным скрипом отворилась, и в квартиру вошла процессия из старинной Германии, из какой-то давней средневековой земли. Рыцарская такая, нормальная крестовопоходная процессия. Но такая крошечная, такая лилипутская, словно она не имела права расти толще фасоли и выше земляники.
  
  Коты и рыцари в белых одеждах с крестами на спинах и мраморная крошка белотонких пажей и фрейлин, и добродушные слоны, похожие на жевачки. Все они двигались уверенно и толково. Казалось, будто готовится шахматное сражение, и точеные фигуры входят в распахнутую дверь и протискиваются в щель под ней - протискиваются, протискиваются, и вдруг, превратившись во всякое, растекаются, расплываются по полу, занимая положенные им клетки, заполняя все ямки и вмятины, омывая ножки стола и стульев. Как будто это шахматное варенье из разбитой банки.
  
  Вкрадчиво вползали небольшие замки с башенками и флагами. Вокруг них клубились блошиные тучки крестьян и красномундирные королевские отряды с такими невозможно тонкими собаками, лошадьми и верблюдами, как будто те в прошлой жизни служили эфемерами.
  
  Рядом огненно пританцовывали микроцыгане с мелкомедведями и звонкоколокольцами. За ними с ветерком входили пышные рощицы, похожие на лягушачью икру. Все это дышало и пенилось, словно море, а в зеленых кронах шевелился райский праздник, подготовленный силами талантливых птиц и насекомых белок. И луга дальше и овраги следом, и мельницы, и после коровы с овцами, и Бог его знает что еще.
  
  Величаво, как туман, вплывали горы с шапками облаков, похожие на улиток, и тут же, следом, тонкими струйками втекали кипящие рыбой речушки, а по ним, раздувая паруса, летели быстрые рыбачьи лодки. И все это смеялось и улыбалось.
  
  Представила, моя прелесть? А теперь представь, что чувствовал я, когда сидел на полу, как Монблан, еще сонный и горестный, с еще не просохшими от слез щеками, а вокруг меня скатерть-самобранка рассыпала сочные чудеса! Глаза у меня округлились, как у андерсеновской собаки, а извилины в мозгу из последних сил скрутили растерянные дули.
  
  Они их держат до сих пор, ибо то, что я назвал благополучным завершением, похоже, всего лишь окончание первого акта.
  
  Итак, все это в мою квартиру вползло и расположилось гениальным мультфильмом. И зажило самой обыкновенной жизнью: вот уже который день звякают ведра в колодцах, орут петухи, пылят кареты по дорогам...
  
  Я даже сочинил небольшой стишок по этому поводу:
  
  Я живу теперь там, где горы
  Моют голову облаками,
  Чтоб без перхоти, и просторы
   Унавожены рыбаками...
  
  Теперь я человек-гора, вокруг которого раскинулось курфюртсткое царство-государство. А по мне уже, по всем моим изгибам, не замечая моего гуливерьего дыхания, бегают небольшого вида пастухи с овцами, и где-то пониже груди, на отрогах живота, на пологих, так сказать, его склонах - играют в чехарду милые пушистые мотки коз.
  
  Такая вот, солнышко, внезапная пастораль. Подожду, что случится дальше. Тогда и опишу тебе все мои зло- и доброключения в ярчайших лицах.
  
  
  
  Письмо 9,
  в котором я буквально выхожу из себя
  (давно пора прогуляться)
  
  Здравствуй, дорогая уховертка! Не сочти такое обращение за насмешку. Когда любишь, - не задумываясь называешь любимую тем словом, которое ловчее в эту секунду ложится на язык (любое лыко в строку). А слов так много, и все так невинны и красивы в нежной обертке, со всеми своими листьями и ветками, что обижаться глупо и бессмысленно. Так же глупо, как обижаться на улыбку или на ребенка. Я мысли высиживал и вертел свое ухо, вот и назвал тебя "уховерткой".
  
  Прежде чем перейти к главному, хочу поделиться моим горем (удивительно, как эта железяка - компьютер - чувствует состояние пишущего! Слово "прежде", которым я начал предложение, получилось с тремя "р": "прррежде". Я словно сквозь зубы процедил! Словно прорычал собачьим голосом. Как испуганная мокрая зверь, которая ночью, клубком, у закрытой подъездной двери. И ведь это очень верно!) Горе хоть и небольшое, но поделиться надо непременно.
  
  Я спал, спал, а проснулся в странном бесцветочном мире, где меня окружают люди, больные злобой. Это настоящая болезнь. Очень опасная. Как же я раньше этого не замечал? До сна пятимесячного?
  
  В мире, куда я переместился, обсчитывают, обманывают, сводят счеты и сжигают машины, мстят, наговаривают, хамят, насилуют и орут друг на друга. В этом мире золото копят, а солнцем выжигают. Ты не поверишь, - в этом расчерченном мире даже убивают. Я никак не могу к этому привыкнуть, да и не хочу привыкать. И не то, чтобы я такой аленький цветочек и розовая гортензия (я с цветом не напутал?) Честное слово, я никакая не гортензия! Но при каждом удобном случае я улетаю на звезды и сижу там, пока не наступит ночь, пока все не перепьются, не переругаются и не улягутся, наконец, - кто под куст, а кто в постель - смотреть сны про геометрическую жизнь и друг про друга, а еще вернее - подглядывать или воровать сновидения. При этом они не замечают, что подглядывают или воруют, потому что их сны похожи друг на друга, как две капли водки (получилось "сныв", то есть, святая правда, - все эти сны из одного чрева, все они сыновья одних родителей). Сны похожи, как братья-боксеры на братьев-боксеров. А когда наступает ночь, я соскальзываю с холодной луны и лечу - лирохвост лирохвостом - в райскую тишину, где мечтаю и придумываю тебя снова и снова...
  
  После того, как я опплакал тебе весь подол, можно и о главном. А главное - это то, что у меня появилась волшебная отдушина - моя тайная страна. (Закон компенсации?)
  
  Так вот, германская земля моя цветет и хорошеет. Я не пойму, что случилось, - может, меня завоевали? Но войны, как будто, нет. Не знаю. Во всяком случае все живут в мире и согласии, как деревья. И я не могу нарадоваться всей этой великолепной мелюзге.
  
  Ты знаешь, на меня даже совершили восхождение какие-то отважные ребята. Причем, карабкаясь по носу, они так нащекотали его своими ледорубами и альпенштоками, что я отчаянно чихнул и едва успел подхватить меняпокорителей, летящих кувырком в глубокую и красивую пропасть, туда, в район онемевших от долгого сидения коленей. Я аккуратно опустил их в траву, и они помчались, что было сил, в деревню. Расписывать девушкам свое геройство.
  
  И вот еще странная вещь - не пойму, то ли мне чудится, то ли правда что-то загадочное исполняется, но порой кажется, что я волшебным образом очущаюсь (новая форма глагола "очутиться") среди моих гостей-лилипутов. И кажется, что я ничем от них не отличаюсь: пью пиво, кошу траву, дою вместе с ними желтых коров, и молоко вполне крепкими струями бьет в подойник. И, главное, умею я все это делать, и не удивляюсь ничуть, и жирность у молока неплохая, и, что почти невероятно, мной довольны!
  
  Длится такое состояние недолго, и я, не находя достойного объяснения, оправдываю все это чайными галлюцинациями. Что, мол, просто я крепкого чаю оппился, смеси всякой черно-розовой с зеленым, как ты любишь, и видения необыкновенной ясности набрасываются на меня вместе с тонинами и прочими кофеинами.
  
  Короче, туман а-ля "Солярис". По станции бегают призраки-двойники, а ты, как Константин Сергеич сидишь и не веришь в них. Нагло не веришь, и все тут. Надо бы попробовать разобраться, что же это такое.
  
  Соснячки и привидения меня не тревожат. Не в смысле "меня уж больше не тревожат", в этом смысле как раз тревожат, а в том смысле, что остались они где-то по ту сторону пятимесячного сна и, видимо, переплывать через такой долгий сон им труднее, чем мне.
  
  Еще я научился раздваиваться. Первый раз мне удалось раздвоиться, когда ноги и все прочие члены организма бренного так затекли и онемели от сидения посреди Германии, что я всерьез подумал, будто начал заболевать слонокаменной болезнью. От страха я дернулся, как электрический, и вышел из себя. Не рассердился, а буквально вышел, то есть, выбрался из своих берегов, из контура своего, из оболочки, что ли, и пошел себе как ни в чем не бывало. Причем, шел воздушно и невесомо, ни кого при этом не топча (или не топтая?), ну, короче, никого при этом не раздавливая (или не раздавляя?)
  
  Из комнаты пошел в коридор, оттуда - в подъезд. И поначалу так обрадовался прямохождению, что незаметно слетел по лестнице с пятого этажа и выскочил на улицу, распугав котов.
  
  Жаркое солнце остудило меня, вкусные хлебные запахи ударили в голову, а в отсиженных ногах забурлила газировка. Тут я понял, что совершилось что-то неладное и решил вернуться в квартиру и глянуть, есть я там или там меня уже нет, раз я выскочил на улицу.
  
  Я поднялся по лестнице и робко заглянул в комнату. Германия была на месте со всеми своими шумами, лугами и коровами. А посреди царства-государства, как и прежде, сидел я собственной персоной, изнывал от нешевеления и балдел от умиротворения. И так же благостно, как и прежде, по мне бродили златорунные стада и белоперые гуси.
  
  Ты не представляешь, как странно видеть себя со стороны. Жуткое и неприличное зрелище. Но, что удивительно, я совершенно не испугался, а стал придирчиво себя разглядывать, как барышня разглядывает в зеркале собственное отражение, и, скажу тебе, разглядел столько излишеств и несуразностей, что даже огорчился. Неужели я так нехорош? Неужели настолько! Неужели это вот все, что сидит, вот это вот, это и есть - я!?
  
  От огорчения я вернулся в оболочку и только тогда почувствовал себя уютно и на месте. Даже несмотря на отечности и противное кипение газировки в мышцах. Наверное, стоит иногда выбираться из себя наружу. И не столько для того, чтобы отметить изъяны придирчивым глазом, сколько для того, чтобы понять, как хорошо пребывать в этих самых изъянах, и как они хороши, на самом деле, все твои природные неудобности.
  
  Когда понимаешь это, абсолютно перестаешь мучаться дурацкими комплексами неполноценности (вместо "дурацкими" компьютер, морда, выдал "дупацкими" - понимаешь, на что он намекает? - то есть, если сказать покорректнее, совершенно нелепыми комплексами). И все правильно, потому что комплексовать - бесконечно глупо, ибо ты полноценен вполне и бесповоротно. И не улыбайся, дорогая, никакой это не идиотизм! А самый что ни на есть махровый реализм понимания того, чего есть. То есть, сущности там всякой и прочего. Короче, ты понимаешь. Чего это я буду по-научному.
  
  На сегодня все. Прикорну, пожалуй, чуток. Хотя опереться мне не на что, поскольку вся Германия опирается на меня самого, и козы эти, понимаешь, скачут тут еще, смешные такие, и козлятки!
  
  
  Письмо 10,
  в котором снова объявляется бой алкоголизму
  (а он, собака, бессмертен)
  
  Здравствуй, любимая! Я проснулся от собственного храпа. Сроду за мной такого не водилось. Храпу за мной не водилось отродясь. Не храпел я раньше. Хоть голову мне руби. Нет, правда. Никто мне обратного не докажет. Потому что ни один человек в мире на самом деле не храпит. А знаешь почему? Потому что никто собственного храпа никогда не слышал. Только соседский. И я не слышал. А если храпа не слышал, то его и нет. Это утверждение - родной брат истории про горожанина, который не верил в корову, потому что никогда прежде ее не видел, а когда увидел - прошел мимо, не заметив, как та ни старалась обратить на себя внимание вкрадчевым мычанием и бодливым кокетством. Довольно удобная философия (низкий поклон компьютеру за "филососфию", ибо иронизировать над очевидной глупостью не возбраняется даже диодам с триодами).
  
  Так вот, я узнал о том, что разбудил меня собственный храп от кругленькой румяноусой доярки. Она катилась мимо и хихикала, а полные ведра ее пузырились желтым молоком (я именно о ведрах с молоком! Безо всякой иносказательности). Она-то и прокурлыкала, что, мол, уважаемый господин, герр, то есть, от собственного храпу проснулись, вот и будьте здоровы, а она, доярка, то есть, барышня уважительная и в жизни бы его, меня, то бишь, не разбудила, потому что уж больно сладко косатик спали, хотя солнце уже припекает, а господин бургомистр уехали в город. И так далее. И тому подобное. И закатилась споро так за дом, тараторя весело и простодушно.
  
  Я потянулся, протер глаза и осмотрелся.
  
  Местность, где лежала деревенька, напоминала крендель. Речушка извивалась среди холмов, там и сям игриво ныряя за бугорок, чтобы вынырнуть в неожиданном месте уже с утками, ивами и рыбаками. Похоже, именно в ее изумрудные плавни когда-то сдуру сверзился Икар.
  
  Крестьяне работали чистенько и нарядно, как на картинах Брейгеля про времена года. И все было так трогательно, так заботливо, и оччччень ухожено. Оччччень! И я подумал, что бургомистру, скоропостижно уехавшему в город, надо бы налить полный рог вина из изобилия и провозгласить в его честь здравицу за эту немецкую пятилетку в три года.
  
  Дальше я принялся соображать, где же это я очутился, и не снится ли мне все это художественное жилье. И если снится, например, то как же такое вот красочное зрелище уместилось в моей невместительной голове. Ведь только мышам да собакам снятся цветные сны. Ты-то знаешь это, моя дорогая собако-мыша! А если сны цветные приходят к людям, то это сны-хулиганы. Шантрапа, так сказать, безадресная. Проходимцы.
  
  Короче, ни до чего я не додумался, поднялся, потянулся, зевнул, щипнул себя зачем-то, ойкнул от ущипа и пошел в долину по глинистой оранжевой тропке, по которой, наверное, еще Страшила с Дровосеком хаживали во времена трусливых львов и летающих девочек.
  
  Каждый мой шаг рыжая пыль встречала аплодисментами. Подорожник вздрагивал, а кузнечики с сухим говорком лениво перелетали через глину, выпархивая прямо из-под ног, словно куропатки. И жарко было, хоть ныряй куда-нибудь.
  
  Вскоре я вошел в деревеньку, пересек площадь с кирхой и мимо гиацинтовой клумбы, в которой нежилась желтая собака, направился прямехонько в трактир. Вот натура!
  
  На вывеске кентавр Хоттабыч пил из лохани густой венозный напиток. Видимо, рейнское. Если не "Саперави". При этом бородатый челоконь держал лохань обеими руками, а вино расплескивалось и окатывало толстыми брызгами русалок. Белокурые водили хоровод, и хвосты их сыто лоснились на солнце. Трактир назывался "У Фридриха".
  
  Звякнул дверной колокольчик, и я вошел. Прислуживали кот и хавронья. Я заказал бутыль вина, миску салату и буженину, и официанты приволокли снедь молниеносно, как будто все было заранее нарезано, налито и запечено.
  
  Мяса я не ел давненько, включая пять месяцев моего беспримерного сна. Может поэтому буженина меня потрясла. С чесночком такая, розовая, упругая, с нежными сочными прожилочками - жгучая ненависть вегетарианцев.
  
  Гипнотизируя мое аппетитное чавканье, хавронья от удовольствия аж подхрюкивала, а кот внаглую истекал слюной, и я пригласил ее и кота к столу. Сладкая парочка даже не кокетничала. Кот просто приволок еще два бокала, и все было выпито и съедено самым беспощадным образом.
  
  - А где же ваш хозяин? - спросил я нежданных сотрапезников, - Фридрих где? Разве он не выходит к гостям? Я бы хотел расплатиться и поблагодарить его за хорошую кухню.
  
  - Мой господин, - вежливо ответила хавронья, привставая, - хозяин непременно выходит к гостям, но сегодня он вынужден отказать вам в этом знаке внимания, поскольку отправился в город вместе с господином бургомистром.
  
  - Странно, - сказал я, - с каких это пор бургомистр ездит к начальству в сопровождении трактирщика?
  
  - Дело безотлагательное, знаете ли, и только, м-м-м, наш хозяин может проконсультировать господина бургомистра, - важно заявил слегка опьяневший котяра.
  
  
  - Что же это за важности такие?
  
  Хавронья переглянулась с котом, потом они отошли к камину, пошептались, и хавронья исчезла в боковой двери, а кот вернулся к столу.
  
  Мы немного помолчали под тиканье часов, потом кот отметился знатной отрыжкой, с достоинством извинился и вдруг с вызовом, так, будто продолжал напряженный спор заявил:
  
  - Ничего я не буду рассказывать. Че это я тебе буду рассказывать? Ты хто такой? Приперся и тайны вынюхивают, мур... муртайны...ни плю ни муэн٭, так сказать...
  
  Кот вдруг стал ворчлив и хамоват. При этом его абсолютно не интересовало, слушает кто-то или нет его варварскую болтовню. Похоже, про меня он вообще забыл. Котяра наслаждался состоянием вздорной самодостаточности, и ничто в мире не могло помешать ему.
  
  Я молчал. Кот, собака, ворчал что-то в розовую салфетку, с эпикурейской легкостью мешая латынь с французским. Так длилось несколько минут. Потом пьяное животное с ревом зевнуло, упало головой на стол, дернулось и задрыхло.
  
  Я полез в карман, открыл портмоне и почти не удивился, обнаружив довольно толстую пачку незнакомых денег. Наугад отсчитал несколько зеленых купюр и уронил в винную лужицу рядом с котом. Мне показалось этого достаточно, и я покинул загадочное питейное заведение.
  
  На площади я даже не удивился тому, что ратуша раскачивается, а кирха глумливо приплясывает. А несколько шагов спустя, уже мертвецки пьяный, я и сам закружился вместе с площадью, ратушей и трактиром, и в карусели этой никаких лошадок и слоников не было. Далее все померкло, и я рухнул в черные, всепоглощающие, всеменяпоглощающие, всеменяивесьмирпоглощающие хищные гиацинты.
  
  Вот, зая, что случилось со мной сегодня. Такие, понимаешь, странные (компьютер накарлякал словцо поточнее: "тсранные", и с ним трудно не согласиться) события с румяными доярками, хавроньями и вздорными котами-пьяницами. Все, дорогая, пить больше не буду. Завязываю на бантик. Даже во сне не буду. Отпил я свое. Лучше загляну во глубину немецких фрейдов с ихними юнгами, лягу в трюм их мрачного корабля, поплыву их глубокими психологическими морями. Авось удастся разобраться в этих ведьминых подарочках.
  
  ___________________________________________________________________
  ٭(фр.) Не больше и не меньше
  
  
  Письмо 11,
  в котором появляются привидения
  (да такие подлые к тому же!)
  
  Какой дождь пронесся над миром! Не дождь - стадо разъяренных водяных слонов! Эринии и фурии! Гарпии и ведьмы фессалийские! Какой шумный, какой громкий, какой мокрый и свежий дождь! Умопомрачительный дождяра!
  
  Вот от него-то я и пришел в себя. Вот под ним-то и проволокли меня куда-то серые, как дождь, люди. Проволокли, все еще пьяного, неживого, и бросили в темницу. Ниньзи неопрятные! Швырнули как сетку-рабицу, как рулон никчемный и молча ушли обратно в ливень, в мокрую шумную ночь. И прихлопнули меня тяжелой железной дверью.
  
  И стал я обитать в темнице, словно красна девица из народной загадки про хрумкий корнеплод. Стал жить-поживать молодой и сладкой морковкой. Смеешься над словом "молодой"? Хихикаешь над словом "сладкой"? Отчасти правильно. Хотя, честно говоря, я еще хоть куда! Не знаю, правда, куда именно. Но ничего не попишешь - уже приволокли, уже, как говорят летучие мыши из Сквозного грота, свершилось (компьютер, как тостующий армянин отметился: "севршилось". Даже подвзвизгнул вконце, подлец). Да, свершилось.
  
  Когда глаза привыкли (смотри, компьютер-то боится, дрожит позорно, обезьяна: "тпривывкели"! Это ж надо такое выдавить! Тоже, видать, оппился своего, компьютерного винища). Так вот, когда глаза привыкли к полумраку, я принялся рассматривать мою обитель, чтобы, осмотревшись, прийти в себя, то есть, вернуться в меня. И вновь стать рассудительным, хотя бы как Монтень или как вольный каменщик Фрэнсис Бэкон. Ибо рассудительным быть вообще почетно, а в критические минуты - тем более! Правда же, зебруня?
  
  Первое, на что я обратил внимание, - комнатенка тюрьмой не являлась. Вполне обычное жилище зажиточного крота: шкафы, сейфы, кровать с тумбочкой, ковер бельгийский брошен на пол, по стенам - картины, изображающие нечто цветное, в духе королевы Ириды. Ну, телевизор, понятно, тюль еще с золотыми рюшками-хрюшками, полка с книгами, камин, дальше - трон почему-то, за троном - театральный парчовый задник, стол с бутылками откупоренными и непочатыми, фрукты, ну и всякая мелкая дребедень: слоники, ракушки, пальмочки, свечечки... Стоп. Но ведь при этом никаких окон, и эти цепи тяжелые к тому же, и еще кандалы. И лампочка вьется над головой - ответчица сибирских полустанков - и зеркало лукавит на стене. Вот зеркало меня особенно заинтересовало. Плескалось там что-то мутное. Ох уж эти зеркала (компьютер по-гречески лупанул: "зеракала")! Вечно там, за ними, за амальгамами, что-то скрывается. Тайники разные, норы опять же кроликовы.
  
  Итак, принцесса, я встал по стеночке, потому что завихрения в голове все еще кучерявились, и потихонечку, как раненый матрос, осторожненько так, пошел к зеркалу. И опять подумал, что пить теперь уж точно завязываю. Вон благочестивый Ной, уж на что праведник редкий, и тот не удержался! Девятьсот лет виноградорил, как Депардье, капли в рот не брал, и вдруг трах-бах - наклюкался и заснул нагишом, и младшенького своего - Хама - спровоцировал на непотребство (Быт 9, 20-25). А потом сына-то в рабство братьям и отдал. Пьянству - бой. Молодцы коммунисты советские! Так и надо с зеленым змием!
  
  Да, так вот, я к зеркалу подошел и осторожно в него заглянул. Ожидал увидеть что хочешь - хоть вяленую морду свою, хоть копченую, хоть...а увидел... Ты стоишь или еще как? Если стоишь, то быстренько сядь, да-да, в это вот кресло, хорошо, а если еще как, то все равно сядь на что-нибудь надежное и прочное, и руками за близлежащие перила ухватись, или за собаку, потому что увидел я там, словно в телевизоре, мою квартирку киевскую, зимнюю, где поезд стучит мохнатый, и привидения шастают, и еноты полосатые, как коты босиком по подоконникам прыгают и всякое такое разное. А в квартирке моей - теплынь стоит, а в квартирке - сирень во все окна букетами машет, а в квартирке, как ни в чем не бывало, сидят посреди ковра соснячки великие и о чем-то своем оживленно трут. И что-то они, великие, из рук в руки маленькое перекладывают, как будто в карты играют, в "очко" или в штос. О чем трут - не понять, потому что зеркало это хоть и волшебное, а звук у него не работает. Недоделанное зеркало. Наше. Хорошо, хоть изображение нормальное - не снежит. Я на зеркало пыхнул, оно запотело от пьяного выдоха и померкло, и стало обыкновенным зеркалом, в котором я себя узрел во всем своем похмельном кошмаре. Видно, уморил я его перегаром. Дурья голова, кто ж на дамочку с утра пораньше перегаром дышит? Что за змейгорынычьи замашки! Даже если эта дамочка - среднего рода.
  
  От отвращения я морду в сторону отшвырнул. Потом подобрал и потихоньку, привыкая, глаз за глазом, в зеркало вернулся. Немного подождал, вдруг у зеркала только нокдаун небольшой, но поскольку ничего больше не менялось, и по-прежнему морда моя небритая в живом стекле катастрофически маячила, я понял, что зеркало пребывает в глубоком нокауте. Может даже в коме. Может даже уже померло, чего мне, как гуманисту, конечно, не хотелось бы.
  
  Я сел и стал размышлять, что бы это все значило. Сначала Германия на меня свалилась, потом я начал раздваиваться, потом этот трактир с котом и хавроньей, пьянство мое неожиданное, ниньзи косолапые, комнатенка вот эта и, наконец, зеркало, которое мне показало передачу про соснячков и отключилось на самом интересном. Не хватало только пару-тройку привидений и будет полный букет секретных несуразностей.
  
  Только я это подумал, как драпировка шевельнулась, зашуршала и из-за парчи золотой выткались три прозрачных существа. Думай что хочешь, зайча, но похожи они были на сумасшедших или на подтанцовку Киркорова.
  
  Существа, тихонько щебеча, подструились ко мне, приподнялись над полом на высоту ведра и в таком висячем положении принялись что-то насвистывать.
  
  Сам не знаю почему, я вдруг им низко поклонился, как русский купец персидскому хану, и твердо молвил нетвердым голосом: "Необъятен и странен мир мирской, чур меня, чур меня, если сатана - изыди в туман, а если несатана, не изыди в туман, а сядь на стул, вот сюда, и говори понятным людям языком, а не говяжьим языком". Из каких языческих глубин это вылезло - ума не приложу. Но уж вылезло.
  
  Привидения послушались такого странного заклинания и сели. Друг на дружку, пирамидкой, как бременские музыканты. Посидели немного, потом нижний вздохнул и говорит:
  
  - Ты это, не серчай, это мы тебя сюда притащили, чтоб, значит, ты мог, ну, отдохнуть, что ли...
  
  - Как в Крыму, - быстренько добавил второй, поменьше, - и закивал головой
  
  
  - А вы сами-то в Крыму когда-нибудь были? - с вызовом спросил я.
  
  - Были-не были, - какая разница? - это третий, с фингалом под глазом.
  
  
  Раз-хоп - привидения местами поменялись и далее в продолжении всего разговора без остановки скакали друг по дружке как обезьяны в вольере.
  
  - Разница-не разница, - в тон им продолжил я, едва успевая глазами за их попрыгушами, - а чего зря болтать.
  
  - А мы и не зря болтаем, мы правду говорим.
  
  
  - Если правду говорите, то колитесь, чем это я вдруг такому отдыху обязан? И что это за кот с хавроньей меня обхаживали, если вы к этому конечно отношение имеете.
  
  - Имеем, конечно имеем. Но про кота с хавроньей мы тебе сказать ничего не можем. Пока.
  
  При этих словах нижний вдруг дернулся, обмяк и как-то бочком вступил в того, что поменьше. А тот что поменьше вплавился в того, что с фингалом. А потом они распались на четыре человечка и снова слились в одного здоровенного, как Панург, чтобы через мгновение развалиться на тройку.
  
  От этих мельканий и радужных перетеканий голова у меня закружилась, и я сполз по стеночке, проглотил тошнотворный комок, потерпел малость с закрытыми глазами и сказал:
  
  - Ну, дальше давайте, что замолчали?
  
  - Мы не замолчали, мы задумались, говорить тебе или не говорить.
  
  - И думать нечего, говорить конечно.
  
  - Да вот не знаем...
  
  - Что вы не знаете?
  
  - Говорить про бургомистра или...
  
  - И про бургомистра тоже.
  
  - И про бургоми-и-и-стра-а-а, - протянули привидения, - или, может...
  
  - Что еще за или такие?
  
  - А вдруг ты в обморок брякнешься, ты и так что-то не в себе как будто?
  
  - Хватит ваньку валять, никуда я брякаться не собираюсь, а вот рыла вам прозрачные сейчас чистить начну! - заорал я по-иерихонски трубным голосом, до того они меня, худосочные, разозлили.
  
  Тут привидения вспыхнули, как Купина неопалимая и пропали, а я стал волосы на себе рвать, что спугнул их своей невоздержанностью дурацкой. Где я теперь узнаю... А что узнаю - и вообще не понятно. Грубый я какой-то стал. Надо меня солью почистить, как утюг, чтобы темный нагар весь вычистить. Короче, полный конфуз. Я опять к зеркалу повернулся - а того и след простыл. Только пятно на стене, как будто кто-то мокрой тряпкой потер. Господи, достали они меня, все эти чудодейства.
  
  На этой печальной ноте, в состоянии полной неопределенности и похмельной муки прощаюсь до грядущего письма. Целую тебя в нос, мой золотой слоник. Чувствуй себя как дома ("чувсивуй", собака написал, японская консервная банка на жидких кристаллах!), хлеб да соль, шалфей да чабрец, что вижу, то пою... Короче, пока, моя радость, а то я что-то уже заговариваться начал от изобилия приключений, да и солнце уже голову припекает, морочит, как бы я сам в этой парилке событийной призраком не стал. Я ж не космонавт, в самом деле, чтоб на до мной так экспериментировать!
  
  
  Письмо 12,
  в котором мэр Бордо приоткрывает секреты свидания
  (поразмышлять бы, да некогда)
  
  Здравствуй, моя любезная-разлюбезная черепаха, которой водой пахнет! Которой водой черепахнет! Пишет тебе человек, у которого линии на правой руке указывают на явное исправление предначертанной от рождения судьбы в лучшую сторону. То есть, вправо. Удивительное дело, но это касается даже линии ума! Что почти невероятно! Впрочем, судя по тому, как я стал влипать в истории, предыдущая фраза преувеличивает мои возрастающие таланты. А линии на правой руке вполне могут оказаться лишь телевизионными помехами, которые ехидно искажают картинку.
  
  Коллизии пережитого отбросили исполнение мною обязанностей на неопределенное количество временных единиц назад. Оба-на! Крепко лупанул! А ну-ка теперь по-человечески. Неожиданные события совсем заморочили меня, и я перестал записывать наблюдения. Я перестал заниматься делом, которое мне поручили. Вот так лучше. Лучше, имеется в виду, изъяснился, а то что перестал делом заниматься предписанным свыше - это, конечно, хуже.
  
  Уф, устал изъясняться. Пойду в траве поваляюсь, цикадок послушаю, как они трещетки чинят (компьютер вместо "они" подсказал нежный вариант: "лони". Красиво, правда?) Так вот, пока лони-цикадушки своими толстыми медвежачьими попами крутят-аэробничают на можжевеловых ветках, я полежу, подышу фитанцидами, коих такое множество, как уверяют, что если бы Петербург вдруг заболел от сырости, то, разок вдохнув можжевеловый гектар кислорода, тотчас бы вылечился, со всеми своими медными Исакиями, петровскими болотами и сумасшедшими писателями. Полежу и послушаю, как меня щекотно оплетает паучок, как ящерка скользит вдоль ноги, как муха знойным голосом поет, как... Стоп. Ну дал! Ну расцвел! Куда же я пойду, узник замка Ив! Я ж отконвоированный и прикованный. Как Прометей. Мне ж алкоголь прилетает и печень клюет в назидание!
  
  Тут я окончательно избавился от иллюзий, нашептанных коротким сном, в который я свалился после исчезновения призраков. Делать было нечего, и я невольно потянулся к полочкам с книгами, до которых пока еще руки не доходили.
  
  Книг было много, и я по обыкновению, долго стоял перед полками, решая, какую выбрать. Как обычно выбор не сложился, и я взял первую попавшуюся и прочел: "Монтень. Опыты". Представляешь, слон, дружка твоего обнаружил! "Вот свезло мне, вот свезло!" Открыл наугад и стал читать:
  
  "Меня злит, что мои "Опыты" служат дамам своего рода предметом обстановки, и притом для гостиной.Эта глава сделает мой труд предметом, подходящим для их личной комнаты. Я предпочитаю общение с дамами наедине. На глазах у всего света оно менее радостно и менее сладостно". Вполне согласившись с господином мэром, я глянул на название главы: "О стихах Вергилия". И стало мне так отрадно и хорошо, как в волошинской мастерской, в Коктебеле. Еще бы: водночасье побывать и в средневековом Бордо и в древней Мантуе! Так вот, "Когда к долине я свергался темной (не я, конечно, а Данте), Какой-то муж явился предо мной (это он и есть, тот самый муж, что "под Августовой сенью" пускал энеидовы кораблики), От долгого безмолвья словно томный". От долгого безмолвья не только томным станешь. Правда? Вот, например, царевна Молчата. Жила она, была себе, молчала все время, как заводная, на волны смотрела зелеными глазами и однажды притомилась, и пришлось из нее молчатость шалфеем вымывать, да горами выкатывать. А она кричит: "Колбасы хочу! Да пожирнее!!!" Такая вот древняя сказка. Ишь, колбасы! Тоже мне, гурман Апиций Марк Габиевич! Хоть это и не мое наблюдение, про безмолвье и томность, а запишу его, чтобы вернуться к тому, чем обязан заниматься, а не шляться по трактирам да в темницы арестовываться. Вижу, как ты хихикаешь, и томненьким (опять же) голоском (от долгого безмолвья) молвишь (извини за тавтологию): "Запиши, запиши, милый. Запиши, как свое". Ну я и записал. Как свое. А что! И, между прочим, полегчало. Теперь, кажется, возвращаюсь. Теперь снова начинаю чувствовать себя человеком. Не тем, кого несладкий революционный писатель выше Бога поднимал, а нормальным человеком - маленьким и светлым. Ляксей Максимыч просто от социалистического усердия и чтения при консервной банке перепутал Свет и то, что он, Свет, освещает. Он, Максимыч, себя Светом возомнил, бедняга, а после на козлиный остров поехал с Ильичем в шашки резаться. Ошибочка, конечно, небольшая, но глобальная, и уравнение поэтому не решить.
  
  Я поставил книгу на полку и задумался о случайном и закономерном. Почему именно эта книга оказалась у меня в руках и почему именно эти строки попали мне на глаза? Существует ли связь между эпизодами жизни, и вытекают ли они логически один из другого? Влияют ли друг на друга, пророчествуют ли? И если да, то каким образом и почему? Я задался еще несколькими вечными вопросами из серии ЖЗГ ("Жизнь Замечательных Гамлетов") и совсем приуныл.
  
  Уныние, конечно, грех не смертный, но все же грех. И вот опять вопрос: что же ввергло меня в уныние, какая причина из совокупности имевшихся стала главной? Или виноваты все? Или не виноват никто?
  
  Чем больше вопросов я задавал себе, тем мрачнее и угрюмее становился. Книги, между тем, отрешенно молчали, храня знание, в коем было много, очень много, безмерно много печали. Они, книги, часто так - нет чтобы радость надуть в паруса, да хорошее настроение, да цветные улыбки на веревках развесить. Вон Рильке, например, ну ведь чудо какой писатель, а диету соблюсти с ним невозможно: почитаешь его - и жор наступает от смертной тоски. И жрешь все подряд, чтобы забыться и полным желудком мозги передавить. Так его и назовем: "рилькин жор", то есть, обжирание от печали. Да, так вот, совершеннейшим Босхом (за его творения я бы называл его не Босх, а Бесх), укушенный химерами одиночества, я стал поскуливать и вдруг услыхал, что за стеной мне кто-то тихонько ответил. Тоненько так, по-флейтичьи. Еле слышно. Словно это пела память о дудочке крысолова. Я умолкал - и затихал укромный голос. Я принимался тосковать вслух - и таинственное существо вторило мне. Нежно и ласково, словно одинокое облачко в жарком полдневном небе. Я вспомнил историю о том, как дьявол (Бог мой, тьфу, тьфу, тьфу через левое плечо, чур меня, компьютер, собака, бассетхаунд, слюги и салюки, чтоб его, пошутил: набрал вместо дьявол - "ядьвол". Ты на что, гад намекаешь? Это что, я, что ли, в тот роковой момент, когда сатана в мою нутрь пробирается?) да, так вот, о том, как дьявол искушал Святого Антония и так и эдак, и все способы испробовал, козлоногий. Ну буквально. Единственное, что ему не удавалось - петь. Как только пытался петь, начинал скулить. Вспомнив это, я отбросил мысль о том, что за стеной сила не вполне чистая. Ибо сила нечистая петь не может - скулит только.
  
  Так мы перекликались некоторое время, пока голос перестал отвечать мне. Тогда и я умолк, взволнованный и просветлевший. Я бы мечтал пройти сквозь стену, чтобы увидеть моего беззащитного брата, обнять его, прижать к груди, успокоить и от этого успокоиться самому, потому что нет в мире чище и тоньше надежды, чем унять печаль того, кто нуждается в утешении, кому стоит только прижаться к груди, пусть незнакомой, но теплой и родной, чтобы понять, что он защищен и прощен. И вовсе я не морализирую. Просто от высоких мыслей поднимаешься высоко-высоко и летишь как великий древний птиродактиль (самый поэтический пальцекрыл в мире: эдакий птироамфибрахий, птиранапест, птироямб и птирохорей в одном обличье), летишь и все понимаешь сердцем, потому что видишь все a vol d′oiseau!٭ (Как я дал?)
  
  Еще некоторое время я прислушивался, но голос смолк окончательно, и лишь тишина по прозвищу "Золотое копытце" ходила на цыпочках и укромно цокала где-то вдали по стеклянному полу.
  
  Тогда, отчасти чтобы отвлечься, отчасти, чтобы вновь вернуть себя к трудам Левия Матвея, я стал сосредоточенно наблюдать жизнь во всех ее лабораторных проявлениях. И вот что я заметил:
  
  Наблюдение 1. "Замерзая по ночам, горы натягивают одеяло на голову, и тогда на пустынных пляжах смешно высовываются из-под водорослей их морские пальцы".
  
  Наблюдение 2. "Когда человек взобрался на вершину, ему от счастья хочется прыгнуть вниз. А когда человек живет на вершине, как желтый шалфей, то это чабан. И ему не хочется никуда прыгать ни в какой низ, а хочется пасти овец".
  
  Наблюдение 3. "Если идти все время гуськом, то гуськом и станешь. Так не лучше ли гуськом и ходить?".
  
  Наблюдение 4. "Цикада прячется от всех, потому что она похожа на медведя с крыльями, а медведей с крыльями не бывает, и цикада стесняется".
  
  Наблюдение 5. "Там где был жертвенник нельзя долго стоять босиком, потому что всякие артемиды языческие порчу понапускают".
  
  Наблюдение 6. "Ласточки летают низко, потому что прислушиваются - ухом к земле - скачет ли грозовое небесное войско и слышен ли топот тучи туч. И когда войско приближается, ласточки замирают над самой землей, как уличные арлекины, как дирижеры во фраках. Ласточки летают низко, когда уши у них набиты громом. Отяжелевшие ласточки с громом в ушах и с молниями в глазах. Фурии какие-то!"
  
  Наблюдение 7. "Никто никогда не видел, как умирают кошки. Значит, кошки не умирают (падения и автомобили - не в счет). Один любопытный человек пошел подсмотреть за умирающей кошкой и не вернулся. Нельзя за кошками подсматривать. Особенно за умирающими".
  
  Наблюдение 8. "Человек, наполненный помидорами, светлее, чем человек, наполненный котлетами".
  
  Наблюдение 9. "Когда человек пьет чай, язык его удлиняется и утончается, а когда кофе - удлиняется и утонкофеивается".
  
  Наблюдение 10. "Жуки-олени приходят в ресторан один раз в неделю, потому что даже жукам-оленям хоть раз в неделю хочется сходить в ресторан".
  
  Наблюдение 11. "Пластинки и кассеты - это музыкальные консервы. Когда хочется поесть музыки, люди открывают консервные банки и едят ее ушами".
  
  Наблюдение 12. "Совы - это птицы с полными глазами мышей".
  
  Неплохой улов - дюжина наблюдений. Особенно после такого неприятного вынужденного перерыва. Я прилег на кушетку вполне счастливый. Мне удалось откопать несколько земляных орехов и поместить их в записную книжку. И они поместились. Теперь спать, моя волшебная девочка. Спать и еще раз спать. Утро вечера мудреннее, полдень утра мудреннее, а вечер полдня мудреннее. Кто из них самый мудрый? Вот вопрос!
  
  _____________________________________________________________________
  ٭с высоты птичьего полета (фр.)
  
  
  Письмо 13,
  в котором приключаются приключения
  (весла в приключины - и айда!)
  
  Сколько не спи, все равно просыпаешься. Даже если будешь спать вечность, даже если четыре вечности подряд - все равно проснешься. Это истина. Но истина эта не означает, что спать не надо. Спать надо уже хотя бы для того, чтобы проснуться. И я с завидным упрямством просыпаюсь и просыпаюсь. И надеюсь однажды проснуться окончательно. Вот.
  
  Пишу тебе, чтобы в очередной раз собрать буквы и сделать из них что-нибудь симпатичное, если это, конечно мне удастся. Вечный поиск симпатичного! Знаешь это как? Берется глыба мрамора и высекается статуя. В смысле, отсекается все лишнее. По методу Михеля Анджелевича Буанаротия. Впрочем, высекание - это последняя картина представления. А вначале надо поверить, что статуя в этой глыбе есть. А если ее там нет, ее надо туда засунуть волшебным образом. А для этого существует магический кодекс засовывания статуи в глыбу. И, между прочим, солнце мое, еще неизвестно, что труднее - из глыбы статую вынуть или ее туда засунуть. Во всяком случае мне приятно делать и то и другое. Именно так поступали древние. А их я люблю за то, что они были светлые и прозрачные, как вода в Голубой бухте, и за то что ты с ними со всеми так хорошо знакома. Прямо ихняя сестричка. И они тебя любят и приветы шлют. Сидят такие древние греки, грызут древнегреческими зубами древние грецкие орехи и шлют тебе мифологические приветы. И римляне тоже. Древнеримскими зубами грызут. Завоеванные древнегреческие орехи.
  
  Всем вышевымолвленным я как бы издалека и как бы невзначай намекаю на то, что мое возвращение к наблюдениям произошло и самое время попристальнее взглянуть на события последнего времени.
  
