Автор благодарит Яранский краеведческий музей за предоставленные материалы, позволившие создать это произведение
Яранск
1999 год
Все началось с банной печки. С трубой, но копоти да угару как с 'черной' - помыться можно, а попариться рискованно: можно 'угоревши околеть'. Новую каменку надо складывать, но кирпича не хватает. Всего-то полсотни штук требуется. В магазине дорого, алкаши за литру могут наносить требуемое количество. Но лучше 'даром' - в соседней деревне. Там мой прадед Алексей Иванович живет со своей снохой, приходящейся мне 'баушкой Машей'...
У деда Олеши прозвище Шмырдя. У него всякие кирпичи есть, только надо подход найти к старику да выслушать все его претензии к правителям российским от царя Николая до Ельцина - он при всех жил и живет, за девяносто ему, но до веку не хватает чуть.
Выслушал, подъехал, получил - так можно кратко описать 'промысловую операцию' по приобретению кирпичной халявы. Еще 'последствие' услышанное надо переварить в мозгах - узнал 'краешком головы' о происхождении прозвища прадеда. Оказалось, оно ему через матушку Агафью от деда Кузьмы Клестова передалось. А кто такой Шмырдя? Тут что-то туманное.
'Окаянный, с которым Кузьма тот - свекров дед - совладал да девку свою отбил у ево...' - такое пояснение услыхал я от баушки Маши, растолковавшей мне 'детали' исповеди деда Олеши. Уж очень несуразной показалась мне эта исповедь...
1857 год
Еринец
Горе за бедой, за горем нужда, за нуждой несчастье - так и катится жизнь, будто сани по разухабистой зимней дороге среди суметов навислых да берез, при царице саженных. А дорогу не только столбы верстовые помечают да дерева саженные и по-дикому взросшие, но и места разные: то гиблые и темные, то светлые да развеселые. То сельца с церковками на бугре манят. То убогие деревни косоглазыми оконцами изб таращатся на проезжих и пеших.
Так и в Ернице летом 1857 года, когда готовились после Петрова дня к жатве, заканчивая сенокосные дела на дальних полянах да в излучинах стариц, случилось событие неладное: утонул крестьянский сын Кузька Клестов двадцати двух лет от роду. Похоже было, что сам утонул, что сам и смерть такую избрал для себя. И причину называли: барин не позволил жениться Кузьке на Алене Еринцевой. Кузька отказ воспринял как смертную обиду и муку. Впал после этого в пьянство, по этому делу и утонул.
Ниже мельницы возле самой воды на травке лежала его нехитрая одежонка и рядом стояла недопитая бутыль браги. Еще пятна крови обнаружили на травинках. Видно, от злой браги кровь горлом пошла или носом, вот парень и сиганул в омут. А может, просто к воде нагнулся, чтоб переносицу помочить и кровь остановить, да и свалился в реку. Как только одежку Кузькину нашли, сразу и к поискам тела утопшего приступили. С трех лодок полдня полосовали 'кошками' мужики омут, но зацепить утопленника так и не смогли. Да и не мудрено: глубина в речной прорве не цифрами измерялась, а словом 'бездонная'.
К тому же дубовые колоды пронзали глубины омута заострившимися вершинами. За них 'кошка' цеплялась при каждом забросе. Мужики матерились и чертыхались: кому хочется впустую воду бороновать? Плюнули, успокоив себя тем, что течением все равно утопленника из-под коряг вынесет на перекат.
Отец у Кузьки к тому времени уже помер. И вот теперь Глафка Клестова осталась на белом свете одна-одинешенька. Конечно, родня была у нее. Где-то и сестра при барине в прислугах - через родительницу-то крепость им перешла. Где-то и двоюродные братья и сестры жили, но поди отыщи кого в жизненной кутерьме. Вроде и замужем была за отставным солдатом, но без ведома барина и шагу не шагни.
Стояла Глафира на берегу омута и тупо глядела на водную поверхность, пытаясь углядеть сквозь темно-зеленую толщу, где же там, под какой корягой спрятался ее неуемный сын? Бабы пытались увести ее от реки, но она противилась и все взывала к православному люду, чтобы нашли тело ее сына и по-христиански предали его земле. Да чтоб над погребеньем крест постави-ли - не посреди же омута памятник ладить да слезу горькую материнскую ей лить.
На Глафиру никто внимания не обращал. Что на нее глядеть, если она и до смерти сына была уж год не в своем уме - с того дня, как мужика ее Фаддея схоронили. Пора бы в себя прийти бабе, а то неладно получалось. Многие бабы к пятидесяти годам вдовели, но ведь жили, потому что внуки есть, за которыми пригляд нужен. Да детей взросших кто на ум бы наставил в сложном жизненном устройстве? Жизни-то не хлебнувши, такое могли натворить, что и не распутать.
Муж у Глафиры на двадцать семь лет старше ее был. Помер и помер - сколько жить-то можно? Почти семьдесят годов откуковал на белом свете. Глафире понять бы это да опамятоваться, но она ни в какую - вот и верь после этого, что муж-старик молодой бабе в наказанье. Правда, жили они душа в душу. Никто не слышал, чтоб ругались да лаялись Клестовы. А лупцевал ли Фаддей Глафку, так даже и не пытали: пылинки сдувал с молодой жены. Вот ей и привычно стало жить как у Христа за пазухой, а тут все порушилось: мужик помер, сын утонул.
Стоит Глафира на берегу и уже не Кузьку кличет, а мужа своего, чтобы гнал домой сына непутевого. Понятно все с сердешной: съехала с катушек. Увели ее бабы под руки домой. Там всякими снадобьями успокоительными напоили. Заснула Глафира. Но надолго ли? Когда очнется, что в ее смущенную башку полезет? Не кинется ли в омут за Кузькой, не наложит ли руки на себя каким другим способом? Пригляд за ней нужен. Согласилась присмотреть за Глафирой соседка Катерина - Степки Тышни жена. Устроило это всех: какой-никакой присмотр есть и ладно, а в ином пускай Бог судит-рядит...
Через две недели на Прокла всплыл Кузька. Вода в реке после дождей поднялась, и течение ее стало более сильным и завихрястым, вот и выдрало утопленника из пут прорвы. Тело к острову прибило.
Обнаружил всплывшее из темнин омута тело Кузьки Клестова мельник Федор Сеич. Отца Федора звали Алексеем, но еринцы, торопкие на речь и дела, сократили сначала имя отца до Ексея, а потом уж отчество сына до Сеича.
Вставал Федор Сеич раньше всех домочадцев. Первым делом пинал и материл дрыхнувшего караульщика, завернувшегося в тулуп так, что и не сыщешь сразу его в обширном и уютном одеянии. Затем направлялся мельник к берегу реки. И там с масляной улыбкой на лице мочился сверху на осоку, норовя угодить струей в дремлющую под ней лягуху. Если удавалось обдать сонное земноводное мочой, то смеялся ехидно и квакающе, содрогаясь всеми расплывшимися телесами, задирая острый 'цыганского аршина' нос-клюв и растрепанную бороденку.
- Ух... Эх... У-эх... - опускал голову и глядел на реку, будто на детище свое великовзросшее, умильно и приветно. Ведь река была его кормилицей, а также объектом забот и тревог.
Оглядев реку, уже добродушно молвил:
- Слава Богу, утро-то како баское... - и, торопко развернувшись, обычно шел в дом, где надо было поднимать работников, челядь и подчелядье отеребье - родню да приживальщиц разного рода-племени.
В то утро Федор Сеич успел только караульщика облаять да лягуху утренним 'фунтаном' потревожить. Тут и произошел сбой в обычном распорядке: взор мельника, скользнув по водной глади, вдруг завернулся к выходу из омута. И не сразу сообразил Федор Сеич, что не куль прибило к прибрежной кочке, а нечто другое. Когда взгляд сосредоточился на белом бесформенном куле, ожгло мельника жутким прояснением: 'Утопленник! Никак, Кузьку омут вернул'. И, на ходу крестясь да бормоча соответствующий наговор, кинулся Федор Сеич в избу. Посреди избы встал как вкопанный, но очнулся быстро и начал креститься.
- Спаси-сохрани, Матушка Пресвятая Богородица... И это надо же такому случиться в самый мой именинный день! Что будет-то? Ох, что будет? Плохо дело...
