Sergeant : другие произведения.

Эпилог. Круг земной

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:



Эпилог.

КРУГ ЗЕМНОЙ



Чудеса происходят и оставляют след в нашей душе. Но душа человеческая - подвижная субстанция, и время властно над ней, как властно течение реки над упавшей в воду паутинкой. Вода колышет ее, искажает ее рисунок, прилепляет плывущие мимо сухие листья, птичий пух и трупики поденок - так что к концу путешествия паутинка не та, что в начале, и если когда-то на ней сверкала утренняя роса чуда Господня, то теперь даже память о том погребена под налипшим мусором.

Очевидно, именно поэтому Господь не часто балует нас чудесами.

Даже если чудо потрясло тебя до основания, даже если оно затронуло самую глубину твоей души, необходим постоянный труд в течение всей жизни, чтобы память об этом не была скрадена всесильным временем. И лишь немногие из нас решаются на это, и немногие достигают того, что чудо из однократного события, о котором нужно давать себе труд иногда вспоминать, становится самой жизнью и начинает твориться непрерывно.

Как если бы мутная, илистая речная вода вдруг превратилась в сплошной поток чистейшей росы.

Я думаю, в этом и заключается подлинная святость.

Если так - то, несомненно, святые блаженны.

Но, прожив в этом мире много десятков лет, пройдя из конца в конец его долгие и пыльные дороги, многократно оступаясь в его грязи и чаще вкушая горечь этого мира, чем его сладость, всегда кратковременную и преходящую, - я не устаю размышлять о тайне, открывшейся мне шестьдесят восемь лет назад в обреченной и чудесно спасшейся деревне Рундшау. Слишком мало святости повстречал я в своих бесконечных странствиях. Слишком трудно пробивали себе дорогу те ростки ее, что живут в моей собственной душе. И все же дивный образ реки, что струится росой, неотступно сопровождает меня, словно эта река ждет - не войду ли и я в ее воды, чтобы стать обновленным и чистым. Заблудившийся в жаждущих лугах ручеек, слишком далеко убежавший от реки-матери.


Все реки текут, думаю я тогда, и начинают они свое течение в ледниках вершин, рождаясь от прозрачности льда и солнечного света. Помнят ли реки о месте своего рождения? Тоскуют ли о нем? Мечтают ли вновь вернуться туда, где обрели жизнь?

Может быть, лишь небеса, чья синева отражается во всех на свете водах, знают ответ на эти вопросы. И говорят с нами - чистым дождем и утренней прохладной росой.


Я стал старым настолько давно, что целое поколение детей, родившихся, когда я уже поседел, теперь вступает во взрослую жизнь. Долголетие имеет и свою про'клятую сторону. Опыт и житейская мудрость - такое же бремя, как любое другое имение, особенно если время, когда в силах полноценно распоряжаться этой собственностью, миновало и больше не возвратится.

Мне, очевидно, давно уже приспела пора собираться домой - туда, откуда все мы приходим в сей мир. Тоска по реке небесной росы многие годы снедает мое сердце, и манит его к белоснежным высотам, прозрачному воздуху и ослепительному солнцу горних вершин. И все-таки я ценю каждую каплю уходящего от меня времени: мне дан мой крест и мне открыт мой смысл, и я хочу исполнить положенное мне до конца, не упустив ничего из того, что еще могу сделать. А когда настанет мой час (по всей вероятности, настанет он скоро), мне хотелось бы встретить его, не выпуская из рук креста - моей скромной миссии, моего кредо, моего жезла.

Когда я вспоминаю об этом, то сомнения, на которые столь щедра старость, рассеиваются, как дым. Свой земной путь я завершаю с чувством победы. Мне открыта величайшая из тайн, ради которой, пожалуй, мы только и приходим в мир.

Ибо тяжелейшее из того, что мне довелось пережить, странным образом снова и снова оказывалось источником блаженнейшего - и последнее вполне оправдано первым, и более того: было бы невозможно без него.


Предвижу, как удивленно посмеются мои многочисленные друзья, услышь они из моих уст эти слова. Конечно, я всего лишь старый женевский лекарь, к преклонным летам так и не наживший ни состояния, ни семьи, ютящийся в съемной каморке и из всей собственности имеющий лишь книги да комнату в старом родительском доме в Рундшау, где бываю хорошо если более раза в год.

Но знали бы мои друзья, сколько пришлось мне перевидать владетельных господ, обремененных сокровищницами и выводками родни, умиравших у меня на руках с выражением черного ужаса на лице, бормотавших в бреду о том, что сытой и изобильной была их жизнь - но что с того теперь?.. Сколько ученых и мудрецов, знакомых мне, на границе своего земного существования замирали в оцепенении, тщетно пытаясь получить ответ на вопрос: не напрасно ли утрачены годы, посвященные изучению наук и тайн? Что из постигнутого останется с ними там - за гранью? И когда мое врачебное искусство оказывалось бессильным, и я понимал, что сейчас предстоит провожать еще одну душу в непостижимое странствие, именуемое нами смертью - после предыдущего непостижимого странствия, именуемого нами жизнью, - я откладывал в сторону свое ремесло, и мы говорили, и плакали, и иногда перед уходящим вдруг раскрывался необычайный и великолепный смысл, всегда неповторимый и новый, и он уходил успокоенный, с благодарностью принимая напутствие из рук священника. Но я знаю, что не мог бы разомкнуть уста в такой час, если бы в свое время мне не дано было пережить событий, произошедших в год Чумы в Рундшау.

И если бы не жизнь и страдания Лотара Ланге, начало которых прошло на моих глазах, и если бы не чудо непостижимой любви Господней, явленной мне тогда столь необычайным образом - то ничего не стоили бы и ничего бы не дали мне мои собственные кровь, пот и слезы, столько раз пролитые впоследствии.

Мы медлительны и слепы, мы словно охвачены странной немощью в постижении тайны, которую единственную из всех следовало бы постичь - тайны нашего предназначения.


