Семкова Мария Петровна : другие произведения.

Перстень, яблоко, собор

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Это попытка психологической интерпретации повести Евг. Богата "Четвертый лист пергамента". Это повесть-фэнтези об очень сложном кризисе и написанная в критическое время. А сейчас она может быть важна тем, что в ней речь идет об изменениях СПОСОБОВ интеграции психики (а не просто об изменении феноменов Самости) и о том, как психика,хронически травмированноя и богатая шизоидными чертами, обращается со своими объектами.


   Почему "Четвертый лист пергамента"?
   И дерево себя перерастало.
   Орфей поет. Ветвится в ухе ствол.
  
   Р. М. Рильке, "Сонеты к Орфею"
   перевод Т. Сильман
  
   Надо нести Время в себе.
  
   Евг. Богат,
   "Четвертый лист пергамента"
  
   Люди только мешают,
Путаются под ногами,
Вечно чего-то, чего-то, чего-то хотят.
От них одни неприятности,
От них одни неприятности,
Ах, если б не было людей...
  
   В. Дашкевич, "Если бы не люди"
  
   -- А теперь представь, что ты на секунду высунул голову, увидел свет, глотнул воздуха и что-то коснулось твоих рук. И ты за это схватился и держишься. Так вот, если считать, что всю жизнь тонешь -- а так это и есть, -- то любовь -- это то, что помогает тебе удерживать голову над водой.
-- Это ты про любовь к тому, что положено?
-- Не важно. Хотя, в общем, то, что положено, можно любить и под водой. Что угодно. Какая разница, за что хвататься, -- лишь бы это выдержало. Хуже всего, если это кто-то другой, -- он, видишь ли, всегда может отдернуть руку.

В. Пелевин, "Затворник и Шестипалый"

   Почему я пишу эту историю о старой книге?
   Мне кажется странным, что, уже начиная с Толкиена и его Кольца Всевластия "стандартные" символы Самости меняются и кажутся зловещими. Меняется время и меняются способы интеграции психики. Что сейчас представляют феномены Самости? Полной их коллекции с описаниями я не сделаю, конечно. Но в той книге, о которой пойдет речь, символика довольно архаичной Самости и новых возможностей бытия психики описаны прекрасно.
  
   Так почему же я пишу об этой книге?
   Я чувствую, как большой отрывок времени - Перестройка и 90-е - ушел в небытие, был забыт. Забывается советское прошлое, а о царской России творят благостные мифы. А эта книга была написана в кризисном 1967 году, когда уходила в прошлое Оттепель. Я читала ее в конце 1980-х, в расцвете и начале упадка Перестройки.
   Речь здесь идет и о кризисе молодого специалиста, а сам автор писал ее, когда ему было чуть за сорок. Когда я читала книгу, мне было 12 или 13, сейчас - за сорок.
   И, самое важное для меня - я много писала про разных злодеев, символизирующих Теневую Самость. Но пользовалась либо сказками традиционных сообществ, либо "Гарри Поттером" и "Властелином Колец". Везде, и тут, и там, эти злодеи черны до неппоницаемости. И я забыла о книге, где есть подобный персонаж, но куда более тонкий и совершенно не черный.
   Я думаю, динамика того, о чем я буду писать, касается психики хрупкой, с шизоидными чертами и перенесенной в детстве кумулятивной травмой. Поэтому я могу смешать одно и другое состояние, потому что соответствующих клинических винбеток в моем распоряжении нет.
   ...
   Не так давно жил писатель и журналист, когда-то очень известный, и звали его Евгений Богат. Сейчас он порядочно забыт, но в конце 20 века был известен очень широко, его произведения вызывали обширные дискуссии и учили чему-то важному. Каково его мироощущение? Сам писатель называл свои произведения сентиментально-философскими, и эта его позиция была очень, очень тверда. Что это было? Если он писал о современниках, то стремился увидеть сопричастность людей и друг другу, и некоему латентному идеалу Человека, Человечества и человеческих отношений, который уже назревал, готовился быть, но при всей возможности быть почему-то проявлял себя только иногда и как-то точечно. Если же героями Богата оказывались города, произведения искусства и жители прошлого, то он добивался того, что возникала, как озарение, взрывная связь того прошлого и нашего современника. Идеалом была, наверное, сопричастность души человека целой Вселенной...
   Кем он был, Евгений Богат? Сентиментальным идеалистом - чье влияние во времени оказалось, увы, кратким и непрочным? Или деятелем вроде Луки, героя пьесы "На дне": он приходит, говорит о возможности чудесного возникновения добра, о возможности его существования, и в ночлежке, где никогда ничего не происходило и не должно было происходить, начинают возникать высокие мысли - с последствиями в основном трагическими. П. Басинский [3] писал, что считать Луку только лжецом - чрезмерное упрощение, ведь без него ночлежка так и осталась бы местом, где доживают до смерти, и не более. Лука похож на опрометчивого психотерапевта: он наивно полагается на то, что у людей есть ресурсы - но при этом ему не приходит в голову, а способны ли они ими хоть как-то воспользоваться?
   Кто же он, Евгений Богат? Ресурсы человеческие он видел прекрасно - уже наработанные столетиями; недоумевал, наверное, почему они или не востребованы, или лежат мертвым грузом. Он оживлял прошлое и пытался сделать так, чтобы оно, отстоявшееся - лучшее в нем, привело к озарению: "я никогда не умру!", потому что тогда я могу быть сопричастным и прошлому - идеальному, и столь же идеальному будущему. В СССР, стране атеизма, этот журналист ставил перед собою, по сути, религиозные задачи - если понимать слово "религия" не как совокупность культа и догмат, а в буквальном его смысле - как "воссоединение связи".
   В относительно поздних его очерках речь идет чаще всего о некоей реабилитации вещей и людей, носителей прежней духовности, и чувствуется там ностальгия, слово, ныне довольно редкое. И возмущение тем, что старинное, прежде важное, превращается в предметы потребления, престижа - в своего рода игрушки для взрослых. Да, ресурсов в прошлом множество - но чему они служат и могут ли мстить за себя? Насколько можно вообще доверять содержаниям прошлого и насколько само прошлое благополучно в контакте с нашими современниками?
  
   Этому посвящена одна его повесть, "Четвертый лист пергамента" [6] - редкого жанра для этого писателя, чисто фантастическая - сейчас бы сказали, что это фэнтези. Богат написал ее в 1967, когда ему самому было чуть за сорок. Сюжет ее прост, но довольно сложна композиция: история в истории в истории.
  
   Прошлое и будущее: задача без решений
   Два архитектора и искусствовед исследуют некий старинный город. Им тревожно, они нервничают, суетятся и избегают беспомощности: у них есть всего пять месяцев, а задача вот какова:
   "Нас и послали сюда с дальним расчетом: "вылить" новое вино в новые мехи (то бишь районы), старину же реставрировать и сохранить как музей, но не в том уныло-традиционном понимании, когда начинаешь думать о пасмурно-холодных залах и пожилых женщинах, утомленно совмещающих в тени бессмертных экспонатов вязку носков и варежек для внуков с безразлично неусыпным наблюдением за посетителями. Нет! Задуман был город фантастический и подлинный -- с туманными пятнами фонарей на улицах узких, как шпаги, с веселым огнем и запахом жареного мяса в трактирах, с гостиницами, где каждая балка дышит вечностью, а половицы постанывают, как в те давние времена, когда их уминали тяжелые сапоги путников.
   Это вам не достопримечательность, которую осматриваешь с ленивым любопытством, а именно город; в нем живут -- пьют старое пиво, вытягивая ноги к очагу, или читают манускрипт, наслаждаясь усыпляющим потрескиванием фитиля в воске, а утром, очнувшись от тяжкого стука колес по камням и запаха свежеиспеченного хлеба, размышляют..."
   Выражаясь современным языком, ребята должны спланировать то ли интерактивный музей, то ли даже портал (одному из них, максималисту, именно это и лезет в мысли). Сомнения их подробно не оговариваются, но задача их тревожит, разницы между разбуженным городом как игрушкой для современников и опасным выходом в другое время они пока не видят. Одному из них, тому самому максималисту, автору истории в истории, все снится черный гонец на черном коне. Копыта коня стучат по мостовой, но ударить в ворота он никак не успевает...
   Но их смущает собор на холме, что подчинил себе старый город. Что там делать атеисту? Связей с какими небесами искать? Парней смущает загадка готики - почему вдруг прекратилась она? А на самом деле известно, что она была запрещена, что странно тревожит, неким указом 1450 года: "Цех каменщиков", занимавшийся по всей Европе строительством готических соборов, объявил, что больше ни строить, ни достраивать их не будет [9]. А парни конца 1960-х говорят о готике как о ящере, который превратился в птицу, но не взлетел. Уже этим сравнением ставится проблема некоей странной границы: есть ресурсы преодолеть ее, но она не преодолевается и даже не может быть четко обозначена: вот она, такая, действует так-то. Но, стоит хоть чуть-чуть переступить ее, все посыплется...
   "Сейчас, - пишет именно в этот момент лирический герой, а вместе с ним и Евгений Богат, - мне нужно вернуться к епископу Свангу, которого за долголетие при жизни называли бессмертным". Почему именно сейчас - и кто же он такой, епископ Сванг? В старинных описаниях он вот такой:
   "В воспоминаниях современников -- а жизни епископа достало на добрых три поколения -- резко обрисовывались существенные черты его характера и мировоззрения. Сванг был человеком философски образованным, собрал уникальную библиотеку, уже полуслепой перечитывал Аристотеля, Блаженного Августина, Фому Аквинского. Он размышлял о боге, человеческой душе и, видимо, искренне хотел понять и бога, и человеческую душу, и мир, который в течение его нескончаемой жизни менялся едва уловимо и тревожно.
   Были у него и странности, не свойственные большинству епископов. Он любил и умел тонко ценить мастерство ремесленников, радовался разнообразию этих кубков, ларей, шкатулок, копилок, замков, подсвечников, каждый из которых был единственным, как человеческое лицо, притом нес в себе не только индивидуальность мастера, но тот или иной душевный настрой, особенность минуты, когда это создавалось. И действительно, в ту эпоху любое изделие дышало и радовало чудесной оригинальностью. Даже меч палача, если, разумеется, абстрагироваться от его чисто утилитарного назначения. (Мы видели этот меч с чудесной резной рукоятью в местном музее; на лезвии его вырезана отчетливая формула, видимо одобренная, а может быть, и сочиненная самим епископом: "Каждое утро, опускаясь, я поднимаю в небо человеческую душу".)
   Пожалуй, самой существенной чертой Сванга было его сурово-возвышенное отношение к эпохе, в которую ему довелось жить, мыслить и строить соборы. В одном из сохранившихся писем ученого-богослова, беседовавшего в течение часа с епископом и излагавшего потом его мысли, повторялось не раз, что "человек и время достигли зрелости и глубины".
   Да, чуть не забыл, любопытный штрих: любил он искусство жонглеров, их песни, забавы и фокусы, чем и умилял многих добродушных современников.
   На одном из листов альбома Виларда был нарисован улыбающийся тонкогубый старик. Его лицо, несмотря на рельефно переданные мастерским нажимом пера морщины -- эти обнаженные рубцы, которые безжалостно растравляла жажда властвовать над миром, -- заключало в себе обаяние ума и духовной силы".
   Стоп! У сказочного епископа, кажется, кажется, есть прототип из реального прошлого - но это не совсем человек, а скульптура. Словесный портрет Евгения Богата соответствует надгробию епископа Рудольфа фон Шеренберга работы Тильмана Рименшнейдера. Лицо, красивое когда-то, деформировано старостью ниже скул и вокруг глаз; выражение его меняется в зависимости от дистанции и ракурса: если смотреть строго анфас и с близкой дистанции, получится настороженное выражение хитрого брюзги; если чуть дальше и снизу - появятся отрешенность и скорбь; а погрудный ракурс примерно в три четверти слева выявляет силу, направленную вверх, идеальный самоконтроль, гордость и полное соответствие долгу. Неуловимое лицо, острые "готические" пальцы.
   А вот полное сидящее изображение может ввергнуть в шок. Он плоский, епископ фон Шеренберг, и анфас кажется самодовольным или забавляющимся, он немного паукообразен. Он словно бы врос в камень спиною или так и не выступил из стены. Перегружен регалиями (меч, посох, митра) - они для него велики, если смотреть так, а пропорции у него, сидящего, близки детским - может быть, его укоротила старость и превратила в уродливое подобие ребенка. Воссел князь церкви под декоративной кроной - и она-то явно мала, а света, падающего спереди, очень много, как на современном операционном столе...
   Епископ Сванг странно появляется в повести, как будто бы отчеркивая в ней что-то. И только после его появления герой Евг. Богата снова возвращается к замыслам строителя собора. Почему его появление было важно сейчас? Он оказался собирателем и вещным, живым воплощением того времени, которое нашим исследователям так плохо подчиняется. Он - "акме", момент, когда время выходит к своей вершине и должно бы потом сохраняться уже в качестве иконы или символа. Но в образах и Храма, и Сванга исследователи не находят того, что связывало бы старый город именно с ними, с их временем. Смыслы епископа Сванга чужды им, и они видят в нем некий фрагмент, вещь в себе. Да и старость епископа чужда молодым специалистам. Для них есть надежда найти общий язык во времени с архитектором, придумавшим этот храм.
   Имя "Сванг" искусственно - оно намеренно наводит на мысли, что это не Средневековье нашего мира; в "Четвертом листе пергамента" правит готика, но нет там ни Реформации, ни Контрреформации, вообще ничего христианского, а само Возрождение упоминается всего один раз. Эта повесть написана очень рано, но антуражем своим она примыкает к современному фэнтези - мы читаем о том же самом условном Средневековье, в котором христианства не было никогда. Это некое ресурсное время - время человеческой доблести, чести, жестокости и очень четких человеческих границ - ты есть то, чем являешься. Так называемый внутренний мир личности в мире фэнтези не хранится где-то в глубинах психики, а выражается деятельностью или отношениями. Сванг, если отбросить последний звук его имени, превратится в Свана - альтер-эго Марселя Пруста и собирателя времени из эпопеи "В поисках утраченного времени". Епископ Сванг собирает, хранит (или даже архивирует) то время, что осознается его современниками, но в этом качестве он может и помешать тем, кто хочет создать новые связи современного и старого города. Пока есть только епископ, этих связей не будет, духовные ресурсы останутся недоступными и будут вызывать или поверхностное любопытство, или болезненное недоумение.
   ...
   Оказавшись в тупике, исследователи чудесным образом обнаружили архив автора собора - архитектора Виларда, энциклопедиста и путешественника, погибшего при обвале в каменоломне почти сразу же после закладки фундамента; в архиве было три листа пергамента, связанных с собором, а четвертый - таинственно утрачен.
   Готика вертикально линейна, направлена в небо - а неявно устроена как чей-то скелет из арок, обрастающий только необходимой плотью. Она не может игнорировать, отрицать тяжесть атмосферы и камня, но прекрасно их маскирует и подчиняет своему балансу. А вот сказочный архитектор делает нечто принципиально иное:
   "Поначалу мне показалось, что это даже не архитектура, а физика или астрономия: модели атомов, космические рождения и катастрофы, гипотезы о строении космоса... Да, по-видимому, самое точное определение -- "танец"; его перо ликует, как мальчишка, убежавший из еще зимнего, с мерзлыми окнами города в набухающий тяжким солнцем весенний лес.
   И все же можно было уже при самом первом, поспешно поверхностном ознакомлении заметить господствующую в трех последних листах тему, повторяющуюся в различных видах: из наброска в набросок, обрываясь и развертываясь, будто из небытия, бежала спираль... Мы видели ее и как бы с большой высоты -- она уходила от нас, быстро суживаясь, в бесконечность; и наблюдали осязаемо рядом: выпукло, укрупненно, в мощном напряжении нескольких витков; была она показана и в безумном завихрении, теряющая очертания, клубящаяся, как туман... А некоторые наброски напоминали иллюстрации к пушкинскому "Мчатся тучи, вьются тучи, невидимкою луна...".
   Были на листах пергамента и рисунки более странные, похожие поначалу на совершенно беспредметную игру фантазии. Рассматривая их потом более тщательно, я думал о тех многочисленных микрофотографиях и рентгенограммах невзрачных, даже малоприятных вещей, которые любят публиковать современные журналы, когда в строении, допустим, аспирина, съедаемого обыкновенно без малейшего удовольствия, вы открываете успокаивающий душу, наполненный ликующей гармонией микромир: дивное нагромождение кристаллов, пещеру из "Тысячи и одной ночи".
   Это понятнее и современным архитекторам, и искусствоведу. Не зря же, взяв на вооружение Гегеля, спирали как истинно возможной форме правильного развития поклонялась советская философия. Спираль естественна; мы сами живем с ее помощью, при этом совершенно не воспринимая. Она работает на сопротивление сжатию, и таков наш позвоночник; она позволяет очень экономно упаковывать огромные массы информации, и таковы наши хромосомы. Но зачем, зачем архитектору готики нужно было разоблачать изящную хитрость прямой, которую на самом деле создают арки, и уходить к наивности спирали? Может быть, потому, что у нее нет концов, нет границ? По его эскизам получается примерно так - есть разворачивающийся универсум, есть единство вещей мира, но ни у одной из них нет своего места. Преданность спирали оплачивается тем, что универсум теряет форму.
   Что же сделал строитель Вилард? В его задачу входило построить собор - объект-ось горизонтального мира, объект-связь земли и небес, объект-центр. Мастер должен был воплотить один из символов Самости (либо коллективного сознания своего времени - если это был бы просто готический собор, один из, которого не коснулись ассоциации людей ХХ века). И что вместо этого? Строитель оказался во власти мира как процесса, следовал ему, стал ему предан - того же самого он требовал и от своего творения.
   Может быть, Вилард сделался инструментом подобного взрыву и усложненного мира и психологически как бы исчез - а это хоть и подобно, но в то же время и совершенно противоположно воплощению влияний Самости. Как этот мир-процесс, уже развернутый, свернуть опять и воплотить в мерках человеческого города - неизвестно. Ассоциация возникает, но довольно жуткая - развернутую хромосому в ядро уже не затолкать. И почему же спираль двигается из небытия в бесконечность, а не наоборот? Самость-центр или Самость-граница обещает некую возможность индивидуального смысла, поначалу загадочное место в мире, а чего можно ждать от процесса? Становления (и не указаны точки начала и конца его), которое точно так же является и распадом, смысл которого очень легко может быть потерян. Только созерцая его, это движение, изображая его, как-то присоединяясь к божественной игре, человеку возможно не исчезнуть. Его чувствуют, и к нему легко "прилипают" всевозможные смыслы, истинные или ложные - их соответствие истине и само существование истины так теряет значение.
   А герои повести, измотанные и беспомощные, предполагают, что форма из хаоса все-таки была воссоздана.
   Но следует вспомнить: Мир, Универсум превращается в хаос в трех листах пергамента - потому что незаконно покидает область только средневековых представлений и при этом до конца не сливается с таковыми середины ХХ века. Мир трех листов теряет форму, может потерять и связность. А где в нем место человека? Равенство Микро- и Макрокосма сохраняется ли? Мы не знаем и даже вопроса такого не задаем. Человек оказывается вовне - Вилард-рисовальщик и наши современники. И вроде бы везде внутри, как элементраная частица.
   Так есть ли человек в мире Виларда или нет?
   Человеку привычен мир епископа Сванга, но Что в нем происходит после создания такого проекта собора?
   ...
   Если следовать юнгианским представлениям, триада - принцип динамичный, агрессивный, связанный и с развитием, и с убийством. Триаду стабилизирует некое четвертое, сопричастное им, но не схожее Поэтому было решено - восстановить этот четвертый лист собственными силами (каждый работает, во избежание критического нарастания уровня энтропии, один), высчитать или нафантазировать его. Листов пергамента все еще три, но зодчих стало уже четверо, пишет сам Богат: именно архив Виларда помог троим разобраться со смыслом старого зодчества; он, погибший молодым, им близок, он, как и они, понимает спираль - он и стал их проводником, но не смог, естественно, воссоздать им этот четвертый лист.
   В итоге - на четвертый вечер - трое из четверицы выходят из игры.
   Виларда нет уже семьсот лет, и он теперь связан не только с хаосом творящей жизни, не только с возможным разрушением форм и границ, с динамикой, но и с неосуществлением, с выходом оставшихся троих в Ничто [52]. Трое парней действительно оказываются в области небытия, тупика, и никакая возможная окончательная интерпретация эскизов Виларда им не подходит. Они не испытывают ужаса - прямо не говорится, но они могут переживать беспомощность, недоумение и стыд, так что ситуация их заметно травмирует; тревожной она была и прежде, потому что ни привычных связей старого и нового, ни отработанной методики работы у них не было. Они пробовали и действовали так и эдак, переживали экстаз творческой работы, но сейчас это тоже оказалось бесполезным. Может быть, так не подступивший ужас трансформируется в ярость, в стремление "попробовать" этот собор и его мир на прочность, попытавшись разрушить их. И о возможном экстазе не следует забывать, он подобен и ужасу, и ярости (может быть, экстаз как раз и выводит из тупика так плохо переносимых страстей)- и окажется важным в будущем. Не это ли стихотворение об экстазе ребятки проходили в школе - и, наверное, любили, в отличие от прочего рифмованного:
   "Так бей же по жилам,
Кидайся в края,
Бездомная молодость,
Ярость моя!
Чтоб звездами сыпалась
Кровь человечья,
Чтоб выстрелом рваться
Вселенной навстречу,
Чтоб волн запевал
Оголтелый народ,
Чтоб злобная песня
Коверкала рот,-
И петь, задыхаясь,
На страшном просторе:

"Ай, Черное море,
Хорошее море..!"
   [2]
   Но пока все очень тихо, тупо и как будто бы отмечено параличом.
   Искусствовед признал себя некомпетентным и сказал: "У меня получается что-то настолько детское, но без очарования непосредственности...".
   Архитектор-лидер, властный и логичный, решил, что он сам навязывает Виларду нечто чуждое, из двадцатого (не реального, а идеализированного) века.
   Оба свои реконструкции обесценили и остались ни при чем, а Ничто, оставшееся после Виларда, еще яснее высветило проблему, но так и не дало даже ее назвать.
  
   Посрамленные творцы новых историко-архитектурных связей не заметили, что их реплики как раз и обозначили саму суть конфликта, в котором они и оказались. "Детское без очарования непосредственности" - та самая идея измельчить старый город, сделать его интерактивным музеем, игрушкою для взрослых, для молодых всезнаек. А навязанный Виларду научно-фантастический "цветной телевизор в архитектуре", продолжает второй собеседник - это именно те совершенно произвольные содержания взрослых детей, которые и будут навязаны старому городу. Мы, как и эти литературные персонажи, сейчас часто имеем дело с тем, как всякого рода фантазии, особенно о всемогуществе и безграничности человеческих возможностей, проецируются в прошлое.
   Кроме того, ребята совершенно не обратили внимания на то, что подменили поставленную перед ними задачу. Им нужно связать не фантазийное прошлое и совершенно фантастическое будущее, а вполне конкретные старый и новый город как они есть сегодня. Именно образ сегодняшнего дня не имеет ясного облика; "сегодня" хаотично, фрагментировано, случайно и не завершено. Именно "сегодня", думаем мы, мы обязаны контролировать - и именно оно хуже всего и поддается контролю и ясному восприятию. Поэтому, пишет Паола Волкова, скульптура "День" гробницы Медичи поворачивается к зрителю очень неудобно, из-за плеча, поэтому у Дня такое неопределенное лицо [9], {} Отсюда и легкий уход в фантазии - настоящее неопределенно, проецируется и в ближайшее будущее, и в отдаленное прошлое. Возникают химеры, непроницаемые и странные. Незаметно подменив задачу, превратив ее из реальной в сказочную, профессиональными методами наши творцы решить ее тем более не смогут. А вот черный всадник из сновидений мог бы помочь, стукнув в дверь и указав - это разрешимо в области мифа, переходного пространства между сновидениями и восприятием реальных времен, настоящего и прошлого.
   ...
   Третий персонаж, Митя Пенкин, альтер-эго автора, вернулся к своим, опоздав, потому что исследовал огромную и скучную ему печь в бюргерском доме; но, как бы уныла она для него ни была - навеяла ассоциацию с кратером вулкана. Сама эта ассоциация - нечто грандиозное, непредсказуемое, разрушительное, оказавшееся вдруг на месте скучного, обыденного, хорошо управляемого - уже свидетельствует о том, что в тупике назревает взрыв. Кроме того, собор и город надо беречь от обесценивания, иначе трое потерпят крах: нельзя считать этот старый город и его духовную ось скучными, хотя зловещая непобедимая скука уже здесь. Лучше сместить ее, спроецировать хотя бы на самый обыкновенный котел. На очаг, в котором теперь нет огня.
   Не хочется пользоваться избитым термином, но, кажется, приближается травма - и травма эта может быть благотворной, может прекратить то, что чрезмерно затянулось и не имеет перспектив. Митя предложил фантастический вариант и не обесценил его; коллега обозвал этот проект так:
   " - Видишь ли, если бы архитектурно-фантастический конкурс на самый достоверный образ города возможных внеземных цивилизаций, который обещано объявить а ближайшем десятилетии, состоялся в Европе в 1268 году, то, видимо, Вилард с твоей помощью вышел бы победителем. Думаю, что у него не было бы соперников".
   Вдобавок Митя заявил, что Виларда убил епископ Сванг, мирволивший художнику и обожавший его проект собора. И то, и другое выглядит как совершенный бред. Может быть, оно и возникло по типу бреда - экстренно, внезапно, фантастически, чтобы создать несколько паранойяльный миф и если не понять (срочно!) с его помощью ситуацию ускользающие значения ситуации, то хотя бы попробовать иные способы познания - угадать и почувствовать, а не расшифровать и сконструировать.
   И современный архитектор внезапно и не совсем осознанно отказывается от привычных, профессиональных способов познания, да еще и упорствует в этом, превращаясь в поэта или медиума, и уходит бродить в городе.
   ...
   Мите Пенкину требуется иной свет, свет ночи. Когда-то [43] я довольно категорично писала о мотиве Uорода в активном воображении как о мотиве, касающемся прежде всего сознания. Но теперь мне кажется более разумным считать, что не только личное активное сознание (которое в воображаемом городе олицетворено маршрутом идущего), но и давно не использованные, ставшие автоматическими или коллективные содержания сознания и предсознательного хорошо проявляются в таких воображаемых городах. Днем Митя был включен в привычное сознание своего времени, и ему казалось, что собор стартует с холма в небо, подобно ракете. Сейчас, ночью, он сам ощущает себя городом - и это уже не только его привычное сознание, но и психика в целом, а собор - осью и центром равновесия города; теперь собор чуждым не кажется, но и своим не становится. Если вспомнить о феноменологии Самости, то собор - это очень типичный ее символ. Правда, Митя пока остается снаружи, вступать в контакт с Самостью напрямую для него сейчас может быть опасно; но он становится способен терпеть присутствие не поддающегося познанию, важной тайны.
   "Наверное, не нужно было оборачиваться. Я обернулся -- мне показалось, что масса собора синхронно со мной повернулась по оси... И что-то уловимо изменилось в его космически торжественном образе. Я увидел не только величаво-уравновешенную, объединяющую небо и землю композицию объемов, но и явственно почувствовал ненадежность этого равновесия, я бы даже определил мое ощущение словом "хрупкость", если бы оно не контрастировало столь парадоксально с мощью собора. Кажется, достаточно кинуть небольшой камень -- и это стартующее к иным созвездиям сооружение беспомощно обмякнет обломками на земле, или, наоборот: чуть подтолкнуть его ладонью -- и оно без усилий от нее оторвется. Такое состояние не может быть долговременным, устойчивым. Его жизнь -- миг; и соборы, видимо, потому и потрясают, что удалось этот миг заставить окаменеть -- ни много ни мало -- на тысячелетия!
   Но с чего начинается жизнь? Не с нарушения ли соразмерности, равновесия, не с ликующей ли асимметрии? Умирает изящная, точная, как математическая формула, красота кристалла -- рождается живая изменчивость белка.
   Нет, я, конечно, полемически несправедлив, этот собор не мертв, как кристалл, потому что вот же, сию минуту что-то изменилось в его образе -- это не собрание камней, а человеческий дух, одетый в камень, трагически ранняя попытка обрести бессмертие, которое требует жертв, ума и бесстрашия, недоступных для людей того мощного и темного века".
   Митя, наверное, не только очарован, но и близок ужасу. Вот как он защищается: ты хрупкий, ты ненадежный, ты мертвый а я живой и изменчивый! И что же будет, если я нарушу равновесие?
   Но почему он думает только о людях "того" века? Бессмертие точно так же недоступно нам, как и им, верно? Кто знает - может быть, это такое же отрицание смерти, как и признание собора все-таки живым. Когда собор - ось, кто тогда Митя? Плоть этого скелета или же крошечный человечек "на стогнах града", чей вес не имеет никакого значения? Ответа нет, ничтожество исчезающего и грандиозность совпадают в одном и том же переживании. Вряд ли это переживание чисто нарциссического спектра - в нем сквозит страх психического уничтожения.
   Выбор он делает - уходит в город и бродит там один, представляет его средневековым, населенным образчиками людей того времени. Его пугает ратуша, потому что там пытали, и он убегает на свою любимую улицу, самую для него богатую милыми "старинностями".
   "И -- гордость улицы: епископский дом, единственный в городе не перестраивавшийся за столетия ни разу. (Он нуждался не в реставрации, а только в тщательном ремонте.) Его щели-окна, загадочная ниша под верхним карнизом, полукруглые башни по углам, очевидно для астрологов...
   Камень улицы, истоптанный, истертый поколениями людей, стоявших на нем и по нему ходивших, с исшарканными углублениями, которые уже сами обнимали ногу, был мудр, как тысячи философских книг.
   Я боготворил эту улицу, я на ней немел от обожания старины, от ощущения бесценных первооснов жизни. Обыкновенно мешало мне ее многолюдство -- толпа толкала, откидывала к стенам, несла.
   И вот я один".
   Чувств у Мити может быть много, и сильных, но стиль повествования не меняется - очаровывающий, приподнятый, таинственный, сентиментальный. Мы читаем не о том, что Митя чувствует - а о том, что и как он видит; в сущности, о целой и связной системе его освободившихся проекций. Так бывает в моменты травм - мир видится объемным, со множеством деталей, единым. Так увиденный мир Андрей Платонов назвал "прекрасным и яростным".
   Эта сентиментальная напряженность готова разразиться - так и происходит: Митя встретил епископа Сванга и тут же обвинил его в убийстве Виларда. Тот ослепил его светом изумрудного перстня и (пока) ушел к себе.
   "Но я успел задать самый для меня существенный в ту ночь вопрос:
   -- Вы убили Виларда?
   Он улыбнулся -- точь-в-точь как на том рисунке -- умно и тонко.
   -- Ты осуждаешь меня? Даже сейчас? Даже сию минуту, на этой улице?
   -- AI -- закричал я. -- Ты, ты, ты убил Виларда!"
  
   Снова епископ Сванг появляется как некий показатель границы текста или потока времени, как отчеркивание. Он говорит об убийстве мастера как о необходимом, как о само собой разумеющемся. Но, кажется, Митя епископа не понимает. Может быть, свет изумруда и слепит обвинителя, на миг прерывая сознание совершенно другое, порождение прежней обостренной сентиментальности - предположение о том, что наш современник уже знает причину убийства Виларда и мог бы оправдать его.
   Экстаз
   После этого, как если бы ничего не изменилось (может быть, он и постарался почувствовать поток времени единым, и момент ослепления не был воспринят как провал во времени), Митя Пенкин и дальше бесцельно слоняется по городу, видит дерево, почти вросшее в камень.
   "Да, это было дерево. Ну конечно же! -- было, осталось и будет им. У него не могло достать сил не только раздвинуть, но хотя бы чуть-чуть потеснить камень, и оно сумело живым усилием воли найти, выстроить странный, единственно возможный маршрут в небо. От самой земли шло дерево косо под углом градусов в сорок пять, напряженно набирая высоту, потому что могучий широкий выступ фундамента лишил его легкой и желанной естественности вертикали. И оттого, что росло наклонно, одолело оно лишь два человеческих роста, когда ровесники его в соседних дворах уже были завидно, недосягаемо высокими. И когда дереву уже стало казаться, что и его работа -- мучительные, как у пораженного полиомиелитом ребенка, шаги к солнцу -- не напрасна, оно уткнулось незрячей, едва зеленеющей мордой в толщу стены, надежно ограждающей двор от мира. Оно искало выхода и, должно быть, молило о пощаде, а потом сумело изломиться и пойти вверх вдоль стены, обтекая живой корой мертвые неровности камня. Оборвалась, осталась под ним стена, и аскетически собранные силы развернулись с мощью Возрождения, достаточной, кажется, для того, чтобы тут, над последним уступом, зашумел целый лес. Он и зашумел, держащийся будто бы ни на чем, парящий в воздухе...
   Я сел на камень, посмотрел еще раз вверх. И показалось мне, что дерево, трижды изломанное и торжествующее трижды, -- если и не раздвинувшее каменных ладоней, то оставившее их мертвую мощь у самого изножья, -- держит сейчас над моей головой тысячи галактик, которые непостижимо насыщают это ночное, туманящееся небо с низкой луной в размытых после дождя кольцах детски раскрашенных радуг.
   Я не мог оторваться от подрагивавших ветвей, каждая из которых честно несла на себе отмеренную ей часть космоса; в этом дереве меня, как архитектора, восхищала его конструктивная -- несмотря на сумасшедшую форму, целесообразность: оно было существенно оправдано как несущая конструкция. Оно, как Атлант, работало на сжатие, несло на себе небо; но в отличие от Атланта делало это раскидисто-играючи, естественно шутя, ничем не выдавая усиливающихся напряжений.
   Когда я потом пытался осмыслить стимулы фантастической истории, которая открылась мне в дворике, похожем на каменные ладони, самым первым напрашивалось рационально-четкое объяснение: какие-то подробности дерева напоминали рисунки Виларда, и воображение за это ухватилось. Но в последующие дни я не раз стоял перед деревом и могу засвидетельствовать, что ни одна его деталь не имеет ничего общего с эскизами Виларда. (Видимо, при его жизни это дерево только начинало выстраивать странный маршрут в небо...)
   Нет, дело, наверное, в том, что в ту ночь я чересчур долго рассматривал дерево. И чем дольше я его рассматривал, тем менее доверия оно внушало мне, архитектору, именно как несущая конструкция -- не потому, что я начал сомневаться в его мощи, а потому, что небо, очищаясь, набухало мирами и тяжелело".
   Он видит перегрузки и что верх тяжелее низа. Он не доверяет ни устойчивости собора, ни прочности выжившего дерева. И при этом сам нагружает собор целым городом, а плодами дерева делает миры. Его мироздание невероятно хрупко и требует баланса. Он не знает и не думает, что случится с собором и с деревом миров - упадут они, рассыплются, или их осколки просто разлетятся.
   Настоящей травмы еще не наступило, а психика уже готовится к ней, перебирает модели, которые помогут ей устоять.
   Это древо росло и сопротивлялось сжатию, пока было обыкновенным невезучим деревом, что уперлось в каменную стену. Когда оно становится Мировым Древом в видении Мити, неявные еще противоречия предельно нарастают. Сам Митя видит, что ничего общего с рисунками Виларда в нем нет. Но как живет дерево? Оно растет, и не взрывообразно, а согласно своему окружению (соблазнительно видеть взрывной, мгновенный рост Мирового Древа, похожего не только на яблоню, но и на украшенную елку в игрушках) и оно же сопротивляется тяге вниз того груза, что несет на себе. Может быть, это и есть общее - уродливое дерево и бесформенные эскизы обретают смысл и некий баланс сжатия/растяжения. В конце концов, архитектор Вилард мог фантазировать вовсе не о спиральном Макрокосме, а о том, как создать наиболее устойчивый собор, без ограничения высоты, равнодушный к страшному весу атмосферы и камня. Эти попытки вызывает сама суть готики - вверх! В романе "Шпиль", тоже посвященном строительству собора, настоятель требует, повинуясь посетившему его когда-то видению, подымать шпиль все выше в небо; архитектор, мастер Роджер, укрепляет шпиль металлической спиральной "повязкой" и усиливает давление, подвешивая изнутри страшное своею тяжестью ядро [15].
   "Когда колонна, поддерживающая над вами мощный фриз, колеблется и камни уже погромыхивают наверху, можно остаться, мужественно надеясь на точность расчетов зодчего, можно и убежать. Выбор зависит от вашего характера, настроения и отношения к колонне.
   Я остался. Дерево не выдержало. Обрушилось небо. Меня ослепило. В ту минуту я понял, что физики и астрономы не врут и действительно самые яркие солнца не желтые, как наше, и даже не белые, а голубые. Меня обожгла мощь термоядерной голубизны созвездий.
   А когда дерево расправило ветви и водворило бушующую голубизну на место, мир вокруг был еще долго ею освещен: я увидел утро в горах и героя моей истории Ноана -- он шел по ниспадающей между каменных уступов дороге, различая с высоты в рассветном тумане черепицу города..."
   Судя по яркости звезд, это видение посвящено сильнейшей, трансформирующей страсти. Наш герой, альтер-эго автора, сам обретает собственного двойника в видении - у него есть имя, пусть и какое-то искусственное: его зовут Ноан, и благодаря тому, что у него есть имя, он не просто марионетка, а самостоятельное действующее лицо. Мы скажем: прекрасно; Митя инстинктивно нашел наименее опасный для себя путь, отправил в визуализацию своего двойника. Сам он при этом как бы исчезает, становится всеобъемлющим Я, которое пребывает и в видении, и в реальном для себя мире.
   Но что особенно важно в этом видении, почему оно могло бы оказаться смертельно опасным, как термоядерный взрыв? Прежде Митя думал в категориях пространства - город, его ось, здания, перегрузки, выпавшие на долю дерева; миры и галактики - все сразу! Его, как и архитекторов готики, занимала проблема вертикали - свои задачи он готов был решать в сфере чистой духовности, в фантазии, и ему говорили, что это чересчур затягивает решение поставленных перед архитекторами и искусствоведом задач. А он, казалось, не понимал - вот оно, его время, все перед ним, как бы сжатое в точку и неподвижное: старый город, его собор; дерево, воплотившее историю собственного роста. А в видении появилась, наконец, своего рода горизонталь - путь героя в горах, путь, направленный в город. В сказках и мифах время появляется тогда, когда герой отправляется в путь - и в видении Мити время тоже изменилось, перестало быть застывшим и однозначным, двинулось и ожило.
   Макрокосм принял форму Мирового Древа, стал взрывом и исчез, уступив место неким горам. На место Макрокосма придет Микрокосм - им станет, созерцая видение дальше, сам Митя Пенкин.
  