По горнице заходил туда-сюда...
- Не важна примета та. Как это возвернулся-то от водяного лешак Кузька? А уж вздут-то как! Не иначе, подменили в воде тело Кузьки. А с телом, поди, тешится супостат водяной. Кузке на спину, поди, взгромоздился, как на сома, и катается... - осекся.
'Почему это я решил, что утопший Кузька? - запутался в своих умозаключениях. - Что, народу мало тонет в реке?'
Заспанная жена с полатей сползла, босыми ногами по полу зашлепала. Глаза еле открыты.
- Ты чо ето, суматошный, мечесся?
- А то и мечусь, курица ты безмозглая, что лихо настало. Лихо-то како! Кузька Клестов всплыл, и на перекат его вынесло. А может, и не Кузька это вовсе.
- Свят! Свят! Свят!
Федор Сеич начал было жене растолковывать, что и как. Та лишь охала и ахала после каждого слова мужа. Так и оставил ее Федор Сеич остолбеневшую посреди горницы, а сам в деревню побежал. Полчаса не прошло, а к омуту полдеревни сбежалось. Утопленника на берег вынесли, положили на траву. Бабы в рев, детишки с испугом в глазенках из-за мамкиных подолов на утопленника таращатся. Мужики, хоть и воротит их от вида мертвеца, все же геройствуют. На утопленника глядят будто с равнодушием и обсуждают происшедшее как малозначащий факт.
Узнать в утонувшем Кузьку было сложно. Лицо до неузнаваемости пообглодало толстомордое налимье. По телосложению вроде он. По смолью волос, оставшихся клочьями на почерневшей голове, тоже Кузька как будто. Еще налимы отгрызли у покойника мизинец на левой руке и вместе с костяшкой уволокли. Вот ахидье! Половина лица у мертвеца черная, а другая половина до белых костей черепа обглодана налимами да раками.
- Не Кузька ето... - предположил один.
- А кто же? - согласен другой, но привык сомневаться, потому и спрашивает.
- А про ето у водяного спрашивай, кого он вместо Кузьки 'обменом' подсунул.
- Как это 'омменом'?
- Али не понимаешь? Кузька-то молодой да резвый, а этот куль кулем, будто боров.
- Так ведь от воды разбух.
- Хватит болтать, мужики. Отойдите-ко! - деревенский староста и судебный следователь, приехавший по делу из города, подошли.
Мужики пропустили начальство. Те осматривать утопленника стали.
- Хлестов это али нет, мужики? - вопрошает уездный чин.
- Вроде он...
- Не-е, Кузьма худой...
- И, позвольте-с... - староста к следователю. - Клестов его фамилья. От птицы, значица, такой.
- Ну-ну... Так Клестов это или нет? Кто скажет?
Мужики попятились, мелко оттаптываясь назад.
- Не отходите, а подойдите. И гляньте.
Народ приостановился, чтобы после дружно еще сделать полшага от утопленника.
- А родственники есть у него?
- Так за маткой послали.
Тут говор толпы разорвал вопль-мольба.
- Ку-зень-ка! Ку-зень-ка!
Люди раздвинулись, и к утопленнику подбежала сорокалетняя старуха - мать Кузьки. Упала на утопленника и воет, будто зверица раненая.
- Ку-зень-ка! Ку-зень-ка! - только и бормочет в промежутках между завываниями.
Люди смолкли. У баб слезы на глаза вывернулись крупной капелью. Кто-то в голос с Глафкой подвывать тихонько начал. Дети заплакали. Мужики глаза потупили. Беда-то какая! Год с небольшим прошел, как мужика схоронила, и вот сын утонул. Каково в сорок-то лет вдовой одинокой остаться?
Муж у Глафиры старше намного был. В рекруты его взяли перед самой войной с Наполеоном. Двадцать пять лет отслужил, а, вернувшись в Еринец, через год женился на восемнадцатилетней девице. Здоровье, понятно, все на службе осталось, потому и родился у них один малец-первенец, а по сути - поскребыш. Один в семье был, потому и непутевым оказался, потому и от девки умом тронулся да руки на себя наложил. Может, спьяну все получилось. Но какая в том разница. Главное, что не стало утешения матери на старости лет.
Бабы кое-как оттащили старуху-мать от сына. Служивый вывод сделал, что раз мать опознала сына, значит, так и быть тому. Утопленника на подводе в деревню отвезли, чтоб проводить затем в последний земной путь.
Готовить покойника, да еще пролежавшего более двух недель в теплой летней воде, дело особое. На утопленника глядеть страшно, а тут его еще и обрядить надо. Без стакана самогону и не подойдешь, а, чтоб еще дело ладить, надо и второй стакан зелья пропустить. После самогона не так глаз режет, что одно ухо есть, а другого нет. В глазницах какая-то 'суспензия' кровавая от всякого движения тела, будто холодец, трусится.
Обрядили утопленника и в избу занесли, чтоб последнюю ночь в родном углу провел перед тем, как опуститься в вечную могильную темноту. Сладив дела скорбные, мужики и бабы на лавочке под окном клестовской избы расселись, а кому сидячего места не досталось, в стайки сбились и обсуждают происшедшее. Вспомнили, что у Кузьки мизинца нет. Спор затеяли, куда он подевался? Одни доказывали, что палец налим отсосал вместе с хрящами. Их противники на щуку пеняли. Дескать, такие зубищи у нее, что и руку запросто откусит. До драки дело не довели, хотя страсти кипели нешуточные. Одно и удержало, что событие скорбное и сварой его нельзя разнообразить.
Другие судили-рядили о том, что не водяной Кузьку вернул, а Бог. Считалось, что под омутом вход в преисподнюю. На сороковой день все грешники ухали в подомутную бездну, чтоб сначала охолонуть в студеной воде, а потом уж в пекло. Если сразу на раскаленную сковороду попадет грешник, то и мучаться долго не будет. А вот после водяной купели подольше помурыжат его чертушки. Залетали в преисподнюю сразу после полуночи. Караульшик с мельницы это подтвердил.
- Позавчерась по купцу Бодыреву сороковой день был, так слышали, как он пьянющий да с матерщиной в омут прямо и просвистал. Деньги во все стороны швырял - и медные, и серебряные, - расписывает на все лады брехун ухнувших в последние дни на судилище.
- Так ты, поди, тех денег-то полны карманы набрал?
- Не-е... Они же все в омут попадали.
- Так нырял бы.
- Скажешь тоже. Полезешь за деньгами, а там тебя водяной в свои коряги заташшит, либо черти ухватят и в чертоги свои уволокут.
Народу такие байки по душе.
- А третьего дни две девицы, которых у кабака зарезали, туды же ухнули, - караульщик и рад вниманию односельчан.
- И что? Ревели, поди?
- Не-е... Подолы позадирали и все места свои срамные пытались выказать.
- И все видел?
- А то как же.
Разговор пошел по паскудному руслу.
- Ты что, охальник, мелешь-то? - бабы заругались. - Че другое лучше рассказал бы. С Кузькой-то как будет?
- А так и будет. Если б грешил, так его черти прямо от водяного бы и прибрали к себе. А раз на перекат всплыл, значит, блажен и должон быть похоронен по-христиански.
Похоронили утопленника рядом с Фаддеем Клестовым. После сорокового дня Глафка отпросилась у барина в монастырь для вечного служения. Никто ее не удерживал. Ушла. Еще Алена ходила сама не своя. Но и с ней все ясно. Любовь у них с Кузькой приключилась нешуточная. И к тому же поговаривали, что совратил Кузька девку. Кабы не брюхата от него оказалась. Так и вышло...
Что теперь судить-рядить? Кузьке в земле лежать, а бабе Алене в незамужестве век вековать.
Но и этот расклад Господь исправил - умер сынок Степка, не прожив и года на белом свете.
Алена после этого будто умом повредилась. Да и как не повредиться, если из девок сразу на вдовий чин ее бабий поменялся. Да еще и сыночка малого схоронила следом. Тиха сделалась и молчалива. Глаза ее вроде глядели, но не видели никого. Устремлен был взор ее в бездну бездонную, куда иному человеку даже на миг глаз скосить страшно. Бояться ее не боялись, но старались пройти мимо, убыстряя невольно шаг...