Спустя два года после событий, описанных в этой книге, я надолго покинул Рундшау. Мне не суждено было создать семью и пустить корни в родных местах, занимаясь отцовским ремеслом - как и предсказал незадолго до своей кончины патер Рихман, сказав о том, что рундшауский священник не окрестит моих детей. Вскоре после Пасхи 1350 года я обвенчался с моей избранницей, Вероникой Геншер, и мы принялись строить дом, и уже размышляли, как будем вести семейное хозяйство. Но в конце ноября моя Вероника умерла в преждевременных родах, и с нею умер младенец, и горе мое было велико. Черная пелена неизбывной тоски поглотила меня, и в ней пронеслись незамеченными и Рождество, и новолетие. И однажды (был уже конец зимы), не в силах более оставаться в местах, связанных теперь скорее с утратами, чем с радостью и счастьем, я простился с родными и друзьями, взял напутствие у патера Шильдбергера и уехал в Линден, где вступил в солдаты кантональной гвардии. На несколько лет рота заменила мне семью, а военные лагеря и казармы - родину.

В те годы Швейцария охотно продавала кровь своих сыновей владетельным баронам разных стран. О воинской доблести швейцарцев ходила добрая слава, и многие знатные дворы Европы были не прочь нанять нас для охраны своих владений или, иногда, для того чтобы отнять владения соседа. Так начались мои странствия.


Удивительное дело: хотя некогда я в буквальном смысле бежал из Рундшау, память о родных местах не покидала меня. Но мне вспоминались не альпийские луга с их пряным запахом и захватывающей дух панорамой гор и долин, и не картины детства, и не водопад Кройцбах, и не милые сердцу домики рундшауцев, зимой по самую крышу заметенные снегом, а летом утопающие в зарослях туи и шиповника. Мне вспоминалась Мистерия: ее дивная, навсегда потрясшая меня атмосфера открытого неба, приблизившегося к земле и осиявшего ее и живущих на ней, - словно не в доме рундшауского шорника, а на пронизываемой холодным ветром Голгофской площади посреди деревни я впервые увидел свет. Лица ближних вставали в моей памяти в окружении Мистерии - и в минуты тоски по родным местам, иногда охватывавшей меня в дальних краях, мне хотелось вернуться не в отчий дом, а в то время и в то пространство, в которые мы вошли тогда.

Эта память, и только она, хранила меня и давала силы. Я помнил все, что говорил мне отец Теодор, я заново приводил на ум слышанное и виденное в минуты прозрений в храме Богородицы Тернового Венца, и не упускал ничего. Товарищи по службе иной раз удивлялись моим речам, хотя мое постоянное стремление в храм к исповеди и мессе, а также молитвенные упражнения были им понятны: солдат, коему по долгу службы положено смотреть смерти в лицо, неминуемо станет или безвозвратно погибшим грешником, не упускающим случая набить брюхо, напиться пьяным и лапнуть девку, пока не добралась до него костлявая, или человеком набожным, который вверяет свою жизнь в руки Господа Бога и не устает возобновлять этот обет, а там уж - «делай что должен, и будь что будет».

И много раз в моих странствиях (а может быть, это только казалось мне), я ощущал рядом с собой невидимое дружеское присутствие, приносящее спокойствие и уверенность, и тогда облик Лотара вставал перед внутренним взором. Я не знал тогда, как не знаю и теперь, где и как пролегли его пути. Может быть, думал я, он - уже под иным именем, в иных краях, - стал знатным прелатом, или мудрым богословом, или аббатом какого-нибудь монастыря. А может быть, подобно святому Франциску, странствует, никому не ведомый, в образе нищего, и только небеса служат ему кровом, а весь мир - семьею. Но я был уверен - да что там, я знал доподлинно - что, где бы он ни был, он всегда где-то недалеко; его присутствие подчас было ощутимо так, как я ощущаю сейчас перо в своих руках и свет свечи на столе. Поистине, ни расстояния, ни время не могут быть помехой для живой памяти и молитвы.

Странным образом исполнились его слова о том, что, уйдя, он станет мне ближе. И сердце мое поныне (теперь - особенно) полно необъяснимой уверенности, что в час, когда я оставлю наш мир, он встретит меня там, за гранью, и вместе с ангелами будет принимать мою душу накануне окончательного разрешения ее удела. Лотар, Лотар, мой друг дорогой и бесценный, - я иду.


Думаю, многое из того, что я понял впоследствии о жизни, о Боге и о человеке, я смог понять только потому, что однажды мы расстались. Провал, отверстый с тех пор в моем сердце, открыл в нем какую-то чувствительную мембрану, и мне стало возможно уловить невидимые картины и неслышимые голоса, отражающие глубинный смысл всего и вся. Очевидно, это и есть тот дар, который дают нам болезненные утраты. Не будь их, сердце не обрело бы этого тонкого зрения и слуха.

Но этот дар надо и уметь принять.


Иногда я думаю о том, что и смерть моей семьи, хоть и была горестным ударом, не прошла без благих плодов. Но в ней есть и моя вина. Слишком многое мне было открыто в те дни, чтобы Господь мог позволить мне погрязнуть в земных привязанностях и вести спокойную, обыденную жизнь Арнольда-Энке-такого-же-как-все. Я противился этому, предавая начертанную мне дорогу, в финале которой маячила Голгофа и крест, и сам стал причиной столь горькой развязки, ибо иначе уже не мог бы оторваться от родной почвы - родной, но не сулящей ничего кроме болота и сна.

И я лишь молюсь, чтобы моя Вероника и мой неродившийся ребенок обрели удел в светлых небесных обителях, и были утешены за то, что послужили расплатой, невинной жертвой за грех мужа и отца.