  Только я об этом подумал, опять за стенкой тихий голос запел. Тоненьким пунктиром: потянет и помолчит, задудулит - и прислушается. Словно теперь он меня звал дуэтом попеть. Но только голос застеночный на этот раз пел веселее и как бы улыбчивее. Не было в песне недавней печали, как будто утешился он и вновь обрел наслажденье жизни. Скажи мне, дорогая, разве мог я не откликнуться? Разве мог удержаться? Нет, конечно. И запел я в ответ радостно и влюбленно, как Суламифь пела своему возлюбленному Соломону.
  
  И как только я запел, как только слова стали примеряться к робкой мелодии, в сенях что-то грюкнуло, лязгнуло и голос дружелюбный враз смолк и скукожился.
  
  Кто-то в коридоре сопел и громко ковырялся в железе. Потом двери отворились, и вошел бургомистр в сопровождении трактирщика, кота и хавроньи. За их спинами еще какие-то охранные головы маячили - какие-то шлемы и рога, но в потемках было не разобрать, да я и не пытался.
  
  Пришлые остановились и выпучили на меня глаза, как будто не ожидали застать кого-нибудь в собственной квартире, как будто мое присутствие неприятно их удивило, но фальшью веяло от их физиономий и как плохого актера сразу узнаешь по лживой игре, так и эту труппку я уличил в лукавстве, не колеблясь.
  
  - Вот, - кот махнул в меня лапой, - сидит.
  
  - Смотрелся в зеркало, трогал книги и вообще вынюхивал, - скороговоркой пульнула хавронья и от ее былой любезности не осталось и следа. В копытцах свинья держала четки, и копытца ее вместе с четками заметно дрожали от возбуждения.
  
  - Так, - сказал бургомистр, прошел на середину комнаты и сел на стул, как на лошадь, опершись локтями о спинку.
  
  Интересное дело, моя милая цапля, почему люди так любят слово "так" и обычно самые неприятные речи начинают именно с этого ни в чем не повинного слова? Сколько у людей поговорок, связанных с этим опорно-магическим словом! Смотри сама: "Так, - сказал бедняк", "Так, - сказал рыбак", даже "Так, - сказал хомяк". Уж хомяк-то здесь при чем? Но и он, и он, щекастый и невинный, - и тот вляпался в пословицу. Кстати, компьютер тут же нагородил "ужхомяк", сделал это безапеляционно и дерзко. Получился такой ползучий грызун, с которым я лично не пожелал встретиться на узкой тропинке, такой мешок бездонный, который уж точно свое самодержавное слово начал бы как бургомистр: сел на стул, как на лошадь, оперся лапами о спинку и прорычал бы по-хомячьи: "Та-а-ак".
  
  - Так, - сказал бургомистр и щелкнул пальцами трактирщику, - этот?
  
  - Этот, - прокуренно мяукнул кот-подлиза.
  
  - Ясно, - сказал бургомистр, - будем составлять протокол.
  
  И сказал он это так по-милицейски, так по-участковски, что я даже вздрогнул от неожиданности, потому что дальше непременно должно было прозвучать "непорядки наводим", "предъявите паспорт личности", или что-нибудь в этом же милицейском роде. Довольно глупо все это выглядело и смешно, и я, несмотря на противный комсомольский поворот сюжета, неожиданно для самого себя от души рассмеялся. Смех мой оказался заразным (как таврическая инфлуэнца, которая сходу ныряет в легкие), потому что вслед за мной, не выдержав атаки смешинок, прыснула хавронья, за нею кот "задом наперед" и следом - трактирщик. И только бургомистр смотрел пустыми рыбьими глазами, не мигая, и ни один мышц на его физиономии никуда не сократился.
  
  Я давно перестал смеяться, а кот с хавроньей и трактирщик все покатывались, как обкурившиеся, и было странно и подозрительно, что так глубоко сидит в каждом из них раблезианская страсть поржать. Истинно народная карнавальная черта, моя заюшка, ибо природное чутье, лишенное знаний и философического песочка суть ручей чистый и безыскусный, хоть порой и глупый, суть здоровый ключ кастальский и уменьшенная копия водопада Джур-Джур.
  
  Наконец, конвульсии угасли, и смешливые затихли, только кот еще неритмично, без слуха, всхлипывал и тихонько порыдывал в усы, да свинья мелко подрагивала четками и трясла арбузным хвостиком, который непристойно выбился из юбки.
  
  Бургомистр встал и, прохаживаясь по комнате, стал рассуждать вслух, как бы ни к кому не обращаясь, а говоря все это одновременно и мне и своим спутникам, и городу, и миру.
  
  Речь его была полна загадочных аллюзий и крайней в своей путанности герметики, и я сделал вывод, что бургомистр как минимум активный член местного отделения общества вольных каменщиков или того хуже. И трисмегистус ему просто папа родной. И философский камень он выдаивает втайне от всех, и свято верит в то, что гадючки, рождаясь, прогрызают чрево своей маме-гадюке. И отсюда в голове его такая жирная наваристая и несъедобная каша.
  
  Речь бургомистра я опущу за ненадобностью. Никому ведь в голову не приходит цитировать, например, токующего глухаря, что само по себе было бы интереснее. Опущу я речь, ибо дальше события развивались гораздо ярче и совсем не по сценарию пришельцев.
  
  Бургомистр вдруг остановился посреди комнаты, поднес палец к губам, выпрашивая тишины и по-волчьи прислушался. Невольно напряглись остальные. В тишине стало слышно, что из-за стены льется едва различимый голосок, тончайшая песенка в мире. Где-то там, в неведомом мире струилась нежная мелодичная нитка и падала, падала к ногам золотыми кольцами. Это был он, мой спасенный товарищ. Я узнал моего тайного друга, моего маленького беззащитного ребенка (зверька или гнома), чей голос я отличил бы из тысячи голосов.
  
  Бургомистр шагнул так мягко и точно, как ходят только кошки. Похоже, начиналась охота. Голос журчал легко и доверчиво. Все громче и громче. Казалось, поют прямо здесь, в комнате. Как будто кто-то в шапке-невидимке беззаботно бродит, разглядывает безделушки и добродушно мурлычет, не подозревая об опасности. Кто бы ни был, он определенно находился среди нас. Существо-невидимка.
  
  Послушай, принцесса моя дорогая, ты никогда не видела оборотней? А мне вот довелось. Зрелище не для слабонервных (малодушный компьютер дрогнул и выдал "зредище"). Все эти вурдалаки из "страшилок" и "ужастиков" - наивная выдумка фантазеров. На самом деле все гораздо мрачнее. У бургомистра не вырастали зубы, глаза не вываливались из орбит, наливаясь кровью, не выпрастывались из пальцев когтища. Нет. Все было сдержаннее, чем Фредди Крюгер, короче, чем Николсон и от этого намного зловещее.
  
  Бургомистр сделал вдруг какое-то неуловимое движение руками, ловко и хищно взмахнул ими, как Марис Лиепа, танцующий хачатуряновского Краса, хрустнули суставы и...
  
  И тут я дико заорал, да так отчаянно и страшно, что в комнате враз рухнуло все, что может рухнуть. Или давно должно было рухнуть: захрипел и грохнулся шкаф, оборвались полки с книгами, вдребезги разлетелась люстра...
  
  Короче, это было нечто. В мгновение все было смято, кончено и потеряно.
  
  Когда я открыл глаза, комнату еще штормило, волны пыли еще клубились над руинами, парчовый задник, сорванный взрывной силой, шевелился и казалось кто-то отчаянно барахтается под его золотым шитьем.
  
  Я увидел, что в стене, в том самом месте, где только что стоял шкаф, зияла ("эияла" - точно подметил компьютер) небольшая, увитая паутиной дверь. Впрочем она в то мгновение еще не зияла, а только темнела, затворенная. Опять я все перепутал...
  
  Размышлять не приходилось, и я потянул ручку на себя. Дверь скрипнула и туго подалась. Я навалился изо всех сил и с бурлачьим стоном приоткрыл ее ровно настолько, чтобы мое похудевшее тело смогло протиснуться в холодный мрак потусторонья, туда, где обитал мой дорогой и нежно поющий звереныш (во фразе "я навалился изо всех сил" компьютеронц вместо "изо" написал "изол". Как я понимаю, изол - это что-то вроде Ясона, героя, богатыря и смельчака! Молодец, компьютер, умница! Хорошо обо мне думаешь, коробка. О! Я эдаким древним Изолом навалился на дверь. Представляешь, как эффектно! Могла ли дверь после этого не открыться, скажи пожалуйста!).
  Сама видишь, слонюша, что деется! Прямо из огня да в полымя, прямо никакого продыху мне несчастному. Сейчас найду какую-нибудь щель, забьюсь туда и посплю маленько, а заодно погляжу нет ли у них в подземелье кефиру или овощей. Надо бы подкрепиться.
  
  
  Письмо 14,
  в котором я истекаю слюной
  (к счастью, только слюной)
  
  Слава Богу, перевалил через письмо номер тринадцать. Я хоть и верующий человек, но и в суе тоже верю пока. Потому что питаюсь, по словам апостола Павла, молоком, а не твердою пищею. То есть, слаб в коленках, нестоек. И ты заметила, ласточка, как в прошлом письме нечистая сила поперла! Прямо спасу с ней никакого и сладу. Миновали с Божьей помощью. Теперь в путь.
  
  Ну, здравствуй, дорогая! Пишу тебе, привалившись к стене все еще без окон без дверей, а это значит, что нахожусь я в подземелье и верю, что вскоре увижу ясное солнышко подслеповатыми кротьими глазенками своими. Ибо если стена пока без окон без дверей, то значит я на правильном пути и скоро выберусь, и наступят окна ясные и приидут распахнутые двери. Джви - как любят говорить польские люди. Джви приидут. Хорошее слово. Такие слова только поляки знают и бобры. И евангелисты.
  
  В прошлом письме (компьютер вымолвил "в пропшлом". Чувствуешь - в этом слове сокрыта абсолютная прошлость, буковка "п", вкравшаяся в середку, так точно и безоглядно заявляет об абсолютности! Как будто дырку в прошлое пробкой затыкает), так вот, покидая загадочную комнату, превращенную моим джельсоминьим криком в новый Херсонес, я понадеялся на то, что за дверью отыщется коморка, где я смогу полакомиться кефиром и овощами. Представь себе, сразу за поворотом и отыскалась. Маленькая такая, полутемная, с кефиром и овощами. Всегда бы так.
  
  Я как только в щель протиснулся, дверь сразу за мной и затворилась, а поскольку с внутренней стороны не то что ручки, даже трещинки мелкой не наблюдалось, путь к отступлению был отрезан, да я и не стремился туда, откуда еле ноги унес. Ну их, этих бургомистров с трактирщиками. Пойдем дальше. Может, там люди посветлее, да и моего зверька поющего надо непременно повидать и обнять. Вдруг ему опять помощь моя понадобится! Но это позже, после того, как я кефир выпью.
  
  Я сидел и тупо пил, кружка за кружкой. Такой кефир ангельский мне попался, сроду такого не пивал и не едал. Нежный, мягкий, холодненький. Био-нектар просто!
  
  Попил я кефиру и стал нарезать салат. Сначала помидорки, из которых жопки вырезал, потом огурчики кружками нарезал, предварительно очистив от кожуры (не люблю я с кожурой - она твердая и зеленая. А без нее огурчик голенький, беленький, со слезой). Потом немного лимончиком спрыснул, как в европах, посолил (компьютер, собака, шутит: "посмолил") и чуть-чуть подсолнечного масла гулькнул. Дальше меленько нарезал лучок, петрушку и укроп, и опять лимоном брызнул и опять подсолил и маслицем сдобрил. Помешал хорошенько, чтобы салат сок пустил, а я слюну и после дорезал в миску остатки лимона, добавил чуть-чуть сырой цветной капустки и приправил все это чудо большой щепоткой кари и маленькой жменькой какой-то вкусной пряности на букву "р", которую ты меня научила добавлять, но я забыл как она называется. Короче, думаю, салат должен дозреть как должен. Я отправил его на конторку настаиваться, а сам погрузился в воспоминания и размышления.
  
  Говоря про огурцы, я вспомнил, как однажды в жаркий летний день стоял на балконе пятого этажа и ел очищенный от кожуры огурец. А под балконом осторожно и бережно шла куда-то кошка (куда они, кстати, ходят все время?) - снизу белая, а сверху черная, как бы шоколадом покрашеная (у кошек-красоток свой шарм, свое, знаете ли, кокетство). Она шла по каким-то своим загадочным делам, но тут я откусил, и огурец сочно и спело, как арбуз об коленку, хрустнул, кошка вздрогнула и обернулась на хруст.
  
  Она несколько секунд стояла, не шелохнувшись, и пристально наблюдала, как я ем огурец. Так кошки по телевизору следят за полетом мяча во время футбольного матча: повернув голову набок, с абсолютным, стопроцентным интересом.
  
   Мне захотелось с ней поделиться нехитрым мокрым овощем, но я подумал, что если брошу кусочек огурца, она решит, что это камень (у кошек укромных, человек преимущественно с камнем совмещен, а память у них на генном уровне залегает. В честных умственных слоях), так вот, она подумает, что я в нее камнем хочу - и убежит. А мне не хотелось, чтобы она убегала. Мне нравилось, как она стоит грациозно, как смотрит, как поедает меня настороженными глазами. И вообще кошки огурцов не едят. Хотя есть исключения из правил. Я знал одного серого кота по имени Маркиз, который жил в подвале у нищего художника и лопал огурцы, аж за ушами хрустело, а колбасой, собака, брезговал. Не лезла она в его котоглотку, художникова колбаска. Это был, наверное, кот предвегетарианец. Самый древний кот в мире (дохищник), который невесть как в наш мир прокрался, какими такими известковыми слоями. Реликтовый кот, который понял счастье, вкусив огурца. Так вот, я записал тогда наблюдение: "Чтобы кошка тебя заметила, надо вкусно жевать огурец". По-моему, хорошее и справедливое наблюдение. Тут я подумал, что пора заняться наблюдениями, раз ничего такого не происходит, кроме переваривания кефира и настаивания салата, и вовсю занялся. Вот мои экзерсисы подземельные.
  
  Наблюдение 1. "Жар костей не ломит, он их плавит. А жар-птица, интересно, она-то как?".
  
  Наблюдение 2. "Чтобы тебя любили, надо дышать можжевельником древовидным реликтовым прямо в роще или быть цикадой".
  
  Наблюдение 3. "Сыра не хочется, не хочется, а потом вдруг как захочется. Желание сыра носит штрихпунктирный характер".
  
  Наблюдение 4. "Чтобы обнимать мало иметь руки, надо иметь счастье, правда, счастье мое?".
  
  Наблюдение 5. "Почему дворники надевают оранжевые жилеты? Потому что их тогда боятся акулы. Дворники метут в своих жилетах - и акулы боятся. Дворники метут - и акулы уходят в черные холодные городские глубины".
  
  Наблюдение 6. "Наблюдать за всем так интересно, потому что тогда ты как тигр или львица в засаде, только нехищный - как фоторужье".
  
  Наблюдение 7. "Когда уходит телевизор, из всех щелей вылезают сказки и сверчки. Так что выбирайте".
  
  Наблюдение 8. "Виноград слепой и потому чуткий, а слепой человек - очень чуткий и потому светится и очень как виноград".
  
  Наблюдение 9. "Шли верблюды, устали, легли и спят. Летели птицы, устали, но дальше полетели. Верблюды спят, а птицы летят. Это горы и облака".
  
  Наблюдение 10. "Территория - особое пространство с именем, назначением, стилем и системой наказания. Человек, попадающий на территорию, неизбежно наказывается. Ибо в этом смысл территории. Лучше на территорию не ходить. Лучше жить вне территорий".
  
  Наблюдение 11. "Мечта - это горный слоник ростом с пуделя. Он умеет разговаривать, петь и летать. Он отличный собеседник и товарищ в путешествии. Он выносливый и пушистый. У него ласковый твердый и дружелюбный характер. Рядом с ним непременно надо быть хотя бы вагантом".
  
  Наблюдение 12. "Небо высокое, море глубокое, человек маленький, помидор вкусный. Простые утраченные истины. Это потому что люди шкатулки пораспахивали и все порассыпали. Поскорее бы найти все это и собрать".
  
  На этой ясной и красивой мысли я наблюдения закончил и стал объедаться салатом. Салат кушать нельзя. Надо им объедаться, иначе живот распучит и голова разболится. Такое уж у салата заветное свойство. Мало кто это знает, поэтому обычно к салатам относятся свысока и небрежно, как к пище несерьезной, кроличьей, как к до-пище, как к разминке. Им бы мясо подавай! А зря, правда, слоник? Мы-то знаем, какая (ну, компьютер, морда, написал "какя". Сам ты какя! Он явно из породы салатоскептиков), да, но мы-то, кисуня, знаем, какая древняя и тугая жизненная сила - салат. Какая (ты посмотри, опять написал "какя"!) Какая, какая, какая, какая!!! На тебе! Какая в нем виноградная упругость и персиковая сочность, и многожильность волокнистая и сладкая, и чудодейственная!
  
  Я поел и стал доволен и благодушен, хотя в последнее время я даже если и голоден, то вполне мирен и на мир не сердит. Иногда только сонен и слаб, но не зол (еще один герой - "Незол". Такой же, наверное, прекрасный, как и "Изол"). Тих и мягок, но духом - слон. Вял и робок, но видом - кот. Прямо стихи из меня полились, текучие и сонные, как подсолнечный салатный сок, наивкуснейшая подливка помидорная.
  
  Да. Стал я размышлять, что же делать дальше, и решил чуток вздремнуть и помолчать, и послушать, вдруг флейта родная окликнет меня, и тогда на всех ветрах, на алых гриньих парусах можно будет лететь к заветной гавани. А если не окликнет, поскорей включить интуицую с лампочкой и неотложно топать на поиски. Ведь даже в подземелье есть дорога. Дорога - она есть повсюду. Не всегда хотят ее увидеть, а чаще и знать про нее не хотят, и слышать не желают. Они думают, что дорога - это асфальтовая автотрасса. А это и не дорога вовсе, это скороспешка соединительная. Она с дорогой ничего общего не имеет. Да, по ней классно, да, быстро, комфортно. Но ведь по ней можно только "вжих" и "выжих" осуществлять, чтобы побыстрее из одного города в другой, точно такой же занырнуть и поглубже затеряться. А настоящая дорога таинственна, лохмата, тропинна и невидима. Настоящая дорога - как салат. В ней клочья тумана, и ветер густой, и кактусы внезапные цветут, и всякого намешано вкусно и свободно, а если дорога и видна (иногда так бывает), то это инкерманская булыжная кривуля, ведущая в древнюю крепость. В крепость из заката и козьего пуха. Как минимум.
  
  Стал я прислушиваться и незаметно задремал. Ничего не мог с собой поделать: хмель еще весь не выветрился, и события суетные дали себя знать. Короче, задремал на мысли о дороге. И приснился мне сон про собаку и старушку какую-то в цветастом платье. Как будто старушка это не просто старушка, а волшебница, а собака у нее вещая - белая и лохматая, и большая, как овцебык. Старушка видит меня и подходит ко мне. Но я их не боюсь, а интересно мне страшно. Старушка улыбается, а лицо у нее хоть и старое, а красивое, и глаза умные и в лукавых морщинках. Она остановилась в метре от меня и говорит:
  
  - Здравствуй, милый.
  
  - Здравствуйте, бабушка, - отвечаю я.
  
  А тут собака лапой волосы со лба откинула, посмотрела черными мокрыми глазищами и говорит:
  
  - А со мной почему ты не здороваешься?
  
  - Так ты же собака, - говорю я, а сам понимаю, что не то говорю, не то, я ведь всегда с собаками здороваюсь, ты же знаешь.
  
  - Ну и что, раз собака, со мной и здороваться не надо? - говорит собака, но не обиженным голосом, а с улыбкой.
  
  - Извини, - говорю я, - собачка, здравствуй.
  
  - Здравствуй, - говорит мне собака. И волосы опять на лоб накинула и лапу убрала.
  
  Старушка в торбочке порылась и достает платок, разворачивает и протягивает мне. А на платке - яблоко, помидор и чеснок. Она протягивает мне и говорит:
  
  - На, сынок, бери, ешь.
  
  Я потянулся было, а не знаю, что выбрать. Убрал руку и говорю:
  
  - Спасибо, бабушка, я не голоден.
  
  Старушка говорит:
  
  - Это волшебные вкусности, бери, они тебе помогут.
  
  - Спасибо, - говорю я, - не надо, я не голоден.
  
  Я от смущения и сонной неожиданности то ли испугался, то ли не понял, то ли не поверил. Не знаю. Заладил, как попугай: не голоден, не голоден. А сам весь слюной истек.
  
  Старушка улыбнулась и все это назад спрятала в торбочку и, ничего не сказав, повернулась и обратно пошла по полю. И собака ее говорящая за ней поплелась.
  
  А я стою и не знаю что делать. Хочу за ними кинуться и попроситься к ним жить, я ведь понимаю, что я один совсем, а не могу, что-то не пускает. И так я помидора вдруг захотел, и чеснока, и яблока. Все сразу захотел, а собаки со старушкой уже и не видать. Я хотел идти и не могу. Паук мне ноги паутиной оплел. Маленький, а ловкий такой трудяга. Сел я прямо в траву и решил в кузнечика превратиться, чтобы забыть обо всем на свете. И превратился.
  
  Такой вот сон. Странный и загадочный и как бы истолковать его надо, а ничего я не хочу истолковывать. Зачем? Шла себе старушка с собакой говорящей и предложила мне еду, а я не взял. Вот и все. Вот и весь сюжет. Дальше - вольности сплошные и мечты. Старушка не обиделась и пошла куда-то по дороге. Чего же ей обижаться, если человек не хочет. Другой кто-нибудь съест, тот кто с собакой сразу поздоровается и не будет от тишины прятаться и от красивых зверей филологией заслоняться да в кузнечика от трусости превращаться.
  
  Не знаю, то ли ото сна я размяк, то ли от салата, то ли от наблюдений, а вдруг стало мне хорошо без причины, и как будто ветерок ласковый подул, и как будто позвал меня за собой. Встал я, руками помахал для бодрости и пошел по подземелью в поисках окошек и дверей, а может безо всякой цели, просто потому что надо идти и хорошо это - идти по коридору или по тропинке или норами подземельными.
  
  На этом сегодня все. Тешу себя надеждой на твое благополучие и радость. Это ведь очень важно для меня. Кланяюсь и размахиваю губами в поцелуйном порыве. Надо сильно размахивать, чтобы ветер мышцы покрепче напряг, чтобы поцелуй на спину ветру вскочил, крыльями от ветра оттолкнулся и к тебе, тронной обезьяне, понесся. Это ведь гордый воздушный поцелуй. Поцелуй имени философа Платона. А не какой-то там мокрый, углекислый и безвоздушный. Кому он, безвоздушный, нужен!?
  
  
  Письмо 15,
  в котором я иду туда, где оживают иероглифы
  (знать бы - ни в жисть не пошел бы!)
  
  Привет, кит!
  
  Сразу возьму быка за рога без долгих предисловий и вздохов аховых. Ибо уже недосуг. Сюжет скачками пошел, как сайгак. Поспеть бы за ним, не отстать бы!
  
  Только я тебе воздушный поцелуй послал, как впереди увидел странное легкое свечение. Словно тонкая голубая льдинка светилась впереди, тонкая, как Кощеева иголочка. Так светятся глубоководные черви и худые простейшие твари - светятся и танцуют в черноте свои холодные танцы.
  
  И - странная вещь - обычно осторожный и взвешенный, тут я прибавил шагу и без разведки и раздумки помчался к этому свечению, как мотылек к ночному фонарю.
  
  Что-то внутри меня, во втором зале моих внутренних размышлений, заклинило или сломалось, и я помчался к далекой льдинке, минуя этот важный для принятия верных решений зал.
  
  Всего, как может быть ты знаешь, заечка, их три. Первый зал - зал внутренних размышлений, зал созерцательной обдумчивости. Это зал неспешный, философический, с ритуальными чаепитиями, со множеством непременных красивых обрядов и обычаев. Зал, тяготеющий к восходящему солнцу, к востоку, к рассвету. Там свои особые одежды, своя система поведения, особый тягучий ритм, своя медитативная, по преимуществу, музыка, свой элегический, расслабленный танец с желтыми крупными цветами.
  
  Этот зал закрыт для многих, и у многих людей его просто нет, хотя зерно, из которого он в голове завязывается и произрастает, изначально брошено в каждого. Однако сырость, суета, дурное питание, удобрения, магазины, учреждения и торжища - все это здорово мешает. Зерно теряет толчковую силу, вянет, мягчает, гниет и умирает.
  
  Второй зал - это зал практического соображения. Это важный и остро необходимый для человеческого существования зал. Он есть практически у каждого, и практически каждый практически им пользуется. И в большинстве практически только им. И только его и развивает. Практически. Этот зал атрофируется только у тех, кто чаще пребывает в первом зале и заражается его философическим ядом, увлекается его магическими танцами и сакральными обрядами.
  
  Тогда второй зал начинает сердиться, дуться, голодать, писать гневные прокломации организму и тщетно взывать к планомерному разуму. Потом от бесполезности, принимает вид помещения нежилого. Тогда все. Тогда ему крышка. В нем заводится плесень, он отсыревает, не проветривается, стоячий воздух тяжелеет, и зал окончательно забрасывается. И тропинка к нему зарастает (гениально лупанул компьютер: "тронинка"! Это ведь тропинка к трону, к вершине, к бренной славе, то есть, именно к тому, чему, в конце концов, служит все в этом зале, и чему отданы и подчинены все его стремления и страсти). Человек начинает бояться этого зала, отдергивает руку при одной только мысли приотворить дверь, убегает без оглядки, когда внутренний голос требует войти. "Войди, собака!" - орет внутренний голос, а человек мчится без оглядки прочь. Если долго не посещать его, не прибегать к его помощи, зал этот потихоньку подтачивается, подгнивает и от неухоженности мрет как рыба.
  
  Да, кисуня, бывает даже такое. Представляешь людей, которые теряют этот зал? Они либо святые, либо категорические нежильцы на белом свете (кстати, почему его называют "белым"? Он цветной, а, порой, весьма даже черный, но никак не белый).
  
  Есть еще третий зал - зал тончайших ощущений. Но им редко пользуются как первозальцы, так, особенно, и второзальцы. Потому что третий зал - это зал высокой настройки тонких иллюзий или наоборот - тонкой настройки высоких мыслей. Это уже даже не паутина, это моток фантазий. Это зал-лабиринт. В нем растут деревья и поют птицы. Невидимые. Возможно, цель этого зала и состоит в том, чтобы хотя бы раз в жизни увидеть эти деревья и этих, без сомнения, роскошных, великолепных птиц. Впрочем, наверняка, этого не знает никто.
  
  В нем легко заблудиться, ибо мир иллюзий, которым напоен третий зал, зыбок, текуч и сладок. Этот зал высеивается в людях редко и, скорее всего, не случайно. И есть какая-то вещая тайна в их существовании. Тайна, над разгадкой которой бьются и сами эти люди, осознав однажды, что они именно те, кто растит в себе зал тончайших ощущений.
  
  Конечно, милая моя, все это не пронеслось в моем мозгу с небесной скоростью в те краткие секунды, пока я мчался на зов голубой льдинки, как уверяют в смешных "палпфикшнских" романах. Ничего в моем мозгу не пронеслось. Внутри меня была тревожная пустота и колотильня сердечная, и чувствовал (классное слово, слово-должность или, точнее, слово-титул выдавил из себя кампутрик: "чувтсоал". Изол, Незол и Чувтсоал. Три гордых брата-богатыря. И все это я, представляешь!) так вот, чувствовал я себя не лучше гаршинского "глухаря", сидящего в бочке-колоколе, в больном железном заклепочном гуле. Даже во рту от быстрого бега катался неприятный металлический вкус крови. Так бежал, что разболтались все шарниры, в том числе и в голове.
  
  И тут я увидел такое, от чего возопил даже мой атрофированный на три четверти пространства второй зальчик практического мышления. Даже он закричал от страха и сработал, как запасной парашют, заставив меня резко остановиться, увидеть боковым зрением мелкую нишку в стене и, отшатнуться туда, втиснуться в нее, как "головы кобыльей вылеп", как голая статуя Фидия, и не шевелиться некоторое время, пока кровь не перестала буянить в трубах, и шторм не улегся в кипящих венах и сосудах.
  
  В глазах - мурашки, внутри - колючки и гейзеры. Все это постепенно замолкает, уступая место теплой и нежной слабости, которая, чуть поддашься, убаюкает тебя и усыпит. Назовем это явление уссонансом. Если ты не против, моя тучка родная.
  
  Так вот, чуть этот самый уссонанс меня не свалил на холодный (получилось зловеще и льдисто: "золодный"!) земляной пол, но неимоверным усилием кнута я отогнал шепталку-слабость и осторожно, всем своим длинным носом, аж до самых глаз, выглянул из-за камня.
  
  То что казалось мне светящейся льдинкой, было на самом деле полупрозрачной светящейся долькой, эдакой жидкомолочной линзой. Внутри дольки-линзы что-то неярко шевелилось, проявляя то знакомые до боли человечьи контуры, то совершенно незнакомые инопланетные потусторонние формы. Что это на самом деле - разобрать было трудно. Долька, оплетенная нитями, висела в центре огромной серебряной паутины, по которой в непрерывном движении ползали черные иероглифы. Движение иероглифов подчинялось замысловатому танцу, какой-то особой паутинной логике, и строгий ритм перемещений устрашал.
  
  Трудно сказать, что бы я предпринял дальше, скорее всего, повернул бы назад и попытался найти какую-нибудь боковую нору, чтобы обойти, опползти эту мрачную средневековую поляну, эту высокую, без видимых сводов, пещеру, если бы не песня, которая вдруг полилась из паутины, очаровывая, околдовывая, превращая меня в ребенка, который застыл перед клеткой с царской волшебной птицей и зачарованно - мурашки по телу - слушает жалобные павлиньи стоны.
  Что за песня! Что за дивный тревожащий голос! Что за мольба!
  
  Ни о чем я уже и думать не мог - просто вышел из укрытия и пошел на голос. Что за сирена благозвучная манила меня! Я не герой, моя золотая принцесса, и ты знаешь это прекрасно, и как Веничка, тоже всегда искал место, где нет места, то есть, искал место на земле, где нет места подвигу. Но ведь, может, это и есть самый главный подвиг - хотеть этого и искать такое место! И найти! Но все говорит против: и доблестный идальго с его мельницами, и Бибигон с его ворчливым Брундуляком, и все сказки, все баллады с элегиями, - все они только про подвиги, только про поиски сражений! Все примеры житейские про это самое! Что за чушь мирская! Чушь-то чушью, но вот ведь и я иду, и я поддался, и я околдован и призван. А вдруг меня там битва ждет не на живот, а на спину! А я иду! Да, но у меня это по-другому, это совсем не то, что у них. Да кто ж тебе сказал, что у тебя не то - то самое, именно то. Вот ведь идешь же, ведь идешь!
  
  Не знаю, так ли складно-путанно говорил я со своим внутренним голосом, так ли спорил и вообще говорил ли, но что-то похожее, наверное, Вечность Уважаемая застенографировала, если, конечно, она, Вечность, решила этот мой путь запечатлеть для коллеции. Трудно сказать, опять же путь не Бог весть какой. Но все-таки.
  
  Вот я вышел из укрытия и пошел. Не как Бурвиль, когда он в "Большой прогулке" лунатика изображал - руки вперед, глаза навыкате - но тоже сомнамбулически и, скорее всего с идиотической улыбкой. Что еще интересно - страха и в помине не было, как будто отросток страха песня дивная прищемила до полной нечувствительности.
  
  Иду и вижу, что иероглифы шаг свой изменили, стали быстрее скользить по серебру. Какая-то суета засквозила в их танце, какая-то спешность и тревога, словно охотничий рог протрубил в их зловещем стане. Так муравейник загорается шорохом битвы и страстью стадной силы (или сильной страстью стада? А может стадной силой страсти?), так огненным треском трещат боевые барабаны, и мощно бьет горячая кровь общежития, возбужденного бесшабашным вторжением. Так лилипуты спешат оплести Гуливера, пока длится его молодой мореходный сон.
  
  А голос все громче, и уже невыносимо его отчаяние, и у меня слезы сами по щекам текут, как будто давление песни их выжимает из слезных железок. И вот текут эти соленые выжимки, а я уже не иду, а почти бегу, и паутина уже нависает надо мной своими бугристыми жилами и холодом отливает, и иероглифы вблизи - просто стоглазые пауки пауками, ворсистые и волосатые - подхватывают меня под мышки и быстро и ловко тащат в самую середину - О, Муха-цокотуха позолоченное брюхо! - и гигантские створки линзы раскрываются, и я вхожу туда, в теплую голубую жидкость, в перламутровое озеро плена и оказываюсь лицом к лицу с... бургомистром. Он все так же сидит на стуле, посреди голубого свечения, скрестив руки на груди, и все так же, не мигая, смотрит на меня рыбьими глазами.
  
  Вот так, моя киса трехцветная (на счастье), видно, от разговора с ним не уйти - ловок бургомистр и вездесущ, и многообразен (кампутер проницателен: вместо многообразен нарисовал "ногообразен", в смысле пауконожен, хотя видом - человек). Как быть в этой ситуации? Что подсказывает мудрец Монтень? Будет возможность - почитаю и узнаю. Как всегда постфактум. В этом удивительная особенность мудрости - она послесловна. Ну что ж, послушаем-посмотрим.
  
  А засим прощаюсь пока. Крепко целую и обнимаю. Надеюсь, жизнь на бургомистре не заканчивается. Надеюсь. А с наблюдениями, думаю, опять придется повременить. До лучших, более уютных времен.
  
  
  Письмо 16,
  в котором я участвую в грандиозном турнире
  (аж мурашки по коже)
  
  Здравствуй, дорогая синичка!
  
  Сюжет - сюжетом, а любовь - любовью. Чего это я погнал, как монголо-татарин! При чем здесь бургомистр с пауками до нас с тобой? Как сказал один умный актер, играя роль дурака, "тарапыца нэ нада!"
  
  Посижу, полюбуюсь тобой, какая ты красивая, вишни с тобой поем из мокрой белой тарелки, косточки поплюю в траву. Видишь - это яркое горячее пятно на небе? Оно называется "Солнце". На него больно смотреть, потому что наши глаза к солнцу не приспособлены, потому что мозг наш не выносит могучей силы света, потому что память наша солнечного сока боится. Но это все лишь оболочка, только внешность, только перья и хвосты павлиньи, а внутри у солнца не только сила, но и печаль, внутри у него есть и слезы и тихая красота заката, внутри у солнца есть мы с тобой, а мы сидим и вишни кушаем внутри солнца и косточки в траву выплевываем, и солнечного сока совсем не боимся, потому что мы внутри. И еще потому что сюжет и любовь - вещи разные, хотя и пересекающиеся на тропах земных и облаках небесных (а может лучше - на тропах небесных и облаках земных?)
  
  Компьютер написал "оюлаках", когда я про земные облака заикнулся. Это, верно, они так называются, когда скользят в озерах и реках зеркальных. Красивые и вечные в своей непрестанной глубокой текучести. Оюлаки сказочные. А за ними - олени и рыбы, и выдры усатые, из легенды.
  
  Ну вот, поговорил маленько с тобой и успокоился. А то совсем растревожился было. А ведь мне еще с бургомистром разговоры разговаривать неизбежные. Пошли, ландыш мой, послушаешь о чем это мы с ним.
  
  Как только я в линзу вплыл, пауки - задом, задом - из помещения выпятились, и створки мягко закрылись за ними, как двери в сумасшедшем доме с хорошей репутацией. И музыка литься перестала. Видно, ей невмоготу струиться в этой ватной тишине. Видно, внутри линзы все течения приостанавливались и замирали, кроме течения бургомистрова взгляда. Впрочем, даже во взгляде его не было течения, потому что взгляд казался не то что мертвым, но каким-то глубоким, тяжелым, стоячим, что ли. Так щука выстаивает в плавнях, в терпеливой очереди за вкусной жирненькой рыбкой.
  
  Ну вот я и подан на обед. Рыбка носатенький. Не очень, правда, жирненький, но бургомистру, видимо, по вкусу, раз он так настойчиво меня преследует своими тайными желаниями и пауками-иероглифами.
  
  Он едва заметно кивнул, и передо мной выпорхнуло космическое кресло. Обтекаемое и тугое, как синхронная пловчиха. Помявшись секунду, я шагнул, и кресло шагнуло мне навстречу и крутанулось в дельфиньем па, и ловко подсело под моё вспотевшее седло. Тут же чай заколыхался в желтой чашке, и лимонная долька, аппетитно чавкнув, выдохнула на поверхность нежный кислородный пузырек.
  
  "Жизнь налаживается", - мелькнула анекдотическая мысль в завьюженой голове, и, отхлебывая из чашки, я заметил, как бургомистр иронично дрогнул в ответ уголком большого тонкого рта.
  
  "Сейчас опять скажет "так", - подумал я с тоской, но бургомистр говорить не спешил. Как и в тринадцатом письме, он встал и начал прохаживаться по облачному полу, и длился этот его "гоуфорэволк" довольно долго. Во всяком случае, я успел допить чай, нагло слопать лимон, облизать кисловатые от лимона пальцы и при этом заметить, что молочный воздух внутри линзы все время вяло клубится, создавая и тут же растворяя причудливые пластелиновые фигуры.
  
  То хавронья томно проплывала в луче сигаретного яда, то кот являлся в желатиновом овале и дымно ускользал вдруг, уплывал тягучими жемчужными нитями.
  
  Наконец, бургомистр остановился и вперился мне в переносицу.
  
  - Сыграем? - сказал он, и тут же посыпались карты на золотое сукно, и запылали свечи в тяжелых рогатых шандалах, и призрак-трактирщик с полотенцем на согнутой руке разлил в бокалы прозрачный мед, и умопомрачительного вида сирена присела на валик моего кресла.
  
  - Во что?
  
  - В белот, конечно, - сказал бургомистр и подмигнул вологубой красотке, - только вот с ним сперва.
  
  В желтоватом воздухе опять прорисовался и сразу сгинул котяра, на этот раз почему-то в мушкетерской шляпе, а через секунду он вывалился из молока - плотный и вполне материализованный - вскочил с четверенек и франтовато крутанулся на рояльном стульчике. И его рыжий в белую полоску хвост пролетел по кругу волосатой колбасой и азартно обвис, покачиваясь.
  
  - Фэци квод потуи, фациант мэлиора потэнтэс!٭ - раскинув карты, в нос сказал котофей, - Слово, любезный, слово!
  
  Я поднял карты и начал мучительно вспоминать старшинство мастей.
  
  - Черви, бубны, трефи, пики, - съедая меня ресницами и тесня грудью, спелым голосом прожурчала Сирена.
  
  - Анфан тэрибль٭٭, - проворчал кот.
  
  Было слышно, как французские когти его нервно поскребывают по вензелястым рубашкам.
  Стоп. Это я крикнул и им и себе. Стоп, стоп, стоп! Одну секундочку. Делаем паузу.
  
  ________________________________________________________________________
  ٭ Я сделал, что мог, кто может, пусть сделает лучше (лат.)
  ٭٭ Ужасное дитя (фр.)
  
  Потому что не могу не поклониться тебе в пояс. За что, - удивляешься ты? За спасение, конечно! Ведь если бы ты не научила меня играть в самую лучшую карточную игру на свете, возможно, они бы меня сожрали прямо сейчас, прямо здесь, на золотом сукне ломберного ДВП. Котяра долбанул бы меня канделябром по лбу, бургомистр вкусно впился в сонную артерию, а Сирена задушила бы персями и облизала белы косточки, а жилы натянула на свою беспримерную цитру.
  
  А так пока все о′кей, мой слоник. Все о′кей пока. Пока я помню все эти карточные батмантандю и лизаразю. Пока я называю масть и начинаю игру, как я понимаю, игру не на жизнь, а на то, что опосля жизни, на послежизнь.
  
  - Кёр, - выдал я словцо, всплывшее из нашего с тобой расчудесного мира, и бургомистру оно явно понравилось.
  
  - Кёр! Сердце! Черви козыри! - аппетитно повторил он и тостанул за начало.
  
  - Ладно, ладно, ад рэм٭٭٭! - молвил гордо кот в ответ и утерся рукавом.
  
  На руках у меня были чирвовые валет с девяткой и пара черных тузов. Зато у кота на столе - мелкие козыри. Я зашел с козырного валета, и кот, чертыхнувшись, отдал туза. Мне явно фартило.
  
  Повис долгий и продолжительный аплодисмент. Это Сирена богемно ударила ладонью о ладонь (а, может, шлепнула губой об губу), а бургомистр крякнул и поднял тост за удачу.
  
  Едва начавшись, партия быстро потекла к исходу. Я сожрал все котячьи козыри, а его открывшиеся нижние не представляли угрозы: семерки с восьмерками да обедневший пиковый вассал. Партию сыграли, что называется, в одни ворота.
  
  - Партия в три тоста, - весело провозгласил бургомистр и по-испански щелкнул пальцами, словно собирался пуститься в страстный фанданго.
  
  - Чего это он так радуется, - подумал я.
  
  Кот картинно схватился за голову, драматически воскликнул "Позор моим сединам! Ад патрэс٭٭٭٭, Аделаида Ивановна!!! Ад патрэс!!!" и, завертевшись волчком, туда и улетел, куда крикнул.
  
  - Мадам! - кивнул головой бургомистр, словно штабс-капитан, приглашая даму встать с моего подлокотника и продолжить игру.
  
  - Мадмуазель, - кокетливо уточнила Сирена, и карты снова были розданы.
  
  На этот раз мне открылась полная ерунда. Из приличного был только бубновый туз и пару бубновых же картинок, и, поскольку опять мне надо было заказывать игру, я - будь что будет - повелся на безкозырку.
  
  - Сан лизату! - объявил я Сирене, и бургомистр восхитился громко и вслух.
  
