Будучи любителем театральных и кино-мемуаров, не мог пройти мимо очень интересной, на мой взгляд, "Автобиографии" Прасковьи Ивановны Орловой-Савиной, актрисы московского Малого театра, широко известной в первой половине 19-го века. Она выступала в драмах, операх и водевилях, была любимейшей партнершей по сцене Щепкина и Мочалова, современницей Пушкина, Грибоедова, Гоголя, в пьесах которых также часто играла.
Чтобы облегчить вам чтение (само по себе непростое, ибо писано старым слогом) позволил себе небольшое редактирование, а именно: исправил старорусское правописание на современное, сделал купюры фрагментов, не относящихся непосредственно к данной теме, прописал имена-фамилии, сокращенные в оригинальном тексте, кое-где добавил для удобства недостающие по смыслу слова <в угловых скобках>, а также примечания и сноски на имена-фамилии известных персон, а также на названия пьес, опер или балетов [в квадратных скобках].
Размещено на сайте: 12/12/2016
П.И.Орлова-Савина
Автобиография
27 июля 1885 года
<...> Я родилась в Москве 1815 года, 6 октября, в день св. Апостола Фомы "неверного", как многие его называют, поэтому и сама имею некоторую мнительность в характере. Родители мои были крепостные, благочестивые, честные и добрые люди, доказательством чего служит то, что помещица-генеральша, Прасковья Александровна Анненкова, сделала моего отца, своего крепостного человека, управляющим, когда ему было только 22 года, а когда он женился, то был от нее приказ заранее приготовить отпускную, если окажется матушка беременной, и по рождении ребенка тотчас же приносить ей для подписи и тем, в благодарность за его верность и честность, пускать на свет свободного человека. Так и было: отцу моему также давно была подписана свобода, но Прасковья Александровна не отдавала ее и просила, чтобы он служил ей до ее смерти. [Отец П. И. Орловой-Савиной - Куликов Иван Григорьевич (ум. 1848) - прим.]
Матушка моя родилась в Малороссии. [Куликова Мария Михайловна (1788-1865) - мать П. И. Орловой-Савиной - прим.] Отец ее был управляющим у графа Разумовского еще во времена императриц Елизаветы и Екатерины II. В начале нынешнего столетия, приехав с своим отцом в Москву, она увидела батюшку, полюбила его и, несмотря на его крепостное состояние, вышла за него замуж в 1811 году 14 мая. Это я потому отмечаю, что многие суеверы говорят: не надо венчаться в мае - "маяться будешь". Напротив, мои родители прожили около 40 лет в мире, любви и согласии. 1 марта 1812 года родился у них первый сын - Николай, и ныне по благости Божией здравствующий. Это время - было горькое, тяжелое время для России... Наполеон был близко; Прасковья Александровна Анненкова уехала из Москвы в дальнюю деревню, а батюшка оставался хранителем имущества. Жили они тогда на Петровке близ церкви Рождества в Столешниках. Слыша о приближении неприятеля, батюшка посоветовал священнику отцу Иоанну разрыть свод под колокольней и туда убрать церковную утварь, а также все дорогие вещи его и генеральши. Так и сделали; убирая образа, серебро и проч. в сундуки, он уложил и матушкино хорошее приданое. Я помню, еще лет 10-ти - 12-ти я носила капот - синий, атласный с парижским дождиком, так назывались матовые крапинки на атласе, и материя была отличная.
Известно по истории 12-го года, что генерал-губернатор Ростопчин всех успокаивал, уверяя, что француз в Москву не войдет; хотя некоторые и верили ему, но Москва пустела... все бежали, и за лошадь с телегой платили десятки и сотни рублей. А мой отец поневоле сидел дома с молодой женой, грудным ребенком и со своей родной матерью, которая впоследствии всех нас нянчила. Настало и 1-е сентября, страшный день для Москвы; а мои родители, предавшись воле Божией, все еще были на месте. К вечеру приезжает крестьянин из одной деревни, управляемой моим отцом, и, несмотря на большие деньги и даже насилие, с которым заставляли мужика перевозить богатых и знатных людей, он вырвался и прискакал к отцу моему, чтобы спасти его с семейством. Отец мой так был тронут великодушием и бескорыстием доброго крестьянина, что тут же снял свой крест и, обменявшись с мужиком, назвал его братом и нам впоследствии приказал звать его дядей, а его сыновей братьями; мы свято исполняли волю родителя и всегда принимали и угощали их, даже когда брат мой был уже режиссером в Петербурге в императорском русском театре.
Можно вообразить, какая была тревога при сборах матушки: надо было все собрать для ребенка, да и свое жалко оставить - все такое хорошее, новое. Вот она и придумала: больше всего ей было жаль старинного граненого хрусталя, и она ухитрилась, взяла батюшкины панталоны, внизу у каждой ноги перевязала веревочкой и, насыпав их хрусталем, уложила в телегу. Сверху положила перину и подушки, села с шестимесячным братом и бабушкой и отправилась. Мужик шел подле лошади, а отец после вышел пешком, убрав все оставшееся, и уже на месте соединился с ними. Привез их мужик в свою деревню Беломутово, в 40 верстах от Москвы, где-то в самой лесной глуши, так что матушка много натерпелась в курной избе, где глаза ест от дыму; но все-таки они благодарили Господа за спасение. Из всего хрусталя остался один маленький граненый стаканчик, который мы все берегли, а батюшка любил из него пить пивцо, до которого был большой охотник.
Кстати о пиве: у генеральши Анненковой всегда просили батюшку для услуг, когда приезжала в Москву царская фамилия. Однажды за обедом, или у князя Сергея Михайловича Голицына, или у военного генерал-губернатора Дмитрия Владимировича Голицына, кушал государь с семейством, и батюшка стоял за креслом императрицы Александры Феодоровны. Представьте же его удивление, когда императрица оборачивается и говорит: "Пива". Он обомлел и, не трогаясь с места, думал: "Верно, я ослышался, может ли быть, чтобы государыня изволила кушать одинаковый со мной напиток". Тогда государь Николай Павлович обратился и повторил: "Подайте пива". Отец побежал и с восторгом поднес императрице свое любимое услаждение и после не позволял матушке делать ему выговор за лишний стаканчик, говоря: "Ты помни, кто еще кушает пиво: сама благочестивейшая государыня".