Мои солдатские годы пришлись на время относительно мирное и спокойное, по сравнению с воинственной эпохой, предшествовавшей чуме - словно посланное Господом бедствие ненадолго угасило в сердцах европейских владык пламя раздора. Города по-прежнему боролись с князьями, а князья старались всячески ущемить города, но славный император Карл IV предпочитал разрешать споры деньгами и договорами, а не оружием, а в 1356 году даровал Германии «Золотую буллу», по сей день служащую законом для королей и городских магистратов и оберегающую их друг от друга. Это было время, столь отличное от нынешнего - когда повсюду в Европе слышно о военных столкновениях, когда короли вновь посягают на свободу моей родной Швейцарии, когда турки снова наносят поражения войскам германских и венгерских государей 1), а во Франции продолжается бедственная война, вызванная многие десятилетия назад нечестивым королем, посмевшим поднять руку на достояние Божие. 2)

Милостью Божией, мне не много пришлось воевать. Я служил бургундским герцогам и немецким вольным городам, видел Италию, Фландрию, Эльзас, Люксембург, Данию и Англию. При дворе неаполитанских властителей я защищал прекрасные палаццо во время городских беспорядков, когда одни жители города ополчались на других, таких же неаполитанцев, как и они сами, и вся разница между ними и вся причина раздоров заключалась лишь в том, что те поддерживали партию, носящую плащи одного цвета, а эти - партию, носящую плащи другого цвета, и различие цветов казалось им достаточным поводом, чтобы поносить и резать друг друга. Служа в роте охраны герцога Бургундского, я сопровождал молодого наследника в опасной поездке через всю Францию, охваченную жестоким крестьянским восстанием - и великая горечь пронзала мое сердце при виде несчастной страны, разодранной многолетней войной, страны, имевшей на севере захватчиков-англичан, а на юге - отложившееся и заключившее союз с захватчиками герцогство, страны, потерявшей цвет своего рыцарства в неудачных сражениях и испытавшей в довершение ко всему возмущение и мятеж собственного терпеливого народа. Я покинул службу у герцога и уехал в Германию, где, состоя в войске города Любек, участвовал в осаде Хельсингборга, столицы короля Вальдемара Датского, что было королю местью Ганзы за разорение города Висбю... И везде я видел одно и то же: горе и несправедливость, высокомерие власти и страдание простых людей - но вместе с тем равную, всеобщую, охватившую великих и малых глухоту к голосу небес. Словно несчастные дикари, не знающие иной радости, кроме как удовлетворение потребностей плоти, государи и народы заботились о справедливом, по их мнению, разделе власти, о дележе и передележе сокровищ и богатых ленов... Великие мира сего забывались в снискании почестей и суетной славы, а малые - в усердной и унылой добыче хлеба насущного. И если кто и переступал порог храма, то лишь затем, чтобы просить небеса о споспешествовании в этих житейских делах, словно нет у человека иного, высшего долга перед небесами, и нет у небес иной, высшей заботы, кроме как удовлетворять наши мирские стремления.

Разве что среди простого народа, измученного тяготами, иногда вырывался под сводами церкви безмолвный плач, обращенный ко Господу - плач, значащий больше всяких слов. Но и он не находил ответа и утешения - ибо голос века сего заглушал в сердцах голос вечности, и безвыходно замыкал человека среди его хлопот и проблем.

И, стоя в храме - неважно, под небом какой страны - я смотрел на распятие, и встречал ответный взгляд Христа, в котором читалось: доколе? Доколе Мне быть пригвожденным к этому кресту, на который вознесли Меня ваше равнодушие и забвение, и нежелание знать ни о чем, кроме своих сиюминутных желаний? Не было ли сказано о том, что все приложится человеку, лишь бы только он желал жить по законам Царствия и по правде его? Вы же, однажды уже утратившие рай, ищете чего угодно, какой угодно правды и справедливости - но не того, что утратили, не той правды и любви, ради которой Я счел возможным страдать даже до смерти. И тем продолжаете Мое распятие.

И ты так же, - говорил Его взгляд, обращенный ко мне, и в этом взгляде было столько терпения, снисхождения и готовности страдать и дальше - пока еще остается надежда - что душа переворачивалась во мне, как тогда, во сне, после которого я бился головой в дверь приходского священника Рундшау.


И наступил час, когда я отложил меч, так и не принесший никому пользы. Однажды в Богемии я разговорился с одним прелатом. За годы службы мне не раз приходилось беседовать с клириками - я любил такие беседы и охотно обращался за наставлениями, но почти всегда слышал в ответ лишь общие слова и назидательные рассуждения, подобно тому как в булле «Unam, sanctam» много говорится о необходимости подчинения каждого из смертных воле и велениям римского первосвященника, но ничего не сказано о том, какие плоды это должно приносить, кроме спасения души, которое, как я успел узнать, едва ли не каждый прелат в наши дни понимает по-своему.

Этого пожилого каноника (звали его, кажется, Якоб Адлерза) я повстречал в городе Янов, где он служил в одном из соборов. Заинтересованный его проповедью и тяготившийся в это время разными сомнениями, я пришел к нему на исповедь и долго рассказывал о себе, а он слушал, склонив голову набок и как-то по-птичьи поглядывая на меня. Дослушав до конца, он спросил:

- Не устал ли ты бежать от Голгофы?

- В каком это смысле? - опешил я.

- В том смысле, в котором всех нас можно счесть беглецами, - ответил он. - Все мы, хотя и носим звание христиан, отрекаемся от Христа, подобно Петру, и оставляем Его одного на Кресте, а сами живем, словно Креста и нет вовсе, и тем отменяем Его подвиг и вторично предаем на смерть, - когда думаем только о себе. Оглянись вокруг и посмотри на себя, сын мой. Ты, солдат-наемник, служишь за деньги, выставляя на торг свою жизнь - хотя и сам ею не владеешь, и дана она тебе вовсе не затем, чтобы ты ею торговал... Я удивляюсь, что ты до сих пор жив и не получил какого-нибудь увечья, которое вразумило бы тебя. Но, видно, Господь не теряет веры - а Он, да будет тебе известно, верит в нас гораздо крепче и преданнее, нежели мы в Него. Хорошо, что ты не оставляешь молитвы и ходишь в храм - но что толку в твоих молитвах, если они ничего не меняют ни в тебе, ни вокруг тебя? Что еще нужно сделать с тобой, чтобы ты наконец научился видеть свою вину во всех страданиях, окружающих тебя, причем вина твоя заключается лишь в том, что ты препятствуешь Христу быть в тебе?