Не сгинул Кузьма в омуте. Парень решил: хоть и не будет ему жизни без Алены Еринцевой, но руки на себя накладывать он не станет. Зачем грех такой тяжкий на душу брать? Что-нибудь другое придумает. Ведь не может такого быть, чтоб не нашлось выхода из жизненного тупика.
Не знал он еще таковых в краткой своей жизни. Однако умом понимал, что на веку человеческом их много встретится, и если каждый раз, уткнувшись в стену, биться об нее или обратный ход искать, то либо лоб расшибешь, либо душу свою ослабишь. Долго ломал Кузьма голову над тем, какую стезю ему выбрать. И не находил. Все свершилось само по себе.
Сидит он возле бездонного омута, бражку попивает и вглядывается в пугающую темень вод. А мысли то об Алене, то о нескладной своей доле. Оженят его, понимает, на нелюбимой, и будет куковать с ней долгий век без любви, пусть и в согласии.
С первого семейного дня ложь змеей-подколодницей в их совместную жизнь прокрадется. И не где-нибудь, а во время венчания, когда надо будет сказать, что согласен взять в жены нелюбимую. Он соврет, суженица в голос ему подтвердит согласие, и пойдет ложь их жизнь совместную курочить. Дети народятся не в любви, а получается, что в грехе. Кем они станут? Какое им будет родительское наставление от отца-матери, если не любы сами друг другу, а будто в одной клетке две птахи посаженные?
Пьет Кузьма брагу: в голову хмель ударяет, в душу злость жабой вкрадывается. Мысли разные о том, чтобы всем и все наперекосяк сделать, тут же о доводы здравые расшибаются - люди-то тут при чем? Да самому ладно ли в татьство да окаянство ударяться? К запрету барина - Андрея Илларионовича Дувано - жениться на Алене как отнестись? Принять или воспротивиться? Не просто так женитьба-то Кузьки расстроилась, а с вывертом. Через старосту позвал Андрей Илларионович Кузьку.
- Ты, Кузьма, с сыном моим Андреем ведь дружен был? - завел разговор, который сперва смутил парня.
'Это-то к чему?' - удивился Кузька и тут же почувствовал подвох со стороны барина. Он-то думал, что разговор об его женитьбе пойдет. А тут слова непонятные и взгляд барский не прожигает, а в сторону куда-то сквозит. Да и староста шепнул, когда шли в его избу, что отказ будет на женитьбу. У Кузьки предположение в голове сразу же вырисовалось, что хотят Алену в прислуги барские взять. С какой радости, понятно: чтобы потешиться с красивой девкой и прогнать. Барин-то полтора года как во второй раз овдовел. Совсем молодая барыня-то была. Да куда-то запропастилась. Одни говорили, что сбежала с молодым 'гуссарином'. Другие клялись, что умыкнули ее злые люди в леса, где надругались над несчастной. Следствие проводилось, но так ничего и не выяснили о судьбе пропавшей жены Андрея Илларионовича...
'Куда там...' - злорадствует он оттого, что все у них с Аленой уже было, а, значит, перед Богом она его суженая, а барин силой ее отнимает у него. Размышляет так, но ответ барину надо давать.
- Так это... Мы... Да... Я вроде ученика был, а он, ваш сын Андрей, учителем...
- И мечтали вы ведь в далекие страны уплыть?
Непонятно парню, куда разговор уводится.
Кузька думал, что барин начнет уговаривать да ублажать посулами, чтоб от Алены отказался, а тот совсем непонятное спрашивает.
'Может, хочет голову затмянить?'
- Так это... Детские игры-те... Всяко в игре-то напридумывать можно.
- Иногда и детские игры отпечаток на всю судьбу накладывают.
Молчит Кузька в полнейшей растерянности.
- Андрей через год учебу в Германии заканчивает и предполагает в дальнейшем карьеру свою делать по горному ведомст-ву, - совсем непонятно, куда барин гнет.
'Неужто на Олене решил женить сына!' - в башку так и шибануло. Даже кулаки сжал, чтоб сдержаться и не плеснуть в холеное барское лицо упрек: 'Что вам, своих барчугских невест мало?' Удержался.
- Письмо Андрей прислал. Как ни странно тебе покажется, вспоминает тебя и даже привет передает, - не замечает барин, как лицо Кузькино повело злостью.
- Нужны мне его приветы... - не сдержался Кузька, истолковав прямой взгляд барина издевательством.
- Зря ты так, Кузьма, - в голосе барина смущение послышалось.
- Андрей ведь от всего сердца. Я понимаю, что на меня ты зол. Но, понимаешь, в чем дело...
- Понимаю. Хочете на Олене Андрея женить, - совсем осмелел Кузька. Да и как иначе, что ему терять?
Барин замер. Смотрит на Кузьку не то удивленно, не то растерянно.
- Ты что, Кузьма? Нет-нет... Вот, оказывается, о чем ты подумал.
- А что, не так?
- Не так, Кузьма. И в услужение Алену не собирался брать, как ты, верно, подумал, когда об отказе узнал.
Тут уж Кузька осоловел.
'Че, он мыслимое читать умеет?' - и взгляд потупил.
- Нет, Кузьма. Не так все. Пусть Алена с родителями живет. Отец у нее уж не молод, а мать - сам знаешь, больна очень.
- И что?
- А то, Кузьма... Хочет Андрей практику получить на горных предприятиях в Сибири и даже свой рудник затевает заиметь.
- Пусть имеет, Олена-то при чем? - пробубнил Кузька.
Барин слова эти мимо ушей пропустил.
- Ему товарищ там надежный нужен. Не слуга, а именно товарищ. Чтоб и грамотный, и толковый, и надежный. Вот Андрей и просил в своем последнем письме, чтобы тебя с ним я отпустил.
- А я че... - сбился с мыслей Кузька, сказать не знает что. Нашелся наконец: - Но у меня эть тоже мать здеся одна.
- За мать не беспокойся. Будет получать от меня пенсион в виде харчей разного рода, а ты еще и часть жалования посылать ей будешь.
Если б не Алена, то такое предложение на небо вознесло Кузьку. А тут как быть? Почему бы Алену с собой не взять? Спросил и об этом барина, но тот суров сделался.
- На службу тяжкую отправляешься в далекую землю, Кузьма. Какая тут Алена? Обживетесь там, в Сибири, тогда и о семьях подумаете. Сколько на это времени уйдет? Пять, десять лет? Но и через пятнадцать лет вы еще в поре мужской будете, а девке столько ждать не с руки...
Запутался в суждениях своих несостоявшийся жених. От браги осоловел совсем: какой-то грек-не грек перед глазами ножом размахивает будто. Покрутил башкой в разные стороны - исчезла грекова образина. Виденье прогнал и глянул на перекат, что за омутом начинается, а там будто утопшего к острову прибило. Сразу же все мысли прочь отлетели. Быстро одежку с себя скинул и вплавь через омут кинулся - вдруг еще не захлебнулся человек и откачать можно его?
Омут переплыл и по перекату поспешил к утопшему. Тот за корягу, что выворотнем торчала из воды, зацепился. Подбежал к человеку и на спину его перевернул. Понял, что опоздал. Не один час в воде пробыл мужик. Закоченел уже.
'Вот беда-то... Вот беда... Делать-то че?' - растерялся. От тела отпрянул и хотел в деревню за людьми бежать, чтобы позвать кого-нибудь, но остановился. В лицо утонувшего глянул, а это Ахмедка, не из Еринца. Откуда взялся тут, непонятно, но тоже глаз на Алену положил. Подходец к ней искал.
'А в реке-то как очутился?' - ожгло вдруг мысли. Тут еще вспомнил, что когда уж бражки изрядно отхлебал, подходил к нему этот басурманин. За поясом нож у него, а рука так и тянулась к нему.
'А о чем же мы калякали-то?' - вспомнить пытается и не может. Еще немного мысли поднапряг: 'А не вчерась ли то было-то? Вчерась-то эдак жо бражничал этта...'
На песчаную косу выволок мертвеца и в лицо его вгляделся. Невольно подумал, что и он так же бы лежал безжизненным, если бы утопился. По спине мурашки пробежали от такого предположения. Никак взор отвести не может, будто себя со стороны увидал - бывает такое во сне, когда себя осматриваешь откуда-то сверху и пытаешься даже подсказать 'себе-не себе' что-то. Роста с мужиком одного, волосы у обоих курчавы-смолисты. Вот только ликом несхожи, да постарше чуть утопленник, лет под тридцать ему. И мизинца на левой руке нет.