Мой отец был очень красив: высокого роста, черные, вьющиеся волосы, голубые глаза и правильные черты лица; я маленькая любовалась, когда, бывало, он оденется, чтобы ехать во дворец или в дом вельможи, которого удостаивали цари своим посещением; синий фрак, белые - манишка и галстук, шелковые чулки и лакированные башмаки с пряжками. А иногда при больших парадах служащие одевались во французские кафтаны и парики, но этого я не видала. Получая только 40 рублей ассигнациями в год жалованья, батюшка рад был заработать лишнюю копейку для семейства, и, несмотря на это, когда получит какой заработок, то непременно рублик-другой уделит бедным. И делал это сколь возможно тайно; зная, где живет бедное семейство, он подойдет тихонько, бросит в окошко, что Бог поможет, и скорей уйдет. И вообще он любил служить людям и словом и делом. Прослужив почти полвека у Прасковьи Александровны, по смерти ее, пригласила его княгиня Вяземская быть у нее управляющим. И тут он служил до ее смерти. Остальные дни жил с матушкой на покое, в моем доме, где и скончался в 1848 году 26 февраля. Быв всю жизнь управляющим, он нажил только одно драгоценное богатство: доброе и честное имя; зато умер, как праведник, без болезни, тихо, протянул руки к образу Спасителя и в эту минуту вздохнул последний раз.
Замечательно, что хотя отец любил нас, особенно меня, как единственную из 12-ти родившуюся при его глазах, но никогда не заботился о нас, и все делала матушка: просила, хлопотала, определяла в училище и всегда наблюдала за нами. Зато матушка умерла на моих руках, а при смерти отца никого из детей не было. Брат служил режиссером в Петербурге в театре [Куликов (псевдоним Н. Крестовский) Николай Иванович (1812-1891) - актер Малого театра с 1830 г.; с 1837 по 1852 г. актер, затем режиссер Александрийского театра; драматург, переводчик; старший брат актрис П. И. Орловой и А. И. Шуберт. - прим.] и во время масленицы не мог уехать, да отец и запретил извещать его о приближении смерти. Я и сестра были в Одессе; матушка писала мне о болезни отца, он хворал три месяца, но последнее время утешала меня, говоря, что он только слабеет, но болезни никакой не чувствует<...>
День моего рождения совпал с днем рождения Прасковьи Александровны Анненковой, и в честь ее меня назвали Прасковьей. За несколько дней до разрешения барыня (как всегда называли Прасковью Александровну) уговорила отца пораньше перевезти матушку на новую квартиру: в дом священника отца Иоанна Петровича при церкви Рождества в Столешниках. Шестого октября было, в воскресенье. Прасковья Александровна приехала к обедне, и в самый трезвон я родилась, так что батюшка не успел сбегать и за бабкой; приняла меня родная бабушка Ксения Ивановна, и отца мать не отпустила; а он не любил присутствовать при этих операциях, всегда уходил из дома, а тут волей-неволей первый принял любимую дочку на руки. Крестили меня сын Прасковьи Александровны Иван Аркадьевич Анненков и ее дочь, тогда уже вдова, Елизавета Аркадьевна Верещагина. А священник Иоанн Петрович, венчавший моих родителей, крестил меня и венчал с первым моим мужем Ильей Васильевичем Копыловым-Орловым, что было 1 сентября 1835 года; и скончался он только в 1855 году, чрез две недели по возвращении моем из Крыма. Когда он [батюшка-священник - прим.] служил мне благодарственный молебен, то говорил, что очень боялся, молился и не ожидал меня видеть после напутственного молебна пред отъездом в Крым...
Детство мое было очень хорошее и приятное. Я родилась третья, и до сих пор это число осталось моим любимым. Старшая сестра и дети, родившиеся после меня, умирали маленькие; только сестра Александра Ивановна Шуберт-Яновская, родившаяся в 1827 году, жива [Шуберт (урожд. Куликова, во втором браке Яновская) Александра Ивановна (1827-1909) - актриса Александрийского (1843, 1853-1860, 1868-1882), Малого театра (1844-1847, 1860-1868). В 1847-1853 гг. служила в Одессе, с 1868 г. работала преимущественно в провинции. Одна из любимых учениц М. С. Щепкина; сестра П. И. Орловой. - прим.] . Может быть, как одна выраставшая, я была всеми любима и балована. У Прасковьи Александровны воспитывалась ее внучка - дочь старшей ее дочери Екатерины Аркадьевны Воейковой, после бывшей за Аркадием Алексеевичем Столыпиным. Внучку звали так же, в честь бабушки: Прасковьей Александровной (она была в замужестве за Алексеем Дмитриевичем Игнатьевым и до сих пор жива). Она была восемью месяцами старше меня; маленькая я всегда ходила в барский дом играть с внучкой Прасковьи Александровны, иногда меня оставляли там обедать, и хотя я была лет пяти - семи, но помню, как мне было тяжело, что я сижу с барыней, а отец стоит и ожидает ее распоряжений и приказаний; служили за столом лакеи, даже и их-то мне было совестно.
Очень рано, на шестом году, я выучилась читать и имела страсть к стихам и басням. Бывало, схвачу книгу, спрячу ее под передник и, прибежав в большой дом (мы жили во флигеле - это уже в доме Есипова на Садовой), ищу: нет ли кого не занятого делом, кому бы мне почитать вслух. Чаше всего доставалось старушке экономке Фоминишне; сделав утренние выдачи, она сядет отдохнуть за чулком, а я - как тут с книгой. Еще жил в доме, на покое, старый буфетчик Нефед Тихонович, самой барыней и всеми почитаемый старичок. Он всегда читал духовные книги и был очень благочестивый. Бывало, я и забегу к нему с книгой; он послушает меня, да после сам начнет мне читать или рассказывать что-нибудь божественное, тогда я и басни и стихи забывала. Бабушка Ксения Ивановна всегда носила и водила нас маленьких в церковь, и вообще как у родителей, так и в барском доме все были более или менее благочестивы, и я с юных лет любила ходить в церковь, конечно, не для настоящей сознательной молитвы, но как дитя, по инстинкту или по привычке. Матушка моя имела очень хороший голос и пела, аккомпанируя себе на гитаре. Она рассказывала, что помнит, как, бывши восьми-девяти лет, она певала в церкви графа Разумовского, одетая в мужское певческое платье, и пели в конце: "Благочестивейшую Самодержавнейшую Великую Государыню Императрицу Екатерину Алексеевну!" Значит, это было в конце прошедшего столетия.