Он помолчал, а потом добавил:

- Я уже полвека исповедую людей. Вы все время каетесь в одних и тех же грехах. Что еще нужно вам, чтобы понять, что грехи ваши искуплены Им на Голгофе, и с тех пор требуется от вас только одно - увидеть друг друга так, как видит вас Он, чтобы понять Его любовь к вам и Его Голгофу, Его смерть и Его воскресение? И о каком грехе тогда вообще может идти речь? Вы приходите в церковь, чтобы помолиться на распятие Христово, но что мешает вам понять, что распятия Христовы лежат на койках в каждой больнице, и на полях битвы после каждого сражения, и сидят на паперти каждого храма? И достаточно уяснить лишь это, чтобы грех потерял всякую силу, а молитва стала действенной. Но прежде - отвергнуться себя, взять крест свой и последовать за Ним. Только принесшему себя в жертву из любви, как Он, становится понятен закон жертвы. Он непреложен. Но поскольку почти никто не желает приносить себя в добровольную жертву - поскольку никто не любит до такой степени - постольку приносятся в жертву невиновные, и первым - наш Бог. А за Ним... за Ним вся земля.

- Вы носите Его имя и Его знак, - сказал он на прощанье. - Но вы не тянетесь к Нему, не заботитесь о Нем и не жаждете Его... Тогда кто вы Ему? И если Он из жажды вашей взаимности пошел на распятие, то почему вы идете на жертвы, лишения и даже на смерть ради чего угодно - но только не ради Него? Следует ли после этого удивляться, что нет правды в мире. Вы не любите Его, потому что не знаете и даже не прилагаете усилий, чтобы узнать. Но невелик спрос с тех, кто не получал никаких знамений и кому не у кого было научиться... А с тебя спрос иной. Ты столько видел и столько понял - что же ты медлишь с ответом? И не от того ли, что ты медлишь, вокруг тебя до сих пор падают тысячи - ибо тот, кто мог бы быть им поддержкой, остается дырой? Задумайся, мой молодой швейцарец, - сказал Якоб Адлерза, кивнув на меч, висящий у меня на поясе, - за тот ли инструмент ты взялся? Не достаточно ли ты оставался легионером у Креста Господня?


Этот короткий разговор поразил меня. Чешский священник словно одним махом сорвал с моей души пелену лет, обнажив все, что я так долго и тщательно старался укутать, и снова ввергнув меня в ту пронизанную голгофским ветром обстановку Мистерии, о которой я тосковал, но к которой, как выяснилось, боялся вернуться.


Вот так и получилось, что, пространствовав долгих одиннадцать лет по многим дорогам Европы, я вышел в отставку и осел в Праге, где еще семь лет изучал медицину, а затем вернулся в Швейцарию.


Не могу сказать определенно, почему я решил избрать врачебное ремесло. Никаких особенных планов у меня тогда не было. Недалеко от Янова находится высокая гора, я уже позабыл, как она называется. После разговора с преподобным Адлерзой я долго бродил по городу, размышляя и молясь, а потом ноги сами вывели меня за пределы городских стен, и я поднялся на вершину этой горы, где до заката сидел на скале и смотрел на панораму, раскинувшуюся внизу.

Заходящее солнце золотило листву садов, по далеким дорогам тащились повозки и проезжали всадники, до моего слуха, приглушенное расстоянием, доносилось мычание коров, блеяние овец, звон молота из какой-то близлежащей кузни... И вдруг с особенной отчетливостью я осознал хрупкость и смертность этого мира, его сиротливую уязвимость и странное жертвенное смирение перед лицом неведомых невзгод и потрясений, что неминуемо приходят в свой час, разрушая и погребая наши повседневные труды, заботы, надежды, презирая все наши попытки предотвратить, отсрочить, избежать... Слишком многое мне к тому времени довелось увидеть и пережить, чтобы не помнить о той легкости, с которой беда способна смести с лица земли все, что на ней терпеливо строилось и растилось.

Небеса словно распахнулись от горизонта до горизонта, и я увидел проступающий в них исполинский крест - он молчаливо простирался над миром, и его невидимое присутствие показалось мне в тот час единственным, что преодолевает эту безысходность и приносит оправдание туда, где уничтожается всякий смысл. В молчании креста крылась какая-то последняя тайна о жизни и смерти - тайна о том, что это две стороны одного и того же, и невозможно понять их друг без друга, но это залог того, что смерть лишена власти, невзирая на все свое беспощадное могущество, а жизнь, столь хрупкая и уязвимая, именно тем и сильна. И оттого мы все от рождения и принесены в жертву смерти, что несем в себе начало победы над ней - но разрешение этой тайны происходит лишь на кресте.

«Ангелы завидуют человеку за то, что он смертен», - вспомнил я слова патера Рихмана. И вдруг слезы хлынули у меня из глаз. Сердце толкнулось в горло, словно птенец, проклевывающийся из яйца. Я увидел в эту минуту каждого из живущих в совершенно новом, изумившем меня свете. Сквозь все недостатки и пороки человеческой натуры проступила агнчья, жертвенная красота, какая-то изначальная невинность и трепетное величие. Мы пришли на эту землю, чтобы пасть в нее - и тем самым обнять все творение последним, совершенным объятием, и на этой последней глубине познать истинную, совершенную жизнь, простирающуюся дальше смерти.