   Реальное прошлое: девочка и книжка
   С "Четвертым листом пергамента" у меня сложились довольно странные отношения. Когда я писала об одной из функций Теневой Самости - консолидации тени [46] - мне приходили в голову персонажи, действующие очень грубо и рискованно - Волдеморт, Саурон с Саруманом. Те, кто воплощает грубейшим образом поврежденную Самость, способную не залечить, но запустить или затянуть процесс травмирования психики. Почему-то куда более деликатный епископ Сванг вовсе не приходил мне в голову. Но почему?
   Вспомнился он мне недавно и "совершенно случайно": из-за надгробия епископа фон Шеренберга, и то далеко не сразу. Потом возникло две ассоциации - и оказалось, что к повести они не имеют никакого отношения. Сначала я "вспомнила", что бык, бывшая статуя, с рогами, увитыми плющом, поднял и обрушил одну из стен собора - источник этой ассоциации я не могу найти до сих пор. Может быть, это "Принц Каспиан", часть знаменитых "Хроник Нарнии", тот эпизод (глава "Как все были очень заняты"), где Вакх с благословения Аслана увлекает за собою в пляску?
   "Они (враги нарнийцев) достигли реки, но моста не было. Все изменилось со вчерашнего дня. Паника и ужас овладели ими, и они сдались в плен.
      Что же произошло с мостом?
      Ранним утром, после нескольких часов сна девочки увидели, что над ними стоит Аслан и говорит: "Сегодня у нас будут каникулы". Они протерли глаза и огляделись вокруг. Деревья ушли, но их еще можно было разглядеть, они двигались к кургану Аслана темной полосой. Вакх, менады (его неистовые, сумасбродные девушки) и Силен остались с ними. Люси вскочила, отдохнувшая и полная сил. Все проснулись, все смеялись и пели, свистели флейты, цимбалы звенели. Звери, не говорящие, собирались к ним со всех сторон.
      - Что это, Аслан? - спросила Люси. Глаза ее сияли, а ноги просились танцевать.
      - Пойдемте, дети, - сказал он. - Садитесь сегодня ко мне на спину.
      - Чудесно! - закричала Люси, и обе девочки вскарабкались на его теплую золотистую спину, как они делали давным-давно. Затем вся компания двинулась - Аслан во главе, Вакх и его менады - прыгая, бегая, кувыркаясь, звери - резвясь вокруг них, Силен позади - с ревущим осликом.
      Они свернули немного вправо, спустились с крутого холма и увидели, что перед ними длинный мост у Беруны. Однако раньше, чем они вступили на него, из воды показалась огромная, мокрая, бородатая голова, размером больше человеческой, увенчанная камышом. Голова поглядела на Аслана и заговорила низким голосом:
      - Привет тебе, господин. Освободи меня от цепей.
      - Кто же это? - прошептала Сьюзен.
      - Я думаю, речной бог. Тише, - сказала Люси.
      - Вакх, - приказал Аслан, - освободи его от цепей.
      "Наверно, он имеет в виду мост", - подумала Люси. Так и было. Вакх и его приближенные бултыхнулись в мелкую воду, и тут произошла странная вещь. Огромные сильные побеги плюща обвились вокруг опор моста, разрастаясь так же быстро, как разгорается костер, опутывая камни, раскалывая, разбивая, разделяя их. Перила моста за минуту обратились в изгородь из боярышника, и все обрушилось стремительным грохочущим обвалом в водоворот. Плескаясь, вскрикивая, смеясь, веселящиеся побрели, поплыли, протанцевали через брод ("Уррра! Теперь это снова брод у Беруны!" - кричали девочки), поднимаясь на другой берег к городу.
      На улице все разбегались перед ними. Первый дом, к которому они подошли, была школа: школа для девочек, где множество нарнийских девочек с туго стянутыми волосами, безобразными тесными воротничками вокруг шей и толстыми кусачими чулками на ногах сидели на уроке истории. Та "история", которой учили в Нарнии во времена правления Мираза, была скучнее самого правдивого рассказа и фантастичней самой захватывающей приключенческой книжки.
      - Если ты не будешь внимательна, Гвендолен, - сказала учительница, - и не перестанешь смотреть в окно, я поставлю тебе плохую отметку по поведению.
      - Но, простите, мисс Призл... - начала Гвендолен.
      - Ты слышала, что я сказала, Гвендолен? - спросила мисс Призл.
      - Но простите, мисс Призл. - повторила Гвендолен, здесь ЛЕВ!
      - Получишь две плохие отметки по поведению за то, что болтаешь чепуху, - ответила мисс Призл, - а теперь... - Ее прервало рычание. В окна классной комнаты, извиваясь, вполз плющ. Стены превратились в массу колышущейся зелени, над головами, там, где был потолок, изогнулись покрытые листвой ветви. Мисс Призл обнаружила, что стоит в траве на лесной полянке. Чтобы удержаться, она схватилась за письменный стол, но тот стал розовым кустом. Вокруг нее столпились неистовые люди, которых она раньше даже представить не могла. Затем она увидела льва, закричала и побежала, и вместе с ней побежал ее класс, состоявший, в основном, из коренастых аккуратных девочек с толстыми ногами. Гвендолен размышляла.
      - Ты останешься с нами, моя радость? - спросил Аслан.
      - А можно? Спасибо тебе, спасибо, - воскликнула Гвендолен. Внезапно она протянула руки двум менадам, которые закрутили ее в веселом танце и помогли снять лишнюю и неудобную одежду.
      Куда бы они ни приходили в маленьком городе Беруна, повторялось то же самое. Большинство людей спасалось бегством, некоторые присоединялись к ним. Когда они покинули город, их компания стала еще больше и веселей.
      Они неслись вдоль плоских полей на северном, или левом, берегу реки. Все животные с ферм бежали, чтобы присоединиться к ним. Грустные старые ослы, никогда не знавшие радости, снова становились молодыми; цепные псы разрывали цепи; лошади разбивали свои телеги и рысью - цок-цок - бежали за ними, разбрызгивая грязь копытами, и радостно ржали.
      У колодца во дворе они встретили человека, который бил мальчика. Палка в его руке превратилась в цветок. Он попытался отбросить его, но тот прилип к ладони. Рука стала веткой, тело - стволом дерева, ноги - корнями. Мальчик, который за минуту до этого плакал, рассмеялся и присоединился к ним.
      В маленьком городке у слияния двух рек, на полпути к Бобровой запруде, они пришли в другую школу. Там усталая девушка учила арифметике ватагу похожих на свиней мальчишек. Она глянула в окно и увидела чудесных путников, распевающих на улице, и радостная боль пронзила ее сердце. Аслан остановился прямо под окном и поглядел на нее.
      - О, нет, нет, - сказала она. - Мне так хочется. Но я не могу. Я должна работать. И дети испугаются, если увидят тебя - Испугаются? - спросил мальчишка, больше всех походивший на поросенка. - С кем это она разговаривает через окно? Надо сказать инспектору, что она разговаривает с людьми через окно, вместо того, чтобы учить нас.
      - Пойдем и посмотрим, кто это, - отозвался другой, и все они толпой двинулись к окну. Но как только показались их подлые маленькие лица, Вакх громко закричал: "Эван, эвоэ-э-э-э".
      Мальчики взвыли в испуге, покатились друг через друга к дверям, выпрыгивали в окна. И говорили (правда это или нет), что никто больше не видел этих маленьких мальчиков; зато там обнаружили стадо отличных маленьких поросят, которых не было раньше.
      - Ну, мое сердечко, - сказал Аслан учительнице, и она выпрыгнула из окна и присоединилась к ним.
      У Бобровой запруды они пересекли реку и пошли на восток по южному берегу, и подошли к маленькому домику, где у дверей стояла плачущая девочка. "Почему ты плачешь, любовь моя?" - спросил Аслан. Ребенок, никогда не видевший львов даже на картинке, не испугался. "Тетушка очень больна, - ответила девочка, - она умирает". Тогда Аслан попытался войти в дверь домика, но она оказалась слишком мала. Поэтому, просунув голову в дверь, он толкнул плечом (Люси и Сьюзен слезли, когда он это делал), приподнял весь дом и все попадало в разные стороны. А там, в своей кровати - кровать оказалась теперь на открытом воздухе - лежала маленькая старушка. Было видно, что в ней есть кровь гномов. Она была на пороге смерти, но открыла глаза и увидела веселую гривастую голову Льва, смотревшего ей в лицо. Она не вскрикнула и не упала в обморок. Она произнесла: "Аслан! Я знала, что это правда. Я ждала тебя всю жизнь. Ты пришел, чтобы забрать меня?" - Да, дорогая моя, - ответил Аслан, - но еще не в дальнее путешествие. - И как только он сказал это, краски, как румянец, покрывающий облако на рассвете, вернулись на ее бледное лицо, глаза засверкали ярче, она села и сказала: "Я заявляю, что чувствую себя куда лучше. Мне кажется, я смогла бы съесть этим утром небольшой завтрак".
      - Пожалуйста, матушка, - сказал Вакх, окуная кувшин в колодец и протягивая ей. Теперь в кувшине была не вода, а роскошное вино, красное, как желе из смородины, густое, как масло, укрепляющее, как мясо, согревающее, как чай, и прохладное, как роса.
      - Что ты сделал с нашим колодцем? - спросила старушка.
      - Это чудесно. - И она выпрыгнула из постели.
      - Садись на меня, - сказал Аслан и добавил, обращаясь к Сьюзен и Люси.
      - Две королевы могут теперь и побежать.
      - Это тоже прекрасно, - согласилась Сьюзен, и они снова отправились в путь".
   [37]
   Вторая ассоциация выглядела куда непригляднее - что сгорбленный Сванг куда-то уходит, лишившись своего скелета-собора. Но и этого в книге нет - скорее, это вариация на тему "Противостояния" (в другом переводе - "Армагеддон") С. Кинга, когда злодей Флегг уходит вредить дальше.
   Может быть, обе ассоциации важны как полярные представления о травме - о том, как она освобождает, и о том, как снова и снова разрушает, повторяя одно и то же.
   Но даже после того, как этих эпизодов в повести не оказалось, ощущение чего-то странного меня не покинуло. Кроме того: "Да как можно забыть столь очевидный пример?!" было еще что-то - то ли обида за Сванга и за собор, то ли прячущийся куда-то стыд за Евгения Богата и его Митю Пенкина. Что-то в этой повести показалось не так - и необходимо стало с этим разобраться (как Шарику с чучелом совы?)
   Остается вспомнить, когда и как эта повесть впервые попалась мне. Было это в ноябре то ли 1989, то ли 1988 года - тогда, когда можно было ходить или не ходить на демонстрацию 7 Ноября добровольно. Я, само собой, осталась дома и начала записывать это знаменательное событие, этот еще один проблеск политической свободы в свой только что начатый дневник. Но что-то было не так - серовато, пустовато... Отказ от участия в демонстрации ничего нового в мою жизнь не привнес.
   Мне казалось, туда больше не пойдет никто - в этом нет смысла, а побыть дома во время отвратительно липкого дождя со снегом очень даже соблазнительно. Но люди, редкие мужики и группки женщин, уже возвращались: черные пальто, красные флаги и лозунги, как всегда. И довольно глубокий снег, почти студень из серой воды, в колеях. Люди на демонстрации были - как всегда. Если бы я знала о Босхе, то из окна они показались бы мне именно его персонажами - людьми без явных лиц. Но мне был знаком Мужицкий Брейгель, и тетки в черных пальто напомнили мне его охотников - тем более, что за некоторыми плелись промокшие дворняги.
   А книга с таинственным названием смотрелась красиво - синяя с золотым заглавием. И упоминание о пергаменте отсылало к Средневековью, к картинам Брейгеля, а не к демонстрации, которой, по-моему, не должно было быть ни сегодня, ни в будущем. На самом деле это сборник эссе, в основном об искусстве, очень хорошо начатый, повестью-предупреждением - но о чем все-таки предупреждает эта повесть, первая в сборнике?
   Получилось интригующе - девочка, средних лет подросток (чья жизнь в этом возрасте - кризис по определению) читает во время разгара Перестройки книгу, написанную за двадцать лет до того - тоже в подвижном, интереснейшем, обещавшем что-то небывалое времени кризиса.
   Сейчас я возьму пример с Мити Пенкина и с Евгения Богата - пусть эта девочка станет моим альтер-эго и помогает мне осмыслить то, что происходило в повести тогда - и как это можно прочитать сейчас.
  
   Условное прошлое: Ноан
   А Ноан уже почти пришел в город, лежащий в горной чаше. Путь его быт труден, он устал и ушибся, его плащ изорван. А в городе все хорошо, он живет, он теплый, и Ноан когда-то в нем уже был. А если дать слово девочке, читающей книгу? Ей стало страшновато: дело в том, что еще в раннем детстве она испугалась картины Н. Рериха "Град обреченный" {} - да так, что потом ей снился кошмар о пожирающем змее, от которого можно спрятаться только в стеклянном здании больницы. В этот город можно было войти, но с трудом, никто не охранял его, но ощущение спрятанности, плененности возникало сразу же вместе с болью от ушибов, которую Ноан не замечал. Город издали, легкий рождественский снег вернули Ноана в детство. Но, войдя, его поразило то, как все изменилось.
   "Он машинально поднял руки, заслоняя лицо от осколков разноцветного стекла, но тотчас же удостоверился: ранить они не могут -- невесомые, неопасные, как распавшаяся радуга. Они парили в воздухе, и мир вокруг Ноана был цветным: темно-синие облака, оранжевые и голубые камни, малиновый снег, зеленая черепица... Дорога к воротам города текла, как вода, отражающая тона и утренних и вечерних зорь. Когда Ноан осмелился на эту дорогу ступить, идти ему было будто и не нужно -- она сама несла, разноцветно играя... И тут детство выплыло из первооснов его существа, оно расширило сердце и сознание и ясно объяснило чудо. Как же мог он забыть, что тогда это было не чудом, а естественным, как хлеб и снег, состоянием мира? Думал ли он, пятилетний мальчик, что можно видеть иначе? Думал?! Он это видел наяву, а потом -- по ту сторону заоблачно высоких гор -- в детских ускользающих снах, которые не соберешь наутро ни за что, как радугу, разбитую на осколки. С годами сны обесцветились".
   Что же это за детство, от которого нужно защищать глаза? Разве дети так видят? Те цвета, что видит Ноан, могут не усиливать, а искажать реальность, совсем как в Изумрудном Городе, когда ты уже надел по приказу стражника зеленые очки [8]. Ноан видит так, как будто бы находится в соборе, среди витражей - или так, как если бы только что пережил взрыв, как и Митя, его создатель. Можно вспомнить и об алхимическом "хвосте павлина", предвестнике успешного окончания Работы. Но сейчас в мире Ноана утро, деяние только началось, и появление радуги тревожит, она возникает слишком рано. Ноан не думает ни о катастрофе, ни о соборе, ни о радуге - он думает о детстве. Вероятно, если он его забыл так крепко, оно несло какой-то болезненный, травмирующий опыт. Вспоминается и конкретный возраст травмы - пять лет.
   Что ж, видеть в точности как ребенок Ноан не стал, происходившего в детстве не вспомнил, а возникло в его памяти нечто совершенно иное:
   "Когда через много лет, недалеко от любимого Сириуса, он увидел за окном корабля сумасшедшую игру оттенков, будто кто-то быстро и ловко, как колоду карт, тасовал цветные стекла, и почувствовал, что надо сосредоточиться, понять, почему учащенно забилось сердце, соавтор его, тоже космический архитектор, Чадов, резко развернул перед ним нуждавшиеся в существенных и неотложных переделках чертежи. Через несколько минут окно было чернее сажи и то, что ширилось в нем, в Ноане, помертвело, не раскрывшись..."
   Чем было это нераскрытое, мы не знаем. Можем догадываться - он должен был воплотить что-то привычное, довольно скучное ему, то, что он умеет. Его отвлекли, и он не понял, что должно было раскрыться. Может быть, это соединило бы его со Вселенной. Есть ли такой канал связи, мы не знаем. Но такая возможность дремлет в нас. Может ли человек действительно хоть на миг соединиться с мирозданием - или это переживание будет иллюзией, и он обретет лишь то, что скрыто в нем самом? Ответа на этот вопрос нет - и есть некая граница, не позволяющая выйти за пределы обыденного себя: в этом отрывке такого рода обыденное коллективное опасение воплощает Чадов, а ограниченность человеческой природы его подчиненного - какие-то банальные недоделки в чертежах.
   Переживания Ноана указывают на некую важную детскую травму - но сама она не вспоминается, а порождает яркие, ресурсные образы, выносит что-то важное из прошлого, относящееся именно к ней. Принято считать, что травма уносит с собою часть психики, инкапсулирует ее, тем обедняя нынешнюю личность. Травма Ноана обещает что-то иное, обретение то ли силы, то ли связи...
   Ноан готов создать или ощутить эти связи - мы не знаем, насколько его переживания правдивы и насколько иллюзорны, ведь он сам - воображаемый.
   "И вот сейчас на шалой, как вода на закате, дороге к воротам города это раскрылось. Детство вернулось к нему. "Окончательно, навсегда?" -- подумал он и вмиг понял: оно как бесконечные волшебные нити -- тянешь, тянешь, а не обрываются, потому что уходят в начало начал, в таинственную тьму, откуда, как веселые цыплята, вылупляются пестрые желтые солнца, освещающие первожизнь. Сейчас он едва-едва, чуть-чуть потянул одну из этих нитей, и, должно быть, чем дальше, тем охотнее, уступчивее они будут поддаваться его усилиям. Но в ту же минуту, как бы назло детству, заговорил в нем мужчина, умеющий не только восхищаться миром, но и расшифровывать его. "В чем дело? Почему я вижу все как сквозь цветные стекла? Будто в этой каменной чаше воздух за тысячелетия настоялся, забродил, как вино. Астрохимики и астрофизики, которых, наверное, уже ничем не удивишь, расшифровали бы эти стекла за несколько минут, но... -- Он рассмеялся. -- В существование этого города сегодня, в 2600 году, они поверили бы еще меньше, чем в существование не обнаруженного до сих пор мыслящего океана, о котором давным-давно поведал в "Солярисе" мудрый, до сих пор не устаревший Станислав Лем". Нет, нет, астрохимики и физики хороши в космосе, но не тут, в его детстве..."
   Ноан не чувствует, но воображает связь детства с вечностью. Это правда, никто не помнит своего начала, и поэтому существует множество мифов, описывающих, как мир создается из тела Первочеловека или Первопары [4]. Но взрослый Ноан вмешивается, пугаясь то ли детской травмы, то ли нынешней возможной иллюзии, и снова пресекает попытку вспомнить. Зато его "детское" (или порожденное травмой) зрение улавливает, насколько концентрированы смыслы и чувства в этом месте, они как линза некоего газа в горной чаше, и город то ли купается в этом веществе-информации, то ли накапливает, то ли производит ее. Ноан стоит у самых ворот и готов войти в город. Суть города он уловил правильно - она объясняется его гербом:
   "Теперь он стоял перед самыми воротами в город -- собственно говоря, это были даже не ворота в утилитарно-точном понимании, а локальный образ ворот, потому что стена вокруг разрушилась и в город можно было войти в любом месте. Но Ноан радовался как ребенок, что торжественно войдет в тяжко кованые, чуть растворенные ворота. Он поднял голову и увидел герб города, чудесное чугунное литье -- колесо, разделенное на четыре части фигурами крылатых пантер; у трех крылья были мирно опущены, у четвертой же развернуты широко, для полета, и была она сейчас на самом верху колеса. "Вращается ли оно?" -- подумал Ноан, и будто в ответ колесо заскрипело. Он усмехнулся: пантеры и чугунные умеют рычать. И вошел в город".
   Обратим внимание на то, что обрушена стена. Вероятно, мы имеем дело с образом очень старого автономного комплекса: он то ли уже открылся сам, потому что его воплощение в целостной психике не несет опасности, то ли, напротив, так сильно консолидирован, так тверд, что дополнительных границ ему не надо. Возможно, тому содержанию, что воплощено образом города, присуще сразу и то, и другое. А мы, читатели, видим, что в город можно войти любому и в любом месте, но пока что-то не видим, как кто-нибудь покидает его.
   Герб города - классическая юнгианская четверица, в которой один объект отличается от триады. Но не зря сам Евг. Богат будет дальше писать о "мирах Гофмана": в таких мирах многие символы, которые выглядят вполне привычно, сознательно создаются или толкуются "наоборот". Итак, есть колесо, символ целостности и движения - оно скрипит, но вроде бы не вращается. Такой символ реального, подвижного времени уже достаточно порочен. Все четыре изображения одинаковы, их не обязательно было множить - время этого города статично, но при этом полностью не остановлено. Оно циклично, но цикличность эта своеобразна. Мы не знаем, улетит ли четвертая пантера или набросится на кого-то; в ее образе есть движение, есть намерение. Создатель герба, тот, что сделал время города циклическим, не хотел, чтобы оно застывало совершенно: оно все-таки подвижно и в подвижности своей становится концентрированным и, наверное, лишенным случайностей.
   Ноан входит в город в переходное время - утром последнего дня года. Сыплет мелкий снег. Если прежде его ощущения соответствовали cauda pavonis, почти финалу алхимического Делания (и это было неправильно, вызывало шок), то теперь его переживания алхимически правильны - это альбедо, самое начало процесса, когда еще совсем ничего неизвестно ни о проблеме, ни о себе самом. Ноан, новичок с самоощущением ребенка, находится в подходящем к своей еще не известной задаче состоянии. И мы можем предположить, что цветные осколки его зрения - это действительно алхимический "павлиний хвост", почти завершенное успешное Делание кого-то другого.
   Первым, кого увидел Ноан, был уборщик в маске, плетенной из полосок телячьей кожи. Снег снова показался страннику разноцветным, и это предвещало еще одно шоковое переживание:
   "В самом начале жизни, когда мир познаешь на ощупь, еще его не понимая, а только чувствуя, ощущаешь боль от огня и улыбаешься тающему на губах снегу, он испытал потрясение, которое ушло на дно души, потонуло и теперь выплыло оттуда, как выплывает фантастическое чудище, лежавшее тысячи лет в умятых толщей воды укромных камнях океана. Тогда он не увидел -- ощутил отсутствие лица и сейчас, почти через четверть века, почувствовал в кончиках пальцев тепло нагретой извне солнцем, а изнутри человеческим дыханием мягкой телячьей кожи. И услышал вопль бабушки: вопль ужаса и надежды, что бог пощадит безрассудного несмышленыша.
   Уроды. Они были тайной города. Их лица -- до последних дней жизни -- закрывали маски из тесно переплетенных узких, гибких ремней с тремя еле уловимыми щелями, чтобы дышать и видеть. Но непроницаемая телячья кожа не спасала от страха, от ощущения близости темных, таинственных сил.
   Они рождались от обыкновенных хороших, добропорядочных людей: бюргеров, чеканщиков, ювелиров, пекарей, и даже родители никогда не видели их лица. Нельзя было видеть: помрачался от ужаса рассудок или разрывалось сердце. Разрешалось ли им когда-нибудь, хотя бы наедине с собой отдирать от лица эту вторую, облепляющую голову намертво кожу? Они мели улицы, ухаживали за лошадьми, работали в каменоломнях; тот, о котором помнили пальцы Ноана, носил воду, рыхлил огород.
   "Сон это или явь?" -- думал он, боясь еще раз посмотреть в бесформенное, обрешеченное тесными узкими ремнями мертвое лицо человека с метлой. И -- заметил: снег стал опять белым, камень -- черным, метла -- неопределенно унылых оттенков спитого чая, будто начисто вылиняли разноцветные стекла, через которые он только что видел мир".
   В памяти Ноана, кажется, не удержалось то, что когда-то он сам носил такую маску. Вероятно, это и было его травмой.
   Если говорить о городе как о символе коллективного сознания, то эти уроды в масках (их называют гинги) воплощают те самые теневые содержания, которые не соответствуют "ведущей доктрине". Основной принцип этого сознания - кажется, особая, концентрирующаяся форма времени. И, возможно, баланс. А с тем, что не подходит, что может нарушить тонкое равновесие, обращаются довольно мягко: их не изгоняют, не убивают - просто не дают возможности познать себя, отражаясь в других и продвигаться социально, препятствуя нормальному нарциссизму ребенка; делают страшных гинги неопасными и бессильными. От их уродства защищают обывателей, только и всего. Да, и еще: гинги служат "вешалкой" для проекций. На них проецируются содержания, полные смертоносного ужаса, лишенные формы - то, что У. Бион назвал Безмерным [47]. Так что мы видим здесь даже не зрелую проекцию, а проективную идентификацию - ведь гинги действительно лишаются лица, возможности обрести форму определенной личности. А маски защищают от ужаса (создавая его при этом), удерживают под контролем.
   Следуя мысли Д. Хломова о "трех головах психики" [53], это шизоидный город и, возможно, шизоидный мир - в нем избегают ужаса. Переживания тяготеют к сентиментальности, а с символами обращаются не как с таинственными и по-своему живыми, а формируют их сами, используя как технические средства.
   ...
   Кроме того, сам Ноан не замечает телесной боли и усталости. Его раны заметила девушка.
   Дальше Ноану предстоит выбор: в пользу Анимы, которую здесь воплощает эта девушка, или же в пользу того, кто создал и управляет городом - возможно, мужской фигуры. Выбор мужчины между Анимой и Анимусом - довольно частая психологическая коллизия [44] . И выбор в пользу отношений с Анимой делается, как правило, уже психологически зрелым персонажем, познавшим свою мужественность. Слишком ранний выбор в пользу Анимы - если герой все еще слишком юн, как правило, ведет к трагическим последствиям. Так произошло с Тезеем, предавшим Ариадну и навлекшим на себя проклятие Афродиты: все его жены погибали, а в итоге позорной смертью погиб и единственный сын.
   Посмотрим, как сложатся отношения Ноана с этой девушкой. Он то ли лжет ей, то ли фантазирует - а она проницательна, замечает и немодные вот уже тысячу двести лет сапоги с тупыми носами, и музейную одежду с чужого плеча. Но ведь Ноан - порождение Митиной фантазии, и мы не знаем, лжет он или у него складывается новая биография, новое прошлое - детство именно в этом городе, с этой девочкой, на улице Малых Шагов.
   Ноан все еще остается ребенком, а девушка ведет себя как старшая сестра. Сильная, зрелая Анима типична для русских сказок - как и Ноан, юноша-ребенок, который глупее и слабее ее. Можно ожидать того, что влияния такой Анимы для травмированного детского ядра психики полезны, что она позволит ему подрасти - и при этом не станет брать на себя всех материнских функций, не поглотит и не ослабит героя. И герой впервые замечает свою слабость, свои травмы. Благодаря этой девушке Ноан воплотился, обрел свое нынешнее тело взрослого мужчины.
   "-- Я родился на улице Малых Шагов... Малых Шагов... -- стал повторять он как заклинание, боясь, что сейчас потеряет ее навсегда.
   Она молчала с чуть нахмуренным, думающим лицом.
   -- Если ты уйдешь, -- не выдержал он, -- я... упаду. (У него чуть не вышло само собой "я умру", но, может быть, опомнился он, и это уже вышло у них из моды, как тупые мысы баронских сапог, и не стало еще естественным состоянием души, как в том, его новом мире.)
   Но подействовало и "я упаду": это была суровая, честная мужская мольба. Она в ответ на нее слабо улыбнулась.
   -- Да, я вижу сама: ты еле стоишь на ногах. Долго шел к нам?
   -- Пять дней и пять... нет, шесть ночей, -- ответил он, убегая в мелочную необязательную точность от этого опасного, отшвыривавшего его обратно за горы "нам".
   Она поверх его головы посмотрела на дома с медленно раскрывавшимися ставнями и решила:
   -- Рядом дворик. Там уютные камни.
   Через минуту он расстелил плащ на действительно уютных мягких камнях известняка. Они сидели, молчали и думали".
   И мы видим, что город этот по-своему живой, хотя и медленный - камни действительно были уютными и мягкими; и подчинялся город сейчас намерению девушки. Что ж, она нашла для него ресурсы и начала исцеление. Но потом город начнет слушаться Ноана. Сейчас ничего не происходит, и самое время проявиться еще кусочку его странных переживаний.
   "Он поймал себя на том, что опять начинает видеть мир через разноцветные стекла: синее, оранжевое, зеленое, как на переводных картинках под ерзающим пальцем ребенка, выступало, утрачивая мало-помалу водянистость, обретая отчетливость и игру. "Когда различаешь мир через эти наплывающие на тебя стекла, -- думал он, -- то ждешь невольно, не можешь не ждать чуда. Чувствует ли и она то же, что и я сейчас, или ей это кажется естественным, само собой разумеющимся, как нам в том мире наши чуда?.."
   Он не может просто сидеть и приходить в себя. Он не может просто быть: так, по мнению Д. Винникотта [7] шизоиды пугаются чистого бытия, как если бы им грозило исчезновение, растворение. И они действуют. Какое-то внутреннее деяние совершает Ноан - ему как раз очень даже важно бояться исчезнуть: он - порождение фантазии, его прошлое словно бы удвоено и несет в себе странную опасность. Кажется, что и тело он обрел сейчас впервые в жизни.
   "Она рассмеялась, это его удивило, даже обидело.
   -- Что с тобой?
   -- А я решила, что ты станешь опять повторять, как игрушка-автомат Второго Великого Мага: "Я родился на улице Малых Шагов... я родился на улице Малых Шагов..."
   -- Мне не известны технические утехи Второго Великого Мага, -- суховато ответил Ноан, -- но я действительно родился...
   -- ...на улице Малых Шагов, -- закончила она, тихо смеясь.
   -- И мы строили из мокрого песка рыцарские замки, искали камни, похожие на фигуры животных...
   -- И что еще ты помнишь?
   Он с силой потянул вверх те тончайшие нити, которые, казалось, порвутся сейчас, и во второй и в третий раз потянул, пока не ощутил физически явственно, как размоталось новое колечко, -- и тогда, улыбнувшись облегченно-устало, точно после тяжкой работы, начал повествовать ей:
   -- Я любил тебе рассказывать разные волшебные истории. Сочинял их сам, и меня, помню, мучило, что часто забываю их раньше, чем тебя увижу. Я мечтал: если бы можно было нести их к тебе не в памяти, которая изменчива, как облако, а в руках!
   -- В руках?.. -- рассмеялась она опять.
   -- Ну да. Или: бежать к тебе, а история летит над головой, и ты радуешься ей издалека. Однажды вечером у очага я сочинил целую повесть о мальчике-рыцаре и растерял ее к утру, когда собирался тебе рассказать. А потом...
   -- Потом? -- ждала она.
   -- Через много лет я увидел это во сне.
   -- И забыл опять?
   -- Нет..."
   Все это подходит любому хорошему детству, пусть это и сказка. Пока Ноан делает цельным свое прошлое лишь благодаря воображаемым нитям, в фантазии. Но фантазия, говорит он сам, не слишком надежна, она должна быть воплощенной, так, чтобы ее можно было нести в руках.
   И девушка для него тоже обретает плоть. Есть в ее облике что-то мальчишеское, андрогинное - намек на то, что любви и страсти здесь не будет, а возможны только забота, игра и отражение друг в друге, как в зеркалах. И Ноану важнее пока побыть ребенком.
   "Он посмотрел в ее лицо: широкоскулое, с не особенно высоким, излишне густобровым для девушки лбом, определенным, очаровательно мальчишеским подбородком, резкой, чуть жестковатой линией носа; отметил с особой нежностью, что шея похожа на чересчур тонкий стебель, а большие руки тяжеловато-изящны, и понял, что настала та редкостная минута, когда это возможно".
   Это - не совсем любовь, а сопричастность друг другу (даже если это не та девочка) и возвращение в детство на чуть более долгий срок. "Если ты уйдешь, я упаду", - сказал он чуть раньше, и это была истинная правда: ему была нужна опора, и девушка помогла найти ее. Теперь будет что-то иное. Цветные видения связаны с Космосом, с пространством без верха и низа - поэтому, когда город станет слушаться Ноана, то превратится в самый настоящий гироскоп. Если опора есть, о ней можно забыть. И становится интересным балансирование.
   "-- Ты только ни о чем не думай, -- потребовал он. -- Будто заснула, забыла сомкнуть веки и...
   В тот же миг им обоим показалось, что уютные, покрытые его изодранным плащом камни, на которых они тесно сидели, качнулись вверх, а земля накренилась, ускользая из-под подошв. Стало славно, как в гамаке. А когда равновесие восстановилось -- опустились камни, поднялась земля, -- они поняли, что резко изменилось положение разноцветных стекол: они опрокинулись, перешли из вертикального в горизонтальное положение. Перед ними было теперь несколько расположенных на разных уровнях рядов. Напоминало это горизонтально расчлененную сцену, на которой может совершаться несколько параллельных действий. Послышалось едва различимое ухом пение английского рожка... Над разноцветными рядами-террасами обозначился легкий и тоже разноцветный, не закрывавший неба и облаков купол, и на нем набухали похожие по чудесной емкости на бутоны-соцветия гвоздик явственно пульсирующие пятна.
   -- Можно это потрогать рукой?.. -- выдохнула она.
   -- Молчи! -- умолял он. -- Возвращается детство. И если ты разрушишь, мое сердце не в состоянии будет опять это построить".
   Он строит в воображении, а воплощает его образы сам город. Кажется, получилась сцена, эстрада, и прикосновение может все это необратимо изменить.
   ...
   В детстве Ноан, хрупкий и лгущий, не был интересен мне - разве такими бывают герои? - а сказка его осталась забытой, подобно сну. Сейчас я приведу ее полностью и постараюсь расшифровать в меру моих возможностей - ведь сам Евг. Богат писал, что, возможно, писатель - его двойник не смог найти "горошины" в этой истории, которая пришла к Мите Пенкину. Так вот, сказка началась банально.
   "Усиливалось пение рожка, и на самой верхней террасе под мягко пульсирующими соцветиями появился мальчик-рыцарь в сияющих латах, с мечом и щитом. Был он комичен в торжественно-серьезной воинственности, она опять не выдержала: рассмеялась, и Ноан потребовал: "Тише, тише".
   Позади рыцаря-пажа выступили более материальные, чем полукружье купола, зубчатые стены замка, начали круглиться башни, распахнулось окошко, и показалась девушка. Она высоко задирала подбородок -- очевидно, там, у себя, поднялась на цыпочках, махала рукой, и мальчик, увидев ее, опустился на одно колено, покорно наклонил голову, положил на землю меч и щит".
   Да, смешно. Мальчик посвящает оружие Прекрасной Даме, но он еще ребенок, а она слишком высоко. Анима такого рода очень уж обобщена и слишком уж "духовна". Она манит вверх - вот почему Ноан, как и строитель готических соборов, озабочен прежде всего вертикалью.
   "И вдруг будто вулкан заработал над горизонтально устойчивыми рядами террас: они рассыпались, заклубились разноцветно, а когда состроились опять, замок оказался на самом нижнем уровне, окно в башне было закрыто, и мальчик стоял, по-мужски решительно откинув отягощенные металлом плечи, подняв голову кверху: к возвышавшимся над ним параллельным рядам. А на них обозначались -- чем выше, тем туманнее -- различные миры..."
   И готическая вертикаль работает, разрушая, взрывая плоскость. Герой этой сказки вознесся, ничего для этого не сделав, выше замка, выше девушки, как будто бы сразу взрослым. Похоже, что тот самый вулкан, вознеся его, уничтожил что-то важное. Мальчик так и не обрел связи с душою, с чувствами, пусть и смешными, и иногда болезненными, и воспарил сразу в сферы высокого духа. Это очень походит на обесценивание детской, незрелой, пошловатой Анимы - в пользу ни более, ни менее как Вселенной. Именно там, в областях отвлеченных, и ищут убежища от чувств, иногда столь случайных и мешающих. И что же остается? Ужас, который отрицают; эстетические чувства; напряженно-сентиментальный настрой...
   "На втором уровне, над мальчиком, расстилался волнистый синий камень с огромными -- у горизонта -- исчерна-багровыми шарами, освещенными с тыла, из бездны, незримым, судя по мощи отблеска, новорожденным солнцем. По камню бежали густые тени, казалось, этот мир сейчас оживет; и мальчик по лесенке из тончайшего волоса мигом поднялся сюда, побежал бесстрашно к таинственным шарам. Нет, он не бежал -- он летел, легко отталкиваясь от синего камня, паря в воздухе с обнаженным мечом. Когда из двух шаров стали вылупливаться драконы, он, с силой оттолкнувшись, обрушил удары меча с высоты, и упали, покатились головы..."
   В средневековом восприятии светила были живыми; современный мальчик увидел это и убил их. Его современная духовность оказалась так трудоемка, что небеса стали каменными. При отказе от Анимы, от чувства решение духовных задач воспринимается не как дар и благодать, а как тяжелая работа. И это служит прекрасной опорой для всяких грандиозных содержаний, как и небеса из синего камня.
   Вероятно, в этой части истории мальчик спасал Солнце от тех черных светил, что готовы поглотить его. Хорошая история оживляет и привлекает к себе мифические мотивы: вот и здесь оказался отголосок очень старых мифов - о поглощении Солнца чудовищем (как правило, в результате инцеста) и о стрелке, убившем лишние солнца, чтобы они не сожгли Землю [2] Так или иначе, Черные Солнца были убиты. Мифы эти посвящены тому, как сознание приобретает один-единственный центр, символизируемый Солнцем - отказываясь (на время или навсегда) от влияний автономных комплексов, у которых, считал К. Г. Юнг, тоже есть свое, очень определенное, пусть и ограниченное, сознание.
   Если речь в повести идет о травме, то сказочный герой решил еще одну важную задачу - воспрепятствовал фрагментации психики, пусть и ценою того, что она обеднела предельно - вспомним, каким бестелесным и растерявшим почти все эмоции был Ноан до встречи с девушкой. Мотив тонкой паутинки при этом трактовать становится не так сложно - это тонкая, но, как оказалось, прочная непрерывность существования Я.
   "А мальчик, так же весело паря, обежал-облетел весь этот неразбуженный мир и поднял лицо: над ним, на третьем уровне, расцветало буйное царство фантастических деревьев. Они выдергивали из земли корни, менялись местами, перестраивались, переплетали намертво ветви, и, наконец, возник рыцарский замок. Не из камня -- из живой буйно зеленеющей растительности. Паж взбежал в этот мир по лесенке-паутинке, остановился в изумлении и ринулся на живую, насыщенную могущественной силой стену. Он ударил по ней мечом, но раны тут же затянулись -- замок отталкивал его от себя ветвями. Тогда, рассмеявшись, он стал раздеваться: падали латы, покатился шлем, зазвенела отброшенная, как рубашка перед купаньем, кольчуга и, обнаженный, в набедренной повязке, он заскользил вверх по стволу, побежал, достиг самой высокой башни, исчез в ней, потом выкарабкался оттуда, расталкивая головой упругие ветви, с украшенным серо-серебристыми листьями живым колеблющимся стеблем в руках".
   Мальчик оказался то ли очень мудрым, то ли ему по-настоящему повезло. Очень многие герои типа Тристана - и еще большее количество наших современников не умеют отдыхать и восстанавливаться, бегут из боя в бой, гордо неся свои шрамы. А паж, снова ставший ребенком, был непосредственным, катался по траве и смог избавиться от избыточных защит - он сбросил латы. И, что еще лучше - он сменил оружие на стебель исцеляющего растения. Теперь не мертвое, наработанное, техническое будет помогать ему, а сама жизнь. М. - Л. фон Франц писала, что образы растений символизируют вегетативную жизнь нашего тела. И контакт с растением, знакомство с его неагрессивной силой и овладение ею дает шансы на излечение тела и/или восстановление связей тела и интеллекта.
   Но мудрость его будет иметь и обратную сторону: этот растительный замок, этот хаос ветвей в рыцарских произведениях часто символизирует не только бессознательное, но и те хитросплетения чувств, в которых куда как стоит разбираться истинному рыцарю, чтобы не совершать таких ошибок, как Тристан или Ланселот. Но паж действует, скорее, подобно наивному Парцифалю, и на этом уровне все для него кончается хорошо. Он играет и идет навстречу растениям обнаженным, без защит.
   Но насколько все это действительно хорошо? Небо было каменным, а замок - растительным. Может быть, в мире, где странствует Ноан, живое и неживое трудно отличить друг от друга - ведь не зря же сказала его спутница, что Второй Великий Маг увлекся изготовлением автоматов, как некоторые герои Гофмана? Хорошо ли сам Ноан отличает живое от неживого?
   "На земле он минуту постоял у мертвых рыцарских доспехов и поднял опять лицо кверху, а там -- на четвертой террасе -- сгущалась непроглядная ночь, в которой угадывались горы, похожие на чудища, или чудища, напоминающие горы. И в третий раз мальчик взбежал по волосяной лесенке. Стебель в его руке рассек ночь синим, расширяющимся к горизонту лучом. Открывшаяся действительность была ужасна: безнадежно бездуховные морды гигантских ящеров выступали из рассеивающейся тьмы. Слышался первобытный гул... Ящеры тяжело передвинулись; живая бугристая масса стала наплывать на обнаженного мальчика; и тогда он выбрал на стебле самый маленький листок, сорвал его и ловко, как камешек, долго танцующий по воде, пустил в живую, тяжко дышащую стену. Та сжалась, точно от могущественного удара. А маленький рыцарь так же ловко пустил в нее второй лист, покрупнее, и, вобрав тупые морды, ниже и ниже оседая, съеживаясь, уменьшаясь в массе, начало отступать обильнотелое чудище. И когда засеребрился в воздухе третий лист, оно истаяло в тумане, а мальчик, бережно опустив на зернисто-черную землю сияющую ветвь, на которой осталось еще несколько листов, стал подниматься выше. С середины лесенки он посмотрел на мир, рассветно освещенный этой ветвью, и рассмеялся".
   Исцеление только начинается спонтанно; довершать его приходится с помощью вновь обретенной силы самому. От вторжений Безмерного, от угрозы психоза и страха поглощения не гарантирован никто, тем более, при шизоидной хрупкости. Агрессивные действия тут совершенно неуместны. Сохраняет психику в это время наличие безусловно хороших объектов, которые безраздельно принадлежат тебе. Такой была серебристая ветвь в руке пажа. Но почему он положил ее? Не ошибка ли это? Может быть, он счел, что она больше не будет действовать, хотя несколько листков еще оставалось. Или попытался остановить бесформенных огромных ящеров навсегда. Мы не знаем. Однако, ночь души для него кончилась, он заново пережил ее и заново вступил в рассвет, в состояние уже не альбедо, а цитредо (золота утренней зари в классическом представлении) - а оно указывает на удачное начало Деяния. Ветвь пажа светится серебром - это значит, что процесс совершается не при дневном ясном сознании, и в нем остается очень много неопределенности.
   "На пятую террасу он ступил совершенно безоружный: без лат, без меча, без ветви. Но новый мир к нему был добр и не потребовал воинственных усилий. Мальчик шел по высокой, по пояс, желтой -- не осенне, а первозданно солнечно-желтой -- траве, удобно обернутый в серый теплый туман, а с неба сыпались, не обжигая его хорошо защищенного тела, горячие голубые искры. Это была минута отдыха, он шел, засыпая на ходу".
   Состояние цитредо наступило, мы видим это по золотой траве. Голубые искры, то ли Сириуса, то ли травмы, все еще раскалены, но он теперь защищен. Его защита - туман. Чем-то она похожа на маску гинги - тоже делает плохо видимым. Паж спит на ходу - мы можем надеяться, что происходят какие-то важные трансформации, которым вреден свет ясного сознания. Тогда и плащ из тумана совершенно уместен. Вспоминается Мантия-невидимка Гарри Поттера - она позволяет до поры до времени делать так, чтобы смерть тебя не видела. Но, если оставаться в ней всегда, тебя может не быть. После победы мальчика над ящерами сказка становится очень двусмысленной - может быть, она об исцелении; или же о том, как строятся полезные, но потенциально опасные психологические защиты. Наверное, и то, и другое верно - полного, идеального душевного исцеления не бывает.
   "Вулкан заработал опять, заклубились ряды разноцветных стекол; нет, даже не вулкан, -- космическая катастрофа разрушила их на этот раз: в воздухе носились обломки только что видимых, почти осязаемых миров. А когда снова стали обозначаться горизонтали, замок с девочкой, выглядывающей из окна, оказался опять, как в самом начале, наверху, под мягко пульсирующими на куполе соцветиями, а уровнем выше выступила дорога, чуть выпуклая, мощенная серым старинным камнем. Сюда-то и поднялся по волоскам-ступеням из еще не успокоившейся разноцветно клубящейся мглы мальчик, одетый по-прежнему в плащ из теплого тумана. И девочка в башне уже видела его, ждала. Он, улыбаясь беспечно, ступил на серый камень и тотчас же начал медленно на него оседать, упал на руки, хотел оттолкнуться с силой и распрямиться, но распластывался все больше и больше безмерно отяжелевшим телом. Была секунда, когда казалось, что ему удастся хотя бы стать на колени, но камень опять его разогнул и держал, как держит магнит тонкий листок железа. Последним усилием плеч он сбросил плащ из тумана, и тот осел на камнях быстро высыхающими каплями. А девочка стояла в окне башни...
   Кто закричал: она или та, что сидела рядом? Опять качнулись уютные камни под ними. Разноцветные стекла перешли из горизонтального в естественное, вертикальное положение. Купол с пульсирующими соцветиями растаял.
   -- ...Дальше, дальше, -- настаивала она.
   -- Не могу... -- Он отдыхал, обмякнув сердцем, и думал устало, что, конечно, обманул и ее и себя, когда уверял, что сочинил эту историю у очага мальчиком. А может, обманул не особенно, если сейчас в нем фантазировало детство, умудренное ошеломляющей новизной мира?.."
   Почему так произошло, мы не знаем точно. Может быть, дело в том, что на паже был плащ из тумана, а не латы, и он растекся по камню, сам как туман. Или он не принес всеисцеляющий листок девушке из замка, как принес якобы в детстве своей подружке. Если бы мы читали сказку, то ошибка героя и ее последствия были бы очевидны. Но "Четвертый лист пергамента" - не сказка. Мы видим, что Ноан придает огромное значение балансу, заставляет балансировать целый город, но в отношениях с реально воплощенной Анимой остается ребенком, этаким братцем Иванушкой. А в отношениях с более обобщенной Анимой у него вообще нет точки перехода - он оказывается то слишком высоко, то слишком низко - то в области идей, то, кажется, среди вещей, их воплотивших. Это очень типичное переживание шизоидного спектра - собственная спасительная легкость и раздражающая, затягивающая тяжесть мира.
   Он рассказывал это девочке, подружке своего детства? Как-то не верится - слишком хорошо он должен был бы предвидеть свое будущее, свою хрупкость. Скорее всего, он пытается создать себе детство прямо сейчас. Для чего рассказана сказка? Мужчина рассказывает женщине о себе, чтобы познакомиться? Похоже, нет. Это ребенок своей игрой показывает ей свое состояние. И она угадывает - это не возлюбленный, отношения будут иными.
   ...
   Мы видим, что отношения с Анимой были плохо завершены на уровне фантазии. В реальности Ноан пользуется девушкой как ресурсом - не нуждается она ни в спасении, ни в замужестве... И мы можем предположить, что, воспользовавшись ресурсами Анимы, Ноан выберет отношения с Анимусом - но об этом догадывается опять-таки не сам герой, а его спутница. Она спрашивает, не маг ли он и не собирается ли принять участие в ночном поединке магов, стать Первым Великим. Ноан ничего об это не знает, и девушке приходится стать его гидом. Ноан наивен и мало что замечает, она же наблюдательна и проницательна.
   "-- У тебя, рыцарь, хорошая память, -- лукаво заметила сна. -- Ты помнишь улицу, где родился, и девочку, с которой из мокрого песка лепил замки, но, видимо, забыл две вещи: имя этой девочки -- ты ведь по имени не назвал меня ни разу -- и что означает герб города: колесо с четырьмя пантерами...
   -- Погоди, -- остановил он ее, -- может быть, во мне раскроется твое имя.
   Он сидел, дыша тяжко, как после долгого бега, на изодранном плаще -- откинулся расслабленно к стене, подставив солнцу расцарапанное лицо и израненные руки, и она пожалела его, как сестра -- может быть, даже как мать.
   -- Зовут меня Тао.
   -- Тао...
   -- А ночь сегодня особая. Ночь Торжества Великого Возвращения. В двенадцать часов исполнится 1400-й год и летосчисление начнется опять с 1000-го года. Ты видел Колесо с пантерами на воротах? В нем -- четыре столетия; один раз в век оно поворачивается. Когда наверху пантера с распластанными крыльями, последнее столетие течет к Торжеству Возвращения... В эту ночь у ратуши показывают искусство жонглеры и Великие Маги. Жестокое состязание определяет Первого, Второго и Третьего Мага. Эти титулы с тайнами воплощения, колдовства и чернокнижия они передают сыновьям, а те -- дальше... Сегодня ты увидишь потомков трех Великих Магов, которые победили четыреста лет назад.
   -- И Великие Маги умирают? -- устало усмехнулся Иоан.
   -- Конечно, -- ответила она строго. -- Умирают и Великие Маги. Не умирает один человек: епископ.
   -- И много оборотов успело совершить колесо с пантерами?
   -- Сегодня четвертое Великое Возвращение. Первое было в честь окончания постройки собора на холме... -- она улыбнулась. -- Вот я и подумала: если ты захочешь, то сможешь стать Первым Великим.
   -- И дети мои...
   -- И внуки...
   -- Нет, Тао, -- возразил он как можно мягче. -- Я не стану никогда Великим Магом. Даже Третьим. Пойми, я не маг. Это...
   Она, наклонив голову, терпеливо ждала.
   "Потом, -- решил он, -- потом. Рано..."
  