  - Прекрасно! - с пафосом воскликнул он, - ваша последовательность похвальна. Да здравствует воспитание в римских традициях! Обожаю, когда обед начинается яйцами, а заканчивается фруктами!
  
  Все, о чем он говорил, тут же вспыхивало в воздухе фейерверком, яркими калейдоскопическими картинками - слайд за слайдом - строительство Колизея, патриции, возлежащие в термах, вареные яйца, медовые яблоки из садов Приапа, портрет Пистолоцци в молодости, Рем и Ромул, сосущие задумчивую волчицу.
  
  Я невольно залюбовался феерической фильмотекой и тут же опростоволосился, забрав тузом семерку. Сирена ехидно надула губки и кровожадно убила короля десяткой.
  
  Разозлившись, я заиграл внимательнее и, применив стратегию длинной масти, стал брать взятку за взяткой. Послед тоже оказался моим: бубновой семеркой я забрал трефового туза, который знойная женщина мариновала до последнего.
  
  Сирена заклекотала в отчаянии и, методично превратившись сначала в рыбу, потом в медведя, в корову и в стрекозу, растаяла Снегурочкой над костром.
  
  Лужа на полу еще некоторое время шипела и пузырилась, разыгрывая бурную химическую реакцию с едким запахом и оранжевым дымом, а потом испарилась без следа.
  
  - Ну что ж, - сказал бургомистр, - недурно, недурно, господин Громкоговоритель и Стеноразрушитель. С такой легкостью обставить моих коллег еще не удавалось никому. Теперь мой черед насладиться вашим искусством. Однако играть мы с вами будем не в карты, не в белот. Играть мы будем в наблюдения. Вы знаете такую игру?
  
  ______________________________________________________________________
  ٭٭٭ К делу (лат.)
  ٭٭٭٭ К праотцам! (лат.)
  
  Я пожал плечами.
  
  - Ну-ну, не скромничайте. Как вы говорили? "Сова - это птица с глазами, полными мышей"? Отличная формулировка.
  
  Тут он стал цитировать мои наблюдения, все, что я отсылал тебе в письмах. Он глядел в одну точку и смешно раскачивал головой, как будто читал все это по телесуфлеру. Прочел, поклонился клоунски и сказал:
  
  - Начнем, пожалуй?
  
  - Что вам от меня нужно?
  
  - Абсолютно ничего. Клянусь. - Бургомистр молитвенно сложил руки лодочкой, - игра, знаете ли, просто игра. Вы ведь любите? Тогда вперед и я покажу вам... ну и так далее. По тексту!
  
  Он засмеялся, и на дребезжащий смех его из молока вынырнул кот в доспехах тамплиера, взмыл над столом в белом развевающемся плаще, протрубил в рожок полный сбор, крикнул "Карпэ диам, Марусенька!" и, продырявив потолок, унесся в черную прореху.
  
  Оттуда, из безвоздушной тьмы в узкую щель прянули волосатые иероглифы, полезли все сразу, как гной из нарыва, полезли и застряли, и закупорили дыру, и этот шевелящийся многоногий ком на мгновение сделался нашим солнцем, нашим черным безрадостным светилом.
  
  Я хотел вскочить, но кресло вдруг стало вращаться и вместе со мной вывинтилось под самый потолок, под серебряный свод, где копошились пауки.
  
  Зазвучали фанфары. Бургомистр обвел рукой широкий круг. Рука его горела и рассыпала искры. И там, куда летели бенгальские огни, появлялись кресла и дико ревущие болельщики. Через мгновение линза превратилась в стадион, готовый в реве и грохоте сожрать все, что будет предъявлено состязанием. Еще через секунду громовой голос диктора объявил притихшим трибунам о начале матча, и стадион взорвался с новой невиданной силой.
  
  - Бургомистр, зачем это? Это ведь не игра! - крикнул я что есть силы сидящему напротив меня монстру, но голос мой утонул в яростном реве толпы. Поедая хлеб, она жаждала зрелищ и, вероятно, крови, и, скорее всего, моей крови. И я не мог понять, дорогая обезьяна, зачем такой огромной толпе жалкая бутылка моей крови. Разве может моя ничтожная кровь утолить жажду всего Колизея, дикую жажду тысяч патрициев и плебеев? Разве достанется кому-нибудь из них хоть капелька, случись что?
  
  Бургомистр взмахнул рукой, совсем так же как в тринадцатом письме, когда он оборотничал, желая изловить моего звереныша, и трибуны умолкли. Враз. Как будто звук выключили огромным рубильником.
  
  - Наблюдение невозможно без жизненного опыта, - тихо сказал он. Тихо, совсем тихо, но слова его долетели до самых отдаленных, самых никчемных, самых заброшенных кресел. - Наблюдение суть осознание виденного с практической выгодой для судьбы. Этот несчастный пытается доказать обратное.
  
  Бургомистр указал на меня жокейским стеком, в который превратилась его рука.
  
  Трибуны загудели и засвистели.
  
  - Он любит интуицию и наблюдает жизнь бескорыстно. Я считаю, что это, по меньшей мере, глупо. Сейчас, в турнире, мы разрешим спор.
  
  - Но ведь никакого спора не было, бургомистр! - крикнул я, и слова мои, словно куски мяса на шампур, нанизалась на острый тысячеголосый свист.
  
  Я чувствовал себя, моя рыбуня, полным идиотом. Как будто тебя обвинили в преступлении, которого ты не совершал. Обвинили и не слушают никаких доводов и оправданий. И хочется ребенком закрыть глаза и уши и орать во всю ивановскую, чтобы хоть так, хоть на длину крика, хоть на горсть темноты убежать от идиотизма.
  
  - Начинаем! - громко сказало эхо.
  
  Бургомистр жестом предложил начинать мне.
  
  Я сжался, скомкался, как бумажка, я превратился в один-единственный малюсенький толчок сердца, в страшную секунду тишины, когда младенец появляется на свет и еще не может крикнуть, не может возвестить о себе деревьям и людям.
  
  "А что собственно такого, - вдруг подумал я, - ничего особенного не происходит. В конце концов никто меня не загонял в эту чертову линзу, никто меня вообще никуда не загонял. Мне предлагают заняться тем, чем я и должен заниматься. Разница лишь в месте и времени. Ну и условия немного не того. А какие ты хочешь условия, конь? Абрикосы на подносе и прислуга-мавр с мускулами Кассиуса Клея?"
  
  - Я готов, - крикнул я, и покраснел, потому что от волнения пустил петуха. Покраснел и рассердился на себя. И сразу это меня успокоило и в чувство привело. И я сказал первое наблюдение, моя дорогая лошада! Сказал громко, и голос мой, как ни странно, звучал уверенно.
  
  Наблюдение 1. "Погладь по голове лошадь, и ты станешь счастливее на одну лошадь".
  
  Толпа загудела, и хотя я не слышал ни слова, но различил в гуле недоумение, удивление и тревогу. Поскольку слиты они были в одно целое, то можно сказать, что в шуме стадиона я различил недудивлогу.
  
  Бургомистр чуть наклонился вперед, губы его стали вытягиваться и вытягивались до тех пор, пока не достигли моих ушей. (Компьютер наконец-то ошибся, видно заслушался. Вместо "достигли" он сочинил слово "доятглс". Какой-то шаман чукотский ему словцо подкрикнул, ударив в бубен). Я почувствовал густое бургомистрово дыхание. От него пахло железом и потом. И сразу шепот обжег мне ухо: "Давай, давай, дурачок, это им и надо, чтобы сожрать тебя".
  
  - Моя очередь, - сказал он, подняв над головой огромную алюминиевую ложку. Так теперь выглядела его непоседливая рука.
  
  Бургблюдение 1. "Денег никогда не хватает, поэтому делиться деньгами означает делиться их нехваткой. Но вот парадокс: нехваткой делиться приятно, а деньгами - отвратительно. Покажите мне человека, который любит делиться деньгами. Покажите его в тот момент, когда мне надо очистить желудок и, уверяю вас, вид этого идиота будет для меня отличным рвотным!".
  
  Бургомистр откинулся в кресле и встретил восторженный рев благосклонной улыбкой мудрейшего существа на планете (молодчага компьютер: подметил, что бургомистр поделился с толпой "улбыкой". Абсолютно верно. Именно так этот улбык и улыбался).
  
  Я поднялся во весь рост и, дождавшись когда голос стадиона стих, сказал:
  
  - Наблюдение 2. "Чтобы сесть артисту на пиджак саранча проделывает путь длиной в двести метров. Но эти двести метров она летит миллионы лет".
  
  Свист резанул уши. Свист был такой резкий и сильный, что заболели глаза.
  
  Бургомистр ухмыльнулся и привстал на волне неистового свиста. Я увидел, что у него восемь ног, как у паука. Метаморфозы явно забавляли его, а может просто служили горючим для выворачивания мозгов.
  
  - Бургблюдение 2, - хрипло сказал бургомистр, и глаза его стали ползать по голове, напоминая перемещение иероглифов по серебряному шару паутины, - "Сколько у человека женщин, столько пауков живет в его сердце. Сердце мужчины - вместилище пауков. Это клетка, в которой пауки сражаются за обладание силой мужчины и вырывают друг у друга его честь и одиночество".
  
  Стадион вспыхнул черным огнем. Мне показалось, что я даже не услышал грохота, так страшен был взрыв счастья, так оглушителен был восторг болельщиков. Я не мог различить отдельных лиц - все сливалось в черно-коричневой каше, но я чувствовал, что стадион плачет, что он захлебывается слезами, что женщины рвут на себе одежды и волосы, не умея укротить страсть.
  
  Я снова вздохнул поглубже и долго стоял, пережидая рыдания. Наконец, несколько минут спустя децибелы угасли, и в сносной тишине я решился подыграть толпе:
  
  - Наблюдение 3. "Зеленые листья желтеют, осыпаются и гниют в воде, становясь черными. Зеленые люди желтеют и умирают, и гниют в земле, становясь черными. Три цвета жизни и смерти роднят людей с листьями. Три цвета времени и пространства подарены нам как искусство великих превращений листьев в людей и обратно".
  
  Сказав это, я заткнул уши и не сел, а рухнул в кресло. Было стыдно и горько. От малодушия и пособничества. Разве это мое наблюдение? В нем ни доброты, ни фантазии, ни любви. Но еще горше стало, когда я услышал радостный рев трибун и изумленные глаза бургомистра. Я ударил его же оружием, но не было во мне от этого ни крошки, ни сухарика, ни горбушки радости.
  
  - Бургблюдение 3, - крикнул бургомистр страшным голосом, и кресло под ним зашаталось от выдоха стадиона.
  
  - Бургблюдение 3. "Чужая душа - потемки. И это хорошо. В потемках легче воровать и морочить. В чужой душе хорошо сбиваться с дороги и прятать свои настоящие мысли. В потемках все кошки серы. В потемках все кошки - волки. В потемках все кошки - тигры. Забравшись в чужую душу, легко напасть из засады и уйти незамеченным и веселым..."
  
  Он еще что-то кричал, захлебываясь слюной, глаза его метались над головой, словно летучие мыши, руки, превращенные в доски, гнулись и жалобно скрипели в чудовищных размахах. Стадион стал чернеть и рассыпаться, как сгоревшая бумага. Миллионы черных пылинок взметнулись и кружились в безумном хороводе. И только я сидел посреди этой вакханалии, пустой и глупый, как коробка от ботинок.
  
  Такое вот приключение произошло со мной давеча, моя дорогая девочка. Не рассказать я тебе об этом не мог. Малодушие мое достойно любого наказания и порицания. Ибо я изменил радости и свету в угоду толпе. Простишь ли ты меня, свирель моя ненаглядная? Уж лучше бы я сидел в своей Германии и записывал тихие и опрятные наблюдения, которые, как смоква, свисали бы с веток толстыми плодами и раздувались бы себе от внутреннего сочного распирания. Кукушка меня дернула! Но это, скажу тебе, далеко не конец. Как показали дальнейшие события было еще много такого, чего я никак не мог... Впрочем, торопить время - это заставлять часы ломаться. Правда ведь? Пусть идут как и шли. Пусть идут правильно и точно. То есть, сверяясь со временем.
  
  Кстати, часы сверяются со временем или показывают его? Я так этого и не знаю.
  
  
  Письмо 17,
  в котором я прихожу в себя и наблюдаю
  (коты, борщи и прочие абрикосы)
  
  Здравствуй, моя горностая красивых птиц!
  
  Я сидел, скорчившись в три погибели, долго-предолго. Так долго, что ветер развеял золу, и над головой расцвело ночное небо. Мне было ужасно стыдно и гадко. Однако, все проходит, лапушка моя, все проходит. Вон даже придурковатый кот умчался к праотцам от позора. Даже Сирена не выдержала и растаяла от стыда. И нет уже ни стыда, ни позора. Ни кота ни Сирены. И бургомистра нет. И он проходит. Куда-то, непонятно куда. Проходит, чтобы опять встать на моем пути с насмешкой в глазу.
  
  Человек, моя киса, существо доброе и слабое на самом деле. В голове его, в душе, во всем организме - куча слабительных мыслей и поступков, которыми он в критическую минуту пользуется. Пользуется - то есть, пользует себя. Лечит. Подумает человек какую-нибудь слабительную мысль, запьет ее слезой, и мир становится краше, и звезды расцветают на небесных грядках. И человек уже не комок грусти и раскаяния, а вполне приличный путешественник, которому красота поет песни, а теплый ветер расчесывает волосы.
  
  Что не говори, а турнирчик получился ого-го! Правда? Бургомистр оказался еще тем соперником. А неистовство, а рев трибун, а горящие угли славы! А я их граблями растащил, а я в их живое дыхание босыми ногами! А?
  
  Ну не слон? Ты посмотри! Только что рыдал, как павлин, и тут же в две секунды уболтал себя всего, с ног до головы, - и уже море по колено, и уже есть хочется, и уже не до бургомистра с его фокусами. Да, слабое существо человек и доброе.
  
  Я огляделся. Вокруг расстилалась лесостепь. То есть, степь с волосками псевдолеса. Почему псевдо? Да потому что эти редкие пучки деревьев, растущие там и сям, вряд ли стоило называть лесом. Недобритая композиция будто позировала добрейшему Паулю Клее. Из этих клочков лесных милый швейцарец понаделал бы птиц удивленных и лун томительных и пустил бы их пастись в свои укромные спичечные полотна (Компьютер назвал Клее "швейцаркец", и это могло бы задеть тихую нацию, если бы себя матрос Железяка не обозвал по-африкански: "оампьютер". Теперь они со Швейцарией квиты).
  
  Итак, надо было куда-то двигаться. Я подумал, что здорово бы вернуться в Германию. Признаться, загрустил я по буренкам и милым рощицам, по овечьим стадам и пивным веселым песням. Я готов был там сиднем сидеть, пусть бы лазили по мне правильные немецкие малыши, пусть бы турнирились под ботинками рыцари-лилипуты, а я бы им буколики наяривал на жалейке.
  
  "Хочу в Германию", - сказал я вслух, и голос таким странным показался мне в этой душистой тишине, как если бы монах-камедул, давший обет молчания, вдруг нечаянно сказал что-нибудь вслух, пусть даже обращенное к Богу.
  
  Сидеть в своей Германии мультяшной и ни о чем не думать и ни о чем не заботиться. Вот бы да бы! "Хочу в Германию вернуться я хочу!!!" - пело море и звезды, и гномы вместе со мной. Но они, праздные, пели от удовольствия, а я по глубокой сердечной нужде. Легко сказать - вернуться. А где она, Германия? В какой стороне?
  
  Я лег навзничь и попытался сориентироваться. Вот ведь учила ты меня, заюшка, ориентироваться по звездам, и вроде бы чего-то знаю, а кроме Аль-Гануди и Аль-Ашмали ничего в голове не осталось. Выветрились они куда-то через дырочки, все мои зубены золотые. Когда в них потребы нет - они тут как тут, напоминают о себе, за полу дергают, Касторы и Поллуксы, а когда нужны позарез - куда-то бессовестно линяют. Дурацкая привычка звездных названий. Просто у них, наверное, звездная болезнь. Самая звездная в мире.
  
  Впрочем, кое-что я все-таки разглядел и подметил: Кассиопея делает стойку на левой руке. Значит, середина июля. Большой Ковш чуть-чуть проливает воду. Значит, примерно, полночь. Ничего мне эти школярские наблюдения, правда, не дали, кроме разве что ощущения того, что вот и в толстенной книге отыскались знакомые буквы. Но все-таки. Приятно, знаешь ли.
  
  Я решил идти к лесополосе и там поискать каких-нибудь яблок с червяками, потому что под ложечкой мое прожорливое животное уже вовсю меня иссосало. А по дороге, чтобы отвлечься и в тонус прийти, я вновь решил заняться наблюдениями. В пику бургомистровым. И вот что у меня нанаблюдалось под звездным июльским небом.
  
  Наблюдение 1. "Коты перестают любить борщи, когда те им надоедают. А борщи перестают любить котов, когда те их любить перестают? И что есть борщи, когда они перестают?"
  
  Наблюдение 2. "Утюг разговаривает с солью, и вся чернота с него спадает. И утюг после разговора становится чистым и свежим, а соль - серой и несъедобной. Один разговор - два исхода".
  
  Наблюдение 3. "Рубашка очеловечивается руками, шеей и пуговицами на животе. Но даже если рубашка и не заправлена в брюки, даже если развевается на ветру, она все равно не свободна".
  
  Наблюдение 4. "Бургомистры побеждают там, где победа закуплена оптом. В розницу они проигрывают".
  
  Наблюдение 5. "Фразу "От себя не убежишь" придумали спринтеры. Марафонцы убегают от себя с легкостью, достойной цикад и безответственных диких горлиц. Особенно худые, как шифер, африканцы".
  
  Наблюдение 6. "Братьев Рема и Ромула все знают по именам. А волчица, выкормившая их, осталась безымянной, хотя и у нее было имя. Потому что для нее важно было не имя, а чтобы малышам хватало молока".
  
  Наблюдение 7. "Червяки, живущие в абрикосах и сливах, существа рискованные, как альпинисты, ползущие вверх без страховки. Червяки без страховки. Альпинисты, живущие в сливах".
  
  Наблюдение 8. "Сладкая жизнь чревата. Кислая жизнь чревата. И соленая жизнь тоже чревата. Одновкусные жизни - чреваты".
  
  Наблюдение 9. "Ночью туфли никуда не ходят. Ночью туфли думают шнурками о любимой мягкой пыли. И смотрят незашнурованными дырочками".
  
  Наблюдение 10. "Человек на балконе говорит с птицами. Кот на балконе говорит с птицами. Человек и кот в обнимку на балконе. Говорят с птицами. Человек и кот с птицами на балконе. Эволюция, блин".
  
  Наблюдение 11. "В горах так много силуэтов женщин, что веришь в победу матриархата. Это только люди все еще сопротивляются".
  
  Наблюдение 12. "Тропинка - река. А сам ты - корабль. Плывешь по реке. Парус надуло ветром. Чихаешь под звездами, и нос полощется на ветру, как сигнальный флажок".
  
  Наблюдение 13. "Порох живет в патроне, звук живет в порохе, выстрел живет в звуке. Все живут. Друг в друге. В этой системе только зверю негде жить, потому что зверь не живет в выстреле. В выстреле он умирает".
  
  Наблюдение 14. "В электрическом токе много смерти, а в смерти - ни капельки электричества. В смерти лампочки не включаются".
  
  Наблюдение 15. "Что делает хор мальчиков, когда мальчики становятся мужчинами? Неужели он становится хором мужчин? Но ведь это невозможно - хор мужчин!"
  
  Наблюдение 16. "Ковер, в котором много пыли, ближе к земле. Он - двоюродный брат тропинки и родной брат корриды. Ковер, в котором много пыли топчут, не разуваясь".
  
  Наблюдение 17. "Если бы у зверей были телефоны, ходили бы они в гости друг к дружке?"
  
  Наблюдение 18. "Дома так несчастны: эти водосточные трубы, эти уродливые балконы, полные людей и белья. Дома так несчастны! Кошка на балконе. Совесть и слеза дома. И его отрада".
  
  Наблюдение 19. "Корабли плывут по морю, как улитки без домиков. Гладкий след потеплевшей воды".
  
  Наблюдение 20. "Человек мечтает иметь копыта, чтобы пыль из-под них летела, чтобы копытами высекать искры, чтобы весело стучать копытами по кривой городской брусчатке, чтобы церковь вспомнила свое извозчичье детство".
  
  Так незаметно, наблюдение за наблюдением, я подошел к лесополосе. Настроение на пару градусов улучшилось. От ходьбы, от ветра и от наблюдений. Все-таки, наблюдать - это здорово. Столько всего хорошего. Столько начинаешь понимать! Как будто слой за слоем краску снимаешь с иконы, пока не откроется древний лик. Это так восхитительно, как смотреть на персики. Кстати, что восхитительней - смотреть на персики или их кушать? Этот вопрос может быть тестом, правда, солнышко? (Не тестом, а тестом, от язык, чтоб его!) А ты как думаешь?
  
  Это я к тому, что так мечтал о яблоках - и вот они, яблоки. Как сочно я стал их рвать с дерева познания добра и зла и, прости, дорогая, жрать всеми своими зубами, деснами, языками и нёбами. Как я проголодался, оказывается, в битве с монстрами, как устал и обезводился напрочь. Иссушенный стал, как варан! Как живот каравана! Как глаза Тутанхамона! Как норка тарантула! Да что там! Как макуха на суше!!!
  
  Наевшись, я рухнул вместе с животом на траву и уснул, как камень, как ракушка. Надо выспаться покрепче, чтобы веселее жить. Где-то у меня это уже было, или мне только кажется? Неужели стал повторяться? Вроде бы рановато. Компьютер тоже истощился - ни словечка больше не переврал. Порядочный такой. Или безразличный. Тоже, видно, с бургомистром сражаться устал.
  
  Все, спим. Ложись поудобнее, мой милый зай. Давай ко мне на руку, вот сюда, на ручку Ковша, на хвост Большой Медведицы. Он мягкий и теплый... Молочные реки, кисельные утесы...Он мягкий и теплый, как и положено гордому зверю. Все остальное - завтра. Все завтра - и бургомистры, и звереныш мой с голосом черешни, и бесконечная дорога с чабрецом и полынью.
  
  Завтра.
  
  
  Письмо 18,
  в котором привидения вовращаются
  (лучше бы они этого не делали)
  
  Всю ночь по мне скакали блохи. Это были особые блохи: блохи-энтузиасты. Они скакали бескорыстно, бесплатно. Они не кусались и не пили кровь. Блохи-гуманисты, блохи-физкультурники. Так что и чесаться не приходилось.
  
  Я проснулся, дорогая жирафа, рано, с первыми лучами солнца, даже еще раньше - с красной дугой зари. Еще холодной, стылой, и от этого мне не хотелось тянуться к ее сонному зареву, я понимал, что ранним костром невозможно согреться и потуже скручивался в клубок.
  
  Я лежал и дрожал, весь в росе и неутомимых блошиных прыжках. Открыл глаза и лежал без мыслей и слушал симфонию утра. Это была музыка тихого шелка и балтийского янтаря. Так писали Чюрленис и Григ. Так писал сумасшедший Чюрленис и ребенок-Григ. Сумасшедший и Ребенок. Их музыка собрана из ракушек, листиков и сухих заброшенных птичьих гнезд.
  
  В их музыку кукушки подбрасывают яйца.
  
  Когда они писали про море, море ходило за ними по пятам и упрашивало покатать его на карусели. Когда они писали про лес, лес прыгал рядом со скакалкой, смешно размахивая всеми своими кронами и белками. Когда они писали про ночь, ночь становилась на колени и тихо молилась за здравие и за упокой родных и близких людей и пчел, и зажигала светляков над тихой рекой, и умоляла рыб речных не плескаться серебряными боками и не ловить губами комаров.
  
  Понемногу воздух прогревался, а я лежал, не шевелясь, и пытался расслабиться, чтобы унять дрожь и представлял себя раненым партизаном, которого потеряли боевые товарищи и за которым никто и никогда уже не придет. Никто и никогда. Только медведь или растопыра-барсук. Чтобы полакомиться.
  
  И еще я отгонял и отгонял ото лба мысли о дьявольском турнире, который немного зарезал меня и чуть-чуть вывихнул наизнанку. И не только потому что не случилось в нем никакой победы, да и случиться-то не могло, а потому что смысл его был мне непонятен, и от этого как-то неудовлетворенно и смутно было на душе.
  
  И тут сквозь росу и утренний озноб я снова услышал голос. Тонкий и нежный. Определенно это был мой звереныш. Где-то совсем рядом. Или эолова арфа шептала что-то овечье легчайшими струнами.
  
  Я вскочил на ноги, а миллионы блох брызнули с меня и, шурша словно змеи, зашастали в траве.
  
  Мне почудилось, что голос льется откуда-то сверху, с веток высоких или, быть может, даже с небес. Я запрокинул голову и увидел, что прямо над головой, над волнистой кроной, перетекая друг в дружку, парят мои давешние привидения, мои запропавшие куда-то полупрозрачные товарищи.
  
  - Привет, - крикнул я, - это вы поете или мои галюники?
  
  Привидения перестали изменяться, осторожно раздвинули ветки и заулыбались широкими щеками. Трансформеры отмороженные.
  
  Это были утренние привидения, то есть, небывалые. Привидения-авроры. Внебрачные дети Эоса. Они румянились в розовых платьях и были похожи на танец снежинок из детсадиковского утренника.
  
  Одна из снежинок отделилась от дружного холодца и, наслаждаясь текучими движениями ленивца, соскользнула ко мне.
  
  - Здравствуй, блошиный король, все звереныша ищешь? - как бы не вопрошая, а размышляя в ствол, сказало привидение, - а он ведь ждет тебя, поет все...
  
  - Я знаю.
  
  - Ну, тогда чего же ты не идешь?
  
  - Куда же я должен идти?
  
  - За нами, конечно.
  
  - А где ж вас черти носят?
  
  - Нас черти не носят, мы сами чертей носим, - с этими словами снежинка ткнула пальцем наверх, и я увидел, что оставшаяся троица торопливо нахлобучивает на головы маленькие козьи рожки.
  
  - Хвосты, хвосты! - зашипела моя снежинка, и привидения завиляли юбочками, из под которых повисли наивные хвостики с кисточками.
  
  - Вот, - снежинка гордо развел руками, - прошу любить и жаловать: черти из Преисподней. Страшные, беспощадные и безжалостные. Как лев-шатун.
  
  - Как же вас жаловать и какие же вы черти, если у вас копыт нет?
  
  - Хм, - нахмурился снежинка,- верно, про копыта мы не учли. Какие прикажете - кабаньи, лисьи или, может, женские копыта? - лукавая морда его расплылась от собственной шутки и потом долго съезживалась обратно в лицо. При этом в рассыпающихся искрах вдруг мелькнула бургомистрова ухмылка, и алюминиевая ложка, булькнув, зачерпнула снежинкину щеку.
  
  "Они, - подумал я, - опять они, их работа!"
  
  - Опять вы? - спросил я, - опять ваша работа?
  
  Спросил так, что привидение встрепенулось и вытянулось во фрунт передо мной, как перед командиром казачьей сотни.
  
  - Никак нет, господин полковник! - проорало оно голосом вахтенного матроса с линкора "Мосластый".
  
  - Я спрашиваю, турнир, линза, иероглифы - ваша работа?
  
  - Господин полковник, не велите казнить, японского не знаем, в увеличительные стекла не смотрим, спорткомитет не любим. Да и вообще, батя, разве это работа? Так, - работенка. Пустячок. Заказик, батя...
  
  - Не хами, пожалуйста и не ерничай. Я тебе не батя! Чей заказ и что за заказ?
  
  - Зазаказ? - привидение переспросило с грузинским акцентом.
  
  - Говори, собака зеленая! - разозлился я.
  
  - Господин полковник, - привидение заерзало плечами, носом и прочими частями своего плавающего тела, - не положено, не велено, не вымолвляемо, как можно-с, тайна-то какая, тайна...
  
  - Перестань называть меня полковником и колись, медуза переливчатая, - я держал его за сопливый лацкан смокинга (откуда он взялся на нем, смокинг?) и чувствовал в пальцах мокрый морской холодок.
  
  Привидение выскользнуло без видимых усилий из моего кулака и стало с улыбкой подыматься вверх, вдоль ствола, медленно и картинно. Я подпрыгнул, желая ухватить его за ногу, но рука схватила пустоту.
  
  - Ни слова больше. За мной, товарищ! Я покажу тебе, батя, дорогу к вожделенному! Еще спасибо скажешь, полковник! - торжественным голосом пропел снежинка, и я вдруг поплыл вверх, ощущая необычайную легкость во всем теле, и беспричинное счастье вылило на меня ведро своего золотого бальзама.
  
  Я летел. Представляешь? Без крыльев. И без хвоста. Я поднимался в воздух.
  
  Однажды мне приснилось, что я ладошкой (самой чуткой ее серединкой), не касаясь, поднимаю со стола спичечный коробок. В середине ладошки я ощущал горячий столбик, который словно бы прирос противоположной стороной к коробку. Я стал медленно поднимать ладошку, и коробок медленно, как ракета в первые секунды старта, поднялся в воздух и повис. Ощущение было чудовищным и совершенно реальным. Настолько, что когда я внезапно проснулся, ладошка все еще горела, и я, сонный, побежал на кухню, стукаясь об углы всеми своими коленками и головами. Я швырнул на стол спичечный коробок и попробовал повторить сонный фокус. Серединой ладошки я нащупал столбик, совсем как во сне, абсолютно круглый в сечении и горячий, и попытался зацепить им поверхность коробка с дурацкой надписью про "Гомельдрев". И, о чудо, мне показалось, что коробок начал поддаваться... Но тут, скрипнув дверью (гомельдревью), в кухню, журча, втекла кошка и сказала "Мур". Настоящая такая материальная белая кошка из костей, мяса и оренбургского пуха. Она пришла перекусить чего хозяин послал. Она сказала "Мур" своему другу холодильнику, и на этом опыт с коробком был завершен. А ощущение счастья и возможности чуда осталось и не отпускало меня еще несколько дней. Я все ходил, почесывал ладонь указательным ногтем и думал о полете спичечного коробка. Циалковский с Цандером, понимаешь.
  
  Так вот, только что я ощутил его снова, это голубиное счастье незаслуженного полета.
  
  Я летел. Без перьев и без хвоста. Как ракета, как спичечный коробок, поднятый энергией неведомой ладошки. Я поднимался за привидением все выше и выше. Вот я уже раздвинул головой ветки, вот прорезал макушкой кипучую листву и, больно оцарапавшись о сучок, вышел в открытый небесный океан. Экипаж из четырех привидений с дураком-космонавтом на борту.
  
  Мы выстроились в каре и поплыли над землей навстречу восходящему солнцу. Был бы я диск-жокеем, включил бы погромче "Дом восходящего солнца", чтоб уж до полного кретинизма красоту ощущений довести.
  
  Привидения вытянулись в струнки и летели молчаливо, сосредоточенно и целеустремленно, как настоящая стая (чуть не лупанул "как настоящая леди"), то и дело поглядывая на меня, как на самого слабого из гусей, как на гуся-первопутка и пухоперка, и я летел рядом, устремленный в ту же неизвестную мне цель, согретый заботой призрачных попутчиков, и радость переполняла мои бензобаки, закрылки и форсунки.
  
  Церквушки и колоколенки проплывали под нами, платки полей и мочалки рощиц мультяшно скатывались за горизонт. Уютные деревеньки, словно доски, расчерченные для незнакомой игры, уползали под моим любопытным взглядом куда-то назад, в туманы, в белесую полосу над горизонтом, уплывали быстро, чтобы я не успел рассмотреть их в подробностях, чтобы не смог постичь смысл тайной игры, чтобы не открылись секреты. Они соскальзывали, соскальзывали, чтобы память об этой неподвластной разуму игре знобила и щекотала всю жизнь, чтобы томила и не отпускала долгими зимними ночами, напуская внутрь бессонницу и синюю вьюгу.
  
  Я бы еще и еще, снова и снова описывал наш чудесный полет, как и куда змеи речные уползали, как поблескивали толстые зеркальные рыбы, такие толстые, что их бочоночные бока видны были даже отсюда, с дождевой высоты, как по ниточкам дорог, словно грузила по леске, тянулись свинцовые автомобильчики, чтоб поглубже можно было забросить удочки, но зачем, солнце мое, зачем, когда это сделали Ник. Вас. и Мих. Аф. Правда,? Ох уж эти Никвасы и Михафы жениальные!
  
  Ну, ладно. Короче, прилетели мы (о, вот это по-нашему, - коротко и деловито. Без эпитетов и пиететов). Прилетели. И сели. Емко сказано! Да? Приземлились. В поле. Все. Аккуратно. Я только чуть нос не расквасил. Ну да ладно, в первый раз же. Прощается.
  
  Сразу, откуда ни возьмись, девушки сбежались, какие-то люди крестьянского узкоглазого вида, какие-то ойкуменцы в засаленых малицах, что-то лопочут на оленьем языке, крыльями хлопают, суетятся. Я оглянулся, а привидений и след простыл (в который уже раз их след простывает? У него, верно, хронический насморк, у этого следа). Ну не гады, скажи! "Ни слова больше. За мной, товарищ! Я покажу тебе, батя, дорогу к вожделенному! Еще спасибо скажешь, полковник!" Спасибо! Тьфу!!!
  
  Сижу, как дурак, в скафандре - на голове колпак стеклянный - и шевельнуть не могу ни рукой ни ногой. Ну, собаки, думаю, ну за что ж они меня так? Что я им плохого сделал? И принялся себя ругать почем зря, мол, доверился, размечтался, опосум, муравьед и слепоконь долбоносый: Чезаре, путешествие в загробный мир, знакомство с великими покойниками, спор с Платоном и Сократом, осмотр Стигийского болота, дегустация эфира. Атракциона захотел, дубина? Вот и получай атракцион: "Дант, Вергилий и сыновья", "Сукин сын и внуки"!
  
  Пока я себя вместе с судьбой распинал, раскосый народ меня на руки вздернул и в стойбище поволок. И так горячо они это делали, так профессионально, с таким простодушным рвением и голодом, что я грешным делом подумал: ведь сожрут прямо со скафандром и не скривятся, и будут три дня пировать потом и три ночи радоваться, что великого бога слопали и таким образом к его великой великости приобщились - через желудки. И даже на костре не станут жарить - сырым оприходуют.
  
  Честно говоря, зря я, конечно, так про них наговорил, так обидно накричал полный скафандр слюней, зря, лапуня, - костер они все-таки разожгли. Посреди майдана. Огромный пионерский кострище. Меня прислонили к дубу на окраине, а сами пустились в хороводы. Женщины в бусы повыряжались (хорошо съехидничал компьютер: "опвыряжались", то есть, очень танцевально повыряжались. Смотри-ка, проснулся, конь, когда дикари мной закусить решили! Иезуитская у него ко мне любовь какая-то), мужчины шапки меховые нахлобучили, хоть солнце пекло, и я в непроницаемом скафандре прел, как в микроволновке "Мулинекс" (пять баксов за рекламу).
  
  Всем селом плясали. Потом дудки и барабаны враз смолкли, и волки ихние ручные загрустили, и толпа стала ко мне подступаться. С острыми ножами, интересом нескрываемым и потаенным вожделением. Я взялся молитву припоминать и с мамой мысленно прощаться и не очень убедительно убеждать себя, что ничего, что все там будем, что что ж поделаешь, коли так. Интересно, это коли как?
  
  Закрыл глаза, и полет наш беспримерный в голове промелькнул. Говорят, перед смертью вся жизнь за секунду проносится, а у меня - полет с предателями-привидениями. Может, это еще не смерть? Такой калейдоскоп: и рощицы и поля, и церквушки, и игровые доски-деревеньки. Стоп! Доски! Вот оно!!! Конечно, доски!!!
  
  Я отчетливо увидел, что последняя деревенька оказалась нерасторопной и я успел запомнить игровое поле, сфотографировать взглядом все ее сотни клеточек ("сони" вместо "сотни" написал кампутронище, имея в виду ее запоздалость), и увидел, что на одной боевой стороне расположилось красное войско в виде буквы "П", выемкой к противнику, а на другой - несметная желтая толпа, кружком, в виде буквы "О". Открыл я глаза и сказал: "П" и сразу за "П" - изрек "О". Получилось по-рыбьи: "ПО". Вот попробуй, котик, губами этот слог изобразить, правда получается рыбье слово?
  
  Не знаю, зачем я это сказал. При чем тут "ПО"? (Эдгар Алан ПО, что ли? "Золотой жук", что ли, выПОлзти должен? Может это: "...гонимого ветром ПО железнодорожным путям к брошенному деПО"?) Не знаю. Да и причем тут рыбье "ПО" вообще, когда тебя уже ПОперчили, ПОсолили и в печь ПОнесли. Но уже сказал. Уже все, не вернешь. Сказал - и глазам не поверил: деревня в ту же секунду рухнула на колени и мордами раскосыми в землю уткнулась (может, я им показался Богом-Рыбом, их главным таким Богорыбом, который священное "ПО" вымолвил?).
  
  Скафандр сам собой тотчас с меня слетел и кусками в небо умчался, а я вырос вдруг, и стал, как былинный богатырь Панург Ильямуромцевич. Но и на этом размере не задержался, а все рос и рос, пока не стал, как башня Эйфелева (и даже выше - как кустодиевский коммунист с жутким флагом в руках, из которого можно было сто тысяч мулет нашить для тореадоров братской Испании). Здоровенный стал: размер XXXXXXXXXXXXXXXXLLLLLLLLL (многоикс многоэльный) прямо!
  
  И увидел я на горизонте стеклянный город (оловянный, деревянный) с причудливыми башенками, флюгерами и веселыми черепичными крышами. Он колдовски сверкал на солнце, и меня туда повлекло (фраза из дамского романа, да?).
  
  Я шагнул - и вот он, город, прямо подо мной, у щиколоток, и тут я вспыхнул и скукожился до пристойных размеров и сверзился прямо к стене крепостной (хорошо хоть не об стену), в ров с грязной водой, и бултыхнулся так, что мозги набекрень и в самое дно головой ушел, прямо в ил, и еле на поверхность выгреб. Чуть легкие не разорвало.
  
  Так это быстро случилось! Я и понять ничего не успел. Видно, запас колдовства иссяк. Батарейки магические окислились (о, даже компьютер проснулся от брызг водяных - наваял вместо батареек что-то про отца арийцев - "батьарейцки". Тоже мне, белорус).
  
  Я сидел на берегу, фыркал моржом, и понемногу возвращался в себя. Вздор происходящего соперничал с нечеловеческой усталостью каждого зернышка моего тела и души. Желаний не было никаких, в принципе. Даже самых человеческих: поспать, поесть, попить. Ну, разве что попить.
  
  Только я про попить подумал, из ворот услужливо выехала водовозка и загрохотала по булыжнику в мою сторону. Телегу волокла кляча такого жалкого изображения, что лошадь д′Артаньяна рядом с ней показалась бы македонской буцефалихой. И что-то неуловимо знакомое померещилось мне в ее длинной физиономии, в ее лакейской улыбочке. И когда лошадь подошла ближе, я понял: это была хавронья в образе лошади, или лошадь в облике хавроньи. Кентавросвин, одним словом.
  
  Во всяком случае, ошибиться я не мог еще и потому, что хаврошадку эту лениво похлестывал не кто иной, как мой картежный товарищ Римский-Котофеев, снопом торчащий в телеге, а рядом, аппетитно раскинувшись телесами, колыхалась в обнимку с винным бочонком пьянющая и совершенно поэтому неблаговонная (то бишь, вонная, весьма вонная, но при этом явно вонная не благо) Сирена Дормидонтовна.
  
  Не было с ними только бургомистра, но если бы он вдруг кротом вывинтился из-под земли, я бы ничуть не удивился.
  
  На этом, заканчиваю, кисуня. Потому что сейчас эта братия меня, конечно же, опознает, и тогда, боюсь, опять начнется (железяка мой написал вместо "тогда" - "огда", имея в виду, что эта "огда" никогда не закончится, но я верю, что конец будет, ибо какой тогда смысл во всем этом карнавале?)
  
  Так приятно болтать с тобой, несмотря на бурные и суетные скачки и повороты. Впрочем броуновская жизнь мне даже нравиться стала. Видимо, вхожу во вкус. (Что я, правда, там буду делать, во вкусе-то?)
  
  Отдохнуть бы только самую малость.
  
  Что ж, ясно одно: привидения меня хоть и морочат, гады, но ведут к какой-то важной цели. Определенно. Во всяком случае, я на это надеюсь. Они хоть и намыленные, но ребята вроде ничего. Иначе - все это действительно бред и околесица. Вопрос только в том, зачем они делают это так сложно и замысловато? Но, может, я просто не могу постичь их привиденческой логики, может у них нынче в моде кардиограмма?
  
  
  Письмо 19,
  в котором вместе с жарой появляется пауза
  (а в паузах живут только сны и наблюдения)
  
  Здравствуй, ужик моя золотая!
  
  С удовольствием описал бы тебе глупую болтовню с водовозами, но смысла не вижу. Во-первых, болтовня действительно была глупая - телевизионная (погода, цены, президент, братья Кличко), во-вторых они меня не узнали (!), что меня потрясло как грушу и обрадовало до глубины души. Уж очень не хотелось никаких потрясений и попрыгушек. Так я утомился, честно сказать! А с ними по-другому не выходит.
  
  Мы поболтали о том, о сем (Сирена при этом так и дрыхла, корова), потом я напился ледяной воды, чуть последние зубы не отвалились. Потом они поехали вдоль рва, все дальше и дальше, и вскоре грохот деревянных, окованных медью, колес ухнул под горку вместе с телегой и седоками (и лежаками, вернее, одной нетрезвой лежачкой).
  
  Наступила благословенная тишина. Аккуратной теплой ногой на меня наступила. Я остался один и принялся наслаждаться одиночеством и внезапным покоем, стал ими объедаться, как килограммом спелых медовых слив. Лег в травку, глаза зажмурил как кот и пустился вовсю блаженствовать.
  