Бывало, матушка в сумерки приляжет со мной на кровать и прежде поет что-нибудь печальное, как, например, песенку, слова и музыка которой до сих пор сохранились в моей памяти, и которую без слез я не могла слушать. Напишу ее вкратце:
Красны как пришли денечки, Я гулял в лугу весной, Там все птички и зверечки Веселилися со мной. Где ручеечек протекает По зеленому лужку, Там, я видел, отдыхает Старичок на бережку. Хвор и сед - мое сердечко! Ветхим рубищем покрыт. От него тут недалечко Посошок его лежит. И кусочек черства хлеба Положен ему в суму, Убоясь, знать, кто-то неба, Христа ради дал ему - и т. д.
Песня эта очень большая... в конце он рассказывает, что на старости лет остался сиротой и принужден поневоле просить милостыню, не имея сил работать. Чтобы утешить меня, после такой печальной картины, матушка начинала петь веселые, даже смешные песни, и я, заливаясь детским смехом, старалась подражать ей и всё, как маленькая обезьяна, перенимала не только в словах и в голосе, но даже в лице и движениях.
Пяти лет в первый раз меня повезли в театр в доме Познякова. Играли любители в чью-то пользу. Помню только, что мой отец играл солдата и как он был красив в походной амуниции. Давали пиесу "Русский человек добро помнит" [драматическая быль Н. А. Полевого - прим.], только в то время она имела другое название, что я узнала впоследствии. В моей памяти врезался момент, как теперь вижу: вышел отец молодцом, верно, все любовались им; что-то говорил с сидевшим на сцене толстым господином (это был его помещик) и вдруг поклонился ему в ноги, этого я не могла перенесть, заплакала на весь театр, и меня вынесли из ложи. Другой раз тоже лет семи-восьми, повезли меня уже в Императорский театр смотреть балет; брат был тогда в школе и представлял в этом балете какого-то чертенка. Зная, что мы будем, он условился, что сделает такой-то знак, чтобы узнать его в толпе чертенят. И мы так были довольны, увидав его, что, несмотря на балет и первых персонажей, следили только за его кривляньем; а он так увлекся, видя, что мы на него смотрим, что остался один на сцене, и несколько чертенят прибежали и утащили его.
Родители мои были хотя малообразованные, но многоначитанные, умные, веселые и остроумные люди. Батюшка, отправляясь в театр смотреть вышеупомянутый балет, взял с собою старую старуху-крестьянку, верно, одну из наших родственниц по крестовому дяде, приехавшую из деревни погостить. Она не имела понятия о театре и, когда мы приехали в ложу, еще до начала, все охала да ахала; а когда началось, на сцене был царь, разодетый в мишурное серебро и золото, - она как закричит, чуть не на весь театр: "Батюшки, да ведь это сам царь-батюшка!"- и опустилась на колени... Кой-как ее успокоили и усадили. А как появились во 2-м действии черти, она начала кричать: "Пустите, пустите, согрешила я, окаянная!" - да и повалилась на пол, а голову забила под стулья. После этого ничто не помогло: закрыла глаза и только тогда опомнилась, когда ее вывели из театра и должны были увезти домой. Больше папенька так не шутил. Конечно, во время действия балета, при громе музыки, не было слышно всей публике ее причитаний, но в соседних ложах хохотали до упаду.
С самых юных лет я имела страсть к театру и всегда с радостью бежала к брату в училище и там тихонько в дверь смотрела, как мальчики играли в театр, и странно: больше всех замечала Репина, в игре он всегда представлял атамана-разбойника, а по выпуске из школы был музыкантом. Сестра его Надежда Васильевна была прекрасная артистка и по выходе из театра вышла замуж за известного композитора Алексея Николаевича Верстовского. В начале нынешнего столетия, тем более вскоре после нашествия французов, старушки считали театр грехом, а молодые, имеющие своих крепостных артистов, поразорились и поневоле стали сбывать их в императорские театры, т. е. продавать в Дирекцию. Так, у Аркадия Алексеевича Столыпина [Столыпин Аркадий Алексеевич (1778-1825) - писатель, сенатор - прим.] и еще у его родителей были свои музыканты и актеры, в том числе большое семейство Репиных: отец, мать и пятеро детей. Всех их с другими и продали в театральную Дирекцию; а так как это был почти один дом - Анненковых, где служил мой отец, и Столыпиных, чьи были Репины, поэтому эти два семейства были очень дружны. Когда старики Репины отдали всех своих пятерых детей в театральную школу, тогда начали уговаривать батюшку определить туда и брата. Совершенно справедливо убеждая отца, что какими средствами он может дать воспитание своему сыну? Самое большое, что сделает его писарем в барской конторе или тем же управляющим. Пошел батюшка спрашивать совета барыни: Прасковья Александровна сначала сильно противилась этому, но дочери Екатерина и Елизавета Аркадьевны убедили ее. Тогда она сказала: "Хорошо, Николая отдавай, он мальчик, ему не так опасно попасть в этот омут, но Парашу прошу беречь и ни за что в театр не отдавать". И, таким образом, определили брата в 1821 году.
Вскоре в чтении стихов и в ломанье, т. е. в декламации, начали развиваться и мои способности. Бывало, крестная Екатерина Аркадьевна с сестрой прикажут мне читать стихи или басни и я смело и бойко декламирую, так что меня ставили в пример тихой и робкой внучке Прасковьи Александровны, а у крестной тоже осталась одна дочь после мужа, Александра Михайловича Верещагина, бывшая замужем за немцем - секретарем посольства из Штутгарта. Она была старше меня лет на 9-10 и тоже удивлялась моим способностям. Надо заметить, что как я любила читать, так терпеть не могла писать. Бывало, маменька насильно усадит меня и, чтоб я не убежала, привяжет ниточкой к ножке стула: сижу, не смею пошевелиться (вы, нынешние, ну-тка?) и ожидаю моего спасения - прихода батюшки. Он, родной, как взойдет, еще не снимая шляпы, взглянув на мою невинно-несчастную рожицу, нагнется, увидит ниточку, оборвет ее и скажет: "Иди, гуляй". О радость, о восторг! Матушка гневается, а мне и горя мало - родители сами разберутся.