   Что - рано? Полюбить ее?
   Тайна герба и циклического времени теперь разъяснилась. И четверицу действительно приходится толковать, как и полагается в "Гофмановском мире", наоборот. Привычно - динамична тройка, стабильность ей придает четвертый член. А в городе епископа Сванга стабильна как раз триада - и лишь появление Четвертого раз в четыреста лет подрывает эту ее стабильность, меняет ее состав. Само колесо с четырьмя пантерами странно - оно поворачивается раз в век, но предки нынешних магов победили не сто, а четыреста лет назад... Останется непонятным, сочиняет ли Ноан свое детство в этом городе или на самом деле забыл его и теперь вспоминает. Из какого он времени вообще? Чувствует он себя так, будто его сказка и напоминание о забытом имени девушки нанесли ему новый удар.
   Тао не то чтобы воплощает невысказанные намерения Ноана - она формирует их. Тут она решила позаботиться о нем, дать отдохнуть, покормить и одеть. Предложила плащ покойного брата вместо изодранного - брат был каменщик, его убило обвалом; он был гинги.
   Мы привыкли, что отношения сказочных героев с Анимой заканчиваются свадьбой - и что такие отношения вообще строятся на сексуальности. Но Тао предлагает спутнику плащ брата - мы забыли, что в алхимическом Делании очень важна была сестра адепта. Сейчас эту роль по отношению к Ноану выполняет Тао - она дает возникнуть и проявиться его намерениям, угадывает их. Промахнулась она только с поединком магов, а в том, что касается потребностей реальной жизни, ей равных нет. Ноан не противится опеке - шизоиды ею тоже не тяготятся, если она адекватна их состоянию. Примерно то же самое произошло между Гарри Геллером и Герминой в "Степном Волке" - она утешила его, отправила спать, подарила возлюбленную [14]. И Гермина, и Тао, алхимические сестры, несколько андрогинны.
   На роли Тао как алхимической сестры можно было бы успокоиться - если бы мы читали сказку. Но в повестях и даже в фэнтези персонаж, исполняя сказочную роль, не перестает быть живым, настоящим человеком. Вот Ноан делает свой выбор, подобно тому, как в сказке: говорит о камне вместо чувств, а Тао рассказывает о цене баланса этого города:
   "-- Он работал каменщиком, -- тихо рассказывала Тао. -- И его убило...
   -- Каменщиком? Что он строил? Ты мне покажешь? Сегодня же! А много ли в городе каменщиков? А? Тао!
   -- Что с тобой? -- откинулась она к стене, у которой они сидели. -- Я рассказывала тебе о Руте. Его убило большим камнем (как и Виларда)...
   -- Да, да, -- заставил он себя успокоиться. -- Я бестактен, нет, бессердечен.
   -- Ничего. Слушай. Когда в нашем городе что-нибудь разрушается от старости, это тщательно восстанавливают по чертежам, которые хранятся в подземелье у Великого Архивариуса и Великого Летописца Таама. И каменщиков мало, это самые тихие и печальные люди, веселее их и чеканщики, и бочары, и сапожники, и пекари. Рут был тоже молчалив и печален. Лишь в последние дни он был оживленнее, чем обычно, и что-то чертил вечерами на земле палкой. Камень упал ему на голову, когда он, стоя на коленях, месил раствор. Родители умерли рано. Он был старше меня и мудрее".
  
   И вот сейчас приблизится переход от влияния Тао к влиянию епископа Сванга. Ноан так боится гинги, что не может идти мимо него даже рядом с Тао, "даже не видя". Лица гинги он не увидит в любом случае, его пугает, что такое есть вообще. Ноан - сверхгорожанин в этом плане, он отвергает ужас. Но при этом испытывает его - может быть, благодаря близости Тао и сколько-то восстановившей его сказке. Он признался Тао, что боится.
   Город сейчас слушается ее и выводит, подобно лабиринту, домой, а она рассказывает о гинги:
   "Они шли, и Тао тихо рассказывала ему; эхо углубляло ее шепот.
   -- Вот уже несколько столетий колдуны-чернокнижники, алхимики и даже маги пытаются раскрыть эту тайну, и у них ничего не получается, может быть, потому, что им тоже не разрешают видеть лиц гинги.
   -- Кто же их видит, Тао? Ведь должен же хоть один человек увидеть, чтобы определить: урод.
   -- Этот один человек, -- ответила она, -- бессмертный епископ. Когда в городе рождается ребенок, то первым после акушерки, которая еще ничего не может понять в неоформившемся личике, и матери, ослепленной любовью, видит его бессмертный епископ. Это бывает не позже чем через час после рождения. Он рассматривает ребенка через большой многогранный изумруд, который не только укрупняет черты лица мальчика или девочки, но и показывает их облик в будущем. Одна грань -- через три года, вторая -- через десять, третья -- через двадцать пять... Медленно поворачивая изумруд, епископ видит рост и течение жизни от первого часа до самого последнего и решает: надеть телячью маску или оставить с открытым лицом...
   -- Повтори, пожалуйста, про изумруд! -- резко, за руку, остановил ее Ноан.
   -- Хорошо, -- покорно согласилась она и повторила.
   И опять он остановил ее:
   -- Повтори в третий раз, Тао!
   -- Что с тобой? Зачем?
   Он молчал, она повторила в третий раз".
   Мир через цветные стекла - ощущение маски - страх человека в маске - сияние изумруда... Страх Ноана все усиливается, делается невыносимым - это некая травма собирается из фрагментов, и описан "процесс ее сборки" очень правильно, так и бывает. Сказка, показанная им, не сделала его крепче - скорее, сенсибилизировала к страху. Целостность, своя собственная, пугает Ноана - ведь вместе с ним становится целым и то, что когда-то так напугало его, почти уничтожив. Троекратный рассказ Тао как-то помог снять напряжение - пригодился и образ нитей детства, которые можно или разорвать, или сохранить по своей воле.
   "Все нити детства были натянуты в нем до отказа. Кажется, еще небольшое усилие -- и лопнет: одна, вторая, третья... Но он не боялся и углублял напряжение памяти, раздражающе неопределенно пульсирующей в висках, пальцах, сердце. Одна из нитей начала подаваться, и он увидел в себе: ночь, горы, двух мужчин, мальчика... изумруд. Нет, конечно, не сам изумруд, а тихий таинственный разговор о нем, зеленом камне, наделенном колдовской силой. И ожило в нем сейчас то ощущение в липнущих от тепла веках, что и костер стал зеленым, как тот загадочный камень, который делает с детьми что-то ужасное. Но что? Что?..
   И тут долетело до него дыхание Тао:
   -- Повторить тебе в четвертый раз про изумруд?"
   Четвертый раз не понадобился: в городе, где стабильна триада и динамична четверка, это могло бы что-то разрушить.
   ...
   День истрачен на странную сказку, его словно не было. Снова наступает время перехода - что ж, день со своими заботами тяжел и скучноват, а вот ночь, особенно ночь карнавала... Начинается новогодняя ночь. И не только эти два ее предвестника, но и она сама абсурдна, осознанно абсурдна, с какой-то целью сделана "наоборот"
   Щель между стен потребовала некоторого напряжения и вывела к ратуше. Там, в светском центре города, начинают встречаться новые мужские персонажи. Они мало похожи на людей, но Тао знает их именно как горожан. Первый похож на гинги (страшноват), он хмур и нуден, и тяжелое лицо его словно бы было слеплено давным-давно из гипса и теперь рассыпается; это Кварк, самый богатый бюргер города; так выглядит этот тезка фундаментальной частицы, и имя его связано с бессмыслицей и чепухой. Второй - карлик, чьи ноги на бегу и в танце невозможно сосчитать, плясун и посыльный; зовут его Пак, как и духа-посланника лесного короля Оберона [55]. Кварк совершенно не похож на свое имя, это действительно какая-то чепуха, а Пак все еще близок своему сказочному прототипу.
   Ноан видит герб - четыре пантеры - увеличено повторенный на башне, и ему кажется, что звери оживают.
   "Он заслонился ладонью от солнца, чтобы лучше, точнее рассмотреть пантер, -- ему померещилось, что их морды не тупо бесчувственны, как на воротах, а усмехаются едва уловимо, с кошачьей настороженностью. И с изумлением заметил, вмиг забыв об усмешке животных, двух человечков, идущих с акробатической ловкостью навстречу друг другу по расправленным крыльям. Вот они накинули с двух сторон на голову верхней пантеры петли тоненьких лесенок и шустро побежали по ним, потянулись к кольцу, ввинченному в серую стену башни, и вдели в него толстый канат.
   -- Тао, посмотри!
   Она тоже подняла голову и, раскрывая тайны города, пообещала:
   -- Ты увидишь ночью самых искусных канатоходцев, оттуда они соскользнут, танцуя, на черепицу кондитерской, как вестники вечности".
   Что правда, что ложь? Оживающие пантеры или безобидная кондитерская?
   То, что будет дальше, очень похоже на сказочный город, куда Щелкунчик приводил Мари [20]. Значит. делаем вывод мы, вот он, "мир Гофмана", мы уже там. Сладкий мир "Щелкунчика" был бы совершенной идиллией, если б не некий великан - наверное, обычный человек, пожелавший сладенького. И мир этот был, скорее всего, сновидением Мари. А вот у ратуши располагается вполне реальный мир, созданный из сладостей.
   "Когда Ноан, ведомый Тао, подошел поближе, он увидел торты, изображающие рыцарские замки и различные их детали: башни, зубцы стен, рвы, подъемные мосты. С помощью твердого и жидкого шоколада, орехов и фруктов, взбитых сливок, сахарной пудры, творога и патоки виртуозы кондитеры точно и ярко, не избегая нежных и ломких, недосягаемых для менее высоких мастеров мелочей, живописали историю романско-готического зодчества. И эти высокие башни, могучие стены и легкие как сон мосты рассекали, усекали и подсекали широконькие тускло-стальные лопатки, которыми поспешно, будто кто-то их жестоко торопил, орудовали старухи. Живо отламывая куски, они обрушивали их на фарфоровые тарелки и, вооружившись ложкой, а то и с помощью той же универсальной лопатки, уминали молчаливо, сурово, за обе щеки, запивая дымящимся какао.
   Ноан и Тао шли как раз мимо столика, на котором юркий кондитер-подмастерье устанавливал башню с фрагментом стены. Лопатка самой воинственной из старух рассекла ее с точностью, которой могли бы позавидовать победители рыцарских турниров -- от флюгера до сахарного фундамента, -- а остальные, восхищенно ахнув, подхватывали распадающееся диво... Ноан посмотрел на соседний столик. За ним восседала большая старуха, усатая, в ночном чепце. Она черпала ложкой из уемистой тарелки взбитые сливки и поедала их, каменея лицом от восторга; ее пальцы, явственно черные усики, крылья носа и выбивающиеся из-под чепца волосы покрывала медленно оседавшая белая пена. Она ела, не чувствуя, не замечая этого, точно углублялась в таинство, постигала суть бытия.
   -- Наш Великий Архивариус и Летописец Таам, -- услышал Ноан милый голос Тао, -- подсчитал: за один оборот колеса крема и сливок в городе съедают столько, что из них можно было бы выстроить сто ратуш. Обыкновенно старух ограничивают, чтобы не иссякли запасы муки и сахара, но накануне сегодняшней ночи..."
  
   Что делают организаторы карнавала - не просто же балуют старух? Тут можно вспомнить и сахарные мексиканские черепа на День Мертвых, и сновидение Ганса Касторпа о том, как ведьмы в храме раздирают и пожирают ребенка: Т. Манн, "Волшебная гора", гл. 6, "Снег" [38]:
   "Ганс Касторп созерцал эту группу, и сердце его почему-то сжималось тяжелым, смутным предчувствием. Он боялся верить себе, но все же вынужден был обойти вокруг изваяния и двинуться дальше, вдоль двойного ряда колонн. Перед ним возникла металлическая дверь, открытая во внутренность храма, и у бедняги подогнулись колени от ужаса перед тем, что он увидел. Две седые старухи, полуголые, косматые, с отвислыми грудями и сосками длиною в палец, мерзостно возились среди пылающих жаровен. Над большой чашей они разрывали младенца, в неистовой тишине разрывали его руками, - Ганс Касторп видел белокурые тонкие волосы, измазанные кровью, - и пожирали куски, так что ломкие косточки хрустели у них на зубах и кровь стекала с иссохших губ. Ганс Касторп оледенел. Хотел закрыть глаза руками - и не мог. Хотел бежать - и... не мог. За гнусной, страшной своей работой они заметили его и стали потрясать окровавленными кулаками, ругаться безгласно, но грязно и бесстыдно, да еще на простонародном наречии родины Ганса Касторпа. Ему стало тошно, дурно, как никогда. В отчаянии он рванулся с места и, скользнув спиной по колонне, упал наземь - омерзительный гнусный шепот все еще стоял у него в ушах, ледяной ужас по-прежнему сковывал его - и... очнулся у своего сарая, лежа боком на снегу, головой прислонившись к стене, с лыжами на ногах.
   Но это не было настоящим, доподлинным пробуждением".
   Организаторы карнавала вполне осознанно скармливают Матушкам-Смертям фальшивую, но очень вкусную жертву. Не Время у них грызет камни зданий, а всего лишь старухи лакомятся сладостями. Да и, если подумать, сама смерть в этом действе фальсифицирована. Это хорошее издевательство, с одной стороны. А с другой оно выглядит пошло - как любое обесценивание серьезного. Но превратить смерть в игрушку хотя бы на одну ночь все-таки очень соблазнительно, очень игриво, безопасно и приятно - как и разрушение ложками искусно сделанных зданий из крема.
   С появление Кварка и Пака город потерял свою монолитную целостность и уже не слушается ни Тао, и Ноана. Именно в центре, у ратуши, он превратился в горсть фрагментов - а Ноана покинули его моменты видения через цветные стекла. Значит, "мир Гофмана", подобный сну или психозу, теперь существует уже не только в воображении героя. Этот мир воплотился и стал мозаичным, а сам он - целостным. Пока целостным был город, фрагментирована была память Ноана. Может быть, тут и берет начало тяга шизоида к фантасмагории, ужастикам и иногда к абсурду - каким-то образом это восстанавливает его собственную целостность.
   ...
   А сейчас Ноан встретит очень важную персону из своего прошлого, но всей важности события оценить не сможет.
   "Да, там, где площадь уминалась в раструб одного из бесчисленных, убегающих в разные концы города переулков, стояла большущая корзина с большущими яблоками, на них опускались голубые, желтые, синие снежинки; в корзине лежало разноцветное детство, и Ноан потащил к нему Тао.
   Они низко наклонились над переполненной корзиной. Ноан медлил, выбирая то единственное, самое округлое, которое, углубив ладони, соединило бы и переплело их пальцы, вернув ощущение первого дара, первой боли.
   -- А ты повороши, рыцарь, выбирая, может, оно, твое, на самом дне...
   Подняв голову, Ноан увидел женщину, обтаявшую от одряхления до костей, напоминавшую больную, даже умирающую птицу. Она сидела на корточках чуть в стороне, в углублении раструба.
   -- Да, да, -- вернулся он к действительности и расстегнул быстро кошелек, нашаривая монету, соображая насмешливо, не устарели ли в этом городе его музейные деньги так же, как тупые мысы сапог.
   -- Не надо ни золота, рыцарь, ни серебра. Ты улыбнешься мне -- и это дороже денег.
   -- Старая, добрая, сумасшедшая Кло, -- зашептала Тао в ухо Ноана. -- Я расскажу тебе о ней после. -- И добавила уже отчетливо, желая польстить старухе: -- Кло не только торгует яблоками и орехами -- она видит человеческое сердце и умеет гадать.
   -- Да? -- радуясь оживлению Тао, удивился Ноан. -- Мне никогда в жизни не гадали. Ну погадай, Кло, если можно, -- заглянул он, нагибаясь, в ее испекшееся от мудрости или горя лицо. -- Я улыбнусь тебе дважды.
   -- И тогда, если ты улыбнешься мне дважды, я поверю, что еще не ушла или вернулась опять пора бесстрашных рыцарей.
   -- Почему? -- не понял Ноан.
   -- Потому что, рыцарь, ты умрешь сегодня ночью.
   -- Я не умру никогда, Кло, -- улыбнулся Ноан.
   -- Да, -- покорно и тихо согласилась она, -- ты не умрешь никогда. -- И повторила с резкой печалью: -- И ты умрешь на рассвете...
   -- Может быть, в корзине твоей лежит отравленное яблоко? -- улыбнулся Ноан опять с искренним весельем, потому что отравленное яблоко тоже уводило в мир детства.
   -- Нет, -- тряся головой, повысила голос старуха. -- Яд тебе не опасен. Бойся, рыцарь, не отравленных яблок...
   -- Она безумна, -- шепнула Тао.
   Ноан наклонился, в его ладонь легло что-то блаженно-холодное и большое; и он, разогнувшись, в третий раз улыбнулся Кло.
   -- Ты самый щедрый из рыцарей, -- поблагодарила она строго.
   Щель переулка вобрала их, зажав суровыми, без окон стенами".
  
   Да это же та самая ведьма из "Золотого горшка", что пригрозила студенту Ансельму: "Попадешь под стекло! под стекло!", только добрая [17]. К Ноану возвращаются цветовые феномены - это значит, что разгадка его тайны близка - но он не обращает внимания. И не боится. Он выбирает свое яблоко - исполненное боли и, может быть, отравленное. Яблоко становится хорошим символом Самости, индивидуального центра его жизни. У Кло безобидные яблоки, но что означает, что надо бояться неотравленных яблок? Собственной жизни, собственной тайны. Или жребия, если Ноану суждено умереть утром первого дня нового года. Яблоко содержит семечки, они могут прорасти и стать яблонями. Это яблоко - символ совершенно детской, нетронутой Самости, что еще никак не повлияла на личность, на ее место в мире. Может быть, одно из его семян - будущая искривленная яблоня, в которой Митя Пенкин увидел Мировое древо...
   Видимо, возможностей Анимы-сестры в таком мире и для такого персонажа становится недостаточно. Она может поддержать, но не может подарить жизнь, как Кло подарила рыцарю яблоко. Поэтому появляется Торговка Яблоками, на сей раз добрая - хотя, как и полагается воплощению Великой Матери, весьма зловещая. Тао считает ее безумной, а Ноан - нет. Рыцарь и торговка говорят на одном парадоксальном языке, для которого Тао слишком рациональна и практична. Но она может помочь, как помогала прежде - разъяснением.
   "-- Она совершенно безумна, -- повторила Тао тихо-тихо, потому что и тут эхо углубляло и расчленяло шепот. -- Я расскажу тебе ее историю.
   -- Можно подумать, что я чего-то боюсь и ты меня успокаиваешь, -- так же тихо рассмеялся Ноан.
   -- Нет, -- резко обернулась Тао, -- в твоем бесстрашии... -- шепот ее потрясал тысячелетние стены, -- в твоем бесстрашии, -- она умолкла, видимо не желая называть его рыцарем и не находя иного, более созвучного настрою ее души обращения.
   -- Меня зовут Ноан, -- помог он ей.
   -- В твоем бесстрашии, -- она не назвала его по имени, но пауза была насыщена большим теплом, чем любое из обращений, -- теперь не усомнюсь никогда. А историю Кло я хочу рассказать, потому что она замечательна сама по себе. Кло была последней доброй феей в нашем городе. Когда-то леса в горах населяло немало добрых могущественных духов. Они постепенно исчезли, и осталась одна Кло. Она понимала животных и деревья, умела остановить или вызвать дождь, лечила детей... Постой! -- остановилась она, сжав его руку. -- Кто-то идет нам навстречу. Уступим дорогу..."
   А эта характеристика подходит другой фее Гофмана - Розабельверде, приемной матери Крошки Цахеса [18]; именно она подарила ему способность присваивать чужие заслуги - из самых лучших побуждений, разумеется! Но, наверное, это тоже добрая Розабельверде. Забегая вперед, скажу, что сейчас рыцарь Ноан только что разминулся с родной матерью и не узнал ее.
   А благодаря тому, кто помешал досказать историю, Ноан практически бессознательно сделает выбор не в пользу Тао.
  