  Даже мысли сначала в голову не лезли. Но не потому что там им тесно было, а потому что они до ужаса боятся вакуума и пустоты. А именно этим и переполнена была моя голова (милый пассаж: голова, переполненная вакуумом!). Видимо, все из нее выветрилось во время полета, а мысли оболтусов моей голове не подошли, не влезали они в мою голову, как мужская лапа мачехиной дочки не влезала в хрустальную туфельку Золушки. О, какое нескромное сравнение. Ну могу ж я себе хоть иногда позволить! Правда, дорогая?
  
  Потом появилась сибаритская мысль, примерно такая: "Ой, хорошо-то как, мамочки!" Потом опять - пустота и гул комариный. Потом вдруг: "Ой, хорошо-то как, мамочки!" И опять - безмыслие и глупый штиль. Потом: "Ой, хорошо-то как, мамочки, что никто меня не трогает, не таскает ни за волосы ни в небеса, не пинает и никуда не прет!" Тоже, в общем, не Бог знает какая мысля, - двоюродная сеструха газетной передовицы. Потом, наконец: "А не понаблюдать ли мне, мамочки?" И тут я себя просто зауважал, просто уважать начал, прямо здесь, у стен стеклянного города. Смотри ты, как ревностно человек к обязанностям относится - чуть передышка, он ну мир наблюдать, жизнь окрестную и дальнюю отслеживать. Прямо мамаша какая-то старательная и сердобольная. Прямо фотоохотник. Прямо наседка. Прямо как зимой в Киеве (где вы мои далекие братья-соснячки? Эх! Буль-буль, буль-буль - это слезы так дождем полились, здоровенные, как картошка).
  
  Ну что ж, наблюдать, так наблюдать. А то не ровен час, опять начнется круговорот бургомистров в природе, и все тогда, крышка, уже не до наблюдений будет. А пока воспользуемся передышкой, затишьем перед боем, так сказать.
  
  И принялся я наблюдать местность, историю и разного размера воспоминания, как они есть, во всей их неприглядности и привлекательности. И вот что у меня вышло, дорогая:
  
  Наблюдение 1. "Интересно, умеют крысы пятиться или нет? И если нет, то что они будут делать, столкнувшись нос к носу на швартовом канате, когда одна крыса идет на корабль, а другая - с корабля на берег?
  
  Наблюдение 2. "Если в глазах у льва отражается дрессировщик - это цирковой лев, а если в глазах у льва отражается саванна с антилопами, это лев съел дрессировщика и убежал из цирка на волю".
  
  Наблюдение 3. "Розы в руках женщины чувствуют себя не так уверенно, как в руках мужчины. Розы вообще живые только когда в руках. А на кусте или в ведре они просто работают трубочками для коктейля. Они тогда как мальчики на бензозаправках. Безразличные и в красивых комбинезонах".
  
  Наблюдение 4. "Сверчки не любят ходить строем не потому что не умеют, а потому что сверчки".
  
  Наблюдение 5. "Человек заходит в море и выносит на себе его драгоценные капельки, чтобы переложить их на полотенце, а потом отправить на солнце. Море испаряется в небо по воле человека. Но две капли все равно остаются - одна на бельевой веревке, вторая - на синей прищепке".
  
  Наблюдение 6. "Мусоринки на ковре - это пылесосий планктон. Пылесос его жрет, а веник - пасет и погоняет".
  
  Наблюдение 7. "Пустые слова живут во рту, важные - в книжках, а вечные - в птицах".
  
  Наблюдение 8. "Толстые ноги смеются над худыми. Но редко. Потому что они увлечены собственной одышкой. Им не до худых".
  
  Наблюдение 9. "Поломанный зонтик не страшен дождю. Поломанный зонтик - это билет в дождь. У вас есть поломанный зонтик? Милости просим в дождь".
  
  Наблюдение 10. "Плацкартный вагон - это одеколон железнодорожника. Железнодорожник надушится плацкартным вагоном и идет в гости к другому железнодорожнику, а тот его уже ждет, а тот жмет на стоп-кран, а тот накрывает на стол: мочай дребезжит в подстаканниках (моча плюс чай равно мочай), поддельный коньяк мнется на столе, микровафли слиплись от старости, и буфетчица Маша опять фарширована апельсинами".
  
  Наблюдение 11. "Бабочка официанта. Даже она нечестна".
  
  Наблюдение 12. "Стиранное белье на пятьдесят процентов состоит из воды, на десять процентов из мыла, на полпроцента - из мозолей. Остальное - память о грязи" (нахальный компьютер придумал "наблюдпение"! Ну не гениально ли?)
  
  Наблюдение 13. "Ящерка и трещинка. Цепкое танго июля. Обе терпеливо ждут, кто же танец начнет, кто из них первой сделает па".
  
  Наблюдение 14. "Сколько раз ты взмахнула ногой, пока тренировка поняла, что надо заканчиваться?"
  
  Наблюдение 15. "Все жители леса с вещами на выход. Люди пришли".
  
  Наблюдение 16. "Городской дятел с алмазным клювом. Клюв с победитовой напайкой. Для бетонных столбов. Чтобы выуживать из дырочек каменных насекомых".
  
  Наблюдение 17. "В океане только мурены домовладельцы. Остальные - бездомные или приживалы".
  
  Наблюдение 18. "Часы на цыпочках проходят по стене".
  
  Наблюдение 19. "Ты из тех, кто дельфинам несет каравай".
  
  Наблюдение 20. "Снег - это явление природы. Но является он не всем, а только тем, кто его любит. На остальных снег обрушивается".
  
  Наблюдение 21. "Родник узнаешь по камышу, а человека - по его собаке. А если у человека собаки нет, то его и не узнать" (компьютер назвал последнее наблюдение - "габлюдение", и это верный знак того, что пора заканчивать).
  
  Компьютер прав, потому что солнце поднялось высоко, и жара сделалась тяжелой, и поднимать ее в одиночку мне уже не под силу, а ты далеко, моя сильная крошка. Невыносимая жара - это когда ты ее уже никуда вынести не можешь (сил нет), а она тебя - запросто. Кстати, эта мысль тоже могла бы претендовать на звание наблюдения. Но не претендует. Потому что не знает, что могла бы претендовать. Прямо как люди. Как нобелевские лауреаты. А другие наоборот, все претендуют и претендуют. Никто их уже видеть не может, а они все претендуют.
  
  Да. Еще бы чуть-чуть - и в голове моей пророс одуванчик. Я подполз ко рву и блаженно соскользнул в грязную, теплую воду, прямо в надменные лягушиные губы. Вода зашипела и вспенилась. Ничего себе, понаблюдал!
  
  Отмокнув изрядно, я выбрался на берег, и мысли перестали плавиться. Дальше по сценарию к штанине должна была прицепиться лягушка-царевна и чего-нибудь молвить человечьим голосом, например, про фильтр для очистки воды. Но ничего этого не случилось, и я, мокрый, но уверенный и повеселевший, побрел к городским воротам, где в тени дремал старик-охранник.
  
  
  Письмо 20,
  в котором я иду в Стеклозей
  (и он явно это замечает)
  
  Хай, дорогая! О, ты смотри, у городских врат я даже поздоровался с тобой по-городскому. Давненько, кстати, я в городах не бывал. После Киева и богатырского сна это первый случай, когда я не в деревню попадаю, не в чисто поле или в травы второй-третьей лесостепени, где все звезды кувырком перепутаны, и уж тем более не в подземелья, линзы и на стадионы, а в настоящий город. Хоть и стеклянный.
  
  - Стой, без вопроса не входить!
  
  Это охранник глаза открыл и усами в меня шевельнул.
  
  - Проскочить хотел, касатик? Без вопроса не проскочишь! Это тебе не библиотека. Тут ворота и порядок. Спрашивай давай! Да пошевеливайся, а то обед скоро, я браму на обед закрою, стой тогда, как мухомор.
  
  Сказать что я удивился, так это вряд ли. Что испугался - тоже. Во-первых, после известных событий всякая странность меня все меньше удивляет и уж тем более пугает, а во-вторых, в старикашке ничего удивительного и страшного не было - типичный хомо привратус из семейства вахтеровых, только почему-то с копьем, похожим на гигантскую зубочистку. Человек, так сказать, на своем месте, сбоку от двери, скорее всего отставник. А с турникетчиками надо вести себя либо нагло, на грани хамства, либо подобострастно. Им нравится и то и другое. Потому что середины не приемлют. Не умеют они на человеческом языке. Не научены. Только когда им хамят или перед ними пресмыкаются, они и ощущают себя значительными фмгурами. И надуваются, как лягушка-бык.
  
  Если им хамят, они стремительно проигрывают битву и с проклятиями уходят в свои сиреневые инфаркты. А если перед ними расшаркиваются и жонглируют книксенами, они милостивятся, милостивятся и, в конце-концов, смилостивляются, особенно если вы долго и красиво ползаете перед ними на пузе. Тогда вахтеры специальными линейками измеряют сколько вы проползли, и если длина проползновения их устраивает, они вас могут даже пропустить внутрь, не говоря уже о выдаче путанной информации, которой набиты их закрома.
  
  Сначала я хотел нахамить, но никак не мог сдуть с языка всякие розовые словечки типа "добрый день", "извините великодушно", "прошу прощения", "не соблаговолите ли вы". Особенно последняя фразочка. Такая она терпеливая, такая несмываемая. Она просто приклеилась всеми своими пупырышками к языку и ни в какую не желала испаряться. Так и подмывало меня выдать привратнику эту "несоблаговолителиву", хотя и ослу было понятно, что никому он ничего не соблаговолит. Тем более мне.
  
  - Давай спрашивай, - повторил он, - чего резину тянешь?
  
  - Что спрашивать?
  
  - Что хочешь, то и спрашивай.
  
  - Ну ладно. Который час, подскажите, пожалуйста (черт, опять это "пожалуйста" привязалось!)
  
  - Полпервого.
  
  - Спасибо.
  
  - Да ради Бога!
  
  Мы молча смотрели друг на друга, как актеры, забывшие текст.
  
  - Ну, - сказал он первым, - дальше что?
  
  - Не знаю, вы предложили спросить, я и спросил.
  
  - Что ты спросил?
  
  - Сколько времени спросил.
  
  - А должен был что спросить?
  
  - Откуда я знаю, что я должен был спросить, - я начинал закипать. Первые пузырьки войны уже стали подниматься на поверхность со дна моего все еще мирного чайника.
  
  - Ты, касатик, должен был спросить про город, куда ты хочешь войти. Вот так вот!
  
  - И что я должен был спросить про город?
  
  - Как он называется хотя бы.
  
  - Ну и как он называется, ваш город?
  
  Привратник подобрел, расправил усы и, словно объявляя миру выход шпагоглатателя, гордо сказал:
  
  - А называется наш город - Стеклозей. Вот тебе первая фишка за хороший вопрос. Это бронзовая фишка. Теперь ты можешь играть в любом казино нашего города и выигрывать любую сумму денег, а можешь, если захочешь, эту фишку обменять на миллион! Такая фишка! Можешь прямо здесь обменять. У меня выгодный курс.
  
  С этими словами он сунул мне в руку блестящий красный кружок, на котором было написано "Миллионному посетителю Стеклозея" и помахал перед моим носом толстой пачкой денег, чтобы я не сомневался.
  
  - Я что, миллионный посетитель? - спросил я.
  
  - Нет, касатик, ты вообще еще не посетитель, потому что ты еще ничего не посетил. Но вопрос хороший. Читать умеешь. Грамотный. А за хороший вопрос вот тебе серебряная фишка. Пользуйся и владей.
  
  Я пожал плечами.
  
  - Ну, - сказал укоризненно охранник.
  
  - Что ну?
  
  - Ну третий вопрос давай.
  
  - Дядя, я не пойму, ты - Дед Мороз или Антисфинкс? - я заговорил нарочито грубо, набрав в легочные мешки побольше хамства, и даже попытался при этом растопырить пальцы по-нормальному, но пальцы, не привычные к подобной конфигурации, слушались как бы не супер.
  
  - Молодец. Вопрос что надо! - охранник, повернутый на идее вопросов, даже не заметил, что мой тон поменялся и загустел. - Правильный вопрос. Вот тебе за это золотая фишка. Играй на счастье, касатик, и выигрывай суммы! Теперь все. Теперь милости просим в Стеклозей! Ступай себе. Ключик, так сказать, и замочек!
  
  Охранник распахнул стеклянные ворота и пропустил меня внутрь этого самого Стеклозея. И касатик очутился внутри стеклянной музыки.
  
  Если представить, что город - это квартира, то улица, уводящая от главных ворот, служила как бы коридором. Она и похожа была на коридор, только очень светлый и просторный, без вешалок, велосипедов рогатых и сундуков. По обеим сторонам его сплошной стеной тянулись прозрачные дома из цветного стекла, а сверху, как в пассаже, или картинной галерее улица была перекрыта стеклянным потолком - шашечками (компьютер, гад, все ленивее и ленивее. Как будто в спячку впал, медведь зимний, не хочет словотворчеством заниматься. Отмахнулся от меня галереей и доволен. Написал "гаоерея", словно это "Сигранда Фамилия" - детище волшебного Гауди (назовем его для подтасовки результата "Гаоди"). Гаоерея, где по стенам - фантастические каотигны развешены).
  
  Я медленно брел по улице, зажав в кулаке охранниковы фишки и неотчетливо размышлял на тему странных свиданий с уникальными особями, имея в виду не только вахтеров. Мимо проплывали редкие прохожие. Одеты они были причудливо и весело. Казалось, котик мой дорогой, что наряды эти кроил на клавесине юный Моцарт, радостный еще, дореквиемный, тот, которого ты не боишься, так они были легки, искристы и фантастичны, эти кутюрьизмы тряпичные.
  
  Стеклянные деревья, стеклянные кошки и собаки, статуи, арки, фонтаны и велосипеды - все это стеклозеево царство переливалось, играло на солнце и струилось лучистыми брызгами.
  
  Раздражение от дурацкого разговора с привратником улетучилось, и я присел за столик уличной кафушки и заказал всякого.
  
  Официантка упорхнула, а я вспомнил, что у меня, дурьей головы, денег ни копейки и решил поменять одну из фишек.
  
  "Обменников" в окрестности не наблюдалось, но на противоположной стороне улицы я заметил вывеску "Казино "Минотавр". Игра любыми фишками". Крикнув официантку я объяснил неловкость и направился в казино.
  
  Тяжелая дубовая дверь, золотая львиная морда на дверной ручке и рында, звонко ударившая при входе, - все говорило в пользу заведения, в чьих подвалах громоздились платиновые слитки "За победу над клиентами" (компьютерная ашыпачка, кстати, - "говорло" вместо "говорило" - могла бы насторожить любого простачка и профана в области житейской хитрости, но только не меня, суперпростачка и суперпрофана, который даже если и просекает подвох, то все равно идет, как соломенный бычок этой просекой просеченной, с любопытством разглядывая замаскированных под птичек волков.
  
  Солнце мое, смотри какая подсказка мне давалась: "говорло"! Даже ослу понятно, за какую часть тела это благообразное заведение возьмет меня тотчас же, как только я переступлю через порог, возьмет - и уже не отпустит ни при каких обстоятельствах. А я улыбаюсь и в пасть ему лезу. Прямо как мыша в "говорло" удава).
  
  Итак, мыша вошел. Вошел и стоит. И хоть бы кто подбежал, щеточкой плечи подмел, улыбочками глаза обсыпал. Хоть бы швейцар какой или швейцарец (швейцаркец), Пауль Клее какой расторопный. Шиш. Никого.
  
  Мыша постоял немного и пошел по ковровым ступенькам прямо вниз, прямо в сдержанный ропот, который курился оттуда, из нижнего этажа, из приятно пахнущего благовонными "Фудзями" зала (пять баксов за рекламу).
  
  Все было отделано в стиле добротного английского паба: тяжелое красное дерево и золото меди. Все основательное и непререкаемое. Даже мебель. Даже клиенты, похожие на мебель. Даже крупье, похожие на клиентов, похожих на мебель. Все напоминало оплот колониального режима, где традиции ностальгически возводились в куб, отчего страдало не только местное население, но и пришлое, эти самые традиции возводившее.
  
  Мне бы фишки поменять - и наверх, но я решил погодить с обменом и понаблюдать за происходящим. Это в пику Пушкину (в ответ на его шпильку про лень и любопытство), так вот, иногда и мы любопытны и неленивы.
  
  Я обошел зал и пристроился к дальнему столу, где играло трое дородных дядек. Все трое с виду - крестные отцы. Я хоть никогда крестных отцов в галаза не видал, а только в кинушке: Марлон Брандо да Аль Пачино. Но эти чем-то с ними были схожи. Статью, что ли, крестной.
  
  Судя по терриконам фишек, игра спорилась. У Бородатого - просто гора, у того, что с бычьей шеей - чуть поменьше, а худой и нервный, видимо, неприлично проигрывал (то есть, проигрывал уже прилично). Он нервно теребил на горле фисташковую бабочку и все время пил большими глотками из коньячного бокала, а фисташковая бабочка под кадыком при каждом глотке пьяно шевелила искристыми крыльями.
  
  Крупье предложил делать ставки, и Бородатый водрузил столбик кружков на красное поле и на "13". Бычья Шея кинул пару фишек на "зеро", а Нервный между глотками поставил что попало куда попало.
  
  Шарик пожужжал, выпало "13", и Бородатый с ухмылкой загреб лопаткой выигранные кругляши, Нервный в отчаянии допил зелье, а Бычья Шея вытер одноименную шею грязным носовым платком.
  
  Крупье продолжил игру, но мне, честно говоря, стало скучно. И не то чтобы я не азартный человек, лапушка моя, вовсе нет - случалось и мне игрывать и даже на деньги, но, во-первых, игра на деньги - это уже не игра, а работа, это бойня, к игре никакого отношения не имеющая, а во-вторых, когда игра становится работой, сразу теряется ощущение праздника и новизны. Вот тогда становится по-настоящему скучно. Вот этот сорт скуки - самый смертельный, цианистый. Он - белена. Его объешься - и крышка! Тогда спасти может только побег, ибо в противном случае (а случай этот ужасно противный!) все это не что иное, как покушение на твою уникальность, на твое право быть пчелой или слоном, или орангутангом или всеми ими одновременно. Игра современного человека - это вовсе не игра. Это тяжелый однообразный труд. Ничего в ней не осталось сакрального, воодушевленного, ничего праздничного и забавного, ничего такого, что абсолютно бескорыстно, совершенно не выгодно приносило бы радость и разрядку. Из древнего дворца, коверкая и переделывая, современный человек вытесал серую коробку. Зачем он снял черепицу, отсек балконы и пилястры, соскоблил пилоны и отбил консоли, срубил колоннады, арки и башенки, мезонинчики и фризы - непонятно. Непонятно, чем это ему мешало? Не укладывается в голове, как это произо...
  
  Грохнул выстрел, и кто-то рухнул около стола. Я вздрогнул. Женщины закричали. На полу лежал Нервный, который уже навсегда перестал быть нервным, потому что дымок из ствола и лужа крови, растекавшаяся по паркету, сделали его спокойным. И даже очень.
  
  Бычья Шея уронил платок, а Бородатый смерил взглядом происшедшее и равнодушно сгреб законные фишки.
  
   Мне больно заломили руки за спину и поволокли между столами и орущими дамами вон из зала. Меня-то зачем! Я-то что!?
  
  - Я же ничего не..., - пытался я неловко сопротивляться, хотя бы вербально, но руки вздернули так, что я от боли лязгнул зубами (компьютер изобразил "убами") и прикусил язык. И буквально и фигурально.
  
  Ну что, милая моя, нормально это? Какие там фишки, какое самоубийство, когда суставы вывернуты наизнанку и от боли в глазах красные свиньи скачут. Впрочем, может они и не в глазах скакали, а натурально, вокруг столов. Не знаю. Так больно, что ни о чем кроме боли и думать немыслимо. Да пустите же, сволочи, руки оторвете!
  
  Очнулся в кресле. Лампа в глаза. Напротив - пенсне в белой рубашке. Усики. Лысина. Ох, дьявол, классический вариант. Опять играем в "Вишневый сад"? Опять жанровый спор Чехова со Станиславским, что это - трагедия или комедия. Опять Фирс (Фарс?) покинуто бродит пустыми комнатами (вместо "пустыми" писано "рустыми", то есть, как я понимаю, пустыми по-русски, по-нашему), опять фишки рассыпаны по полу и "драпировка алого сатина кровавой не мерещится волной". Мерещится, матушка, уже мерещится. Тут и не такое примерещится. Ну, что подписывать? Давайте, подпишу. Какая уже разница, если сад все равно продан и будет вырублен. Давай, пенсне, свою бумагу.
  
  На этом, разлюбезная моя алыча, завершаю двадцатое письмо в полном неведении относительно перспектив бренного существования. Остаюсь ваш навеки. Не поминай лихом (компьютер изрек "не поминайц". Молодец. Это в студенческой юности я, бывало, иронически так подписывался: "Ваш Блеф Толстойц". Вот и снова ирония. Только теперь уже в мой адрес. Блеф Толстойц, поплутав во времени, ко мне же и возвернулся. Блудный сынц).
  
  Да. Не поминай лихом, дорогая. Поминай меня, пожалуйста, утехом, если что. Ладно?
  
  
  Письмо 21,
  в котором странности множатся
  (я бы даже сказал размножаются)
  
  Что ты думаешь, дорогая, - я ведь бумагу подписал. Не читая. Может, донос, а может признание. Не знаю. Вот как принес солдафон бумагу с мелко накрошенными в нее буковками, так я ее и подписал сразу.
  
  Ты думаешь зря? Надо было сопротивляться и бороться? Возможно, милая моя, возможно. Только кому сопротивляться и с кем бороться? С пенсне? Или с той неизвестной чудовищной силой, которая меня в охапку - и чуть руки не оторвала, как двоечник крылышки мухе? Не умею я как-то. Бог с ними со всеми. Пусть подавятся.
  
  Пенсне подпись внимательно осмотрело, обнюхало, сунуло бумагу под сукно, вызвало другого солдафона, попроще, и отправило меня под конвоем в кутузку до выяснения обстоятельств убийства управляющего банка "Минотавр-сальдо-кредит". Вот кем оказывается был этот Нервный, до того, как стал спокойным. Хоть мне на это глубоко наплевать.
  
  Я хотел было насчет убийства поспорить, потому что когда он последнюю ставку делал, в его пустых глазах уже смертная рыба плавала, уже хвостом костистым шевелила, но подумал, что истина ни в каких спорах не рождается. Особенно в спорах с пенсне. В спорах истина умирает. А в спорах с пенсне умирает не только истина, но и спорящий. А я еще надеялся пожить. Хотя бы для того, чтобы зверенышу моему помочь и тайну соснячков разгадать. Зачем-то же они вручили мне свой герб, свою метку сосновую. Со значением ведь, опосум меня задери! Да и наблюдения свои я не закончил.
  Вообще, мне кажется, всегда надо оставлять в запасе кусочек времени. В любых ситуациях. А чаще всего время можно растянуть только с помощью согласия. Согласие - оно гибкое, а время - упругое. Они сделаны из одного материала. И, подозреваю, с одной намеренной целью. Вот ведь сколько Хайдеггера наши мудрецы поносили, сколько Готфриду Бенну за воротник соли насыпали за их арийство мнимое, а время все по местам расставило. Потому что справедливость - птица неспешная и обстоятельная, и живет она в доме с тысячью комнат, пойди ее застань, когда нужно. Она гуляет по коврам, как хочет, клюет золотое просо и однажды все равно входит в твою комнату. Ну и что, что тебя давно нет на свете!
  
  Так что ты меня не ругай, пожалуйста. Уж какой я есть, таким и останусь до конца дней, дай Бог подольше помучаться да порадоваться вместе. Единственное, что обещаю - неуклонно двигаться в сторону улучшения душевного равновесия и доброго отношения к тварям земным ("тоношение" - это и в самом деле хорошее отношение - отношение хорошего тона - как всегда компьютер прав). И если уж вознамерюсь спорить, то буду делать это самым непостижимым образом, так, как намеревался дискутировать с Пантагрюэлем ученый муж по имени Таумаст в большом зале Наваррского колледжа в семь часов утра - с помощью знаков, то есть, молча. Блестящий способ, как на мой взгляд. Вот такие споры я приемлю, мой родной кролик.
  
  Итак, опять плен. Частота, с которой я получал его в награду за неистощимое любопытство, уже начинала напрягать. Быть узником, конечно, почетно, но не настолько, чтобы к этому следовало привыкать.
  
  Кутузка выглядела классически. Вненационально. И интерьер ее весьма отличался от казино-паба: процарапанные международными надписями сизые стены, унитаз, именуемый в просторечии "очко", дощатые нары и табуретка. Вся мебля была тщательно присобачена к цементному полу. Любопытно, что древнейшие надписи, по-моему, принадлежали еще тамплиерам. (Ах, компьютер, сукин сын! Браво! Знаешь как принадлежность надписей тамплиерам он узаконил? "Принадлжеали"! Чувствует, что оболгали-то рыцарей Папа с Королем!)
  
  В каждом городе, даже в таком прозрачном и лучистом, как Стеклозей, внутренности не отличаются уютом и стерильностью. Впрочем, это в каком-то смысле нормально, ибо города - человеческие порождения, а человеку свойственно заботиться о внешнем, начисто забывая про внутреннее. Буквально начисто. То есть, совсем, то есть, до полного забвения, до вонючей свалки, до повальной эпидемии. Важно, чтобы вирус не распространялся хотя бы на помыслы и духовные трубы, чей голос (если он звучит, конечно) всегда остается человеку последним оплотом, той самой ступенькой, оперевшись на которую, ему удается выкарабкаться. Вот как сейчас со мной.
  
  Чтобы дух был чист, а помыслы ясны, я не стал утруждать себя анализом происшедшего. Ни в стиле циничного Фила Марлоу, ни в стиле угрюмого молчуна Мегрэ, ни в каком другом известном размышляльном стиле. Просто занялся любимым всепрощающим делом - наблюдениями, одним из немногих земных занятий, которые придают жизни смысл и пустые шахматные доски радостно уставляют резными фигурками. Кстати, зая, я подумал, что наблюдения - это золотые дощечки волшебного подвесного моста, по которому любой сможет перебраться на ту сторону. И делать это стоит, ибо на той стороне лучше.
  
  Наблюдение 1. "Если Солнце - это небесный трамвай, то неужели и в нем есть кондукторы и контролеры?" (как я тебе, дорогая? В темнице начал наблюдения про Солнце! Вот она неукротимость духа! Вот она, искра Божья в человесе).
  
  Наблюдение 2. "Что происходит с холмом, когда кролики оканчивают рыть норы? Считает ли холм, что кроличьи дети - это и его, холма, дети тоже?
  
  Наблюдение 3. "Высота горы, на первый взгляд, зависит от высоты дерева, растущего на ее макушке, но человек и молния считают по-другому. Гора же загадочно молчит, никому не открывая своего знания".
  
  Наблюдение 4. "Ослик уснул, и уши его дремлют в разные стороны. Уши ослика никогда не пересекутся. Потому что они не знают геометрии Лобачевского. Если бы Лобачевский ездил на ослике, он никогда бы не доказал свою теорию. А вот Евклид на ослике ездил!".
  
  Наблюдение 5. "Чтобы добрый человек стал злым, нужно вытопить из него все добро. Но вот странность: добро вытоплено, а зло налить уже не во что - человека не осталось. Отсюда может следовать три вывода. Первый гуманный: добрый человек никогда не станет злым. Второй философский: человека нельзя изменить с помощью вытапливания. Третий практический: злого человека не сделаешь из доброго. Он делается из другого материала".
  
  Наблюдение 6. "Если собаки - умные существа, отчего они в жару поступают неосмотрительно, высовывая наружу длинный язык и тем самым увеличивая площадь испарения своего горячего обезвоженного тела?"
  
  Наблюдение 7. "Вулкан - это стадион без зрителей. Извержение - это игра в чистом виде. Это сверхигра".
  
  Дальше я понаблюдать просто не успел, потому что из зарешеченного окна, из грязной щели выполз сверчок, осмотрел меня подслеповатыми глазками (компьютер точен: "осомтрел". Подслеповатыми так только и можно) и сказал:
  
  - Здравствуй, Буратино!
  
  Я оторопел. Он осмотрел и сказал. А я оторопел и припух.
  
  - Я знал, что ты вернешься, малыш, - проскрипел сверчок старческим голосом, - как ты поживаешь без меня, деревянный сорванец?
  
  Этот сверчок был из ворованной сказки под названием "Золотой ключик". Потому что молвил он все это по-русски. А если бы он принял меня за Пиноккио, то разговаривал бы наверняка по-итальянски. Просто Алексей Толстой по-итальянски не очень хотел и решил все это по-русски пересказать (компьютер всенаружувыводящий: "пересказать" написал, как "персказать", то есть, попросту переврать - пальцы крестиком). Просто Алексей Николаевич не смог сам придумать про деревянного мальчика. Ну не смог и все. Вот и выстругал из Колодди своего Буратино. Прямо Карло Толстой какой-то. Ну ничего, бывает. Ты не расстраивайся, Алексей Николаевич, ладно? Это я так, без зла. От удивления и тюремного уныния.
  
  Сверчок не дождался ответа, подполз по стене поближе и стал всматриваться в меня внимательно и долго. Потом вздохнул и сказал:
  
  - Нет, это не Буратино. Опять обознался. Опять какой-то урка.
  
  И с этими словами уполз обратно в щель.
  
  Визит сверчка напомнил мне старую истину о том, что мир - это сложная система сообщающихся сосудов. Все взаимосвязано и взаимопривязано в нем, и взаимопроникнуто, и еще сто всяких взаимо. Это и хорошо и плохо. Хорошо, потому что вот так сидишь в кутузке Стеклозея, и вдруг - раз - сверчок буратинячий выползает и с тобой заговаривает. А плохо, потому что уж очень велик соблазн забраться в какой-нибудь ходик, натибрить разного, вылезти с другой стороны и за свое выдать, авось никто не узнает. И ведь могут не узнать или долго в неведении пребывать! Люди, они ведь такие!
  
  Вдохновленный встречей со сказочным ветераном, я захотел еще маленько понаблюдать, но двери лязгнули, и солдафон показал мне мордой на выход.
  
  Длинные гулкие коридоры, которыми мы шли, наверное, свели с ума не одну тысячу человек. Они были так длинны и гулки, и нежилоспособны, что могли свести с ума не одну тысячу тараканов, не то что людей. Это были коридоры, в которых песни фальшивят, а голоса теряются, и люди если и выходят из них, то выходят немые, как рыбы. У многих за одну-единственную проходку даже плавники прорастали из ребер, и больно хвосты вниз прорезывались.
  
  Кистеперые люди шли и кровоточили всеми своими хвостами и плавниками от гулкости и страха коридорного. Молча кровоточили, без слов, совсем так же, как Таумаст собирался дискутировать в Наваррском колледже в семь часов утра.
  
  - Стоять лицом к стене, - сказал солдафон, и сердце мое оборвалось, как пишут в изящных романах. И как в романах не пишут, оборвалось и стало падать.
  
  Солдафон чем-то долго шуршал и щелкал, заставляя меня сжиматься от страха, а потом добавил:
  
  - Теперь давай, поворачивайся.
  
  Я обернулся и увидел, что солдафон сбросил свою морду. Что морда солдафона съежилась и валяется на бетонном полу, а передо мной стоит и лыбится Привидение имени спасения всех бакинских комиссаров, сколько их там осталось.
  
  Я ему так обрадовался, что кинулся обниматься, как ротвейлер. И скажу тебе, моя дорогая девочка, что лучше бы я этого не делал. Ты никогда воду с хлоркой не обнимала? Но представить можешь? Вот это то самое.
  
  Привидение мне, кстати, тоже обрадовалось. Тоже скакало, визжало и обнималось не меньше моего. Да при этом оно же еще и на части распадалось и булькало, и чавкало, и троилось-четверилось почем зря.
  
  Короче, наливай, дитя мое, мультивитамин и поднимай тост за счастливое избавление узника казино "Минотавр", что в переводе означает "Заминированный бык".
  
  Для меня-то точно заминированный, чуть я на нем не подорвался. Но, слава Богу, мои Сусанины меня не только в дебри заводят, но и выводят оттуда, в отличие от русского Вергилия польских жолнеров. Ну что ж, не бросили - и на том спасибо.
  
  Все на сегодня. Пойду за привидением без моторчика, поскорее бы оно меня на волюшку вывело. Ты смотри, зая, что значит тюрьма-мачеха, ты видишь, как запричитал-то я взволнованно, прямо крестьянский рыдательный поэт Кольцов во мне встрепенулся шизым голубем и ну ворковать плакательные песни свои!
  
  
   Письмо 22,
  в котором "воды объяли меня"
  (теперь еще и воды!)
  
  Гуси-лебеди! Гуси-лебеди мои милые! Двадцать второе письмо. Лети, двадцать второе мое, лети белым лебедем к любимой груше моей в далекий город винокуренный, город дождей и нескончаемых выборов, где стараниям тихой девочки растительных людей становится все больше, а животножрущих - меньше, хотя пропорции все еще неутешительны. Но это, с другой стороны, и неплохо: сколько впереди еще духовной замполитовской работы!
  
  Здравствуй, гуся-лебедя дорогая!
  
  Вывело меня привидение на волю и даже кое-какие секреты приоткрыло, хоть это ничего в моем положении не меняет.
  
  Начну по порядку. В Стеклозей, оказывается, я попал по ошибке. Что-то в их привиденческом компасе поломалось, и эти замарахи не туда меня спровадили. Ничего себе, шуточки! Обещали впредь всем приборам своим перед стартом проводить тщательный регламент и задавать корму. Клятвенно обещали, в текучие груди кулачонками стучали. Я кивал, хотя верю во все это усердие с трудом.
  
  Оказывается, должен был я попасть не в Стеклозей, а в чисто поле, что неподалеку от Гнилого болота. Как тебе перспективка? Зачем - молчат, как на допросе, но твердят, что быть я там должен обязательно, что это архиважно (при этом словце морда у привидения колыхнулась и на мгновение превратилось в вождеву физию, я даже вздрогнул от коммунистического воспоминания), так вот, что это важно и что сам все узнаю, и что говорить они не имеют права и так далее, все в один голос, переливаясь непрестанно и перепрыгивая друг на дружку и обратно.
  
  Оказывается, в этом чистом поле что-то затевается грандиозное и без меня не начнут. Я уже и кричал на них и грозился в рабство белоруссам продать и как только не стращал, - дрожат, губами трясутся, умоляют, на водяные колени валятся, а тайну за зубами держат. Не могу от них добиться, что это я вдруг за персоной важной такой оказался, что без меня - никуда. Ну хорошо, говорю, хоть скажите, это опасно? Молчат, мнутся, краснеют-зеленеют, но по рожам их переливчатым вижу, что опасно. А надолго? Опять, собаки мнутся. Но вижу, что может быть надолго.
  
  Так что теперь я на передовой какой-то загадочной войны, где я нечто среднее между Штирлицем и Алешей Поповичем (на Илью Муромца с Шеленбергом все-таки не тяну). Ну хоть знаю, что опасно и надолго.
  
  Я им говорю, что желаю отказаться от мероприятия, что меня олимпийский принцип не устраивает, что не надо мне не только победы, но и участия, что я человек сугубо частный и мирный. Они заладили свое: "Низя!"
  
  Нельзя, и все тут.
  
  Ладно, ты за меня, котик, не волнуйся, я осторожное существо и кроткое, героизмом не болею, ты знаешь, я ведь ящерица и цикада человеческого племени (Ящерица Цикадовна! Бр-р-р!). Я для песен рожден и для норок укромных. Я существо от Бога и для Бога. И для тебя, моя медуза. Если что - в пещере укроюсь и пересижу, хорошо? C тиграми саблезубыми и летучими мышами.
  
  Короче, привидения мне намолчали с три короба, настращали, головами кучевыми натрясли и опять пропали, мышами-полевками под землю юркнули.
  
  Огляделся я - вечереет. Речушка тихая дымится. По имени "Рыжица". Вода красная и глубокая, как вулкан, как варенье клубничное. Тихо так и хорошо. И безлюдно. Отчего еще краше. Так хорошо, так нецивилизованно, так бесчеловечно окрест! И дышится от этого легко и весело.
  
  Я одежду снял и полез в речку окунуться. Вода ласковая, как мама, как губы твои, как ветерок пастуший. Я до середины реки доплыл, а тут - течение сильное и стремительное, и стало меня сносить в сторону, и с каждой секундой все сильнее и сильнее. Я попытался из течения выбраться, а не тут-то было: вода кипит, жгутами крутится, меня переворачивает, как спичку и мчит куда-то к камням. Тут, котик, я передрейфил по-настоящему. Плаваю я неплохо, но стремнина и мастера спорта одолеет запросто, не то что меня, третьеразрядника-брассиста. Я уже и не рад, что с рекой связался. Прямо какая-то родная сестра привидений - голову задурила мне тишью и краснотой закатной, а сама, коварная, на середину выманила и все, приехали.
  
  И стал я тонуть. И как Иону ужас объял меня и "объяли меня воды до души моей, бездна заключила меня; морскою травою обвита была голова моя". Но это у Ионы, а у меня - речною травою и желтою бешеной пеной. И уже кричать не было сил и надежды, и с последним мертвым глотком я вытолкнул губами нечаянное рыбье словцо: я вымолвил "ПО", я шлепнул пустыми губами (компьютер справедливо пишет: "я мыволвил"), я мыволвил, ласточка моя, рыбка моя золотая, я мыволвил и утонул, смыволвился весь, как обмылок безмолвный, ушел пузырями текучими, растаял в глубокой пучине, как мальчик из бездны.
  
  Дальше - сон какой-то.
  
  А снится мне подводное царство. На коралловом троне - Царь Рыбус восседает в зеркальных одеждах. Вокруг - челядь с прислугой, всякая хищная щучья братва в комзолах и перстнях бриллиантовых. И все это колышется в тихой тиши, в пустоте красоты небывалой. Меня окружают толстые карпы, под ноги стелются звезды морские, ежи мелодично постукивают каменными иголками, царские дочери в алых коронах улыбаются розовыми губами, морские коньки кивают точеными головами и прыгают через ракушки, скаты кружат словно птицы великого племени, их крылья дельфиньи так медленно танец танцуют, их круглые тонкие рты молчаливы и по-рыцарски сдержанны, а вкруг меня, облепив все мое тело так плотно, как если бы я был одет в шелковую рубаху, расписанную водяными фломастерами, так вот, вкруг меня, дорогая, миллионы мельчайших рыбешек, щекочут меня пузырьками и нежными перьями плавников и хвостов, а когда Царь Рыбус поднимает тяжелые виевы веки и взглядывает седыми глазами, все это рыбье воинство воздевает плавники к зеленому небу и говорит одно только слово: "ПО", слово молитвенное, просящее, умоляющее ПОщадить, ПОмочь, ПОмиловать и ПОддержать их в холодной и мокрой юдоли...
  
  И я говорю вместе с ними, и я повторяю за ними: и я поднимаю к небесам свои плавники и умоляю простить меня и ПОмиловать грешного сына земного, хотя бы сейчас, хотя бы здесь, в толще великой воды...
  
  Такой вот сон, или что это было - не знаю.
  
  Обнаружил я себя, дорогая царевна, лежащим на краю поля посреди ночного звездного неба, где текла молочная река, унося от меня миллиарды звезд, как будто я мог причинить им вред, как будто я был страшнее любого пожара и шторма, как будто я был главное стихийное зло - я, слабое и неясное повторение Тамерлана и Наполеона, огненная грива Буцефала, алмазный кинжал златоокого Кира, крошечный человеченочек с крошечной планетеночки, бусинка сандалового ожерелья (компьютер добил меня: "убсинка" нарисовал вместо "бусинка"!), рассыпанного неосторожными руками. Убсинка - полная небывалость и неосуществимость!
  
  Поле, как я понимаю то самое, обещанное привидениями. А где я нахожусь - на этом свете или уже на том или в красном яблоке сна - одному Богу известно. Главное, что жив. Во всяком случае пока.
  
  Письма пишу, стало быть еще не все потеряно, правда? Целую тебя и говорю до свидания, ибо так и будет. Непременно. Что же пахнет так густо и тяжело? Может, это сырое Гнилое болото пузырь за пузырем выталкивает с векового дна вонючую и смрадную торфяную тайну? Может, и я теперь один их тех пузырей?
  
  
  Письмо 23,
  в котором я получаю титул, а небо взрывается
  (хорошо что взрыв - цветочный)
  
  Рассвело - и я огляделся. И не заметил ничего примечательного. На горизонте, правда, что-то затевалось, темное и густое, но что - не разобрать.
  
  Здравствуй, любимая! Я спал недолго, и сон был тяжелый и непрочный, как старый отсыревший мешок. От него в голове перловая каша так густа, что ложку не провернуть. А мозги мои должны быть сегодня ясными и прозрачными, как я понимаю, потому что опасностью веяло от стоячего полевого спокойствия и от того темного, что клубилось на окраине мира. И казалось мне все это помрачней иероглифов и турнира с бургомистром. И подумал я, что неслучайна дана была мне морочащая ночь и это напряженное тихое утро.
  
  Как ты думаешь, слоник, что надо сделать, чтобы мозги просветлели и вылечились, если нет под рукой моря и можжевеловой рощи? Правильно! Умница! Конечно же наблюдать. Конечно же! И как можно скорее. И мир тогда делается ясным, простым и родным, и голосок таинственный принимается подпевать, и соснячки прислушиваются и оборачиваются, и возвращаются на зов этой песни, и птицы всякие красивые (компьютер тоже чувствует напряжение, сидит около меня с перекошенным ртом - кнопки от страха дрожат - у него даже птицы красивые превратились в "птицы кравивые", представляешь! О, бедные кравивые птицы!).
  
