Голое дерево посреди степи. Дуб? Без листвы и не поймешь. Черное, с толстыми короткими ветками - словно рука, с распухшими от гангрены пальцами - царапает серое небо. Безмолвно тянется вверх. Упрямо вытягивается в струнку, как по команде "смирно" - тщится разорвать на лоскутья низкие тугие тучи. Те плывут: лениво, вяло, не обращая никакого внимания. Плывут и сплевывают вниз мелкий, колючий дождь. Серый. Вниз: на черное, застывшее в напряжении дерево; на белый, в прогалинах, снег; на серые ушанки высунувшихся из окопов людей.
За спиной - лес. Черный. Сосны - высокие, корабельные. По длинным иглам медленно скатываются капли и падают в черные лужи. Кап... кап... кап... Как метроном. В лесу наши. Вторая рота.
Впереди - степь. Голая, белая, покрытая черными язвами воронок. И одинокое дерево нелепой кляксой на грязном ватмане снега.
Немцы закончили артподготовку и теперь лишь изредка постреливают в нашу сторону. Скоро совсем стемнеет. Слякотно. Тихо. Черными точками по серому небу плывут птицы. Возвращаются с юга? Медленно. Так медленно, что кажется будто они застыли на месте. Словно это и не птицы вовсе, а просто пятнышки въевшейся грязи на смятой, давно не стиранной простыне. Хочется проморгаться, чтобы они наконец сдвинулись с мертвой точки и поплыли дальше.
Ветра совсем нет. Капли дождя падают вертикально вниз, впиваются в рыхлый, изъеденный теплом снег, и беззвучно гаснут.
Бахнуло совсем рядом. В нескольких метрах впереди белое вдруг вспучилось, выплеснулось, разбрасывая вокруг черные брызги.
Утром немцы пойдут в атаку. Есть еще несколько часов. Можно бы поспать, но спать все равно невозможно. Сыро, промозгло, холодно. Телогрейка насквозь пропиталась влагой, потяжелела. Серая ткань порвалась на рукаве, из прорехи торчит белый клок ваты.
Черное - белое - серое. Как на фотокарточке. Куда ни кинь взгляд - черное - белое - серое. Господи! Да что ж у тебя там, других красок что ли нет?
Так хочется цвета! Пестрого летнего мельтешения. Звуков. Ветра. Чтобы взвыл, взвинтив снежное крошево, перемешивая его с дождем, плеснул эту чертову взвесь на раскаленную сковороду летнего солнца. Чтобы взорвалось все вокруг пестрыми, ядовитыми красками цыганских юбок: красными, синими, желтыми, зелеными. Чтобы задрожал воздух, вибрируя от сухого перещелка кастаньет, от сумасшедшего танца ветра и бубна бьющихся в истерике листьев...
Черное - белое - серое. Тишина.
Слева вжался в мокрый снег Лева Гуревич. Длинная, худая, кадыкастая, как у птенца, шея, нелепой палкой торчит из бесформенного мешка ватника. Грязные мокрые волосы облепили гладко выбритые щеки. Он смотрит в эту серую муть впереди: пристально, не мигая. Его очки с погнутой дужкой то и дело запотевают; Лева срывает их, дергано, резко, словно досадуя на свое отвратное зрение, засовывает руку с очками глубоко в недра телогрейки, туда где еще сохранились тепло и сухость, протирает о гимнастерку, и снова надев, замирает. Белые обмореженные пальцы вцепились в ППШ.
Справа сопит Баранов. Пихает локтем, тычет пальцем вперед, жарко шепчет в ухо. Впереди, в нескольких метрах, черный зев воронки. У самой дыры труп. Отсюда не видно кто это, да оно и не важно. Верхняя часть туловища засыпана комьями земли, торчат только ноги, в хромовых офицерских сапогах. Сапоги.
Всего несколько метров. По голой, белой степи. Страшно. До истерики страшно.
"А-а-а! Через колено, в бога, душу, мать!" - Баранов выпрыгивает из окопа и нагнувшись бежит к трупу. Падает рядом, пытается стащить с окоченевших ног заледенелую обувку. Матерится, громко, по-черному.
Опять взрыв - теперь за спиной. Баранов скатывается в окоп прижимая к груди вожделенную добычу. Шумно дышит, осматривает. Сетует - пришлось разрезать голенища. Садится на сырую землю, стаскивает с ноги разваливающийся ботинок, перематывает портянку. Пытается натянуть сапог - но тот мал, безнадежно мал, как ни тяни, не налезает на огромную барановскую лапищу.
Сзади шипит Костя Перепелкин - совсем еще пацан. Комиссар. Комсомолец. Не повезло парню. Единственный человек здесь, который верит во что-то. Верит, что мы победим. Верит, что останется жив.
Его убьют первым. Когда небо подкрасится рыжим, когда полоснет по серой хмари ракета, он встанет во весь рост, подняв руку над головой. Звездочка на ушанке, сейчас серая, нальется кровью, глаза заблестят, рот разорвет крик: "Ур-р-ра! За Родину! За Сталина!" Он не пройдет и двух шагов. Немцы неплохо пристрелялись за ночь - снаряд упадет совсем рядом с окопом. И Костик Перепелкин так и рухнет мешком в сырой ноздреватый снег.
Но крик его подхватят, накатит волна, и взревет, и понесет, и не будет возможности оставаться на месте, потому что, хоть впереди и смерть, верная, неминучая, но сзади - тоже смерть, такая же верная, и даже еще верней.
И ломким голосом закричит Лева Гуревич, музыкант, пианист и враг народа, у которого дома, в Ленинграде, жена и дочка, и неловко переставляя длинные ноги побежит вперед. Пробежит метров сто, может двести, и споткнется, рухнет на колени, и завалится на бок, так и не выпустив из рук автомат.
И матерясь выскочит из окопа Витька Баранов, в своих дырявых ботинках, с круглыми, безумными глазами, вор, бандит, враг советской власти, которого никто и нигде не ждет, от которого отказалась даже мать, и побежит, крича: "За Родину!"; словно пьяный, захлебываясь слюной и криком, будет стрелять невесть куда, пока не получит пулю в живот. И долго еще будет метаться по снегу, разбавляя черно-белую грязь красным; и опять будет орать, теперь уже от боли, от страха, простого животного страха, нахлынувшего наконец, вытеснившего все остальные чувства, заполонившего все и ставшего сутью жизни.
Тишина. Черное - белое - серое.
Вязко. Звуки тонут в тишине - как капли в снегу. Черные кляксы птиц замерли на серой занавеске неба. Хочется проморгаться...
- Вон, смотри, еще один.
- Давно лежит, закоченел весь.
- Наш ли? Одет как-то...
- Штрафник это. Смертник.
- Смотри, эка ж его! В спину.
- Свои же, видать.
- Да... Ладно, давай, ты за левую, я за правую. Потащили.
Птицы сдернулись наконец с мертвой точки и полетели куда-то. Наверное домой. Весна все же.