Так любит Бог этот мир - до конца, до желания раствориться и пресуществиться в нем без остатка, и только этим путем можно понять Его любовь. И мы можем бежать от этого, желая сытости и спокойной жизни, и можем убегать долго и не без успеха - но неминуемая смерть, этот божественный нарочный, рано или поздно настигнет нас, чтобы провести своими вратами - вратами Его любви. И Господь, придя в последний день мира воскресить нас, оправдает нас уже тем, что мы пришли на землю и умерли на ней, как и Он Сам, и тем самым хотя бы отчасти стали сородны Ему. А дальше предстоит суд Его любви: она станет обжигающим откровением для тех, кто бежал от нее, и им захочется убежать еще дальше, хоть до самого ада, - или блаженнейшей встречей и венцом для тех, кто принял начертанный Им путь и вошел в тайну Его могущества, распоряжающегося жизнью и смертью, этими двумя ангелами - служителями Его любви.


Откровение потрясло меня. Словно невидимое копье, оно прободало сердце и исторгло горячие слезы о каждом из сиротливых жителей земли - слезы сострадания и жалости, поскольку каждому предстоит этот горький и страшный опыт, и слезы радостного изумления от того, сколь великая награда берется этой тяжелой ценой. Что по сравнению с этим наши жалкие грехи, заблуждения и суета? Весь мир представился мне населенным тысячами тысяч маленьких Христов, обреченных каждый своему кресту и ожидаемых Отцом Небесным в воскресении божественной славы. Плененный муравьиным мельтешением мира Христос не знает и не верит, что он Христос - и лишь поэтому не воскресает после каждой из тысяч маленьких смертей, что приходится проходить ему на протяжении жизни, и крест, способный преобразить, видится ему всего-навсего дыбой, выворачивающей суставы, а открывшиеся небеса придавливают, словно рухнувшая кровля... Бог знает правду о нем, и Богу вручен окончательный суд. А нам, исполняющим главные роли в величайшей Мистерии о Страстях Господних, претерпеваемых Им в лице каждого, только и следует, что ежечасно подставлять плечо под несомый рядом с нами крест, и видеть распятие Христово, скрытое под внешне спокойной и размеренной жизнью, и принимать на руки очередного мученика, и умащать, и полагать во гроб, и непреложно верить в воскресение - ибо жив Господь Бог, и не нашими верой и силами, а Его силой и Его крепкой верой в нас мы оживаем и выходим из гроба на свет, словно четверодневный Лазарь.


Я спустился с горы уже в сумерках, совершенно онемевший, без единой мысли в голове, и единственное, что понимал в тот час, так это то, что кончилась моя прежняя жизнь.


Все мы знаем, насколько человек слаб и уязвим, и так легко подкашивает его малейшее бедствие... И вот тогда-то и захотелось мне броситься ему в поддержку, чтобы по возможности утешать и приободрять его, и постараться облегчить страдания, в страхе, как бы однажды, измученный сверх возможного, он не сказал: «Хватит! Это выше моих сил!» - и не предался малодушному желанию благополучия и покоя любой ценой.

Я выхлопотал себе отставку и в тот же год поступил в Пражский университет, благо был уже грамотен, умел читать и писать на двух языках и нахватал вершков из разных наук - в этом смысле годы службы пошли мне на пользу. Врачебное искусство, столь милосердное и почтенное, казалось мне достойным поприщем. Я сменил меч на ланцет, ибо знал, что это не худший способ добычи пропитания, чем наемничество, не говоря уже о тех замечательных познаниях и умениях, которые дает медицинская наука. Иногда человеку гораздо больше откроется о тайнах земного и небесного, если вы успокоите его рану и дадите кусок хлеба с чашей подогретого вина, чем если будете долго и сладкоречиво говорить о Боге.


Так начался мой путь домой, в родную Швейцарию, в милое моему сердцу Рундшау, где впервые мне приоткрылись животворящие тайны Божии, которыми я озарен поныне. Многое довелось мне испытать на этом пути. Чем более я постигал искусство врачевания, тем больше восторгала меня премудрость и благость Господа Бога, столь замечательно, соразмерно и тонко устроившего человеческое тело и насытившего земные травы и минералы столь удивительными и полезными свойствами, образовавшего предметы и вещества в столь дивной гармонии и взаимосвязи. Не раз во время моих трудов я испытывал ощущение священнодействия, и трепетал, даже когда обрабатывал зловонные язвы, запущенные нагноения и кишащие паразитами струпья на грязных телах бедняков - как будто Сам Господь в этот момент спешил моими руками восстановить поврежденное, подобно заботливой матери, выручающей ребенка, на минуту оставленного без присмотра и попавшего в беду. Порой меня приводили в ужас легкомыслие и беспечность, с каким человек относится к дарованной ему жизни, растрачивая и подтачивая ее не по божественному усмотрению, а повинуясь похотям своего несчастного нрава. И без того уязвимый и смертный, он еще сам навлекает на себя страдания и болезни, спрашивая затем, чем он провинился перед небесами, что они так несправедливо его казнят. Но - «и это Христос», - говорил я себе в тот час, и мои недоумение и гнев оборачивались словами ободрения и ласки, усовещавшими иногда больного лучше всяких нравоучений. Немало горя доставляло мне видеть, в какие муки ввергает людей чужое равнодушие - в особенности равнодушие сильных мира сего по отношению к слабым, которых непрерывные лишения и недостаток приводят к неизлечимым болезням. «И это - Христос», - думал я, когда мое сердце обливалось кровью при виде золотушных и рахитичных детей, невинных мучеников нищеты родителей и жадности сеньоров, налагающих свою руку на без того скудный доход простонародья. И делал все, что в моих силах, не спрашивая платы, - и не столько мое искусство приносило им облегчение, сколько сочувствие и сердечность, так что бедная мать, только что готовая хулить небеса за жестокость к ее невинным детям, благословляла Бога за то, что «есть еще милосердные люди, подобные вам, господин лекарь».