  Я перевернулся на левый бок, подпер голову рукой и принялся наблюдать.
  
  Наблюдение 1. "Человек был бы совершеннейшим существом, если бы он был шаром, но, увы, - из человека в разные стороны торчат всякие руки и ноги. И он - само несовершенство! Ну ладно бы торчали, так ведь он этими руками и ногами торчащими во все стороны машет и хватает! И бьет!!! Где уж тут совершенству обретаться!"
  
  Наблюдение 2. "Китаец кланяется, потому что подражает Солнцу, а европеец кланяется, потому что подражает китайцу. Интересно, кому подражает Солнце? Или так: интересно, кланяется ли Солнце кому-нибудь?".
  
  Наблюдение 3. "Когда человек запутывает следы - он зверь или философ. Только хорошенько запутав следы, он умеет уйти от погони людей и от Молоха суетных дел".
  
   Наблюдение 4. "Горы дремлют с закрытыми глазами, потому что так легче перенести вечность".
  
  Наблюдение 5. "Люди боятся хищников. Хищники боятся людей. Люди боятся людей. Хищники боятся хищников".
  
  Наблюдение 6. "Рыбу можно поймать глазами. Надо только в нее влюбиться".
  
  Наблюдение 7. "Фотоаппарат выскальзывает из рук в море не от неловкости, просто он хочет фотографировать то, что хочется ему, безо всякой человечьей подсказки. Падение фотоаппарата в море - это праздник самостоятельности".
  
  Наблюдение 8. "Совсем перестал говорить. Да и зачем? Ведь молчание - золото. Полный рот превосходного тихого золота. Это все - китайцы древние с их великолепным дзэном в головах. Стоматологи тут не при чем".
  
  Наблюдение 9. "Не найдя старинных замков (в смысле домов, а не тех, что ключами открываются), привидения поселяются в пустых бутылках из-под минералки. Лишь бы жилище. Бродят по пустой пластмассовой середке и гулко хохочут ночами. Совсем от жары ошалели".
  
  Наблюдение 10. "Короновали осла, а он так не хотел, бедняга, так смотрел умоляюще из-под короны! Так хотел кушать травку на своем милом гористом Корфу, так хотел катать мальчика Джерри и хлопать ушами под горку!".
  
  Наблюдение 11. "Всем владеешь только тогда, когда ничего не имеешь. Сорви хоть один цветок - и ты потеряешь все".
  
  Наблюдение 12. "На борту орбитальной станции космонавты поели борща из тюбиков и заспорили вдруг, кто выше летит над землей".
  
  Наблюдение 13. "Мышка пошла путешествовать по слону. Хорошо, что не слон по мышке, а то бы конец путешествию".
  
  Наблюдение 14. "Если в голове нет норок, мысли туда не приходят".
  
  Наблюдение 15. "Асфальтированный человек. Человек, по которому движутся автомобили. Человек в облаке выхлопных газов. Терпит все, лишь бы казаться современным и своевременным".
  
  Наблюдение 16. "На розовом полотенце нарисован щенок. Когда полотенце мокрое - щенку холодно, когда полотенце сохнет на солнце, щенку - жарко. Полотенце, как я понимаю, несовершенное жилище. Во всяком случае, с точки зрения щенка. Человек прижимает свое лицо к полотенцу, а после вытирания видит на полотенце лицо щенка.
  
  Наблюдение 17. "Расстояние до человека можно измерить броском камня, можно - взглядом, а можно - воздушным поцелуем".
  
  Наблюдение 18. "Очень острый человек - больно втыкается в каждого, с кем говорит".
  
  Наблюдение 19. "Ладонь прикреплена к плечу при помощи руки. Анатомия будущего. Анатомия роботов. К чему подробности, если есть специалисты?".
  
  Наблюдение 20. "На дне компьютера живет дефрагментация".
  
  Наблюдение 21. "Каждой пчелке положи по кусочку сахара, каждой оске - по кусочку мяса" (Из памятки юного гнома)".
  
  Наблюдение 22. "Поднялись на вершину горы и водрузили антенну".
  
  Наблюдение 23. "Виноград счастлив, когда его съедают".
  
  Ты заметила, кисуня, что сегодня они немного напряженные, наблюдения, правда? Что-то не давало мне покоя. И хотя на душе стало чуть полегче, но тревога не отлегла, а ползала по телу и покусывала кожу маленькими острыми челюстями.
  
  Я наблюдал, наблюдал, уже почти механически, и вдруг заметил, как, чиркнув спичкой в небе, пронесся золотой птенец звезды - маленький и верткий. С горящей свечкой в крыле. Это было невозможно, ведь мы замечаем, как падают звезды только ночью, а когда эти крошки летят в небе утреннем или дневном, мы не умеем их видеть. А жаль! Вот бы научиться!
  
  Кстати, я подумал, что при виде падающей звезды человек никогда не сможет загадать осмысленное желание, он просто не успеет этого сделать - слишком скор ее золотой росчерк, слишком быстро визирует она свое падение.
  
  Вот возьмем, например тебя. И разберем твой мысленный контакт со звездой в очень замедленном рапиде. Вот, скажем, ты увидела, что с неба кувырком летит звезда. Первое, что тебе приходит в голову, это "Ой, звезда! Надо скорее загадать желание!" Правда? Но звезда-то, негодница, сгорает и исчезает уже на слове "Ой". А все остальные слова ты говоришь ее исчезнувшему следу. А когда же загадывать желание?
  
  Так вот, мне кажется, что глубоко в человеке, в заветном сундуке, от которого он ключ потерял, живет одно-единственное (причем неосознанное) желание, которое, на самом деле, он всегда и загадывает, заметив падающую звезду (повторюсь для усиления: явно не осознавая этого). Вот оно, это желание: "Пусть звезды продолжают падать".
  
  Да, да! Именно так: "Я хочу, чтобы звезды падали яркими летними ночами". Это желание неосознанное. Оно короче, чем "Ой", короче, чем брызга звезды (ну хочу я назвать этот промельк - "брызга", в единственном числе. Так ведь она летит на бумаге быстрее!) И все. И никаких других желаний быть не может, потому что никто другого загадать не успевает. Оно существует для того, чтобы снова и снова видеть эти огненные царапины и волноваться, как в детстве.
  
  Вот увидел человек ловкое золото в черном небе - и только "Ах", а звезды уже нет. И человек понимает, что загадать желание он опять не успел и думает: "Ну уж в следующий раз - непременно, в следующий раз обязательно объяснюсь с малышкой, попрошу чего-нибудь у небесной золотой рыбки. Ох и вертка она, ох и шустра!". А новая звезда так же мгновенна, так же неуловима, как и эта маленькая, мелькнувшая только что, словно щель между вагонами ночного экспресса, летящего мимо твоих глаз, мимо, мимо, мимо...
  
  Это, дорогая, всеобщее желание человечества, по крайней мере той его части, которая верит в сказки и играет в игры, в том числе и в звездные игры заветных желаний. Кстати, а чем занимается та унылая часть человечества, которая в игры не играет и в сказки не верит? И кого в человечестве больше - играющих или прочих унылых?
  
  Да, оно огромно, это желание, и все в нем: и любовь, и надежда, и вера обрести покой и смысл, и жажда спастись (от чего, от кого?). Оно доброе, потому что сознательно только зло, а добро - первородно, то есть, неосознанно, и осознается оно только через опыт зла. Получается, раз добро первородно, то зло построено из кирпичиков добра, - скажешь ты. Конечно, любимая, так оно и есть, и это означает, что зло по молекулярному (корпускуловому) строению - то же, что и добро, только строители были плохие, мастерства не имели, законов не знали, вот и вышло. Но исправления-то возможны! Вот какая удивительная петрушка! И получается, что добро всегда больше зла, так же, как целое всегда больше части, уже потому хотя бы, что целое есть в каждой части, а часть - это только ломтик целого. Зло - это всего лишь обломок добра, да, - ужасная его часть, да, - неправильная, но все равно это кусочек добра. Вот что главное. Вот парадокс-то!
  
  Теперь, когда увидишь падающую звезду и не успеешь ничего загадать, не расстраивайся, ведь твое нерасшифрованное, невымолвленное желание - кусочек огромного, вечного, великого желания человечества (желания древних греков и арабов, и римлян, и всех-всех-всех винни-пухов миллионолетий), желания, давно загаданного. Твое желание - как бы его, всеобщего желания, мизинчик. А каждая новая падающая звезда - всегда исполнение этого желания, продолжение игры и счастья.
  
  Вот такие мысли сварились вкрутую в моей уставшей от скитаний голове.
  
  Так вот, родная зверь моя, звезда мелькнула и погасла, и несколько секунд спустя мелькнула еще одна, и за ней - третья. И определенно это было не просто падение звезд, а знак восхитительной важности.
  
  Сражение начиналось, и я, подстегиваемый страхом и тревогой, побежал по полю, туда, куда, как мне казалось, падали мои утренние звезды.
  
  Пробежав, наверное, с километр и ничего не обнаружив, я перешел на шаг и рассердился на себя за то, что бессмысленно трачу силы, и все это глупости мои и фантазии.
  
  Только я так подумал, как в небе расцвел огненный шар и, вдруг, взорвавшись, развалился, раскрылся гигантскими дольками, лепестами (очень большими лепестками), словно цветок, рядом с которым и птица Рух показалась бы мухой осенней, и с небес, из его кипящей горловины, хлынул яркий цветочный дождь.
  
  Кружась, летели разноцветные лепестки - верткие и легчайшие, словно счастливые дети снежинок, и падали, падали без устали. Они сыпались мне на голову, на плечи и густым ароматным ковром устилали землю.
  
  Я стоял посреди лепесткового ливня очарованный и смятенный.
  
  Внезапно дождь кончился, и лепестки, словно миллиарды бабочек, вспорхнули ввысь и, кружась в говорливом танце, превратились в полчища рыцарей, мулов, повозок и лошадей. Все это двигалось и кипело, сотканное из легчайших мазков умирающего Клингзора.
  
  Вся эта феерическая картина, эти волны и вздохи постепенно обретали смысл и форму.
  
  Горячась перед битвой, выстраивались отряды, угадывая друг дружку по цвету одежды: красные стремились к красным, желтые - к желтым, крытые попонами лошади всхрапывали, вздрагивали скуластыми мордами и опечаленно ржали, предчувствуя кровь, гонцы с приказами метались по полю, увлекая за собой бурые парашюты пыли.
  
  Вот крайний рыцарь на серебряном жеребце заметил меня и крикнул:
  
  - Король! Плащ королю!
  
  И сразу ко мне на полном скаку помчался воин на вспененном скакуне. В руке его развевался желтый атласный плащ. Черная грива била в лицо. Бег его был прекрасен и грозен. Подлетев, воин сорвался с коня - и тотчас плащ окутал меня, и корона увенчала мою поседевшую голову. И я стал красив, как языческий бог, как сборная Румынии по футболу. И седые волосы мои позолотились, словно в награду за четвертьфинал или за мудрое августейшество.
  
  Я поехал к войскам и смотрел в их мужественные лица.
  
  На ладейных башнях, укрываясь за зубцами, готовились к битве грозные лучники, рядом с конниками возбужденно топтались боевые слоны ("лоны" - лупасит компьютер, он тоже взволнован и жадно глотает буквы), их желтые бивни устрашающе дыбились, а хоботы-лаокооны раскачивались в воинственном танце. Впереди со щитами и копьями переминалась в нетерпении пехота. Воины тревожились, но их непроницаемые судейские лица поразили меня.
  
  Бронзовый рыцарь из свиты указал на темнеющий горизонт:
  
  - Они превосходят нас в численности, мой Король, пленные в один голос скулят о невиданном войске, но воины наши непобедимы. К тому же первый ход за нами. Вели начинать?
  
  Я посмотрел туда, куда указал мне мой раб и понял, что оранжевая туча на горизонте - это и есть противник, это и есть сарацины или готы, или даки, или саранча, или тараканы, или кто там еще, это и есть многоголовая тьма, туша драконья в полнеба, с которой мне придется сегодня сразиться.
  
  Я медлил, не зная на что решиться, не умея ни командовать, ни властвовать, ни воевать. Я медлил еще и потому, что двадцать шестое чувство, которое живет у человека в ладошках и порождает в них зуд к деньгам и непредвиденностям, нашептывало мне, что стоит, стоит помедлить хотя бы еще чуток. И я медлил, не заботясь о том, посчитают солдаты это трусостью или примут мою нерешительность за безволие.
  
  Пока я медлил, из нашего лагеря, разбитого на холме, из алого шатра выползла сложная кучерявая процессия, и я догадался по многоногой свите за паланкином, что к раскаленному войску движется ее величество королева.
  
  Пока процессия эта вилась по выжженой солнцем дороге, я пристально вглядывался в перемещения противника, и рыжие тучи пыли, растущие в небо, словно дымы вулканов, говорили о вражеской активности.
  
  Вот от колбасы горизонта отделилась едва видимая точка и стала нехотя приближаться к нашему лагерю. С другой стороны во всю прыть ко мне уже летел командир лучников. Он рухнул на колени - грязный и потный - и крикнул, задыхаясь:
  
  - Мой король... с той стороны - он махнул рукой - прикажешь стрелять...
  
  Я покачал головой. Я по-прежнему медлил. Я не знал, почему. Может это медлил не я, а моя пацифистская душа, которой самая мысль о сражении, о конфликте, доставляет горькие и мучительные страдания. Не знаю, моя девочка, не знаю. Знаю одно: я ненавижу (извини за слишком сильное слово) войну, унижения, терпеть не могу, когда туристы оставляют мусор в лесу и боюсь, когда разбивается аквариум. Я, как и ты, из племени собирателей, а не охотников.
  
  Между тем стало видно, что к нам приближается горстка всадников в красной одежде, и впереди всех, в золотом шлеме с черным плюмажем, похожий на танцора, скакал их главный.
  
  Они остановились на расстоянии полета стрелы и подали знак. Я кивнул, и десяток отборных бойцов медленно поехали за мной.
  
  Мы напряженно стояли друг против друга, то есть, визави, хоть кричи официанта и заказывай рыбу и саперави. Мы смотрели друг на друга и ждали в тяжелом и жарком воздухе, кто первым сделает шаг (помнишь наблюдение про ящерицу и трещинку!)
  
  Плюмаж дрогнул, и его седой в яблоках жеребец взвился на дыбы. Мои рыцари лязгнули оружием, но я остановил их властным жестом (смотри-ка, могу ведь, если захочу!)
  
  - Говори! - громко сказал я.
  
  Плюмаж медленно, как в мстительных фильмах про измену, долгое заточение и торжество придуманной справедливости, поднял забрало и открыл лицо. Сейчас ты будешь смеяться, моя милая, но это был... бургомистр! Чтоб его, дьявола!
  
  Рот его вызмеился в циничной улыбке (улбыке) и он сказал фразу, которой я абсолютно не удивился. Он сказал:
  
  - Поиграем?
  
  - В наблюдения? - сказал я с кривой усмешкой, которую ты не любишь, - или, может, в белот?
  
  - Теперь твой выбор, - ответил он, - тем более, что и ход за тобой. Но я бы предпочел что-нибудь другое. Сказки, например. Или загадки. Или пистолеты, или ятаганы на худой конец. Впрочем, все равно. К тому же пока мы квиты.
  
  Он улыбнулся самой очаровательной улыбкой из своей вампирской коллекции, давая понять, что номинально признает ничью, но я как противник ему смешон.
  
  - Через час получишь ответ, - жестко сказал я, развернулся и пустился в сторону войска, напряженно ждавшего моего возвращения.
  
  Рыцари, ехавшие в арьергарде, сидели на лошадях задом-наперед, не спуская глаз с вражеских парламентариев и держа оружие наготове. Многолетняя привычка путешествовать по Азии научила их спать головой в угол, чтобы трудно было взмахнуть над спящими топором. Я не стал им запрещать, я не стал им рассказывать, с кем на этот раз они имеют дело. Чуть позже узнают сами. Я ехал и мысленно выбирал оружие, не зная, на что решиться. И делал я это, зая, на сей раз чрезвычайно придирчиво. А во что бы ты поиграла с этим монстром, моя прелесть?
  
  
  Письмо 24,
  в котором появляется "гишпанка" и косит меня,
  (и я веду себя прямо как трава какая)
  
  Королева, сидя в роскошном паланкине, нетерпеливо выглядывала из-за занавески, названия которой я не знаю, как не знаю, дорогая, еще прорву всякого, чего знаешь ты. Это печально, ибо недостаток образования порождает неспособность объясняться кратко и точно, а кроме того - кучу назойливых комплексов, и утешают только восточные мудрецы, утверждающие, что истина уже здесь, и всегда здесь была и чтобы увидеть ее, надо просто освободиться от знания, что я, между прочим, и делал всю жизнь, сам не ведая, что творю. Я-то, несчастный, думал, что лентяйничаю, а оказалось - истину ищу. Грандиозно!
  
  Привет, моя дорогая!
  
  Я вернулся в лагерь с ватными ногами, с холодком в позвоночнике и дрожью в руках. Скажу честно, солнышко, я испугался. Нет, не бургомистра, не его вурдалачьей улыбки. И даже не его дьявольского появления. И даже не моего полного одиночества перед лицом тысяч жизней, которые зависели теперь целиком от меня (хотя все это, конечно, кого угодно в панику бросит, а уж меня и подавно). Я испугался того, до чего додумался по дороге. А додумался я до такого жуткого, чему и названия нет. Конечно мы будем играть. Обязательно будем. И не далее как сегодня. Но не в белот и не в наблюдения. Мы сыграем в новую игру, правила которой еще не написаны, суть которой еще никому не ясна, в том числе и мне, ее царю-батюшке, ее безумному инженеру Гарину.
  
  Главное правило ее заключается в отсутствии всяких правил и законов. Это будет игра в ничто (даже не в классики, даже не в бисер), игра, чья конечная цель не победа (потому что игра эта не имеет цели, а, значит, и победы в ней быть не может), но зато в ней возможно поражение. Правда, с точки зрения формальной логики (понятия не имею, что это! Зачем пишу, интересно!?) без победы не может быть поражения. Ладно, назовем его не поражением и не проигрышем, и не смертью, и даже не забвением. Назовем поражение "эклозой". Пусть так. Не называть же его "обезьяна" или "портсигар", в самом деле!
  
  Конечно же, проигравший, нет, прости, не победивший, потерпит эклозу, жестокую и незаживаемую. Такую страшную эклозу, которую мир еще не видывал.
  
  Не знаю, что это изменит, но мне кажется, что "наш последний и решительный" и в самом деле будет таковым, что за пределами этого поля жизнь заканчивается и начинается гордая одинокая пустота, в которой нет ни мушиного звона, ни волчьего воя, ни даже треска дурацкого мотоцикла.
  
  Потрясенный, я спешился и побрел к паланкину. Мавры держали его с такими постными рожами, что покажи я им палец, они не то что расхохотаться, дернуть смуглой щекой не смогли бы. Даже одной на всех. Поэтому я не стал ничего показывать, а велел позвать королеву. До начала сражения времени оставалось как раз на незатейливый перекус. Марокканские фрукты и всякие золотые французские яблоки. В тени секвойи.
  
  Я ел молча. А королева болтала без умолку. Я видел ее впервые, но, казалось, знал всю жизнь, так она была стандартна, так предсказуема в речах и так тошнотворно скучна.
  
  Она отрезала махонькими кусочками фейхоа и отправляла двумя пальчиками эти игрушечные штучки в юркий невзрачный ротик. Она не кушала - она играла в еду. Она шуршала накладными ресницами такой чудовищной длины, что на них можно было класть нож и вилку в ожидании перемены блюд. Пожалуй, она даже не заметила бы тяжести серебра.
  
  Она самозабвенно журчала о нарядах и дворцовых сплетнях, принесенных на хвосте дурами-кузинами, об адюльтерах и чужих будуарах. Господи, спаси! Женщины! Что ж вы все такие коровы! Да и половина мужиков тоже. Неужели не очем больше, кроме сплетен? К тебе, милая моя, это не относится. Надеюсь, ко мне тоже. Неплохо мы зарисовались на таком постылом фоне?
  
  Я слушал ее манерную трескотню и все больше раздражался. Бургомистр и предстоящее испытание не шли у меня из головы. Игра, которую я собирался затеять не только грозила стать роковой.
  
  Я дрейфил, забыв пресвятое правило жить сегодняшним днем. Ибо только это дает счастье и полноту жизни.
  
  Я дрейфил и словно малый ребенок ждал волшебных сюрпризов и надеялся на внезапную помощь: а вдруг, в разгар битвы выскочит из-за леса запасный полк и ка-а-ак спасет, вдруг разверзнется море и выйдет великан с камбалой на голове и ка-а-ак спасет, вдруг посреди поля вздыбится земля, вылезет индеец с гармошкой и ка-а-ак спасет, вдруг - трах-тах - и спасет, вдруг - тарарах - и спасет...
  
  Вдруг мне захотелось запустить королеве в лоб клубникой. Вот блажь-то! Мстительно выбрал я самую спелую, самую сочную и огромную, размахнулся медленно, как носорог, и со всей дури швырнул ее в белый напудренный лоб. Швырнул и попал в яблочко (клубничкой - в яблочко!), прямо в самую середину ("туда, туда, на самую середину", да, Анна Каренина?) попал, представляешь, котик, и с удивленным наслаждением смотрел, как толстая ягода врезается в середину лба, как лопается ее алая плоть (ягоды, понятно), как брызжет и длинными каплями разлетается вкруговую сок, как оседает, скользит, катится по носу, кувыркаясь, стекает по красным губам, по острому подбородку с ямочкой, прямо в жемчужное декольте, раздавленная сочащаяся ягода, как вздрагивают и ползут вверх чудовищно длинные, гуталиновые ресницы провинциальной актрисы с лежащими на них ножом и вилкой, как осмысливаются и темнеют глаза королевы, и рот кривится недоумением и ужасом, и лицо становится некрасивым, горестно-маленьким, как сминается, сызюмивается ее холеное, разглаженное масками и кремами лицо...
  
  - Что с тобой, дорогой? - королева смотрела с некоторым испугом, а я, покрывшись испариной ("испаниной" написал компьютер, ехидно фиксируя мое внезапное недомогание), смотрел на нее, не отрываясь, и медленно возвращался к жизни. И жизнь не почудилась такой уж прекрасной. Жизнь была горячая, как металлургия. Жизнь была прожжена температурой, словно войлочная шляпа сталевара каплями жидкого чугуна.
  
  - Доктора! - заорала королева, - доктора скорее, королю плохо!
  
  Меня положили на подушки и куда-то понесли.
  
  - Я сам, - сказал я, но, похоже, никто не услышал.
  
  Меня дотащили до паланкина и занесли в походный шатер. Негры с опахалами, суета лекарей, возбужденное бряцанье железных командиров, истеричные причитания королевы - все это было невыносимо и мешало мне умирать.
  
  - Вон... пошли... все, - прошептал я, но опять никто меня не услышал. Они не слышали меня, сволочи! ("не сылшали", конечно же "не сылшали"!)
  
  - Вон... отсюда...пошли...все, - захрипел я что есть мочи и густо закашлялся.
  
  На этот раз выдуло всех, кроме королевы. Пришлось еще раз напрячься, чтобы звериным шепотом вышвырнуть вон ее величество.
  
  Королева обиженно прошуршала платьями, и все смолкло.
  
  Я взглянул на часы. Циферблат плыл и качался. До назначенного срока оставалось минут десять. Часы нахально шевельнули стрелками и дохнули мне в лицо:
  
  - Ну и что теперь?
  
  В циферблате проросла глумливая физиономия бургомистра. Он не улыбался. Скорее даже печалился (компьютер, ты не заканчивал случайно курсы практической психологии при пединституте? Конечно же бургомистр не улыбался! По наблюдению моей жестяной банки он "печачлился". Какая лживая, трижды лживая печаль, не так ли, дорогая?). Так вот, разглядывая мою великолепную беспомощность, мою изысканную слабость, бургомистр печалился торжественно, клятвенно как-то печалился, парадно.
  
  Он еще попечалился секунды три, а потом, когда гимн отзвучал, вкрадчиво сказал:
  
  - Воевать будем или так себе валяться?
  
  Я проглотил слюну и попытался ответить как-нибудь подостойней, с грозным королевским жестом. Не сложилось. Ни с жестом ни с достоинством.
  
  Тогда из шкафа вышел кот и, топорща усы во все стороны, поднес мне водички. Хавронья выдятлилась из серединного столба, подпиравшего свод шатра, и, ухая по-совиному, взбила мне подушку лошажьими копытами. Я скосил глаза и увидел у изголовья Сирену. Она коровьим взглядом сексуально гипнотизировала градусник.
  
  Потом они взялись за руки и принялись кружиться вокруг постели в дружеском хороводе. Они кружились, пока я не сомлел вовсе и не закрыл глаза, но и тогда, под веками, в черном больном пространстве, они все кружились и кружились, по-лебяжьи грациозно, выгнув прямые спинки, словно ансамбль песни и танца "Березка" на концерте в Канатчиковой даче (компьютер выдал "куржились", то есть, танцевали, куражась).
  
  Наконец, движение стихло. Пластинка, похрипев немного, замерла, и я открыл глаза.
  Бургомистр развалился в кресле. Танцевальный плюмаж он держал на коленях, и ветерок ласково шевелил черные перья его карнавальной шляпы.
  
  - Все равно антрэ люблю больше канкана, - сказал он мечтательно, - а то что вы придумали, сударь мой, не бог весть какие новости, - как бы продолжая прерванный разговор сказал он задумчиво и тихо, - поверьте мне, все это уже было. Все эти игры. И не раз. Однако, вызов я принимаю и готов драться, простите, - он покачал головой, - не драться, а играть, конечно же, играть, - до последнего. До полной, как вы изволили выразиться, эклозы. Хочу вас предупредить, что ставки высоки. Это не белот с котофеем или женщиной, и не ваши идиотские, прощения просим, наблюдения. Играть так, как играл Нервный я не намерен. Я не собираюсь играть даже так, как играл Бородатый, а он играл весьма. Особенно когда сорвал тринадцатый номер! Сегодня все будет по-другому.
  
  С этими словами он встал, подошел к столику, повертел с интересом песочные часы, перевернул их и поставил обратно. Песочек тонюсенькой струйкой погнался за временем.
  
  - Игра в ничто начинается тогда (он ткнул пальцем в песочные часы), когда загадки становятся невыносимы, и требуют немедленной разгадки, иначе, как вы сами видите, дорогой мой король, - болезнь, жар, высокая температура (он глянул на градусник, горестно покачал головой и с силой встряхнул его, отчего градусник разлетелся вдребезги) и - смерть. Да. Однако игра в ничто опаснее смерти. Уж вам-то этого не знать! Эклоза, мой милый, не шутки! Тем не менее, думаю, играть вы будете. Есть резон. Надо же разобраться. Много загадок. Во-первых, глупое племя, которое вы именуете соснячками, шныряет за вами который месяц, а зачем - не понятно, дальше - мусорина, которую вам всучили, шифровка около телевизорьей ножки, которую вы не можете прочесть по незнанию, донос, который все еще лежит под сукном у Пенсне (он шевельнул рукой - и в руке развернулась та самая бумага, которую я в отчаянии подмахнул на допросе в стеклозеевой тюряге), лежит и ждет своего часа и, подозреваю, дождется. И еще куча глупостей, которые вы натворили за такой смешной, октябрятский прямо-таки срок. И звереныш (тут он вздрогнул и кривой рот его еще больше перекосило) где-то поет, а кто он - неведомо. А узнать, небось, хочется...
  
  Бургомистр вздохнул и, приблизив свое лицо к моему носу, горячо прошептал:
  
  - Найдется, ничего. Все станет на свои места. Сегодня ночью. Все маски будут сорваны. Так ведь?
  
  Он крутанулся юлой, взвихрив все вокруг, и так же резко остановился. В руке его дымился стакан с какой-то мутной сивушной жидкостью ("мууутной" - написал компьютер, нервно следящий за этой сценой. И он прав - жидкость была очччень мууутной).
  
  - Выпейте, мыслитель, выпейте, наивный наблюдатель бредовой муры. Выпейте моего снадобья, может попустит. Не бойтесь, Сократ, не отравитесь, вы мне еще нужны для нанесения вам сокрушительной эклозы. Выпейте, и примемся за дело.
  
  Я вздохнул поглубже, затворил глаза и выпил. Дрянь была редкая: вкус гнилых абрикосов, самогона и аспирина.
  
  - Ну вот, давно пора. К черту войска, - забормотал он скороговоркой, - к черту Гнилое болото, к чертям собачьим ваше Куликовское поле. Все эти рыцари, лучники, всадники - бред для голливудских кинобрёхов.
  
  Он вдруг перестал манерничать и актерствовать и сказал просто и обыденно и даже как будто задушевно:
  
  - Жду вас к ночи в Дремучем лесу. Один на один. Там, за котлованом есть сторожка, где коты и свиньи, есть такое помещение специальное, где много всякого такого, к чему вас манит нечистая... Ну, найдете, короче. Не так уж это и сложно. Тем более знаки вам подадут. Тем более полнолуние. Впрочем, все попробуете сами. Ночь уравнивает возможности. Все равны перед вечностью. Любой, кто прикоснется к ее ложу будет предан и растлен!
  
  Он снова актерствовал, он не говорил уже, а истерично кричал, загораясь какой-то болезненной и неукротимой страстью, которая перерастала его, подминала, превращала в чудовище, заставляла бесноваться и неистовствовать.
  
  Далее последовали все его классические истерики с превращениями, но я не мог уже этого видеть, моя радость, поскольку лежал в глубоком обмороке, но не от страха или головокружения, а по причине внезапной "испанки".
  
  Очнулся я под секвойей, в птичьей тишине и прохладе. Не было ни воинов, ни паланкина, ни шатров. Все уволок обезумевший бургомистр, все забросил дьявольским вихрем в тридевятые закрома, до более удобного случая. И я даже рад, что болезнь лишила меня сомнительной радости наблюдать вакханалию переброса войск.
  
  Чувствовал я себя сносно, хотя голова побаливала, а перед глазами в мельчайших подробностях навязчиво повторялась мерзкая сцена с клубникой. Я понимал, что это случилось в бреду, что всего этого на самом деле не было, но так мучительно стыдно было мне, так стыдно, как будто совершилось непоправимое.
  
  Мне и перед тобой стыдно, дорогая. Хоть и в бреду, а сдерживаться надо, я ведь не только себя, но и тебя, как бы, представляю во всех житейских и, думаю, во всех бредовых ситуациях, стало быть, должен терпеливо парить, как бражник у входа в цветок. И клубникой не швыряться ни в какие лбы. Тем более в женские. Тем более в королевские. Даже в бреду.
  
  Ничего, радость моя, я полежу немного, подышу травкой, подремлю и к ночи соберусь с силами душевными и прочими и отправлюсь в лес. Будь что будет.
  
  "Сегодня самый трудный день" - сегодня битва с бургомистром. Сегодня мы играем в ничто, то есть, кто кого, то есть, непонятно во что и как. Ой, мамочки!
  
  
  Письмо 25,
  в котором я пытаюсь искать мотивы
  (а потом таскаю сам себя за волосы)
  
  Здравствуй, южнокожая красавица! Как ты там, смуглая, в дождях понурых? Не сшила еще себе рубашку из ливня? Кстати, я подумал, что сшить рубаху из воды может только тот, кто все время живет в ливне, потому что нигде больше не найти таких тонких и нежных дождевых ниток. Даже в водопадах они грубее. А ты это можешь, потому что, во-первых, у тебя золотые руки (царица египетская!), а во-вторых, ты в ливне-то и живешь почти все время, как мокрель какая-то, как царевна-лягушка.
  
  Стоп, да это ведь уже наблюдение получается. Как это у меня ловко выпрыгивает. Лежу себе в тенечке - и наблюдаю. Непроизвольно. Привык уже. Нравится мне это дело. Даже про бургомистра позабыл. Надо же, как с работой повезло!
  
  Я пощупал лоб рукой - вроде не горячий. Вроде жар потух (мешать в камине градусником я не стал, да и нечем мешать-то - бургомистр, морда, градусник в куски разорвал). Вообще, котик, лучше всего определять температуру, целуя в лоб. Но я лежал под секвойей один-одинешенек, целовать было некому, а сам себя целовать в лоб я еще не научился. Это слон только так может. Сам себя в лоб целовать. Да и то носом, а не ртом. Представляешь, какие они ловкие в отличие от нас! Попробуй себя носом в лоб поцеловать! Даже хоть и перед зеркалом!
  
  Ну что ж, раз наблюдается - надо наблюдать, тем более, что до ночи было далеко - солнце мускулисто шло по небу заветной тропинкой - высоко и ярко - и только-только принималось раздувать облаком самовар, чтобы поспеть с чаепитием точно к файвоклоку. К тому же, кто знает, вдруг это мои последние наблюдения (Компьютер Семенович изобразил "паблюдения", намекая на мое болезненное состояние, близкое к опьянению). Это я не плачусь, дорогая, просто трезво оцениваю положение, вопреки тому, что думает обо мне подлая железяка, и серьезно помышляю о важном для меня деле. А может и не только для меня! Итак, вперед!
  
  Наблюдение 2. (первое засчитывается про рубаху из дождя) "Девушка хочет везде понаделать дырочек в себе и позасовывать туда украшения не для того, чтобы привлечь внимание парня, а чтобы отвлечь внимание Времени".
  
  Наблюдение 3. "Если лошадь стоит в поле одна, это не значит, что у нее никого нет (хозяина там или жеребца любимого), это значит, что она лошадь с большой буквы. Только лошадь с большой буквы может ходить одна, в стороне от табуна, и ничего не бояться".
  
  Наблюдение 4. "Есть веки, а есть века. Веки, закрываясь, смаргивают слезы, а века - племена и народы".
  
  Наблюдение 5. "Если паучок крепко-накрепко оплел паутиной волшебную книгу - это значит, что в книге слишком много вредных заклинаний".
  
  Наблюдение 6. "Стать воротником мечтает только лисица-извращенка-мазохистка мечтательная".
  
  Наблюдение 7. "99% людей тоже мечтают стать воротником. И все для этого делают. Через все переступают, безумные".
  
  Наблюдение 8. "Протухла - это не глагол, а существительное (она). Протухла - это тухлая рыба. Свежий взгляд на тухлую рыбу, не так ли? Почем ваша протухла?"
  
  Наблюдение 9. "Наблюдать исподтишка можно, если удастся туда залезть, под тишок. Тишок - это тоненькая щель между ресницами, когда кажется, что наблюдатель дремлет".
  
  Наблюдение 10. "Как только начинаю про зверей - добрею, как только про людей - зверею".
  
  Наблюдение 11. "Солнце тучное - значит не толстое, а пасмурное, а человек тучный - значит жирный, а не ненастный".
  
  Наблюдение 12. "Выйти из-за тучки для человека означает "похудеть", а для солнца - улыбнуться. Вот я вышел из-за тучки - и солнце мне сразу улыбнулось".
  
  Наблюдение 13. "В слове "улыбнулось" живет добрый монгольский лось по имени "Улыбну". Поэтому оно такое славное.
  
  Наблюдение 14. "Облака - это конденсированные скульптуры всяких бородачей и драконов. Скульптуры-самолепки. Обходятся без Михелей Анджелевичей".
  
  Наблюдение 15. "Все художники, живущие в подвалах - худые пьяницы. Все подвалы, приютившие художников - сырые котовладельцы".
  
  Наблюдение 16. "Тот, кто украл сказку, награждается дохлой крысой на шею или позором, оправленным в серебро".
  
  Наблюдение 17. "Гора отдергивает тюль, и тогда ее видно далеко-предалеко, какая она лобастая и умная. Она отдергивает пасмурную занавесь, как человек откидывает волосы со лба".
  
  Наблюдение 18. "Интересно, влияют ли волосы на ум? Думаю, что да. Я, например, чувствую себя глупше (хорошее слово - "глупше", это когда глупость все глубже и глубже - просто бездна глупости), так вот, я прямо чувствую, как тает ум, когда на лоб падают волосы. Я их боюсь и поскорее откидываю повыше (компьютер увековечил мой страх словцом "бюоюсь". Очень трусливый страх, правда, лапуня? Ну очень!). Пусть волосы мои лучше торчат, как дураки на посту, чем меня мучать и ум мой робкий искоренять".
  
  Наблюдение 19. "Наблюдать легко, когда ты расслаблен. Когда ты напряжен - ты сам становишься объектом наблюдения".
  
  Наблюдение 20. "Гномы и собаки живут вперемежку. Иной раз смотришь на собаку, а это гном. А иногда думаешь, что перед тобой гном, а это собака. Их и по голосу не различить, потому что гномичий язык очень похож на собачий - как украинский и белорусский, например".
  
  Наблюдение 21. "Когда вечер надевает маску и отправляется на разбой или просто попугать, заводская труба включает огни против самолетов".
  
  Наблюдение 22. "Жара. Собака лежит и думает: я запросто могу обогнать такси. Только зачем?"
  
  Наблюдение 23. "Идет дождь, и прохожие, застигнутые врасплох, надевают на головы целофановые пакеты. А когда ты надел на голову целофановый пакет, то обязательно начинаешь петь, потому что тебе удалось так смешно спрятаться от дождя и от людей.
  
  Прохожие идут под дождем и поют целофановые песни, которые летают вокруг голов, словно водяные спутники. И если приглядеться, то видно, как они стукаются о стенки пакетов.
  
  Пакеты шуршат изнутри от спутников и песенок, а снаружи шуршат от дождевых капель".
  
  Не могу понять, почему наблюдения доставляют мне такую радость. Есть в этом какая-то загадка, которую разгадывать не хочется. Как будто если разгадаешь - все сразу лопнет, и очарование пропадет. Просто они есть - и все. Совсем другое дело соснячки и бургомистр.
  
  Я вспомнил про бургомистра - и сразу настроение испортилось. Не то чтобы я боялся, зая, хотя, конечно, я храбрец не первого десятка. Но что-то мучительное было в этом нескончаемом приключении. Бывает так: кажется, что неприятное длится, длится, течет, как мед, тянется - и кажется, что не кончится никогда. Для того, чтобы в этой ситуации не потерять рассудок, есть одно верное и подходящее средство: берешь парочку птичьих голосов, походку ежика, несколько ручейков весенних и пол столовой ложки солнца - и выпиваешь натощак. А если выпивать боишься, можно сделать крем. Надо только еще добавить клубничного желе и первые слезы панды. Перемешай это все хорошенечко, разотри в дупле старой липы и мажься на здоровье. Ты увидишь, ласточка моя, как здорово помогает это снадобье. Неприятности сразу как рукой снимает. Кстати, что это за фразочка такая потешная - "как рукой снимает"? Что снимает - шляпу или пальто или, может, просыпанную соль со стола? Язык полон загадок, как и мир вокруг нас. И мы полны загадок - каждая ресничка наша прямо набита загадками, как трубка табаком. Надо только уметь раскурить ее, эту загадочную трубку, тогда все дымок расскажет, каждое его тайное колечко. Вот мы сидим с тобой на берегу вечной реки, курим трубку, как индейцы, все в перьях и охре, слушаем комаров и разгадываем загадки.
  
  Все. Больше удирать от сегодняшней ночи нельзя. Надо думать и размышлять о том, как себя вести, если... А что если? Разве я могу предвидеть хоть что-нибудь? Компьютер вон и тот поперхнулся: "что-нгибудь". Чего уж обо мне говорить.
  
  Ну ладно, по крайней мере, я могу размышлять над тем, что узнал. Это всегда пожалуйста. Ну так размышляй давай, а то все вокруг да около, а время ускользает: вон уже летучие мыши вышли на быструю прогулку, и комарихи вечерние позуживать принялись от непомерной любви к своим хрупким детям. Уже скоро в дорогу, а туману столько, что закутайся в него - примут за лешего.
  
  Так, ладно. Бургомистр в неуемной манерности кое в чем проболтался. Увлекся кабукиной пластикой и проболтался. Показушник.
  
  Во-первых, ясно, что он все знает про соснячков и про мои с ними странные отношения. И это его очень манит. И важно ему, чтобы я до поры до времени ничего об этом не узнал. Дальше: я ему, безусловно, нужен. И не просто я, а какая-то победа надо мной. Какая - неясно. Возможно, насилие, но, скорее всего - победа духовная. Или что-нибудь вроде. В чем это будет проявляться - опять же непонятно. И почему именно духовная? Да хотя бы потому, что при его чудовищной силе, при его мускулах колдовских он меня давно бы уже в порошок растер тысячу раз и развеял в углекислом роде или в ракушку упрятал, сделал бы товарищем Молюскиным.
  
  Значит не это его занимает. Не это ему нужно. О чем-то другом мечтает вкрадчивый дьявол. И еще ему мой звереныш позарез для чего-то потребен. И тут тоже ситуация интересная: он, похоже, звереныша изловить не может без моей помощи и, значит, до тех пор, пока я звереныша не увижу, шансы наши равны. И, значит, с моей помощью он хочет на звереныша выйти. И, значит, будет он меня к зверенышу гнать. И, значит, мне до поры до времени звереныша избегать надо.
  
  Ну вот. Это уже кое-что, хотя все равно ничего не понятно. Как говорят следователи: надо искать мотивы. Пока мотивы будут неясны, все происходящее покажется абсурдом и случайной потехой странностей. Но где ж их искать, мотивы, когда все от меня ускользает, как я ни стараюсь, как не перескакиваю из огня да в полымя.
  
  Вот, лапушка моя, уже и луна поднимается. Какая она! Аж похолодело все внутри. Вот и начинается игра в ничто. Господи, помоги мне выдержать. Не дай трусости больше, чем есть!
  