Наконец, матушке все советовали и меня отдать в училище. Прасковья Александровна и слышать не хотела, и когда мне был 9-й год, то летом, уезжая в деревню, она непременно хотела взять меня с собою. Но, к счастию, у меня сильно разыгралась золотуха, и маменька не отпустила; а в августе 1823 года, помолясь Богу, повела меня в назначенный день в прием, так в то время называлось принятие в театральное училище. Привели довольно много мальчиков и девочек, помню только Петю Живокини, брата известного артиста Василия Игнатьевича Живокини. Он был дурен лицом, как смертный грех: рябой, губы большущие, глаза какие-то мутные, посовелые, ростом большой, а после стал огромный и сутуловатый. Директор Феодор Феодорович Кокошкин [Кокошкин Федор Федорович (1773-1838) - драматург и переводчик; с 1823 по 1831 г. директор московских императорских театров - прим.] как взглянул на него, так прямо сказал его матери: "Милая! зачем же ты привела такого урода?" Она страшно обиделась и со злостью закричала: "Это урод, да после этого вы ничего не понимаете, уж не урод ли и мой старший сын Василий?" А он хотя был еще и в школе, но уже играл на театре и выказал свой талант. Феодор Феодорович, услыхав, что это брат любимца его Василия Игнатьевича, тотчас смягчился и сказал: "Ну, хорошо, милая, я его беру: он со временем будет представлять Самиеля" (черта в опере "Волшебный стрелок" ) [Волшебный стрелок - комическая опера В. А. Моцарта - прим.], и старуха обрадовалась и усердно поблагодарила. Так впоследствии и было: таланта у него, как у брата, не оказалось, и он всегда представлял чертей и страшных чучел. Потом Феодор Феодорович подошел ко мне, к первой из всех девочек, и, взяв за подбородок, сказал: "Как не принять такую милочку". Я была не очень велика, но голова пребольшая, так что меня в училище звали головастиком, а лицо, как все говорили, имела красивое. Матушке приказано было совсем приводить меня в школу, но по болезни, противной золотухе, которая мучила меня до 22-х лет, меня привели уже осенью в 1824 году.
Так как наша добрая матушка умела за нас и попросить и приласкать и подарить, то меня, как хворенькую, и поместили в комнату больших, где за мной почти все ухаживали, и многие баловали меня. Помню Надиньку Панову (впоследствии она не любила меня, как соперницу по сцене). За ней ухаживал старик Нарышкин Иван Александрович [Нарышкин Иван Александрович (1761-1841) - обер-церемониймейстер, сенатор, тайный советник, дядя Н. Н. Пушкиной - прим.] и присылал ей премного разных гостинцев, она не хотела брать, но наша надзирательница, которая, верно, с него побирала (что случалось довольно часто, и я упомяну об этом), брала гостинцы и раздавала всем в своем отделении. Конечно, мне доставалось больше других: бывало, Надинька сама не станет есть, но как хозяйка присланного возьмет большую долю для меня. Помню, как один раз прислал ей Нарышкин бочонок винограда, она приказала нашей общей любимице, няньке Прасковье, открыть бочонок и, усадив меня на диван, приказала кушать, сколько я хочу; я кушала, кушала, да до того докушала, что пьяненькая заснула на диване; и с тех пор помню, что от винограда можно быть пьяной.
Насмотревшись разных представлений еще года за три до поступления в школу, когда ходила к брату, и я тотчас же принялась играть в театр, как у нас говорилось, и едва большие уедут в спектакль, все оставшиеся маленькие собираются в большую залу, и под моим управлением начинаются разные представления: все больше с разбойниками, похищениями и убийствами. Если не успеем или не сумеем сочинить пиесы со словами, то идет в ход балет с пантомимами. А это очень легко: например, я командую: "Варя Соколова, иди с правой стороны, а ты, Васильева, с левой, ты атаман разбойников и любишь Варю, объясняйся ей в любви; ты, Варя, говори: "Не хочу, не хочу, поди прочь". Васильева, вынимай кинжал и будто хочешь заколоть ее, Варя зовет на помощь, прибегают ее слуги; ты, Васильева, свистишь, вбегают разбойники - начинается драка, разбойники одолевают; вдруг является жених Вари (непременно военный) с солдатами и всех разбойников с атаманом убивает; они все валяются на полу, все солдаты и народ на коленях пред офицером, а он обнимает свою любезную". Живая картина, стук ногой - значит, занавес закрывается и все сами себе аплодируют. Костюмы тоже было очень легко устраивать: атаман и все разбойники должны были снимать платья, а рубашки до половины прятать в панталоны; непременно подпоясываться пестрым и предпочтительно красным кушаком; головы обвертывали платками, лоскутками и тряпками. Девицы убирались всем, что у кого было получше, и, конечно, больше всего доставалось моему гардеробу, хотя я, как и все, носила казенное платье, но маменька любила приодеть меня и капотиками, и плáтечками, и ленточками, и все это без жалости шло на наши представления. Офицеру всегда сшивали из шарфа или платка настоящие цветные панталоны и какую-нибудь кофточку или отпоротый лиф, вместо мундира; шляпу-треуголку вырезали из бумаги, и когда нет чистой, то просто из учебных ненужных тетрадей, и украшали ее большим султаном из вырезанной длинными полосками бумаги. Сабли и пистолеты раздавались из линеек, длинных щепок, которыми растапливали печки; а кинжалы - из больших ключей от дверей. Да спасибо, нам нянюшки помогали, бывало, все, что нужно, притащат; в кухне выпросят говядины или каши, когда нужно подавать на сцене угощение, и сами любуются нашим спектаклем.
Осмотревшись и попривыкнув побольше, мне уже не стали нравиться балеты моего сочинения; и хотя некоторые девицы (одну фамилию помню: Маргарита Гольтерман) сочинили трагедию, посвятили мне и, переписав, поднесли в день Ангела. У меня до сих пор цела эта тетрадь. Так же как и другие тетради и альбомы; последние наполнены стихами, из которых некоторые писаны кровью. В одном отмечено особо: 1832 г. 19 октября. Это день, когда Паша Щепин сказал мне в 1-й раз: "Я вас люблю!" [как раз в семнадцатилетие П. Орловой-Савиной - прим.] Помню, что у меня от радости дух замер, и я ничего не ответила, да думаю, что и не нужно было; он знал давно, что я люблю его.
Итак, мне поднесли пиесу, но я уже была поумней и не прельстилась их угодливостью, а предложила списать, разучить и сыграть настоящую пиесу в 5-ти действиях соч. М. Н. Загоскина "Богатонов". К счастию, у меня нашлись хорошие опытные помощницы. К этому времени какой-то помещик Ржевский продал, по примеру Столыпина, в Дирекцию свой балет: 21 девицу, и все танцовщицы. Помню, что некоторые были очень хорошие артистки; одна из них, Харламова, почти всегда танцевала в мужском платье, делала entrechat en six1; и так высоко скакала и раздвигала ноги, что представляла совершенно раздвинутые ножницы. И многие другие хорошо исполняли свое дело.