'Если в воде побудет пару недель, то непонятно будет - при жизни палец потерян или в воде налимы отгрызли? Да и кто обратит внимание на то, что мизинца у мертвеца не хватает? Никто. А если даже и увидят это, то подумают на того же налима, водяного или еще какую нечисть, живущую в омуте, - наматывает вязь предположений Кузька, не отводя взгляда от мертвого лица. - Вот уж попридумывают небылиц про Кузькин мизинец!' И, как о решенном деле, стал думать, где тело на пару недель притаить, чтобы налимье над харей мертвеца потрудилось.
Вспомнил, что выше мельницы есть в реке дубовая коряга. В колодине той дупло такое, что и человек поместится. Налимье под той коряжиной очень любит в жару прохлаждаться. Не одного налима из-под той коряги Кузьма выловил. Дупло своей зияющей пустотой на людей жути нагоняло, но Кузька не боялся. Он однажды по запарке нырнул под нее. Глянул, а там, будто в жилище подводном, просторно и ничего страшного нет. День был ясный, в воде все светилось и сияло, потому даже ужасное дуплище казалось в лучах пробивающегося солнечного света норкой-прибежищем доброго зверька. После того раза Кузьма и приноровился налимов ловить под корягой.
Никто про эту Кузькину 'тайну' не знал, считалось, что под ней живет царь-батько всех раков, налимов и прочей рыбы, обитающей в Ярани. Царь тот распоряжается всеми утопленниками, которые попадают в его царство. Если бы прознали в Еринце о Кузькиных ныряниях, то неизвестно, как отнеслись бы к ним односельчане. Может, посмеялись бы, а может, и сочли, что он с нечистью знается. За якшанье с 'водяным отродьем' могли камень на шею привязать да в омут кинуть...
Кузька из мужиков вятских, а они народ решительный и загниголовый. Что затеют, оглоблей не перешибить. Либо башку свернут, либо своего добьются. Взвалил утопленника, будто куль с мукой, и потащил его по воде вдоль берега до коряги. Затолкал басурманина под колодину. А чтобы случайно тело бедолаги не вынесло течением раньше срока, привязал его к отросткам дубового ствола полосками из ивового корья. На берег выбрался, хотел обратно к омуту идти, чтобы одежку свою забрать да остатки браги. Но тут собаки на мельнице залаяли. Под берег снова спустился, чтобы подождать, когда свора мельникова успокоится.
Уселся на кочке, свесив ноги в воду, а собаки, будто обожрались дурным зельем, брехали без умолку. Кузька замерзать стал, но холод, остужая тело, в голове взметнул мысли. Вспомнил: говорили с Ахмедкой об Алене, но что - никак не вспомнит. И как ушел его соперник, тоже забыл. 'А может, я его в омут-то?' - страшно стало, подволосье холодом проняло, а сами вихры приподниматься стали. Однако успокоился: 'Кабы я, дак не сидел бы сиднем...' Мысли отступили на время, но вскоре снова явились, но уже о другом - что делать с бутылью и одежонкой?
Собаки к тому времени угомонились, а Кузька решил, что одежку и брагу (жалко, конечно, оставлять половину недопитой бутыли на берегу, но что не сделаешь для исполнения задуманной каверзы?) забирать не стоит. 'Пусть лежит все как есть. Зато завтра, когда обнаружат все это, решат, что утонул я', - недобро усмехнулся 'новопреставленный утопленник', предположив, какой переполох назавтра начнется в деревне, когда обнаружат на берегу его одежку и початую бутыль браги.
Будут искать и не найдут. Решат, что затянуло парня под колоды, и прекратят поиск по причине бесполезности. Не беда также и то, что без одежды остался: разжиться ею труда не составит. На огородах в каждой деревне столько всяких ремков развешивалось, что за ночь можно воз портков и зипунов набрать. Повеселел, даже холод отступил. Глянул через реку на мельницу. Тихо в Сеичевом 'царстве'.
'Хорошо, пред сном не фурит Сеич на лягух... - усмехнулся, вспомнив мельникову слабость. Еще сухость ощутил во рту. - Бражки-то бы хлебнуть...' - и к воде шагнул.
Кузька через реку переплыл, на бережок выбрался. Покуда с утопленником валандался да собачьего угомону ждал, промерз до косточек, зуб на зуб не попадает. Браги отхлебнул, но теплей не стало. Тут увидал около воды пояс татарина, а еще чуть в стороне кинжал его.
'С етим-то че делать?' Однако раздумывать не стал долго. Накрутил пояс на кинжал и зашвырнул обмоток в омут. Еще раз оглянулся на рубаху свою и порты, лежащие на травке. К губам бутыль поднес, но пить не стал: вонью сивушной в нос шибануло - аж передернуло всего. Посудину поставил на землю и к воде направился. По отмели через реку перешел, на берег поднялся.
Однако и десятка шагов не сделал, споткнулся. Оказалось, о подкову, потерянную каким-то верхоглядом-возчиком. Хотел её в омут зашвырнуть, но остановился. 'Эть счастьё... - но нагому-то зачем оно. - На посля...' К ветле вернулся и под корень закопал находку. Огляделся для порядку и зашагал в сторону соседней деревни.
Ходьба, однако, не согрела. По лугу пробежался, теплей стало, но голышом много не набегаешь, надо и одежкой разживаться. В свою деревню, чтобы не увязали пропажу вещей с его исчезновением, красть ремки с тынов не пошел. Для воровства и другие деревни были. К одной из них - Малой Отшатне - и направился. Можно было разжиться требуемым поближе - в Большой Отшатне, но там уж очень собаки злые и караульщик ходит, по доске палкой брякает так, что в ночи звуки на всю округу разносятся.
Малая Отшатня по правому берегу Куможи чуть не на версту вытянулась. Беглец перед деревней к воде спустился и прямо по речному руслу до ближайшей усадебки побрел. Поднялся на бережок, оглядел тын по краю огорода - не развешана ли какая одежда либо обувка для просушки.
На заборе только валенки стоптанными подошвами лоснились в лунном свете. В баню заглянул. В предбаннике висел какой-то зипунишко. Примерил. Маловат оказался - руки из рукавов чуть не по локоть высовываются. Хозяина Кузька знал - мужичок мелковат, про таких говорят: метр с шапкой. Понял, что ничего подходящего не найдет, хоть все сундуки переверни в клети, но зипунишко стаскивать с себя не стал. Для начала и это хорошо.
Хотел к следующей бане идти прямо через огородец. Но тут в соседнем доме кобель забрехал, Кузька пса знал - ленивый, но здоровенный лешачина и сильно надрываться не будет, но вдруг кто-нибудь на его брехню выйдет? Пришлось снова к воде спуститься.
У речки затаился, а на кобеля нашло что-то, никак не уймется. А тут и другие псы проснулись. Разлаялись, будто завоевательское войско вошло в деревню. Пришлось Кузьке по речке идти к устью ее. Там на берег вышел, прислушался. Собаки в Малой Отшатне успокоились, лишь изредка погавкивали.
В Большой Отшатне караульщики тоже угомонились. В ней и решил поискать одежду. Только с другого конца ее: там и собак меньше, и не шибко гавкучие. По краю огородцев прокрался к околице. У крайнего дома баня на отшибе - к ней и двинул.
В предбаннике да с палок тына насобирал одежки всех сортов и фасонов. Почти новые лапти сушились на заборе и портянки рядом развешены. Тут же и обулся. Зипун по размеру подобрал и портов пару справил. К реке вернулся. Оделся, обулся. Часть украденной одежды, что на себя не напялил, в узелок увязал, на палку укрепил. С поклажей на плече снова двинулся в луга, но уже знал для чего: чтобы затаиться на день и отоспаться. Уж когда отдохнет, тогда и думать будет, что дальше делать.
В паре верст от Еринца была старица, выгнутая тележным колесом, будто к линии реки прилаженным. За почти правильную круглую форму называли старицу местные жители Круглышкой. Было старое русло затянуто камышом да кочкарником, а внутри 'колеса' будто остров небольшой. Никто на этом 'пятачке' не бывал. Люди не совались сюда, так как считалось, что на Круглышке живет некое чудище. Никто его не видел, но знали: если зайдешь на Круглышку и в это момент скроется солнце, то из ветвей развесистой ветлы вылезет чудище 'осьмиглавое и с глазищами бельмастыми, но огненными'. Что случится при этом, сказать никто толком не мог. Было и того достаточно, что 'вылезет' и что 'бельмастое'.