  И был голос. И сказал он: подними себя за волосы, и отдай в руки ветра. Я взял себя за волосы и приподнял над землей, словно барон Мюнхгаузен, и порывистый ветер подхватил меня, закружил и помчал над полем к лесу. И вот я уже вижу его фиолетовую гребенку, и вот уже чернота его блещущая проглотила меня и окутала шорохами и прелью гнилой и поставила аккуратно на край поляны, как пешку на черную клетку шахматной доски, как тихую ложку положила на край тарелки, и крысы ночные брызнули в траву из-под моих ног, и понял я, что началось, быть может, самое главное, то, ради чего я катился по этой жизни легким мотком иллюзий, не думая ни о чем и ни на что не надеясь, то, ради чего совершал я поступки и проступки нелепые, и последних было больше во сто крат, а я и покаяться как следует не успел. Но об этом уже нечего думать, поздно об этом, потому что вон, впереди, замигали призрачные огоньки, словно кто-то подавал мне неясные слабые знаки, и когда гладкий посох очутился в руке, я вздрогнул, и оцепененье слетело, и я, кошечка моя родная, осторожно шагнул в мокрую от росы траву. Осторожно, аж мурашки по коже.
  
  
  Письмо 26,
  в котором земля уходит из-под ног
  (такой подлости я от нее не ожидал)
  
  Я шел через поляну долго. Как по минному полю. Я боялся быстрого и смертельного удара. Очень уж не хотелось, чтобы все закончилось разом, не успев толком и начаться. Детского мата боялся я в этой непонятной игре без правил.
  
  Солнце мое ясное, я шел как мышь, и было тихо, как в склепе. Лунный свет лежал холодно, словно на клеенках Пиросмани и там, в темноте деревьев, куда не доползали его свинцовые лужи, сгущались черные аркосолии. Ветер давным-давно выдул из них старинный прах, и лучше бы покойники лежали в этих нишах, завернутые в саваны, лучше бы лежали, - так страшны были эти выемки без покойников, так бесконечно глубоки и пусты.
  
  Наконец, я добрался до противоположной стороны, где деревья украдкой трогали мою голову, словно ощупывали - цел ли.
  
  Огоньки все поигрывали, все помигивали, убегая в чащу, и я боялся потерять их, потому что едва теплая дрожь их - оставалась тем единственным, что согревало мое онемевшее сердце.
  Вдруг волк завыл пронзительно где-то на лесном холме, посылая свой голос луне, потому что ничего другого не было у серого в эту ясную и таинственную ночь. "Ну-у-у-у-у! Ну-у-у-у-у!" - подхлестывал он свои волчьи слова, умолял их, чтоб не сбились с дороги, не заблудились бы среди холода звезд, чтоб кометы не съели их сдуру, чтоб не стали они невзрачным небесным стеклом среди битого хрусталя созвездий.
  
  Тьфу, черт, аж самому тошно стало от красивостей. Ну нельзя же так, в самом деле! Аж приторно во рту стало! Как будто я, рахит, лукума объелся.
  
  Впрочем, Бог с ними, зая, с красивостями, пусть себе отливают под луной сладкими боками. Кое-кому это даже нравится. Я ведь на самом деле нарочно так чертыхнулся, нарочно заругался вслух, чтобы стряхнуть чары ночные, которые завернули уже меня в кокон, словно паук любопытную муху.
  
  Я обеими руками стал растирать уши, чтоб побольнее - и тут же проснулся, тут же пришел в себя. Уши болели и горели, как с мороза, зато я стал бодрым и дееспособным. То есть, способным к дее. Но какую дею предпринять, чтобы события развивались так, как мне было нужно - понятия не имел. Очень трудно искать черную кошку... И так далее.
  
  Тут я представил, что я действительно очутился в черной комнате и подумал, как бы я стал ловить там черную кошку, если б довелось. И сразу мне все стало понятно: в темноте у кошки глаза светятся, если она их лапами, конечно, не закрывает. Но кошки лапами глаза закрывать не умеют, если это, конечно, не кошки Куклачева. А если кошка лапами глаза не закрывает, то и обнаружить ее проще простого.
  
  Вот, мыша моя, что значит остатки практического умственного зала в действии. Думаю, правда, что это несколько извращенная форма его деятельности, потому что граничит с абсолютной бесполезностью: зачем ловить черную кошку в черной комнате!? Что за великая надобность! Пусть себе сидит. Не надо никого ловить, ни в какой комнате. Какая-то древняя китайская страшилка. Смешной Конфуций. Но все-таки, все-таки...
  
  Да. Так вот, из всего этого трепа следовало, что огоньки - это и есть как бы глаза моей неуловимой кошки, и чем скорее я до них доберусь, тем скорее начнут события развиваться, тем скорее рассеется страх и развеется тревога. Другого ничего умней все-равно я придумать не мог, и стал энергично продираться через чащу, и в погоне за огоньками изорвал себе все щеки, носы и уши, но вскоре был вознагражден удивительным открытием.
  
  Сделав очередной скачок сквозь какое-то очередное держи-дерево, оцарапав очередную несчастную щеку, я неожиданно выскочил на обширную поляну, пуще прежней, и увидел, что огоньки - это множество фонариков, которые держали в клювах малиновки. А сами птицы были связаны хвостами в пучки и парили в воздухе, отчаянно трепеща крылышками. Но улететь не могли, потому что на длинной бечевке всю эту стаю тащил за собой здоровенный клыкастый боров в алмазном ошейнике.
  
  В лунном свете ошейник сверкал так ярко, что по лучистости мог соперничать со гирляндой фонариков в тонких птичьих клювах. И непонятно было, зачем мордатому фонарики, когда так пылают алмазы, если это, конечно, и в самом деле была приманка и если предназначалась она для меня.
  
  Спрятаться было некуда, да и не хотел я прятаться. Увлеченный погоней я прибавил в беге и вскоре уже различал тяжелый храп кабана и сдавленное пение обреченных птичек.
  
  Еще бы немного, и я мог вырвать фонарик из клюва у любой из них, если бы мне пришла в голову такая нелепая блажь. Но в тот момент, когда лоб мой почти уперся в крайний огонек, я провалился. Глупо так провалился, как олень или мамонт. Примитивно так. В примитивную яму-ловушку. В яму для несмышленышей, чье наивное племя я так ярко в этой погоне представил.
  
  Я сидел на сырых, мокро пахнувших ветках и пытался сообразить, что же случилось, когда сверху на меня глянуло волосатое свиное рыло, такое жуткое в лунном свете. Рыло удовлетворенно хрюкнуло и исчезло, обсыпав меня трухой и земляными комьями. А еще через мгновение я увидел в черном небе улетающих прочь малиновок. И бесполезные теперь фонарики выпадали из их угасающих клювов.
  
  Несмотря на ушибы и гул в голове я подивился странной изобретательности бургомистра, но еще больше подивился своей откровенной наивности, приведшей меня на дно ямы. Надо было потерять всякое ощущение реальности, чтобы так бездарно повестись на маночек.
  
  Я попытался выкарабкаться, цепляясь за худенькие корешки, но те с треском обрывались в моих руках, и я опять летел на дно.
  
  Наконец, я вжался в угол круглой ямы, победив тем самым ее округлость, и принялся размышлять, насколько способны были к этому мои распаренные извилины.
  
  В конце концов, это игра. Так ведь? Хоть и без правил. Стало быть, даже если я очутился в яме, отсюда должен быть какой-то выход. Какой угодно. Ну, например, у меня могут вырасти крылья. Почему бы не допустить такой орнитологический ход? Или, скажем, вдруг откроется кроличья или лисья нора, по которой я смогу протиснуться и выбраться на поверхность, как спелеолог. Не такой уж я теперь и толстый - пролезу. А если выдохнуть - так вообще. Хорошо. Что еще? Ага. Ветки. Попробовать выстроить из них подобие лестницы, наваливая друг на дружку. Что еще? Разорвать одежду и связать из обрывков, из всех этих штанин и рукавов веревку, привязать к одному краю камень и забросить эту абордажную "кошку" на ближнее дерево.
  
  Я напоминал себе нерадивого студента, который, не зная предмета, пытается на экзамене сплести ответ из обрывков окружающих его глупостей (плакатов, лозунгов, методичек) и скудных намеков-воспоминаний, роящихся в замусоренной памяти.
  
  Полчаса спустя я перестал дергаться и осел мешком с гнилой картошкой, за которым никто и никогда не придет по причине его абсолютной бесполезности в хозяйстве. Нора не открылась, дерева никакого наверху не было - одна громадная ледяная луна, крылья почему-то тоже расти не хотели, ветки в лестницу не складывались.
  
  Я сидел и думал, что бы ты сделала на моем месте, или, например, Робинзон Крузо. И ничего не мог придумать.
  
  Говорят, что безвыходных положений не бывает, просто человек ленится найти выход. Ну не знаю, не знаю. Я уже и за волосы себя дергал, как давеча, и какие-то заклинания проговаривал, всякие старинные "карабумбы" и даже "Отче наш" семь раз прочел. Тщетно. Пустота и безысходность никчемная. Завал полнейший.
  
  И тут звереныш мой запел в ночной тишине. Тут звереныш мой родной затоковал, закурлыкал. И я так обрадовался, так взволновался, хотел крикнуть ему, что я здесь, я вот он, в яме, где только ветки мокрые, да луна, да одиночество, как вдруг вспомнил, чему сам себя наставлял в прошлом письме. Ах ты, проклятый, - подумал я о бургомистре. Как ловко завернул. Окликни я сейчас звереныша, найди он меня на дне ямы - и конец. И ему конец и мне. И тут я подумал, что может игра в ничто это просто охота? На него, на меня, на малиновок. И закрыл обеими руками рот, чтоб не дай Бог, не крикнуть. И рубаху натянул на голову, чтоб никого и ничего не видеть: ни луны, ни звереныша, ни бургомистра. И через минуту услышал совсем рядом, в яме, какое-то сопящее копошение. И боялся выглянуть - вдруг звереныш пришел мордой мне об ногу тереться. И почувствовал, как кто-то за штанину меня дергает - укромно так и слабенько.
  
  - Это ты, звереныш? - спросил я шепотом.
  
  - Хрю, хрю, - ответило дергающее за штанину.
  
  - Ты уходи, ладно? Нельзя нам с тобой пока встречаться, бургомистр на хвосте у нас.
  
  - Хрю, хрю, - ответило дергающее за штанину.
  
  - Нельзя нам, понимаешь, охотится он за тобой, а за мной следит, чтобы я его на тебя вывел. Уходи, дорогой.
  
  - Хрю, хрю, - настойчивее дернуло за штанину дергающее за штанину существо.
  
  - Елки-палки, - в сердцах сказал я, - ну как же тебе объяснить. Уходи ты от греха подальше!
  
  - Ну хрю же, хрю! - сильно так дернуло за штанину дергающее за штанину существо.
  
  Будь что будет! Я вылез из рубашки, весь мокрый от волнения и пота и открыл глаза. Передо мной ровным колечком вокруг костра сидели соснячки. Как давеча в лесу. А их главный оползень рыловатенький нетерпеливо дергал меня за штанину (компьютер тоже руки ото рта оторвал и выдал, наконец: "нетерпелдиво"! Конечно же нетерпелдиво. Еще бы не диво. Сколько месяцев, сколько времен года! (Это чтобы сколько лет, сколько зим не орать). Здравствуйте, дорогие мои загадочные!
  
  Но это я так компьютеру кричал, а на соснячков я молча смотрел, не мигая и ничего не соображая, откуда они здесь, в яме, взяться могли! Старший опять за штанину потянул, видимо, чтобы я встал.
  
  Я встал с веток, но сразу видеть их перестал. Где-то они в нижних потемках сразу затерялись.Тогда я аккуратно на четвереньки перед ними опустился, не дыша, чтобы не сдуть их случайно, чешуек шишечных и кивнул, мол, что, ребята, говорите. Но ребята ничего не говорили, только как сидели вокруг костерка, так и встали торжественно, и старший тамада их в огонь горсть белой пыли кинул.
  
  Костерок вспыхнул, словно соль в него попала (я в детстве тоже так баловался: соль в огонь кидал, и она вспыхивала), и стал разгораться все сильней и сильней, и как будто солнце в яме взошло, стало видно как днем. И тогда оползень вождевый ручонкой ткнул прямо под ноги, и я увидел, как земля стала осыпаться под землю, в крохотную дырочку. Фу, какая глупая фраза получилась (правильно, кампутрик, - настоящая "каккя": земля под землю!).
  
  Но Бог с ней, с фразой. Земля-то и в самом деле сыпалась куда-то вниз, словно муравьиный лев подкапывал в глубине быстрыми лапами, ввинчивалась в узкое горлышко, совсем как песок в песочных краковских часах. Земля и в самом деле уходила под землю, в какую-то тайную глубокую полость. И с каждой секундой дыра делалась все больше и больше, и я уже начал с ноги на ногу переминаться и отступать, потому что хоть и не боялся я, хоть и верил в соснячков моих, в их благородство и доброту, но когда у тебя из-под ног земля уходит, тут поневоле попятишься! (Компьютер, чувствую, обрадовался: вместо "тут" второй раз подряд "туту" пишет! Сейчас, дорогой, сейчас, похоже, я туту и сделаю. Под землю. Терять-то мне все-равно нечего. Так что "Ту-ту!" Поехали!!!)
  
  Дыра, в которую со страшной, все возрастающей силой усасывалась земля, росла и расширялась на глазах, оттуда подул сильный ветер (вопреки всем законам физики), такой резкий и порывистый, что соснячков начало отдувать от прорехи, и они, не в силах устоять на ножонках, падали и откатывались, как муравьиные яйца разрытого сорванцами муравейника, и тогда я начал ловить их, как та продавщица в гастрономе, двумя пальцами, и в дыру аккуратно переправлять.
  
  И вот остался последний - оползень. Самый старый и самый сильный. (Компьютер даже два "м" лупанул в слове "самый", такой он самовитый мужчина. Настоящий волк соснячкового племени). Наклонившись почти до земли, с трудом преодолевая могучий поток ветра, он подошел, как полярник сквозь метель, к самому краю и ухнул в пропасть.
  
  Следом полетел я, потому что земля вдруг ушла из-под ног, не оставив опоры и надежды, и я стремительно помчался подземной американской горкой. Словно школьник.
  
  Приземлюсь, дорогая (если, конечно, приземлюсь, или как теперь это будет называться, не знаю), уже в следующем письме.
  
  
  Письмо 27,
  в котором ловушка захлопывается
  (и - ни щелочки, ни лазеечки)
  
  Здравствуй, моя непомерная девочка! Не померяться нам теперь с тобой ростом, потому что ты где-то далеко, на поверхности земной, среди цветов и деревьев, а я - глубоко под этой самой поверхностью падаю в преисподню.
  
  Летел я довольно долго, примерно как от Архангельска лететь до Соловков над белым от зимы морем, где небо со льдом сливаются в безбрежную простыню, расстилают ее пошире, слепящую, чтоб до самой весны, до цветочной истомы, заниматься любовью. А горстка странников между тем тихо летит над ними, затерянная в морозах, медленно подплывает к седым островам на утлой крылатой гуделке.
  
  Темень и свист кромешный и комья земляные вокруг, и не разобрать, где комья, а где соснячки. Как бы не раздавить ненароком кого-нибудь из прилежных крошек.
  
  Несмотря на скорость и черноту я успевал в пролетающих фонарях разглядеть червячные норки, откуда выглядывали робкие, но любопытные мордочки. Изредка жучиные усики, шевелясь, высовывались мне навстречу, и я едва успевал уворачиваться от кривых лакированных рожек.
  
  Летели мы, летели, падали, падали, и вдруг падение стало замедляться, как будто включились тормоза, и выпростались над головами запасные парашюты. При этом все комья сходу сорвались вниз, обогнав нас, и заколотили там плотным земляным стуком, а мы с соснячками прилунились (приподземились) мягко и грациозно, словно придворные эльфы.
  
  Соснячки отряхивались, кряхтели и курлыкали, а я сидел, обалдевший, с таким железным гулом в голове, как будто меня лесники полчаса охаживали еловыми досками.
  
  Знаешь, котик, что они сделали первым делом, мои малыши? Костерок соорудили. Прикинь! Туристы хреновы. Как ни в чем не бывало. Как будто проваливаться для них - самое заурядное дело, как чабану в горы подниматься, как шерпу тонны груза на Эверест выволакивать.
  
  Котелок повесили, вскипятили чаю, напились, фыркая и сербая от души, и только тогда стали со мной разговаривать. Они окружили меня, как первоклашки учителя на переменке. Обступили, обтеснили и галдели хором, как ласточки на проводах, и просили о чем-то своем, умоляли о деле каком-то (смотри, прямо песня этапная из меня наружу полезла, так они умоляли, средневековые клубни).
  
  Ничего из их чириканья я разобрать не мог. И это ужасно их огорчало и волновало. Они принялись прыгать и жестикулировать, как дикари Океании на светлом празднике дефлорации (дефлорация прав человека!). Но как и дикарей Океании я не сумел бы понять без голопузого толмача, выучившегося в Оксфорде или в белокаменной у Патриса Лумумбы, так и соснячковый щебет никак не пробивался осмысленно в мою совершенно не полиглотскую голову.
  
  Наконец, их главный рыловатенький что-то крикнул сердито, и разом смолкли малыши и озабоченно разбрелись кто куда. Видно, задание получили придумать, как в меня важные соснячковые слова втолковать, чтоб наверняка.
  
  Я с интересом огляделся. Мы пребывали в огромной благоустроенной пещере, которая, как я понимаю, была чем-то вроде военно-воздушной базы соснячков, чем-то вроде ихней окинавы. С высокого потолка свисали сталактиты и люстры цветного стекла, огромные, как в театрах и храмах. Дороги, мощеные белым камнем, расползались в разные стороны. Одни из них упирались в дыроватые многоэтажки а-ля Корбюзье, другие исчезали в туннелях. Вообще создавалось странное ощущение зала, города и пещеры одновременно. А все, что трудилось вокруг меня, было очень похоже на космическую межпланетную станцию. Кнопки на громадных пультах, обслуга в комбинезонах, небольшого росточка бензовозы, деловито снующие с желтыми флягами на спинах. Как будто исследование какое-то затевалось здесь, глубоко под землей.
  
  То и дело жуки пробегали, навьюченные мешками и пакетами, гусеницы, выгибаясь как кошки, несли на головах кувшины с пойлом. Какой-то малый оркестрик - смесь насекомых и соснячков - разучивал на площадке волнистый вальс, мелодией схожий на ветерок. При этом жук-олень, играя на флейте, постукивал над плоской головой сабельными рогами, словно кастаньетами, как будто праздник уже наступил.
  
  Я стоял посреди полигона, и в душе просыпалось позабытое счастье моей малой Германии, а вместе с ним струилось и омывало сердце сладкое и тревожное чувство потерянного и вновь обретенного дома, где коровы и овцы и пастушки, и травка зеленеет, и солнышко блестит. И все такое родное и сердцу отрадное. Очень сложное чувство, малыш. Когда хочется и плакать и смеяться одновременно. И никуда уезжать не хочется. И хочется, чтобы всегда вот так вот было: мирно и тепло, и спокойно. И чтоб коровы мычали и косились библейски на телят-шалунов (ну да, "шатунов", дружище, "шатунов" смешных туда-сюда по траве).
  
  Коротко небольшое наблюдение, зайчик мой: пастораль это очень просто и одновременно в высшей степени сложно. Ведь в маленькой дудочке с ее семью дырочками умещаются все оркестры и симфонии мира с дирижерами и воронами-скрипачами и медведями-литавристами (милая шутка компьютера: "все орксетры", то бишь, все остроносые музыкальные рыбины, набитые бемолями, словно икрой).
  
  Впрочем, ни того ни другого я сделать не смог, потому что страшный грохот раскатился над головой. И я не успел даже испугаться, как поток земли и сучьев рухнул на окинаву с небес, из черной потолочной дыры, а через секунду бесформенная туша, словно чугунная гиря, больно ударила меня по плечу, и мы покатились по пещере, давя и ломая все нарисованное благоустройство этой несчастной Помпеи. И такой разрушительный блеск поднялся, такая смертная красота раскатала свои рулоны, что даже светлой памяти Карл Иванович Брюллов в уголке бы расписался упоенным вензелем. В смысле "Развалинами Помпеи удовлетворен. Целую. Сержант Брюллов."
  
  Солнце мое, что за напасть! Проклятый боров в алмазном ошейнике скрутил меня в мгновение ока, ловко, как спецназовец. Руки к ногам и - за спину, кляп - в рот, на глаза - повязку. Но даже в такую скрученную и быструю минуту я унюхал, как же от него воняло отвратительно! Помойный боров! Плохой!
  
  В ушах стучало. От бешеных толчков крови и тонких пронзительных криков. Из-за повязки я ничего не видел, но слышать-то я слышал! Я все слышал!
  
  Боров с подручными ловили соснячков, круша все вокруг. А малыши, попискивая от ужаса, метались, словно куры по двору. И я прямо видел их, видел, как сыпались во все стороны, как разлетались в страхе белые перья, и ветер носил их над травой, над моей зеленой травой с ромашками и калачиками и серым дощатым заборчиком детства, перелезая через который я столько раз пропарывал штаны.
  
  Я пытался вырваться, но скручен был знатно, просто мастерски: веревки только больнее врезались в онемевшие запястья, и остро заламывало вывернутые суставы от малейшей попытки освободиться.
  
  Через несколько минут все было кончено. Наступила злая тишина. Только боров тяжело дышал и жирно всхрапывал, собака, остывая от быстрой охоты, да то и дело со звоном отрывались от перекошенной люстры, падали и разбивались одинокие сосульки.
  
  - Ну вот, - сказал высокий голос, - дело сделано.
  
  Кто-то медленно подошел ко мне, и руины хрустели под его подошвами.
  
  - Зачем же ты его так сильно, Мокушка? Он же не Гарри Гудини. Куда ему, непутевому! Развяжи-ка, давай.
  
  Боров хрюкнул и развязал меня.
  
  - Встаньте, молодой человек, - сказал все тот же голос, и теперь мне показалось, что я его где-то слышал.
  
  - Встаньте, потому что валяться в мусоре наблюдателю глупостей по преимуществу не пристало. Это я не к тому, что мне хочется вас обидеть, а просто я ведь тоже из вашего ведомства.
  
  Я стянул с глаз повязку и сразу узнал его.
  
  Это был средней руки чиновник (не правой и не левой, представляешь!), встречавшийся мне изредка в коридорах нашего учреждения, куда раз в месяц я приносил отчеты о наблюдениях. Кажется, он числился в отделе статистики. Пару раз мы оказывались рядом в очереди в кафе и бесполезно болтали. Невзрачный человечек, тщательно оберегающий свою мелкую должность от посягательств. Вот его приметы: кабинет-коробка, портрет президента на стене, настольные часы с маятником, перекидной календарь с идиотскими афоризмами на каждый день, коричневый костюм-тройка, лысинка, взгляд как у крыжовника...
  
  Но как царственно, каким изысканным франтом выглядел он сейчас в голубом мундире какой-то африканской армии, с цветными перьями и позументами, кажется, сенегальской (компьютер назвал ее "аврмией", подчеркнув карнавальный характер оловянного воинства). Я даже вспомнил его имя: Савелий Савельевич.
  
  В руке он держал небольшой круглый аквариум, полный несчастных соснячков, которые прижались к стеклу и в отчаянии смотрели на меня во все глазенки. Около Савелия стоял боров и дюжина грачей в розовых косоворотках. Крылья их подрагивали от возбуждения. Грачи были похожи на мужской ансамбль народной песни из дома культуры "Заря", на двенадцатинтет "Подснежник" или "Подгузник" (совершенно не помню, лапушка, как будет по латыни двенадцатинтет) и, казалось, сейчас затянут "Ой, мороз, мороз". Крепким узлом затянут, широко распахивая желтые костяные клювы.
  
  - Дело сделано, уважаемый, малыши на месте, - он любовно погладил аквариум по круглому боку, - остается поблагодарить вас за кропотливо проделанную работу.
  
  Он нес какой-то бред, рассыпался в любезностях по поводу моей важной роли в деле поимки, сообщил даже номер комнаты, где я получу вознаграждение, а соснячки слушали эту проповедь предательства, и глазенки их округлялись, а мордочки темнели.
  
  Я открыл было рот, чтобы гневно протестовать, чтобы крикнуть соснячкам, что это не я, что... но Савелий Савельевич торопливо сунул аквариум борову, и тот быстро зацокал копытами, унося моих дорогих соснячков прочь.
  
  Я бросился за ним, но грачи навалились на меня - и через мгновение я опять сидел скрученный по рукам и ногам. Скрученный и спеленатый, словно грудной ребенок или буйнопомешанный. Мне надели повязку на глаза и куда-то понесли грубо и небрежно.
  
  - В девятую его, - сказал Савелий грачам и добавил:
  
  - Номерок к левой ноге привяжите. И смотрите не перепутайте, как в прошлый раз, пернатые морды.
  
  На этом, моя радость, заканчиваю письмо, потому что писать больше нету никаких душевных сил. Остаюсь твой навеки, любящий тебя человек, с надеждой на лучшее и с номерком на левой ноге.
  
  
  Письмо 28,
  в котором тайны приоткрываются
  (а сердце сжимается и как-то нехорошо екает)
  
  Здравствуй, солнышко! Несет меня лиса... Ей-Богу, уж лучше бы лиса, ей-Богу...
  
  Что за блажь - живому человеку, не мертвяку, не трупному покойнику, привязывать к ноге клеенчатый номерок! Непостижимые фантазии. Может они мне еще татуировку на лбу сделают? Тавро выжгут? С них станется. Эти могут. Куда этот боров алмазный моих соснячков поволок? И что это Савелий Савельевич, сволочь, молол про мои заслуги? Вот гадина!
  
  Я рвано и растерянно размышлял, пока грачи тащили меня связанного к лифту. Потом мы поднимались, и лифт гудел и лязгал, и несколько раз останавливался на разных этажах. Слышно было, как входили и выходили молчаливые попутчики, и никто не задал ни единого вопроса, никто не поинтересовался, кто я такой и почему сижу здесь, на полу, скрученный, как раб работы Микеланджело.
  
  Грачи затащили меня в комнату, швырнули на пол и, сухо шелестя жесткими перьями, убрались. Так и не спели ничего, безъязыкие. А еще двенадцатинтет. А еще птицы!
  
  Зачеркивая тишину, тикали большие часы. Казалось, что барабанщик дает музыкантам отсчет к началу песни, но те никак не соберутся начать, а барабанщик никак не может остановиться.
  
  Скрипнули шаги. Сначала первый шажок скрипнул, как мокрая капустка, а потом еще и еще. Кто-то начал прохаживаться неподалеку от меня, потрескивая рассохшимся паркетом. Потом подошел вплотную ("вплтную" написал безгласный компьютер) и снял с моих глаз повязку.
  
  Передо мной стоял бургомистр. Он был в черном цивильном костюме, в белой рубашке и галстуке. На ногах - тупоносые плетеные туфли. Таким я его еще не видел.
  
  Бургомистр, не сказав ни слова, медленно пересек кабинет и сел напротив за громоздкий петлюровский стол с толстоикрыми бабьими ногами. Боковая дверь распахнулась, и тихо вошел Савелий Савельевич с папочкой. Вошел, как насекомый человек, и присел сусликом на кожаный диван у зашторенного окна.
  
  - Ну-с, хорошо, - сказал после долгого молчания бургомистр, - Савелий Савельевич, представьте меня гостю.
  
  Савелий Савельевич встал и отрекомендовал:
  
  - Начальник специального отдела Николай Степанович Мозолин.
  
  Отрекомендовал и сел - руки на папочку, папочку - на колени.
  
  - Печально, но факт, молодой человек, не прошу ни любить меня ни жаловать, потому что не до любви, когда родина в опасности, как говорили древние коммунисты, - сказал бургомистр Николай Степанович Мозолин, подпустив в голос лживой задумчивости.
  
  Ненавижу эту их манеру подкрадываться. Акулья метода. Кружат, кружат, потом внезапный прыжок - и в вашем боку страшная дыра. Точнее, и бока-то, собственно уже нет, так - пространство с рваными клочьями.
  
  Я подумал сейчас, котик, что акулы, вырывая куски из жертвы, тем самым как бы увеличивают вокруг себя водное пространство, расчищают свою акваторию, что ли. Улучшают жилищные условия. Каждый отхват челюстями - это как бы еще одна дополнительная комната в их собственной квартире. Каждый укус - и океана становится на этот самый укус больше. Да. Ну, мясо из меня пока не рвут, но уже закружили, закружили, демоны. Похоже, игра в ничто подходила к концу. Так и не начавшись (вечно мои придумки в тартарары улетают. Легкие они какие-то, идеи мои, неслышные и прозрачные. Я знаю, что они классные и важные, но уж больно никому не слышные. Тихие идеи. Идеи-улитки). Вернее, вот сейчас, здесь, в скучной казенной комнате начиналась какая-то новая игра, более понятная мне и поэтому более страшная. А я-то наивный, думал, самое страшное - это ничто без правил. С правилами-то оно пострашнее будет. Пострашнее.
  
  Савелий Савельевич представил Николая Степановича, и представление началось.
  
  - А говорить мы с вами будем долго, потому что дело важное и запутанное, а разобраться надо непременно, для вашей же пользы, - сказал вежливо Николай Степанович, и от вежливости его пахнуло ночным болотным духом, - начните вы, Савелий Савельевич. Ах да, - спохватился он вдруг, - гостю же неудобно: на полу, как дичь, руки связаны. Савелий Савельевич, развяжите, пожалуйста товарища, а то неловко, право.
  
  - Буянит он, Николай Степанович, аквариум отнять хотел...
  
  - Ничего, он больше не будет. Он будет тихим и покладистым, когда все узнает, уверяю вас.
  
  Я пересел на табурет и, растирая затекшие запястья, слушал Савелия Савельевича, который читал из папочки. А было там про меня:
  
  - ...затем был переведен на должность наблюдателя второго разряда, - бубнил пономарь Савелий, - и определен в город Киев, в Сырецкий район для наблюдений за Кривой улицей. 14 января неподалеку от железнодорожной ветки встретился с племенем соснячков, от которых наблюдаемым была получена метка в виде чешуйки от сосновой шишки с изображенным на ней гербом Великих соснячков в виде скрещенных в прыжке двух белок над семью соснами, созвездием "Орион", расположенным над белками и девизом племени на языке указанного племени.
  
  Савелий Савельевич достал из папочки лист с увеличенной ксерокопией того самого герба, показал его сначала бургомистру, а после - мне и продолжил:
  
  - За квартирой номер 6 в доме номер 25 было установлено круглосуточное наблюдение, в результате которого...
  
  - Ну это мы пропустим, - прервал его бургомистр, - это из оперативных сводок, - зачем-то объяснил он мне, и опять кивнул Савелию, - а вот дальше, дальше, про вербовку там и прочее...
  
  Савелий Савельевич пошуршал в папочке и продолжил:
  
  - 28 января на станции метро "Серая площадь" наблюдаемый был подвержен поручневой экспертизе. Результаты зачитывать, Николай Степанович?
  
  - Не надо. Дальше.
  
  - Слушаюсь. 4 февраля после обработки информации наблюдаемый был завербован нашим отделом в качестве агента под прикрытием - кодовый номер четыре ноля две четверки - и переправлен в ресон для выполнения специального задания...
  
  Заюшка моя, котик мой любимый, облако мое милое! Черное солнце вспыхнуло в моих глазах. Я не верил ушам своим. Они оплели меня (не уши, конечно, а пауки, иероглифы проклятые), всего оплели, с ног до кончиков волос. Мало того, что я ничего не мог понять в происходящем, я отказывался это понимать, я не хотел понимать этого. Я не хотел знать, что я чей-то агент. Я не хотел слышать этого. Я не хотел быть никаким агентом ни под каким прикрытием, я не был им, мышенька моя, не был! Какая гадость! Но что-то страшное опускалось на меня, с каждым словом, но падал потолок с идиотским молочным плафоном, надвигался круглым животом, и мир вокруг пылал и плыл в горячем мареве. Я хотел превратиться в птицу, разбить грудью стекло и вывалиться на волю, в небо или на асфальт (компьютер отметился, жаба: "на асфафльт"! Чувствуешь? Я еще выпасть не успел, а он меня уже в котлету превратил), я хотел вывалиться и погибнуть раз и навсегда, только бы не слышать этот методичный равнодушный голос. Я хотел, чтобы мне уже исполнилось пятьсот лет, чтобы завершились мои долгие бестолковые годы, я хотел свить гнездо, как птица Феникс, устелить его нардом и миррой, свернуться на дне его уютным клубком и умереть прямо в пахучую бесконечность (ведь умирают не просто, умирают куда-то!), и обратиться там в серый никчемный прах, и уже никогда и ни при каких обстоятельствах не восставать из пепла. Ни за что! Ни за какие монеты! Лежать - и не восставать, как бы ни просили!
  
  - Вот ваш контракт, - помахал Савелий Савельевич бумагой, - вот докладные, вот отчеты.
  
  - Что скажете? - спросил бургомистр. Он стоял рядом со мной и внимательно смотрел мне в глаза, как рефери смотрит в глаза избиваемому боксеру, - может водички?
  
  Я кивнул, и Савелий Савельевич дал мне напиться.
  
  Я пытался сосредоточиться, в пьяной пляске мыслей ("иыслей", конечно же "иыслей", мой пластмассовый товарищ) я поймал за косу одну из них, выдернул ее из хоровода, буйную и румяную - про зрачки, и стал ее думать, эту мысль про зрачки, я стал думать, что очень хочу, чтобы зрачки перестали плавать в глазной жидкости, съехались, наконец, на место и сфокусировались на чем-нибудь реальном в этом бредовом фантастическом мире. Хоть на стакане. Хоть на галстучной заколке бургомистра, хоть на пуговице Савелия Савельевича. Чтобы хоть какая-то опора мне привиделась.
  
  - Кто агент? - выдавил я с трудом. Язык ворочался тяжело, как заклиненный жилами нож мясорубки: не провернуть, надо разбирать и чистить.
  
  - Вы агент, - сказал Савелий Савельевич, - кодовый номер ваш - четыре ноля две четверки, - он ткнул пальцем в мою бирку на ноге. Там точно, стоял этот номер, написанный корявым грачиным почерком.
  
  - Объясните, пожалуйста, я не очень про это понимаю, - сказал я тихо и тоненько, почти в тональности моего неведомого звереныша, - я не очень понимаю про агента и про задание и про экспертизу. Я про игру понимаю и про наблюдения, а про это - нет.
  
  - Савелий Савельевич, объясните товарищу, - бургомистр вынул из кармана маникюрную кусалку и принялся за свои ногти. Типа: быть можно дельным бургомистром и думать про красу ногтей, пока чиновник втолковывает то, что и ослу младенческому понятно с юных лет.
  
  - Оно и понятно, Николай Степанович, переутомился парень, задание было нелегким. Сейчас мы все восстановим в последовательности. И все будет как положено. Ну, во-первых, экспертиза. Возьмем станцию метро "Серая площадь". Глубокая станция, узловая. Каждый день через нее проходит, то есть, опускается вниз и подымается наверх на эскалаторе примерно полмиллиона человек. И каждый держится за поручни. Так?
  
  Я тупо кивнул, пытаясь не упустить ни словечка из этой галиматьи, потому что чувствовал, что крыша начинает тихонько съезжать и черепички ее недобро постукивают. Мне надо было во всем разобраться, иначе...
  
  - Вот. А что самое важное в человеке, в смысле информации? Ладошки. Линии там всякие, холмики, бугорки, трещинки. Но это на наш с вами, непрофессиональный взгляд только линии, трещинки и холмики, а специалисты враз по ним определяют, что за судьба у каждого, что сбудется, что кому пережить предстоит, кто какими задатками одарен. Ясно? Это же хиромантия плюс современные научные методы! Один в тридцать лет наверняка сдвинется по фазе. Это в левой ладошке у него с молочных деньков зафиксировано. А второй будет бабником и ловеласом, поэтому у него на ладошке Дон Жуан нарисован, как живой (компьютер аж примявкнул от удивления: вместо прямо - "прмяо" изобразил). Используя эту человеческую особенность, - продолждал Савелий Сусликович, - наш отдел очень просто решил проблему лаборатории для секретных исследований. "Серая площадь" - это ведь не просто обычная станция метро. Она только внешне ничем от других не отличается. На самом деле очень даже отличается. Глубоко под землей находится центр по определению людей, которые нужны нашему делу. В перила вмонтированы специальные датчики. Они снимают информацию с ладоней пассажиров. Холмики и бугорки дают важную информацию. Помните, как перила на этой станции вибрируют? Ну вот. Данные попадают в компьютерный центр. Информация обрабатывается и поступает в главный компьютер, который и производит отбор клиентуры. Приходит время, и необходимые для выполнения задачи особи, так сказать, вынимаются на свет божий. Вот вы, например, знаете чем привлекли нас? - он сделал паузу, предвкушая, - можно, Николай Степанович? - Он глянул на бургомистра, и тот, ухмыльнувшись, кивнул. - Стопроцентной заурядностью. Понятно?
  
  Бургомистр хмыкнул. По его лицу блуждала аматорская улыбка, кустарно сделанная из искривленной губы и прищуренного левого глаза. Неважный что-то артист Николай Степанович Мозолин. А может ему просто нравилось происходящее. Для полного аллюра не хватало только бутылки "Медвежьей крови" и узкого богемского бокала. А то бы он при этих словах Савелия Савельевича чего-нибудь да тостанул. Обязательно. Скажем, так: за заурядность!
  
  - Вы, молодой человек, самый заурядный человек в Киеве, а, учитывая, что исследования идут уже без малого год, и в компьютере хранятся данные на (он заглянул в папочку) 165 миллионов человек. Примерно. То, возможно, вы самый заурядный человек в Европе!
  
  Я не знал, как реагировать на это замечание. С одной стороны, конечно, приятно быть самым-пресамым в Европе, но самым заурядным - это как-то не очень. Не льстило. И с чего они вообще это взяли! Гордость моя готова была закипеть, но слаб я был и тих - бензину было во мне маловато от всего перетерпленного.
  
  - Это и привлекло вас в ряды нашего отдела. Нам как раз и был нужен самый заурядный человек ("чечловек", Господи, издевка и наезд безобразный!) Положение в последние годы осложнилось, как вы знаете. Демократические процессы, свободы всякие и прочее безобразие. Все это в воздухе. Реет и куражится. Сексуальная революция, не говоря уж о порнографии, Сексуальная революция и вседозволенность. В результате активизировался ресон, а это уже, знаете ли, грозит серьезными осложнениями.
  
  - Кто активизировался? - переспросил я.
  
  - Ресон активизировался, - сказал Савелий Савельевич, - то, где вы пребываете с 4 февраля нынешнего года.
  
  Котик, ты не знаешь, что такое ресон? Вижу, что ты пожимаешь плечами и крутишь рыжей головой. Я тоже не знаю. Сейчас спрошу.
  
  - А что такое ресон?
  
  - Ресон - это реальность и сон, слитые в диалектическом единстве, - многозначительно оторвался от ногтей бургомистр, - это граница сна и реальности, собственно граница, если хотите - на границе тучи ходят хмуро, и все такое - то есть, место горячее, где враг не дремлет, а наоборот, закрепляется и шмат за шматом отвоевывает у реальности территорию. С какой целью? Чтобы господствовали сны. Повсеместно.
  
  - Бред, - сказал я вслух, - бред и галиматья. Какой враг, на какой границе! Сейчас я ущипну себя и проснусь. И все это закончится. И вы закончитесь. А я стану жить в своей дорогой Германии. Без вас и без этого бреда. И без вашего борова алмазного и без дурацких грачей ваших...
  
  - А как же быть с соснячками, - перебил меня бургомистр, с соснячками как же? А? Что ж вы замолчали? Соснячки-то ваши! С ними-то как?
  
  - Николай Степанович, разрешите? - вкрадчиво втерся Савелий Савельевич.
  
  - Ну?
  
  - Может, показать ему девиарий?
  
  - Ну что ж, пожалуй стоит показать. Может, мозги немного продуются. А то хорошенький мне агент получается.
  
  Савелий Савельевич нажал на морду какой-то деревянной химеры в стене под часами, и через секунду в дверях появился боров.
  
  - Мокушка, возьми ключи от девиария и жди нас там, мы сейчас с товарищем и Николаем Степановичем спустимся.
  
  Боров хрюкнул, ударил по глазам алмазами и вышел.
  
  - Пойдемте, - сказал Савелий Савельевич.
  
  - Прошу, - сказал Николай Степанович.
  
  И мы, дорогая мышь, покинули комнату номер девять. Причем я как был с биркой на ноге, так и поплелся за моими провожатыми. Но, заметь, шел сам, без вервиев и пут, и никто меня не волок силком - никакие боровы и грачи. Это вообще, по-моему, редкий случай, когда я покинул помещение без эксцессов, тебе не кажется, слоник? А то вечно кувырком и со взрывами. Пойдем с нами. Только держись в тени, чтобы эти, как бы их - слова не подберу - тебя не заметили. Ладно?
  
  
  Письмо 29,
  в котором я узнаю, что такое девиарий
  (и он тоже пристально так ко мне приглядывается)
  
  Здравствуй, моя дорогая зверя, птица моя легкокрылая! Пишу тебе двадцать девятое письмо и крепко-накрепко держусь за цифровку эту порядковую, за правильную последовательность номеров, за благополучие в их завитушном стане, потому что если и тут собьюсь с шага, то и не знаю уж за что и держаться в пыльном мире безобразий и прыжков.
  
  Есть хорошее украинское слово "пригода". Означает оно, как ты знаешь, "приключение". Но мне кажется, что по-русски его можно толковать еще и как что-то, что может пригодиться человеку. Не знаю, пригодится ли мне пригода, которая со мной приключается, но вот иду я за двумя зашторенными в костюмы дядьками, спускаюсь по крутой винтовой лестнице и мысленно умоляю всех святых и апостолов, чтобы дали мне силы дойти до конца, доиграть, дотерпеть и пригодиться тем, кому нужен я в трудную минуту. Если нужен. А если нет, тогда как в песне коммунистичсекой: если смерти - то мгновенной, чтобы в рифму с пулей, ну, а если раны - то небольшой и быстрозатягивающейся с помощью вонючей чудодейственной мази доктора Вишневского.
  