В это время балет был в упадке и только начал возрождаться с приездом из Парижа m-r Ришар и m-me Гюлленьсор. Не могу, чтобы не упомянуть в этом году о моем первейшем дебюте. Ставили новый балет: "Амур и Психея" [Амур и Психея - пантомимный балет композитора К. А. Кавоса - прим.]. М-me Гюллень-Сор приезжала в школу выбирать девочек для танцев и выбрала меня за хорошую рожицу: я еще танцевать не умела. На сцене представлялся будуар Психеи, она убиралась перед большим зеркалом, ей прислуживали нимфы и амуры, а я как самая крошечная была одета амурчиком с крылышками и поставлена на самый верх над зеркалом. Позу имела такую: стояла на одном колене и ладонью левой руки поддерживала локоть правой, а указательный палец держала у средины губ; помню, что мною любовались даже на репетиции, а я с удовольствием смотрела с своего возвышения, как Психея делала разные фигуры, и вдруг старый балетмейстер Адам Павлович Глушковский [Глушковский Адам Павлович (1793-ок. 1870) - артист балета, балетмейстер. Окончил петербургскую балетную школу в 1809 г. С 1812 по 1839 г. - ведущий танцовщик и балетмейстер Большого театра в Москве, руководитель балетной школы - прим.] стукнет палкой, и выбежит m-r Ришар. Это-то я понимала, что как будто Амур пустил стрелу в сердце Психеи; она прижимает руку к сердцу, испугается, потом они помирятся, все начнут танцевать, а я все время должна сидеть на зеркале, так и было на репетициях, но увы! В спектакле я невольно переменила позу, а именно: когда вместо палки Глушковского полетела огненная ракета, изображая из себя стрелу Амура, и была направлена прямо в зеркало, и хотя ничего опасного не случилось, все остались на своих местах, но хорошенький амурчик спрыгнул с зеркала от страха и очутился под зеркалом свернувшись в клубочек. Говорят, что это было так смешно и эффектно, что меня даже не побранили.
Обратимся к школьным спектаклям: из купленных у г-на Ржевского была хорошенькая девочка Серафима Виноградова, постарше меня года на три-четыре. (После была замужем за Стрельским, и ее талантливая дочка, кажется, и теперь еще на сцене.) Еще была девочка немного постарше нас, Таня Карпакова, дочь нянюшки в больнице, была она замужем за танцовщиком Конст. Богдановым и имела дочь, прекрасную танцовщицу. Карпакова была очень талантливая: хорошо танцевала, пела и играла. Мы все три очень рано выказали свои дарования и были довольно красивы, так что нас величали тремя грациями. Выбрав и других девочек поспособнее, я раздала им роли: Карпаковой и Виноградовой - лучшие, а себе взяла небольшую, старого лакея, и говорили, что так хорошо, просто и натурально ее исполнила, что эта маленькая роль довела меня до большой известности. Когда мы назначили день спектакля, то уже не хотели одеваться, как в игре в разбойники: не хотели прятать рубашонки в панталоны, а просили инспектора чрез его жену, чтобы он приказал выдать нам мужские платья - одним, как, напр., мне, по подходящему росту воспитанника, а другим девочкам, которые постарше, непременно с того мальчика, в которого она влюблена. Например, Васильева страстно, как у нас говорилось, любила Васю Степанова; и он действительно был красив и одевался лучше других. По праздникам его брал какой-то барин Феодоров и очень любил и баловал его. Инспектор объявил, чтобы мы готовились, что костюмы будут. Вот мы начали устраивать сцену: с помощью нянек из кроватей, которые у нас, и шкафами сделали кулисы; для занавеси сшили простыни, из проволоки сделали кольца и устроили на бечевках. Утром в день представления посылаем за платьями, нам отвечают: "Дадим только тогда, когда позволят воспитанникам прийти смотреть спектакль". О, ужас! тут начались отказывания [т. е. некоторые девочки-"артистки" отказывались играть перед мальчиками, воспитанниками театрального училища, боясь насмешек - прим.]: брань, слезы, споры. Я ничего, не робела, и роль-то моя была маленькая, да у меня и брат был в училище, я знала, что в обиду и в насмешки не даст. Начала просить, уговаривать, дарить свои хорошенькие коробочки, картинки, ленточки, чтобы кой-как согласить девиц, которые робели всей публики; а других стращала, что наговорю на них их обожателям и всех их себе отобью. Девицы испугались... решились и позволили мальчикам прийти, а они, бессовестные! навели кто родных, кто друзей, а кто благодетелей, напр., как Вася Степанов своего Феодорова, забыла, кто-то привел Ашанина и других господ.