   Условное прошлое: почти пара
   "Теперь и он услышал нарастающие в четком ритме удары; кто-то надвигался уверенно, тяжко. Ноан и Тао прижались к стене, оставив из вежливости как можно больше места тому, кто не спеша топтал камни. Они стояли с достоинством и учтиво, чуть наклонив головы, и не видели человека, который, поравнявшись, замедлил шаг и остановился, по-видимому, тщательно рассматривая что-то заинтересовавшее его в высшей степени.
   -- Да, -- загремел, как горный обвал, старый голос, -- вот уже тысяча двести лет, три оборота колеса, я доказываю молодым людям в нашем городе, насколько тупые мысы сапог естественнее уродливых острых. И -- бесполезно. Любовь к новшествам оказывается могущественнее чувства красоты. И вот появился отважный человек, явственно восстановивший истину. Эта чудесная округлость повествует о многом.
   Он умолк, видимо углубившись с наслаждением в бесконечно содержательное повествование. Потом вытащил из кармана плаща, в задумчивости поднес к подбородку руку -- резко зеленый луч сильным и точным ударом поднял опущенные головы Тао и Ноана и стал разливаться вокруг, расплескиваясь по переулку, утрачивая постепенно нестерпимую яркость.
   Они стояли теперь как бы на дне моря, в безмолвии исполинских подводных камней, все явственнее различая лицо старика, поглаживавшего подбородок.
   -- Епископ... -- в почтительном поклоне застыла Тао.
   -- День, дети мои, -- улыбнулся он им с отеческой мягкостью, -- начался хорошо. Я иду из акушерского дома. Родились мальчик и девочка, и оба ребенка нормальны, им не нужны маски.
   Ноан видел лицо бессмертного епископа будто бы через наплывы волнующейся зеленой воды. Оно казалось раздражающе изменчивым -- то смеялось, то печалилось, то удивлялось, хотя на самом деле, угадывал Ноан, оставалось неизменным. Безразличным? Настороженным? Ироничным?
   -- Но бытие, -- епископ говорил углубленно-тихо, точно пытаясь понять что-то важное для себя самого, -- бытие, дети мои, -- это Янус, оно двулико. Двое родились -- двое должны умереть.
   -- Назначена чья-то казнь? -- вырвалось у Ноана.
   -- Нет, нет, -- с достоинством возмутился епископ. -- Это совершится само собой, по охраняющему наш город закону Великого Равновесия, автоматически, как выразился бы Второй Великий Маг. Число жителей должно оставаться неизменным. Мы ведь ничего, -- морская вода, заколебавшись сильнее, размыла его лицо, -- ничего нового не строим. Уже давно, давно, давно...
   А когда волнение воды, вызванное тем, что резко отклонилась от подбородка украшенная изумрудом рука, улеглось и желтые истонченные пальцы окоченели в небрежно-аристократической телесной задумчивости, Ноан увидел: выражение лица не ироническое, не безразличное и не настороженное, а утомленно-сострадательное, и это его поразило.
   Лицо епископа было истонченным, желтым, как и пальцы, но в отличие от пальцев, четких, изящных, уже утрачивало первоначальную резкость черт. Теперь, когда его не размывала зеленая вода, было явственно заметно, что оно размываемо тем, что могущественнее воды, -- бесконечным повторением столетий.
   И епископ, точно догадавшись о состоянии Ноана, с угасающей мудростью улыбнулся ему и стал опускать руку в карман плаща. Зеленый огонь медленно соскользнул по лицу Ноана, с почти физической силой нажав на веки.
   -- Не щурься, рыцарь, -- услышал он насмешливый и тихий голос старика, -- изумруд тебе уже не опасен.
   -- Я щурюсь от воспоминаний, -- ответил Ноан.
   -- О! -- почтительно отозвался епископ. -- Воспоминания -- сокровищница бытия. Я листаю их по ночам, как любимые манускрипты. Если бы не воспоминания!.. Уйду тихо, чтобы тебе не мешать.
   Действительно, ни Ноан, ни Тао не услышали, как он уходил, они заметили лишь, что зеленая вода заструилась тише, поблекла, и подняли головы: бессмертный епископ был уже далеко, он шел не спеша; казалось, дома расступались, давая ему дорогу. Уже почти истаяв в мерцающих зеленоватых камнях, почти нереальный, он обернулся. С набатной силой голос его ударил в уши Ноана и Тао:
   -- Надеюсь... рыцарь... удивит нас... сегодня ночью... не одними лишь... старинными... сапогами!
   Утихло эхо. Опадал, ослабевая, зеленый туман. Но выходили они из него с усилием, точно и в самом деле из упругой, живой морской воды. Ноан ощущал, что вот теперь, во второй раз за последние полчаса, натянулись до боли в сердце нити, которые управляли воспоминаниями о ночи в горах, костре, казавшемся мальчику сквозь липнувшие веки зеленым из-за таинственного шепота мужчин об ужасном -- но в чем оно, в чем?! -- могуществе изумруда".
   В феноменологии Самости предпочитаются некие предметы, которые можно найти, сохранить, носить с собой. Здания, в которых можно бывать. Абстрактные объекты (числа, геометрические фигуры и тела), над которыми можно размышлять. Все эти объекты вызывают какие-то чувства, позволяют производить над собою некие манипуляции - взять кольцо и надеть на палец, например. Такие символы Самости только предвещают психическую целостность, придают ей несколько утрированный пока, монолитный вид. И все они похожи на переходные объекты, как их описывал Д. Винникотт [7]: переходный объект - и я, и мама, и не я, и не мама, а нечто объединяющее меня с мамой, когда ее нет; переходный объект принадлежит только ребенку, и никто его не должен изменять - даже стирать, если он будет обслюнявлен до безобразия. А феномены Самости-предметы - это не-Я, а что-то волшебное, но и не само волшебство. Это переходный объект в отношениях с коллективным бессознательным, с ним трудно или невозможно расстаться, он вызывает инфляцию и истощает - поэтому Кольцо Всевластия вызывало зависимость у всех, кто его носил - начиная с Горkума и заканчивая Фродо/
   Такие объекты предвещают целостность, но при неосторожном, глупом их использовании (особенно в качестве некоего психологического инструмента) получается не живая психика с гибкой и изменчивой системой связей, а некая жесткая Персона или дефект таковой, переживаемый как угроза исчезновения; так чувствовали себя с Кольцом Фродо и Бильбо Торбинсы.
   Такие вещи предназначены не для человеческого Я. У Самости есть и живые феномены, зоо- или антропоморфные. Именно для них и предназначены такие вот волшебные предметы. Самость - недоступный центр любого индивидуального развития, его тайна. Если мы верим в Бога, то этого достаточно: она - сосуд божественного в данном человеке. А если мы от Бога далеки и теряем связь с ним? Тогда просто индивидуального центра недостаточно - нужен кто-то, придающий ей смысл и дающий гарантии: да, несмотря на смерть, ты был, и твоя жизнь сохранилась, была. И возникают персонажи, символизирующие Самость Самости, Самость над Самостью. Эти хозяева волшебных предметов - не из тех теневых фигур, которые нужно победить и убить, чтобы овладеть сокровищем; таких хорошо описывала М. - Л. фон Франц [49]. Хозяева волшебных предметов либо просто хранят их, и тогда их можно просто убить и отнять предмет - так произошло с Горным Духом, чью волшебную голову герой добыл с помощью благодарного покойника [49; 57]. Или же владетели используют свои волшебные артефакты, создавая такую структуру мира/психики, которая необходима им; структура эта коллективна, а индивидуальность в ней либо исчезает, либо занимает четко отведенное ей место.
   Так Саурон сковал свои Кольца [48]:
   Три кольца - премудрым эльфам - для добра их гордого.
Семь колец - пещерным гномам - для труда их горного.
Девять - людям Средиземья - для служенья черного
И бесстрашия в сраженьях смертоносно твердого.
А одно - всесильное - властелину Мордора, -
Чтоб разъединить их всех, чтоб лишить их воли
И объединить навек в их земной юдоли
Под владычеством всесильным властелина Мордора.
   (пер. Кистяковкого)
   Из этого заклинания следует, что Саурона интересует власть над всем Средиземьем. Но он не станет превращать живых и разумных существ в статуи, для них сохранится определенная степень свободы. они не потеряют свою первоначальную сущность. Саурон оставляет пленникам Колец их "профессии", их земные функции, смысл их существования. Что теряют кольценосцы, так это свободу и душу, но им остается деятельность и даже творчество. Такие персонажи, как Саурон, воплощают прежде всего Теневую Самость и в меньшей степени - коллективное сознание.
   Но "Властелин Колец" - книга европейская. Тоталитарная власть воспринимается там чрезвычайно категорично - как тьма, как зло. Ее не желают понимать - и мы не знаем, чем живет Саурон, какой он. Мы более или менее можем представлять Волдеморта и сочувствовать ему - но разве что за счет аспекта травмированного ребенка, общего для него и для Гарри Поттера. Природа его власти и силы - зло, а зло якобы не нуждается в том, чтобы его понимать...
   Российское, а тем более советское видение авторитарной и тоталитарной власти должно быть иным: это в нашей стране - не пугало, мы, чтобы жить с этой властью, должны понимать ее, в какой-то степени сродниться с нею. И поэтому образ епископа Сванга будет интереснее для исследования, чем густо-черный силуэт Саурона.
   Образ епископа очень сложен, не только литературно, но и психологическим наполнением. Сходство с надгробием фон Шеренберга никуда не делось - и это отсылает к феноменам коллективного сознания (определенного времени). Епископ Сванг хорошо слышен, но плохо виден, подобно призраку, и тут мы можем вспомнить о феноменах архетипа Духа. Он может воплощать духовность и при этом оставаться привидением, пережившим самого себя. Зеленые воды моря времени, заставляющие его лицо расплываться, окружающие его - это не цветные феномены травмы Ноана (там зеленого цвета не было), а что-то иное, что-то вроде глубокого зеленого зеркала, которое может не дать увидеть своего сегодняшнего образа, но может стать инструментом медитации. Растворимость во времени лица епископа дает знать, что его можно рассматривать и как феномен Самости - но уже не для индивидуального уровня, как, например, яблоко Кло, а для вечности. Отношения Ноана и епископа Сванга к организации мира (психики) очень близки - это баланс. Но если Ноан представляет нечто, балансирующее на осях, то для епископа баланс в другом - в сохранении статус-кво. Для обоих есть две формы жизни, они же и формы смерти: первая - взрыв и исчезновение, вторая - превращение в камень, слияние с ним. Идея роста дерева не близка ни одному из них.
   Епископ Сванг - единственный в городе, кто жил собором, пока тот строился. Он воплотил собор, про который мы знаем пока, что он является осью города. Сам епископ стар и тускл, как если бы его точила какая то эрозия, как если бы зеленые воды Времени вымывали из него что-то человеческое. За счет этой потери образ епископа Сванга несет на себе все надчеловеческие влияния коллективной психики - коллективного сознания, архетипа Духа и Самости. Единственное, что ему не близко, что отсутствует - это феминность, он давно потерял связь с душой и обходится без влияний Анимы. Яблоко Кло, наверное, не имеет значения для него - но оно теперь есть у Ноана. У Сванга есть изумрудный перстень, тоже удобный символ Самости - но Ноан его боится, и мы вместе с ним тоже пока ослеплены и не представляем всех его функций. Тогда прислушаемся к иной мудрости и вспомним, что говорил об изумруде своей любимой царь Соломон [33]:
   "Это кольцо с смарагдом ты носи постоянно, возлюбленная, потому что смарагд -- любимый камень Соломона, царя израильского. Он зелен, чист, весел и нежен, как трава весенняя, и когда смотришь на него долго, то светлеет сердце; если поглядеть на него с утра, то весь день будет для тебя легким. У тебя над ночным ложем я повешу смарагд, прекрасная моя: пусть он отгоняет от тебя дурные сны, утешает биение сердца и отводит черные мысли. Кто носит смарагд, к тому не приближаются змеи и скорпионы; если же держать смарагд перед глазами змеи, то польется из них вода и будет литься до тех пор, пока она не ослепнет. Толченый смарагд дают отравленному ядом человеку вместе с горячим верблюжьим молоком, чтобы вышел яд испариной; смешанный с розовым маслом, смарагд врачует укусы ядовитых гадов, а растертый с шафраном и приложенный к больным глазам, исцеляет куриную слепоту".
   Пока мы не знаем, следует ли поверить этому прославлению камня - или же толковать его, как полагается, в "мире Гофмана", наоборот. Сейчас мы нашли только то, что изумруд может ослепить. Он слепит ядовитых гадов и тем защищает своего хозяина. Камень перстня слепил Митю Пенкина, совершенно чуждого для Сванга и, возможно, опасного. И теперь он больше не опасен для Ноана (значит, прежде был опасен? чем?), хотя и продолжает слепить.
   Кто такой змей, ядовитый гад? Епископ Сванг хотя бы по внешности и названию сана христианин, и Змий для него - тот, кто соблазняет раскрыть некую тайну, нарушает покой райского блаженства. Мыкающийся со своею непонятной травмой Ноан действительно оказывается "змием", но пока слишком уж беспомощным, беззащитным и невежественным.
   Но мировосприятия епископа и рыцаря довольно близки, при всех различиях. Что главное для обоих? Созидание городов, опора, восстановление целостности времени. Обоим интереснее камень, а не люди, они работают с вещами. Поэтому меж ними отношения Старец-Юноша завязываются очень легко, и Ноан резко взрослеет, только что быв ребенком.
   "И в тот же миг он увидел перед собой чуткие и нежные плечи Тао -- плечи женщины, которая готова заплакать, и понял, что с этой минуты должен надолго забыть о мальчике и окутывать ее мужски ненавязчиво и умно оберегающим теплом.
   -- Ты начала рассказывать о Кло, и нам помешали, но я помню отчетливо, на чем ты остановилась. Она умела беседовать с животными и деревьями, повелевала дождями, лечила детей...
   Девушка молчала, и он положил ладони ей на плечи:
   -- Переливаю в тебя, Тао, мое бесстрашие.
   Ноан с силой сжимал ее плечи, пока не стало ей больно и она не откинула его рук в резком полуобороте и не улыбнулась ему".
   Она боится, он оберегает и защищает. Вроде бы складываются настоящие, зрелые отношения мужчины и женщины, но надолго ли? Не станет ли важнее противник, от которого надо защитить возлюбленную?
   "-- Я расскажу тебе дальше историю Кло. Она, -- уже без улыбки, -- печальна, Ноан. Да, Кло была доброй волшебницей. Но и женщиной тоже. Она полюбила и родила. Бедная Кло родила мальчика-урода и поняла это сама, до изумруда. Она умолила епископа не трогать ее сына пять лет, пока с помощью добрых чар не избавит его от уродства. И она поклялась, что если не вылечит мальчика, то позволит епископу надеть на него маску. Говорят, она отдала сына, чтобы его не видели, на самую тихую, малолюдную улицу полуслепой старухе и окутала могуществом добрых чар. Но они оказались бессильны. Тогда... -- Тао перевела дыхание, -- тогда, Ноан, она обратила его в камень и сошла с ума.
   -- Может быть, -- улыбнулся Ноан, -- этот камень и разорвал в расщелине мой плащ. Он был действительно уродлив и на редкость остер.
   -- Не кощунствуй! -- с силой, которой он не ожидал от нее сейчас, закричала Тао".
   Да, Ноан не узнал ни себя, ни свою мать. Но постойте, почему же фея подчинилась условиям епископа, как она могла настолько ослабеть? Об этом Богат не пишет - но в свое время, в сказке "Крошка Цахес по прозванию Циннобер" писал Гофман: некий князь был столь рационален, что повыгонял всех фей; Розабельверде притворилась обыкновенной и стала наставницей приюта, и с тех пор изрядно поглупела и ослабела, хотя в итоге и пыталась бороться с волшебником за своего Крошку Цахеса [18]. Но вот Кло не делает даже этого - она не хитрит, не борется со Свангом - только умоляет его. Такая слабость перед лицом реальной или воображаемой власти и выдает шизогенных матерей. А что за добрые чары она применила? Это что-то вроде вполне реальных домашних заклинаний - "Не проявляй себя, не будь видимым, это очень опасно!" Для советских детей и матерей после Большого Террора и по сию пору это очень распространенная форма воспитания. Превращение в камень означает обычно прекращение любых чувств или безумие.
   Так кем же был Ноан? Камнем, который мечтал о нормальном детстве на улице Малых Шагов и даже завел себе воображаемую подружку, которой как-то принес лекарственный листок? Наверное, да. Или ребенком отдаленного будущего, который ничего не знал об этом зловещем городе...
   "Она стояла перед ним, откинув голову, неподвижно, но лицом, руками, сердцем отталкивала его навсегда. И первый раз он ощутил, что их разделяет бездна -- тысяча двести лет. И понял еще, что если она или он, оступившись, в эту бездну упадут, то уже никогда больше, даже через сто веков, не повторится чудо. С мощью мужской тоски и надежды над столетиями, реальными, как камни мостовой, он вытянул умоляюще руки, успел удержать ее и удержался сам. Когда бездна закрылась, они почувствовали, что им уже нечего бояться в жизни".
   Мне кажется сейчас, что это натяжка - но и в любой настоящей любви подобных натяжек и авансов великое множество. Но за что же Тао отвергала Ноана? За то, что он не знал себя. Не узнал матери - чуда не произошло, хотя намеков было предостаточно. И оказался лоялен не ей, а все-таки епископу Свангу.
   Появление епископа обнаруживает, насколько слабы в повести женские влияния - Кло вроде бы безумна и не была способна спасти сына, а Тао боится епископа. Она боится "неправильно", в отличие от Ноана: в городе епископа Сванга для ужаса предназначены гинги. Тао их не болится, потому что один из них был ее любимым братом. Но ужас в городе без гинги остается невоплощенным, висит незримо, и поэтому сначала Тао замолкает перед епископом, а потом чуть не отвергает Ноана. Ужас, чувствует Ноан - это бездна времени, его пропасть, гарантирующая утрату, и это чувствование связано именно с появлением епископа Сванга.
   ...
   Бросок Ноана и Тао друг к другу, такой внезапный - это защита от ужаса; они пытаются закрыть провал во времени. Внезапное появление любви и защиты компенсирует те влияния, что несет образ епископа - но совершается он как-то судорожно, и каждый из влюбленных остается при своем страхе. Вряд ли они пока способны разделить страхи друг друга, хотя объятия сближают их.
   Именно под очень сложными и тяжелыми влияниями Самости и возникают такие внезапные, как бы вынужденные чувства - мужское и женское становится парой, но причина этого - не избыток жизни, а угроза утраты, угроза уничтожения. Живая пара компенсирует тоталитарную власть некоего мощного, но то ли мертвенного, то ли механического содержания. Иногда кажется, что и алхимики властью своей принуждали женское и мужское совершить сакральный брак и создать Гермафродита. Что-то унизительное есть в том, что пара создается ради защиты от чего-то, ради того, чтобы по-настоящему ожить. В этом есть страх и некоторое принуждение, как и во многих настоящих историях любви.
   Она ведет его к себе, на кухню. По привычному толкованию, именно кухня и очаг - материнское средоточие жизни. Мите Пенкину вулканообразные принадлежности кухни казались скучными, но Ноан смог найти иное значение всего этого мирного быта, сначала сказочное, а затем - космическое.
   "...его же изумляли: этот торжественно-пиршественный стол, обилие посуды, отражавшей и день за окнами и последние судороги догоравших поленьев, отчего помещение походило на обширную -- из "Тысячи и одной ночи", что ли? -- пещеру, выложенную темным, самосветящимся золотом... А очаг с исполинским -- он чуть было не подумал: космически мощным нутром -- алтарь кухни, ее вечно рождающее, созидательное начало! У этого очага он уселся удобно, надолго и не помогал ей, когда она разрыхляла кочергой пепельный, помертвевший жар... Когда Ноан очнулся, показалось ему, что с четырех сторон заходят четыре сумрачных солнца: темная медь тысячелетней посуды уже успела вобрать в себя огонь очага, тяжело отражала его игру и играла сама, перебрасываясь от стены к стене отсветами, как мячами. Потом в этом удивительном, может быть, самом фантастическом из тех, что ему когда-либо открывались, четырехзакатном мире он увидел освещенное солнцами лицо Тао.".
   В это время Ноан становится чистым сознанием, придающим смыслы - и в какой-то момент он засыпает, потому что сознание не всесильно и не способно исцелять. А Тао, душа его, делает очень простые вещи - разжигает огонь, бережет его сон, собирается кормить. Недостаток живой энергии - вечная беда шизоидной психики. А здесь Анима идеально гибка, способна быть и сестрой, и матерью. Сейчас она использует материнские влияния и наполняет психику энергией.
   Тогда и совершился символический брак:
   "За столом, пустынным и торжественным, созданным для долгих и шумных пиров, они молча ели и пили из больших кубков. Потом он разломил яблоко, то, которое им подарила сумасшедшая Кло у ратуши, и отошел к окну, а Тао села у очага".
   Что ж, яблоко съедено, и тем подтверждается единство пары. Но оно расторгается тут же -мужское сознание уходит к внешним объектам, а Анима остается у источника энергии. Ноан смотрит в окно, а Тао обижается у очага. Он вспоминает или фантазирует, как приносил ей яблоки в детстве - но важно было не только подарить девочке яблоко, но и влезть как можно выше. Он думает о том, что может подарить ей сейчас - летающие города? Но они надоели ему самому, он и пришел-то в этот город, чтобы строить то, что не летает, потому что на Земле гравитация уже побеждена. Нужно ли ей это - на кухне, у горящего очага и при том, что дерево жизни существует? И Ноан рассказывает ей вот такую историю - может быть, испытывая:
   "-- Рассказать тебе об антимирах?
   -- Да! -- с милой готовностью отозвалась она, нимало не удивившись диковинному названию.
   -- Ну слушай, -- начал он. -- Восемьсот лет назад жил там ("У нас? У них?" -- мелькнуло) волшебник Теодор Амедей Гофман, он создал забавного человечка по имени Циннобер и описал подробно занятную и печальную историю его жизни. В раннем детстве одна фея, пожалев Циннобера за маленький рост и хилое тельце, наделила его поразительным качеством. Он стал единственным обладателем того хорошего, красивого, доброго, что рождалось или делалось вокруг. Если кто-нибудь талантливо играл, окружающим казалось, что исполнял пьесу не музыкант, а маленький гениальный Циннобер. И когда в комнате говорились разными людьми умные вещи, то и они воспринимались как речи мудрого маленького Циннобера. Хотя почему же маленького? Сильного, рослого, с царственной осанкой! И вот настала пора, когда мир начал видеть в Циннобере самого образованного, одаренного и очаровательного человека. И он сам первый жестоко издевался над теми, чей ум, талант, красота чудодейственным образом, несправедливо его украшали. А дар, которым фея наделила Циннобера, ничуть не убывал. Даже оброненная кем-нибудь мимоходом острота воспринималась тут же как меткая шутка находчивого Циннобера.
   Чутко уловив тон его рассказа, обращенного как бы не к женщине, а к девочке, она с лукавством ребенка поощрила подробное и наивное повествование:
   -- Это было в жизни? Ты сам читал?
   -- Было... -- задумался он. -- Я отыскал эту занимательную историю в старинных книгах. Но мира, который в ней описан, там (рукой -- за горы!) уже нет. Родился иной мир, и в нем все наоборот. Если я хорошо играю на музыкальном инструменте, думают, что играешь ты. И если я совершил что-либо большое, удивительное, окружающим кажется, что это твоя заслуга. Вот я сейчас тебе рассказал то, что узнал из редкого манускрипта, а там бы решили, что это тебе удалось отыскать и открыть мне его содержание.
   -- Но я бы, наверное, возражала? -- нахмурилась она.
   -- Ну конечно же! -- улыбнулся Ноан. -- Ты обратилась бы к действительно доброй чудодейственной силе, и она отослала бы эти дары, но только не ко мне, а к кому-то третьему, и были бы они уже чуть больше, потому что в них осталась бы и частица твоего сердца. А от третьего они могли бы вернуться и ко мне, но уже настолько более яркими, что, быть может, я и не узнал бы их. В мире, нет, в антимире, о котором я сейчас тебе рассказываю, лучи жизни все время переплетаются, обмениваясь богатством и разнообразием. Циннобер Гофмана -- жалкий бедняк рядом с самыми бесталанными из них...
   -- Зачем же вернулся ты из антимира в мир? -- пожелала узнать уже не девочка, а женщина.
   -- Зачем?! -- Он посмотрел опять в окно на уже чернеющие горы".
   Тао чувствует, что мужское достоинство в их отношениях сохранится, если он останется мальчиком-сказочником, а она - слушающей девочкой. И как же лоялен рассказчик! Он не знает, в каком - своем или нет - мире сейчас находится. Идеальный мир, где он, фантазер, жил в будущем, он называет антимиром. Есть этот антимир или нет - мы чувствуем одновременно и его уверенность, и его сомнение; ведь из антимира он вернулся, не найдя опоры, которую надеется найти в мире, котором, кажется, был Циннобер.
   Ноан предлагает совершенно иную систему интеграции психики - лишенную как жесткого центра (ось города - собор), так и четких границ (как бывает у пары возлюбленных). Его способ интеграции похож на сеть, ковер или что-то вязаное. Такую ткань бытия можно делать вечно, без конца. В антимире Ноана не имеет особенного значения эмпирическое Я, которое рождается, живет и умирает - там важны переживания, отношения этого Я, его альтруизм, творческие находки и обратная связь. Тем создается то ли иллюзия, то ли истинное переживание человеческого бессмертия и реального существования не конкретного общества, а человечества, объединенного живым временем. В антимире нет центра, и этим он противоположен городу епископа Сванга. Но похож, очень похож на город Сванга тем, что время там не умирает, а нетворящий человек мало что значит: потребитель, не более. И обе модели интеграции психики коллективны. Обе эти модели исключают - полностью! - то, что считают злом, зла в них попросту нет. А если в мирке нет места злу, то мир становится очень хрупким и находится под постоянной угрозой - а вдруг гинги сбросит маску и покажет лицо? А вдруг кто-то передаст дальше не золотой, а черный луч? Обе системы кажутся незыблемыми, вечными, но они чрезвычайно хрупки и требуют поддержки. Мир епископа выглядит при этом более прочным, потому что в нем все-таки есть место для гинги, и к ним не проявляют совсем уж явной жестокости (если не считать жестокостью пожизненный запрет быть собой). Ноан, вероятно, опирается на лучшее в человеке; про то, что считает важным для сохранения баланса епископ Сванг, мы пока не знаем.
   Кстати, модель антимира Ноана может быть нужна и воплощена именно сейчас, когда уже есть и битком набит самой разной информацией интернет.
   Тао, кажется, не приняла антимир всерьез - сначала она играла. Ей, женщине, важен Ноан, выпавший из этого антимира в мир с целью, которая непонятна ему самому.
   И какое значение имеет министр Циннобер, так и не названный настоящим именем? Его зовут Крошка Цахес, он наивный уродец - и, наверное, даже не задумывается о том, что все эти заслуги ему не принадлежат. Ну, нет у Крошки Цахеса полноценного самосознания - дар феи Розабельверде помешал обрести его, хотя она-то собиралась помочь, привлечь внимание именно к тому, где Цахес мог бы стать сознательным и заняться самосовершенствованием. Крошка Цахес даже в положении Циннобера подобен гинги - он не знает себя, у него нет своего лица. Гинги, скорее всего, сами не знают, в чем именно состояло их уродство - а такое незнание можно принять с облегчением и благодарностью.
   Наверное, это имя, Цахес, не было названо по причине той же травмы: это Ноан был уродцем, гинги, но он был честным уродцем, и ему повезло стать собой. К сожалению, при хронических травмах и в шизоидных состояниях, когда ребенку запрещается или быть, или быть самим собой, он может поступить двояко: или создать "ложное Я", очень послушное и правильное [35], или - с помощью коллективного бессознательного - становиться самим собою в ином, воображаемом мире [30]. О том, что в мире без ресурсов ребенку надо умереть, чтобы попасть туда, где можно развиваться, есть хорошая сказка А. Линдрен "Братья Львиное Сердце"; да и сказки о Нарнии, если вчитаться, похожи - дети уходят туда во время войны.
   Ноану важен нечестный Циннобер, он забыл, какую медвежью услугу оказала уродцу добрая фея - и, по Ноану, оказывается, что Циннобер сам во всем виноват. Возможно, эта ипостась уродца важна Ноану еще и потому, что он смутно помнит, что уродцем был, но при этом таким себя не чувствовал и до сих пор не знает, в чем же оно состояло. Он - фальшивый рыцарь, его одежда и знаменитые сапоги взяты из музея; он не герой и не рыцарь, но его так называют. Значит, в этом он Циннобер. И ему придется стать честным Циннобером - рыцарем и героем.
   Ранняя травма порождает смятение - кто я? в чем именно мои ценности и как им соответствовать? Проще найти уже существующие и с радостью подчиниться им. А. Лоуэн в книге "Предательство тела" [36] пишет, что из-за отказа от тела, из-за телесной нечувствительности, порожденной блоками, шизоиды доверяют прежде всего социальным ценностям и идентифицируются с ними. Мышечный блок, сковывающий живот, таз и ноги, может защитить от переживания сильного ужаса или паники перед миром, но зато он поддерживает хронический слабый, "тихий" ужас и ощущение ненадежности бытия. Человек, он сам, для шизоида случаен, потому что смертен. А от ужаса смерти и психического уничтожения защищает не Самость: в шизоидном варианте она довольно агрессивна, а бегство во внешний мир, когда надежными объектами становятся идеи. Ах, если бы Платонов мир идей существовал! И все-таки это антимир, а не реальность.
   Не совсем честный Циннобер - это епископ Сванг. В городе все действительно носит отпечатки его влияний. Но он тайно убил Виларда и присвоил собор, украл собор, пока он не был закончен. Этого Ноан не знает - так чувствует его творец Митя Пенкин, и поэтому Ноан очень часто переживает недоумение. Так зачем он вернулся?
   "Сейчас, когда закатилось солнце, но небо еще сохраняло ясную вечернюю синеву, они были таинственно объемны: казалась почти осязаемой незавершенность, открытость их форм. Последний раз Ноан видел их ребенком, тоже вечером, потом ночью, они чернели, укрупненные большим ясным небом, и запомнилась явственно именно эта ранящая душу незавершенность, запомнилась и жила в нем, уже не мальчике, а мужчине, рядом с видением космически мощного и разнообразного города, который он хотел построить на земле. И когда они соединились -- воспоминание мальчика и видение зодчего, -- он собрался в дорогу, из антимира в мир, через эти самые пока незавершенные горы. "Зачем же вернулся ты?.."
   -- Зачем? Мне хотелось бы не рассказывать, а показать тебе это... -- Он чуть усмехнулся про себя, подумав мельком, что началось бы в городе теперь, накануне торжества Великого Возвращения, если бы он сейчас, сию минуту... Но нет, нужно особое состояние духа, особое биение сердца".
   Он пришел строить, но этот город уже есть и подчинен не его творческой воле. Второй город не сможет занять это же самое место. Он пришел как противник Сванга, как разрушитель? Интересно, что связь Ноана и Тао с его стороны держится на трансе, на видениях. Ему трудно с нею говорить, и поэтому их связь так непрочна. "Показывая" ей что-то, он не ждет ее ответа, его видение должно на время поглотить ее. В этом милый Ноан весьма агрессивен и тяжел. Что ж, неудивительно, что Тао не подтверждает того, что она и есть девочка из его детства - но и не отрицает. Не все ли равно, та она или нет - время прошло, и она изменилась. Но, кажется нам, все-таки не та. Наверное, и не было той девочки.
   Ни одно божество не поворачивало время вспять. Ноан пытается сделать именно это, хотя Тао предлагает ему исцеление здесь и сейчас, в реальности. Но ему важнее сделать истинным мир своих фантазий, заинтересовать ее ими...
   Она огорошила Ноана - они пришли вовсе не на улицу Малых Шагов, а на улицу Мягкой Кожи, где по традиции делают маски для гинги. Он упорствует, что узнал именно ее - но огонь в очаге постепенно гаснет, энергия убывает, и наступает ночь - темная ночь души. Кажется, нынешняя Тао все-таки не нужна, чужда ему - ему нужна та девочка и целостное детство, и их связь постепенно истончается. Ей придется начинать все по новой - быть старшей сестрой, объяснять, прояснять его же намерения...
   Карнавальная ночь
   Именно Тао принимает решение идти на праздник. Ноан просто сидит, и его сознание неясно.
   "Ноан не уловил минуты, когда ночь расплавилась. Посмотрев в сумрачно покрасневшее окно, он увидел стебли огня, танец искр, наплывающие в отсветах лица людей.
   -- Уже идут к ратуше... -- пояснила Тао".
   Время Ноана - вообще не время, оно разорвано и неподвижно. Что-то весит и как-то влияет его космическое прошлое, но у него нет продолжительности. Его детство, как он его восстанавливает, вероятно, не существовало. Времени нет - такое состояние характерно для диссоциации. Диссоциировал он, сидя у гаснущего огня и потеряв ощущение времени вообще. И опять Тао приходится помогать и напоминать - вот оно, реальное время. Она проницательна и угадала, что мыслит он в категориях пространства, вот и говорит о том, что процессия уже идет...
   "С углубленным радостью новизны любопытством рассматривал он рождавшиеся в ночи диковинные формы. Вот понесли большую, размером чуть ли не в маленький космический корабль, колбасу. Булка, похожая на допотопную атомную лодку. Кубок -- огня факелов недоставало, чтобы осветить его доверху, и был он, конечно, не настолько высок, чтобы зачеркнуть созвездия на небе, поэтому ярко серебрился дном и постепенно угасал, размываясь в ночи... Несли шкатулки, в которых, казалось, могли бы уместиться целые королевства, чьи уютные изображения тускнеют в истлевающих манускриптах. Там и сям огонь высвечивал животных, вытканных серебром и золотом; единорогов, кентавров, сов с женскими головами, исступленно ощерившихся быков и пантер, пантер с крыльями, чаще опущенными, реже распластанными..."
   Несут изображения вещей. Как бы Тао ни привлекала внимание Ноана к настоящим бытовым вещам, в его восприятии они меняются, принимают иные цвета, консистенции, направления силы тяжести и смыслы. А вот изображения он понимает. Вещь находится в потоке реального времени, которого нет для него. А изображение выпадает из этого потока. Если это произведение искусства, то оно претендует быть в Вечности. А эти копии вещей принадлежат карнавальному времени - оно ограничено новогодней ночью, но, тем не менее, тоже уходит в Вечность.
   "А над разнообразием и неоглядностью этих диковин, поверх тяжелых, как походные костры, факелов громоздились тысячелетние дома, чутко улавливая огонь, убегала, играючи, черепица. Город выступал, отступал, тяжелел, утрачивал вес, танцевал, каменел. И Ноан ощутил: совершилось то, что было одним из самых высоких чудес в жизни, -- он уже видел город не извне, не из окна, город стал собственностью его души, он всматривался в него, как в себя.
   "Может быть, и надо было тайно сохранить его на дне исполинской чаши гор, как сохраняют в подвале редкое вино".
   Ощущение того, что видишь как бы через стекло - еще одно из проявлений диссоциации. Оно называется дереализацией. Теперь, благодаря помощи Тао и узнаваемым копиям вещей, тревога Ноана, видимо, уменьшилась. Но проблема границ все равно осталась - он то ли поглотил этот город, то ли слился с ним. Вероятнее всего, поглотил. Он - не эмпирический человек, а субличность Мити, и экспериментировать с границами - его предназначение. Город в чаше гор, выпитый им, был хранилищем ресурсов, еще не совсем понятно, каких, и Ноан получил к ним доступ. Что-то было интроецировано, что-то, связанное с духовной властью, вечностью и назначением человека. Так Ноан сочетался с городом, уже принадлежащим другому - как дож Венеции венчается с Адриатикой. При этом он так и не вышел из дома, стоит у окна вместе с Тао. Это опять фантазия, но не действие.
   Наверное, Ноану сейчас вообще не нужно, чтобы реальное время существовало. А Тао вновь берется за выполнение прежних функций:
   "Ноан охмелел на минуту, стоя рядом с Тао, у окна, которое набухало теплом факелов.
   -- Пора... -- тихо напомнила она о позднем часе. -- У ратуши уже, наверное, полным-полно, ты можешь ничего не увидеть...
   -- Да, -- улыбнулся он ей, -- да.
   Тао ушла, вернулась с плащом, он потянулся к нему, но она отвела руку и объяснила строго:
   -- Я бы не стала тебе говорить, но это, по-моему, единственное, чего ты боишься. Мой брат был гинги...
   -- Дай! -- резко ответил он ей и, когда она уступила, накинул на плечи, тщательно расправил складки и четко отметил: -- Хорош!
   Они вышли на улицу".
   Она поддерживает его связь с временем, она угадывает его истинную природу в этом городе. Но что он может ей дать, кроме фантазий? Тао все больше и больше напоминает няньку. Скоро она потеряется, растворится в его потребностях - или в ней отпадет необходимость.
   Ноан идет совершить какой-то поступок. Ни он, ни мы не знаем, что это будет. Правда, бросается в глаза причина его прежней обессиленности и жизни в фантазиях - он избегает гнева, избегает ярости. И даже теперь, когда он прибыл хозяйничать в чужом городе, он избегает даже инструментальной агрессии, не называет своих намерений по имени. Может быть, он боится разрушительности гнева - хотя человек, так хорошо переносящий ужас, мог бы уже поверить, что чувства не убивают. Гнева избегает и Тао, даже если у ней есть причины злиться. Епископ мог быть причастен к смерти ее брата и сделал его гинги - а она не злится, а только умолкает. Ноан путает ее с другой, а она не сердится. Лишь раз она была обижена. У нас принято, что женщины не сердятся - они прощают. Хотя в русских сказках упоминаются вполне состоятельные девы-воительницы.
   Итак, Анима Ноана/Мити - скорее всего, из-за печати русских и/или советских влияний - лишена двух очень важных составляющих: деструктивности и сексуальности. По сути своей она близка созависимой женщине, а он совсем недавно считался у нас идеалом.
   К тому же типу интеграции, с которым связан образ епископа Сванга, феминность или не прилагается, или очень видоизменена. Эта модель тут кажется более жизнеспособной: епископ при необходимости может организовать убийство. Определяя гинги, он неплохо управляет ужасом. А чуть позже мы увидим, как в его городе принято обращаться с яростью.
   Раз, два, три - а вот и четвертый!
   "Толпа не пела, не смеялась, не говорила -- она текла в торжественном безмолвии, одетая в латы великой серьезности. И эта серьезность начисто не вязавшаяся ни с живописно шутовской одеждой, ни с театральными эмблемами цехов, ни с танцем огня, вызывала отчетливое ощущение не яви. У окна, в кухне Тао, он видел и переживал реальность, Тут же, на улице, вошел в сон. Ему захотелось себя ударить. И в ту же минуту кто-то остро шибанул его в бок".
   Реальность была тем, что видит он сам, она не то появилась, была им найдена, то ли он создал ее. Объекты реальности нестабильны, хаотичны, постоянно изменяются, меняют намерения - поэтому в шизоидном понимании настоящей реальностью быть не могут; а Ноан лишился границ кухни, которые создавали его безопасность. Не зря существуют религиозные картины мира, в которых "так называемая действительность" - это сон, а задача развития - пробуждение. Состояние Ноана снова можно назвать дереализацией. Но возникла она не зря: противоречие смеховой природы карнавала и абсолютной серьезности его участников - это по-настоящему важный повод для серьезной тревоги. Что ж, если это сон, то и относиться к нему придется как к сновидению.
   Город, видимый из окна безопасной кухни, под защитой почти материнской феминности, был непротиворечив - живой город в своем танце и без людей, принадлежащий в тот момент только Ноану. А на улице появление толпы все это разрушило, и город перестал танцевать. Готовится какой-то серьезный ритуал, возможно, погребальный и толпа, кажется, затаптывает на смерть прежде танцевавший город. Толпа, люди - если мы сами похожи на Ноана - всегда мешает, всегда плохо понятна и грозит смутной опасностью. Этот парадокс - вижу реальность из некоего безопасного места, а вблизи она становится сном, - описывает Г. Гантрип как типичную шизоидную динамику: уход в себя и выход в действительность чередуются, и этим колебания туда-сюда только усиливают тревогу [10]
   Этой ночью Ноан не увидит в толпе сохранивших человеческий облик - это будут не люди, а человечки, наподобие игрушек. Вот человечек в шутовском колпаке бьет ногами "бочковато тяжелого бюргера", а толпа расчищает место и объясняет пришельцу, что сегодня ночью в городе разрешены шутки и вольности. Ноан не вмешивается, он удивлен, а Тао уводит его из опасного места.
   Вот так. Агрессия, как это часто бывает в местах скучных и безнадежных, становится развлечением. Сам Ноан никакой агрессии в ответ не проявляет, не вмешивается, как то положено было бы рыцарю-чужаку вроде Дон-Кихота. Он и страха не чувствует пока, но страх медленно созревает в нем, и он холоден - не цепенит и не требует бегства; просто Ноан говорит: "Не хотел бы я, однако, стать жертвой подобной шутки, даже ради отдохновения этой почтенной публики". Он может стать такой жертвой, потому что публика-то никакого уважения у него не вызывает: он иронизирует, особо этого не замечая, а толпа не прощает иронии. Это кошмар любого одиночки - стать жертвой толпы, без причины, без вины, стать игрушкой только потому, что тебя увидели. А несходство Ноана с местными, его беспомощность, его немодные сапоги уже бросаются в глаза.
   "Едва выйдя к ратуше, Ноан отметил, что, несмотря на обильно и медленно текущие с разных концов города толпы, тут царит совершенно определенный, видимо, раз навсегда установленный порядок. Там, где утром были раскиданы столики кондитерской, у низких домов, напротив ратуши, вогнуто, полукружьем устанавливались цехи: булки, копилки, колбасы, шкатулки, пирожные парили над толпой, собирая вокруг мастеров и подмастерьев".
   В этом порядке напряженья не чувствуется - его нагнетает толпа, чуть дальше на периферии. Это движение толпы, готовое разразиться насилием, очень похоже на эпизод в начале рассказа А. Платонова "Мусорный ветер" [40]:
   "Из центральной улицы города вышла единодушная толпа -- в несколько тысяч человек, толпа пела песнь изнутри своей утробы -- Лихтенберг ясно различал бас пищевода и тенор дрожащих кишок. Толпа приблизилась к памятнику; лица людей означали счастье: удовольствие силы и бессмыслия блестело на них, покой ночи и пищи был обеспечен для каждого темным могуществом их собственного количества. Они подошли к памятнику, и авангард толпы провозгласил хором приветствие -- человеку, изображенному из бронзы, -- а затем вступили в помощь работающим, и мусор поднялся от них с силой стихии, так что Лихтенберг почувствовал перхоть даже в своей душе. Другие тысячи и миллионы людей тоже топтали сейчас старую трудную землю Германии, выражая одной своей наличностью радость спасителю древней родины и современного человечества. Миллионы могли теперь не работать, а лишь приветствовать; кроме них, были еще сонмы и племена, которые сидели в канцеляриях и письменно, оптически, музыкально, мысленно, психически утверждали владычество гения-спасителя, оставаясь сами безмолвными и безымянными. Ни приветствующие, ни безмолвные не добывали даже черного хлеба, но ели масло, пили виноградное вино, кормили по одной верной жене. Сверх того, по Германии маршевыми колоннами ходили вооруженные армии, охраняющие славу правительства и порядок преданности ему, -- эти колонны немых, сосредоточенных людей ежедневно питались ветчиной, и правительство поддерживало в них героический дух безбрачия, но снабдило пипетками против заражения сифилисом от евреек (немецкие женщины сифилисом сознательно не болели, от них даже не исходило дурного запаха благодаря совершенному расовому устройству тела)".
   Толпа Платонова - тело, оно спит, ест, поклоняется Гитлеру - молча. Движется эта толпа как раз туда, где нацисты сейчас монтируют памятник фюреру. Толпа Евг. Богата - не тело: она, как и зеленые воды времени, окружающие епископа Сванга, подобна очень плотной жидкости, а город - сосуду. Она течет, но к центру течение сменяется неким порядком. Там делают что-то вроде выставки достижений горожан - подымают копии вещей (символы цехов), и тело толпы воспринимается уже не живым, а игрушечным. Человечки из толпы составляют цеха, и там имеет значение не тело, а производственные функции, профессиональная Персона, всецело коллективная здесь и сейчас. Вообще, приятно было бы обезвредить Персону, лишить ее всех нарциссических черт и оставить только функцию - вот пекарь, вот сапожник... И если в "Мусорном ветре" главный герой воспринимает толпу именно как тело, то в "Четвертом листе пергамента" самого тела у ратуши уже нет: есть только окружение игрушечных предметов, предназначенных для обслуживания тела. Тело как пустота, как ничто избавляет от страха и напряжения, что нагнетала своим густым течением толпа. У ратуши она незаметно лишится бренного и опасного тела - как отчасти лишился телесности и сам епископ Сванг, которого автор видит тусклым и размытым.
   Город епископа Сванга таков, что тело в нем отсутствует, случайно или хрупко, а по-настоящему живет именно вещь. Почему так, он сам позже объяснит Ноану. Люди работают, размножаются, умирают - но это не имеет значения, они по сравнению с вещами случайны. Видимо, именно поклонение вещи и позволило создать в этом городе замкнутое циклическое время. Вещь, созданная человеком - куда более соблазнительный внешний объект, чем другой человек: ты ее сам сделал, ты ее контролируешь, хранишь, приходишь к ней, когда она нужна тебе; приводишь ее в порядок, заботишься. И без твоего желания она никуда не денется. А живые объекты, как внутренние, так и внешние, постоянно изменяются, уходят и даже умирают.
   Получается, что странный карнавал в этом городе компенсирует очень архаичное психическое состояние - отсутствие константности объекта: Константность объекта - понятие, введенное Гартманом [31] - оно означает, что отношения с объектом не будут разрушены вмешательством агрессивных или сексуальных импульсов. Это достаточно высокое требование к зрелости объектных отношений. А в поведении Ноана и вообще в городе епископа Сванга мы видим очень аккуратное уклонение от сексуальности и ярости. И создание целой системы отношений с вещами.
   " У самой ратуши, в ее исполинской тени, высился покрытый сумрачно-багровой тканью помост ("Для епископа и высокопоставленных лиц", -- быстро объясняла Тао); рядом, там, где тень была особенно густа, стоял одетый в черное второй помост, пониже ("Для магов"); и наконец, тянулось вдоль ратуши выложенное обыкновенным низким камнем возвышение ("Для алхимиков, астрологов, архивариусов и летописцев..."). Тао и Ноану пофартило: они угодили сюда".
   Итак, вот и центр. Он затенен. И окрашен зловещими цветами смерти и страсти. Иерархия города, судя по этому помосту, довольно проста, и это значит, что человеческие и особенно рабочие отношения здесь управляются сами собою, их не нужно выносить в центр. Этот центр отражает соотношения материальной, духовной и магической власти в городе, а все остальное не имеет значения. Центром города является ратуша, а его осью - собор. В действе, которое развернется сейчас, собор не участвует, сакральная ось города не задействована. Мы увидим некий профанный ритуал, хотя в нем будет задействована магия.
   Ноан уже видел людей-вещи, людей-игрушек: многоножку-паука, гипсового Кварка, бочкообразного бюргера. Людей, которые сами каким-то образом стали вещами. Он сам - подделка, игрушечный рыцарь: его одежда взята из музея, а плащ принадлежал покойному гинги; оба варианта его прошлого - в космической архитектуре будущего и в детстве, на улице Малых Шагов, не создают ощущения реальности. Этой ночью Ноан не увидит никого, кто выглядел бы просто как человек.
   Вот и сейчас к ним приближается Великий Архивариус и Летописец Таам, в пергаментно-желтой похрустывающей мантии, с узким и длинным носом - совершенно как у египетского бога письменности Тота. Он - игрушка, но он же - живой идол некоего божества памяти, письменности и остановленного времени. Он помнит Тао и тепло обращается к ней, потому что ее дед делал такие переплеты летописей, по сравнению с которыми "теперешние - детская забава".
   В этом скопище персон может быть страшно и странновато, но зато понятно, кто есть кто. Человека определяют его дела и их вечные следы-вещи. Перед лицом страха смерти и потери вечно изменяющихся объектов это утешает.
   ...
   "Тишина у ратуши стала еще более осязаемой и весомой с той минуты, когда на высокий сумрачно-багровый помост поднялись бессмертный епископ и богатые бюргеры, -- особенно выдавалась массивная фигура именитого Кварка, -- а на соседний, черный, пониже -- три мага, тоже в черных, но расшитых золотом облачениях.
   Маги запрокинули лица, уставились сосредоточенно в небо. Над городом шевелились укрупненные чашей гор, как телескопом, созвездия. Маги одновременно в четком поклоне опустили головы, епископ замедленно поднял руку. Ноан ожидал, что ночь из факельно-дымной станет зеленой, но кольца на руке епископа сейчас не было; тусклая даже в отсветах огня, она повелительно вызывала что-то: сюда, сюда!..
   Из-за массивного, похожего на скалу, высившегося в изголовье площади дома Кварка, как из-за кулис, медлительно, с явственно ощутимой даже издали тяжеловесностью выплывали фигуры, одетые, точнее, задрапированные в ткани, разноцветные, с ударом в черное: густо-багровые, темно-сизые, перезрело-лиловые, сумрачно тяжелеющие золотом, полуночно-синие..."
   Начинается Пляска Смерти, как это и положено на любом карнавале. Но в этом городе она не спонтанна.
   "Епископ не без изящества опустил сухую тусклую руку -- там и сям заблестели лезвия кос; фигуры, покачиваясь мерно, задвигались, закружились, наплывая, и Ноан узнал в них старух, которые утром у кондитерской жестоко рушили серебряными лопатками феодальные замки из теста и крема, насыщаясь до отвала зубцами стен, деталями подъемных мостов, стенами башен. Сейчас, хорошо освещенные факелами, они танцевали напротив епископской трибуны: обнимались, отталкивались, кружились, соприкасаясь остриями кос, разбегались в разные стороны, усердствовали, стараясь заслужить высочайшее одобрение.
   -- Пляски смерти... -- шепнула Тао Ноану.
   Одна из старух, поднявшись с усилием на высокий помост, поцеловала епископа в губы. Это резко воодушевило остальных -- они рассыпались, побежали к безмолвствующей под величавыми эмблемами цехов толпе, заключали в объятия мастеров и подмастерьев.
   -- Сегодня ночь Великого Равенства, -- шепотом поясняла Тао. -- И бессмертный епископ и последний из подмастерьев подвластны...
   В эту минуту подбежала старуха и к их возвышению, остановилась, шумно дышала, отдыхая, делая вид, что рассматривает алхимиков, астрологов, архивариусов и летописцев в поисках избранника. У нее явно уже не было сил, чтобы подняться сюда, и старомодно изящный Таам нагнулся, рыцарски почтительно подал ей руку. Ноана удивили ее черно-белые, густые, казавшиеся сочными усы. "Взбитые сливки! -- догадался он. -- Да это же она, в ночном чепце, черпала из бездонной тарелки..."
   Старуха хотела обнять Таама, но губы Великого Архивариуса были надежно защищены носом. Она лениво обхватила руками голову тщедушного человечка -- писаря, судя по изображениям гусиного пера на обшлагах рукавов, и сочно поцеловала его, оставив не только на губах и щеках, но даже на лбу и почему-то на кончиках ушей остатки любимого лакомства. Писарь несколько раз быстро облизал губы тонким язычком, попробовал даже дотянуться до щек и, не поблагодарив старуху за избрание, отвернулся. Лицо его выражало тоску. Таам, учтиво улыбаясь, помог женщине сойти с возвышения, и она, собравшись с силами, побежала к остальным. Разноцветные, с ударом в черное, фигуры растворились в раструбах нескольких переулков, канули в каменные щели, как в бездонные люки вечности".
   Торжественность момента портят разве что взбитые сливки. А вот тоскливый писарь нам еще пригодится. Он сильно проигрывает своим видом людям-игрушкам и людям-идолам. Вечная тоска, вечная скука того, на чью долю не досталось "хорошей" Персоны. Мы можем предположить, что с шизоидной позиции вот так вот некрасиво выглядят нарциссические переживания. Мы можем предположить, что у шизоида есть и запрет на подчинение Персоне - только если она навязывается ему извне. Если ему повезло самому создать подходящую Персону (хотя бы в фантазии), то неудачники в нарциссическим будут вызывать у него почти презрение и почти отвращение, как этот писарь.
   "-- Гм... -- покачал носом Таам. -- Если верить летописям, то в ночь Третьего Великого Возвращения это выглядело торжественнее и даже, пожалуй, веселее. Тогда в городе еще не умерла музыка... -- Он быстро закусил губу и огляделся, как человек, ляпнувший лишнее. Машинально посмотрел вокруг себя и Ноан. Его опять поразило тоскливейшее выражение лица писаря: была в нем мука, абсолютная и безысходная, ставшая для души обыденным состоянием, как для носа, чувствительного к холоду, неизбывный острый насморк. Даже застывшие хлопья сливок, до которых не дотянулся тонкий язычок, ничуть не казались забавными".
   В городе умерла музыка - значит, коллективное сознание его становится все более статичным и примитивным. Об этом нельзя говорить - есть данные о том, что епископ Сванг хорошо распознает ересь и успешно сжигает еретиков. Но откуда Таам знает, как было? Неужели он одновременно и смертен, и бессмертен, как и епископ? Или для него записи прошлого так же реальны, как непосредственные впечатления сегодняшней ночи? И то, и другое вполне возможно.
   А вот писарь, увиденный глазами Ноана, порождает довольно сложные чувства, которые двигаются уже по второму кругу. Когда его поцеловала старуха, он был смешон и жалок. Но тоска его - она настоящая. Но не вызывает ни сострадания, ни уважения. Во второй раз Ноан видит эту же тоску, поражен ее силой - но тут же обесценивает, сравнивая с привычным насморком. Состояние писаря - нарциссическая депрессия, но очень сильная [39]. Он ничего не утратил, но и ничем не стал. Он одинок, и даже избрание старухой-"смертью" его не радует, мы этого не видим. Не пробиться сквозь привычную тоску - тем паче Ноану, чья эмоциональность крайне хрупка и нестабильна.
   Тоска несостоятельности и страх смерти - или страх не быть еще при жизни - высмеивается и отрицается уже окончательно:
   "Но вот на середину площади выбежал быстроногий карлик Пак. Он начал танцевать, показывая восемь, десять, двенадцать ног, играя руками и украшенной шутовским колпаком головой. Он танцевал, не чувствуя собственного веса, без малейших видимых усилий. Его маленькое тело ликовало.
   Он в последний раз высоко подпрыгнул, задрав вверх подбородок, раскинув, как для полета, руки, играя бесчисленными ногами, казалось, задержался в воздухе секундой дольше, чем позволяет неотвратимость земного тяготения, и -- рухнул, упал на колени. Потом медленно-медленно, точно испытывая терпение окружающих, поднялся, постоял в задумчивости и стал раскачиваться наподобие перевернутого маятника, усиливая и усиливая размах колебаний. Это было чудом ловкости: казалось, голова Пака вот-вот коснется мостовой. Но маятник, отсчитав отмеренные судьбой минуты, замер -- завод кончился, и Пак уже в новом ритме и рисунке танца тяжело задвигался, еле волоча две тонюсенькие ножки. Он с тоской озирался вокруг, тащился лениво, будто засыпая на ходу, и, очнувшись, начал посылать епископу и толпе воздушные поцелуи. Порой он задерживал дольше, чем надо, пальцы на губах, судорожно съеживаясь, как человек, которого на людях тошнит. "Пародирует старух!" -- радостно догадался Ноан".
   Пародия - обыкновенная принадлежность карнавала, но Ноан рад, как будто бы ему кто-то реально посочувствовал. Пак просто высмеивает страх и рассеивает тоску - это обычная психическая защита, что в гештальт-терапии носит название дефлексии. А Ноан радуется так, будто Пак победил; Ноан, наверное, благодарен, что его тревогу помогли рассеять, но Пак от этого не стал ему близок. Пак - функция, а Ноан радуется так, будто встретил человека. На такой крючок попасться довольно просто, особенно если ты достаточно шизоиден, и двусмысленность социальных коммуникаций тебе плохо понятна.
   "Карлик шел, отяжелев настолько натурально, будто тащил на спине глыбу ратуши, через несколько шагов затрясся, уткнувшись лицом в подставленные ладони: его будто рвало шоколадно-бисквитной романско-готической архитектурой, обилием съеденных утром феодальных замков. Он забавно корчился, исходя пудами теста и крема.
   И Ноан, ощутив восторг освобождения, расхохотался. Это было веселье, которое возносит, как волна, опьяняет и молодит. Его подняло над безмолвной толпой, сумрачно-багровым возвышением епископа, над ратушей, над городом; он хохотал как никогда в жизни.
   -- Ноан, Ноан! -- услышал он, наконец, голос Тао и, еще хохоча, увидел ее растерянное лицо. -- Очнись!
   Пак уже не танцевал".
   Наверное, неважно, от чего освободился Ноан, радуясь притворной рвоте Пака. Это "чего" причиняет боль, и не важно, что это было, когда его исторгли. Тамм говорил, что стало скучно, когда умерла музыка, но теперь карнавал состоялся - хотя бы потому, что смеется один человек, Ноан. Смех этот снимает напряжение, вот и все.
   После этого Ноан получил странное предложение: Кварк захотел купить его сапоги - подумал, что именно их тупые носы и дают человеку способность смеяться. Пак и Ноан иронизировали, а вот Таам воспринял эту нелепость серьезно. Кварк снова хочет смеяться, потреблять смех. Понятно, что из этого, сколько бы он ни заплатил за сапоги, ничего не выйдет. Интересно, что именно Кварк занимает высшую ступень помоста вместе с епископом. Багровый покров имеет отношение не только к власти, но и к сильнейшим и темным страстям, а гипсовое лицо Кварка в сниженном виде повторяет размытость черт епископа. Страсть, смех, вещь и потребление - как это сочетать?
   Великого Архивариуса и Летописца Таама даже смерть поцеловать не может, он вне опасности. "Перезрелые" цвета старушачьих одеяний - что это, это же не траур? Нет, не траур. Для кого-кого, а для старух смерть злободневна, смерть реальна, но они вроде бы и не верят в нее - едят, как дети, сладости, одеваются в яркое. Нельзя сказать, что в этом городе процветает культ молодости - но вот затяжная зрелость, гегемония пожилых - это как раз то, что нужно. Старухи пометили поцелуем двоих - епископа Сванга и заурядного писаря. Да, перед смертью все равны, но предполагаемые жертвы очень уж не впечатлены. Может быть, придется и это действо толковать по-Гофмановски, "наоборот", как и полагается на карнавале..