Как такое представить - 'бельма огненные', было непонятно, но ужас и заключался в непредставимости такого. Кузька на Круглышке уже бывал, поспорив с друзьями, что сходит в поганое место. Сходил и даже залез на ветлу, но перед тем осмотрелся, чтобы не было на небе ни единого облачка. Договорился со спорщиками, что белым платком помашет с ветлы, когда заберется на нее.
Первым делом Кузька хотел найти следы когтей на коре ветлы. Если кто-то в кроне дерева жил, то не мог не поцарапать ствола. До ветлы Кузька дошел и полез на нее. До первых развесистых сучков подтянулся, сел в расщелину между стволами. Отдышался и дальше полез. Почти до верхних веток добрался, но схватился неудачно за сухой сучок и грохнулся вниз, подвернув ногу при падении. Прежде чем пронзило ногу острой болью, в глазах полыхнуло. Кузька даже не успел испугаться после падения, но от 'полымени' душа в пятки провалилась. Ожгло его мыслью, что это и есть 'бельма огненные', что в следующий момент сожрет его чудище. От ужаса зажмурился, и так крепко, что возле уха что-то хрустнуло. Пламя больше не зажигалось, но боль, подавленная было испугом, вернулась. Кузька глаз открыл, затем второй. По-прежнему светило солнце. Было тихо. Парнишка глянул вверх, но там никого не было. Хотел снова лезть на дерево, но сильно болела нога. К тому же со стороны реки наплыло облако, и солнечный свет на время померк. Кузька обмер, но глаза его не закрылись, а, наоборот, расширились. Когда же бесформенный ком небесного блина отнесло, а луч солнечный стрельнул сквозь крону в глаза Кузьке, он чуть было не лишился чувств. Однако в то же мгновенье какое-то отчаянье подтолкнуло Кузьку, и он, схватив палку, попавшуюся ему под руку, метнул ее в сторону прорвавшегося лучика. Палка, ударившись о сучки, упала к ногам 'богатыря'. Кузька сел. Надо было платком махать с дерева, но слабость в руках появилась, и нога не слушалась - не то что лезть на дерево, шаг шагнуть не мог, чтоб от боли не сморщиться. Но и возвращаться битым не хотелось. Все же, пока ковылял к ожидающим его дружкам, сочинил целую героическую повесть о том, как он стал взбираться на ветлу, и тут облако скрыло солнце, что соответствовало правде. Лишь немного добавил о том, что тут и появились 'бельма огненные' крыластые да восьмиголовые.
- Оно как взмахнуло крылом-то и по харе мне! У меня аж дыхание перехватило, а руки отнялись будто. Я и полетел. А оно еще и смеется дико. Вы слыхали, поди?
- Не-е...
- Не слыхать было...
- Ага. Вам не слыхать, а мне каково? - вошел во вкус Кузька и вспомнил, как в ухе хрустнуло. - Оно около уха-то как заржало по-звериному, у меня в голове затрещало, волосы иглами поднялись, как у ежа. Я хотел их пригладить, а только пакши исколол, - и в доказательство последнего показал исколотые о ветки шиповника руки.
- Ниче себе!
- А потом-то че? - загалдели слушатели.
- Че-че? Брякнулся я на землю. А он сверху хохочет и будто насквозь меня огненными шильями прожигает. Я думал, что вспыхну. Такой огонь был в бельмах, что и не описать.
Наговорил тогда Кузька всего столько, что даже барин его к себе велел доставить для дознания. Предстал перед господином брехунишка. Стал и Андрею Илларионовичу небылицу плести, но тот грамотный, остановил сразу.
- Хватит чушь нести.
- Да я и не несу... - сник Кузька.
- Видел что? - 'бельмами огненными' глядит, будто прожигает.
- Не видел ничего. В беспамятстве был. Только, когда упал и подвернул ногу, показалось, будто вспыхнуло что-то перед глазами.
- То-то... - промолвил удовлетворенный ответом барин и, помолчав, добавил: - Эх, темнота наша. Один наговорит с три короба, другой подхватит, и вот на тебе - в окрестностях Еринца поселился дракон огненный.
Барин разобрался, но другие не захотели вникать в Кузькину брехню. Уж больно баско все ложилось в давние выдумки. Вот и пошла гулять история о 'драконе', которого 'люди видели', который живет на Круглышке и выползает в ненастную погоду поохотиться. И коровы с овцами пропадали, и бабы молодые. Ни тех, ни других не находили. Так и пошло-поехало, дескать, виноват в пропажах 'дракон', живущий на Круглышке.
А еще сколько всяких легенд бродило по Яранской стороне. В пору молодости Андрея Илларионовича ходила легенда о жившем чуть ли не в одно время с Христом народом - ярии. Находили якобы даже следы той цивилизации. По слухам и перемыслам, жили тогда люди очень мирно и справедливо. Все у них было ладно и славно, но сгубила их любовь вождицы и простого кузнеца.
- А кто ж и в какой земле не в ладу с законом и совестью жил? Если послушать всякого рода историеплетов... - не один раз говорил барин Дувано - уж очень урожаист Яранский край на легенды...
Кузька всю подноготную небылицы о 'драконе' знал и поэтому смело отправился на 'остров'. Там проспал до самого полудня, чего не бывало, наверное, с самых беспортошных времен, когда болтался в зыбке под заунывные песни баушки.
Отоспался Кузька под ветлой, подложив узелок под голову и укрывшись маленьким, не подошедшим по размеру зипунишком. А тут новая незадача - есть хочется. Выползать же из-под ветлы не хотелось, но голод не прогонишь. Перекусить можно рыбой и раками, но как в реку полезешь? Вдруг кто-нибудь случайно увидит барахтающегося в воде 'утопленника' Кузьку? Один выход - ждать ночи. Только в июле-то она не скоро наступит.
Наловить рыбы Кузьке труда не составит. Всяк может ее выудить из рачьих нор да из-под коряг. Однако с удочкой проще обрыбиться. 'Будет мокреть-то несусветная, дак как полезешь в реку? А с удочкой-то поначе'. И вспомнил, что дома у него наготовлено и лес, и крючков - вопрос: как за ними сходить? Близок локоть, да не укусишь.
Удочки он сам умел делать. Только крючки приходилось заказывать соседу - Алениному отцу. У того все было для этого - целая кузенка на шестке. И меха небольшие, чтоб уголья раздувать да металл ослаблять; и щипчики мелкие, чтоб тоненькие пруточки держать. А к этому еще наковаленка и несколько молотков да молоточков. Федор Еринцев сам делал и крючки для рыбаков, и для баб иголки всякого 'колибру': от самых маленьких до большущих - черемисских. Еще один важный элемент удочки - леса. У баринова сына Андрея была настоящая английская удочка в сборе. Тут и крашенный поплавок, и кованый крючочек - острющий-преострющий. Леска и вовсе почти не видимая в воде.
Хороша удочка, но не купить такую - два с половиной рубля! Кто отдаст такие деньги на баловство? Поэтому лесу делали сами, выдергивая для этого волос из хвоста белой лошади. Кто-то жилку сучил в несколько волос, кто-то сплетал косичкой - такая леса прочней была. Кузьке поводки мать готовила. Бабе делать это куда сподручней: что пряжу, что волосья конские в нити сплетать. Он только 'колена' готовил да связывал их между собой. Да и сами волосья нужно было поочередно укладывать - один 'луковицей' вперед, другой вершиной. Иногда вплетали в лесу конопляную нить, чтобы она извивалась около дна, будто речной 'шелк'. Тогда и рыба от толстой нити не шарахалась, и улов был выше...
Все же отважился, покинул свое убежище, но в реку не полез. Стал смородину да малину собирать. Ягод немного на Круглышке - от чувства голода не избавишься, но время убьешь. Желудок ягодами набил, но сытости не ощутил.