Думаю, не Бог служит источником большинства наших бедствий, а мы сами, холодные и бесчувственные друг к другу. И уж коли бедствия сии нас касаются, мудро не предъявлять Всевышнему незаслуженных счетов, а честно делать то, что мы можем, ибо что причинено людскими силами, то, с Божьей помощью, людскими силами же и будет исправлено.


Не раз, впрочем, мне давались знаки того, что руками человека совершается более, нежели доступно его силам. В иные дни умения моего не хватало, и я проигрывал битву с болезнью, ибо врачебная наука, сколь бы совершенна ни была в наше время, пока не знает управы на многие недуги. Но несчастный больной вызывал столько сочувствия, что душа моя вся обращалась в молитву о нем. «И это - Христос!» - кричал я тогда к Отцу Небесному, не зная, какими еще словами просить о помощи. И, бывало, без моего участия проходили неостановимые внутренние кровотечения, а целебные снадобья оказывали эффект, не описанный ни в одной известной мне книге. В таких случаях я не брал плату за свой труд, даже если исцелялся богатый и знатный больной, хотя мне и стоило больших усилий убедить его и его домочадцев, что исцелением они обязаны не искусству лекаря, а чуду Божьему.


В Нюрнберге я повстречал известного медикуса Меджида ал-Хакима ал-Аббаса ал-Хусейни, сарацина из Танжера. Не знаю, известно ли вам, но сарацинские лекари превосходят в своем искусстве лекарей христианских, и весьма сведущи во многих тайнах трав и минералов, в свойствах животных вытяжек и в составе человеческого тела. Почтенный Меджид ал-Хаким пользовался громкой славой благодаря своей мудрости и умениям, но при том был презираем нюрнбержцами за принадлежность к исламской вере, а многими вообще почитался за колдуна. Сам он, впрочем, относился к сему презрению стоически, сознавая, что иного нечего и ожидать сарацину, живущему среди христиан - точно так же, как немногие христиане, живущие среди сарацин, неминуемо испытают на себе презрение и высокомерие потомков Измаила.

Мы много говорили с ним и о медицине, и о других вещах, касаясь даже вопросов божественных.

- Не удивительно ли, - говорил Меджид, - что христиане, при всей их доблести, оказывались неспособны противостоять воинам Аллаха, даже защищая свои святыни в Палестине? Но в том, очевидно, и сказывается разница между чтущими пророка, распятого на древе, и пророка, держащего в руке саблю воина.

- Я не силен в богословии, - отвечал я, - и не мне доказывать вам, какая вера правая. Однако же я твердо держусь христианства, ибо только оно в полноте раскрыло мне тайну и смысл человеческого страдания, жизни и смерти. Поверьте, не мечом торжествует в нашем мире Бог.

Я делился с Меджидом откровениями, бывшими мне, и превозносил честной Крест Христов, как символ и образ любви, простирающейся за пределы смерти. Сарацин задумчиво поднимал брови, поглаживал бороду и иногда согласно кивал.

- Воинам Аллаха и воинам Христа в равной степени свойственно мужество, - говорил он, - хотя благородный Салах-эд-Дин не всегда встречал среди христиан противников, равных ему в благородстве. И в ваших, и в наших землях взгляды на долг врачевателя также одинаковы. Вы сегодня показали мне, что христианам свойственна и мудрость, достойная учеников пророка. Мы так же чтим любовь, доходящую до самопожертвования, и так же полагаем, что лишь через смерть лежит путь к истинной жизни. Ваш пророк явил истину о том, что нет таких бедствий, которые воспрепятствовали бы вверившемуся. Наш пророк сказал подобное: «Вы не знаете о том, что неприятное для вас может послужить источником блага». Поистине, Аллах отец всех, и если бы христиане мудро исполняли заповеди Его, сабля пророка осталась бы в ножнах. Если бы все христиане думали столь же высоко, как вы, был бы мир между христианством и исламом.

Еще он сказал, что теперь понимает, почему Франциск из Ассизи, некогда посетивший сарацинского султана, был благосклонно принят им и удостоился многих бесед, и почему этот султан, по слухам, в конце жизни даже решил принять христианство.

Мы расстались друзьями, и до самой кончины почтенного Меджида я состоял с ним в доброй переписке, советуясь о делах медицины и беседуя о различных тайнах жизни и Промысла Божия.


 

Мне исполнилось сорок два, когда наконец закончилось мое странствие, и я увидел перед собой до боли знакомые очертания Рундшау: разросшихся «Старух» при дороге, громаду горы Танненберг, возвышающуюся над всей нашей округой, словно добрый великан, и рундшауский холм, увенчанный зданиями ратуши и церкви Богородицы Тернового Венца. Не в силах сдержать волнения, я спешился с коня, когда до деревни осталось не более полулиги, и долго стоял так - глаза мне застилали слезы, а голова кружилась.

Я вернулся домой - через двадцать лет после того, как оставил дом, не надеясь и не желая возвращения.

Было раннее утро, и был октябрь. Ветер налетел с альпийских вершин и чуть не сбил меня с ног - ноги мои подкосились не от силы ветра, а от одуряюще-родного его запаха, от его знакомого толчка в грудь. Двадцать два года враз упали с моих плеч и канули куда-то в подмерзающую осеннюю землю. Я вернулся в те места, и словно в то время, где и когда начал странствие. Вернулся другим - и все-таки тем же самым, может быть, еще более самим собой, чем был, покидая Рундшау.

Еще бы - тогда я бежал от правды, открывшейся мне. А теперь она настигла меня и была принята мною. Душа моя успокоилась и обрела себя.