   ...
   Ноан отхохотал свое и утих.
   "-- Что ж, -- одобрил его решение (не продавать сапоги) Таам, -- если верить летописям, явление, именуемое хохотом, в последний раз наблюдалось в городе в начале Третьего Великого Возвращения, лет триста назад, и поскольку сапоги с тупыми мысами, видимо, обладают чудодейственной силой...
   Ему не удалось договорить. "Канатоходцы! Жонглеры!" -- закричали в толпе, и люди, с усилием отрываясь от сапог Ноана, начали задирать головы"
   Канатоходцы должны были соскользнуть с ратуши на крышу кондитерской, обеспечивая связь этого очень приземленного сейчас, профанного города по вертикали. Но...
   "То, что увидела Тао наверху, заставило ее забыть о канатоходцах. Не закрывая полуночного неба, опускаясь и поднимаясь, над площадью висел будто бы сотканный из серебряных нитей купол. По нему перебегали разноцветные пятна. Послышалось тихое пение английского рожка.
   Тао заглянула в лицо Ноана: он улыбался, щурясь на факелы, пылавшие по-прежнему у самых его ног, как улыбаются после наикрепчайшего, восстанавливающего силы сна".
   Не улыбкою ли Ноана соткан этот купол? Очень уж похожи эти серебряные нити на паутинки, связывавшие его с детством, бывшим или небывшим. Но сейчас целостность жизни его уплотнилась, превратилась в подобие небесного свода, защищающего от безмерности Космоса. Так или иначе, была создана полусфера мира, теменос, священное место, в котором без помех может происходить некое действо - по видимости, оно сакрально, но это игра, и предназначена она для профанов.
   Профанам, как замечает Тао, купол совсем не нужен. Они, подобно папуасам, не увидевшим корабля, его просто не видят. Профаны ждут начала игры.
   "Тао посмотрела вверх и вокруг. Неужели она одна видит этот купол, обозначавшийся резче и резче? Толпа сосредоточенно, как минуту назад сапоги Ноана, рассматривала первого канатоходца. С высоты ратуши, раскинув руки с горящими факелами, он начал медленно соскальзывать по канату.
   -- Ноан! -- легким ударом пальцев по подбородку Тао подняла его голову.
   Канат был почти неразличим. Казалось, человек с факелами наклонно падает -- фантастически медленно. Полет от башни ратуши до черепицы кондитерской занял, конечно, не более нескольких секунд, но нереальность зрелища растянула их в томительные минуты. Второй канатоходец соскальзывал, жонглируя тремя факелами. Третий появился наверху с четырьмя. Он стал соскальзывать, поразительно быстро играя огнем, но не достиг и середины пути, когда ноги его утратили упругость и легкость -- канат начал обвисать, подобно жалкой веревке для сушки белья; не выдержало, поплыло ввинченное, наверное, тысячелетие назад в стену башни кольцо".
   Кто же теперь она, Тао? Душа города или душа Ноана? Теперь она одна, и способность этой души видеть и чувствовать ужасное и чудесное мгновенно возникает - стоит вспомнить, что раньше ее интересовали сугубо земные вопросы выживания и благополучия Ноана. А теперь ее восприятие старой игры связывает наконец Ноана и город.
   "Тао ахнула в ужасе и тут же заметила: бутоны соцветий над ее головой обозначились резче, отчетливее засеребрились нити купола, он опускался ниже и ниже и, когда выпало кольцо и обвалился канат, жонглер не упал, а съехал на землю, как съезжают дети на собственных ягодицах с ледяной горки. При этом, разумеется, он не играл факелами, а напряженно держал на отлете -- по два в руке. А коснувшись подошвами мостовой, растерянно их уронил".
   Для последнего канатоходца купол ожил и, возможно, испугал его.
   Мы не знаем, должен ли обязательно падать последний канатоходец, должен ли он гибнуть; спас ли его купол или же, напротив, чуть не убил. Но Тао чувствует ужас. а толпа не чувствует вообще ничего. И не зря Архивариус Таам по секрету говорит о скуке и гибели музыки; сейчас он вспоминает еще одно важное событие:
   "-- Ну, -- учащенно поклевывая носом, объявил ни к кому в отдельности не обращаясь, Таам. -- Сейчас, сейчас... -- и добавил, нервно шевеля пальцами, тоже узкими и заостренными: -- Четыреста лет назад нервы были, несомненно, покрепче, но и тогда, если верить летописям, двое молодых женщин и юный подмастерье лежали после этого в обмороке, Ну, -- поклевывал он носом. -- Ну...
   Очнувшись от задумчивости, Ноан наклонился к Тао:
   -- Посмотри на Великого Архивариуса. Что с ним?
   -- Таам -- самый нервный человек в нашем городе, -- ответила она шепотом. -- Рассказывают, что однажды он побледнел при виде рисунка, изображающего сожжение еретика... И я понимаю, что сейчас ему не хочется оставаться. А уйти мешает чувство долга: ведь он не только Великий Архивариус, но и Великий Летописец и обязан описать это для потомства".
   Таам говорит о гибели чувствующей функции в городе - виной ли тому епископ Сванг с его чувством баланса, или же Второй Великий Маг, увлекшийся изготовлением роботов. Но он говорит об этом именно в тот момент, когда функция чувства уже восстанавливается - ведь Тао не только смогла пережить ужас и за Ноана, и за всех горожан, но еще и правильно поняла масштабы сохранившихся в городе чувствований: да, Тааму плохо, но это не потому, что он умеет чувствовать; он "нервный", и по-настоящему сильных чувств ему не понять и не выдержать... И настоящая потребность города - в чувстве, в смехе, ее прямо выражает богач Кварк, позавидовавший Ноану и его "смехотворным" сапогам.
   А сейчас вернемся к теории. По мнению К. Г. Юнга [56], наша психика формируется четырьмя ведущими функциями. Две из них иррациональны, первичны - это сенсорика (отвечающая за ощущения и за власть) и интуиция (ее дело - восприятие времени и актуального состояния себя или другого). Две - рациональны, оценочны: это мышление и чувство. Герб города четырехчастен и кругл, что может отражать четверичную естественную структуру психики. Но три пантеры на нем одинаковы - это значит, что город-психика подчинен только одной ведущей функции - скорее всего, властной сенсорике, но это может быть и интровертная, склонная к классификации, логика. Но какая пантера расправляет крылья? Символизирует ли она функцию чувства? Или же она по-настоящему взлетит, если символизирует интуицию, и время в городе восстановит свой нормальный ход? Поскольку город подчиняется одной из ведущих функций очень, очень долго, интуиция и чувство пока могут быть одним конгломератом, не отделяться друг от друга...
   Вернемся к повести. Может быть, последний канатоходец падает каждый раз. Это сегодня не интересно городу, но для чего-то нужно. Незаконченная жертва, жертва клоуна, почти "понарошку" должна бы растревожить нервы и настроить горожан на созерцание настоящего жертвоприношения, которое должно наступить прямо сейчас.
   "-- Что это? -- улыбнулся Ноан. -- Ты рассказывай мне понятно и подробно, как ребенку, как тебе я рассказывал о маленьком Циннобере.
   -- Что ты! -- резко нахмурилась Тао. -- Рассказать подробно и понятно! Это бывает раз в четыреста лет. Ни я, ни Таам, ни Пак -- никто не видел раньше ничего подобного. Мы только читали об этом в манускриптах. Видел лишь бессмертный епископ: три раза. Сейчас начнется состязание Великих Магов. Битва... четырех... пантер.
   -- Битва четырех пантер? -- опешил Ноан и, осмыслив сообщение Тао, удивился уже явственно, поднял руку к колесу на башне ратуши. -- Но пантеры-то символические. Из металла или камня. Не живые, дикие кошки!
   -- В том-то и дело, -- таинственно посвящала его Тао в важнейшие подробности Торжества, -- что живые Великие Маги перевоплощаются в живых пантер, и они...
   -- Да... -- Ноан понимающе посмотрел на Таама.
   Нос самого нервного человека в городе удлинялся и съеживался; казалось, это узкая и острая деталь лица насыщена электричеством и ритмически разряжает его в окружающую атмосферу.
   -- Но послушай, -- забыв перейти на шепот, оживленно, как ребенок, которому задали увлекательную задачу, обратился Ноан к Тао, -- ведь Великих Мага три, а в битве участвуют четыре пантеры...
   -- О! Рыцарь запамятовал о самом существенном, -- успел за Тао ответить Таам, которому, видимо, легче было теперь говорить, чем молчать. -- Четвертой пантерой можете быть вы.
   -- Я?! -- отпрянул Ноан.
   -- Любой из мужчин, участвующих в торжестве Великого Возвращения. Вы. Он, -- указал носом на писаря с тоскливейшим выражением лица. -- Почтенный Кварк... Но, понятно, при само собой разумеющемся условии...
   Ноан растерянно, еще ничего не понимая, посмотрел на Таама, писаря, Кварка, массивно покоившегося на трибуне, и увидел, как бессмертный епископ во второй раз за сегодняшнюю ночь медлительно поднял сухощавую руку. И тотчас же, будто ждал этого жеста четыреста лет, сорвался с места, чуть не опрокинув наземь Таама, писарь быстрее легконогого Пака побежал к епископу. Тусклая рука поднималась, и бежали, бежали, повинуясь ей, второй... пятый... восьмой...
   -- Сейчас, -- объяснял Ноану Таам, -- епископ выберет самого достойного. Тот может, если, разумеется, ему удастся перевоплощение, стать Третьим, Вторым или даже Первым Магом: в зависимости от исхода битвы. Я думаю, -- тараторил он, пьянея от волнения, -- что Четвертая пантера, величайшее из изобретений епископа, -- символ обновления и демократии. Посудите: он, вы, последний подмастерье... Хотя при торжествах Первого, Второго и Третьего Возвращения, если верить летописям, искусные маги раскроили лапами новичкам черепа в самом начале битв. Но сейчас, -- он таинственно понизил голос, защекотав кончиком носа Ноана за ухом, -- упорно поговаривают о том, что ослабли чары и силы Второго Великого: из-за увлечения куклами-автоматами. Лично мне не хочется, чтобы ему в образе пантеры раскроили череп. Его последние механизмы, которые сами играют в кости... О! Посмотрите! Избранником оказался наш писарь".
   Тао, добрая сестра, начинает объяснение. Но ее прерывает Тамм, память города. Ему теперь "легче говорить, чем молчать", потому что он говорит о разрешенном и нужном. Об обновлении, что находиться под очень жестким и тонким контролем. Благодаря этому и сам Таам обретает что-то, подобное бессмертию, как и епископ Сванг, и сейчас находится заведомо в безопасности. При такой путанице со временем - бессмертен ли епископ, привидение ли он, или же ему просто за сто - или больше тысячи лет; было ли у Ноана детство и на самом ли деле на улице Малых Шагов или Мягкой Кожи - было ли вообще детство у космического архитектора или же он сразу родился взрослым? При такой путанице связность во времени просто необходима. Но если время циклично, не линейно и не спирально, то оно как бы нарезается на пласты, и из этих пластов строят что-то подобное пирамидке. Таам говорит, что сегодняшнее падение канатоходца отличалось от предыдущего - и это очень важно, потому что момент "теперь" все-таки хоть чем-то отличается от момента "тогда, давно", он не повторяется полностью, и время не останавливается. Тем не менее, естественная непрерывность времени неполноценна, и события должен кто-то искусственно фиксировать одно за другим, придавать или причинно-следственные или иные связи. Этим занимается Таам, и он незаменим. Точно так же в шизоидной психике реальные события очень зависят от настроения, от восприятия себя и мира - да и вообще их слишком много, слишком много у них источников, чтобы они сами образовали последовательность. В психике нешизоидной линейная последовательность событий или их система-сеть складывается сама собою, и не встает вопроса, иллюзия это или нет. А в психике шизоидной нужна некая функция, связывающая события воедино - и никогда не будешь знать, насколько верна эта последовательность. Вот как олицетворяет эту функцию А. Платонов [41]:
   "Но в человеке еще живет маленький зритель -- он не участвует ни в поступках, ни в страдании -- он всегда хладнокровен и одинаков. Его служба -- это видеть и быть свидетелем, но он без права голоса в жизни человека и неизвестно, зачем он одиноко существует. Этот угол сознания человека день и ночь освещен, как комната швейцара в большом доме. Круглые сутки сидит этот бодрствующий швейцар в подъезде человека, знает всех жителей своего дома, но ни один житель не советуется со швейцаром о своих делах. Жители входят и выходят, а зритель-швейцар провожает их глазами. От своей бессильной осведомленности он кажется иногда печальным, но всегда вежлив, уединен и имеет квартиру в другом доме. В случае пожара швейцар звонит пожарным и наблюдает снаружи дальнейшие события".
   Те состояния, что описывает А. Платонов, куда более "шизоидны" и архаичны, чем те, которым посвящен "Четвертый лист пергамента". В этой повести психика, как принято говорить сейчас, "высокофункциональна". Она применяет некоторые чисто шизоидные особенности как инструменты силы, но всячески избегает шизоидного мировосприятия - хрупкости, ужаса исчезновения. Поэтому Великий Архивариус и Летописец Таам - не простой наблюдатель - он фиксирует события, чтобы они не исчезли и чтобы сохранили свое своеобразие, как и вещи, дорогие епископу Свангу.
   ...
   А сейчас мы увидим, как по сути своей шизоидная психика, лишенная некоторых типичных для нее защит, воспринимает нарциссические переживания. Шизоид как будто бы заключает с миром договор - я не буду заметным, и тогда ненужные люди не тронут меня. Но именно ненужные люди и стараются понять, что же у тебя внутри, иногда весьма болезненно. Нарциссические потребности у шизоидов есть (как и потребность в близости на дистанции), но с ними возникают проблемы: быть заметным нельзя, но возникает чувство, что ты постепенно исчезаешь, как камень под воздействием эрозии. Писец с пятнами чернил на пальцах так и живет, в состоянии нарциссического дефицита - есть он или нет, непонятно, имеются только его профессиональные функции. Но у нарциссического дефицита есть, как и у любого состояния, иная полярность, довольно жуткая.
   Танец объевшихся старух с косами, одетых в перезрелые цвета, был жутковат и пошловат, и ни одна из них не надела черного, настоящего цвета смерти. Просто смерть тут не пугает, она существует: родились двое - значит, должны умереть двое, вот и все. Ритуальный танец для большинства из толпы кончился ничем - Ноан видел, как старуха отступилась от Таама, видел, как целуют писаря и епископа, а в толпе старухи выбирали и другие жертвы. То, что старух много, означает, что смерть индивидуальна; она еще и избирательна и, кажется, имеет смысл. Но сам ритуал не пугает, его можно спародировать. Такие пустые ритуалы переживают сами себя и постепенно наполняются иными смыслами, но далеко не всегда; такой была, например, первая демонстрация 7-го Ноября, на которую можно было не ходить.
   Старушечий танец не фальшив и не правдив, как и пародийная рвота Пака. Он просто экзотеричен и подготавливает иной ритуал, уже опасный, индивидуальный и истинный.
   "Ноан уже увидел: тусклая рука, помедлив, торжественно застыла в воздухе, возвещая о высочайшем выборе, -- бессмертный епископ как бы осязал на расстоянии окончательно окаменевшее лицо писаря. Остальные семеро, тоже хотевшие испытать себя в битве, удалились покорно".
   На руке епископа Сванга сейчас перстня нет - он выбирает согласно собственному разуму и интуиции. Мы не знаем, всегда ли старухи целовали его в своем танце - но сейчас он может выбрать то ли жертву, то ли убийцу и благодаря своему сродству с ним из-за поцелуя старухи. В этом скучном городе, оказывается, есть тайные страсти - хотя бы тоска писаря и азарт остальных семерых. Но что это за страсть - честолюбие, стремление освободиться, что-то еще - мы не знаем. Мы не знаем, помечает ли старуха убийцу или смертника: писарь, избранный, готовится к бою, а вот епископ, если его выбрали как жертву, подозрительно, как всегда, спокоен.
   "Высокая, на редкость четкая, даже в мягком черно-бархатном облачении, фигура Первого Великого Мага -- издали она казалась выточенной из мореного дуба дивной тысячелетней фактуры -- важно, то и дело замедляя шаг, передвигалась по большим, тоже удивительно четким камням: можно было подумать, что ее передвигает в мудрой неспешности рука шахматиста, еще не окончательно обдумавшего ход. Маг остановился, наклонил голову: видимо, он нашел тот магический камень, который обеспечивал успех чародейства.
   Тогда Второй и Третий, терпеливо дожидавшиеся на возвышении, пока не застынет, торжественно окаменев, фигура Первого, сошли оттуда, устремились в разные стороны в поисках собственных магических камней. Были они лишены завораживающей важности Первого, особенно Второй, чья беглая рассеянная походка выдавала мечтателя и фантазера. Когда же оба мага застыли на отысканных ими -- то ли по таинственным обозначениям, то ли по наитию -- магических камнях, собравшиеся у ратуши толпы -- мастера, подмастерья, бюргеры, астрологи, алхимики и летописцы -- уставились на избранного епископом маленького писаря".
   Возвышение для магов черное - цвета тайны, настоящей смерти, цвета алхимического нигредо - того разгара процесса делания, когда неясно, что будет в финале, как идет процесс и что он значит. Маги выбирают камни благодаря какой-то своей чувствительности. Первый сравнивается с шахматной фигурой - человечности в нем нет сейчас. Третий неинтересен. А вот Второй - в конфликте, которого он, наверное, не замечает сам. Он наиболее человечен и наиболее ребячлив. Он играет в игрушки - автоматы. Изготовление автоматов много варьировал Гофман в своих новеллах [16; 19]. Например, знаменитая его кукла Олимпия - это, как сейчас говорят, киборг, потому что ее глаза украдены у юноши Натанаэля. Автомат - и Щелкунчик [20]: его рабочий механизм был сломан еще в самом начале, но он, сражаясь с Мышиным Королем, действовал как человек, травмированным. А в новелле "Автоматы" был создан целый оркестр, и его создатель удачно женился. Может быть, Второй Великий и похож на крестного Дроссельмейера, но жесткости и стариковской хитрости ему не хватает. Что ему - он живет в своем мире игрушек (а они управляемы), и опасностей для него там нет. Предыдущие состязания магов он не видел. То, как он живет - это идеал того, как живется человеку шизоидному - что-то вроде дивана Обломова, где так комфортно, так беззаботно, и ты так никому не нужен...
   Второй Великий может раздражать своей ребячливостью писаря, чья тоска почти выходит из-под контроля.
   "А тот решительно вышел на середину незримого круга, три радиуса которого венчали собой фигуры Магов. Они тоже остро наблюдали за писарем, видимо гадая про себя, удастся ли ему перевоплощение. Ноан явственно различал лицо писаря. Сейчас, может быть, за минуту до переплавки в морду пантеры, оно стало мягче и человечнее -- выражало не одну лишь беспредельную тоску, но и надежду. Ноан на секунду вошел в сердце писаря и ощутил сострадание. Да, он сострадал этому иссушающему желанию: уйти, убежать от страха перед бесконечным дурным повторением столетий, пережить хотя бы в образе дикой кошки освобождение, раскованность, радость бесстрашия. Писарь оставлял с человеческой кожей в этом -- человеческом ли? -- мире тоску. Ведь, в сущности, подумал Ноан, он хочет стать пантерой, чтобы испытать состояние, естественное именно для человека. Но можно ли, от человека убежав, пережить радость человеческого бесстрашия, человеческого освобождения?"
   Эмпатия Ноана очень уж коротка, он не столько сопереживает писарю, сколько размышляет о нем и оценивает. Битвы магов, когда сменится структура психических функций, еще не произошло, но вот уже есть нравственная оценка - одно из свойств чувствующей функции. Сострадание появилось - но почему сейчас, а не раньше, когда тоска писаря была непереносимой? Таких переживаний условно благополучные и тем более такие хрупкие, как Ноан, люди, стараются избегать. А сейчас, когда точка перестала быть незыблемой и стоячей, появилась некая игра чувств и надежда ограничила ее, писаря можно и не отвергать.
   Надежда, считает К. Ясперс - это другая сторона ужаса, порожденная самим ужасом. Экзистенциальный ужас Ноан понимает хорошо, но не чувствует его в полной мере, как писарь. И идеализирует то состояние, в которое переходит боец: "освобождение, раскованность, радость бесстрашия". Да, насилие может начаться с этого, есть в нем такой компонент...
   "Ноан размышлял о писаре, улыбаясь сострадательно и печально, и не заметил, как подбежал к нему легконогий Пак.
   -- Рыцарь! -- закричал карлик. -- Писарь не хочет, чтобы ты улыбался, а его желания должны исполняться в эту минуту беспрекословно. Он говорит, что твоя улыбка мешает ему выйти из человеческого образа; она возвращает его к самому себе...
   -- Возвращает к самому себе?.. -- растерянно повторил Ноан.
   -- Да! -- уже сердясь, настаивал Пак. -- Она, утверждает писарь, не дает ему не быть человеком. И если ты не перестанешь улыбаться, писарь потребует у епископа...
   -- Успокойся, Пак, -- наклонился к карлику Ноан. -- Я уже, видишь, не улыбаюсь... -- В ту же секунду ему показалось, что мир перевернулся: камни мостовой заняли место неба, под ногами разверзлась бездонная пустота".
   Интересно, что в этом городе не приято общаться с чужаками напрямую - чтобы чего-то потребовать от Ноана, и Кварку, и писарю, у которого даже нет имени, нужен шут Пак. Если рассматривать этот город как образ коллективного сознания, очень старого и мощного, то Пак, связующий, делает так, чтобы обезопасить и хрупкое Я Ноана, и город от неожиданных травм из-за разницы коммуникативных стилей - а Ноан уже заставил Кварка испытать огромную зависть и помешал писарю. Пак - своего рода граница.
   В сказках, особенно волшебных, герой-протагонист во время своего странствия сам строит диалог с архетипическими персонажами - и, если ему везет, то в этом диалоге они делаются человечнее. А здесь мы опять применим принцип "мира Гофмана", принцип "наоборот", тем более, что мир под ногами Ноана вновь переворачивается - и увидим, что правила диалога задает город.
   Почему улыбка мешает, мы не знаем точно. Ноан возвышенно думал, что к писарю так возвращается человеческий облик; но на самом деле это может быть и страх насмешки, и желание спрятаться, уйти в себя. Сейчас городу не нужен контакт с Ноаном, сейчас освободится то, что с человечностью в одухотворенном понимании космического архитектора совершенно не связано. Ноан вообще склонен к идеализациям: да, он строил летающие города, но ему не хватало опоры, и что-то в космосе помешало ему расцвести. Как и на камнях вместе с Тао, так и сейчас, когда на Ноана кричит Пак, город переворачивается. Это и признак угрозы, огромной растерянности и страха перед настоящим контактом и сиюминутными чувствами, и показатель того, что сейчас освободится волшебство и будут работать силы, заведомо превышающие человеческое. В сказках, особенно архаических, нет четких границ между пространствами коллективного сознания и коллективного бессознательного. Чем древнее сказка, тем больше в этом пространстве бессознательных прорывов. В городе епископа Сванга границы установлены ритуалом. Ноан чувствует их дополнительно - город меняет верх и низ, но все равно существует, не распадается на фрагменты. Маги уже создали новый теменос - не воображаемый, как купол-контейнер Ноана, а условный, как бы очертили круги, и центром стал писарь.
   М. - Л. фон Франц писала, что Я и Эго-комплекс сказки - далеко не одно и то же [50]: герой-протагонист, воплощение Эго-комплекса, не чувствует, не размышляет, он только действует, чаще правильно; он - воля. Такого воплощения воли в повести нет, воплощением Эго-комплекса нельзя назвать ни одного из персонажей - хотя два архитектора и искусствовед в нашем мире и три мага в городе могут воплощать собою психические функции - когда одной не хватает, и ее мнимое отсутствие заставляет скучать, недоумевать, приходить в отчаяние и тосковать. Структура и соотношения Я в этой повести очень сложны - как будто бы единый лирический герой расслаивается, чтобы отойти от себя, стать иным, а потом приблизиться к самому себе. Так происходит в визуализациях. Сначала альтер-эго автора становится Митя Пенкин. У Мити возникает свое альтер-эго - Ноан. А во время прорыва тех содержаний, что проявят себя в поединке магов, напряжение становится так сильно, что уже не Ноан, а маленький писарь воплощает собою обыкновенное человеческое Я. Может быть, автор так выводит из-под удара Ноана, заставляя его, хрупкого, только наблюдать. Либо это значит, что есть некое высокомерие творческого Я: оно не желает быть таким маленьким и заурядным, как этот писарь. Отторгает этого маленького человека, который так или иначе есть в каждом из нас. У М.-Л. фон Франц есть ироничное замечание о таком высокомерии - мол, Вечному Юноше неплохо бы набраться опыта в человеческом стаде, какое-то время побыть овцой.
   А Пак сердится - гнев ослаблен сейчас, но он проявится обязательно.
   "Нет, мостовая оставалась мостовой. И на нее, растопырив пальцы, опускался на четвереньки писарь. "Через минуту, -- мелькнуло в голове у Ноана, -- он, облизав кошачьим удлиненным языком морду, уберет с нее, наконец, засохшие сливки". И опять ему показалось, что мир перевернулся, даже распался: на голову падали, не вызывая боли, камни мостовой. Самым реальным ощущением было тепло рук Тао".
   Опора есть, но... Распадается мир. Наверное, это проекция, и распадается психика самого Ноана, а Тао пытается удержать его. Мир становится телесным - морда пантеры, руки Тао, но в этом телесном мире нет боли; Ноан ее не чувствует, как и герои Платонова. Сейчас его состояние предельно примитивно, и он уходит из мира и даже из тела. Б. Беттельхейм в книге "Опустевшая башня" (Пустой замок) писал об аутичных детях, которые, несмотря на боль, жуют стекло и не умеют испражняться - их тело никогда им не принадлежало. Воображая, по своему обыкновению, Ноан уничтожил чувствительность своей головы, спасаясь от разрушения разума. Сейчас одухотворенные фантазии и нравственные оценки слишком хрупки, а с ними-то Ноан и идентифицирован.
   "Она увела его, бережно обняв, в раструб одного из убегающих отсюда переулков. Когда мир вернулся к естественному состоянию и Ноан почувствовал, как выпукло утверждаются под сапогами тысячелетние камни, он не то что отвел ее руки, а сжал их с силой. Она отстранила его, улыбнулась:
   -- Я ошибалась, рыцарь: самый нервный человек в этом городе -- не Великий Архивариус Таам".
   Тао называет Ноана самым нервным, а в ее устах эта ироничная оценка значит, что чувства Ноана не подходят для данных переживаний, что он чересчур хрупок, а его чувства, возможно, мелки. "Нервный" означает плохо контейнирующий. И она же считает Ноана бесстрашным - такая вот дизэстетическая пропорция типа "дерева и стекла", типичная для шизоидов. Может быть, страх потери человеческого облика - как и при встречах с гинги - как-то связан с детской травмой Ноана. Контейнированием теперь занимается Тао - она не требует от рыцаря бесстрашия, а просто уводит его в безопасное место. Идеализации чужды ей, и с помощью такой Анимы чувствующая функция должна развиться куда более терпимой к реальности.
   "-- Наверное, единственное, чего я не могу видеть, -- ответил он ей, -- это расчеловечивание мира.
   Она задумалась, испытующе и строго посмотрела ему в лицо.
   -- Не можешь видеть? А честно: судить, не видя? А честно..."
   Она же корректирует чрезмерно возвышенную и поэтому слишком хрупкую этическую норму.
   "Голос ее растворился в реве пантер -- началась битва. Ноан и Тао нырнули в каменную щель. Они убегали от рева и не могли убежать, казалось, пантеры дышат в самое лицо: часто-часто".
   Что это за переживание, запретное для Ноана? Вероятно, это нарциссическая ярость - месть за то, что тебя как человека не было слишком долго, что другие тебя не видели. У Тао явно есть след травмы того же рода - ее брат был гинги, и он был убит. Рев и дыхание пантер преследует их - значит, нарциссическая ярость жива и в нем, и в ней, но оба по каким-то причинам не могут выразить ее прямо.
   ...
   "Они бежали, как дети, как девочка и мальчик, которых поменяли ролями особенности характера, обстоятельства жизни или условия игры: вела она -- властно тянула за пальцы дальше и дальше в лабиринт полуночных улиц.
   Когда она резко остановила его, пантеры уже не дышали им в лицо. Было тихо. Ветер доносил с гор запах снега. Их окружали полуразвалившиеся дома; живописность этих развалин из мелкоморщинистого камня захватила воображение Ноана.
   -- Узнаешь? -- улыбнулась Тао.
   -- Нет... -- ответил он, испытывая желание ощутить ладонью чудесную зернистую фактуру развалин.
   -- Мы на улице... Малых Шагов!
   И тогда Ноан опустил ладонь на мягкий известняк; и показалось ему, что он чувствует пульсацию камня. Что ж, разве могла быть мертвой улица его детства?
   -- Узнаешь? -- повторила Тао.
   Камень пульсировал под его ладонью.
   -- Узнаю.
   Они шли мимо одряхлевших домов, в которых сейчас никто уже не жил, и он узнавал улицу на ощупь, как узнают в темноте после долгой разлуки любимое лицо.
   Он сосредоточенно осязал детство, и Тао молчала понимающе, отпустив его пальцы. Когда, дошли они до жалкого деревца, которое было когда-то яблоней, Ноан, обхватив его руками, потерся с силой, не боясь боли, лицом об иссохшую кору: ему уже мало было ощущать только ладонями. Если бы он мог -- был сейчас один, -- он, кажется, с наслаждением ободрал бы лицо о камни, кору, острый щебень дороги... "Детство надо почувствовать кожей, -- думал Ноан, высасывая губами еще живую горечь яблони, -- тогда станут явственными воспоминания..."
   Благодаря Тао нашлось место-контейнер, место-ресурс. Улица Малых Шагов действительно существовала, и они жили там. Теперь, когда восстанавливается чувство и уберегается от влияний нарциссической ярости, переживаний тоски и ничтожества - а переживания эти могут показаться взрослому совершенно нечеловеческими - тот проект детства, который казался лживым, стал правдой, настоящим воспоминанием. Ноан не узнает улицы - и это значит, что его иллюзорная история потеряла значение, и теперь он видит, как это могло быть по-настоящему. Рыцарь и космический архитектор, чья тайна не известна ему самому, смог вернуться в то детство, которое было безопасным и остаться взрослым - ведь и самое жестокое развитие не состоит из одних только травм, в нем много целительного, и это целительное складывается в одну историю, а травма - в другую. Но теперь можно уже не висеть в Космосе, избегая всего раннего опыта, а опираться на реальные камни фантастического города. Благодаря той самой покалеченной веками яблоне Ноан смог вернуть чувствительность своему лицу, потерянную во время превращения писаря.
   А до целостной истории еще далеко. Тао просит у Ноана помощи в самом страшном и для него, и для нее. Теперь, когда у него есть настоящая опора - реальная улица Малых Шагов - это может быть не настолько опасно. Тао и Ноан боятся гинги: психологически люди в масках могут означать сразу много важнейших запретов: не имей внутреннего мира, не знай себя, не будь собой, будь только функцией, потому что тебе это милостиво разрешили. Не только шизоиды и люди, перенесшие травмы, живут под таким запретом, это универсальное состояние. Самое подлое в маске гинги то, что они надеты насильно, что сами эти рабы не знают и не интересуются, во имя чего им нельзя иметь лица. Живут жизнью рабов, и все.
   "-- Ты понял, зачем мы идем туда?
   -- Кажется, понял, -- ответил он, помедлив. -- Но ты ведь утром говорила, что их даже хоронят в масках?
   -- Они решили сегодня ночью, когда город уйдет к ратуше, собраться в этой каменоломне в первый раз без масок. Я должна это увидеть, Ноан. Я не могу поверить, что Рут был уродом, что от одного вида его лица увяла бы трава и онемели бы дети. Он был тихий и добрый. Сидел и чертил в последние дни на песке палкой. Он любил работу и никогда никого не обижал...
   Они уже шли по каменоломне, похожей на русло иссохшей реки, забитое обломками разваливающихся берегов.
   -- Она заброшена давным-давно, -- без умолку говорила Тао. -- С тех самых пор, как построен великий собор на холме. Говорят, тут и погиб... Факел! -- Они остановились.
   За исполинскими камнями колебался стебель огня. Тао не решалась идти дальше. Теперь Ноан повел ее за собой.
   -- Ты убеждена, что там они? Без масок?
   -- Да, да! Это открыл мне товарищ Рута, от него я и возвращалась утром, когда увидела тебя и...
   -- Не ушибись!
   -- О!..
   Рядом, шагах в десяти, на низком широком камне желтели маски из мягкой телячьей кожи. На камнях поменьше -- тоже".
   Гинги сбросили маски. Для них это только начало. Пока у них есть групповая идентичность - уродливых рабов. Сняв маску, они могут обрести лица, но лица будут деформированы и страшны. Пока гинги, видимо, неважно, смогут ли они это принять. Они верны городу и хотят, чтобы город принял их открытое уродство. Принять страшное, принять уродливое, но при этом человеческое - важнее, чем поединок четырех красивых и совершенных пантер. Значит, будет хаос. И, возможно, обогащение или ломка старой традиции. Такого еще не было, и мы не узнаем, входило ли восстание гинги в прогнозы мудрого епископа Сванга.
   Как он отбирал их? Изумруд перстня отражал человека - кем он будет в разном возрасте. Этот камень видел верно, не искажал. То, что он воплощает - своего рода сплав влияний Самости и Персоны. Почему Самости, а не центра интеграции коллективного сознания? Потому, что известное епископу о человеке становится конфиденциальной информацией. Владеет ею только епископ Сванг - но, видимо, использует редко. А любой житель города, гинги он или нет, почти ничего о себе не знает, как и любой из нас.
   Епископу Свангу важно создать стабильный город и стабильное, циклическое время - но так, чтобы какое-то развитие все-таки было возможно. Но музыка в городе умерла, каменщики сидят почти без работы, Архивариус Таам ворчит, а Кварк хочет купить себе смех - значит, этот принцип уже состарился. В гранях изумруда отражается отношение человека к городу - как он может на город повлиять. Возможно, в гинги попадают все, кто может нарушить равновесие, чьи возможности не нужны или опасны для города - и не важно, гении это, подонки или дегенераты (так случилось и с Ноаном, ибо летающий город не входил в проекты епископа Сванга).
   Такая Самость довольно наивна, но все-таки глубока. Она позволяет видеть опасности и возможности, не только то, что есть сейчас.
   В современной сказке и фэнтези персонажи, символизирующие Теневую Самость, начинают с того, что собирают все теневые содержания психики, как индивидуальной, так и коллективной, а потом тайно используют для своих нужд; тип такого персонажа можно назвать Консолидатором Тени. Наиболее типичные из них - Мелькор, Саурон, Волдеморт.
   Ситуация с епископом Свангом тоньше. Выделяя гинги в отдельную касту вроде шудр или неприкасаемых, он занимается тем же, чем и другие, сплошь злые и черные, Консолидаторы Тени из западных книг. Но он не делает носящих маску своими рабами или солдатами, он не сплачивает их, его власть над ними, кажется, не больше, чем над прочими горожанами (гинги, кстати, горожанами быть не перестают, их не изгоняют и не убивают). Поэтому неквалифицированные работники в масках из телячьей кожи остаются достаточно свободными и к этой новогодней ночи сплотились сами, обойдясь даже без предводителя. Они вроде бы не намерены воевать и убивать - они хотят только быть видимыми, как и писарь. Так что проблема нарциссического дефицита теперь ставится не только как индивидуальная - где человек из ничтожества может стать всемогущим, но и коллективная - тот, кто существует, имеет право на то, чтобы его видели (и как-то оценивали).
   Тао все же не смеет видеть их лиц, избегает этого и Ноан - они мудро уклоняются от шока и видят нечто новое. Мир гинги не воплощен и пока похож на сновидение. Люди без масок сидят пока в темноте, и освещает их только факел. В таком представлении они выглядят как образцовое воплощение бессознательного.
   "Но заскрипело у них под подошвами что-то, и они откинулись к камню, застыли, различая явственно, о чем говорят те, у факела:
   -- ...ты, наверное, не видел, а слышал или читал.
   -- Нет, именно видел.
   -- Но разве можно видеть стихи?
   -- Ты не понимаешь!.. Я видел ратушу ночью, не было луны, и она чернела. И чернели камни, которыми покрыта мостовая. Потом это стало расти, расти...
   -- И ратуша и мостовая?
   -- Ну да! И там, за ратушей, за горами, далеко-далеко, чуть посветлело. И я именно увидел, а не услышал те строки...
   -- Повтори, -- попросил третий.
   -- Хорошо. "И площадь вечностью легла, и до рассвета и тепла еще тысячелетье".
   -- И ты уверен, -- испытывал первый, -- что они не были написаны на мостовой или на горах?
   -- Да нет же! -- возмутился второй. -- Они ни на чем не были написаны. Я их не читал -- я их увидел. Они были: ратуша, камни, зеленая полоса за горами!
   -- Да, да, это возможно! -- воскликнул в волнении четвертый.
   Ветер качнул стебель огня -- они окружили факел, оберегая его".
   Один из гинги незаметно для себя стал поэтом, не зная, что это поэзия. Он не знал себя точно так же, как и Крошка Цахес, но достижение, новизну породил именно он. Он сродни Ноану и Виларду с их воображением, которое могло бы разрушить этот город.
   У епископа Сванга и его архитектора была одна странная особенность - в мире, где есть мания, это, наверное, норма: они не различали вещь (собор) и фантазию о вещи, ее воображаемый образ. Так в нашей реальности бывает при психозе, в состоянии аутизма, у маленьких детей; может быть, сохраняется и у взрослых шизоидов это неразличение внутреннего и внешнего объекта. А поэт-гинги впервые наметил границу между вещным и воображаемым.
   Если нам пофантазировать, то можно натолкнуться вот на какую опасность: а не уйдет ли после этого из города магия, как это случилось в Средиземье? Мы обязательно увидим, что с нею случится.
   А теперь вернемся к гинги. Поэт и его товарищи сидят и не видят, что рядом с ними кто-то есть. Это выглядит зловеще: ведь это самих гинги сделали невидимыми символически (их видят, о них прекрасно знают, но им отказано в праве иметь лица), а вот сами гинги ведут себя иначе: в книге только раз говорилось о том, что с Тао разговаривал друг ее покойного брата; на Ноана дворник в маске не реагирует вообще. Получилось, что символически невидимые гинги научились не символически, а реально не видеть, не замечать других людей, не таких, как они. Наши автономные комплексы тоже плохо различают более осознанные части психики и особенно Персону, они живут так, как будто Персона есть, но у нее нет никаких отличительных признаков. Лишенные нарциссического зеркала (отражения взглядом Другого), гинги, кажется, плохо видят людей. Они видят город и лояльны городу, видят неживое и одухотворяют его. Задача их выступления - быть увиденными, но у выступления нет адресата, они не могут сказать, от кого они хотят отражения: от епископа, приговорившего их к такой жизни, или же от обывателей. Наверное, и обратной связи они не хотят. Сейчас гинги обсуждают соотношение города и стихов, символического и реального. Это проще, чем говорить о себе, о своей судьбе, это не больно. И у них появляется свое особое достояние - они могут, в отличие от горожан, отличить вещь от символа. Я, шизоид, иногда думаю - а если бы шизоидов не было вообще, то чем бы интересовались люди? Вещами, отношениями, собою? Может быть, символическое возникает тогда, когда ты сам не получаешь отражения от Другого, не знаешь, каким оно может быть и как самому отражать тех, кто вступает с тобой в контакт. Символ же - средство связи с одухотворенным и даже одушевленным миром. Если человек довольствуется социумом, этой одухотворенности он не заметит (если она миру присуща) или не создаст (если в мире ее изначально нет).
   ...
   Но для гинги готовится отражение, о котором они пока не узнают:
   "Ноан и Тао увидели их лица.
   Факел успокоился; они уселись, как раньше, ссутулившись, выставив лопатки.
   Ноан ощутил, как ослабла, похолодела рука Тао. "То, что мы увидели, надо было, наверное, увидеть, -- думал он, щурясь на факел, -- но чего бы не отдал я сейчас, чтобы не видеть этого никогда! Нет, -- почувствовал он себя по-мужски бесстрашным, -- если бы я не увидел их, то и не понял бы по-настоящему, что такое жизнь".
   -- Они действительно уродливы, Ноан, -- тихо решила Тао. -- И безумны: видеть во сне стихи...".
   Тао, человек обыденности, оценивает гинги - серьезно и, наверное, отвергая. Они для нее закрыты. Ноан, связующее звено города и другого мира, и здесь пытается построить связь. То, что он думает, обязательно в развитии личности - он принимает существование Тени. Но пока Тень касается только того, что жизнь имеет и ужасное измерение. Сообщество гинги - Тень коллективная, Ноану можно не искать в них ничего своего, а просто пока держаться на дистанции. Приняв ужас, он и впрямь чувствует не по-детски, а по-мужски и продолжает смотреть и видеть:
   "-- Лица этих людей, -- ответил он одними губами, -- никогда не ощущали собственной кожей солнца и ветра. Их носы и губы деформировали маски. Но разве уродливо дерево, которое поднялось, хотя его застраивали камнем? Или... -- Ему захотелось ей рассказать об одной планете, обернутой убийственно ядовитым туманом, о чудесной планете, сумевшей выжать из себя диковинные, на редкость устойчивые формы жизни. Но он понял, что сейчас не успеет, и закончил без тени колебания, с поразившей ее определенностью: -- Посмотри, они мерцают изнутри, и поэтому опасны в городе четырех пантер. -- Он нашарил на камне ее руку и молча повел по мертвому руслу назад, на улицу Малых Шагов.
   "Если бы, когда я родился, во мне убили архитектора, я бы тоже, наверное, во сне видел стихи".
   Ноан и спорит с Тао, и вроде бы хочет оправдать гинги, но в его устах это звучит так, как будто они - особые явления природы. Он говорит об отсутствии отношений закрытого лица с природой, но не с человеком. Ему самому, наверное, привычное нам отзеркаливание, привычные нам социальные шаблоны взаимодействий (тем более, в городе иного времени) незнакомы и могут быть в тягость. Поэтому он резко расширяет границы человеческого, выводит человека из социума, делает его сразу частью Вселенной. Это и очень удобная защита, и вечный источник религиозных, эстетических и экзистенциальных переживаний. Это не наивность, так как Ноан предупреждает - в городе четырех пантер такие существа опасны. Опасны и для Тао, потому что ей подобные мысли вроде бы недоступны.
   Возможно, с этого момента и начнется настоящее расставание Ноана и Тао. Пока она исполняла функции его материнской и сестринской Анимы, все было в порядке. Но сейчас он вырос и может воплотить и высказать некоторые содержания Анимуса - но касаются ли они Тао, нужны ли ей, созвучны ли ее природе? Наверное, нет. Поэтому Ноан не говорит с нею о Космосе и ведет себя стандартно, просто по-рыцарски поддерживая.
   Что ж, он теперь мужчина, и мама ему больше не нужна. Сестра, наверное, тоже - Ноан вернулся в реальность и думает о своем мире:
   "Потом, уже на улице Малых Шагов, он улыбнулся от мысли, что до рассвета и тепла не тысячелетие, а несколько суток тяжелой ходьбы, и мир, куда он еще мог вернуться, показался ему, не смотря на быстро меняющиеся, часто мимолетные увлечения и чудачества (те же летающие города!), полуденно-солнечным и надежным, истинно человеческим.
   Улыбаясь от воспоминаний об этом оставленном им реальном мире, Ноан заметил быстро летевшую навстречу почти бестелесную фигурку Пака".
   Что есть реальность? Воплощенные им летающие города, неудобные даже ему самому? Или этот чрезмерно стабильный город? Мир воображения и мир вещей реальны и ирреальны в равной мере. По-настоящему реальны время и тело - "несколько суток тяжелой ходьбы".
   Поскольку связь с Тао прервана, у Ноана снова нет каких-либо намерений. Он блуждает, созерцая, и вместо тяжелого возвращения в прежний свой мир (есть он или нет?) получается неопределенное время не очень тяжелой ходьбы. Так может выглядеть телесно очередное диссоциативное состояние.
   Вечность: словесный поединок
   "В путанице улиц города была определенная система: побродив, поплутав, досыта пошатавшись, человек выходил к собственному дому. Не избежали этой участи Ноан и Тао. Само собой, по тайной логике лабиринта, они очутились на улице Мягкой Кожи, подошли к дому с темными окнами, который оставили несколько часов назад, когда обильная медь на кухне еще отражала убывающий жар очага".
   В этом блуждании, в этом слиянии Ноан и Тао - все еще пара, и город-лабиринт слушается их обоих, приводя к еще одному центру, центру их отношений, домой. Диссоциативые блуждания не могут длиться вечно. Они прерываются довольно резко. Нужно ли Ноану и Тао входить в ее дом? Что там будет с ними?
   Эрос, вероятно, не проснется - не было в их взаимодействии ничего эротического, только дружеская забота. Тогда и в дом входить не надо. Ноану пора делать выбор - духовность или Эрос? Но его Эрос пуст, и выбор предопределен.
   "В путанице улиц города была определенная система: побродив, поплутав, досыта пошатавшись, человек выходил к собственному дому. Не избежали этой участи Ноан и Тао. Само собой, по тайной логике лабиринта, они очутились на улице Мягкой Кожи, подошли к дому с темными окнами, который оставили несколько часов назад, когда обильная медь на кухне еще отражала убывающий жар очага".
   Еще одно воплощение средоточия, очаг, хранитель чувств и жизненной энергии, угас. Обилие энергии создавалась за счет медных отражений, за счет космических мечтаниях о светилах.
   У Ноана странное отношение с опорой - это его профессия, он архитектор. И он то стремится к ней, то уничтожает ее в своих летающих городах, то пытается как-то создать в отношениях. Но, поддерживая Тао, он исполняет рыцарский долг - вот из-за этого-то следования долгу его забота выглядит более теплой, чем есть - как огонь, отраженный в посуде. Посуда принадлежит Тао, и значит, она может неправильно оценить его чувства, посчитать его более привязанным к ней. Но, наверное, этого не происходит: состояние Ноана она оценивает очень верно и должна прекрасно видеть, что отражение в кухонной меди усиливает очень слабый огонь. О том, насколько она сама любит Ноана, мы, наверное, вообще не узнаем: она любила покойного брата и превратила Ноана в его подобие. Заботилась о нем, просила его поддержки. Это хорошие, грамотные отношения, но не любовь, не Эрос.
   А вот и конец еще одного отрезка времени; конец карнавальной ночи.
   "У этого дома, казавшегося теперь, как и соседние дома, мертвым, их ожидал бессмертный епископ".
   Теперь дом Тао не отличается от других. Тут царствует смерть (смерть-безжизненность, но не гибель), и именно там, где она, появляется епископ Сванг. Он в ней живет и, как всегда, своим появлением отчерчивает некий фрагмент жизни, историю отношений, который ушел в прошлое навсегда и больше не будет иметь значения.
   "Одетый в дорожное, темное, от дождя и ветра, епископ сейчас был похож на бездомного старика, который уже отчаялся найти ночлег и вот остановился, отдыхает, удобно сомкнув поясницу с камнем стены. Ноан и Тао и не узнали бы его, если бы он не поднял устало лицо. Оно еще больше одряхлело, будто состарилось за одну ночь на четыреста лет. Даже не посмотрев на Тао, епископ с величавой серьезностью, как к равному, как собеседнику, которого ожидал не минуты и часы, а века, обратился к Ноану:
   -- Ты думаешь, наверное, что уже понял этот город и не осталось в нем ничего, что было бы достойно твоего ума и сердца?
   -- Мне не хотелось бы сию минуту посвящать вас в мои мысли, -- ответил Ноан, стараясь быть по-мужски максимально четким. -- Я устал и, как вы можете убедиться, не один. Но, очевидно, вы ожидали меня в поздний час с чем-то более существенным и неотложным, чем этот вопрос?
   -- Да, -- ответил епископ. -- Я ждал тебя ради испытания, которому можно подвергнуть человека раз в четыреста лет.
   -- В чем состоит испытание?"
   Диалог этих двоих, в отличие от разговоров с Тао, возникает молниеносно, беспрепятственно. Именно епископ Сванг игнорирует Тао и предлагает испытание. Как правило, в таких случаях это колдовской поединок. Епископ стар - и, возможно, готов погибнуть, уступив место преемнику (вспомним, Сванга поцеловала старуха-Смерть, а за карнавальную ночь он принял на себя четыреста лет, сняв их с города). Если так, то мы видим классическую коллизию мужского Анимуса: появляется Анимус-противник, которого нужно победить. Разговор начинает, иронизируя, епископ - он вызывает таким образом. Нона "по-мужски" четко отвечает, поддерживая этот стиль и не позволяя влезть себе в душу. Получается, что выбор между Анимой и Анимусом в данном случае принадлежит не герою: Ноан, по-моему, вообще не способен на целенаправленный выбор. Хорошо это или плохо? Посмотрим.
   Сейчас его выбрал епископ Сванг. Для Ноана он выполняет функции Анимуса-противника, а они сопряжены с влияниями Самости. Для города епископ символизирует центр коллективного сознания (и магического, бессознательного, если уж Великие Маги зависят от него). Его изумруд, а также отношения с циклическим временем и вечностью указывают на Самость. Но форма его остается не божественной, а человеческой. Он стар и размыт некоей эрозией. У епископа могло бы иметься намерение избавиться от человеческой природы, но он этого почему-то не может: наверное, потому, что познание природы божества не входило в намерения советского писателя 1967 года. Коллективные символы стареют и обновляются [34]. Епископ Сванг не только стар - он несет на себе множество архетипических функций очень высокого уровня, и это даже для мифического персонажа очень тяжело. Возможно, он хочет как-то их распределить, упорядочить. Может быть, и делегировать.
   Это куда сильнее отношений Тао и Ноана, почти материнских, во многом братско-сестринских. Ноан остается мальчиком, иногда превращается в юношу, и Старец способен пленить его.
   "-- Мы войдем с тобой в собор на холме, потом я уйду, ты останешься один... -- Епископ помедлил. -- ...ты останешься один и ощутишь вечность.
   -- Вечность? -- улыбнулся Ноан.
   -- Ты почувствуешь ее, как можно почувствовать розу или ветер, камень или раскат горного обвала. Ты услышишь ее и будешь осязать, ты войдешь в нее, как в водопад. И если ты выдержишь испытание -- уступлю тебе город. Я устал, Ноан... Не бойся! -- Он, казалось, лишь сейчас заметил Тао. -- Не бойся, -- повторил он. -- Ни одна пылинка не коснется его тела. Вечность и человек... -- Он опять посмотрел на Ноана. -- Надо успеть до рассвета. Ночь на исходе.
   -- Я на рассвете вернусь, Тао, -- обнял ее Ноан. И улыбнулся епископу: -- Вечность? Идем.
   -- Ноан!".
   Вечность не давалась Виларду, оборачивалась взрывом. Он не далась и Свангу, обернулась дряхлостью. Епископу действительно нужен преемник, и он собирается уйти в человеческое - остаться ли собой, или умереть, или стать каким-то коллективным человеком. Уводя Ноана, он замечает и Тао - видимо, только в момент разрыва связи Анимус становится способен увидеть Аниму и понять ее. Пара - так же, как и возникла - расторгается под влиянием куда более мощного маскулинного принципа. Интересно, что Ноан будет разговаривать с Тао в том же стиле, что и с епископом - скажет ей несколько заумную и ироничную фразу.
   "-- Не волнуйся, -- успокаивал он ее, удаляясь с епископом. -- У меня самые добрые отношения с этим мальчишкой, играющим в шахматы!..
   -- Старый добрый Гераклит! -- добродушно усмехнулся епископ. -- Помню... Но в дни моей юности этот афоризм переводили иначе: не вечность, а время -- мальчик.
   -- Казалось кощунственным видеть вечность в образе мальчика? -- тоже добродушно отозвался Ноан.
   -- Может быть... -- согласился епископ. -- Может быть... Там, в вашем мире, ветшает великое. Вот я пообещал тебе вечность, и то ты не затрепетал. А если бы -- время: посмеялся бы над стариком! Поэтому переводи, если хочешь, Гераклита по-новому".
   Настоящий диалог Ноан все-таки вел с епископом. Почему возник образ мальчишки, играющего в шахматы? Это же Вечность случайности, эволюции, отсутствия заранее заданного намерения, игры. Сам Ноан своим блужданиями и неожиданными поступками очень походит на этого мальчишку. У епископа Сапнга иные понятия о Вечности; хаос, случай и игра - материал, из которого строит время.
   Оба добродушны, но милая ирония скрывает, видимо, холодную ярость. Или по крайней мере раздражение.
   Наступает новый момент перехода - рассвет. Именно сейчас можно что-то обновить, оживить... Перед рассветом, в сумерках...
   "Мальчик, играющий в шахматы". Поднимаясь на холм с епископом, Ноан думал: бессмертная формула Гераклита уже не воспринимается в том, новом мире людьми его поколения убаюкивающе философски, умозрительно отвлеченно, формула стала образом -- осязаемым, материально-телесным. Когда космос открывал планеты-гротески, планеты-химеры, в которых формы жизни загадочно переплелись, и в этом буйном переплетении, в нащупывающем возможности восхождения избытке сил чувствовались безбрежность и чудесная сложность детской фантазии, да, им начинало казаться, что очутились они в царстве смеющегося ребенка. Устанавливались новые отношения между человеком и космосом, гениально намеченные Кэрроллом давным-давно в его книге "Алиса в стране чудес": девочка, испив волшебного напитка и быстро-быстро уменьшаясь -- почти до полного растворения в окружающем ее нормальных размеров мире, -- воскликнула упоенно: "Чем дальше, тем удивительнее!" Кэрролл недаром был одним из лучших математиков далекого XIX века: это на редкость точная формула. Вот именно -- ты уменьшаешься, и чем дальше, тем удивительнее!"
   В городе, и даже вместе с Тао космические истории Ноана казались неуместными ему же самому. Во время подъема они становятся необходимы. Он поднимается в том состоянии всемогущества - так, что не только грандиозная фантазия благодаря человечеству как бы сама собою воплощается - но и получает подтверждение в иных природах, во Вселенной. Его подъем означает, что всемогущее и вечно молодое Человечество реально существует, что оно способно на деяния невиданные и при этом лишенные зла.
   Вера в Человечество появляется постоянно - от греческой трагедии до мыслей М. Горького и Н. Федорова. Сейчас мы избегаем этого понятия - говорим о человеке, эмпирическом человеке, его возможностях, потребностях и ограничениях. А всемогущество приписываем переживаниям четырехлетнего ребенка в состоянии нормального нарциссизма. Но кто знает, насколько Человечество реально - при всей своей виртуальной природе? Епископ Сванг занимался городом, вещами, камнем - и перешел границу, человек у него стал подобен игрушке, части системы этого живого каменного города. Наверное, епископу Свангу всегда было интересно и важно, где эта граница. Но ее очень сложно заметить.
   Тогда, в конце 80-х, мне казалось тревожным вот что: почему Эйнштейн не смог создать единую теорию поля и почему Достоевский расчленил так и не написанное "Житие великого грешника" на несколько романов. Что за граница останавливала их движение вверх и вглубь - не подобная ли той, что установил епископ Сванг, уничтожив и четвертый лист пергамента, и его создателя? Ответа об Эйнштейне и о границах разума гения я не знаю до сих пор. А вот то, что касается "Жития великого грешника", мне яснее. Во-первых, роман был бы переполнен событиями, героями, переживаниями - и вместо того, чтобы сложиться в систему, он распался. Получилось так называемое Пятикнижие Достоевского. Но почему так? Пусть его Великий Грешник не стал святым, но ведь попытка была повторена. Достоевский планировал сделать террориста из Алеши Карамазова [22], но не успел, очень странно умер сам. В чем же дело? Как психолог, я думаю, что Грешник был бы так подточен своими травмами, что у него не хватило бы ресурсов подняться - так произошло в "Бесах" со Ставрогиным, в "Преступлении и наказании" - со Свидригайловым [21; 25]. Как-то не верится и в перерождение Родиона Раскольникова на каторге - сколько еще всяких травм и влияний предстояло ему []. Можно поверить, что герой "Подростка" попробует стать писателем - но и у этого романа нет продолжения [24].
   Не только сделаться выше, мощнее, но и снизиться, впасть в реальность герою Достоевского нельзя - не был написан роман о террористе и не смог по-настоящему полюбить князь Мышкин, сошел с ума [23].
   Граница эта, которую не перейдешь, очень уж стабильна - это что-то вроде "акмэ", наивысшего деяния (у героев Достоевского чаще всего еще только запланированного) - ниже ее не пасть, исчезнешь как личность; выше - не сможешь, не хватит ресурсов. Может быть, на такое способна группа людей, как в главе "Братьев Карамазовых" "Мальчики", но не для одного. Но что такое подобная группа, зачаток Человечества? - ответа нет.
   Есть подобная граница и на уровне больших групп: ах, какие возможности, какие трансформации общества и самой человеческой природы обещало сотрудничество магов и маглов (которые, кстати, создали науки, искусства и в космос летают)! А дело заканчивается тем, что Рон Уизли сдает на водительские права, если кто помнит эпилог книги "Гарри Поттер и Дары Смерти" [42]. Граница сохраняется и от чего-то бережет.
   ...
   Но вернемся к "Четвертому листу пергамента"
   "Он убыстрил шаг, почувствовав себя, как никогда, сильным и юным, услышал: "Ноан! Уже крут для меня этот холм", -- обернулся, подал руку епископу; они остановились.
   Ноан рассматривал город, пытаясь отыскать окно Тао. Редкие-редкие огни оживляли размытые массы из камня и черепицы. Один огонь -- ее".
   Ноан превратился в мифического персонажа, он все еще верен Тао. А вот епископ здесь стал обыкновенным стариком.
   "-- Я рассказывал тебе, чем окончилась битва четырех пантер, -- заговорил епископ, отдышавшись. -- Но ты, кажется, был занят собственными мыслями.
   -- Да! -- оторвался Ноан от туманных огней.
   -- Писарь на пятой минуте раскроил череп Второму Великому Магу, -- охотно, как об увлекательной новости, повествовал епископ. -- Кто мог бы подумать, что хилые руки в пятнах чернил он сумеет развить тайным чародейством в мощные лапы! Он расколол голову Второго, как орех, и стал Третьим Великим Магом.