Солнце лишь краем дальнего бугра коснулось, а Кузька уже к реке по кустам прокрался. На луговую сторону Ярани по перекату перебрался, на берег поднялся и по сторонам посмотрел - не шастает ли кто по лугам. Не увидев никого, в речку вошел и нырнул с переката, чтоб в рачьих норах 'урожай' собрать. Ходов в обрыве под водой нарыто много. Клешастые углубились в глинистую твердь настолько, что руки едва хватало, чтобы вытащить упрямого хозяина из норы. В пустующие рачьи норы и рыба забиралась в летнюю жару. Не только налиму да голавлю любо это полуподземное-полуподводное уединенье, но и мелкая сорога стайкой заворачивала в 'подземные покои'.
Прошарил Кузька несколько нор, выудил несколько ра-ков - ими не насытишься. Пришлось в темноте выискивать под водой дуплистые колоды, где налим летом и днюет, и ночует. Повезло. Выловленную рыбу - голавль, два налименка - и раков с десяток уложил в рубаху и пошел к ветле.
После купания холодно, но у Кузьки огниво имелось - в баньке чьей-то прихватил. Костер развел под ветлой, согрелся. Когда огонь приутих, на углях зажарил пяток раков и налима, обвалянного предварительно в глине. Рыбу съел, в клешнях и шейках рачьих покопался, а сытости все равно нет. Какая сытость без хлеба-соли? Надо где-то добывать жито. А где? Не идти же на паперть. Лежит Кузька в своем 'логове', мысли, как воду в ступе, толчет. Не знает, как свободой, свалившейся на него, распорядиться. Еще об Аленушке своей печалится: узнает, что утонул, маяться будет девка. 'Как бы ей знак подать, что жив?' - но тут же и удерживает себя, что нельзя раньше времени объявляться ей. Что 'раньше', понятно. Но какого 'времени', и предположить не может. В голове не укладывается, возможно ли такое вообще.
И еще надо с телом подколодным что-то делать. Управятся ли налимы с тем, чтобы лицо покойника до неузнаваемости отделать? Не перестараются ли толсторожие? Изгложут всего мертвеца так, что решат, будто не Кузька это. Что тогда? Начнут искать среди живых? Объявят беглым и поймают ведь.
Еще и с Ахмедкой не все ясно. Что-то смутное в памяти шевелилось: пояс, валяющийся возле воды, как там оказался? А кинжал почему рядом лежал? Ведь если б схватились в драке, то уж сумел бы как-то нанести удар им басурманин. 'А может, я его сзади? И после в омут...' - не складывались в правдивую картину предположения да домыслы. Почему рубаха наполовину мокрая на траве валялась, а порты и вовсе как мокруша, которой полы намывают у бар?
Надо бы временное убежище ладить, чтоб от дождей спасаться и до осени пожить. А потом что? Может, в северные леса нескончаемые уйти? Последнее кажется беглецу самым доступным. Только понимает: чтобы до тех лесов добраться, желательно бы документ какой-нибудь раздобыть на служивого или вольного ремесленника. Опять же вопрос: где и как? Не татьством же и не убийством. Бумагу можно и самому какую-нибудь написать, но, опять же, печать нужна. А где ее взять?
От вопросов голова у Кузьки кругом. А то, что можно попробовать бумагу самому состряпать, понравилось беглецу. Только образец надо и принадлежности для письма. Грамоте Кузька обучен. Его тетка в барской прислуге состояла. К ней иногда мать отправляла Кузьку в гости. Мол, при господском доме еда лучше, хоть и объедки, вот и покормись, сынок.
Кузька с барчонком Андреем ровесники. Барчонок ленивый - учителя его своими науками изводили. И он, чтобы как-то отыграться за это, придумал игру - сам учитель, а Кузька ученик. Что за день Андрею наговорят, он все 'ученику' пересказывает. А Кузька слету услышанное схватывал. Да еще и под дверями подслушивал, что барчонку умные люди преподавали. До того дошло, что в конце концов стал Кузька не соглашаться с 'учителем', перечить и свое доказывать. А тому зазорно - обиделся барчонок и отказался играть с Кузькой 'в учебу'. Забаву эту забросили, но что-то вроде дружбы зародилось между ними - если может быть дружба между барином и крепостным. Стал барчонок Кузьке свои книжки да учебники на ночь давать.
Так Кузька грамоте обучился: читает без всякой запинки, а математические задачки за барчонка решает - будто семечки щелкает. Только с правописанием нелады: набивать руку на этом деле надо, а Кузьке где этим заниматься? Разве что на речном песке летом да на снегу зимой.
Чтение Кузьке больше всего нравилось. Особенно про разные приключения. От книг о мореплавателях и вовсе Кузька сам не свой делался, и однажды не выдержал, умыкнул у барчонка одну книгу - наставление о парусах. В поучении растолковывалось, какие они бывают; разъяснялось, как с их помощью корабль движется и управляется.
Кузьку за ту книгу высекли, но он, приняв муку, хранил ее, как самое большое сокровище, в кожаном мешочке на чердаке избы, зарыв в землю на потолке возле трубы. Перечитал книжку Кузька несчетно раз и помнил ее почти наизусть. Была у него мечта построить парусный корабль, спустить на воду в половодье и уплыть на нем до Волги, а из нее уже в Каспийское море. Карту Волги и ее притоков, среди которых значилась и Ярань, Кузька перерисовал на бумагу из барчонкова учебника географии. По другую сторону Каспия, как следовало из той карты, находилась чудная и чудесная страна Персия, куда в итоге и мечтал приплыть Кузька. А там его ждало...
Во-первых: построит там дворец на манер султанского. В нем на самом почетном месте будет сундук с драгоценностями и множество книг про все страны, моря, а также по всем известным наукам. Во-вторых: у него будет гарем, но в нем (он же не басурманин) всего одна жена, но из красавиц раскрасавица. Для жены построит Кузька карету. Но не простую, а самобеглую - отец рассказывал, что дед его матери построил такую и даже отвозил самокатку царице Елизавете.
Кузька тоже мечтал построить такую. Представлял даже, что будет коляска вся в позолоте, будто спустившаяся с небес. Отец рассказывал про прадеда и 'движенку', но от чего катится она - ни слова. Кузька думал об этом, но, кроме лошадиной тяги, ничего ему в голову не лезло. Всякой телеге нужна лошадь. А без лошади как?
Но ведь была такая 'телега безлошадна' - барчонок тоже про нее рассказывал. Даже фамилию изобретателя 'самобеглой коляски' называл - Шамшуренков. Еще похвалялся, какие талантливые люди живут в их медвежьем углу.
Кузька думал о своей 'самобеглой коляске' и даже решил: когда разбогатеет в Персии, как султан, то соберет тамошних звездочетов, чтобы они придумали тягу для коляски. Когда же будущий персиянец вызубрил книжку про паруса, то решение, как двигаться его 'самобеглой коляске', пришло без всяких звездочетов - надо приладить к ней паруса, которыми будет управлять обученный слуга-арап...
Лежа в своем убежище под ветлой, Кузька вспомнил те детские мечты. 'Вот ведь какие дела - дожил. Свобода уже есть, осталось до Персии добраться'. Только он уже не парнишка, а мужик и понимает, что в Персию попасть не так просто - не паруса нужны, а деньги и бумага-документ, в которой было б указано, что он не крепостной крестьянин, а ремесленник, но лучше, если бы значился служителем в церкви. Тогда прикинулся бы странствующим монахом, который заблудился и попал вместо Иерусалима в Персию...
Сытый да убаюканный радостными мыслями о дальних странах, задремал Кузька и продрых почти до полудня. Может, и дальше бы спал, но пустой желудок напомнил о себе. Пришлось лезть в малинник. Набрал ягод не одну пригоршню, но не насытился.
'Рыбки бы... - но в реку днем лезть не решился, чтоб не попасть случайно на глаза кому-нибудь из знакомых. - Вот ужо, как стемняет...'
Рыбалки не получилось. Задождило. К вечеру хмарь в небе собралась, а среди ночи мелкий моросящий дождь зашебуршал в кронах деревьев. Первое время на Кузьку не капало, и он спал, слыша сквозь забытье шорох дождя над головой. Но вот мелкая морось собралась по краям листьев в крупные капли, которые разбухли до размера горошин и, оторвавшись, стали падать. Едва слышно хрусталинки влаги зашевелили траву; застучали редко по спине беглеца, кутавшегося в украденный зипунишко. Холстина быстро намокла, и вот уже капли проторили стежки по лицу лежебоки. Кузьке стало не до сна.