С ветром долетели звуки музыки - в деревне играли волынки. Сквозь их игру как будто слышалось пение, стройный хорал, выводимый многими голосами. У въезда в Рундшау, там, где до сих пор стоял дом дровосека Штольца и где сейчас было много каких-то повозок и фыркали в торбы стреноженные или привязанные к вновь появившейся коновязи лошади, охраняемые парой подростков, я разглядел как будто деревянный помост, убранный хвоей и цветными тканями. А чуть повыше, там, где главная рундшауская улица направляется к главной площади, на миг поднялся и вновь скрылся за домами большой белый крест.

Крест Мистерии.

С бешено бьющимся сердцем я бросился бежать по дороге, ведя в поводу удивленного жеребца, и только пробежав полпути, догадался вскочить в седло и взял коня в шенкеля. День, когда я вернулся в Рундшау, был 10 октября. Ровно в этот день 22 года назад здесь впервые состоялось божественное действо, именуемое нами Mysteria, и я, галопом влетая на деревенскую улицу, еще до конца не верил, просто не мог, не в силах был поверить, что все повторяется.


Все повторялось.


Огромная процессия - думаю, раза в два или три более многочисленная, чем тогда, - восходила к нашей Голгофской площади, неся гирлянды, хоругви и плащаницы. А возглавлял ее - возглавлял ее наш Крест, торжественно поддерживаемый двумя молодыми дьяконами, шествовавшими со строгой серьезностью и благоговением. Перед Крестом с Евангелием в руках шел постаревший патер Шильдбергер, а сразу позади Креста - незнакомая мне девушка в одеянии Пресвятой Девы Марии и целый отряд легионеров, облаченных в доспехи шварцвальдской кантональной гвардии - собственно, это и были гвардейцы. Дети в ангельских туниках несли перевитые алыми, белыми и черными лентами шесты, увенчанные звездами и коронами. Среди толпы, шедшей следом за Крестом, я разглядел нескольких прелатов в священнических ризах. Судья Хольгерт - Боже мой, судья Хольгерт! - также шел в толпе, и красивый позолоченный венец на его седой голове, и белая с красной оторочкой мантия (не судейская, а сшитая, очевидно, специально к Мистерии), и ореховый жезл в руках указывали на то, что в нынешнем действе он пребывает в своей прежней роли прокуратора Иудеи.

Деревня Рундшау, словно два с лишним десятка лет назад, играла Мистерию о Страстях Господних - уже, несомненно, не для того, чтобы спастись от чумы, но в воспоминание о той, самой первой нашей Мистерии, потрясшей нас откровением жертвы и милости Христовой.


Да, это было так. Затерявшись в толпе, я до самого конца сопровождал это действо, и при виде того, как Крест, некогда сработанный нашим благочестивым плотником Иоахимом, водрузили на помост в центре ратушной площади, снова, как и прежде, символизировавшей Голгофу, я упал на колени и зарыдал. Вокруг меня на минуту расступились удивленные люди, мне хотели предложить помощь, но я отказался, Мистерия шла своим чередом, и лишь по все более пристальным взглядам, мельком касавшимся меня с разных сторон, я ощущал постепенное узнавание. Но оно разрешилось не прежде, чем отзвучали последние слова божественного действа, и хор, в котором участвовала вся площадь, спел несколько дивных гимнов в прославление честного Креста Христова...


Не знаю, какой пир закатил отец из притчи Господней, радуясь о возвращении блудного сына, но деревня Рундшау, приветствуя блудного Арнольда Энке, не ударила лицом в грязь. Впрочем, события того дня слабо отпечатались в моей памяти. Я был слишком потрясен и ошеломлен, чтобы отдавать себе полный отчет в происходящем, а видение столь знакомых, родных и постаревших лиц, вперемежку с юными, незнакомыми, но, оказывается, состоящими со мной в той или иной степени родства, совсем подкосило мою бедную память и слилось в какую-то трудноразличимую пеструю картину, в которой теперь трудно выделить что-то связное. Трактир Эберхарда, где с недавних пор заправлял молодой Генрих Фляйше, был набит битком, мне то наперебой рассказывали о деревенской жизни, то, шикая друг на друга, слушали о моей. Я обнимал престарелых родителей, возмужавшего брата и целый выводок племянников, узнавал в зрелых мужчинах и женщинах друзей детства, и с печалью слушал о тех наших, кто не дожил до моего возвращения: Иоахим Фогель, мамаша Бремер, ткач Геншер, дьякон Фогт, старушка Краузе, молодой Хоффбауэр (погиб по-глупому пару лет назад, попав под раскатившиеся бревна во время строительства нового дома), большинство из стариков... Прочие, однако, были в полном здравии - для наших мест долгожительство не такая уж редкость.


Но среди этой радостной суеты один вопрос не переставал меня уязвлять, и наконец я дождался момента, когда торжества прошли, и волнения, вызванные моим прибытием, улеглись. Тогда, у растопленного камина в Эберхардовой кухне (Эберхард, еще более располневший, но бодрый, самолично организовал незатейливый стол) состоялась моя беседа с рундшаускими стариками - и было странно видеть в качестве стариков тех, кого я помнил людьми еще зрелыми и полными сил... Кузнец Рейнеке был так же кряжист и румян, только в рыжие кудри и бороду словно натолкали светлого пепла. Совсем поседевший судья Хольгерт, которому стукнуло недавно шестьдесят пять, держался молодцом, как и мой отец, а преподобный Игнациус чем-то неуловимо напоминал патера Рихмана, хоть и не походил на него ни лицом, ни фигурой.

- Мы играем Мистерию... дай Бог памяти... да вот точно, уже двадцатый раз, - сказал мне кузнец. - Поди удивился, когда увидел, а? А уж как мы сами удивились, когда вдруг взяли, да сыграли ее в первый раз после того! Просто сами себе не поверили. С тех пор так и продолжаем - видишь, сколько народу теперь собирается? Приезжают со всего кантона, да что там, даже, бывает, из-за границы. То-то Эберхард доволен, - доволен, Эберхард?

Трактирщик в ответ пробурчал нечто благодушное.