  Мы, наконец, спустились и пошли по длинному коридору в лампах, устланному пушистым ковром. На стенах висели портреты незнакомцев. Одеты они были в тяжелые золотые рамы, смотрели сурово и торжественно, как хоругви, как солдаты, понюхавшие пороху, как тыловые бровастые генералы. И под их взглядами я чувствовал себя конем маршала Рокоссовского на параде Победы. Я гарцевал и прядал ушами, и тряс головой, возбужденный важностью и величием ползущей по ковру минуты, и крепко кусал зубами железный мундштук.
  
  Шествовали мы молча. Шествовал, правда, только бургомистр, - Савелий семенил, а я плелся как-нибудь, "снег почуяв", и бирка с кодовым номерком противно щекотала ногу.
  
  Весь путь никто не проронил ни слова. Видно, каждый думал о своем. Или никто ни о чем не думал. Бургомистр шел, не оглядываясь, а Савелий Савельевич то и дело озирался на меня и посматривал так зябко, словно я собирался шарахнуть его пепельницей по затылку.
  
  Дверь, перед которой мы остановились, кругло моргнула глазком борова и отворилась. Я вошел, робея, вслед за моими спутниками, и сразу в уши набилась ватная тишина.
  
  Вспыхнул яркий фиолетовый свет, и боров протянул мне очки. Тут я заметил, что хрюнь тоже был в желтых очках, отчего походил одновременно на летчика Свиньина и на байкера, у которого свистнули его рогатый "Харли Дэвидсон". Ошейник этот алмазный еще. Фенечка.
  
  ... (он отсмеялся, отикался и вытер глаза несвежим платком)... так только и удалось его подцепить, таким, значит, образом, писаку многомудрого. Теперь Антон Палыч изолирован, описан, заархивирован и зашифрован, то есть, подвергнут кодификации и помещен сюда, в девиарий, в этот вот м-м-м...объем.
  
  Бургомистр подошел к прозрачной стенке куба и помахал человеку в кровати, пошевелил короткими пальцами. И мне показалось, что Антон Павлович едва заметно качнул бокалом, и немного шампанского капнуло ему на грудь, на белую распахнутую рубаху.
  
  Савелий дернул пультом, и куб исчез.
  
  Я оторопело глядел в то место, где только что лежал живой Чехов с бокалом в руке, и не мог отвести глаз от синего клубящегося пара. Стоял как парализованный и не мог ничего с собой поделать, не мог отогнать видения бокала в худой костистой руке и брызнувших на рубаху капель.
  
  - Емкость номер восемьсот семьдесят два, - пискнул Савелий Савельевич в самое ухо, и я вздрогнул.
  
  Кроваво засветился шар, внутри которого замерла большая странная птица, похожая на страуса, но больше, крупнее и толще.
  
  - Это дронт, малагасийский эндемик. Глупая и доверчивая птица, каких мало...
  
  - Дронт? - переспросил я растерянно, - Но ведь и он, как Чехов, как Антон Павлович...
  
  - И он, и он, - радостно подхватил бургомистр, - в девятнадцатом веке, только без шампанского, он сам был как бы шампанским, которое изволили выкушать, да на том пир и окончился. Во всяком случае для него. А теперь вот, пожалуйте, экземпляр, так сказать.
  
  - Но дронт-то чем провинился?
  
  - Вымирать не надо было, - сказал Савелий Савельевич, - надо было бороться и выживать, как все.
  
  - Но...
  
  - Никаких но, - бургомистр скрестил руки на груди и вежливость его как ветром сдуло, - в ресоне он этими копытами своими, глазками добренькими, этой своей трагичностью показушной, эндемичностью, понимаете ли, мадагаскарской мелкоядной знаете что творит!? Корова вон почему-то не вымирает! И кренделей не выкидывает! Жует себе траву и боками подергивает!
  
  - Корову люди сами превратили в бутерброд, - возразил я, - они же добрые, люди-то! Они сначала ее гладят, любят, жалеют, буренушкой зовут, зоренькой ясной, а сами пасут, чтоб потолще, а потом - на мясокомбинат. Или вообще - сами и зарежут. А потом плачут, потрясаются, чавкают в горе, бедные, жарят ее и едят, едят ее, жареную, любименькую свою - и опять плачут...
  
  - Это бессмысленный спор, - прервал меня бургомистр, - про вашу глупую корову. В ресоне она тише воды и ниже травы. Она только тень, и она нас совершенно не интересует. Если б в ресоне все вели себя, как коровы, мы бы без работы остались! В ресоне только бычки молодые да телята брыкаются. В ресоне, уважаемый, все телята - как бы Жанны д′Арки и Леонарды ди Каприи. Бегают, хвосты задрав, геройствуют по молодости лет. Это нелюбопытно. А вот сейчас мы посмотрим следующий экземпляр, думаю вам будет очень интересно. Давайте, Савелий Савельевич, включите-ка номер девятьсот девяносто семь тысяч двенадцатый.
  
  Савелий кивнул и щелкнул пультом управления. Слева от меня густым полуночным светом затеплился многогранник, похожий на картину Босха про чертей и ужасы. В темном ночном пространстве его плавали соснячки. Архивирование застало их в самых удивительных позах. Их было много, малышей. Они были впаяны в черный дым многогранника, словно мошки в янтарь. Лица их удивленные и обиженные мягко лучились. Казалось, тысячи солнышек, тысячи светлячков вспыхнули в ночной тьме и светятся, светятся из последних сил, сжигают последнее запасенное на черный день горючее, чтоб уж если не хватит до утра, то пусть хоть сейчас станет чуть светлее, хоть немного еще, чтоб не так страшно было, пока луна в плену у грозовых туч, пока она невидима и черна. Чтоб никому не страшно, пока луна мертва и невидима.
  
  Я бросился к многограннику, но он исчез, а на его месте выросла харя борова, засверкали надменно алмазы, и голос Савелия Савельевича обиженно полез в уши:
  
  - Видите, Николай Степанович, я же предупреждал, что он буйный, у него психоз на этих соснячков! Мания! Вяжи его, Мокушка, вяжи собаку!
  
  Думаю, милая моя девочка, о том, что случилось дальше, можно без подробностей. И так ясно: связали, отволокли, швырнули. Меня, самого тихого, самого заурядного человека в Киеве, а то и во всей Европе и уже тем самым как бы уникального! Вот попал так попал! Чего теперь делать, ума не приложу. Может, о привидениях вспомнить? Может, позвать? Может, примчатся они на зов, вылезут из очага, выпучат глаза свои оливковые, утащат меня в поднебесье. А ну-ка, попробую:
  
  - Эй, переливчатые! Эй, привидения летучие, где вы!
  
  Молчат. Видно сюда, в спецхран, им ходу нет. Видно сюда и сунуться страшно: чик-чирик - и полочка в девиарие готова. На всю оставшуюся вечность. Даже для привидений местечко припасено. Тусуйся потом миллионы лет с биркой на ноге. Кстати, а зачем они все-таки мне бирку прицепили? Тут, при этой еще раз повторенной мысли, недобрый холодок засквозил внутри, заюлил среди ребер и сосудов, задул еще одну свечечку. Немного их там уже осталось, горящих, в моем именинном торте.
  
  Прощаюсь с тобой, моя лисица, с тайной надеждой превратиться однажды в держи-дерево с его обратновывернутыми колючками, с такими специальными цепучими крючечками, и чтоб ты мимо проходила на прогулку, насвистывая из Верди, а я тебя хваталками своими схватил за платье и уже не отпустил бы никуда и никогда.
  
  Так бы стояли мы, обнявшись, в лесу, вдвоем, счастливые, и хором из Верди бурундукам романтическим что-то такое классное высвистывали.
  
  
  Письмо 30,
  в котором наблюдения сменяются заседанием
  (точнее, я бы сказал "засадением")
  
  Ну хорошо, дорогая, пусть я самый заурядный, Бог им судья и методам их дуболомным, пусть, но зачем же им тогда понадобился самый заурядный, самый никчемный человек, а? Именно я-то зачем? Вот ведь что меня гложет! Причем, как бургомистрам с насекомыми савелиями так, что удивительно, и соснячкам тоже. И бездарным, и великим! И тем, и другим. Ну еще с первыми, с бургомистрами, как-то можно разобраться - им всегда серые нужны были в обойме, чтоб поисполнительнее да постарательнее, да повернее, да вопросов поменьше, да подешевле, да поспокойней. А соснячкам великим зачем такой никчема как я? Закон компенсации? Правило золотого сечения в действии? Что касается меня, то, по-моему, правило это лучше бы назвать "Золотое отсечение". Меня отсечение от всего. Хоть и золотое.
  
  Я лежал и думал о странностях бытия. Ведь и наблюдения мои самые безвинные, никому не нужные, на самом деле, непрактичные совершенно. Что с них возьмешь ("а что артист несет домой?"). Что за прок в них. Даже слезы не выжмут, не то что денег принести или благосостояние улучшть, или славы подкопть.
  
  Запутался я с головой совсем. Ничего не соображаю. И как-то незаметно, сами собой, как всегда в трудную минуту, пришли они, мои наблюдения. Пришли тишайшие. Пришли ко мне и сели вокруг и давай урчать, словно голуби или соснячки великие, словно звезды ночные, друзья мои и сестры, утешители, китайцы полноглазые.
  
  Стало тихо так на душе и спокойно, и открылся краник, и давай расплетаться, и полилась серебряная нитка...
  
  Наблюдение 1. "Арбуз углами не красен. Но не потому что он не изба, - он еще какая изба (сколько в нем живет всякого семечного!), а потому что нет в арбузе углов. В добрых и круглых существах углов не бывает".
  
  Наблюдение 2. "В полдень солнце запутывается в собаках. В их густой нечесаной шерсти, в их сонных, темных глазах. В полдень собаки - якоря солнца".
  
  Наблюдение 3. "Море ворует у людей поэтов. Морю поэты нужнее, чем людям".
  
  Наблюдение 4. "Чтобы написать трактат о крыльях, необязательно быть птицей. Можно быть даже кенгурой. Миром это почему-то допускается. Таков загадочный план. Никогда не видел я летающих кенгуриц. Зато кенгурей, пишущих про крылья - тыщи огромные".
  
  Наблюдение 5. "Время не останавливается перед светофорами. И машины хотели бы не останавливаться, они хотели бы тоже, как время, чтоб всегда зеленый свет, чтоб вперед и вперед, чтобы мчаться и мчаться, но машинами управляют люди".
  
  Наблюдение 6. "Любовь пришивает людей друг к другу, чтобы им было легче, чтобы они были тяжелее, чтобы их не смогли унести ни медведи, ни ветры, ни реки. А что делать влюбленным, когда они хотят, чтобы их медведи уносили и ветер, и реки? Неужели поодиночке?".
  
  Наблюдение 7. "Когда люди перестали красть у птиц перья, поэзия стала другой: не красной, не лапчатой, не ослепительно-белой, не крылатой, не курчавой и не гогочущей грустно над серыми осенними озерами. Просто другой".
  
  Наблюдение 8. "У кошки - четыре ноги. Но лишь когда они, кошки, стоят. Когда кошки идут, у них пять-шесть ног. Когда кошки мчатся - у них восемь ног, когда от собак и людей удирают - шестнадцать, когда взлетают по дереву - сотня-другая, а когда кошки спят, у них всего две ноги или вообще нету ног - один хвост золотой. Кошки большие приспособленцы".
  
  Наблюдение 9. "Облака остановились в небе. Они никуда уже не летят. Они играют в горы. И незаметно влюбляются в них. А горы давно влюблены в облака, но стесняются им признаться и делают вид, что увлечены вечностью".
  
  Наблюдение 10. "По ночам кипарисы тянутся к Большой Медведице, хотят проколоть острыми верхушками днище Ковша и напиться чего в него там налили сегодня".
  
  Наблюдение 11. "Сон кладет человеку на веки небольшого размера гирьки. Сон старается над человеком, как над чуткими и точными весами. Сон - большой и кропотливый провизор".
  
  Наблюдение 12. "Рагу варится в собственном соку. Рагу - овощной кастрюльный эндемик. Очень вкусный и сочный эндемик. Хоть бы рагу не пропало, как дронт!"
  
  Наблюдение 13. "Крик вылетает через тонкую трубочку, пришитую ко рту страхом. Крик громкий, потому что скорость его велика. Крик короткий, потому что трубочка сразу же разлетается вдребезги от его непомерной силы. Трубочка разлетается - и крик растворяется в воздухе навсегда. Таков механизм крика".
  
  Наблюдение 14. "Горы никогда не соревнуются, кто из них выше. С этим у гор полный порядок. Это все люди никак уняться не могут - победу им вынь да полож!"
  
  Наблюдение 15. "Нож наклоняется к хлебу и отрезает кусок от него. Но хлеб молчалив".
  
  Наблюдение 16. "Люди и космонавты. И ихтиандры. И птицы. Четыре пространства жизни. Я хочу, чтобы в каждом они смешались, в каждом из смертных".
  
  Наблюдение 17. "Если нырнуть и погнаться за лягушкой - станешь ли птицей подводной?"
  
  Наблюдение 18. "Столько золота захотел, сколько живет муравьев на священном дубе".
  
  Наблюдение 19. "Сухие камни не могут губ разомкнуть. Каперсы расцвели".
  
  Наблюдение 20. "Не по ветру лететь, а как манит душа. Перекати-поле никогда этого не узнает".
  
  Наблюдение 21. "Подбери эту палку. Она ждала тебя двести лет".
  
  Наблюдение 22. "Пас луну. Смотрел каждый вечер, как она толстела, округлялась. Стала круглой толстушкой его луна. Только три дня длился праздник полнолуния".
  
  Наблюдение 23. "Луна от пляски похудела. Стала кривым ножом. Требует каждый вечер, чтобы люди сокровища ей отдавали. Потряси, дорогая, серебром на молоденький месяц".
  
  Хлопнула дверь, и сдула мою нирвану. И сразу такая боль в суставах, хоть вой. Это грачи пришли. Пришли - и стали в проходе. Это, котик, грачи прилетели, а нищий Саврасов уже умер в больнице для нищих, для нищих и неимущих Саврасовых. Он таких грачей и не видал, ему такие и в пьяном угаре не могли привидеться. Да. А я еще тут пока. Чего вам, черные? - махнул я им головой. Ничего - захлопали они мне крыльями. Собираться мне? - поднял я брови. Собирайся, дурачок, - раскрыли они клювы. Неплохая азбука морзе, правда? Так с любыми существами можно договориться. И коротко и, главное, все понятно.
  
  Мне развязали ноги, и я пошел за грачами, пошел в середине их стаи, как ложка в стакане, с трудом перетаскивая отекшие ноги-колоды. Наверное, младенцу неумелому легче ходить, чем мне после такой отлежки на нарах.
  
  Бургомистр и Савелий Савельевич были уже здесь, в девиарие. Зачем я им снова тут понадобился? Хотят мне еще парочку Вагнеров показать с мастодонтами и ламантинами? Еще парочку гениальных покойников? Или честно расскажут, зачем я им, заурядный, понадобился? Только к чему мне эти рассказы?
  
  Кроме чиновников я увидел чуть в стороне невысокую ореховую кафедру, за которой восседали мои старые знакомые - кот, хавронья и Сирена - все в судейских мантиях и черных атласных треуголках. У кота пиратская шляпа была по-дембельски заломлена на затылок, а хавронья в облике Фемиды смотрелась просто уморительно. И еще эти алые губы в дешевой помаде, намазюканные с размаху, без зеркальца!
  
  - Присаживайтесь, - строго сказал бургомистр и указал мне на высокое готическое кресло с шишечками и пирамидками, прямо напротив судейского места. Обставились, как на судилище тамплиеров. Может, Папу подождать и Филиппа Красивого с его прокурорской и пыточной сворой? (Компьютер поерничал: "может Папу подрождать". Не надо такого подрождать, уважаемый на жидких кристаллах. Не будем. Пусть кто-нибудь почестнее и попорядочнее подродится).
  
  Я сел. И тут же около моего кресла, словно почетный караул возле лафета, выстроились грачи.
  
  Бургомистр тоже сел и кивнул Савелию Савельевичу начинать. Тот раскрыл папочку и обратился к троице:
  
  - Досточтимые судьи, уважаемый господин председатель (он поклонился бургомистру, пожалуй ниже, чем следовало по протоколу), позвольте начать.
  
  Кот хрипло сказал "Мяу", покраснел, откашлялся и пробурчал "извиняюсь", а бургомистр странно посмотрел на него, спрятал лицо в носовой платок и густо высморкался.
  
  - Итак, дело специального агента под прикрытием, кодовый номер четыре ноля две четверки, практически завершено, - продолжил Савелий, и голос его звучал тише обычного и чуть-чуть, едва заметно дрожал.
  
  Я прямо заслушался трелью этого серенького Соловея Соловеевича.
  
  - Прежде чем вы примите решение, уважаемые судьи, прежде, чем вынесите справедливый вердикт, разрешите ознакомить вас с сутью этого несложного дела (он посмотрел на всех поверх очков, как бы подтверждая, что дело и в самом деле несложное, и долго никто здесь не задержится). - Агент четыре ноля две четверки получил задание войти в контакт с соснячками и выяснить намерения племени относительно продолжения его подрывной деятельности в ресоне. Агент должен был неотступно следовать за соснячками, определять их тайники и явки, сближаться с членами Совета племени и передавать в отдел всю информацию об их работе, ближайших планах и стратегических замыслах. Вместо этого (Савелий Савельевич драматически возвысил голос и ткнул в меня пальцем) агент несанкционированно, без ведома руководства, покидал ресон, посещал запрещенные агентам сны, вторгался на территорию других агентов, вредил им, вносил сумятицу в их действия и, кроме всего, совершал неположенные наблюдения, которые не только не имели никакого отношения к сути его задания и являлись прямым нарушением инструкций, но и помогали соснячкам воссоздавать защитный слой ресона...
  
  По залу прошел шелестящий вздох - это заработали клакеры-грачи. Они изображали не только охрану, но и массовку возмущенных зрителей. Когда надо возмущенных и кому надо сочувствующих.
  
  - Значит, если я правильно поняла, сны с его помощью укреплялись в ресоне? - спросила хавронья у кота лишь бы спросить, и тот, перепутав, сначала отрицательно замотал головой, а потом, спохватившись, начал энергично кивать, словно цирковой конь, Сирена при этом обворожительно улыбнулась и отпила из горлышка. По-моему, улыбнулась она мне.
  
  - Послушайте, - крикнул я, но ближайший ко мне грач мгновенно среагировал и крылом закрыл мне рот.
  
  Савелий Савельевич строго посмотрел на возню моей головы с грачиным крылом и сказал:
  
  - Вам, подсудимый, никто слова пока не давал.
  
  Подсудимый! Значит все-таки подсудимый! Кто им дал право судить меня и обвинять!
  
  - Если вы будете несдержаны, я прикажу заткнуть вам рот кляпом и привязать руки к ногам, - ровным голосом добавил Савелий.
  
  - Или к хвосту, - заметил кот, а грачи опять выдали свой сногсшибательный "ах!".
  
  - Итак, есть ли вопросы у почтенного суда?
  
  - Вопрос номер один: кто такие эти ваши соснячки и чего они делают в этом самом керосине, как вы изволили выразиться, - господин кот сделал важное заявление и приосанился. Усы его распушились, а шерсть вздыбилась.
  
  - Ресоне, а не керосине, господин судья, - поправил бургомист и дернул щекой.
  
  А кот ударил себя лапой по голове, мол, перепутал, е-мое, с кем не бывает!
  
  - Соснячки, уважаемый суд, - это племя, которое с давних времен поддерживает жизнедеятельность ресона...
  
  - С каких времен? - грозно уточнил кот.
  
  - С давних, - растерялся Савелий.
  
  - Динозавры тогда уже летали? - кот пытливо прищурился.
  
  - Боюсь уже вымерли, господин судья, впрочем, если досточтимому суду угодно, мы можем выяснить...
  
  - Нет, нет, все отлично, не стоит, мышь с ними. Они свободны - что хотят, то пусть и делают, - вальяжно заявил котяра, - продолжайте, господа! И, наклонившись к хавронье, прокричал ей в самое ухо:
  
  - Правда, коллега, это очаровательно?
  
  Хавронья кокетливо фыркнула и застеснялась в сторону.
  
  Савелий переглянулся с бургомистром и неуверенно продолжил:
  
  - Так называемые соснячки - это как бы питательный раствор ресона, его планктон, что ли. Как только они становятся активнее, баланс ресона нарушается. Сны побеждают реальность, и это угрожает миру преобладанием романтической чепухи над трезвым анализом и взвешенными цивилизованными действиями общества, а значит, хаосом и неразберихой, потому что в ресоне тогда перестает работать здравый смысл и нормальная разумная логика. А без этого общество жить не может. Я имею в виду трезвый расчет и точное соответствие букве закона.
  
  - Да-да, милейший, это отвратительно, - перебил кот, - терпеть не могу, когда перестает работать здравый смысл. Тогда ни одной мыши ни за что не поймаешь!
  
  - Точно, - подтвердила хавронья, будто она тоже промышляла мышами, а Сирена опять окатила меня недвусмысленной улыбкой и кругло так повела в мою сторону плечом.
  
  - Видите ли, господин судья, - затараторил Савелий, - видите ли, господа судьи, ресон - это своего рода атмосфера реальности, как бы его дух. Как только соснячки начинают вести себя, словно протуберанцы, в атмосфере образуются дыры по типу озоновых, и сила реальности улетучивается в эти дыры, как дым от осенних костров вечерами улетучивается в розовое небо.
  
  Савелий сказал это вдруг очень романтично, потом посмотрел внимательно в зал, понял, что сморозил ересь, каковую говорить служивому не положено, и быстро поправился:
  
  - В смысле, когда дворники листья сжигают, то есть, в процессе уборки территории.
  
  - Вопрос второй, - продолжил кот, - какое они имеют на это право?
  
  - Что именно вы имеете в виду, господин судья?
  
  - Ну, кто их поставил на эту должность, ваших хваленых соснячков?
  
  - В смысле, кто их уполномочил?
  
  Савелий недоуменно посмотрел на бургомистра, и тот встал со своего места, откашлялся и сказал:
  
  - А, собственно, никто.
  
  - Ну, тогда пусть идут к черту! - веско сказал кот и неопределенно покрутил лапой в воздухе, как цыган.
  
  Кот явно переусердствовал в вопросах, судейское вино вскружило ему голову и, нещадно нарушая сценарий, он неожиданно завел суд в тупик. Это было настолько очевидно, что мне стало стыдно. Уж с их-то опытом, а засудить как следует не могут. Дилетанты! Бездари несчастные!
  
  Савелий принялся звонить в колокольчик, требуя порядка в зале, хотя в зале висела абсолютная тишина, а нарушал порядок только грач, который по-прежнему затыкал мне крылом рот.
  
  - Я думаю, господа судьи, - поспешил исправить ситуацию бургомистр, - нам необходимо допросить свидетелей...
  
  - Свидетелей? Отлично, - воскликнул кот, - обожаю перемены! Давайте свидетелей, сейчас же допросим ваших свидетелей, всех без исключения, прекрасная мысль, а, - он наклонился к хавронье, - не правда ли, коллега?
  
  - Правда, правда, труля-лявда! - заорала свинья дурным голосом.
  
  - Свидетелей на сцену, то есть, в зал, - заверещал-заулюлюкал кот.
  
  - Все калачи на стол мечи, - подхватила хавронья, а Сирена при этом уже в открытую, не скрывая намерений, пялилась на меня. Хищно и плотоядно. Она давно сбросила с плеч судейскую мантию и теперь медленно приспускала бретельку откровенного тонкого платья. При этом мои глаза, дорогая, так же медленно округлялись от всего этого сумасшествия, от всего этого так называемого суда.
  
  - Введите свидетелей, - зычно крикнул Савелий, вытирая пот. Он крикнул так громко, как будто свидетели находились, как минимум, в аравийской пустыне, в тысяче миль отсюда.
  
  Раскатился мелодичный свист, и в зал из легкого, пахнущего серой дымка, выструились привидения, такие же текучие и зыбкие, как и прежде, но с мордами серьезными и преисполненными значения. Выструились в танце, изящно вальсируя и мило проникая друг в дружку. Я хотел вскочить, но грач с дьявольской силой прижал меня к спинке кресла, ко всем его шишечкам и пирамидкам, что дышать стало нечем, и я едва не потерял сознание. Так вот, лапушка, лучше бы потерял, чтобы не слышать свидетельских показаний этих пустобрехов.
  
  Привидения начали молоть несусветное, и выстроилась вдруг башня совершенно фантастической истории про мои взаимоотношения с соснячками, про мое нежелание работать на отдел (а они мне неоднократно на это якобы указывали, гады медузные), про то, что соснячки перевербовали меня (!) и готовили к борьбе против человечества и животства (тут они подобострастно поклонились котяре со свиньей и суховато подмигнули мне). При этом кот и хавронья захохотали, как дюжина сов.
  
  От этого лживого подмигивания, а может от того, что грач уже почти задушил меня, я обмяк и совсем перестал что-либо воспринимать. Понял только, как бы сквозь мутный сон, что меня оболванили и предали, понял, что я действительно абсолютно заурядное и беспомощное существо, понял, что за все объявленные на суде проступки и нарушения меня по одной статье изгоняют из отдела, а по второй - за измену и за пособничество соснячкам - приговаривают к заключению в девиарие. Хорошо хоть не объявили японским шпионом. Хотя, по-моему, хрен редьки не слаще. Тут Сирена сбросила вторую бретельку, заломила страстно руки, задымилась в истоме и, не в силах больше сдерживаться, громовым голосом запела "Марсельезу".
  
  - Пожар! - заверещал бургомистр, и сразу из-за пазух грачи заученно выхватили огнетушители, ловко сорвали пломбы и, перевернув красные цилиндры, ударили разом.
  
  Двенадцать пенных струй выстрелили в Сирену, и через мгновение она уже кипела и клокотала, вся в желтой густой пене, как Афродита. Пена вскипала и отваливалась кусками, а внутри нее шевелилась богиня и никак не могла выйти из волны.
  
  - Встать, - сказал Савелий равнодушным, ленивым голосом, когда песня окончательно захлебнулась, - встать, господа, суд уходит.
  
  Суд уходит, моя милая звездочка. Вот и все. Так просто. Суд сделал свое дело и может уходить. Суд сделал из мухи слона и может уходить. Суд сделал меня козлом отпущения, кем я, впрочем, и был всегда - и теперь может уходить. Как и во все времена суд снова исполнил свою фальшивую партию. С честью, как и всегда. Все повторяется, солнце мое. Все. Недаром я всегда трепетал при слове "суд". Оправдались мои вещие трепетания. На полную катушку.
  
  Суд ушел, и пришел боров. Так бывает в жизни. Наверное всегда, когда уходит такой вот суд, непременно приходит именно боров. Он пришел за мной. Он взял меня под мышку и сопроводил в специальный номер для приговоренных к девиарию ("спецмальный" - наваял компьютер, переведя дух. И точно, небольшой он был, этот специальный номер). Он был небольшой, но достаточно уютный. Достаточно уютный для приговоренного к вечному. Чтобы перед отправкой в вечное насладиться малым. В этом, заинька, есть свой резон, потому что всю жизнь я отправлялся в малое и перед этим все время пытался насладиться вечным, и лишь сейчас понял, как не ценил малого, которое и есть настоящее и вечное! Фу, ну и завернул!
  
  Меня развязали и уложили на кровать. И я не сопротивлялся. Я лежал, как старухино корыто, но не новое, не золоторыбкино, не добытое пушкинским стариком-подкаблучником, а старое, растрескавшееся, каноническое, лежал без желаний и мыслей и безо всякой пользы для человечества и без пользы для животства, все же милого моему сердцу, несмотря на подлую глупость кота и хавроньи (боров с грачами вообще не в счет).
  
  Я уже засыпал, обессиленный, когда дверь тихонько отворилась, и вошла Сирена - голая и мокрая - прямо из душа. Шлепая босыми ногами и оставляя странные рыбьи следы на полу, она подошла к кровати и поставила около ножки блюдечко с чем-то желтоватым - то ли с подсолнечным маслом то ли с сиропом. Потом наклонилась ко мне, дотронулась холодной рукой до моего воспаленного лба, прошептала "Кентавр мой!", металлически лязгнула зубами и вышла вон из комнаты.
  
  Засыпая, я подумал о тебе, мое солнце, о соснячках и планктоне, но последняя мысль была о том, как хорошо, что грачи все-таки погасили обильной пеной любовный пыл Сирены (или обильный пыл они погасили любовной пеной?), а то бы - видит Бог - она потребовала этого от меня, ее бепомощного кентавра...
  
  
  Письмо 31,
  в котором я играю первую скрипку
  (опять эти игры!)
  
  Я проснулся, моя дорогая, внезапно, как это бывает в тревожном, тяжелом сне. Открыл глаза и увидел лунную дорожку, голубую и серебристую, и смутно стал припоминать себя и долго не мог этого сделать. В эти короткие секунды человек вечен и безграничен, потому что безадресен и затерян. Не было ни звезд над головой ни нравственного закона внутри меня, ни Бога не было ни черта, ни жажды ни голода - никаких желаний, только тупое сонное оцепенение и бездыханная банановая вата внутри.
  
  Я сел на кровати, и железная голова моя едва не перевесила, едва не перекатилась на другую сторону, едва не разбила блюдечко в лунной луже. Чугунный шар в голове покатился по цирковой дощечке и больно стукнул меня изнутри в левый висок.
  
  Я сидел и безмысленно глядел на лунную промоину в полу, по которой узенькой струйкой бежали муравьи. На секунду мне показалось, будто я в засаде, на высокой горе, и вижу, что глубоко внизу, подо мной, вражеский караван крадется ущельем к спящему городу. И надо что-то делать, как-то предупредить, пока верблюды и лошади пьют воду из желтого озера...
  
  И тут я, наконец, проснулся и все вспомнил. Я вспомнил все, и сердце горестно забилось в груди. Я схватился обеими руками за голову (было бы три - схватился бы тремя) и некоторое время раскачивался в отчаянии, как тренер Лобановский, пока не подумал вдруг про луну. Я подумал: откуда здесь, в комнате, взялся лунный свет? Эта мысль удивила меня и вернула к жизни. Действительно, откуда луна в комнате без окон? Я пригляделся и увидел, моя дорогая росомаха, что за пару часов моего забытья вездесущие муравьишки протоптали дорожку к блюдечку с маслом или сиропом, уж не знаю чего там вкусненького плеснула искусительница Сирена.
  
  Дорожка начиналась у блюдечка и тянулась к стене и там ныряла в длинную узкую щель, из которой в комнату проливался жидкий голубой луч. Этот льющийся из прорехи свет я и принял спросонок за лунную дорожку.
  
  Интересно, что это за щель? Осторожно, чтобы не потоптать муравьиный народец, я подошел к стене, присел и заглянул в нее и тут же ослеп - такой мощный прожектор ударил в глаза, прямо как у морских пограничников. Я посидел немного с закрытыми глазами, привыкая к темноте, и когда глаза оттаяли, и белые морковки ушли из зрачков, просунул в щель руку и нашарил какое-то кольцо с железяками.
  
  Это была связка ключей. Как в сказке, честное слово! К кольцу тонкой проволочкой была прикручена бумажка и лазерный фонарик. Я развернул ее и при щелистом свете прочел записку: "Желтый - от девиария. Не забудь надеть очки. Пульт всегда в руке. Не знаю, что тебе там нужно, но знаю, что нужно мне. Сделаешь - приходи на сеновал (комната девятнадцать). Буду ждать тебя с нетерпением, мой кентавр". И подпись: "Старая Незнакомка". Слово "Незнакомка" было зачеркнуто красной губной помадой и над ним приписано "Знакомая".
  
  Я прислушался. Тихо, как в морге. Я тронул дверь, и она подалась без шума. Притворив дверь, я пошел пустынными поворотами, ступая аккуратно и чутко. Немного поплутав, вышел в коридор, устланный ковром, и быстро прошел сквозь строй золотых портретов. Я шел, втянув голову в плечи и все ждал, когда же они заорут и затрубят в тревожные рога. Но портреты милостиво молчали.
  
  У двери в девиарий со стучащим сердцем я отыскал в связке желтый ключ и осторожно, стараясь не греметь, вставил его в замочную скважину и трижды провернул.
  
  Чем мне нравятся такие учреждения, родная, так это порядком и отсутствием бесхозяйственности (потому как расстрел, наверное, на месте за вредительство): замочки прилажены, смазаны, не скрипят, не грохочут, не лязгают, дверные петли напоены маслом, не визжат и не пищат, все бесшумненько, по-шпионски. Видно, привычка - вторая натура. Оно и понятно: везде ж враги - по ту и по эту сторону баррикады, и спасти может только тщательное соблюдение инструкций и точное исполнение приказаний. Иначе - кранты в этом каменном мире!
  
  Я вошел внутрь, постоял несколько секунд, прислушиваясь, потом затворил за собой дверь и закрыл на замок, оставив ключ в замочной скважине. Посветил фонариком, нашел очки, надел их и только после этого щелкнул выключателем.
  
  Я боялся ослепнуть, боялся сделать что-то не так, боялся скрипнуть, споткнуться, оступиться, боялся, что завоет сирена, что впрыгнет боров в алмазной фене, что грачи тугокрылые слетятся на крик, да мало ли чего я еще боялся. Всю жизнь вот так чего-то боишься. Не живешь - а боишься все время. Но пока, слава Богу, все шло по-тихому.
  
  Я постоял, привыкая к очкам, к желтоватому свету, к плавному движению стен и запредельному вытеканию подвижных углов, и потом осторожно пошел к середине зала. Что там написала вожделеющая Сирена про пульт? Что он всегда в руке. Как это понимать? Я стал напряженно вспоминать, откуда взялся пульт в руке Савелия Савельевича, когда они с бургомистром демонстрировали мне Чехова с дронтом, и никак не мог вспомнить. Ага, сообразил я, наконец, прокручивая в голове мой первый визит в девиарий, - Савелий тогда махнул рукой. И, кажется, все. И больше он, вроде бы, ничего не делал. Может и мне попробовать?
  
  Я вздохнул поглубже и взмахнул рукой (он сказал "поехали", да?) Хоп - и пульт оказался в руке. Ух, дьявольщина. Что же теперь делать? Дальше-то? Зачем же я здесь? Ах да, соснячки. Соснячки! Вот оно, главное! В них все дело, их нужно отыскать в первую очередь. Они сегодня - центр, узелок, в который добро и зло завязаны. Надо попытаться вытащить их из тюремной емкости, расспросить, понять, объясниться. Они-то наверняка все знают, шишки мелкорослые. И потом, раз меня обвинили в пособничестве, надо вину либо опровергать, либо подтверждать, иначе все безумно глупо, надо доигрывать ситуацию. Надо все всегда доигрывать до конца. Иначе никто ничего не поймет в этой жизни. Недосказанно - значит непонято. Непонято - значит неудовлетворено. Неудовлетворено - значит несделано. Можно эту цепочку вертеть и так и сяк, но суть не изменится. Жить, чтобы понять. Вот ведь что важно, слоничек мой, вот ведь что важно! Что ж, опровергнуть я не могу, стало быть, буду пособником. По крайней мере, если даже и попаду в девиарий, если уж суждено вечное заключение, так хоть за дело. Следствие и причину поменяю местами. Какая разница, пусть впереди шагает обвинение, а за ним плетется преступление. Так тоже бывает. Разве нет? Разве это такая уж редкость, такой уж реликт - сначала приговор, а потом проступок, сначала наказание, а потом преступление. И какая разница, в самом деле, если они все равно всегда в паре. Какая разница, что сначала, а что после. Все равно душа раскаянием жива. Все равно все заканчивается раскаянием - и преступление и наказание. Раскаяние - это ведь уже послесловие. И даже больше, чем послесловие - это уже небо. Покаяться - это не только попросить прощения, это еще и простить, простить всем, и тогда простится тебе и отпустится. Покаяние - это всепрощение. Вот ведь в чем правда...
  
  Я вдруг нащупал какую-то важную, страшно важную мысль, которая, несмотря на свою простоту, всегда от меня ускользала, и вот я впервые держу ее за плавники, но додумывать не было времени, потому что в коридоре послышалась какая-то тревожная возня, и с колотящимся сердцем я набрал на пульте 997012. Это был код соснячковой емкости. Я набрал его и нажал на красную кнопку. И вспыхнул ночной многогранник, и высветился тусклым светом тайный объем Босха, и все так же, застыв в самых невероятных позах, плавали в нем соснячки, только лица их уже потускнели, и глаза блестели едва-едва, и лишь на самом донышке все еще осмысленных бусинок теплился затухающий костерок их маленьких великих жизней.
  
  Я услышал, как с той стороны, в коридоре, кто-то пытается вставить ключ в замочную скважину, но сделать это не удается. Я поблагодарил моего покровителя догадливости за то что надоумил меня не вынимать ключа из дверей и подошел к многограннику.
  
  Я коснулся стенки и почувствовал, что прозрачная оболочка гибка и податлива. Я слегка надавил пальцами - и оболочка поддалась и вмялась внутрь. Я отпустил - и она упруго вернулась на место. При этом жидкость или дым, или газ - не знаю, что это было - одним словом та среда, в которой плавали малыши, мягко заколыхалась, заклубилась, и вместе с ней зашевелились соснячки, как будто мой толчок пробудил их, вернул к жизни, вырвал из сонного дурмана.
  
  Я увидел, как они задвигали руками и ногами, с напряжением сил плавая в тяжелом растворе, как вдруг стали живее барахтаться, как ярким светом зажглись их глазенки, как задышали их крошечные грудные клетки. Я понял, что они заметили меня и взволновались, и стали подавать знаки, чтобы я понял, что они меня видят. Я понял, понял, дорогие!
  
  Я раскачивал многогранник, колотил его руками и ногами, дубасил по нему пультом и поднял внутри такой шторм, такой великолепный шторм, что соснячков закрутило и закачало волнами. Кружась и переворачиваясь, они стали перемещаться к середке.
  
  Вот им удалось дотянуться кончиками пальцев и уцепиться друг за дружку, вот они подтянулись, обнялись и слепились в клубок. Живой маятник раскачивался все сильнее и сильнее. Вот уже первый удар пришелся изнутри по прозрачному пластику. Пластик щелкнул и выгнулся. И тут я услышал, как забарабанили в дверь снаружи. Настойчиво и грубо.
  
  Соснячки отлетели и, поймав попутную волну, ударили во второй раз, крепче и слитнее, и пластик жалобно затрещал (трещи, трещи, мерзкий пластик!), и сильнее затрещали под ударами входные двери.
  
  Я отступил на шаг и, дождавшись, когда соснячков качнуло в мою сторону, прыгнул на пластик всем телом и что было силы ударил им в спину, вдогонку, и живой шевелящийся шар, обгоняя волну, врезался в стенку объема, словно чугунная чушка, бьющая в отживающий дом, и оболочка лопнула, рухнула стена, и все содержимое многогранника хлынуло в прореху: дым, соснячки, искры, вода, осколки.
  
  Господи, лапушка, как это было похоже на взрыв аквариума. Ужасное зрелище. Но на этот раз катастрофа не так испугала меня, ведь не надо было собирать губами с пола задыхающихся рыб, как ты учила, чтоб не повредить их нежные крылышки.
  
  Я ликовал, я прыгал до потолка, я орал как сумасшедший, видя, как соснячки барахтаются на полу, как вскакивают они на ноги, обалдевшие и мокрые, и принимаются прыгать вместе со мной. Живые, живые! О, как чудесен, как дик и прекрасен был наш танец свободы. Никогда еще так не плясал я, честное слово! Выше, чем карнавал! Смешнее, чем ослик Иа, когда ему подарили хвост.
  
  Но, в эту секунду рухнули двери под напором нападавших, и в девиарий из коридора ввалилась охрана. Впереди летел разъяренный боров.
  
  - Стоять! Всех взорву! К чертовой матери! Я заминировал! - заорал я, кинувшись навстречу нападавшим и смешно замахиваясь на толпу пультом. Так мальчик замахивается палкой на тигра-людоеда. Инстинктивно. От испуга (испугтивно замахивается!).
  
  Странно, лапушка, но дикий ор мой, выпученные базедово глаза и перекошенное страхом и яростью морда - все это подействовало. Возымело, так сказать. И они остановились.
  
  Мы стояли друг против друга, тяжело дыша, и никто не решался на какое-то неосторожное действие. Это продолжалось несколько долгих, как зима, секунд. Потом тоненький голосок провизжал:
  
  - Блефует, ребята, блефует! Чувствую - блефует! Чуйка у меня на этого дохлика! Взять его! Фас!
  
  Из-за грачиных спин высунулась жучья мордочка Савелия. Лицо его - в красных полосах от подушки - было заспанным и вдохновенно испуганным. Примерно, как у меня.
  
  - Взорву, гады, не подходи! Чтоб я сдох, взорву! Все на воздух взлетим! Я контуженый! - снова проорал я, но уже сумасшествие схлынуло, и внутрь сердца пополз скользкий - со змеиными насечками - страх.
  
  И уже дернулись грачиные лапы, и первый осторожный шажок сделал боров, и потихоньку стала приближаться бургомистрова свора, и я готов был зареветь от бессилия, потому что порох мой заканчивался, а в пороховых башнях было пусто, как вдруг, перекрывая все, раздался треск радиостанции и колючий неживой голос, звучащий как бы по громокоговорящей связи, словно на рынке или на вокзале, сказал:
  
  - Надавить красный кружком жать толстый рука вся номер которая бирке переписать!
  
