Вот старая детская пеленка - стираная-перестираная, розовато-желтая от времени, но еще хорошая, прочная. Толстая такая, ни единой дырочки - я старательно вожу по ней утюгом. Настоящая мягкая байка - говорят из таких раньше делали портянки. Может быть, это портянка и есть.
Рука не поднимается выкинуть эту пеленку, ведь она хранила в себе детей, не одного, не двух, а меня, и мою сестру, и ее братьев, и еще Нику и Сашку. Да Бог знает, кого еще. Всех и не упомнишь. И все еще хорошая, толстая. Чистая и горячая от утюга. Хочется прижаться к ней щекой и лежать. Я так и делаю. Да, забыла сказать - она еще широкая и длинная, прямо-таки целое полотнище, не то что сейчас - малюсенькие квадратики с примесью синтетики. Это честная натуральная пеленка, ей уж столько лет, что и не знаю сколько. И все это время ее стирали, гладили утюгом, заворачивали в нее писклявых младенцев, и она хранила их тряские ручки и ножки, лысую головенку и дурацкий какой-то, жалкинький живот.
Потом ее убирали на антресоли, она там пребывала некоторое время, и все начиналось снова. Когда гладишь пеленку утюгом, то она вроде что-то говорит. Так как-то, всей собой.
Я поняла, что когда буду помирать, непременно приготовлю себе такое вот мягкое, плотное, старое-престарое полотно родом прямиком из Галилеи. Многие из них сотканы там. Все. Пусть меня завернут в него, не пеленка - пелена. Она без остатка впитает остылый смертный пот. И тогда чудовищный провал темноты - о, я знаю наверняка! - наконец то отпустит меня в безвидный младенческий сон.