   -- Бедный фантазер-кибернетик, -- подумал рассеянно вслух Ноан и тотчас же мысленно увидел безнадежно тоскливое, в хлопьях взбитых сливок, лицо писаря. -- И что же он, ваш новый Великий Маг, вернулся к человеческому облику?
   -- Нет! -- усмехнулся епископ. -- Этот чудак умолил меня, чтобы я ему разрешил еще несколько дней побыть пантерой. Понравилось...
   Ноан опять посмотрел на редкие тусклые огни. Ему стало не по себе от мысли, что по улицам города, чернеющего у подножья холма, неслышно бегает писарь-пантера".
   Ноан своей псевдорассеянностью доверия не вызывает. Рассказ епископа был очень важен, речь шла об обращении с яростью - а наш юный герой снова впал в диссоциацию, и диссоциация эта была столь сильна, что я сама отвлеклась на рассуждение о романах Достоевского. Может быть, что-то он для себя и слышал, и переводил - делал яростную грандиозность мирной. Ярости он не приемлет - но и ответа не дает, как было создано или как может получиться его Человечество с деяниями, превышающими все возможные пределы.
   А епископ Сванг тем временем говорит об убийстве как о спортивном состязании. Но увлекает его не результат, а неожиданность - ничтожный писарь стал сильным. Может быть, тон епископа и заставил Ноана думать о своем: Сванг - убийца, будущих гинги он калечит, не задумываясь, Виларда и строителя вроде бы убил, еретиков сжигал. Но, наверное, голос его не звучал гневно, ведь убийство, баланс убийства и права на жизнь - его суть и сущность этого города.
   Писарь, наверное, попросил время на то, чтобы освоиться с новыми силами - но мог бы и отомстить кому-нибудь, очень уж был забитым. А вот мотив убийства именно Второго Великого Мага не так прост. Может быть, новая пантера выбрала самую легкую жертву просто по расчету. Может быть, и нет, и мотив лежал глубже. Второй Великий создавал куклы-автоматы, а кем же был сам писарь, как не живой подобной куклой, да еще и очень скучной? Тогда возможным мотивом убийства могла быть месть за такое положение, нарциссическая ярость.
   Ноан сочувствует Второму Великому, называет его фантазером и кибернетиком. Может быть, это и так - тогда Второй Великий был сродни вечному мальчику Ноану, тем и вызывал сочувствие. Но если и Второй Великий сложнее? Ноан очень уж просто оценивает людей, как если бы не двигали ими сразу многие побуждения. Он даже Тао, которая изо всех сил к нему подстраивалась, не понял. Он понимает роли, и роли мирные прежде всего - и это вполне шизоидное свойство. А если вспомнить, что и Архивариус Таам, и Кварк, и Пак и Первый Великий Маг очень похожи на гротескные игрушки? Уж не влияние ли это Второго Великого - творить Персоны, удобные для восприятия (таких, как Ноан), стирать разницу между людьми и марионетками? Если так, то гипотетическая месть писаря была справедлива. Можно предположить и вот что еще. От фантазера-кибернетика недалеко до игривого пародиста. Автоматы могли высмеивать само бытие жителей города. Во всех трех случаях Второй Великий был бы обречен, ведь город четырех пантер прекрасно сбалансирован и очень логичен, беспощадно логичен: если маг просто играл - он так же опасен, как и фантазер Вилард; если он создавал "альтернативное человечество" марионеток - значит, угрожал и власти епископа, и всему укладу города; если пародировал - то это вообще ересь. Так что писарь, его убийца, не освободился, действуя по потребности города - просто стал сильнее.
   Ноану следовало бы обратить внимание и на то, что старуха-"смерть", поцеловав писаря, пометила не жертву, а палача. Сейчас рядом с ним стоит старик, тоже принявший поцелуй "смерти". Поцелуй со следами крема был фальшив - так не разговаривает ли сейчас с Ноаном его палач? Епископ Сванг вызвал юношу не на поединок - на испытание, обряд инициаиции. Сказал - ты останешься, а я уйду. Так не хочет ли епископ подставить жертву вместо себя? Не проиграть честно и оставить преемника, а сбежать или сделать что-то другое?
   "-- Не бойся за Тао, -- успокоил его старик, чуть улыбаясь, и Ноану опять показалось, что улыбка епископа вылеплена усилием -- на этот раз последним -- мудрости и сострадания. -- Не бойся: он насытился и сейчас не опасен. А утром я лишу его силы. Он станет обыкновенной большой кошкой. Бывший писарь ничего не выгадает, если решит больше не воплощаться в человека".
   Судя по этому признанию, для епископа так же естественно обманывать, как и убивать. Кошка - не пантера. А второе упоминание Тао может быть и проявлением сочувствия, и некоей гипнотической фразой одновременно: забудь о ней пока, задача заключается не в отношениях с нею. Ноан - персонаж одномерный, на двусмысленные речи епископа он сейчас ответил теоретическим спором (вместо того чтобы просто сказать: "Вы его обманули"), а во время подъема и вовсе их не слышал.
   "Ноан помолчал, подумал.
   -- Вам доставляет большую радость возвращать жизнь с верхних ветвей на нижние?..
   -- А ты, -- помрачнел епископ, -- убежден, что умеешь отличать верхние от нижних? Не ошибись, рыцарь! Ты берешься доказать, я повторяю: доказать, что человек совершеннее... ну, розы, одной из чайных, несравненных в моем саду?
   -- Доказывать это вам бесполезно, -- ответил Ноан.
   -- Почему же это мне -- бесполезно? -- с явственным оттенком обиды удивился епископ.
   -- Вы не понимаете самого существенного: направления развития, да и не верили никогда, что оно реально существует".
   Епископ говорит о вечности и равенстве всего в мире. "Направление развития", о котором вспомнил Ноан - понятие не только социалистическое. По мнению Тейяра де Шардена [54], который был одновременно и христианином, и ученым-эволюционистом, есть некая точка Омега: конечный результат эволюции. Существует она или нет, для нас, краткосрочных, это - красивая и утешительная иллюзия. Гибнет каждый из нас, но Вселенная движется к своему совершенству. Точка Омега - компромисс между вечной игрой случая в процессе эволюции и Царством Божьим. Выделение явных верха и низа - а это делает человек, работавший в Космосе, где никаких верха и низа нет - не дает Ноану опровергнуть оппонента. Напротив, в этом они могут сойтись. Если есть верх и низ, значит, есть и абсолют; есть, значит, в мире и незыблемая опора - для одного она в прошлом и настоящем, для другого - в том фантастическом сейчас будущем, которое он покинул. Ноан - ненадежный фантазер без четкого внутреннего стержня, без опоры на здесь-и-сейчас. В Космосе, в капсуле космического города настоящих опор нет - только, наверное, иллюзия веса, созданная искусственно, и космический архитектор об этом знать должен. Епископ Сванг опирается на некие границы, отсекая лишнее, и в этом он надежнее мечтателя Ноана.
   Если Ноан тосковал по опоре и не смог сделать отношения с Тао реальными и глубокими, то философствующий епископ, не боящийся убийства, балансирующий целым городом, вполне может быть для юноши-мальчика и опорой, и противником, и даже идеалом.
   ...
   Незаметно начинается поединок.
   "-- Что видишь ты там? -- лицо епископа, обращенное к городу, помолодело на столетия от радости и любопытства.
   Ноан наклонился, ожидая действительно увидеть нечто удивительное: новое состояние, рождение чуда. Но нет! То же самое: размыто чернеющие массы камня, растворившаяся в ночи, едва различимая черепица, редкие-редкие огни... Не понимая, что это -- игра, шутка? -- Ноан посмотрел опять, теперь настороженно, на растроганное и оживленное лицо епископа и почувствовал с удивлением искренность его радости и любопытства.
   -- Что видите вы, епископ?
   -- Я? -- тихо рассмеялся тот над несмышленостью Ноана. -- Море живых окон. Они дышат, эти окна, дышат: играет веселый огонь в очагах. И набегают изнутри тени -- силуэты мужчин, женщин, детей. Да, детей, потому что сегодня великая ночь. Людей тянет не к постели, а за столы. К мясу, овощам, шуткам, воспоминаниям... Ты видел наши столы, Ноан? -- Епископ раскинул руки, обнимая ночь. -- И только алхимики, эти вечные чудаки, не в силах оторваться от печей и реторт. Им кажется, что к рассвету будет найден, наконец, философский камень. А он уже, уже найден, без алхимиков. Потому что философский камень не в том, чтобы обращать олово в золото, он -- в тайне чудесного равновесия и чудесного покоя, которые разлиты в этом городе. Сердца людей радостно умиротворены. Утром они сядут за работу, радуя бога разнообразием мастерства. А пока не рассвело, самый чудаковатый из алхимиков, старый Бидл, любимец детей, зажжет величайший из фейерверков. Тебе покажется отсюда, что там настал полдень. Но это будет через час, перед самым восходом. Посмотри! Загораются новые окна. Возвращаются домой те, кто шатался по городу, мирно горланил веселые песни. Гуляки... -- добродушно рассмеялся епископ. -- Я хочу, чтобы ты ощутил полноту этой жизни, ее веселье, работу, вино и сон. Ее неубывающее тепло, ее соразмерность. Радость не в том, что ломаются, отяжелев, столы, -- сердца дышат покоем, как окна перед нами.
   В намертво уснувшем городе под ними горело теперь одно-единственное окно. Живой желтый язычок, даже и не пытавшийся побороть обступившую его тьму. Оно действительно дышало: Ноан чувствовал тепло этого дыхания.
   Он посмотрел на епископа; тот стоял над городом с тем же сиявшим от радости и любопытства лицом.
   -- Вы видите, разумеется в улучшенном варианте, то, что было тысячу двести лет назад, -- отрезвляюще точно констатировал Ноан".
   -- Или то, что будет через тысячу двести лет, -- твердо ответил епископ. Лицо его стало опять старым, усталым, на редкость тонкогубым. -- Что понимаешь ты во времени? Пойдем! Нижние ветви, верхние ветви... -- ворчал он, одолевая холм. -- На нижние ветви ты бы поместил, конечно, кентавра: получеловека-полуконя, а на верхние -- кентавра, состоящего из человека и автомобиля, и начал меня потом убеждать, что мудрый Харон, с которым любил подолгу беседовать Геракл, менее совершенен, чем безумец, разбивающийся на ваших безумных дорогах. Не удивляйся: я вижу иногда вещие сны".
   Ноан молод и города не знает, его восприятие примитивно, он теряет все свои фантазии. А вот епископ Сванг, кажется, их перехватил - есть у него сейчас и воображение, и живая память. Он смотрит, и создается образ города, полноценный художественный образ. И начинает пререкаться с мальчишкой из будущего. Или с самозванцем. В пререкания вступает и Ноан, защищая свой мир, но от цитаты я читателя избавлю, потому что это мысль из очень старой дискуссии о вреде и пользе техники, о будущей судьбе машины и человека. Единственное серьезное обвинение этой цитаты - в том, что епископ пытался остановить жизнь. Это важно.
   Ноан говорит о попытке остановить жизнь. Кем бы он ни был - торчал ли камнем в ущелье, жиль бы где-то под защитою чар или болтался в космических летающих городах, проектируя их снова и снова, настоящего движения времени для него не было. Его обвинение - философское, он пытается спасти от преступления епископа тех, других, что с ним не связаны. Интересно, что он не обвиняет противника в судьбе гинги.
   А сам епископ Сванг творит со временем куда более интересные вещи. Одна пантера означает век, но сто лет как-то незаметно превращаются в четыреста (возможно, сам Евг. Богат был загипнотизирован этим чудом и сделал ошибку, но тем интереснее!), а сто пять лет человеческой жизни епископа - в тысячу двести лет его пребывания в городе, его жизни-власти). Есть известный фокус смертельно больных в обращении со временем - надо, мол, проживать каждый миг наиболее полно. И смертельно больной Николай Островский писал об этом, и Достоевский (хотя и напомнил, что жить так не удается все-таки)...
   Евг. Богат в "Письмах их Эрмитажа" пишет, что представляет этот музей как песочные часы, где в нижней колбе собрались золотые песчинки Вечности, выпавшие из времени и сохраненные. Примерно то же, что и эти часы, делает епископ Сванг - увеличивает время, отстаивает, отфильтровывает. Он воспринимает его как вещь, и в этом его ошибка.
   Но в итоге получается, что для обоих - Ноана и епископа Сванга - настоящее, реальное, хаотическое и случайное время, в общем-то, враждебно. Старик превращает его в вещь, а юноша - в философскую идею. И оба путают свои образы с реальным временем, воплощают их. Если б такое было возможно, для шизоида, которому важнее отнюдь не эмпирика, наступило бы настоящее счастье. Оно наступило и для Сванга, и для Ноана, но с некими "побочными эффектами". Город четырех пантер стареет, многое в нем отмирает само (все, что наиболее подвижно) и становится очень скучно - скуку, как известно каждому по собственному опыту, люди переносят хуже других состояний и очень плохо умеют справляться с нею. А Ноан тоскует по прочной опоре, очень одинок и не связан с собственным прошлым.
   Что ж, могут ли эти противники времени помочь друг другу? Ноан уже бунтует. А вот епископ, кажется, не теряет надежды на то, чтобы обогатить свое творение. Может быть, он готовит жертву. Это вполне естественно - в основание храмов часто закладывали младенцев или подружек строителей, иногда - юношей [51]. Правда, этому храму жертва уже принесена, наилучшая из возможных - сам Вилард, его задумавший.
   В этом мире Гофмана трактовать намерения епископа как стандартно-ритуальные, заданные привычным мифом, очень скучно. Вряд ли речь идет о предсказуемой строительной жертве.
   При одном и том же враждебном ощущении времени оба имеют настолько разные нравственные позиции, что им нужен третий, посредник. Этот третий присутствует - либо собор, либо город.
   Вечность: жертва
   "-- Подними голову! -- услышал он голос епископа. -- Выше!
   Ноан поднял голову и замер в мальчишеско-восторженной и дикой надежде, что эта минута не кончится никогда: не мертвый холм -- живая исполинская волна вынесла его к кораблю, который наплывал, вырастал, мощно разрыхлял ночь, уходя в небо колеблющимися массами. Он несся и останавливался на месте; таял, туманился и не утрачивал легкой, телесной явственности форм. Но минута истекла, и выступила отчетливо, в реальных подробностях истинная фактура чуда: тысячелетний, осязаемо бугристый даже на расстоянии камень собора".
   Никакого колдовства: Ноан опять диссоциирует. Епископ Сванг за секунду напомнил ему, как он, этот сторонник свободно текущего времени любит время застывшее. Живая волна времени здесь неслась целенаправленно, закономерно, и движение ее видно в камне. Ноан хочет навеки остаться с нею. Вся его идеология против епископа, вся философская преданность времени без конца исчезла. Именно это он видел в своей сказке, когда камень притянул его и практически поглотил.
   А время здесь все-таки подвижно: оно, реальное, не позволило архитектору самому обратиться в камень. Такая идентификация или с работой, или с ее объектом - явление частое и истощающее. По состоянию Ноана мы можем предположить, что его создатель, Митя Пенкин, вернул его в город потому, что у него, Мити, выгорание только-только началось, и он собирался с ним справиться.
   "Они стояли на вершине холма, у подножья темно-серых могущественно покоившихся на земле масс.
   -- ...великого Виларда, -- ощутил он еще одну реальность: голос о чем-то рассказывавшего ему епископа.
   -- Виларда, Виларда... -- рассеянно повторил Ноан. -- Да, да. Талантливый архитектор тринадцатого века. Там уцелело две его небольшие церкви...
   -- Он их построил, -- живо уточнил епископ, -- в годы странствий".
   Камень, неживой объект, настоящим посредником быть не может. Это объект привязанности, не более. И вот появляется некто живой - посредником он может быть, но помешать уже не способен. А Ноан знает меньше, чем Митя Пенкин - он плохо помнит Виларда; Митя же развил из судьбы этого строителя настоящую паранойю. Вилард, как мы помним, мог создать собор, превышающий своим значением все прежние - но очень хрупкий. Поскольку Митя и Ноан относятся к Виларду совершенно по-разному, то мы можем предположить, что тут и находится корень проблемы - гибнет персонаж, воплотивший собою профессиональное всемогущество. Богом архитектуры ни ему, ни Пенкину, ни Ноану не быть - сработают обычные для реальности ограничения.
   Интересно, что Ноан до сих пор относился к городу так, как будто тот живой, возник сам - может быть, он, эта полная шизоидной хрупкости субличность тут мудрее своего создателя. И города действительно живут, используя для себя строителей.
   "-- Вилард... -- обращался настойчиво к собственной памяти Ноан. -- Ну конечно же! Я о нем читал. В "Старых мастерах" или в "Таинственных историях"? В его судьбе оставалось что-то темное, нераскрытое. Похищение? Убийство? Не помню... Но эта работа, эта работа... -- Ноан закидывал голову, восхищенно исследуя математически точные и бесстрашные сочетания объемов, обретающих с безупречной убедительностью физическую невесомость. -- Логика, фантазия... Да, работа великого мастера. Мне бы хотелось поразмышлять с карандашом, -- говорил он, машинально повторяя уже сейчас пальцем в воздухе очертания собора".
   Все же Ноан - не человек, а субличность, и сейчас он умаляется. В одном из разговоров, обидевших Тао, он интересовался строителями, а не судьбой ее убитого брата. И сейчас он опять очень легко соскальзывает в отношения с неживым объектом: Виларда нет, его судьба темна, он, в конце концов, уже умер - и, значит, ненадежен. А собор, его детище - вот он. Он остался и будет существовать дальше. Поэтому и важен. И только поэтому важен Вилард?
   "Епископ поднял ладонь, осторожно, чтобы не было, больно, -- как останавливают расшалившегося ребенка, -- наклонил к земле этот палец, вообразивший себя отлично отточенным карандашом; помолчав, объявил торжественно, тихо:
   -- Я любил его, Ноан! -- И повторил увереннее, убеждая себя, Ноана, эти камни: -- Я его любил! Когда он разложил передо мной чертежи, и я удивился, потом поверил, потом построил в мыслях, мне захотелось поцеловать его руки.
   -- Вы целовали руки Виларда?!
   -- Нет, я его обнял. Целовал мои руки он... А через десятилетия, когда упали последние леса и я увидел это, мне показалось, -- конечно, кощунство! -- что я расту, и вот уже выше собора, держу его в ладонях, сосуд, наполненный лучшим из вин -- вином духа, и должен не расплескать, не утратить ни единой капли, а бережно, как только могу, нести, нести... Я понял, что бог возложил на меня величайшую из миссий: сохранение чуда. И не напрасны любые жертвы..."
   О Виларде и о любви говорит именно епископ. Вины за убийство он не испытывает, самого Виларда и любовь к нему помнит прекрасно. То ли так сказываются архетипические черты в образе бессмертного епископа, то ли, если сейчас считать его человеком, он настолько душевно здоров, что не прибегает ни к рационализациям, ни к обесцениванию. Был намек на реактивное образование - в начале, когда речь шла о невозможности существования собора, созданного по проекту Виларда - но это говорили наши современники. То, что совершил Сванг - разбой: отнял собор, убил создателя. Но его слова о том, что ему показалось кощунственным, вряд ли можно считать психологической защитой: полномочия епископа в городе почти такие же, как у местного бога, и в этом качестве он имеет право на моральную амбивалентность, расширенное сознание и в защитах, возникающих бессознательно и автоматически, не нуждается.
   Но и он выбирает неживой, более надежный объект, чтобы любить его вечно.
   "-- Чтобы сохранить чудо, -- отозвался Ноан, -- надо его утратить.
   -- О! -- очнулся епископ. -- Ты говоришь загадками, как старая сумасшедшая Кло.
   -- Сумасшедшая Кло... -- задумчиво повторил Ноан. -- Да! Бойся, рыцарь, не отравленных яблок..."
   Евг. Богат устами Ноана говорит о переживании утраты, о горе. Это звучит жестоко, но потерянный или погибший объект становится внутренним объектом и сохраняется на неопределенно долгое время; кроме того, его можно идеализировать - точно так же отстаивать и отфильтровывать, как епископ Сванг это делает с временем своего города.
   ...
   "Епископ остро посмотрел ему в лицо.
   -- А я ждал тебя, Ноан. Нет, не сегодня у дома Тао. Ждал давно, много лет. И был уверен, что ты вернешься... -- он поднял руку, -- к горам.
   "Я был уверен, что ты вернешься, -- подумал он, -- я был уверен, что ты вернешься, сын сумасшедшей Кло!"
   Не совсем понятно, почему епископ Сванг был в этом так уверен. Может быть, потому, что из этого города с неподвижным временем невозможно уйти навсегда. Может быть, речь идет о повторном переживании детской травмы и ее осмыслении. Тогда именно епископ - тот, кто травмировал - сможет или окончательно погубить, или помочь Ноану в исцелении, раз уж тому хватило удачи, храбрости или тоски, чтобы вернуться к началу.
   "Наступил час, когда ночь была на излете: не посветлела, но утратила сосредоточенность, стала рассеяннее и легче; горы уже не ощущались бесформенными исполинскими массами, а угадывались более рельефно и тонко; и Ноан, не видя, а лишь угадывая, мучительно переживал их незавершенность".
   Невозможно завершить горы: они подвержены очень медленным и постоянным динамическим процессам. Итак, Ноан жаждет завершенности (и поэтому ему не то чтобы близок, но нужен епископ Сванг), но завершенность ему чужда. Ночь кончается, и время становится неопределенным, как и горы. Сам Ноан со своей тоской и нецеленаправленностью предназначен для того, что не может быть завершено, и это причиняет ему боль. Может быть, он обретет свое место в том, что еще не начиналось. Он пришел из будущего, а здесь этого будущего нет, пусть епископ и знает о нем. Жизнь в незавершенности и неначатости влечет именно к неживым, законченным и неизменным объектам - но это воспринимается как прекращение жизни, как одна из форм смерти. Избегая небытия, оказываешься умершим заживо.
   Ноан не начат и не завершен. Концы и начала, стройное контролируемое движение и баланс - то, что умеет епископ Сванг. Но он странно относится к утратам - не скорбит о Виларде, которого любил, не придает значения тому, что в городе "умерла музыка". Он знает об утратах, но не понимает их - ясное назидание Ноана он счел загадкой. Ноан потерял свой мир, потерял Тао. Он грустен, но это все.
   Вероятно, епископ знает, что делает. Ноану он сказал, что проверит его на пригодность как преемника. Но он не может не знать, что собор и тот, кто им владеет, влияют друг на друга взаимно. Епископ Сванг, используя Ноана, намерен поставить "эксперимент креста": оживить, омолодить собор с риском погубить его. Жизнью Ноана он рискнет без рассуждений, потому что обычная жизнь эмпирического человека в этом городе не стоит ничего: это или основа для создания нужной городу Персоны, либо расходный материал. А вот личность, духовность человека очень важна.
   Вечность: испытание
   "-- А теперь войдем в собор. -- Голос епископа был и торжествен и тих. -- Ноан! Больше медлить нельзя...
   Они поднялись по ступеням с живыми углублениями от тысяч уже давно не топчущих землю человеческих подошв. Епископ обеими руками, тяжело горбясь, потянул за большое темное кольцо, петли застонали уступчиво, широко пахнуло застоявшимся холодом камня, первые шаги замедленно растворились в высоте... Ноан заломил голову: узкие, высокие -- вероятно, разноцветные -- окна плавились тускло-тускло, сосредоточивая в себе убывающую мощь полнозвездного, уже не ночного и еще не утреннего неба".
   К епископу, видимо, вернулось восприятие не циклического, но линейного времени. Циклическим временем живет его город, в скучной безопасности, а рядом с собором все иначе. Это узкое кольцо настоящей реальности, не скованной гербом с четырьмя пантерами. Если епископ Сванг сейчас воспринимает бег времени непосредственно, оживая, то Ноану для этого, для того, чтобы сделать переживание существующим, а не убегающим, нужен образ - сейчас это витражные окна. Теперь он в реальности видит то, что так долго сопровождало его в городе - те самые стекла, сквозь которые он видел вещи, приближавшие его к собственной травме и тайне.
   Епископ не сказал ему о матери. Почему - неясно. Может быть, женское вообще не важно ему, он исключает его из отношений чисто маскулинной природы, но все-таки позволяет женщинам быть, даже сумасшедшей Кло. В городе надо поддерживать и обыкновенную жизнь, а в соборе иные порядки. Наверное, сын матери ему для испытания не нужен - нужен мужчина, юноша, уже от женщины свободный. Или, если предположить самый человечный вариант, Сванг не хотел отвлекать Ноана от его задачи, ввергать в смятение. Епископ Сванг знает, кажется, все. А Ноан - ничего, он познает новое в действии. Его неведение может быть полезным - хотя пока нового взгляда Ноан не приобрел, по мироощущению он ближе к епископу, чем к Виларду.
   "-- Трава! -- резко наклонился епископ. Наматывая на тонкие пальцы выбивавшиеся из-под плит живые острые жальца, он был похож на старого чудаковатого ворчуна, ловящего на паркете ускользающую пылинку. -- Трава! Чуть недосмотришь, не уследишь..."
   Епископ испуган - ведь жизнь разрушительна, и ее приходится уничтожать ради чего-то важнейшего, ради Вечности. А вот Ноан не против постоянного разрушения:
   "-- Ну и что ж, -- улыбнулся Ноан, помогая ему подняться. -- Если это вечность, тут и должна расти трава, цвести цветы. Пересадите сюда ваши розы, епископ, если это вечность. Потому что сейчас... -- Он оглянулся: какое одряхленье! -- Сейчас... -- умолк, рассматривая выступающие из сумерек деревянные фигуры; да, хороши редкостно: скромно-духовны, углубленно-патетичны. -- Сейчас... -- нет, нет, сумрачно, тысячелетне-печально, -- ...сейчас это ничуть не похоже на вечность!"
   Вряд ли Ноану известно, какова Вечность. Но он уже чувствует, что ею не является. Ни он, ни Сванг не могут создать живое - только копии, только вещи. Если мальчик не боится неизбежного саморазрушения жизни, то не для того ли выбрал его епископ, чтобы воскресить Виларда, когда он опять стал нужен?
   В этом соборе не молятся. Точно такая же коллизия произошла и в повести У. Голдинга "Шпиль" [15]: настоятель требовал строить шпиль все выше и выше в небо, и мастер повиновался. Когда конструкция перестала выдерживать собственный вес, ее укрепили огромным ядром, свисающим с верхушки. Это ядро и постоянный скрип камня отпугивало верующих, и собор со шпилем стал принадлежать только его настоятелю. В "Шпиле" покаяние приходит к настоятелю слишком поздно - он уже потерял и духовную дочь, и мастера, и паству; он перегрузил спину, и позвоночник перестал держать его. После этого Джослин призывает юношу-скульптора для того, чтобы заказать надгробие.
   Такой вариант не подходит волшебнику, бессмертному епископу Свангу. Не нужно ему надгробие - нужен сам юноша. И раскаяние его не беспокоит - только усталость из-за вековечного контроля над временем и камнем. Ошибки Джослина он избежал сразу, ценой чужой смерти - пресек попытку создать собор, не выдерживающий собственного веса.
   Сейчас нужна вторая жертва, но не совсем понятно, для чего - чтобы оживить или укрепить собор?
   "-- Ах, Ноан, Ноан!.. -- рассмеялся епископ. -- Ты веселишь мне сердце. Ты устраняешь мои сомнения. Ты, сам не желая того, лечишь мои раны бальзамом. Там, на ступенях собора, я еще мог ошибиться, но теперь, теперь... Ты мне даруешь минуту торжества. Ветви, ветви... -- повторял он помолодевшим от радости голосом. -- Нижние, верхние, верхние, нижние...
   -- Человек во мне что-то утратил? -- отважно углубился Ноан в суть его торжества. -- Да?
   -- Да, да, -- смеялся епископ. -- Утратил, и то, что ушло, может быть, дороже дара, выручившего из беды жонглера, когда под ним, на большой высоте, обломился канат. Нет, я не буду умалять твои силы. Ты рассмеялся -- совершилось чудо. И там, у ратуши, был человек, сумевший это понять: я, одряхлевший епископ. Сумей же и ты сейчас, когда я рассмеялся, понять мое чудо. -- И, улыбаясь, победно поднял к тончайшим, как будто окончательно истаявшим в веселье губам палец, повелительно настаивая на молчании. Он уже не смеялся, но эхо его торжества, отраженное высокими стенами, возвращалось и возвращалось..."
   Значит, не собору нужен Ноан, а самому епископу. Пара Старец-Юноша - это архетипическая полярность. Вечные Юноши долго не живут и связи с реальностью им мешают. А Вечные Старцы? Юность их как бы обкрадывает, заставляя менять чувство и творчество на контроль. Если Старец и Юноша разъединены, то человек с такой коллизией может отрываться от земли, что-то начинать и не заканчивать, разочаровывать - а потом включается внутренний обвинитель или же разочарование приводит к тому, что надо жить как все - по канонам и, желательно, скучно.
   Но если старик и юноша воссоединятся, как сейчас, возможны весьма интересные трансформации.
   ...
   Наилучшие отношения Старца и Юноши даны в романе Г. Гессе "Игра в бисер" [12]. Первая медитация Йозефа Кнехта, тогда мальчика, а в итоге Мастера игры, была вот какой:
   "И Кнехт очень медленно, по одному глотку пил холодное молоко, а напротив сидел глубоко чтимый им старик. Он снова прикрыл глаза, лицо его казалось совсем старым, но приветливым: оно было исполнено умиротворенности, светилось внутренней улыбкой, учитель погрузился в собственные мысли, как усталый путник погружает ноги в воду. От него исходил покой. Кнехт чувствовал это и сам понемногу успокаивался.
   Но вот Магистр повернулся к инструменту и опустил руки на клавиши. Сыграв тему, он, варьируя, стал ее развивать, кажется, это была пьеса кого-то из итальянских мастеров. Юному гостю Магистр велел представить себе эту музыку как танец, как непрерывную цепь упражнений на равновесие, как последовательность меньших или больших шагов от центра некой оси симметрии и все свое внимание сосредоточить на том, какие фигуры образуют эти шаги. Он еще раз сыграл тему, затем умолк, словно задумавшись над ней, проиграл ее снова и замер с полуопущенными веками, опустив руки на колени, как бы мысленно повторяя мелодию и вслушиваясь в нее. Ученик тоже прислушивался к мелодии в своей душе, видел перед собой обрывки нотных линий, видел, как нечто движется, мерно ступает, кружится в танце и зыблется. Он старался распознать эти движения и прочитать их, как читают замысловатые круги, описываемые птицей в полете. Но фигуры путались, терялись, он должен был начать сначала, на мгновение его оставила сосредоточенность, и он сразу рухнул в пустоту, в замешательстве посмотрел вокруг, увидел тихое, самоуглубленное лицо учителя, невесомо мерцающее в сумерках, почувствовал себя возвращенным в те духовные пространства, из которых было выпал. И снова полилась музыка, он отмерял ее шаги, видел линии ее движения, смотрел и мысленно устремлялся вослед ногам незримых танцоров...
   Иозефу показалось, что прошли многие, часы, прежде чем он опять потерял нить, снова почувствовал, что сидит на стуле, увидел циновку на каменном полу, последний отблеск сумерек за окном. Вдруг он ощутил на себе чей-то взгляд, поднял голову и встретился глазами с Магистром, внимательно смотревшим на него.
   Магистр еле заметно кивнул, проиграл одним пальцем пианиссимо последнюю вариацию итальянской пьесы и поднялся.
   -- Оставайся здесь, -- сказал он, -- я скоро вернусь.
   Найди эту тему еще раз в себе, внимательно следи за фигурами. Но не принуждай себя, это всего лишь игра. Если ты заснешь при этом, тоже не беда.
   И он ушел, ему надо было еще сделать что-то оставшееся от переполненной программы трудового дня, работу не легкую и не очень приятную, не такую, какую бы он себе пожелал. Среди слушателей курса попался даровитый, но тщеславный и заносчивый человек, с ним-то и надо было побеседовать, заставить его отказаться от дурных замашек, доказать ему его неправоту, выказать ему свою заботу, но и свое превосходство, любовь, но и
   авторитет. Магистр вздохнул. И почему это невозможно -- раз и навсегда навести порядок в этом мире, почему никто не в силах избежать давно известных заблуждений! И почему все вновь и вновь надо сражаться с одними и теми же ошибками, выпалывать одни и те же сорняки! ...
   Когда Магистр вернулся, чтобы вместе с Иозефом приступить к вечерней трапезе, тот сидел тихий, однако ничуть не уставший и очень довольный.
   -- Как хорошо было! -- воскликнул Иозеф мечтательно. -- Сама музыка при этом ушла от меня, она пресуществилась.
   -- Не мешай ей отзвучать в тебе, -- сказал Магистр и повел его в небольшую комнату, где на столике уже были приготовлены фрукты и хлеб. Вместе они утолили свой голод, и Магистр пригласил Иозефа назавтра присоединиться к слушателям курса капельмейстеров. Прежде чем уйти, он проводил гостя в отведенную ему келью и сказал:
   -- Во время медитации ты нечто увидел, музыка явилась тебе в виде некой фигуры. Если у тебя есть охота, попробуй нарисовать ее.
   В своей келье Кнехт обнаружил на столе лист бумаги и карандаш и тут же принялся рисовать фигуру, в которую пресуществилась музыка. Начертив прямую линию, он через
   определенные ритмические промежутки провел к пей косые линии, получилось что-то похожее на порядок расположения листьев на ветви. Это не удовлетворило Иозефа, однако у него явилось желание попытаться еще и еще раз, и уже под самый конец он, увлекшись, нарисовал круг, от которого лучами расходились косые линии, как цветы в венке. Потом он лег в постель и быстро заснул. Во сне он увидел себя на вершине холма, где они с товарищем накануне устраивали привал, и снова внизу показался родной Эшгольц, и покуда Иозеф смотрел на видневшийся вдали прямоугольник, образованный школьными корпусами, тот постепенно вытянулся в эллипс, эллипс превратился в круг, в венок, и венок этот медленно начал вращаться, вращался все быстрей и быстрей, под конец бешено завертелся, разорвался и разлетелся сверкающими звездами.
   Проснувшись, Иозеф ничего не помнил, но когда во время утренней прогулки Магистр спросил, видел ли он что-нибудь во сне, у Иозефа возникло такое ощущение, будто ему приснилось что-то дурное или тревожное, он силился вспомнить -- и вспомнил свой сои, рассказал его и удивился его безобидности. Магистр внимательно слушал.
   -- Надо ли обращать внимание на сны? -- спросил Иозеф. -- Можно ли их толковать?
   -- На все надо обращать внимание, ибо все можно толковать, -- кратко ответил Магистр, посмотрев ему в глаза. Но, пройдя несколько шагов, он отеческим тоном спросил:
   -- В какую школу тебе больше всего хотелось бы? Иозеф покраснел.
   -- Мне кажется, в Вальдцель.
   Магистр кивнул.
   -- Так я и думал. Тебе, наверное, известно старинное изречение: gignit autem artificiosam..."
   Йозефу Кнехту неловко, потому что он как бы изменяет учителю и музыке, выбирая игру в бисер. Но в отрывке о медитации важно не это. Старик задает тему, задает форму и границы. В этих границах ученик создает нечто воображаемое - как окажется потом, это был план его судьбы. Учитель не оставляет его и не принуждает. В другой медитации, когда Йозеф станет Мастером Игры, он увидит круговое движение: то мальчик догоняет старика, то старик мальчика. Эта взаимность необходима.
   А вот епископу Свангу, пусть маги его и обновляются, приходится привлекать молодость со стороны. Наверное, дело в том, что молодость ненадежна, всегда близка гибели. Ее используют как ресурс, но самостоятельности у нее не бывает. Если ты молод и хрупок, приходится становиться зависимым от кого-то любимого. Если не повезет, то придется находить или создавать себе любимые объекты не среди живых, которые банальны, несовершенны, жестоки или уходят, а среди идей или вещей.
   Мастер Музыки подосадовал, что нужный порядок приходится наводить каждый раз заново - как и епископ Сванг, вырывающий траву на ступенях. Но Сванг-то взбунтовался, то ли по-старчески, то ли юношески, и создал некий компромисс между миром и Вечностью - этот город, где время циклично, все соответствует своим задачам. Но люди там не расчеловечиваются, Ноан ошибся. Писарь-человек почти не существовал. Его ярость была вполне человечна, хоть и ужасна. А вот остальные персонажи похожи на игрушки друг для друга. Что такое игрушка? Она создана, чтобы отразить какую-то одну особенность человека или зверя, поэтому понятна и безопасна. Люди города не расчеловечены - они, скорее, гиперчеловечны. Был ли это их выбор? Вряд ли - в советской литературе идея выбора не фетишизировалась так, как сейчас. Выбор сделал писарь, да и то после поцелуя "смерти", а по-настоящему выбрал его епископ. С точки зрения епископа город может оказаться живым игровым полем вроде шахматной доски. Правила известны, но не совсем понятно, есть ли у игры цель.
   "Ноан терпеливо ждал, ощущая торжество епископа чисто физически -- оно омывало его тело убывающими волнами, -- но еще не понимая его истинного существа".
   Ноан совершил чудо - вернул епископу Свангу смех, заразил его. Что потерял человек? Если вглядываться только в Ноана - почти все: внутренний стержень. Епископ Сванг самоутверждается и благодарен одновременно. Он рад. Благодаря этой радости Ноан начинает замечать собственное тело. Старик обрел душу, юноша - телесность. Но душевные или телесные движения епископа не изменились - это все те же волны. Волны могут означать переживания очень грубого влияния, которое "жертва" контролировать не может. Что-то подобное испытывают во время бреда воздействия.
   "Но вот эхо веселья епископа утихло. И в эту минуту упала, разбилась рядом с Ноаном легкая большая ваза, -- сильный, с высоты, удар хрусталя о каменную плиту отозвался в высоте печальными человеческими голосами, они замирали долго-долго, тяжело волнуя сердце: хор начал повествовать о чем-то бесконечно важном, может быть, о смысле жизни, и, видимо, решил: рано, надо дострадать, додумать. Когда затихли голоса, Ноан в задумчивости машинально наклонился, чтобы поднять осколки, но их уже не было. Он рассматривал растерянно пыльные камни, даже погладил один из них и услышал голос епископа":
   Ваза разбилась. Мало того - стало так, будто ее и вовсе не было никогда. При травмах или выраженном шизоидном складе личности так относятся к целым отрезкам жизни. Прошел и исчез, как не бывало. Страх уничтожения близок всегда. От разбитой вазы не осталось осколков, но Ноан слышал ее пение и пытался понять, пока с помощью только проекций. Он не боится сейчас. Он вообще ничего не чувствует. Что-то о чувстве пел хрусталь, но звуки не имеют четких границ - ни пространственных, ни психологических; действуют закономерности их взаимного звучания...
   "-- Человек оставляет себя в вещах. Они мертвы, пока мы их не расколдуем. А чтобы расколдовать, надо увидеть духовным оком хотя бы плиту, которая под твоей ладонью. Человек отдает вещи тепло рук, она уходит к людям и насыщается теплом еще тысяч, миллионов жизней. Кубки, ткани, ступени лестниц... Когда мы поднимались в собор, ты помещал подошвы в углубления камня бездумно и бесчувственно, будто не изваяны они поколениями людей, молившихся, надеявшихся и умерших, а выветрены равнодушными веками. Ступени не сумели за себя отомстить, хотя и было им больно. Они уступчивы и молчаливы. Но вот ты шаришь беспомощно по полу, удивляясь, как ребенок, что нет осколков от вазы, а ведь она и не падала, не разбивалась; это я, рассмеявшись, разбудил то, что ты и не заметил в сумерках собора. У вас там вещи рождаются обильно, без мук, и живут не века и тысячелетия, а дни и часы. Они не успевают насытиться человеческим теплом и мертвы поэтому".
   Собор, в котором не молятся - это музей. Вещи для епископа куда как человечнее, чем сами люди, случайные порождения жизни. Одухотворение вещи, когда "обида куклы обиды своей горчей"; а епископ Сванг очень мягко обвиняет Ноана в бесчувственности и невнимательности - много раз описанное шизоидное свойство. Пассивные вещи вызывают не только любовь, но и жалость. Вещь ничего не ждет, не хочет взаимности.
   Неразбитая ваза подтверждает - да, епископ Сванг создал Вечность. Вещи, в отличие от людей, хорошо ее переносят, не скучают. Епископ еще и говорит Ноану - вот оно, Человечество. Именно в таком виде, как одушевленная сумма своих деяний, как дополнение природного мира прекрасными вещами - только так оно и существует.
   Сострадание к человеку... Сострадание, еще большее, к вещи... Эти чувства для епископа весьма характерны. А Ноан испытывает или непереносимый ужас, или вообще ничего.
   "-- Мы живем, не думая о вещах, -- поднялся, отряхивая с коленей пыль, Ноан".
   Вот так. Думать о вещах считалось мещанством - да и сейчас потреблять их стало очень легко. Это расходный материал, как и люди города. И, кстати, Ноан не говорит, о чем же думают и что любят его современники. Друг друга? Возможно. Но в романах И. Ефремова, особенно в "Часе Быка" [26] получалось так, что индивидуальная жизнь не слишком ценилась, ей предпочитали исполнение важной задачи. Человечество было дружественно - всегда - и умирать ради его целей оказывалось не страшно. Если привязать сюда вполне современную нам теорию привязанности, получится весьма логично: людей будущего воспитывают не родители, а специальные коллективы сотрудников. В результате получаются люди, довольно сильно отличающиеся от нас, особенно полным отсутствием страха смерти - но, естественно, не бывшие питомцы Домов Малютки. Эти люди совершенны, но хрупки, и современное общество причиняет им смертельные травмы. Возможно, в идеальном будущем люди таковы, что их ранние объектные отношения неузнаваемо изменены, а мы и представить подобное себе не можем.
   У жителей города четырех пантер мог развиться подобный же склад психики - они привязаны к городу, и их город - живой.
   ...
   А разбитая целая ваза имеет отношение к самым глубоким основам психики. Она символизирует тот внутренний объект, благодаря которому психика существует. Объект этот по-своему живой и не совсем понятный (ваза поет), он хрупкий - с этим согласны оба. Основной спор идет о надежности такого объекта. Для Ноана он, разрушаясь, исчезает совсем, теряет прежнее свое бытие - и остаются в памяти только непонятные скорбные песнопения. А епископ Сванг знает, что объект надежен, невероятно надежен, и говорит - ваза была разбита, и все же она никогда не была разбита, она цела! Оба правы - внутренний объект шизоидного мира ненадежен и сверхнадежен одновременно. Но епископ уверен в целости вазы, скорее всего, потому, что она принадлежит ему всецело. Ноану не принадлежит ничего, он принципиально отказывается от того, чтобы ему ("нам" будущего) что-то принадлежало - он об этом говорил еще в притче об антимире и министре Циннобере (Тао, как мы помним, эту притчу поняла, но не совсем приняла). Кажется, он выживает психически за счет непрерывного делания и героических задач.
   "-- А я люблю, люблю кубки, вазы, ткани, золото, оружие, дерево, переплеты, и люблю тем сильнее, чем больше ладоней их согревало -- до меня. Я умею, -- епископ повышал и повышал голос, -- расколдовывать мощь вещей. И начинают они отдавать, отдавать, отдава-а-ать. Теплеют кубки, ярче горят перстни! Но... -- Опять он повелительно поднял к губам палец, и Ноану послышалось, что наверху кто-то запел тихо, не разжимая губ, как начинают петь что-то забытое, казалось, безвозвратно утраченное памятью".
   Вещи поют, когда епископ Сванг признается им в любви. Это вполне физическая любовь - хранение, забота, обладание. Важно, что его вещи способны и к отдаче, но что означает его "но..."? Может быть, пение слышит Ноан, любящий идеи, а не епископ? Это вполне возможно.
   "Ноан заломил голову и лишь сейчас, в редеющих сумерках, различил нависающий лес заостренных книзу металлических труб. Не разжимая губ, пела стена -- стена-орган. "Душа собора, -- подумал Ноан, -- человек, не увидевший ее в сумерках духовным оком, действительно заслуживает того, чтобы над ним посмеялись". Он хотел было уже честно, по-мужски объявить об этом епископу, но тот по-прежнему повелительно держал палец у рта, головой показывая на тусклый оживающий металл. Стена, не разжимая губ, пела и явственней и торжественней, вызывая из далекой дали мысли и чувства, когда-то волновавшие людей, чьи руки в течение многих веков наполняли ее сосуды мощным дыханием. Потом она зарыдала -- открыто, полнозвучно, умолкла на миг и начала опять, не разжимая губ, восстанавливать в памяти что-то давнее, бесконечно дорогое. И Ноан понял: нет стены в латах металлических труб, как не было и вазы: это он, не разжимая губ, поет о том, что волновало его сердце и сто, и тысячу, и две тысячи лет назад... И пение его заполняет собор от плит до купола, тяжко надавливает на разноцветные окна, потому что сердцу тесно даже в этой готической выси".
   Ноан любит иначе: он не обладает, а идентифицируется. Поэтому орган виден, а поет он сам. Отдача вещей епископу, видимо, невелика и не одаряет необходимой любовью. Как же любит Ноан, к чему ведет его любовь?
   "И вот уже рассыпалось одно из узких далеких окон -- настоящие, материально-телесные разноцветные осколки упали тихо к его подошвам, а музыка, которая -- конечно же! -- исходила из его сердца, ширилась, набирала высоту, и уже не было ни епископа, ни дивных фигур из дерева, ни одряхлевшего камня -- была одна музыка. Она подняла его к куполу и бережно опустила на плиты, села рядом, положила его голову к себе на колени, надавив на лоб ладонью, насыщенной мощью тысячелетий..."
   Такая любовь-идентификация, полная потеря границ, ведет в экстаз - и повторяется то, что случилось с Митей Пенкиным. Любовь епископа довольно скудна, но безопасна. А любовь Ноана потенциально смертоносна. Так и колеблется шизоидное представление о том, что жизнь есть по сути смерть: или ты застываешь, притворяешься мертвой вещью, и тогда ужасная смерть не заметит тебя; или отважишься чувствовать - и будет экстаз, взрыв, и ты исчезнешь. Каково отношение к внутреннему объекту (его символизировала ваза), такова и любовь, такова и жизнь...
   ...
   Епископ Сванг не сказал, что настоящая мать у Ноана есть, что это Кло. И музыкой была создана мать искусственная. Это не пресловутая "мертвая мать", порождающая депрессию у дочерей, но не живая мать. То, что произошло, мы видим - мать держит на руках сына. Эта картина вызывает ассоциации со скульптурами типа "Пьета" - Матерь Божия плачет над Сыном, снятым с креста {}.
   Такая вот искусственная, замещающая, потерянная и ненайденная - но сущая где-то, живая мать возникает не только в этой повести. Подобные объектные отношения как-то связаны со служением идее, с искусством, и поэтому подобный образ возникает и у Г. Гессе [13]:
   "Он снова и снова говорил о ней, о матери.
   -- И вот еще что, -- сказал он в один из последних дней. -- Однажды я забыл свою мать, но ты снова вызвал во мне ее образ. Тогда тоже было очень больно, будто звериные пасти вгрызались в мои внутренности. Тогда мы были отроками, славными мальчишками. Но уже тогда мать позвала меня, и я последовал за ней. Она повсюду. Она была цыганкой Лизой, прекрасной Мадонной мастера Никлауса, она была жизнью, любовью, сладострастием, но она же была страхом, голодом, инстинктом. Теперь она стала смертью и запустила пальцы мне в грудь.
   -- Не говори так много, милый, -- попросил Нарцисс, -- подожди до завтра.
   Златоуст с улыбкой посмотрел ему в глаза, с этой новой улыбкой, которую он принес из своего странствия, которая была такой старческой и слабой и которая порой казалась немного слабоумной, а порой излучала доброту и мудрость
   .-- Милый, -- прошептал он, -- я не могу ждать до завтра. Мне надо проститься с тобой и на прощанье сказать все. Выслушай меня еще минуту. Я хотел рассказать тебе о своей матери и о том, что она держит мое сердце в своей руке. Много лет я втайне мечтал сделать скульптуру матери, это был самый святой из всех моих образов, я всегда носил в себе этот образ, полный любви и тайны. Еще недавно для меня была бы совершенно невыносима мысль о том, что я могу умереть, не сделав этой скульптуры; моя жизнь показалась бы мне бесполезной. А теперь видишь, как все удивительно с ней обернулось: не мои руки придают ей форму и вид, а она сама делает это со мной. Она берет мое сердце в свои руки, вынимает его из груди и опустошает меня, она соблазнила меня на смерть, и вот вместе со мной умирает и моя мечта, прекрасная скульптура, образ великой праматери Евы. Я еще вижу его, и, будь в моих руках сила, я бы воплотил его в материале. Но она не хочет этого, не хочет, чтобы я обнажил ее тайну. Она предпочитает мою смерть. Я умру с радостью, она сделает мою смерть легкой.
   Слова эти ошеломили Нарцисса, чтобы расслышать их, ему пришлось наклониться к лицу друга. Некоторые он не совсем расслышал, некоторые расслышал, но смысл их остался ему непонятен.
   Больной еще раз открыл глаза и долго всматривался в лицо друга. Глазами он попрощался с ним. Словно пытаясь горестно покачать головой, он прошептал:
   -- Но как же ты будешь умирать, Нарцисс, не имея матери? Без матери нельзя жить. Без матери нельзя умереть".
   "Четвертый лист пергамента" - книга советская. Но епископ Сванг оказался не таким уж нехристианином, как казалось. Посмотрим, что произошло. В соборе, придя из иного времени, среди причастных Вечности поющих вещей Ноан перестал быть просто хрупким юношей ил субличностью Мити Пенкина - он сам стал Антропосом, всечеловеком, что вполне логично с его-то преданностью идее Человечества. И он, подобно Христу, сам принес себя в жертву. А епископ Сванг, подобно Богу, направил его. Но трансформация еще не завершилась - смерть произошла, но возможно ли воскресение? и Каким оно будет?
   ...
   Не зря, не зря приходит воспоминание о матери, равнодушной к жизни и смерти сына. Пока Старец и Юноша решают свои, мужские и теологические задачи, она вмешивается тайно. Ведь безумная фея Кло - как и фея Розабельверде, как и бродячая мать Златоуста - вмешивается незримо, с помощью тоски и тонких провокаций. Кло, по слабости своей в этом маскулинном городе, вынужденно жестока: за сына она не вступается, зато прячет его в покров чар, а затем обращает в камень. В итоге безумная мать, не приняв сына, предсказала ему сразу и скорую смерть, и бессмертие - судьбу божества.
   Потом она сходит с ума - и, наверное, ее безумие выбрасывает мальчика в совсем иное время, даже в два времени сразу. Он никогда не был собой - то частью Мити Пенкина, то через епископа стал как-то связан с Вилардом. Сам Ноан был архитектором, вынужден был строить - но чувствуется, что это ему довольно быстро надоело. Что он должен был строить? Среду в пространстве, где он имел право быть.
   А вот музыка могла быть целительным средством - она оперирует со временем, как и архитектура с пространством; время же Ноана безнадежно хаотично. Музыка могла упорядочить его. Так значит, трансформация удалась хотя бы частично? Да - в городе сейчас, пусть и на краткий срок, воскресла музыка!
   ...
   "А епископ в эти минуты шел быстро и легко по ниспадающей каменистой дорожке, возвращаясь в город. Что-то лопнуло над его головой, широко отдаваясь в ночи, -- наверное, разлетелось второе окошко. Он остановился, посмотрел вверх -- на четко очерченный зеленеющим воздухом собор: казалось, вот-вот рассыплется серый камень, не выдержав игры полнозвучной стихии, бушующей там, внутри... "Если я решусь еще раз расколдовать орган, -- подумал печально епископ, -- наутро от собора останутся обломки". Вот лопнуло и третье, будто кто-то нажал на него с силой пальцами...
   Епископ ускорил шаг. Через четверть часа он был уже дома, стоял у окна над озябшим в январском рассвете садом, где по весне должны были распуститься, как распускались уже тысячу весен, несравненные чайные розы... С каждой минутой явственней выступали очертания гор; твердость этих очертаний действовала успокоительно".
   Выглядит это довольно подло - епископ подставил жертву вместо себя, а сам просто пошел домой. В соборе - взрыв, а он все еще думает о возможности воскресить орган. Но мы видим, что спускается он (возвращается в реальность) не по-стариковски, как если бы юность жертвы досталась ему, а не собору. Что ж, иногда старые колдуны выигрывали поединки - а в городе четырех пантер это вполне естественно. Время двигается по-прежнему, в малых промежутках он смог сохранить его естественность. Горы незыблемы сейчас, а Ноан видео их незавершенными. Вероятно, епископ как-то обрел обычный для человека масштаб зрения: юноша видел горы в геологическом процессе (и видеть время именно так было для него вполне естественно), а старик созерцает сад и ждет всего лишь надежного наступления весны, а не наступления нового времени, в котором царствуют техника и малоценные вещи.
   Похоже, епископ Сванг хотя бы на время освободился от тех черт Самости и архетипа Духа, которые так утомили его.
   Вечность: трансформация
   Пока Ноан и епископ взаимодействовали, старик становился все более человечным. Может быть, смысл трансформации в том, чтобы облегчить архетип Старца, сделать его не таким контролирующим. Но куда тогда денется вся эта тяжелая божественность? Она досталась юноше, жертве.
   Если бы задача трансформации психики решалась только для маскулинного ее компонента, тогда восстановился или был бы разрушен собор. Но вмешалась, незаметно, феминность, утешающая, но холодноватая мать. Поэтому экстаз был усложнен и не ограничился только творениями епископа Сванга. Произошло вот что:
   "Епископ не заметил, как обозначился над горами не закрывавший нежного рассветного неба, будто бы сотканный из серебряных нитей высокий купол. Он увидел его, когда тот уже определился, повис и по бестелесному полукружью заскользило, наливаясь исподволь яркостью, что-то емко лепестковое, похожее на тугие бутоны розовых гвоздик. Он обмер у окна, тихо покачиваясь в такт мерному колебанию серебряного полукружья, которое живо напомнило ему чудо у ратуши, но только было больше того, тоже насыщенного бутонами купола, наверное, в тысячу раз..."
   Вот возник купол - как и тот, что каким-то образом создал Ноан. Нити все еще тут, но есть и явный феминный образ - юные бутоны гвоздик. Значит, возрождение, оживление и новая молодость стали возможны.
   "Голые камни гор начали одеваться быстрыми живыми побегами, точно буйная тропическая растительность окутывала их в темно-зеленый, мягко дышащий войлок... Этот войлок выжал из себя сильный колеблющийся стебель... нет, ствол... ствол исполинского дерева... в сто... пятьсот... в тысячу обхватов! Оно раскидывало ветви, играло листвой. А там, позади дерева, с ошеломляющей быстротой раскрылся и закрылся веер, распахнулся второй раз, шире, сжался, мощно раскрылся опять, и тогда епископ догадался, что это лучи -- лучи разбегающихся дорог. А дерево не уставало расти, ветви его были покрыты не листвой -- нет! -- большими гроздьями, которые, густея, обильно нависали над темно-зеленым живым войлоком. Виноградники росли, тихо раскачивались, наливались изнутри синим соком. Вот очертились, задрожали тени... "О! Да это же окна, они дышат, живые окна", -- догадался епископ. Не дерево -- город раскинул ветви над горами. Его ствол и мощная крона -- реальные образы нового мира, формы человеческого общения, живого, как сама жизнь, естественного, как само естество. Дерево, как атлант, ощутивший, что ноша стала радостно-легкой, держало, несло, покачивало, играючи, обнажающееся рассветное небо".
   Феминное, материнское влияние превратило город в Древо Жизни - этого ни епископ, ни Ноан, ни Митя Пенкин совершенно не ожидали.
   "Епископ почувствовал, что его обнимает то состояние чудесного равновесия и полного покоя, о котором он мечтал тысячелетие. И захотелось ему умереть, и воскреснуть, и войти рано утром в этот город-дерево юным, поклоняющимся Аристотелю и Аквинату, исполненным веры и надежд богословом и понять эту новую высокую гармонию и ее увековечить. Он быстро поднес к лицу узкие с заостренными истончившимися пальцами готические ладони, защищаясь от искушения, и когда их отвел -- не было дерева. Нет, оно было, но уже в состоянии распада..."
   Видимо, прежнее равновесие было чересчур мужским и духовным. Погибший Ноан стал мужской юностью, и она на миг охватила епископа Сванга. Но Аристотель и Аквинат (Фома Аквинский) - упоминаются тут не просто так. Оба они - систематизаторы. Сванг верен им - и опять хочет увековечивания новой гармонии. Это было бы возможно, выбери он других учителей: Блаженного Августина с его учением о Граде Божием или Николая Кузанского и его "О видении Бога", и другими поздними трудами, не менее важными и гармоничными [1; 32]. Тогда, может быть, епископу Свангу удалась бы обновленная гармония. Но учителя не те, и он спрятался от искушения, а дерево распалось.
   Но теперь то, что трансформируется, больше не относится к человеку. Поскольку книга написана в 1967 году, человек больше не является ни мерой всех вещей, ни аналогом Универсума. Трансформация, экстаз проецируются на мир и город. А епископ Сванг пока остается в рамках человеческих, с его юностью и старостью. Он как символ Самости пока не нужен. Древо Жизни - символ куда более емкий и удачный; а это древо-город не просто живет, оно еще и является цивилизацией... Что ж, символ Самости становится целиком коллективным и касается уже не индивидуума, а всего Человечества и только его посредством - личности.
   ...
   "Меняли очертания, размываемые ветром, объемные, рельефно-осязаемые облака-туманности; истаивали и набухали опять разноцветные шары; падали, разбивались о голые камни гор огненные метеоры -- и в этом вихре нарождалось что-то похожее на мощную, еще не оформившуюся спираль. Епископ ничего не понимал, он был ушиблен в самое сердце вакханалией хаоса и, пожалуй, захлопнул бы не колеблясь тяжелые ставни, отделив себя от дьявольского наваждения, если бы память не нашептывала ему, что он уже видел это однажды...".
   Символика Самости обычно не включает в себя хаоса. Возможны образы типа Протея, постоянно меняющегося, но Самость, кажется, и возникла для того, чтобы оберегать психику от хаоса - как центр, ось или как граница. Сейчас, во времени нехристианском, приходится учитывать, что мир человеку вовсе не равноположен. Хаос приходится принимать и осознавать. И тогда должна измениться сама символика Самости, принимая этот хаос. Старые символы Самости, только упорядочивающие, уже кажутся недостаточными - или даже опасными, враждебными жизни, как это произошло епископом Свангом, камнем его перстня и городом четырех пантер. Хотя как хранилище ресурсов все это прекрасно.
   Об устарении таких символов Самости есть прекрасная песня Сергея Калугина и "Оргии Праведников", она называется "Дорога Ворона" [27]. Речь там идет о магическом странствии, об индивидуации. Вот начало:
   "И ты оставишь свой порог
Забудешь всё, что знал
И в путь отправишься далёк,
Чтоб отыскать Кристалл".
  