Ползает он в потемках вокруг ветлы, приютившей его, и ищет, где еще не пробила дождевая сыпь крону. Да разве найдешь такой уголок? Даже по стволу стекают тонкие прерывистые струйки дождя. И, будто живые, ищут спрятавшегося от них блудню, чтоб за шиворот к нему забраться.
К утру Кузька промок насквозь, продрог до костей. Рассвело, костерок-тепленку бы развести, но сухого мха или бересты для растопки не удосужился заготовить с вечера. А ведь понятно было, что не миновать дождя. За это и костерил себя Кузька, и даже надавал бы себе за такую непредусмотрительность, но разве легче станет оттого, что рожу свою расквасишь? Одно спасение - бегать вокруг ветлы.
Но и это мало помогало. Пока носится как угорелый вокруг дерева, вроде согреется, а как присядет к дереву, снова и вода по спине сочиться начинает, и холод следом лезет змеей ползучей. Кузька поболее стал круги нарезать. Три-четыре круга отмотает и под ветлу сядет - зипунишко выжмет и над головой на сучки повесит вроде крыши. Но проходило с полчаса, и сквозь эту кровлю вода, будто сквозь решето, литься начинала.
Снова круг, другой, третий... Добегался. Не сразу и сообразил, что с ним произошло - одна нога провалилась в какую-то яму. Еще не разогрелся, окоченевшие члены не успел размять - ноги ходулями, руки крюками. Лишь вполовину смог руки выставить вперед по ходу падения. Шваркнулся о небольшую ольху лбом так, что из глаз искры-не искры, а, скорее, пламя полыхнуло. В себя пришел, поднялся, к яме вернулся - дыра в земле темнеет. Опустился на колени, руку в пустоту просунул - во все стороны расходится подземелье. Попытался расширить лаз. Получилось - вполне может человек проскользнуть через него.
Кузька не решился сразу лезть в прорву: кто знает, какой черт там обитает? А тут еще и про дракона вспомнил: не его ли логово внизу? Не в него ли он, проклятина, баб да скотину таскал? От мысли такой жарко стало, волосы, прилипшие к голове, вдруг вздыбились и шевелиться стали, будто от дуновения ветерка, но кругом тишина, нарушаемая лишь шелестеньем дождя да капелью. Вскочил, бежать хотел, но остановился. Куда? Да и убежишь ли от дракона, если разбередил его логово?
Обмер Кузька, встал и в нору, что под кусты шиповника круто уходит, таращится. А дождь не прекращался. По спине струйки крались - то ли воды, то ли страха, холодя кожу до самого нутра. Мокреть и озноб, что прошибали насквозь, прогнали боязнь. Мысли на здравый манер повернулись и другой ход дали. 'А может, сдох дракон-то? Давно уже ни бабы, ни скотина не пропадали бесследно', - предположил и руку просунул в образовавшуюся дыру. Еще носом покрутил: если умер дракон, то должно бы из норы падалью вонять. Но из норы даже сыростью почти не тянуло.
'Наверное, уж одни кости от вражины остались', - осмелел и стал дыру расширять, чтоб пролезть в нее. Без труда это сделал - оказалось, что вход накрыт плетеным щитом и прилепленным к нему дерном. Вичи щита сгнили - бегун и провалился, разрушив ветхий остов западни.
Проем наконец расширен, но глубина неизвестна. Притащил жердину длиной в две сажени. Затолкал в прорву. Вся тычина ушла вглубь, пока достала до дна подземелья. Кузька жердину выволок из ямы, положил поперек лаза и стал осторожно спускаться в нору. Сперва брюхом повис на жердочке и ногам стал болтать по сторонам, определяя ширину хода. Нашарил стену и еще ниже опустился - уж грудью налегает на перекладину. Снова ногами туда-сюда помотал. Ступеньку обнаружил. На нее и встал, а затем сел. Ногу опустил - пол нашарил. Встал в полный рост. Попытался вглядеться в темноту норы - не увидел ничего, хотя и свет падал сверху через проломанный люк. Руки в стороны развел, наткнулся пальцами на стену и стал шарить по ней. Вверх повел было, но потолка не достал. Глаза немного привыкли к темноте, удалось разглядеть кое-что в подземелье.
Само подземелье имело форму четырехугольника со сглаженными углами. В дальнем углу - подобие топчана. Кузька подошел к нему. На нем шкуры валялись. Потрогал, на ощупь вроде коровьи. 'Знать, и бабьи кости должны валяться вокруг - не с костями же он их пожирал?' Внимательней посмотрел вокруг. Ничьих костей не увидел. А шкуры на топчане мягкие, будто от скорняка. 'Он че, еще и шкуры выделывает? Или у него свой скорняк имеется?' Усмехнулся от своего предположения.
'А сам-то он где?' - тут же вздрогнул. Снова по сторонам поглазел - нет ли какого тайного лаза из земли? Не нашел такового. Стены были сухие и однородные по цвету. Никакого намека на то, что может быть еще один вход, не было.
В подземелье тепло, Кузька на топчан сел. Шкуру на себя накинул. Стал согреваться. Но от мокрой одежды холодило. Снял все с себя до последней рубахи. Снова в шкуру закрутился. Прилег на топчан. Потянуло в сон. Сперва Кузька наплывающее забытье отгонял, боясь, что его сонным застукает дракон в своем логове и сожрет, не раздумывая. Однако тепло и приютность шкурного одеяния сделали свое дело, и Кузька сдался.
'Хоть перед смертью посплю и согреюсь, - решил. - Пускай жрет, ахид. Сонный-то, может, и мучиться не буду. Уж лучше пусть теплым сожрет, чем под ветлой околею'. В сон стал проваливаться, будто в глубь земную. Успокоенный мыслью, что в тепле пребывает, даже обрадовался тому, что летит не важно куда, в какую бездну.
Сколько проспал Кузька, даже не понял, но очнулся в бодром настроении. Стал вспоминать. Сначала подумалось в состоянии полудремы, что все происшедшее лишь сон, но коровья шкура, которой укрывался, была явной. Такая же действительность и нора, в конце которой свет виделся.
'Ну и ладно', - успокоился. Поворочался на топчане. 'А чье же это обитище?' - вопрос в голове всплыл. Прикинул, кто может хозяином быть. 'Пожалуй, для дракона маловато здесь места. Если он один сюда влезет, то, возможно, и поместится, - рассуждает. - Для бабы нетолстой тоже уголок отыщется. Но как корову сюды втиснуть, да еще и шкуру с нее здесь сдирать? Нет, не драконова это нора, - полегчало. - А чья?'
Дальше просчитывает: зверю такое не сделать. Чтобы нора сухая была, может зверь выкопать яму, но лежанку никакой медведь или барсук делать не будет. И шкурой застилать ее тоже им незачем. Тогда кто?
Может, какой монах от мира ушел и здесь поселился? Но и человеческого присутствия тоже не виделось. Хоть и монах, но для воды-то кружка нужна хотя бы берестяная и миска для еды деревянная. Ничего на ум Кузьке не пришло вразумительного и ясного. Боязно было оставаться, но и покидать уютную нору не хотелось.
Выглянул на улицу - дождь не прекращается, сырость кругом. С деревьев капли бухаются. Стукоток, будто горох о стенку. Обратно в подземелье спрятался, завернулся в так понравившуюся ему коровью шкуру, и засыпать стал. А в голове мысли - человек не человек, зверь не зверь, дракон не дракон?
'Шмырдяй какой-то', - выдохнул, будто подытоживая умственные поиски, да и заснул успокоенный. Кто такой Шмырдяй, он не знал и даже не слыхивал раньше о нем, а потому и бояться не следовало того, кого нет...
1857-1858 годы
Еринец
Лежебочничая в обнаруженной пещере, Кузька и про то, как с Ахмедкой схлестнулись в споре-тяжбе, вспомнил. Получалось следующее...
Ахмед - торговый человек - заехал по какой-то надобности в Еринец и Алену увидал. Что-то сдвинулось у него в голове от вида русоволосой девки.
- Ах, какой дэвушька! Ей бы не в вашей Ереньсе девкой крепостной у барина, а в гареме султана первой жиной быть.