Делать нечего, комедия началась и прошла удачно. Помню только, что моя упрямая, влюбленная Васильева не хотела выходить; вот я побежала к простыням, т. е., к занавесу, подозвала Васю Степанова и прошу, нет ли с ним какого гостинца, что мне, мол, очень нужно. Я знала, что Феодоров его пичкал, и он мне часто давал конфетки, потому что любил меня, и раз, желая сделать мне подарок, попросил Феодорова купить что-нибудь приличное девице, и тот купил porte-bijouterie, высеребренный столбик, на нем птичка держит цветочек, у которого несколько крючков по краям, чтобы вешать серьги, кольца и проч. Но увы! во-первых, тогда у меня ничего подобного не было; во 2-х, куда бы я поставила такую хорошенькую вещицу, меня бы девицы засмеяли и, главное, в третьих, пожаловались бы на меня, что я принимаю подарки, и мне бы жестоко досталось, так я и спрятала мой подарок, и, что лучше всего, он теперь только мне пригодился. С 1883 года, ложась спать, я начала на него вешать часы и кольца. С давних времен у меня кольца не снимались и я умывалась в них: 1-е) обручальное носила с 1835 года и в 1863 году заменила его другим; 2-е) с 1837 года бриллиантовое, подаренное мне в день Ангела Н. М. Болтиным. Он был давно знаком с первым мужем моим, и его сестры очень меня любили; 3)-е с 1850 года принесенное из Иерусалима кольцо с гроба Господня, простое черное, но мне хотелось сохранить его надолго, и я отдала обделать в золото, а на оставшейся черной середине велела вырезать слова: "Иисус Христос". Оно всегда на мне и считается драгоценнейшим; 4)-е с маленьким бриллиантом в синей эмали; 5) то же с небольшим бриллиантом, подаренное мне мужем, Ф. К. Савиным, в 1873 году 26-го августа в память десятилетней женитьбы. Во всех этих кольцах я умывалась, но когда в 1883 году, за 20 лет, Федор Кондратьевич подарил кольцо с большим бриллиантом, тогда я начала снимать на ночь и мне понадобился porte-bijouterie, подаренный 55 лет назад.<...>
Продолжаю школьные шутки. Вася дал мне карамельку, и я бегу к Васильевой, показываю и говорю: "Ты видела, кто мне это дал, если ты не пойдешь на сцену, я сейчас съем эту конфету, надену твое платье, т. е. Васино, и сыграю за тебя". Доводы были слишком сильны, и моя Васильева пошла; сыграла скверно, а все-таки спектакль удался, и вот его последствия: в числе зрителей-воспитанников был Вас. Игн. Живокини [Живокини Василий Игнатьевич (1805-1874) - актер Малого театра с 1824 г. Окончил московское театральное училище в 1825 г. Выступал по преимуществу в водевилях и был любимцем публики. - Прим.], уже последний год бывший в школе. На другой день, приехав в театр на репетицию, он подходит к директору Ф. Ф. Кокошкину и просит позволения поставить в школе спектакль из маленьких девочек и мальчиков. Директор говорит: "Помилуй, милый (это была его поговорка, так что, и рассердясь на кого, он всегда говорил: "Ты, милый, дурак"), что, ты хочешь устроить кукольную комедию?" - "Только дозвольте, ваше превосходительство, а я и вас попрошу удостоить посещением нашу кукольную комедию". - "Хорошо, я приеду, только чтобы не посмеяться над тобой, вместо комедии". Инспектору и начальнице сказано, и дело началось. Дай Бог доброй памяти Василию Игнатьевичу; он понял и развил наши дарования, устроив школьные спектакли из маленьких.
Но умысел другой тут был: большие мальчики рады были приходить, одни как музыканты, другие как помощники Живокини, режиссеры, бутафоры, плотники и проч.: словом, все те, у кого были интрижки с большими девицами. А какие девицы-то в то время были - прелесть! Сабурова Дарья Матвеевна - сестра известного артиста Александра Матвеевича; у ней был великолепный голос - контральто. Для нее одной нанимали учителя-итальянца - старика Бравура; он был кастрат, у него был претоненький и превысокий голос, и, несмотря на свои лета, он пел очень хорошо. Я очень любила музыку и всегда хорошо училась петь. Для Дарьи Матвеевны стоял особый рояль в танцевальной, она же и театральная зала. Так что одна половина была возвышена и отделялась местом для оркестра. Во время уроков зала запиралась, и никому не позволялось входить, а я, бывало, заранее войду и спрячусь или под полом театра, или в оркестре под лавку, да так весь класс и просижу или пролежу под лавкой, не смея дохнуть, только чтобы слушать хорошее пение. Вторая знаменитость была Н. В. Репина [Репина Надежда Васильевна (1804-1867) - актриса Малого театра, жена А. Н. Верстовского, дочь театрального музыканта из крепостных людей Столыпина, окончила московское театральное училище в 1823 г. Служила в Малом театре до 1841 г., когда вышла замуж за А. Н. Верстовского и покинула сцену. - прим.]; потом Ребристова и многие другие более или менее талантливые. Сабурова была добрая, но очень вспыльчивая и капризная; зная, что ей за талант все прощали, она позволяла себе слишком много: однажды инспектор Фитингоф чем-то не угодил ей; она начала с ним ссориться и кончила тем, что ударила его в щеку. Об этом донесли не только директору, но даже военному генерал-губернатору князю Дмитрию Владимировичу Голицыну. Он сам приехал разбирать их и кончил тем, что отставил Фитингофа, говоря, что инспектора мы всегда найдем, а подобные голоса веками родятся. Мы очень гневались за это, потому что любили доброго инспектора и его жену, особенно я, и они, помню, любили и ласкали меня, часто брали к себе играть с их детьми и там кормили и поили разными сладостями.
После подобной поблажки Дарья Матвеевна сделалась еще смелее и выдумывала разные штуки. Например, в те дни, когда должна быть репетиция детскому спектаклю, а их было очень много (для них-то больше был театр и затеян, тут-то были удобные свидания и разговоры), начинались они обыкновенно сейчас после обеда, часа в 2-3, и продолжались когда до вечернего чая, когда до отъезда Живокини и других больших в театр. А надо сказать, что Сабуровой даже и кушанье было особенное; хотя у нас был очень хороший стол, за этим наблюдал сам директор Ф. Ф. Кокошкин, приезжая часто нечаянно или присылая своих помощников - управляющего Конторою Мих. Ник. Загоскина и других; а для Дарьи Матвеевны жарили кур, делали разные пудинги, но она часто менялась с нами на эти деликатесы, а сама кушала наши говяжьи котлеты или соус, колбасу с чечевицей или сосиски с капустой. Вообще эта мена была у нас в употреблении и позволялась. Стол был у нас длинный, так что усаживались более 50 девиц; бывало, я воткну на вилку кусочек колбасы и отправляю на другой конец, говоря: "Потрудитесь передать Маргарите Гольтерман". И так смешно слышать: "Маргарите Гольтерман! Маргарите Гольтерман!" А она мне пышку (пирожное из дутого теста), и все кричат: "Пашеньке Куликовой! Пашеньке Куликовой!" И так передавались, и сосисками, и кольцами, и даже простой из супа говядиной. При более изысканном обеде Сабуровой полагалось столовое вино. Вот она в день репетиции и посадит меня к себе за стол, потому что она хотя и кушала в этой же зале, но за отдельным столом, без надзирательницы, и сажала с собой кого-нибудь из любимиц. Во время обеда она насильно прикажет мне выпить большой стакан красного или белого вина, прегадкого, кислого и прекрепкого! Бывало, вместе со слезами глотаешь эту гадость, а не послушаться, пожаловаться, сохрани Бог, совсем замучает. Когда кончится обед, сейчас старшие, и она первая, закричат надзирательнице: "Посылайте скорее за мальчиками". Нам вечером надо уроки учить, чего не только у нее, но и у многих не бывало, я после расскажу о нашем ученье. Придут мальчики, все соберутся; пойду и я, пошатываясь и едва передвигая ноги; надзирательницы увидят, придут в ужас: беда, если придет инспектор или его жена - наша начальница Елизавета Ивановна де Шарьер [Шарьер Елизавета Ивановна, де - главная инспектриса московского театрального училища]. Помню, что ее муж, Андрей Иванович, первый придумал телеграф, я сама видела его в модели. Но, не имея средств устроить большой <телеграф>, он передал <модель телеграфа> кому-то для представления государю Николаю Павловичу [российский император Николай I (1796-1855) - прим.], а там воспользовались им: устроили на Зимнем Дворце, а Андрею Ивановичу ничего не дали. Я помню, как они горевали об этом, а судиться с сильными мира сего не имели ни сил, ни средств. У них были очень хорошие дети: три сына, и они только могли дать им хорошее воспитание.