   А вот финал:
  
   "...Заворожён игрой лучей
Ты станешь наблюдать,
А Свет - Великий и Ничей
Забудешь вспоминать...
  
Пусть снова день меняет день
И год меняет год -
Дыханье Голубя тебя
Однажды позовёт.

И ты восстанешь, превзойдя,
И вспомнишь всё, что знал
И засмеёшься, как дитя
И разобьёшь Кристалл".
  
   Интерпретировать "Дыханье Голубя" не входит сейчас в мои задачи. Следует обратить внимание, что классический символ Самости (Камень, типичное труднодостижимое сокровище) уже не подходит полностью как символ конца Пути, как символ Самости. В этом контексте Камень становится зловещим, как и изумруд епископа Сванга. Пусть он видит то, что будет - но может упустить массу еще нерожденных возможностей, типа зарождения поэзии у гинги. Хороший символ подобен ткани, но сложной: он должен включать в себя не только то, что есть, не только возможности, но и те события, которые не произойдут, ведь и они оказывают свое влияние.
   ...
   "Ну, ну, торопил он память. Когда же, когда? Эти обрывки туманностей... эта нарождающаяся спираль... А! Четвертый лист пергамента! Как полнозвучно пылал он, этот пергаментный лист, в уемистом епископском камине; ни один еретик на самых искусных кострах никогда не воспламенялся лучше".
  
   По сравнению с возникающим на его глазах и распадающимся в Хаос Древом Жизни епископ Сванг становится или оказывается просто человеком. Он вспоминает четвертый лист пергамента так, как будто всплывает, после едва переносимого экстаза, травматическое воспоминание. Но преступление - всегда травма, как для жертвы, так и для виновного.
   Потеряв часть человеческого, епископ Сванг по своим возможностям приблизился к божеству. А теперь ему предстоит раскаяние, и божество уступит место человеку.
   "Но после тех публичных костров наступали тихие часы успокоения, а этот тайный пепел не даровал покоя. Вилард, Вилард!.. Дивно завершенные формы мира, устремленные к небу и не отрывающиеся от земли, были в опасности, пока существовала реальная возможность появления пятого... седьмого... девятого листа. Они были в опасности до обвала в каменоломне. (А видимо, мелькнуло, и в самом деле что-то существенно изменилось под луной, если теперь уже для этого нужны обвалы органной музыки. Хотя и камни сегодня действуют надежно, когда оказывается недостаточной сила изумруда...) Но неужели же не ошибался философ-еретик Карр, которого он, епископ, послал на костер накануне Третьего Великого Возвращения, Карр, утверждавший, что гениальные мысли зашифрованы в самой ткани универсума и раскрываются рано или поздно, независимо от того, удалось ли сжечь книгу или человека?"
  
   Ну что ж - самооправдания, сомнения, рационализации... Все это уже не в божественном, а во вполне человеческом духе. Сильнейшее чувство опасности при попытках развития Д. Калшед приписывает Теневой Самости, которая, как аутоиммунный процесс, их как можно быстрее пресекает [30]. В этом мире опасность развития, тем более, столь бурного, была реальной. Но теперь епископ Сванг уже сомневается. Много столетий назад он пресек такую попытку и выбрал неизменность. Теперь он видит изменения.
   Давно идут споры, возможна ли дефектная Самость - или Самость всегда здорова, а дефектна остальная психика. Этот вопрос спекулятивен, до сих пор не решен и решен быть не может: многое зависит от пиетета психотерапевтов перед архетипом Самости и от того, что она - не орган, ее не исследуешь на столе для вскрытий. Но, судя по "Дороге ворона", по финалу "Четвертого листа пергамента" Самость может становиться и более непроницаемой, как камень, и приобретать новые возможности. Ее феноменология изменчива - так, может быть, она способна и менять способы удержания целостности психики, контактируя с Эго, с миром и развиваясь?
   ...
   Хаос - это иной принцип, непонятный; не зря два божества смерти у С. Кинга рассуждают о том, что где-то на высших уровнях Башни бытия Случая нет вообще, а есть только запредельный Порядок [29]. Но для Самости важна прежде всего способность совладать с Хаосом - в примитивном случае подавить, а если архетип этот как-то связан с эволюцией, то научиться использовать его.
   "Но нет же, нет, разве это гениальные мысли: распад форм, вакханалия материи, лишенные смысла и образов вихри?.." И он уже хотел захлопнуть ставни, когда нарождающаяся спираль, вобрав в себя обрывки туманностей, явственно определилась и с восхитительной легкостью развернулась вверх, напоминая отдаленно -- как человек-исполин человека-лилипута -- готический собор. И это остановило руку епископа.
   Потом спираль мощно сжалась, осев на горы -- вернее, сама став горами, которые теперь не стояли, вековечно застыв, а дышали бесчисленными витками. Спираль, как и дерево, постепенно успокаивалась, и епископ уже различал живые окна и понимал, что перед ним".
   Вероятно, епископ Сванг все еще сохраняет влияния, связанные с Самостью и коллективным сознанием. Возможно, это его мысли снова усадили город на горы. Но, поскольку он думал о Виларде, боялся его творения, любил его самого и убил в итоге, то сейчас, когда весь мир в экстазе теряет границы, в городе оживают и мысли Виларда, появляются спиральные витки. Но и спираль, осев и окаменев, перестанет приращивать витки. А здесь речь идет не просто о новом типе коллективного сознания, более свободном - но о таком, которое не будет устаревать, вовремя развивая или уничтожая то, что отжило.
   "В этом городе играла музыка, росли деревья, летали, как соколы, дома. Его явственность была динамична, подвижна, он перестраивался, менял формы, жизнь ни на минуту не застывала, напоминая танец..."
   Епископ отпрянул было от окна с мыслью о землетрясении: только мощные подземные толчки могут разрушать вечные горы с такой первобытной силой. Потом он успокоился, догадавшись, что не горы это разваливаются, а фантастический город, который стал на несколько минут горами".
   Воплотились мысли погибающего Ноана - те летающие города, от которых он бежал. Но получился уже не хаос, а порядок иного рода, вечное движение. Шизоидная психика страшится оцепенения, но и движение типа вечного танца ей трудно, тяжко. Может быть, компромисс получился бы, если б этим танцем был бы полонез, была бы сарабанда...
   ...
   Но трансформация была мимолетна, и виною тому вмешательство феминного. Тао как воплощение Анимы прекрасна матерински и сестрински, но безжалостности более развитой Анимы у нее нет. Этот образ не настолько амбивалентен - или влияния Анимы в СССР были сильно подавлены.
   "А на улице Мягкой Кожи девушка у окна, по имени Тао, понимала: умирает в соборе Ноан.
   Город разваливался величественно и беззвучно.
   Он обрушивался на опять обнажившиеся камни гор, и обломки его теряли форму, истончались, истаивали... Город умирал. Горы выступали с воинственной отчетливостью.
   Не было уже города; на обширном пологом камне Тао различала последнюю живую веточку: она сияла и постепенно уменьшалась, напоминая ту, махонькую, с которой рыцарь-мальчик, оставив латы и меч, поднялся бесстрашно и беззащитно по лесенке из тончайших волосков в чудовищный, насыщенный низшими формами мир, -- вчера утром в уютном дворике с удобными для сидения камнями.
   Веточка эта таяла, утрачивала и утрачивала живое сияние, -- но не быстрее, разумеется, чем остывает уже остановившееся человеческое сердце".
   Тао не может спасти Ноана, и ее горе разрушило и музыку, и город. Так могла сказаться и ярость, очень уж подавленная в городе четырех пантер. Веточка здесь свидетельствует о том, что Ноан - не божество (как в соборе с матерью-музыкой), а человек, мальчик, веточка Мирового Древа. Значит, им жертвуют дважды: и маскулинное, как Антропосом, и феминное, как Ребенком. Это не смерть героя - неудачная строительная жертва. Все это произошло на рассвете, и город был разрушен.
   Если речь идет о трансцендентном экстазе такого уровня, то меняется вся символика Самости и коллективного сознания. Но именно феминное в мифах и сказках выступает как агент полного разрушения - мать может породить, но она же и поглощает, и мир превращается в бездну.
   ...
   Ноан погиб на рассвете. Но позднее город все еще был на месте. Видимо, трансформация и состоялась, и не состоялась. Для Самости в уже достаточно человечном воплощении епископа Сванга все произошло довольно легко.
   Ноан погиб, породив музыку. Самые инфантильные, пассивные и хрупкие травмированные фрагменты психики существуют под эгидой очень мощной Теневой Самости [30]. Они по-своему развиваются, из них вырастают несколько странные, в чем-то фантастические субличности. Когда отношение Самости к психике меняется, это искусственное дитя может быть принесено в жертву и использовано как ресурс.
   А вот коллективное сознание (или его реликты), последний оплот психики перед страхом не то чтобы разрушения, но потери связи с миром, изменяются с большим трудом. Ужас смерти не позволяет сказать - все, нет города. Поэтому удар смягчается автором.
   "А через несколько часов поздно очнувшийся от тяжелого сна в тот первый день очередного 1000-го года город потрясли два события, одному из которых, видимо, суждено было стать историческим.
   Началось с того, что в десять часов умер богатейший из бюргеров -- почтеннейший Кварк.
   "Вот как потом описывал это удивительное утро Великий Архивариус и Летописец, корректный и точный Таам:
   "Достойнейший Кварк еще почивал, когда сапожный цех доставил к его дому первую сотню сапог с тупыми мысами. Узнав об этом, он тотчас же вышел в одной рубахе, в домашних туфлях и ночном колпаке и, усевшись на широкую тумбу, стал напяливать первую пару. Утоптав сапоги, он минуту стоял с величайшим, достойным изумления и похвалы терпением, ожидая веселья, затем, распорядившись повелительным жестом стащить с него эти, натянул на ноги новые и ждал уже не столь терпеливо, лишь полминуты. Третью пару он напялил только наполовину и, удостоверившись, что его не разбирает долгожданный хохот, указал на четвертую... Когда очередь дошла до сотой пары, он надевал ее долго и тщательно, явно волнуясь, потом вышел на середину мостовой и стал с силой ударять подошвами о камень, молча уставившись на окружавшую его толпу, поднял над головой огромные кулаки и в ярости заставил себя засмеяться. В тот же миг он упал замертво от апоплексического удара. Но не успели горожане, заполнявшие в тот час улицу, опомниться, как их ожидало новое, несравненно более сильное потрясение: со стороны ратуши шли гинги БЕЗ МАСОК..."
   Что ж, Кварк воплощал собою типичнейшую и успешнейшую Персону этого города. Он оказался примитивным потребителем, целеустремленным, неумным и упрямым. Ему давно пора было умереть - выглядел он как гипсовый бюст, изъеденный временем.
   Пока нет связи с миром и с социумом, пока психика меняется, ей придется какое-то время быть и безобразной, и невежественной, и стремящейся найти свое подобие, в ком-то отразиться - как гинги без масок.
   ...
   В отрочестве такой вот открытый финал привел меня в недоумение и разочаровал. Есть или нет город? Чем заняты епископ Сванг и Архивариус Таам? Начало нового 1000 года с таких событий - что это? Время останется циклическим или будет линейным? Ничего не понятно. А Ноан и Тао казались мне слишком молодыми и слабыми, чтобы что-то значить.
   Тогда мне приснился сон:
   Город четырех пантер. Квадратная серая площадь, вымощенная прямоугольными брусками гранита. По сторонам могут быть дома, но мне они неинтересны. Идет редкий дождик и тут же подмерзает на плитах.
   Я смотрела только вниз, и мне были видны мои ноги в черных брюках со стрелками и ноги в черных лаковых ботинках; правее - такие же ноги моего спутника и серая пола его пальто. Оба мы были мужчинами лет сорока и говорили о чем-то важном. Шли мы вперед, к серому готическому собору, но нам пришлось остановиться. Фасада не было, и собор оказался куда ниже, чем мы ожидали. Нефов не было, остался трансепт и почему-то глухая стена в глубине.
   Справа несся серый бык, и непонятно было, живой он или из камня. Копыта его не цокали. А сам он выглядел как бык для корриды, только чуть тяжелее и длиннее. Что-то разъярило его - может быть, мы оба - или только мой спутник своей болтовней. Этот бык обежал куцый собор и ударил рогами в основание стены. Приподняв стену, он просунул голову внутрь, но потом его силы иссякли, украшения стены ожили и обвили его рога каменным виноградом. Тогда бык сдался и окаменел.
   Настроение сна было тоскливым и тревожным, и хватило его надолго. Сейчас я думаю, что сон касался моего невежества относительно собственной психики и при этом об избыточной открытости влияниям времени. Бык мог символизировать дикие силы Тени, но что-то более цивилизованное сковало его. Судя по паре персонажей, конфликт был близок к сознанию, но так и не осознан, не разрешен. Но сон мог касаться не меня, а самой Перестройки, идеям которой я была предана тогда. Не они ли оказались лишены глубины? У кого, у чего не хватило силы эту глубину воссоздать или сделать заново? Бык попал в ловушку, сделался деталью собора, перестал быть живым, сильным и яростным...
   ...
   Сейчас история Ноана и епископа Сванга тоже выглядит для меня странной, мерцающей, как рисунок, где по очереди видны два профиля и ваза. Завершена или нет трансформация? Каков ее результат? Если рассматривать отдельные фрагменты, отдельные отношения, то все вроде бы неплохо.
   Кварк умер, а гинги с обнаженными лицами вышли на площадь. Прекрасно! Нас ждет обновление и, надеюсь, обогащение Персоны. Или разнообразие типов Персон.
   Епископ Сванг сбросил бремя божественности и стал куда человечнее. Отлично. Самость становится менее жесткой и более зрелой. Прежде все, что нарушало баланс, так или иначе уничтожалось. Кажется, Теневая Самость не знает, что в коллективной психике нет понятия смерти. Этим злоупотреблял Сванг, казня еретиков, тайно уничтожая опасных, нарушающих равновесие. Что ж, пришел Ноан и стал Вилардом, и не стало в коллективной психике окончательной смерти.
   Ноан был принесен в жертву? Мифический мотив гибели и воскрешения юного божества очень распространен. Инфантильный аспект психики претворяется в религиозное переживание или творческую деятельность - это вполне нормально.
   Отношения Старец-Юноша сложились очень хорошо во время противостояния и испытания - значит, маскулинная часть психики стала более зрелой.
   Но как все это возможно, если город, символ коллективного сознания, стался неизменным?
   И что вообще символизировал город? Если герой был в нем, путешествовал там, то это был образ сознания, как коллективного, так и личного (поскольку речь идет о герое-архитекторе). Если персонаж видел его со стороны, из своего дома (с точки зрения личного сознания или для сознания автономного комплекса - ведь герои литературных сказок являются одновременно и людьми, и воплощениями некоторых архетипов), то город во время трансформации становился символом Самости, Древа Жизни, - но почему же тогда городом будущего он становится на миг лишь тогда, когда епископ видит его извне? Почему для Тао город разрушается вообще?
   Получается, что все вроде бы прекрасно - в отдельных фрагментах, но символ целостной психики обыкновенного человека наименее стабилен. Видимо, человек сам по себе, без мировоззрения действительно не доверяет себе, и его восприятие мира и социума очень хрупко.
   Что касается феминности, она достаточно слаба и при этом опасна. Мать, Кло - безумна и подтверждает, что сыну надо попасть в двойную ловушку: умереть и не умереть одновременно. О Тао говорилось много, но ее горе совершенно разрушительно. Связи маскулинного и феминного не формируются - напротив, расторгнуты.
   Психика получается подобна прежней территории - с ядром и осью (епископ и собор) в центре, с не очень широким пространством (город, пространство Персон, со своим центром - ратушей) и с несколькими периферическими фрагментами - есть освободившиеся гинги, есть феминное, но не слишком влиятельное (Тао и Кло). Трансформация не завершена. Может быть, это хорошо, эта психика устойчива, и безумие ей не грозит - если понадеяться, что гинги в большинстве своем - работяги и поэты.
   То, что касается появления Матери-Музыки с сыном на руках - это отражение исторического процесса: Средневековье славилось церковной архитектурой, Новое Время - такой же сложной музыкой, особенно духовной.
   Вместе с писателем и Митей Пенкиным мы оставляет этот мир и будем жить в современности. Там и увидим, к чему привели все эти жертвы и катастрофы.
   Сначала видит Митя:
   "Я посмотрел на дерево, которое росло наклонно от дома к стене, ударяясь о нее и изламываясь, как рука, согнутая в локте, поднималось вверх, обрывая кожу о камень, чтобы, оставив потом под собой его косную массу, выжать обильные ветви к небу. Мне показалось, что сейчас оно отдыхает, может быть, уснуло; над ним, чуя рассвет, лепились посветлевшие облака. Я с усилием поднял отяжелевшее после долгого сидения тело, вышел из зажатого камнем дворика. Можно было подумать, что труба действительно разбудила город раньше обычного: в узкие улочки, как в берлоги, забирались автофургоны, в окнах загорались огни, выходили с метлами старики и старухи. Пахло осенним листом и хлебом".
   Древо Мира опять стало упрямой искалеченной камнем яблоней - но с ней все в порядке. Она жива и может вызывать самые разные мысли. Например, о том, как серьезная травма делает тебя изломанным и сильным - и при этом всегда наготове архетип Самости, этот протей, сейчас в форме Мирового Древа, - чтобы помочь вознестись в небо, а не упираться головой-верхушкой в удерживающий тебя камень. Границы преодолимы, они не сплошные, ведь город - не шар. А прежняя боль имеет смысл.
   Современность: кризис Мити
   Эта яблоня, виновница видения, продолжает напоминать Мите Пенкину о сопротивлении росту, о боли и о том, как больно, если приходится совмещать инородное. Он идет и видит, как современным грузовикам трудно протиснуться в старинные переулочки. Яблоня эта породила феминный символ невероятной силы - не просто Самости. То было Мировое Древо Космоса, и о нем надо будет писать отдельно.
   "Я шел и думал о том, как тяжело большим автофургонам каждую ночь завозить хлеб в эти тесные уютные булочные. Когда мы закончим -- до последнего чертежа -- нашу работу и ее осуществят в натуре, надо, чтобы и булки доставлялись повозками, как в XIII веке".
   Сначала звучит триумфальная труба. Архитектору жаль готических изысканий, что были сделаны, жаль потраченного времени. Он требует от себя: "Работать! Работать!"
   Причастностью ожившему городу он похож на Ноана (это его фон); но вот состраданием к вещам, стремлением воплотить средневековое и потребностью беречь время и работать он стал похож на епископа Сванга в куда большей степени, чем на того мальчика-рыцаря, что был принесен в жертву. Да, времени жаль, но не надо обесценивать результат его, казалось бы, напрасной растраты. Сам Митя гуляет уже не в фантастическом, а в современном и живом городе. Так и хочется вставить фрагмент из Сергея Калугина и "Оргии праведников" [28]
   "И кто-то тихо сказал: "Получилось.
А ты смотри - получилось!
Ну что , с возвращеньем домой,
Туркестанский беглец.
С возвращеньем домой!"
  