Ахмед дела свои забросил и, уединившись в летней светелке Федора Еринцева - отца Алены, предался думам о красивой девке. Все думает, как бы к Алене подступиться да разговор начать. А тут еще и Кузька Клестов к девке клинья подбивает, а той это по нраву.
- Ух, шакал-Куска! - злится Ахмед.
И невдомек обоим, что расклад в любви к Алене не в их пользу. Ахмед веры другой, не православной, а Кузька тоже в крепостных значится у барина. Андрей Илларионович басурманину свою крепостную не отдаст, потому что веру чтит - с одной стороны, а с другой - и не продаст, потому что взглядов он передовых и торговлю людьми отвергает абсолютно. Но и Кузьке мало чего в этом деле светит. На какой девке велит барин жениться, та и будет суженой его, иначе батогами побьют за ослушание. Хоть помещик и передовых взглядов придерживается, но не до такой же степени, чтоб от самых действенных и доходчивых методов воспитания отказаться - поучит, еще как поучит...
Кузька и Ахмед, хотя и веры разной, и происхождения, но ликом, будто братья, схожи. Да еще и на одной девке их жизнь клином сошлась - вот и думай после этого, что люди других стран иные по сути своей человеческой. Не так это. Отнюдь не так.
Получился 'треугольник' в Еринце, как в шутовском водевиле-представлении.
Ахмед о торговле уж и не помышляет - к Алене подходец ищет. У калитки ее караулил - вдруг выйдет. Сюда же и Кузька подкатил, на лавочке под окном уселся и песню тихую напевает о том, что, мол, девка красна, выйди на улку. Кончил Кузька песню и к Ахмеду подошел. Попенял: 'Слышь, басурманин, потешишься ты девкой да и был таков: улетучишься в свою сторону 'запирсидскую''.
У Ахмедки огонь в глазах полыхает-мечется, рука кинжал сжимает - вот-вот на противника бросится джигит. Однако понимает, что поножовщиной не решить дела. А Кузька будто поддразнивает соперника: мол, коли люба тебе Алена, то докажи.
Ахмед кинжал из ножен выхватил. Занес над головой:
- Хочешь, руку себе отрэжу? - и другую руку для экзекуции вперед выставил.
Кузька не кровожаден.
- Каку руку? Ты хоть мизинчик оттяпай, а потом руку сули отхватить.
Бжик - сверкнул кинжал, и отлетел мизинец левой руки в траву под ветлой.
Кузька затылок зачесал. Надо же, и впрямь басурманин не шутил. Зауважал соперника, предложил хлебнуть бражки из бутыли, которую в руках держал. Ахмед отказался.
Алена меж тем на улицу и не думает выходить. Кавалеры скучают. Да еще и вечерняя духота да мошкара донимают.
- Пойду-ко я скупаюсь, - Кузька поднялся и под гору в сторону мельницы направился.
Ахмед следом, зажав рану, поплелся. Думал, а вдруг сговорилась Алена с Кузькой и придет к реке. К омуту меж тем парни спустились. Кузька бражки выпил, разделся, в воду собирается заходить. Ахмед на траве уселся.
- А ты, Ахмед, чего не купаешься?
- Я высе могу... - тоже одежку с себя скидывает.
- Ну что, джигит, давай так решим - кто омут перенырнет, с тем и Олена будет.
Слово за слово, Ахмедко пояс снял, на траву отбросил. Туда же кинжал швырнул. Одежду снял, аккуратно свернул и на травяную кочку положил. К воде шагнул. Оглянулся, в глаза соперника уставился. Тот усмехнулся, но взор чуть скосил - не выдержал.
- Давай, - не дожидаясь ответа Кузьки, в воду прыгнул.
Кузька хотел следом нырнуть - не дай Бог басурманин опередит. Он-то дважды мог омут под водой пересечь - туда и, высунув из реки руку у противоположного берега, обратно. Не одну бутыль браги-медовухи на этом деле выиграл. Но не успел с себя даже рубаху скинуть - Ахмедко из воды показался, руками по воде колотит, будто курица квохчет - крикнуть пытается. Он, оказалось, плавать не умеет.
Кузька пояс Ахмедкин схватил, в воду заскочил и конец его кинул джигиту.
- Хватай!
Ахмед уже под воду уходил, но успел конец пояса ухватить. Снова его голова над водой показалась. У Кузьки отлегло от сердца, чуть на погибель живую душу не толкнул. Но тут будто кто-то его за язык потянул.
- Если от Олены не откажешься, кушак отпущу.
- Не откажусь, - хрипит Ахмедко, захлебываясь.
А Кузька тащить Ахмедку из воды не торопится.
- Отпущу ведь, коли не откажешься от Олены, - как с мышкой кот, играется.
- Оп-пускай, шакал! Только я... - не договорил Ахмед, кулак разжал.
Пояс в руке у Кузьки остался. Миг, и пропал в безднах омута Ахмед. Кузька пояс отбросил, в воду заскочил по пояс. Остановился на миг, рубаху стянул и, на берег зашвырнув ее, за соперником нырнул, но схватить его не успел, утянуло Ахмеда в омут.
Долго нырял Кузька, пытаясь найти соперника, но все безуспешно. Хотел уже бросить бесполезное занятие. Сел на берег, браги хлебнул, а когда та растеклась по утробе сладостью и теплом, даже вздремнул чуть. Когда в себя пришел, увидал на другой стороне утопленника. Подивился, что сразу вынесло того из глубин. 'Верно, Ярани нашей не нужны басурмане'. Переплыл реку, поглядел на утопленника. Убедился, что Ахмедка, а тот уж, понятное дело, неживой. Хотел так и оставить его на отмели возле кочки, к которой вынесло, чтоб подумали, будто сам утонул торговый человек.
Все ж закинул его голову на кочку, чтобы тело водой не стащило и дальше не уволокло по реке. Поднялся и огляделся - не видел ли происходящее кто со стороны. Никого не увидел и обратно через омут переплыл, к браге приложился. Брага и согрела, и мысль подвернула...
А дальше все было, как было: спрятал тело Ахмедки под корягой в реке и пошел одежку воровать в Отшатнях. Лишь одно никак не мог уразуметь - в тот ли день, когда всплыл Ахмедка, они с ним пошли к реке или накануне. Сомнение вкрадывалось: не успел утонуть басурманин, как тут же и всплыл. Не бывало так, но ведь могло случиться. И еще что-то смутное в голове крутилось: разговор с отцом Алены Федором, отрывки маткиных упреков. Когда что было - не вспомнит. Хороша, знать, брага была у Тышней...
Сидит Кузька в норе-берлоге и ненастье пережидает. Как есть захочет, бежит к реке. Ныряет, пока не околеет до костей, рачьи норы прошарит, в известные дупла коряг руку сунет - обрыбится и снова в тепло берлоги с уловом бежит. Рыбу, слегка посолив, уминает, а после голодухой мается - какая еда без хлеба? Чистое наказание. Долго так не проживешь. Лето кончится, и все. Выбор небольшой: хочешь, околевай с голоду, хочешь, голодай, пока не околеешь.
Ненастье кончилось. Днем жарко. Хотя и миновал Ильин день, вода в реке еще теплая. У Кузьки новая нужда: как бы нож Ахмедкин выудить из омута. Все же кинжал - како-никако оружие, вещь нужная в его положении. С таким ножищем можно было б и на 'большую дорогу' выходить - не страшно. 'Достану...' - решил.
Дождался, когда блин луны, масляно лыбясь, над лесом за Отшатнями повиснет, и к мельнице отправился. Подкрался к омуту. Тишина. На мельнице даже псы сторожевые дрыхли, не взбрехнули ни разу. Разделся Кузька, одежку под куст положил. Ежась от вечернего холодка, в воду ступил. Прикрыл срам, опасаясь, что бес речной вынырнет и вцепится в незащищенное портами блудило. Зашел в воду по пояс и осторожно, чтоб всплеском не разбудить злых мельниковых псов, поплыл к тому месту, куда вещи Ахмедкины зашвырнул. В омуте течение по кругу воду гоняло, поэтому трудно предположить, куда снесет поклажу. Надо нырять, но не хочется Кузьке в темную воду погружаться. Днем не всяк отважится сигануть в омут, а тут среди ночи надо совать голову в бездонную, хотя и беззубую, его пасть.