Она возродилась, наша Мистерия, спустя полгода после моего отъезда. Инициатором оказался патер Шильдбергер. В 1350 году пришли известия о том, что чума, до сих пор свирепствовавшая еще в некоторых уголках Европы, окончательно сошла на нет. А на следующую осень молодой прелат, обжившийся в Рундшау, полюбивший ее жителей и все еще полный благоговейной памяти о патере Теодоре Рихмане, по какому-то наитию решил повторить удивительное действо - в воспоминание о чудесном избавлении Рундшау от бедствия, постигшего весь кантон три года назад. Он посоветовался сначала с судьей и кузнецом, продолжавшим исполнять обязанности приходского старосты, а затем со всей общиной, и заручился народной поддержкой. Затем отправился в Линден, и стареющий епископ Бертольд, в котором неприятная память о визите апостольского институтора уже давно уступила место удовлетворению от победы над честолюбивым легатом, да еще сохранялось нечто вроде беспокойства совести о незаслуженной отправке на покой достойного настоятеля прихода, дал свое благословение на возрождение Мистерии, и даже на то, чтобы сделать ее местной благочестивой традицией.

Так Мистерия о Страстях Господних стала ежегодным событием, о котором теперь известно далеко за пределами Швейцарии. Она давно превосходит по торжественности действа и числу гостей ту, самую первую, и во многом выглядит роскошнее. Преподобный Мартин Энгельзах, сменивший патера Игнациуса на приходе, всячески поддерживает ее, а новый епископ Линдена, кажется, весьма доволен тем, что в его диоцезе имеется такая достопримечательность.

И я, хотя практика моя расположена теперь в Женеве, каждый год возвращаюсь в Рундшау, чтобы принять участие в нашей Мистерии - хоть одним из толпы, хоть жердью в изгороди, мимо которой движется шествие. Вот и эти строки пишу здесь же, в старом отцовском доме - расширенном и надстроенном, но сохранившем многое от той поры. И буду приезжать, пока меня держат ноги или пока не прекратится наша Мистерия - а чтобы она не прекратилась, я усердно молю нашего Господа. Пусть теперь это скорее радостная и красочная традиция, и уже не сопровождает нашу Мистерию трепет зияющей бездны и исходящий из глубины сердца призыв о милости Божией, испытанный нами тогда, перед лицом неизбежной, как казалось нам, смерти... Но она по-прежнему полна живой благодарности, и, кажется мне, Спаситель с небес благосклонно взирает на наши усилия по прославлению Его великого Креста. Креста, которым животворится мир и который лежит глубоко в основе всякого созидания и всякой добродетели в веке сем, сознаем ли мы это или же вовсе о том не задумываемся. Ведь все доброе на нашей земле, и все вечное под небесами берется и завоевывается жертвой, самоотречением и крестом, который рождается только от великой любви, а потому неподвластен смерти и времени.

Она практически та же, что и тогда, наша Мистерия. Ее божественный сценарий, вдохновенно начертанный патером Рихманом шестьдесят восемь лет назад, до наших дней не изменился ни на йоту. И все же есть одно отличие. Крест, который проносится теперь от Претории до Голгофы, свободен. После той, самой первой Мистерии, рундшауцы ни разу никого больше не избирали на роль Христа. Крест несут дьяконы или священники, а на Лобном месте его не занимает никто - никто видимым образом, замечу я; ибо невидимо Сам Господь остается на этом Своем великом престоле, а вместе с Ним и каждый из нас, и весь мир, знает ли он о том или не знает. И если не знает - то тогда кажущаяся пустота на Кресте обращена к нему, как зов: она напоминает, что место наше поныне никем не занято, и что, как бы мы ни хотели и ни пытались, не дано на земле увидеть Христа иначе, чем сочетавшись с Ним на пересечении этих двух перекладин, этих двух великих начал - неба и земли, жизни и смерти, вечности и времени, страдания и блаженства, Бога и человека.



КОНЕЦ


Москва, октябрь 2000 - апрель 2004 г.



1 ) "Военные столкновения" - междоусобные войны между союзами немецких городов и войсками курфюрстов в конце XIV века; "короли вновь посягают на свободу... Швейцарии" - развязанная австрийским герцогом Леопольдом Габсбургом война против союза независимых кантонов, известная сражениями при Земпахе (1386), когда был убит Леопольд и совершен подвиг Арнольда Винкельрида, позволивший швейцарцам одержать победу, и при Нефельсе (1388), когда австрийцы потерпели окончательное поражение и были вынуждены заключить мир; "турки снова наносят поражения..." - речь идет о битве при Никополе (1396) между армией османского султана Баязида и соединенным войском Сигизмунда Люксембургского, призвавшего рыцарей из Англии, Германии, Франции, Бургундии, Венгрии, Валахии, Болгарии и Сербии, а также отряд родосских иоаннитов. Битва закончилась полным разгромом рыцарей-христиан, несмотря на проявленную ими высокую доблесть.  ¤

2 ) Имеется в виду Столетняя война (1328-1421). По преданию, она явилась следствием проклятия, которое навлек на себя французский король Филипп IV Красивый, пожелавший присвоить несметные богатства ордена тамплиеров. Тамплиеры были осуждены за ересь и дьяволопоклонство, орден разгромлен и запрещен, а гроссмейстер ордена Жак де Моле сожжен на костре. Перед смертью он проклял короля, и это проклятие вскоре исполнилось. Филипп IV и три его сына в течение 14 лет сошли в могилу, династия Капетингов пресеклась, а у новой династии, Валуа, французский престол был оспорен английскими королями, также имевшими на него права. Из-за этого разгорелась война, которая, после некоторого перерыва (1346-1355), к моменту описываемых событий вновь возобновилась и в 1356 году принесла французам очередное сокрушительное поражение в битве при Мопертюи. Вскоре после этого поражения во Франции началось крестьянское восстание, получившее название "Жакерия".  ¤


К началу повести  |  Комментировать  |  Оценить




Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"