  Все посмотрели вначале наверх, не понимая, кто это говорит, и откуда льется эта оглушительная чепуха. Но ничего не увидели. Ни я, ни грачи, ни Савелий, ни боров с пеной, вскипевшей от бешенства на желтых его клыках. И опять оно, чудо неведомое, повторило свою германскую белиберду:
  
  - Твоя дурашка нажать скоро номерация код твоя цифра твоя цифры быстро медление погубить!!!
  
  И кто-то стукнул меня по ладыжке. Я глянул вниз и обомлел: главный соснячковый оползень лупасил меня ногами, дико вращал глазами и орал что-то в рупорообразную штуковину, наподобие мегафона, которая, видимо, всю эту его словесятину толмачила, усиливала и увеличивала до динозаврьих размеров. Мне орал он, чтобы я чего-то нажал. Мне, конечно, орал! Никогда я его еще таким безумным не видел.
  
  - На пульта на пульта код твоя цифра быстро нажать нажать нажимать!!! - кричал он, и оглушительный голос его, срываясь, метался под плавающими сводами, на всех нагоняя страху.
  
  Код! Мой код! - смекнул я. Набрать мой код на пульте! Боже мой, как ужасен его русский язык! Впрочем, возмущаться и морщиться было некогда. Четыре ноля две четверки! Так что ли? Видно, я от волнения вымолвил это вслух, потому что соснячки так яростно закивали головами, что те грозили вот-вот сорваться с тонких шеек, словно спелые яблоки с веток.
  
  Ти-ти-ти-ти, ту-ту! - набрал я и быстро нажал на красную кнопку, и взмахнул коротышкой-пультом, словно волшебной палочкой, словно голубку выпускал из руки.
  
  И сразу развалилась боковая стена, и открылся огромный, распахнулся во всю стену, живой и чудесный, как бывает только во снах, герб соснячков. Птичий щебет потек в девиарий, дивные запахи поползли и окутали нас. Величественно гудели тысячелетние сосны, качаясь и поскрипывая под ветром, словно старые корабельные мачты. Над их кронами смешно и весело играли белки. Они скрещивались в полете, рыжие, юркие, словно стрелы, бросаясь шишками на лету, и снова прыгали, хохоча, а над бором, над вечнозелеными шапками, над милыми играми кареглазых зверьков, над всем этим радостным миром сиял золотой Орион.
  
  Все завороженно смотрели, как соснячки уходили туда, в свой герб, в свой мир, в свой волшебный сон, где не бывает горя, а только любовь и свет, только любовь и свет, только любовь и свет (я трижды повторил это, как заклинание и молитву, пусть войдет оно в души и в жизни всех, кто читает, пусть останется камнем искристым. Зажмите в кулак эти слова, мои дорогие, и помните их - только свет и любовь, и всем показывайте - только свет и любовь, и повторяйте - только свет и любовь, и не отпускайте уже никогда). И белки веселые, и сосны, и муравейник под ними шуршит, и Орион сияет над головой...
  
  Утопия? Наверное, моя милая чудесная девочка. Ну и пусть утопия, пусть называют как хотят и пусть пожимают плечами! Если они им для этого дадены. Я-то знаю, о чем каждый из них мечтает, а если еще не мечтает, значит просто время еще не пришло. Но придет, придет. Я знаю это. Я знаю это теперь, много лет спустя, когда позади такая длинная дорога неверия. Я знаю, что они поднимут однажды к небу глаза - а там знаешь что? Там - Орион. Или Ковш. Или Гончие Псы. Разве не об этом все мы плачем по ночам, разве не в это верим? Верим, но думаем, что этого нет. Верим, а сами боимся в этом признаться. Себе и друг дружке. Чего же боимся? Кого? Господи, как объяснить людям, что есть это все! Что это вот и есть то главное, ради чего мы задумывались и явились, и мучались. Как найти толмача! Где его взять, серебряного! Но ведь соснячки-то придумали и отыскали чумного, и заговорили смешно так на моем языке, и ведь понял я, чего от меня хотели германцы новоявленные, понял ведь!
  
  Все завороженно смотрели, как, уходили соснячки. Смешно переваливаясь, словно утки. Как уморительно карабкались они из девиария в лес, как потешно подсаживали друг дружку, как трогательно раскачивались их плечики, их покатые ваньки-встаньки.
  
  И вот вошли они в лес и немного еще помелькали спинами, словно солнечные зайчики на коре, и пропали среди родимых сосен. И даже как будто флейта что-то пропела вдогонку спасенным. Не "Прощание славянки", но тоже что-то хорошее, что-то как будто из Грига или Чюрлениса. Из Ребенка или из Сумасшедшего.
  
  Еще секундочку герб повисел - и растаял. И снова стена соткалась, сплелась и стеклась. И я оказался лицом к лицу с - как бы их назвать-то помягче - с... Бог мой, даже глаза поднять на них страшно, короче, ты понимаешь.
  
  - Взорву я вас, - устало сказал я, и уже не сопротивлялся, когда боров врезал мне копытом, уже не уклонялся от ударов. К чему теперь? Стал вдруг равнодушным и нечувствительным...
  
  На этом еще одно письмо завершается, солнышко. Завершается побоями, которые, в сущности, уже мало что могут изменить. Злобные существа празднуют победу, не понимая, что снова потерпели поражение. И ведь всегда так! Они проигрывают, а думают, что взошли на вершину. Они барахтаются внизу, а уверены, что восседают на троне. Как же объяснить-то им? Как, чтоб и они поняли!
  
  Что-то я, солнце мое, все всем объяснить хочу! Проповедник хренов. Самому бы разобраться. Но - после, после...
  
  А пока я в усталости невозможной отмечаю великую победу - равнодушный и нечувствительный. Что ж поделаешь, заюшка, что в такой извращенной форме.
  
  
  Письмо 32,
  в котором нет никаких желаний
  (кроме желания спеть)
  
  Это письмо, родная, будет совсем коротким. Так мне захотелось. Потому что мне захотелось спеть с тобой. Прямо сейчас. Мы ведь никогда еще вместе не пели. Прямо сейчас, пока лечу я на серебряном облаке. Пока пребываю в блаженном забытьи. Пока лишь травы подо мной, а надо мной - только зефир щекастый что-то колдует таинственно, отворачивается с лукавой улыбкой, что-то прячет от меня, бутуз эдакий, просит не подсматривать, может, толчет дождинки в ступке своей золотой, а может плетет ожерелье из утренних звезд. Да архар его верный так весело скачет по крутым завьюженным тучам, гордо заламывает большую голову, встряхивает густыми коричневыми боками и кричит что-то вдогонку орлу древним как камень криком.
  
  Хочу спеть с тобой, дорогая моя. И пусть вместе с нами споют все, кто захочет петь вместе с нами. Прямо сейчас. Потому что мне кажется, что надо спеть именно сейчас, прежде, чем грянет развязка. Обязательно надо спеть. Не знаю, почему, но знаю, что надо. Вот и давайте. Вместе. Я понимаю, конечно, что у каждого свои любимые песни. И свои слова. Ну и пусть. И что с того. Эта беда - не беда. И пусть каждый поет то, что близко ему и дорого.
  
  Давай, золотая моя, запевай. А хочешь - я!
  
  О, сейчас будет волшебная песня. И если плакать захочется - плачь, а если смеяться - смейся. Как хорошо петь в лесной тишине или в квартире, или сидя на облаке легком - там, где песня застанет нас.
  
  И если ветер захочет подпеть нам, разве станем мы отговаривать ветер!..
  
  
  Письмо 33,
  в котором еще немного видений
  (а после - житейство сплошное)
  
  Вот и спели. Вот и хорошо.
  
  А теперь, мыша моя укромная, я открываю глаза. Раз, два, три...
  
  Ах ты, какая вокруг красота! Где это я? Неужели на небе? Неужели уже все позади? Фонтаны прозрачные и хрустальные журчат повсюду, струятся из рыбьих губ, поросята и ребенки-бегемотики роются в песке и хохочут, медведи крылатые перелетают в саду с ветки на ветку и пробуют то грушу, то сливу, то яблоко, - и все это нравится им чрезвычайно, муравьед сидит около муравейника и учит муравьишек читать, наставляет их своим длинным морковьим носом, а те побросали нескончаемую работу и слушают во все уши.
  
  Что это, моя прелесть? Где это я? Столько зверья вокруг разноцветного скачет, резвится, а сколько цветов: тюльпаны, левкои, гвоздики, чернобрывчики, полные пчел, ромашки веселой стеной и мальвы, роскошные мальвы, и чайные розы, нежнейшие и пахучие, со слезой алмазной на рукаве, и бабочки завораживают ажурными рисунками, и паучки плетут веера из соломки и шелка китайского...
  
  Сейчас, котик, я огорчу и себя и тебя, ты уж прости, потому что это резкость в глазах моих повредилась, а теперь я должен сказать так, как когда-то сказал самый блаженный и бесполезный писака на свете Данила Иванович Хармс. Однажды он огляделся окрест, опечалился очень, снял цилиндр свой шутовской, положил его на парапет, перекрестился украдкой и сказал миру всего два слова. Он сказал: "Стоп, машина!" Возможно, это означало то же, что в порыве любви и восторга воскликнул Фауст про остановку мгновения (следующая остановка - вечность), а, возможно, - наоборот. Во всяком случае, так он сказал, Данила Иванович: "Стоп, машина!" А слушателями его были две собаки и серо-коричневый кот.
  
  
  И вот теперь я должен за ним повторить: "Стоп, машина!" Потому что я пришел в себя, подкрутил резкость в бинокле (спасибо, компьютер за подсказку: знаешь, как я неверной рукой подкрутил резкость в бинокле? "Подврктил"!!! Абсолютно, моя девочка, абсолютно!), подкрутил я резкость и увидел опять эти рожи постылые, от которых мне вовек теперь не отделаться. Неужели это и есть эклоза, которая хуже смерти?
  
  Наклонившись, они заглядывали в меня, словно в колодец, куда по глупости уронили ведро. Нет во мне ведра вашего, нет! Я недействующий колодец! В меня никто ведер не роняет! Что вы терзаете меня, что мучаете, помереть как следует не даете! Или убейте к чертовой матери или отпустите к солнышку моему на вечную побывку (О! Компьютер проснулся и всхлипнул про тебя: "сослнышку". Классно, да? Всхлипнул и слюнку пустил. Как ребенок прямо. Видать, тоже тоскует, сердешный! Тоже вздыхает глубоко угнетенной пластмассовой грудью!)
  
   Несколько долгих секунд я смотрел на них, на мозаику рыл этих, клювов, носов и клыков, а потом опять провалился в свои видения (или сны?)...
  
   Поднял голову, распахнул глаза и увидел, что сверху, из горних высот падает ко мне веревочная лесница, узловатая и очень искуссно сплетенная (всю жизнь восхищаюсь тем, как люди с пауками плетут лестницы, сети и паутину. Непостижимые для меня вещи. Обожаю, когда что-то делают хорошо). Как будто история про лестницу Якова материализовалась и опускалась ко мне с небес. Я обрадовался, как ребенок, и полез наверх. Долго я лез, мозоли натер, ступни поперек надавил, весь потом изошел ("вексь портом изошел", представляешь, ласточка, как ретиво карабкался в неизвестное!)
  
  Наконец, долез. До самых небес. До белого марева кружевного. Взобрался на край, отряхнул ладошки от ворсинок налипших (куда мне еще новые линии на ладошках, с этими бы поспеть!), а веревка вниз полетела кольцами цирковыми и пропала во тьме глубин.
  
  Огляделся я - ничего кроме марева нет. И пошел по мареву, как по снегу, проваливаясь в теплые ватные сугробы. Шел я, шел и увидел зеленую горку, а на горке - ангела с огненными очами. Он сидел и белые семечки лузгал, а вокруг него, на склонах - виноградник раскинулся райский, и овечки паслись там и сям, клочьями, словно вата на новогодней елке.
  
  Рядом с ангелом, на платке, лежала головка сыра, и мне страсть как сыра этого захотелось. Я присел на травку и сказал ангелу:
  
  - Продай мне кусочек сыра.
  
  - Ангелы сыром не торгуют, - сказал ангел ангельским голосом.
  
  - А чем ангелы торгуют?
  
  - Ничем не торгуют. Все даром раздают.
  
  - Так дай мне кусочек сыра даром, - попросил я.
  
  - Это не просто сыр, - грустно сказал ангел, - это сыр из молока золотой овцы, вон она пасется, рыжая девочка. Кто его съест, никогда уже назад не вернется.
  
  - А куда назад? - спросил я.
  
  - Никуда, - ответил печально ангел, - вообще никуда не вернется, в том-то и фокус.
  
  Мы замолчали, и я стал думать, что же мне делать - есть этот сыр или не есть его, не испытывать судьбу. Может, это ангел просто так говорит, чтобы я не просил у него и сыр его ясный не ел, может просто жалко ему, - думал я в простоте человечьей, сообразуясь со своими человечьими понятиями. Я ведь не знал еще, что ангелы никогда не врут. А вдруг и взаправду! - думал я. Вдруг я и в самом деле никогда уже обратно не вернусь?
  
  И стал мучительно думать, что же делать-то, елки. И подумал: а куда мне возвращаться-то? К телевизору, к обедам, к попойкам, к работе, к хлопотам по хозяйству, к праздникам и застольям, к сплетням и пересудам, к знакомым с приятелями, к зарплате, к базару и магазинам, к учрежденьям, к чиновникам, к бандитам и милиционерам, к деньгам этим виртуальным, которых никогда нет, чтоб им пусто? Это с одной стороны. А с другой - к тебе, мое солнце, к прогулкам, к велосипеду, к закатам, к лесу, к морю, к цветам, к фруктам, к сказкам, к смеху, к глазам твоим и губам, к огню вечернему, к печке, к морозцу, к снегу, к лягушкам, к собакам с котами, к бабочкам и стрекозам.
  
  Да, задачку мне задал ангел с огненными очами.
  
  - А можно я чуть-чуть откушу, на пробу, это ведь не будет считаться, что я его ел? - схитрил я, глотая слюнку.
  
  - Будет, - печально вздохнул мой ангел, - будет считаться, что ты его ел.
  
  Тогда я решил бросить жребий (не ерничай, компьютер, пожалуйста: "жэребий" он набирает. Тут, можно сказать, жизнь решается, а он со своими шуточками лошадиными!) Я решил понаблюдать (что я еще умею!) и проверить, каких наблюдений у меня больше будет. Если печальных, то, может, и возвращаться не стоит, останусь тут, буду овец пасти, буду в подпасках у ангела, а тебя, мой котик, я уж как-нибудь к себе заберу, но с остальным земным придется попрощаться. А если светлых - то не буду никуда ничего бросать и не буду сыр ангельский пробовать. И вернусь. Придумал себе такое соревнование из одиннадцати наблюдений, чтоб нечетное число получилось, чтоб ничьей быть не могло, и стал терпеливо наблюдать.
  
  Наблюдение 1. "Мороженое помещают между вафлями, чтобы оно не боялось солнца. Вафли клетчатые - это шоры мороженого".
  
  Наблюдение 2. "Звезды, когда были маленькими, ели много небесной морковки. Поэтому у них такое хорошее и яркое зрение".
  
  Наблюдение 3. "Кот идет лениво по улице и вдруг лапой передней начинает траву за струны дергать. Никто не знает, что он играет. Даже сам он не знает. Потому что музыку эту услышат коты лишь через тысячу лет".
  
  Наблюдение 4. "Если бы морковка росла наоборот, вверх ногами и была большой, словно дуб, каким отличным и сладким домом стала бы она для птиц и жуков! Сколько бы дупел в ней наклевали крылатые! А белки! Эти жили бы только в морковке!"
  
  Наблюдение 5. "Вероятность того, что ослы в древности были насекомыми - мала. Но обворожительна. Чудесные насекомые ослы!"
  
  Наблюдение 6. "Законы бабочки и законы музыки - это одни и те же законы, надо только внимательно приглядеться и прислушаться. Ах, как удивительна бабочка соль мажор, ах как печальна бабочка си минор!"
  
  Наблюдение 7. "Если горло птицы - это флейта, означает ли, что горло флейты - это птица?"
  
  Наблюдение 8. "Форма у леса - зеленая. На погонах - звезды. А осенью лес выходит на парад. На последний парад золотой. Как старый генерал перед смертью. Интересно, зачем генералу перед смертью парад? Разве не за что больше держаться?".
  
  Наблюдение 9. "Друзья облетают, как листья. Холодно без друзей и голо. Удивляет лишь, почему это ты оказался деревом, а друзья твои - только листьями, почему не наоборот?"
  
  Наблюдение 10. "Интересно, как лучше всего путешествовать по коту - от носа к хвосту или от лапы к вибрисам? Или лучше через живот, по теплой шее, к острым иголкам зубов? Размышления отважной мыши. Пока спит разлинеенный кот"
  
  Наблюдение 11. "Человек похож на молюска. Его тоже легко выковырять из ракушки. Может, лучше бы ему не прятаться в ракушке? Не так забавно кушать того, кто открыт и беспомощен. Ловцу азартнее взламывать ракушку и выковыривать из нее, выковыривать".
  
  Вот и все. Одиннадцать наблюдений. Не густо, но все же. Я подсчитал с дрогнувшим сердцем и получилось, что светлых больше. Все-таки больше. Я рассчитывал на 6:5, но, по-моему, счет окончательный все же крупнее - 7:4, как минимум, в пользу светлых и добрых. Прекрасная солнечная победа. Победа улыбки и доброго глаза. Значит, не стоит пока мне пробовать сыр от овцы золотой. Прощай, мой добрый ангел с огненными очами, как-нибудь встретимся в другой раз. Я ведь могу вернуться сюда, к тебе, я ведь не пробовал ясный твой сыр, значит имею право вернуться куда захочу.
  
  Я попрощался с ангелом и слетел на грешную землю. Открыл глаза и увидел себя в девиарие. Да уж, вернулся, в общем. И, судя, по суете и хлопотам деловитым, меня готовили если не к казни, то уж по крайней мере, к заточению в емкость - точно.
  
  - Он пришел в себя, Николай Степанович, - услыхал я голос Савелия.
  
  - Пришел? Очень хорошо. Дайте ему понюхать нашатырного спирта, надо бы пообщаться.
  
  Мне сунули в нос едючий пузырек, такой крепкий, что слезы брызнули из глаз, как у тяжелоатлета перед рывком, я закашлялся синим пламенем и окончательно очнулся.
  
  Я лежал совершенно голый, и грачи, сопя, растирали меня какой-то жирной зеленовато-серой мазью, похожей на грибной жюльен, сваренный на самом деле вовсе не из грибов, а из всяческой отходной дряни.
  
  Было тепло и, в целом, неплохо. Досаждал немного сверлящий звук, то и дело принимавшийся зудеть в воздухе. Но боли я не чувствовал, значит, сверлили не меня, а кого-то другого. А если и меня, то мазь грачиная выручала.
  
  - Ну что, Георгий-победоносец, - наклонился ко мне бургомистр всем своим носом, - навоевался? Или еще пару турнирчиков? На посошок?
  
  Я отрицательно покачал головой: не хочу я больше никаких турнирчиков, хочу покоя и определенности, то есть, не хочу запятой, точки я хочу, точки.
  
  - Но у нас ведь еще много невыясненного осталось, так? - бургомистр не оставлял меня в покое, - например, зачем это всем такая никчемная заурядность, как ты, понадобилась? Интересно тебе?
  
  Я кивнул.
  
  - Интересно, - сказал бургомистр, - а интересно, что с тобой дальше будет? Интересно?
  
  Я кисло ухмыльнулся.
  
  - Интересно, - вбил гвоздь бургомистр, - а интересно, как нам удалось твоего звереныша изловить? Интересно?
  
  Я дернулся, напрягся весь, но не смог шевельнуть ни рукой ни ногой. Мазь грачиная превратила меня в статую. И если бы мне удалось глянуть на себя со стороны и обнаружить, что я разъят на части и разобран, словно для переправки в музей, это меня, конечно, здорово огорчило, может, позабавило бы даже, но совершенно не удивило. Внутренне я был готов ко всему.
  
  - Интересно, - бургомистр уже шептал мне в самое ухо, - а интересно, что со зверенышем твоим станет, когда мы тебя в емкость укатаем?
  
  В левой пятке я почувствовал маленький шарик силы и стал гнать его вверх, к губам, всей своей вялой кровью, и когда он дакатился до языка, я раскусил его и, ощутив покалывание в затекших губах, сказал:
  
  - Отпустите звереныша, чем он виноват?
  
  - Ну что ты, дорогой мой, - сказал бургомистр, - как же я могу его отпустить, когда он уже занесен в списки! Вот, смотри, номер 998236. Ну, мы, конечно, можем сделать исключение и действительно отпустить его - ну, там, на ошибку можно сослаться или побег организовать, но только в том случае, если ты нам поможешь. Это два.
  
  - Что я должен делать?
  
  - Соснячки. Соснячки, уважаемый. Исправить ошибку, вернуть их в девиарий, на место. Я не собираюсь из-за твоего идиотизма ни должности лишаться ни премии. Для меня и то и другое дорого, как память, - бургомистр говорил так, как будто выбора у меня не было. И это было похоже на правду. Как они меня на весы поставили, а, котик, как подвесили тушу, не плохо, да?
  
  - Докажите, что вы звереныша поймали, - пролепетал я, слабея, потому что запас силы, бывшей в шарике, заканчивался, и губы едва шевелились, - докажите, иначе говорить не о чем.
  
  - Савелий, - крикнул бургомистр, - скажи борову, пусть принесет звереныша.
  
  Сердце мое похолодело. Неужели правда? Неужели поймали, ироды?
  
  Прошло несколько минут, в течение которых никто меня не тревожил. Сверлило чего-то где-то, да грачи пыхтели надо мной, усердстсвуя в натирании, будто отрабатывали дипломы массажистов. Наконец, глухо затопали копыта. Это пришел боров, посверкивая алмазами. В руке он держал мешок, в котором что-то слабо шевелилось и попискивало.
  
  - Вот, - сказал бургомистр, принимая от хрюнделя мешок с квелым внутренним шевелением, - тут сидит звереныш твой. Пока еще, кстати, невредимый. Подчеркиваю - пока (компьютер назвал его "звепреныш". Ты на что намекаешь, пластмасса? На сына вепря? Уж не поросенок ли там подсадной для запудривания мозгов? Компьютер закивал мне в ответ всем экраном, всеми окошками, всеми своими виндоузами и едва не свалился со стула, так стал глючить безумно). Неужели блефуют?
  
  - Покажите мне его, - прошептал я.
  
  - А ты скажи, согласен ли ты променять его безопасность на соснячков или нет?
  
  Ну, гады!
  
  - Покажите, иначе разговора не будет.
  
  - Как хочешь, - сказал бургомистр и приказал борову унести мешок и как будто потерял ко мне всякий интерес, отвернулся и стал распоряжаться окрестными делами.
  
  - Ну хорошо, - сдался я, - не показывайте, но я хочу ему сказать пару слов, пусть сделает то, о чем я его попрошу.
  
  Мешок снова принесли, и бургомистр держал его передо мной безо всякого напряжения, словно в звереныше весу было как в цыпленке.
  
  - Звереныш, - позвал я тихонько, - гном дорогой мой, отзовись. Если это и правда ты, как говорит бургомистр, спой свою песню, и я поверю, что это ты, а если песни не будет, значит это не ты, а продажный подсадной свинтус и говорить нам не о чем.
  
  Я сказал и замер в ожидании. Я так боялся, что сейчас запоет, затокует мой зверь, подаст свой теплый и нежный голос, но было тихо, даже сверлить перестали, прислушиваясь.
  
  Бургомистр тоже стоял, не шелохнувшись, потом со злостью стукнул по мешку, так что чавкнуло и охнуло что-то внутри, и заорал:
  
  - Пой, свинья!
  
  И свинья запела, в смысле завизжала и захрюкала, так захрюкала старательно, на все лады, с присвистом и с прихрюком, но песня так и не родилась, и у меня отлегло от сердца - подсадка, дуриловка, на простачка решили меня изловить!
  
  Бургомистр швырнул мешок борову и пошел прочь.
  
  - Предательства захотели? Мало я их совершал? Больше предательств вам не будет! Шиш вам соснячки, - сказал я, устало улыбаясь вдогонку, - шиш вам звереныш! Дырки от бубликов жрите!
  
  - Давай, - скомандовал Савелий Савельевич и обреченно махнул рукой. Тоже мне, Гагарин!
  
  Мое бесчувственное тело подняли и понесли к емкости, похожей на гроб с закругленными углами. Положили, накрыли прозрачной крышкой, словно мертвую царевну, и запаяли. Только что на цепи не подвешивали. И не целовали.
  
  Савелий подошел к самому лицу моему, приплюснул нос к дымчатому пластику и что-то сказал, скалясь, видно про то, что со мной теперь будет, но я уже не мог его слышать. Да и не хотел. Он был похож на рыбу.
  
  Я с трудом улыбнулся и сказал ему в ответ одно только слово, единственное словечко, все, что мог я вымолвить в эту секунду. Я сказал ему царское рыбье слово "ПО".
  
  - ПО, - сделал я губами Савелию.
  
  И означало это слово мою ПОлную ПОбеду и их ПОлное ПОражение, то есть, ПОлную и безутешную их, сволочей, конфузию. Или наоборот. Это уж как кому ПОмерещется в этом ПОдлунном мире, моя дорогая ящеричка, такая далекая теперь и абсолютно недостижимая отныне, пустынная моя вараниха.
  
  Разве что тебя эти монстры тоже упрячут в емкость, ведь и ты колдуешь в ресоне, и еще как колдуешь! Но я не хочу, чтобы кто-нибудь когда-нибудь куда-нибудь тебя упрятывал. Ты свободна и прекрасна. Ты вся в этом! Летай и люби себе, свободная и гордая птица моя. Птица, каких еще не было в мире...
  
  
  Вместо послесловия
  (можешь не читать, конечно, хотя...)
  
  Ну вот, опять! То "вместо предисловия", то "вместо послесловия"! Что за глупости заразные! Откуда что берется!? Почему вместо?
  
  Ладно. Проехали. Хочу рассказать на посошок о том, что после произошло. После того, как Савелий мне напоследок рожу мерзкую скорчил.
  
  Здравствуй, солнышко!
  
  С тех пор, как меня запаяли в овальный гроб, с тех пор, как я стал пленником девиария прошло без малого 3726 лет. Откуда я знаю? Я вел учет, чтобы не сбиться со счета и не пропасть в бесконечном и тихом пространстве. Не стереться со временем, не превратиться в пар без надежды. Я ведь надеялся все же вернуться к тебе, я ведь так и не пробовал золотого ангельского сыра!
  
  Все это время я шел по пустому туннелю. Все, что у меня было - это 3726 пар обуви - белых китайских кроссовок под названием "volleyball", очень удобных и легких кроссовок с синими клеенчатыми буковками "W" по бокам. Один раз в год я менял их, я надевал новую пару, потому что даже такие хорошие кроссовки, как эти, от непрерывной ходьбы стаптывались и рвались.
  
  Я шел бодро и споро, как толковый тренированный ходок. Обычно, я шел весь день, раза три или четыре останавливаясь, чтобы перекусить и подумать. Я сидел на обочине, привалившись к покатой стене и жевал фрукты и овощи, которые собирал по дороге в торбочку с надписью "Nike".
  
  Я не люблю никого рекламировать и предпочитаю одежду и вещи без рекламных картинок, но другой торбочки у меня все равно не было, а на этой написано "Nike", что значит "Победа", и эта богиня меня устраивала (но все равно пять баксов за рекламу).
  
  На пути было столько поворотов, что их с лихвой хватило бы Шумахеру, чтобы раз пятнадцать проехать на своем "Феррари" (еще пять баксов) по всем улицам мира. И каждый поворот давал мне надежду, что вот сейчас откроется тот радостный мир, в который я шел столько лет и в котором смогу остаться, тот чудный желанный мир или хотя бы квартирка киевская моя с птицами, собаками и котами. И всякий раз с замирающим сердцем и тайной надеждой я поворачивал за угол, но снова видел перед собой пустой и постылый туннель. И опять шел его нескончаемой серой кишкой. И так изо дня в день, из года в год, из столетия в столетие...
  
  Любой бы на моем месте давно свихнулся. Но у меня была ты, моя любимая, которая столько лет по моей вине жила одиноко. Да, ты была у меня. И еще у меня были мои вечные соснячки, которых я надеялся встретить где-нибудь в солнечной веселой чаще, и еще звереныш был у меня, мой маленький плачущий гном. И это давало мне силы. И отправляло каждое утро в дорогу.
  
  Однажды я нашел книгу, в которой были не все страницы, изорванную и без названия, но с откровением и любовью. И я прочел ее от корки до корки. Раз и еще раз, и еще. Я читал ее во время привалов и вечером перед сном, и утром, перед дорогой. Я прочитывал ее всю, от начала до конца, за девять дней и на десятый принимался читать сызнова. Я читал ее две тысячи лет, пока она не истрепалась и не рассыпалась в моих руках, я читал ее, пока не выучил наизусть. Я подсчитал, сколько раз я прочел эту волшебную книгу, и оказалось - 81166 раз.
  
  Читая ее, я открыл много истин, о которых раньше и не подозревал. Например, на одной рваной и обгоревшей странице ее я нашел ответ про свою заурядность и про то, почему соснячки выбрали для борьбы с бургомистром именно меня. Вот что было написано в этой священной для меня книге:
  
  "Он выбрал людей, которых принято называть... то есть средний человек — рыбак, ремесленник, колеблющийся человек, добрый, но такой же запуганный, как и все. Они поняли: ... пришел... мировой духовный переворот... освободит мир от зла, выбросит... из святого... Но вдруг власти приходят, арестовывают Его, вяжут Его, как последнего преступника... Что... происходит? У них все рушится! Это конец... Он всего лишь чудный, добрый, но несчастный... почти любой из нас, оказавшись на этом месте, поступил бы так же... глубоко представьте себе эту ситуацию... их всех должны были забрать, и они убежали....прокрался туда... Он не отрекся... он просто испугался. И судить его трудно... его простил, трижды потом спросив его... он был прощен. И для нас огромным утешением является... обычные, простые люди, со своими слабостями... ограниченностью... они силой Духа стали теми, на плечах которых сегодня продолжает... были обычными людьми, средними людьми. Без особых дарований, без особого образования, ничем не выдающиеся люди. Именно это дает нам надежду на то, что мы, обычные люди, также можем иметь дар свободы, дар..."
  
  Нет, нет, родная, это не про меня, конечно это не про меня, но ведь и про меня тоже, и про каждого, кто признает себя обыкновенным человеком и шагает дальше, ведомый любовью и светом.
  
  Не поверишь, любимая, сколько я передумал и перенаблюдал за это время, сколько перевидел и перечувствовал, и сколько понял! Я, заурядный и серый человек, каких миллионы, быть может самый заурядный в Европе! Да ведь это так просто, Господи, как же я этого раньше не понимал: если уж я, самый заурядный, самый испуганный, робкий и обыкновенный, способный, конечно же способный на слабость и малодушие, на бегство и даже на предательство, пусть неосознанное, предательство лани и мыши, и листопада осеннего, просто от страха, если уж я сумел помочь, сумел вызволить их, преодолеть ужас свой и робость свою и послал такой тонюсенький, такой крохотный, но все-таки настоящий, все-таки видимый лучик надежды и Чехову и дронту, и Чюрленису, и Григу! Если уж я смог, то ведь это всем под силу тогда, ведь это всем им силу дает, всем заурядным, ведь это значит, что и они тоже могут тогда, такие же обыкновенные, как и я, такие же точно, такие же слабые и нехрабрые, живущие серо и до поры не понимающие собственной львиной силы, предназначения своего и пути, и они тоже могут подняться в небо и увидеть ангелов с огненными очами, и обнять их и говорить с ними, и служить им, и посмеяться над собственным страхом! Вот ведь где собака зарыта! Конечно великим соснячкам нужен был именно я, среднее арифметическое существо с минимальными задатками, чтобы я сам все преодолел и дал надежду другим! Вот ведь как они стратегически мыслили, крошки мои головастые!
  
  Часто ко мне заглядывали. Я видел лица. Знакомые и незнакомые. Они следили за мной, но все они были мне неинтересны, и я не обращал на них внимания. Я делал свою работу - шел и шел терпеливо по пустому туннелю.
  
  Много раз среди лиц я узнавал бургомистра и Савелия, порой появлялся кот и смотрел на меня удивленно, хавронья тыкалась глупым напомаженным рылом и выкатывала глаза. Иногда взглядывала по-коровьи Сирена, но холодно и равнодушно, как на козявку, как на ничтожество, и это радовало меня и смешило.
  
  Пару раз подмигивали мне пролетающие мимо привидения, которых я давно простил, но которые, кажется, и не переживали особо предательства, потому что не считали они лжесвидетельство свое предательством, и этим так безупречно были на многих похожи. И это, лапушка моя, и это я тоже мог теперь объяснить и понять, и простить - благородство ведь штука генетическая, даже у привидений. Это раньше привидения могли подарить старику Чезаре великое путешествие в загробное царство, и слово свое держали, и вели его под руки небесными дорогами, старика расчудесного, а теперь слово уже ничего не значило, теперь их потомки, мои переливчатые медузы, как и люди, мельчают и дышат все чаще и тише, с каждым новым поколением - все чаще и тише. Чего же на них обижаться!
  
  Наконец, однажды, когда последняя пара китайских кроссовок по имени "volleyball" приказала долго жить, и я, бросив их на дороге, дальше пошел босиком, наконец, однажды, когда в торбочке по имени "Nike" не осталось ни одного фрукта и овоща, когда я готов был заплакать от нагрянувшей пустоты, впервые за 3726 лет без малого, потому что ровно 3726 лет назад я разучился плакать, совсем близко я увидел поворот, обыкновенный поворот, каких было на моем пути миллионы, и впервые за столько лет испугался. До вещего поворота было рукой подать, до него оставалось каких-нибудь десять-двенадцать шагов - и я испугался.
  
  Скажи пожалуйста, что должен делать человек, 3726 без малого лет идущий пустым туннелем, когда у него рвется последняя пара кроссовок и в торбочке не остается ни одного фрукта и овоща, а плакать он не может, потому что разучился? Идти дальше? Заглянуть, перекрестившись, за поворот? А если там опять постылая серая кишка, как и все эти 3726 лет без малого кряду? А кроссовки уже закончились, и овощи закончились, и фрукты, и только надпись осталась на торбочке про победу, как издевка, как реклама несуществующего? А?
  
  Я сел на обочине и стал грызть травинку и думать: вот я шел один миллион триста шестьдесят тысяч семьсот восемьдесят три дня по серому ненавистному туннелю - день в день, вот сегодня, 15 августа, у меня порвалась последняя пара китайских белых любимых кроссовок, и я бросил их на дороге, сегодня я доел все оставшиеся овощи и фрукты, сегодня, 15 августа, я потерял все, что имел, сегодня от горя я могу потерять даже память и, значит, утратить последнее, что есть у меня - мою книгу, которую я прочел 81166 раз и выучил наизусть, так что же мне делать?
  
  Веришь, родная, я и в самом деле не знал, что делать, потому что где же взять силы, разом потеряв все, где взять силы шагнуть за поворот и увидеть там опять проклятый нескончаемый туннель! И вдруг я подумал: но ведь ты есть у меня. Бог с ними, с кроссовками, они отслужили мне верой и правдой, верой китайской и правдой китайской, ладно. Бог с ними, с фруктами и овощами. Я все могу потерять, даже книгу, даже память, но Тебя-то я не могу потерять, пока я иду, - ты-то со мной, пока есть дорога, - ты рядом, пока есть надежда, - ты во мне.
  
  И эта простая, как лещина, мысль, гибкая и простая, обрадовала и подбодрила меня (я заметил, что последние тысячи лет именно простые мысли подбадривают и дают мне силы), и я встал, нет, не встал даже, - я вскочил в восторге и счастливом отчаянии, и побежал к повороту с глазами, полными слез от восторга и страха, и выскочил за поворот, как мотоцикл подростка, и там, за поворотом, увидел кишку серую и постылую, ненавистный проклятый туннель. Опять! Опять! И это был конец. Теперь я должен был рассыпаться и раствориться, и навеки пропасть.
  
  И я приготовился наполниться пустотой, и слезы хлынули из глаз моих, прорвало меня, словно дамбу, словно старинную амстердамбу и копенгагендамбу, словно санктпетербургдамбу прорвало меня. И я рыдал, как самая безутешная тварь на свете, я захлебывался рыданиями, я голосил от обиды и глупости, и от счастья - от всего, что слежалось во мне, что засорило меня, замусорило за столько сгоревших лет. И все, дорогая моя, что за 3726 лет скопилось во мне, все это разом выплеснулось, и я затопил слезами туннель, как Шпрее затопила берлинское метро, и даже ладошками не смог закрыть его от потопа, и стенки туннеля не выдержали и лопнули, и разлетелись, и слезы с шипением ушли в иссушенную землю, ввинтились во все ее поры и норки, и трещинки...
  
  Я поднял лицо и увидел, что вокруг тепло и солнечно, и зелено. Облачка тихонько струились над лесом, а я сидел на поляне среди цветов, посреди милой моей Германии, и паслась окрест всякая мелкая тварь, и трудилось все, и пило вино, и кушало сыр, и радостью веяло от всего...
  
  - Утопия! - закричали с досады зрители, - Утопия позорная! А где же трупы и перестрелки? Где погони и взрывы? Утопия! Как же можно-с! Позор! Долой!!! - и замахали руками и швырнули фуражки об пол, и плюнули мне в экран, и покинули зал, вышли прочь к чертовой бабушке, хлопнув спинками кресел, и шелуха от семечек смачно хрустела под скрипящими башмаками.
  
  Да Бог с ними, солнце мое, пусть уходят, какое нам дело до них! Ты лучше посмотри, кто вокруг нас: все-все-все, как в лесу Винни-Пуха: вон Джимми Маршалл, австралийский летчик прогуливается под ручку с птицей, ты смотри, все-таки решился, все-таки женился на ней, ай, молодец! А птица какая красивая и гордая, просто глянуть отрадно!
  
  Вон гляди, близнятки папашу своего детективного дрессируют, смотри, как он ножку тянет, молодой и старательный прапорщик, а весь поезд высунулся из окошек и любуется маршем, и песню про ворону поет.
  
  А вон посреди Германии гора Караул-Аба - так это и не гора вовсе, это ведь я сижу, завороженный, узнаешь, моя рысь золотая? А по мне альпинисты карабкаются, на самый верх, на макушку, чтобы девушкам после про подвиги горные рассказать, а вон и доярочка корову доит, румяная и смешливая, как коза. Они поднимутся по тропе, взберутся на меня и снова увидят подкову бухты на счастье. И сфотографирует на вечную память туристам ленивым (компьютер проснулся наконец: вместо "память" накарябал "Рамять", то есть, память, которая непременно ранит жирное сердце курортника и не дает спать, тревожит и зовет круглыми лунными ночами).
  
  А вон посмотри, два чудака в траве сидят и болтают о чем-то, да так увлеченно спорят, что никого не замечают, а вокруг них тысячи бабочек танец изящный танцуют. Это ведь Григ и Чюрленис - Ребенок и Сумасшедший.
  
  Смотри, вон Королева с миской клубники. Ест и смеется, смеется и ест, как ни в чем не бывало. И сыпятся звезды с небес, ясным и светлым днем, придумали чехарду, как будто кричат: вон сколько нас, загадывайте свои желания, загадывайте заветные, не стесняйтесь...
  
  Я обернулся, ласточка, и увидел, что прямо ко мне идет старушка и собака лохматая, как в тот раз, помнишь? Подошли, улыбаются.
  
  - Здравствуй, бабушка, здравствуй, собака, - говорю я им, ученый уже.
  
  Собака зарделась от удовольствия, что я с ней поздоровался, как со взрослой, волосы лапой со лба откидывает, хвостом виляет от радости, а бабушка мне протянула руки и говорит:
  
  - Бери, сыночек.
  
  А в руках у нее платок, а на платке - яблоко и чеснок.
  
  - А где же помидор? - сказал я и устыдился нескромности, и покраснел, как рак.
  
  Старушка засмеялась, и собака вслед за ней засмеялись, залаяла, и все вокруг засмеялись от моего вопроса.
  
  - Зачем тебе помидор, милый, ты в зеркало-то смотрел? Ты ж сам, словно помидор, - смеется старушка.
  
  Я еще больше покраснел и вместе с ними смеяться стал. А потом взял и яблоко и чеснок.
  
  - Ну вот и хорошо, что взял, - говорит старушка, - теперь ты можешь с нами остаться. Поешь и пойдем.
  
  - Куда? - спрашиваю я.
  
  - Как куда, - к морю, конечно, - отвечает старушка, а собака меня лапой за руку берет и тоже говорит:
  
  - Пойдем, там у нас домик, прямо на берегу, будем вместе жить, за чайками гоняться, выть на луну, волков слушать по ночам, чай пить, шалфей собирать.
  
  - Пойдем, - говорю я. И так мы втроем и пошли: собака лохматая, старушка и я, самый обыкновенный человек, каких много.
  
  - Утопия!!! - опять закричали, заулюлюкали зрители.
  
  Они, солнышко, и не ушли вовсе, тут, за бугорком прилегли и досматривали тайком, им ведь тоже счастья хочется, как и всем.
  
  Вот и вся история.
  
  Да, чуть не забыл. Как только придем, я сразу адрес тебе вышлю - и ты ко мне приедешь, только перед отъездом накорми всех зверей, не забудь.
  
  А мы к морю пошли. Там я тебя с соснячками познакомлю, а потом мы с дронтом погуляем по роще, ему тут бояться некого, а потом Антона Павловича проведаем.
  
  Да, солнышко, мы идем к морю. Ведь даже самому заурядному человеку, самому незаметному, даже самому обыкновенному обязательно нужно в жизни что-то большое. Иначе - деньги, тоска и калькулятор в пустой голове. А море - оно большое. Это и Чехов знает. Почти такое же большое, как сердце...
  
  Это последнее наблюдение без тебя, родная моя.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"