Продолжаю о моей выпивке: надзирательницы со страхом начнут делать замечание Сабуровой: "Ведь это вы, Дарья Матвеевна, напоили ее вином?"- "Ах, Господи, кто же знал, что она такая слабенькая, я ей дала чуть-чуть выпить, только разочек хлебнуть; да ничего, мы подождем, она сейчас выспится". И меня, рабу Божию, положат в чулан спать; а они, в ожидании моего пробуждения, болтают с своими обожателями.
А иногда Василий Игнатьевич Живокини начнет показывать силу и фокусы, и делал это как лучший фокусник и настоящий акробат.
Нельзя не рассказать <про> еще одно представление доморощенного фокусника. Почти перед выпуском из школы этот урожденный буфф, итальянец Живокини де ля Мома, за отсутствием инспектора, пригласил надзирательниц с воспитанниками посмотреть фокусы. Розданы были писаные <от руки> афиши:
1. Игра кистями (перенятая у приезжего в то время фокусника-индейца).
2. Будет держать огромное бревно на зубах.
3. Будет держать павлинье перо на носу, в то же время играть на скрипке, лежа на полу.
4. Поднимет стол с сидящим на нем мальчиком и будет держать их на зубах.
5. Огненный человек.
Все исполнено было ловко и удачно. Перед "огненным человеком" антракт затянулся. Влюбленные пары начали шушукаться, переговариваться, надзирательницы унимать их. Вдруг в одно мгновение все лампы потушили, в темноте явился человек в платье, намазанном фосфором. Голубое пламя и дым валили от него, но зал оставался в глубокой темноте. Начался визг девиц (но не от страха), крик надзирательниц: "Огня! Огня!" И когда дядьки вбежали со свечами, вся публика была не на своих местах. Надзирательницы выталкивали, тащили за руки девиц из зала.
Ну, за эту проделку инспектор сам посадил Живокини и П. Степанова в холодную комнату, где стояли сажени две сложенных дров, но и тут, войдя раз навестить заключенных, к удивлению, не нашел их, а двери были заперты. "Что за черти, они опять какой-нибудь фокус выкинули, верно, из второго этажа в форточку вылезли. Ищите их на дворе, в сарае..."
Спасибо, добряк-инспектор ограничил все этим домашним наказанием и не довел дело до дирекции.
Первая пиеса, которую поставил Живокини для маленьких, была: "Суженого конем не объедешь" [опера-водевиль Н. И. Хмельницкого. Музыка Л. В. Мауера - прим.]. Я играла г-жу Гримардо - старуху, жену управляющего; Карпакова - Розу; Виноградова - Лору. И помню, как все восхищались нами, это было Великим постом. Когда Феодор Феодорович Кокошкин посмотрел наш спектакль - очень благодарил Василия Игнатьевича, и объявил, что на Светлой неделе мы будем играть в его доме при генерал-губернаторе и при всей лучшей московской публике. Мы были в восторге; приказано было приготовить нам хорошенькие платья, чтобы после вести нас к гостям, и моя маменька сделала мне прекрасное беленькое, с буфами и прошивками, такие же ногавочки, т. е. панталончики, коротенькие, которые завязывались ниже колен. Во время действия нам много аплодировали, кричали: "Браво! Фора!", тогда еще bis не был в употреблении. Многие куплеты повторяли, особенно мой последний. Не помню начала, но кончался так, что, обращаясь к мужу, я говорю: "Хоть он и прост, зато сговорчив", - и по приказанию Василия Игнатьевича треплю его по щеке и оканчиваю словами: "Итак, нет худа без добра!" Играя у директора на Святой неделе, когда позволяют всем целоваться, т. е. христосоваться, я, пропевши в первый раз с потрепанием щеки, при повторении подумала: "А что, если я его поцелую, нынче можно, простят", и я, при слове "зато сговорчив", взяла его обеими руками за щеки и поцеловала; общий восторг! и заставили пропеть третий раз.
По окончании спектакля, когда нас повели к гостям, то при входе в залу меня взял за руку Матвей Михайлович Карниолин-Пинский, бедненький чиновничек и наш учитель словесности, любивший меня с поступления своего к нам в учители, подвел при всех к Василию Игнатьевичу Живокини и велел благодарить его, сказав, что я ему обязана своим триумфом, и я очень помню, что у меня выступили слезы на глазах и я с глубоким чувством присела ему. Ох, это смешное слово "присела", я с ним попалась и насмешила всех: стою, маленькая, за кулисами, вдруг идет директор и с ним какой-то очень красивый военный. Разумеется, я вытаращила на него глаза и не думаю кланяться, но когда Феодор Феодорович сказал: "Куликова, присядьте князю Щербатову", я ухватилась за кулису, поставила ноги на первую позицию и очень низко опустилась; слово "присядьте" употреблялось в танцевальном классе при позициях; и тут мне было очень стыдно, когда директор засмеялся и сказал: "Милая, я вам говорю - поклонитесь князю". Долго насмешницы-подруги смеялись над моим приседаньем, но после сделанного <мною для> Живокини, верно, все заметили мое признательное чувство и все стали ласкать и целовать меня.
Больше всех в этой толпе я помню князя Дм. Влад. Голицына, Вас. Дм. Олсуфьева (он служил по Дворцовому ведомству) и Сер. Тим. Аксакова [Аксаков Сергей Тимофеевич (1791-1859) - писатель, театральный критик, автор театральных мемуаров - прим.]; должно быть, они более других оказали мне внимания; Сергей Тимофеевич еще в 1828 году написал обо мне в газетах, что ожидают многого от моего таланта. Чтобы лучше отблагодарить и потешить нас, в эту же неделю спектакль повторился в школе, и после был бал с угощением, и вся знать приезжала в училище.