   Но Митя пока слишком озабочен, слишком погружен в приподнятое настроение. Обдумывать его приключения ему поможет писатель, его спутник. "Мне захотелось поскорее завершить наше дело, я ощущал то иступленное желание большого молчаливого труда, которое часто охватывает после бессонной ночи". Уж не превращается ли он из Ноана в епископа Сванга - тот тоже пришел в этот город упорядочивать, юноша, влюбленный в Аристотеля т Аквината?
   Одержимость Анимусом впервые описали как состояние женщин - ведь в традиционном юнгианском анализе ни у мужчин нет Анимуса, ни у женщин нет Анимы - есть Персона соответствующего пола. В любом традиционном обществе (а швейцарское традиционнго) такое понимание психики не вызывает вопросов.
   Но сейчас, и даже в 1967, когда модели гендерной идентичности менялись, становились то гибче, то разнообразнее, можно предположить, что Эго как-то отстранилось от стандартной Персоны, и в этот зазор проникают влияния Анимуса.
   Сейчас состояние Мити очень похоже на одержимость Анимусом - но не столь высоко духовного уровня пока, как можно было бы предположить. Вот идет строитель, земной деятель, лидер.
   Но он услышал музыку, и она вывела его из того сугубо плоскостного, земного измерения, в котором он оставался, обесценивя труды, совершенные воображением, его и его коллег.
   "Я увидел в раскрытом окне трубача: в мятой пижаме, с еще заспанным лицом, он, самозабвенно импровизируя, отвечал тем двум философически настроенным -- полемически бездумно, иронически озорно, играя будто бы ни о чем.
   Там и сям отозвались четвертая, пятая, шестая -- хор труб, мощно возвращая мою память из готической дали к действительности: ну да, сегодня же открытие международного фестиваля "Джаз-67", и сюда съехались лучшие трубы, контрабасы, саксофоны СССР, Западной Европы, Америки.
   Между трубами начала определяться коммуникабельность, они импровизировали все более согласно, бережно создавая разнообразный печально-иронический фон трубе, которая смеялась.
   Она смеялась на редкость содержательно, я бы даже не побоялся сказать -- мудро, если бы это определение не контрастировало не в меру резко с общепринятыми понятиями о джазе.
   Я вышел на уже хорошо освещенную рассветными облаками, убегающую вверх, к ратуше, улочку, увидел сапог, по-прежнему чуть раскачиваемый ветром, остановился у бывшего епископского дома, подумал: "А надо бы обследовать, сохранился ли камин, в котором полнозвучно пылал четвертый лист пергамента". Потом пересек тусклую мостовую у ратуши, углубился в убегающие выше и выше -- на холм, увенчанный собором Виларда, -- улочки, а вокруг раскрывались окна, настраивался джаз".
   Вот так - рано утром в городе родилась музыка (а то он чуть не потерял ее, рожденную смертью Ноана) и придала его переживаниям дополнительные измерении. Сначала связности (мы помним, как фрагментирован был фантастический город к концу видения) - ведь музыканты не просто репетируют каждый сам по себе, у них получается общая музыка. Потом возникает глубина, пусть и небольшая - Митя хочет найти четвертый лист пергамента в камине епископского дома. А джаз все играет и играет в высоте, которую Митя еще не освоил - призывая.
   В этот момент архитектор возвращается к старому конфликту Сванга и Виларда, беспрерывного развития и ясных границ. Думая о том, как разыскать лист в епископском доме, он делается подобным самому Свангу, не-творцу и похитителю собора. Если найдет, станет творцом Вилардом. В его душе сложилась эта, новая, архетипическая полярность. Сванга в ней пока, правда, больше, чем Виларда.
   Может быть, в нашем времени появилась и феминность - правда, в очень символизированном виде, как фон, окружающий Митю - это современная музыка, родившаяся в старом городе, не оскорбляющая город и собор, но связывающая времена. Феминность (но это не совсем уверенная интерпретация) может символизироваться и камином, очагом епископского дома.
   "В нижнем, чуть возвышающемся над землей, раскрытом окне я увидел контрабасиста: первобытно-мощными, должно быть, ниже колен, обезьяньими руками он, упоенно улыбаясь, в забытьи дергал толстые струны, тихо покачиваясь в обнимку с контрабасом.
   И вот почему-то именно в эту минуту я и догадался, о чем хотел сообщить мне таинственный гонец, который каждую ночь, едва гасили в нашей комнате огонь, соскакивал с коня в тесном гостиничном подворье, поднимал увесистый молоток и не успевал им ударить: я засыпал раньше. Он нес весть великой важности. Это не было сообщением-информацией, точнее, было сообщением, насыщенным информацией в той высшей, разрывающей паутину обыденности степени, которая рождает открытие.
   Как и любое из великих открытий -- от изобретения колеса до формулы Е=МС2, оно тоже одновременно было и неожиданным и неизбежным, ошеломляюще логичным и немного неправдоподобным.
   Его можно легко уместить в одной короткой строке: я никогда не умру, -- несравненно больше усилий нужно, чтобы уместить его в сердце".
   Контрабас и музыкант, человек и инструмент выраженно мужественные. Это значит, что феминность музыки и Древа раскрыта не будет, и Митя возвращается к более привычному состоянию. Тот черный всадник, что прерывал его сон, мог символизировать смерть или страх смерти, да такой силы, что Митя вынужден был просыпаться, прекращалось во сне течение сознания. Страх этот вполне уместен - их пока не ожидает удача, воплотить себя в город и остаться в нем каменной памятью ребята тогда не могли. Кроме того, сама старина напоминает об умерших - и о собственной смерти. Хочется думать о прошлом как о пространстве - это другая страна, и ты в нее никогда не попадешь, только в воображении. Мы не знаем, как устроено время и как оно соотносится с вечностью. Может быть, этот взгляд и правдив - но тогда нужно искать связи между живым прошлым, настоящим, будущим и собой.
   Сейчас, в состоянии приподнятости (или даже инфляции, раздувания Эго), черный всадник меняет значение на противоположное и становится вестником бессмертия. Посмотрим, к добру или к худу такое переживание.
   "Я никогда не умру, -- думал я, поднимаясь на холм. -- Семьсот лет назад я был Вилардом, через семьсот буду Ноаном, я никогда..." -- повторял в исполинской тени собора Виларда. И я это, разумеется, был не я, Митя Пенкин, а и Александр Доброхотов, и Виктор Лидин, которые, должно быть, заснули, не раздеваясь, в номере, пахнущем табаком и кофе, с раскиданными по столу тремя так долго мучившими нас листами пергамента. И конечно, не только они".
   На время. поднимаясь на холм собора, он стал Человечеством, пусть и выбрал из него только понятных и близких. Но здесь есть не только причастность к Человечеству вообще, но и другой, немного более тонкий способ с пользой терять границы. Митя думает о своих коллегах - древних, будущих и сегодняшних. Прежде он думал о зданиях, о городе. В любом случае способ его найти свое вечное место в мире связан с профессиональной деятельность, с призванием - но раньше он идентифицировался, скорее, с объектом деятельности - отсюда и не очень понятный эпизод их сказки Ноана: о том, как мальчика-рыцаря притягивает камень, и он не может достичь своей дамы.
   Прекрасная Дама, Мать, Анима или феминная Самость пока не проявляют себя так ярко, действуют тайно. Но одно из их дел - связи: с людьми, с миром... И идентификация Мити с профессией незаметно для него, но очень можно обогащается - он связан теперь и с людьми, и он никогда не умрет!
   Но что, если это своего рода фокус: смещение центра не только всей психики, но и индивидуальности куда-то вне Эго-комплекса (это обычное явление, он вынужден бывает изменяться) и даже вне Я? Тогда где теперь будет он, Митя Пенкин, где он будет живым и человеком?
   Они обсуждают с писателем написанную Митей вещицу и не могут до конца понять ее. Что ж, это не сказка, где в итоге все герои оказываются на своих местах. Митя говорит о "Горошине" истории - отношениях епископа Сванга, Тао и Ноана. Не берусь утверждать, что я поняла ее совсем правильно, но о ней я уде писала и повторяться не буду. Важнее то, что Митя говорит о своем и человеческом бессмертии.
   "Однажды, например, нетерпеливо постукивая кофейной чашечкой об уже надтреснутое блюдце, Митя горячо меня убеждал, что наступит же время, когда улыбка будет обладать такой же реальной оживотворяющей силой, как нарождающееся в космосе солнце...
   -- Вы верите, что когда-нибудь мужчина будет рассказывать любимой женщине о том, что он видел в космическом путешествии, и она тоже это увидит?
   -- Женщины, -- ответил я, -- и сейчас видят то, о чем рассказывают им мужчины. Если они их любят.
   Мы вышли из кафе. Расстались сухо. Шарахаясь от обламывающихся надо мной сосулек, похожих на опрокинутые основанием вверх башни рыцарских замков, я размышлял о любви Ноана и Тао, о том, что иногда мужчине кажется -- его женщина давно умерла или еще не родилась: ну, словом, разминулись... Если уступить соблазну этого утешения, не осуществится единственно реальное чудо: узнавание в "обыкновенной" женщине лучшего, что было и, быть может, даже чего и не было никогда, но непременно будет, потому что достаточно безумно, чтобы стать истиной...
   Я не хотел, чтобы Митя испытал боль, но, увы, чересчур часто мы делаем это нечаянно.
   -- Да, -- резко согласился он со мной. -- Весьма вероятно. Сегодня за кофе расплачусь я..."
  
   Сначала он утверждает возможное в будущем (и привычное нам с первобытных времен) единство Макро- и Микрокосма, человека и Вселенной. Но говорит он о животворящей силе чувств и при этом доволен не совсем. Он говорит о том, может ли быть женщина полностью сопричастна духовности и деятельности мужчины, и разочарован ответом. Ну что ж, и в его видении феминность действовала очень мощно, но по-настоящему понята не была. Интересно - сейчас женщины могли бы подосадовать на Митю - он требует от любимой полного понимания, но сам-то понимать ее не собирается.
   Митя говорит, что любит Брэдбери и Горького. Для писателя это странное сочетание, но в конце концов он понимает: оба писали о космичности Человечества. Но какое же тогда Человечество, если двое любящих не могут только благодаря любви полностью понять друг друга? Сейчас психологи настаивают на том, что любовь - это отношения, а отношения - это работа. И что есть своего рода технологии, правильные и неправильные способы общения. Но ведь тысячелетиями люди верили, что любовь - божественная сила, способная соединять и разрушать...
   В мире - нашем, постсоветском, он не слишком изменился со времен Мити Пенскина в том, что касается отношения к религии - божественной любви места нет. И тогда нужно искать силу, равную ей, которая может вызвать такое же доверие, такую же любовь и преданность.
   Митя нашел ее - наверное, благодаря писателю!
   "Не сомневался я в одном, хоть и не заговаривал с ним об этом ни разу: в тетрадях Пенкина осязаема травинка нового исторического мироощущения. Я условно назвал бы его универсальным космическим оптимизмом. Как все универсальное -- от смеха Рабле до пессимизма Шопенгауэра, -- оно может раскрыться лишь в атмосфере синтеза духа.
   -- Ну что? -- наморщил он губы, когда мы надышались первыми чашечками, медленно выхлебав их содержимое. -- Теперь задавайте вопрос, что же я читаю, когда не отдыхаю от архитектуры, и у вас получится объемная картина моей духовной жизни.
   -- Вы сейчас ничего не читаете, когда не отдыхаете от архитектуры.
   -- Верно, -- улыбнулся он в первый раз -- изумленно и добродушно, с открытым уважением к собеседнику. -- Да, ничего... Думаю. -- Улыбка с особенной силой выявила и осветила то, нет, не юное и не мальчишеское даже, а именно детское, что было в его лице. -- А почему вы догадались?
   -- Наступает минута, -- ответил я, -- когда человеку мало одной архитектуры, одной физики или одной геологии. Он любит их не меньше, но хочет понять что-то большее: жизнь, человека, человечество. И если это удается ему, он возвращается к архитектуре или геологии, но для него они уже не ремесло, и даже не любимое дело в том понимании, что раньше. Рождается существенный плюс... Он работает и видит. А в ту минуту, пока еще не понял и не увидел, но уже стало одной физики или одной математики недостаточно, думаешь и читаешь о чем угодно, но только не о самом близком и понятном. Одну минуту, не больше".
   Митя находится в кризисе, зрение примерно такое же, как и у Ноана - видит фрагменты через цветные стекла. А писатель видит Митю и важность его открытий. То, что делает Митя, объясняет писатель. Он действует как хороший психотерапевт. Вообще-то, Евгению Богату и приходилось быть таким психотерапевтом и для героев своих очерков, и особенно для читателей. Писатель удерживается от "космических взлетов" и удерживает Митю, чтобы тот-как-то понял собственное состояние. Писатель говорит об отношениях человека и его призвания - наверное, потому, что разговаривать с достаточно шизоидным Митей о человеческих отношениях опасно, ему больно об этом. Отношения не описывает, а начинает и поддерживает для него писатель.
   А Митя развивает мысль и развивается сам в привычном для себя ключе.
   "-- Да, -- повертел он мою кофейную чашечку. -- Раньше я через архитектуру понимал человека. Ну, не понимал ясно, а думал, что понимаю. Пирамиды, Парфенон, Реймский собор -- каменная летопись человеческого духа... Выражение банальное, но я его любил. А теперь догадался: через человека надо понимать архитектуру. Не вечно живое через мертвое -- да извинят меня великие бессмертные камни! -- а наоборот. Ведь если человек не умирает, то я перед Парфеноном могу стоять, как его современник. Рождаются новые отношения с миром, с культурой, новые измерения, что ли... Вам может показаться, что я сейчас не говорю, а читаю. Но я ночью записал это в тетрадь, и поэтому... Вот первые готические соборы, они часто обрушивались; десятилетия люди восходили по камням к небу, и когда оставалось..."
   Мы видим - Митя может понимать вечное. И человек становится ему доступен лишь тогда, когда он понял, что не умрет. И другие не умрут - а до этого момента они просто ускользали от него, исчезали и представляли собою некоторый хаос. Возникает опасный вопрос - а не стал ли он сам бессмертным епископом Свангом?
   "Над столиком, залитым кофе, Митя сомкнул руки, пальцами в пальцы; я увидел живую округлость, которая тут же распалась: мой собеседник обрушил ладони на сахарницу.
   -- Человеку хотелось чуда, -- говорит Митя, -- и он духовно созрел для него. Тысячу темных лет собирал силы для мощного старта в небо, но поднимался и падал, поднимался и падал.
   Я думал, он разобьет сахарницу".
   Сахарницу он, видимо, не разбил, но его движения очень напоминают то, как епископ Сванг одновременно разбил и не разбил вазу. Состояние "епископ Сванг" Митя не осознает, а отыгрывает - а как он на него похож!
   "-- Как любили говорить тогда: дух был силен, плоть немощна. Не было равновесия -- материально телесная форма не выдерживала восхождения в небо. В сущности, повторялась история безумного Икара. Там таял воск, тут рассыпался камень. Человек хотел больше, чем он мог сегодня достигнуть, но если бы он этого не хотел, то не был бы человеком. И когда подвижнической работой поколений равновесие было достигнуто, содержание возносило к небу форму и та обладала реальной силой удержаться на высоте, можно было подумать, что настала минута, заслуживающая того, чтобы ее остановить навечно. Но именно в эту минуту человек захотел большего. И вот Вилард решился на то последнее усилие вверх по оси, которое уже разрушает. Он изнутри разбивал собор, как разбивает птица яйцо, чтобы выйти наружу. Если раньше человек строил это фантастическое... -- Митя опять сомкнул над столом руки, еще выразительнее их округлив, пальцы его вибрировали восторженно, -- ...это почти нереальное по мощи дерзаний во имя бога, то теперь он сам почувствовал себя богом. Ему захотелось нового мира, рожденного новым порывом к невозможному. Епископ Сванг не мог не убить Виларда!"
   ... а также и тем, что оправдывает бессмертного епископа. Вспомним, Митя и начал свой кризис с паранойяльных обвинений Сванга. Митя прав: епископ Сванг и архитектор Вилард - это две половины его сущности. Когда появляются двое, кризис готов к тому, чтобы произошло осознание. Он говорит о росте и сопротивлении, о человеческом могуществе в мире - и о ее границе, которую заранее вычислить нельзя. Но он, со своими представлениями о бессмертии и Вселенной, со своими надеждами на Человечество и сопричастность человеку, уже не в ом состоянии, чтобы они были феноменами Самости: Самости-границы и центра и Самости-роста, протея. Может быть, Самость не будет для него пока очень важной - ведь он теряет индивидуальные границы.
   Вероятно, теперь для Мити эти персонажи символизируют и амбивалентные, но более резко разграниченные в его понимании. Он может осознанно идентифицироваться с Вилардом, а вот влияния Сванга он отрыгрывает (и это может быть опасно). Да, в его психике Сванг Виларда не убивал, они как-то взаимодействовали и любили друг друга.
   И тут я задал ему вопрос, который созревал во мне с утра:
   "-- Вам кажется и сейчас, что вы никогда не умрете, с той же силой, как тогда, на рассвете, под джаз?..
   -- Вы хотите узнать, что это было: действительно открытие или естественное после бессонной ночи состояние эйфории. -- Рот его опять поспешно съехал набок. -- А если я не отвечу, обидитесь?
   -- Я и сам на вашем месте, видимо, не ответил бы".
   Истинность или ложность религиозных переживаний - а это настоящее религиозное переживание - не поддается проверке на истинность и ложность. И то, и другое есть в нем - и в то же время оно находится за пределами этой дихотомии, в мире иных восприятий, на грани человеческого разума. И Митя предлагает не сказать, а дать почитать написанное. Он будет мыслить и думать один. Но писатель чувствует, что "кредо" Мити изменится, что этот ускользающий смысл будет утерян; кроме того, Митя уходит из контакта с ним и опять улетит куда-то в фантазии, пока пишет дома.
   "-- Если хотите, -- обронил Митя мимолетно, -- завтра могу вам дать почитать то, что записал сегодня ночью о соборе. Сейчас я изложил это бегло и поверхностно...
   -- Почему завтра? -- возразил я. -- Лучше сейчас, чтобы я уже понимал то, что увижу".
   Ах, как же Митя обесценивает переживания - интуицию и чувство! Как он не доверяет мимолетному, а ведь оно - живое! Его очень больно терять, это мимолетное...
   Пробуждение интуиции и чувства и было результатом кризиса. А он хочет загнать их назад, сделать вещь. То ли хрупкий Ноан, то ли гинги, которому стыдно без маски, то ли сам епископ сейчас проявляются в нем так. Он хочет преподнести готовую, сделанную в границах, вещь - исправленный текст. Писатель очень решительно и вовремя требует запись именно сейчас - когда его собеседник заговорил о ней.
   "Он со мной согласился. И ночью я опять разбирал его почерк, отнюдь не похожий на изящный, узкострельчатый, точный почерк Великого Архивариуса и Летописца Таама. В потоке нервных, с помарками, быстро бегущих строк было несколько не относящихся ни к собору, ни вообще к архитектуре: "Сначала надо понять, что ты начался с первых рисунков оленей на стенах пещер, а потом, что ты не кончишься никогда, потому что нет и не будет минуты, когда бы не возникали рисунки оленей на стенах пещер в мирах, затерянных в космосе...".
   Вот что будет, если епископ Сванг и Таам объединят свои возможности.
   Что касается Мити Пенкина не в Вечности, а в реальном Таллине 1967 года, когда ему 28, он переживает начало исцеления. По его возрасту легко установить, что он выл травмирован войной очень рано, и как раз на пять лет, как и Ноан. Травму гораздо удачнее переживать в архетипических областях, чем перебирать реальные эпизод за эпизодом. Митя искал надежный объект - который можно сделать самому и который поэтому не изменится и не развалится. Наверное, по этой причине он и выбрал архитектуру: он мыслит сразу городами, а не зданиями, связями во времени. Это верно - если во время войны отдельные здания уничтожались, и люди умирали, то целый город убить не так-то просто.
   Если так жестко идентифицироваться только с профессией и ее объектом, выгорание неминуемо. Но теперь, когда у Мити появились реальные теплые чувства к людям, связи с некоторыми из них и надежда на Человечество, выгорание, наверное, отступит от него сейчас - хорошо бы надолго.
  
   Современность: трансформации психики
   Что было в видении о Ноане:
   Очень хорошо структурированное сознание; те его забытые, вытесненные области, что не попадают в коллективное сознание советского человека, ориентированного на космичность Человечества. Это был средневековый Город Четырех Пантер и его привычные Персоны. Но город этот изначально оказался конфликтен, с двумя центрами - собором и ратушей.
   Был епископ Сванг, прекрасно владеющий иерархией феноменов Самости и Духа, сам - их живое воплощение. Его перстень с истинно видящим изумрудом и собор - символы самости очень распространенные, но статичные. Он сам от них уже устал. Епископ Сванг выбрал ресурсное время - Высокое Средневековье, и сохраняет его, отсекая все лишнее. Должно быть, бессмертный епископ видит без ограничений и в прошлое, и в будущее, но тогда нет у времени ни конца, ни начала, а это ужасно, так как нет у человека ни предназначения, ни конечной цели. И он создает свою Вечность, выбирая для нее свой любимый временной отрезок. Это при многочисленных травмах хрупких шизоидов вполне возможно - создать себе тихи уголок, запас объектов, создавать, сохранять и лечить их.
   Он совмещает функции Теневой и здоровой Самости. В шизоидной психике, где все попытки чувств кажутся опасными, такая Самость, живая, накапливающая нужное и защищающая - это норма. Но: он никогда не пытался сделать что-то монолитное из гинги, сделать их своими воинами - как то делают Консолидаторы Тени [46] типа Саурона. Но, случайно ли, или в силу усталости епископа, гинги сплотились сами и сняли маски - так что функция консолидации Тени сработала самостоятельно, и Тень оказалась не злой, но слишком мечтательной, поэтичной.
   Есть убитый Вилард, воплощение вечного творчества, вечного роста. Его собор может разрушиться сам, и это значит, что постоянный прирост в духовности, творчестве, деятельности сожжет быть чрезмерным и опасным. С его гибелью можно сравнить периоды апатии т депрессии у шизоидов, которые до этого активно действовали, боясь просто быть.
   Епископ Сванг и Вилард - парный феномен его Самости. В начале ему скучно и безнадежно, он хочет вырваться куда-то, потому что плохо понимает, как связать старое и новое, и поэтому он плохо понимает их отношения.
   Феминность в этом городе или безумна и слаба, либо асексуальна. Старухи-смерти похожи на игрушки и метят убийц. Есть безумная Кло, которая знает и не знает, что перед нею ее сын, не защитившая его (потому что ей самой что-то угрожает), которая умудряется нагадать ему сразу и смерть, и бессмертие. Еще в современном городе есть искалеченная яблоня. В итоге есть Мать-Музыка, Мать-Смерть. Наиболее человечна и способна к контакту Тао, но герой сам выбирает иные отношения с иными персонажами.
   Значит, развитие пойдет в пользу выбора не Анимы, а Анимуса. Когда епископ Сванг создал, а потом разорвал пару Ноан-Тао: как помним, она возникла из страха перед его действиями, а распалась потому, что Ноан пошел на жертвоприношение, - привычный сказочный путь отношений Герой-Анима сменился на отношения с Анимусом, по направлению Старец-Юноша. Уже изначально Ноану неважно, та ли это была девочка из его выдуманного детства, или не та. Они для него одинаковы, как приниципиально одинаковы для епископа Сванга созданные им гинги.
   Может быть, дело в том, что у Ноана очень плохо с мужской Персjной - он не знает, кто он: ребенок, юноша, муж, и из какого он времени. Это очеловечило епископа Сванга, и Самость стала не такой монолитной и безнадежной. Получается, что, когда в мужской психике осмеливается выбраться на поверхность (при крайней необходимости) ее трамированная часть, то ее поддерживает-уничтожает, помогает при трансформации мужской Анимус. А влияния Самости отходят на задний план.
   Отношения новой пары Епископ Сванг-Ноан окончились жертвоприношением юноши и некоторым очеловечиванием старика.
   А феминность - вне основной канвы истории трансформировалась на мгновения так, что становилась гранидиозной: искалеченная яблоня была Древом Миров, а разбитая-уцелевшая ваза стала Матерью-Музыкой.
   Трансформация, особенно феминного не была завершена. Записанное видение Мити задало загадку, и завершать кризис ему пришлось уже в реальности, в своем месте и данном ему городе.
   Что происходило с Митей после:
   Возможно, жертвоприношение Ноана не должно было предшествовать его воскрешению. Этот хрупкий дитя-юноша уже был воскрешен, когда с таким трудом пришел в город. В повести этой подтекстом является ужас смерти. Ноан двигается к смерти, как и каждый из нас. Так этот ужас смог принять - хотя и не полностью, исказив его до своей противоположности - Митя Пенкин.
   От феминного осталась музыка - но он и ей в конце концов привязал маскулинное воплощение (того, кто играл на контрабасе). Что ж, если Микрокосм не равен Макрокосму, то Вселенная нам не мать. И по современной психологической литературе мы можем увидеть, как идеализируют "хороших матерей" и сколько всего написано о матерях неумелых.
   Самость, как он видел в Городе Четырех Пантер, заставляет оцепеневать, любое развитие сводит к разрушению, а это ему сейчас нельзя - у него нормативный кризис, и он должен преобразовывать Таллинн. Поэтому Митя идентифицируется с Вилардом, но и Сванг выживает - его влияния не так заметны, но сильны.
   Так на что же способна пара Вилард-епископ Сванг или персонаж, который из них со временем может получиться?
   Думается, что это Эон, воплощение созидающего и разрушающего Времени [эон]. Время больше не феминно, потому что Вселенная нам не мать - особенно если мы верим, что никогда не происходили от животных. Но Вселенная все равно не похожа на нас, ее закономерности иные, чем в человеческой психике.
   Трансформация современной Евгю Богату коллективной психики далеко не завершена - а сейчас она вынуждена, как та яблоня, резко изогнуться. Но у него есть повесть "Музыканты" 1971 [5] года, и в ней - отголоски "Четвертого листа пергамента"; его продолжение. Люди улетели с Земли жить в Космосе. Остались и дружат одиннадцатилетняя девочка Лавиния и два старика - Тревизан и Браманте. Эти старики очень похожи на епископа Сванга - сохраняют былое, делают его незыблемым, безопасным и как бы игрушечным. Браманте, хромой, делает трости и вырезает лица носителей зла - безумного инквизитора Ремигия, например. Он шутит, что делает их для дьявола. А рожи не живы и не мертвы, они в плену трости. Тревизан сам называет себя стариком-юношей. Он заключает образы доброго в прозрачном янтаре. Но как-то раз он подарил ей иную игрушку: видимый в янтаре, дирижер морского оркестра - он хотел быть капитаном, но был хром - увел, подобно Крысолову, своих музыкантов в море, и они скрылись в нем. Чтобы девочка не оплакивала смерть, не было утрат и мимолетности, Тревизан хочет сделать что-то, чтобы детей не вынуждали жить в таком мире.
   Тут есть и феминность, как музыка и как девочка. Для старческой психики Анима-девочка, наверное, норма. Есть старик-юноша и просто старик - некая аналогия Сванга и Виларда, но они согласно своим вкусам слишком уж резко поделили добро и зло... Но это уже иная история.
   Для Мити возможна идентификация и с епископом, и с архитектором, но он выходит из-под влияния архетипа Самости. Очень уж значительным и бессмертным становится он на время. Где же теперь его опора?
  
   Такой символ интеграции человека с миром пока не имел названия. Я использовала довольно неуклюжее наименование "Я-процесс". Если этот символ важен, то и термин для него в конце концов появится. Что в него входит?
      -- Творческая деятельность, что превыше самого человека, лучше всего профессиональная. Многие сейчас могут найти эту сопричастность в новых технологиях.
      -- Чувство исторического времени, связей с прежним человечеством.
      -- Сопричастность биологической эволюции - но это возможно далеко не у всех; многие выберут сопричастность только человечеству Людей Разумных.
  
   Этот "Я-процесс" хорош тем, что не требует хорошей психической интеграции, здоровья. Он не требует и связей с феминным (даже если ты - женщина). Вспомним, что рыцарские романы строились на конфликте религиозной задачи и любви, а для мира короля Артура любовь Ланселота и королева оказалась разрушительной. Но эта опасная феминность всегда есть, он выживает, провоцирует кризис и ведет к оригинальным решениям. Не требуется и всех тех ужасов, что связаны с формирование жесткого Эго-комплекса и с последующей индивидуацией. Интеграция на основе отношений с Анимой может показаться слишком пугающей, а на основе отношений с Самостью или Анимусом - слишком сковывающим. Или Самость-протей, меняющая свои феномены (собор - епископ - перстень - древо) может испугать. Самость тут, меняя свои обличия, как бы разрушает себя и позволяет человеку почувствовать свободу и могущество.
   Мы не знаем, как разрешится кризис Мити Пенкина. Он в таком напряжении, что инфляция грозит ему все-таки. Но ему важны и отношения с людьми, любовь к женщине. Может быть, когда кризис ослабеет, он выберет не гордое "Я не умру, я был Вилардом, я стану Ноаном", а нечто более скромное - сопричастность сонму Бессмертных, как об этом мечтал Гарри Геллер по прозвищу Степной Волк [11]:
   "...Ну, а мы в эфире обитаем,
   Мы во льду астральной вышины
   Юности и старости не знаем,
   Возраста и пола лишены.
   Мы на ваши страхи, дрязги, толки,
   На земное ваше копошенье
   Как на звезд глядим коловращенье,
   Дни у нас неизмеримо долги.
   Только тихо головой качая
   Да светил дороги озирая,
   Стужею космической зимы
   В поднебесье дышим бесконечно.
   Холодом сплошным объяты мы,
   Холоден и звонок смех наш вечный".
   Зависть к ним губительна, но иногда мы можем быть им причастны.

Литература

ВНИМАТЕЛЬНО ЧИТАТЬ НЕ ОБЯЗАТЕЛЬНО

      -- Блаженный Августин. О граде Божьем - https://azbyka.ru/otechnik/Avrelij_Avgustin/o-grade-bozhem/
      -- Э Багрицкий, Контрабандисты - http://www.stihi-rus.ru/1/Bagrickiy/17.htm
      -- П. Басинский. Горький, - ЖЗЛ, 2006. - http://www.etextlib.ru/Book/Details/56152
      -- Ю.Е. Березкин, Е.Н. Дувакин. Тематическая классификация и распределение фольклорно-мифологических мотивов по ареалам. Аналитический каталог - http://ruthenia.ru/folklore/berezkin/
      -- Евг. Богат. Музыканты - в сб. "Четвертый лист пергамента. Повести. Очерки. Рассказы. Размышления" - 1983 - http://www.rulit.me/books/chetvertyj-list-pergamenta-povesti-ocherki-rasskazy-razmyshleniya-read-260094-163.html
      -- Евг. Богат. Четвертый лист пергамента - в сб. "Четвертый лист пергамента. Повести. Очерки. Рассказы. Размышления", 1983. - http://www.rulit.me/books/chetvertyj-list-pergamenta-povesti-ocherki-rasskazy-razmyshleniya-read-260094-1.html
      -- Д. Винникотт. Игра и Реальность - М.: Институт Общегуманиарных исследований, 2002.
      -- А. Волков. Волшебник Изумрудного Города - http://azku.ru/volkov-skazki/volshebnik-izumrudnogo-goroda.html
      -- П. Волкова. Мост через бездну. Мистики и гуманисты/ Паола Волкова; сост Мария Лафонт. - М.: Изд. АСТ, 2016.
      -- Г. Гантрип. Шизоидные явления, объектные отношения и самость/ Пер. С англ. Старовойтов В. В. - Мю: Институт Общегуманитарных исследований, 2010.
      -- Г. Гессе. Бессмертные (из романа "Степной Волк") - https://www.e-reading.club/chapter.php/14643/6/Gesse_-_Stepnoii_volk.html
      -- Г. Гессе. Игра в бисер/Пер. С нем. Д. Каравкиной и Вс. Розанова - М.: 1969.
      -- Г. Гессе. Нарцисс и Златоуст/Пер. с нем. В. Д. Седельника - http://librebook.me/narcissus_and_goldmund
      -- Г. Гессе. Степной Волк - http://knijky.ru/books/stepnoy-volk
      -- У. Голдинг. Шпиль, - https://aldebaran.ru/author/golding_uilyam/kniga_shpil/
      -- Э.-Т.-А. Гофман. Автомат. Пер. А Михайлова, изд-во "Музыка", 1990 - http://lib.ru/GOFMAN/awtomat.txt
      -- Э.-Т.-А. Гофман. Золотой горшок: сказка из новых времен. Пер. В. Соловьева - http://www.lib.ru/GOFMAN/gorshok.txt
      -- Э.-Т.-А. Гофман. Крошка Цахес, по прозванию Циннобер. Пер. А. Морозова - http://www.lib.ru/GOFMAN/zahes.txt
      -- Э.-Т.-А. Гофман. Песочный Человек. Собрание сочинений. В 6 т. Т 2. Эликсиры дьявола; Ночные этюды. Ч. 1 - Москва "Художественная литература", 1994.   Перевод А. Морозова.   Комментарии А. Ботниковой - http://gofman.krossw.ru/html/gofman-night_01_pesochn-ls_1.html
      -- Э.-Т.-А. Гофман, Щелкунчик и мышиный король - http://azku.ru/gofman-skazki/shhelkunchik-i-myshinyj-korol.html
      -- Ф. Достоевский. Бесы - http://www.ilibrary.ru/text/1544/index.html
      -- Ф. Достоевский. Братья Карамазовы - http://ilibrary.ru/text/1199/p.1/index.html
      -- Ф. Достоевский. Идиот - http://ilibrary.ru/text/94/p.1/index.html
      -- Ф. Достоевский. Подросток - http://rvb.ru/dostoevski/01text/vol8/33.htm
      -- Ф. Достоевский. Преступление и наказание - http://ilibrary.ru/text/69/index.html
      -- И. Ефремов. Час Быка - http://book-online.com.ua/read.php?book=26
      -- С. Калугин и Оргия Праведников. Дорога Ворона - http://orgius.ru/txt/doroga_vorona.html#ixzz4xYUceQJM
      -- С. Калугин и Оргия Праведников. Туркестанский Экспресс - http://orgius.ru/txt/turkestancky_express.html#ixzz4xpPDULA4
      -- С. Кинг. Бессонница - https://www.litres.ru/stiven-king/bessonnica/chitat-onlayn/
      -- Д. Калшед. Внутренний мир травмы. Архетипические защиты личностного духа - http://www.rulit.me/books/vnutrennij-mir-travmy-arhetipicheskie-zashchity-lichnostnogo-duha-read-414248-13.html
      -- Константность объекта/Психоанализ, психотерапия, психологичекая консультация - http://lpsy.ru/konstantnost-ob_ekta
      -- Н. Кузанский. О видении Бога/ Пер. В. В Бибихина - http://agnuz.info/app/webroot/library/205/283/content.htm
      -- А. Куприн. Суламифь - http://az.lib.ru/k/kuprin_a_i/text_0160.shtml
      -- Дж. Кэмпбелл. Тысячеликий герой - http://www.klex.ru/5gc
      -- Р. Лэйнг. Расколотое "Я" - http://www.lib.ru/PSIHO/LANG/raskol.txt
      -- А. Лоуэн. Предательство тела - https://naturalworld.guru/kniga_predatelstvo-tela.htm
      -- К. С. Льюис. Принц Каспиан. - Перевод Ольги Бухиной, - М:. Два слона; М:. "Советский композитор", 1992 - http://lib.ru/LEWISCL/narn4.txt
      -- Т. Манн. Волшебная гора - http://www.rulit.me/books/volshebnaya-gora-glavy-6-7-read-106274-1.html
      -- А. Нечаев. Эмоциональное выгорание: между нарциссической депрессией и давлением общества - http://www.a-nechaev.com/portfolio/emotsionalnoe-vyigoranie/
      -- А. Платонов. Мусорный ветер - http://platonov-ap.ru/novels/musornyi-veter
      -- А. Платонов. Чевенгур - http://modernlib.ru/books/platonov_andrey_platonovich/chevengur/read/
      -- Дж. К. Роулинг. Гарри Поттер и Дары Смерти - https://www.litres.ru/dzhoan-ketlin-rouling/garri-potter-i-dary-smerti/
      -- М. Семкова. Использование мотива Города в средней ступени символдрамы, - 2008 - http://samlib.ru/editors/s/semkowa_m_p/motiwgoroda.shtml
      -- М. Семкова. Мужчина выбирает между Анимой и Анимусом, 2016 - http://samlib.ru/editors/s/semkowa_m_p/5muzhchinawybiraetmezhduanimusomianimoj-1.shtml
      -- М. Семкова. Самозванцы: Пепсер и Крошка Цахес, 2011 - http://samlib.ru/editors/s/semkowa_m_p/2samozwancypepserikroshkacahes.shtml
      -- М. Семкова. Сказочные злодеи: Консолидатор Тени - http://samlib.ru/editors/s/semkowa_m_p/3skazochnyezlodeikonsolidatorteni.shtml
      -- В. Старовойтов. Посткляйнианская школа психоанализа в трудах У. Биона/ Журнал практической психологии и психоанализа, 2012, N 2 - http://psyjournal.ru/articles/postklyaynianskaya-shkola-psihoanaliza-v-trudah-ubiona
      -- Дж. Р. Р. Толкин. Заклинание Кольца - https://pikabu.ru/story/perevod_izvestnogo_stikha_ot_raznyikh_perevodchikov_i_prosto_lyubiteley_3039448
      -- М. - Л. фон Франц. Феномены Тени и зла в волшебных сказках. Пер. В. Мершавки. - М.: Независимая фирма "Класс", 2010.
      -- М. - Л. фон Франц. Толкование волшебных сказок - http://www.koob.ru/von_franz/tolkovanie_volsh_skazok
      -- Дж. Дж. Фрезер. Золотая ветвь - http://psylib.ukrweb.net/books/freze01/index.htm
      -- М. Хайдеггер. бытие и время. - Фолио, 2003 - http://yanko.lib.ru/books/philosoph/haydegger-butie_i_vremya-8l.pdf
      -- Д. Хломов. Динамическая концепция личности в гештальт-терапии - http://www.psychologos.ru/articles/view/dinamicheskaya-koncepciya-lichnosti-v-geshtalt-terapii
      -- Т. де Шарден. Феномен человека. - М.: Главная редакция изданий для зарубежных стран издательства "Наука". - 1987.
      -- У. Шекспир. Сон в летнюю ночь. Пер. М. Лозинского - http://lib.ru/SHAKESPEARE/midsummer.txt
      -- К. Г. Юнг. Психологические типы. Пер. София Лорие (под ред. В. Зелинского), СПб, Азбука, 2001 - http://www.lib.ru/PSIHO/JUNG/psytypes.txt
      -- К. Г. Юнг. Феноменология Духа в сказке/ Собрание сочинений. Дух Меркурий./ Пер. с нем. - М.: Канон, 1996.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"