И тут надо рассказать маленькое происшествие, хоть и стыдно, но в 70 лет можно и должно рассказать свои погрешности. Мне было только 11-й или не более 11-ти лет. После спектакля, очень натурально, что я торопилась переодеваться, чтобы поскорей быть в зале с гостями, слушать их похвалы и кушать гостинцы. На меня надели тоже беленькое платьице, ногавочки, и я выскочила. После разных приветствий начались танцы - вальсом, и нужно же было Вас. Игн. Живокини схватить меня, приподнять за талию и начать кружиться. Платьице мое раздулось, и в это время мы летели против самых высоких гостей; князь Дмитрий Владимирович Голицын, видя такую "неудержимость", схватил меня в объятия и тем опустил мое платьице, <после чего> сделал со мной несколько поворотов и потом поцеловал, поставил на ноги и сказал: "Ты устала, не вальсируй больше, дитя". Я очень была счастлива, что князь танцевал со мной, с другими ни с кем, но когда мне объяснили, <в чем дело>, я поняла его добрый поступок и от стыда поплакала.
С нашим хорошим спектаклем директор носился, как курица с яйцом. Летом он делал большой праздник в своем имении, Бедрине. Театр был открытый, на воздухе, представление шло днем, и когда нас из флигеля вели в дом, то за нами бежали толпы народа. Мы все были в костюмах, нарумянены, но те девочки были красивы, а я как чучело: пестрый роброн на фижмах, седой парик с буклями, чепчик-разлетай, а рожица выпачкана разрисованными морщинами. Припоминаю, что я не конфузилась, а <только> подсмеивалась над смеющимися и делала им гримасы. Вся московская знать присутствовала и восхищалась представлением, "но умысел другой тут был" у Феодора Феодоровича Кокошкина. У него жила известная актриса Мария Дмитриевна Львова-Синецкая, и, как говорили, он хотел на ней жениться, и в этот спектакль как бы представлял ее публике во всей природной красоте. В заключение спектакля был большой дивертисмент, где она что-то декламировала, а после ходила в затейливых хороводах: в голубом атласном сарафане, повязка вся в дорогих каменьях, и, надо сказать правду, она была очень красива, только немного сутуловата, и теряла тем, что всегда хотела и старалась выказать свои прелести.
А не женился Феодор Феодорович потому, что, живя у него много лет, она вздумала довольно явно делать предпочтение Матвею Михайловичу Карниолин-Пинскому [учитель словесности в московском театральном училище - прим.], который, сказать правду, был очень красив; особенно у него были прекрасные руки... а есть поверье, у кого хороши руки, у того жена дурна. На нем поверье оправдалось (об этом упомяну после). Феодор Феодорович разошелся с Марией Дмитриевной, женился на ничтожной и бесталантной актрисе Потанчиковой, которая также нехорошо кончила. Сошлась с племянником Феодора Феодоровича, тоже Кокошкиным, не умела устроить свою жизнь и утопилась. A Мария Дмитриевна была умная и добрая женщина! Хорошо и тихо дожила свой век и, верно, покаялась в своих увлечениях, - доказательство <тому> ее письмо к брату моему Н. И. Кул<икову>, писанное в год ее кончины. "Добрый друг! вот Господь послал вздохнуть получше, я спешу написать. Мне очень грустно, что не могла написать вам; но болезни совсем расстроили, вы бы меня пожалели, я даже молиться не могу, иначе как сидя. Священник сказал: "Бог принимает только молитву от души". Я имела счастие приобщиться, <и> хотя исповедовалась сидя, Господь меня помиловал, многогрешную, и сподобил приобщиться Св. Тайн. Очень рада, что вы весело провели ваши именины, и дай Бог еще долго их справлять. Желаю вам более здоровья и всего лучшего. Не забывайте дрянную старуху, вам преданную душою. Марья Д. Синецкая".
Когда Мария Дмитриевна была pousse - директоршей, то, конечно, ей все поклонялись... при входе ее все бежали к ручке, снимали салоп, ставили кресло впереди сцены... и один перед другим - старались подслужиться. А я, еще маленькая, терпеть не могла лести и лицемерия... Бывало, девочки бегут к ручке, а я спрячусь за кого-нибудь, как будто меня <и> нет. После, когда она увидит меня, непременно подзовет и скажет: "Что же вы, душенька! не подошли поздороваться со мной..." А я сделаю невинную рожицу и пролепечу, что, мол, не смела беспокоить... "Напрасно, вы знаете, что я вас люблю и всегда рада вас видеть". Поцелует меня в лоб, а ручки-то все-таки я у ней не поцелую. Грешница, каюсь! Хорошо я представляла Марию Дмитриевну в водевиле "Синичкин" в роли Сурмиловой [Лев Гурыч Синичкин - водевиль Д. Т. Ленского - прим.]. Хотя многие находили, что мое важничанье, а главное, умничанье в этой роли более напоминало Над. Вас. Репину, живущую с Верстовским, и действительно очень завистливую и капризную! Бывало, во время представления "Синичкина" Верстовский, из себя выходит, видя, что я выделываю на сцене, чего и в роли нет, но что напоминает деяния Надежды Васильевны, а сказать не смеет... потому что публика в восторге. Зато как-то другая актриса играла мою роль и вздумала делать то же, что и я, так Верстовский просто запретил ей, сказав: "Прошу не дозволять себе то, что могла делать Орлова!" Итак, "умысел" Ф<еодора> Ф<еодоровича> насчет Синецкой не удался, а мы стяжали новую славу.
Наши школьные спектакли до того были хороши, что нас возили в Суханово сыновья П. М. Волконского: Гр<игорий> и Дм<итрий> Петр<овичи>. Они <таким образом> делали сюрприз своей тетушке, известной Зинаиде Волконской. Только это было уже через два-три года, тогда я уже играла роли молодых девушек.
Однако надо возвратиться снова к детству. Успех школьного театра так меня выдвинул, что все роли маленьких Русалок, Лелей, Полелей - все перешли ко мне. В опере "Илья-богатырь" [Илья-богатырь - волшебная опера К. А. Кавоса. Текст И. А. Крылова - прим.] я представляла какого-то божка Полеля. Первый мой вылет был из чаши. Это было так: несколько человек будто с большим трудом втаскивают на сцену огромную чашу, в виде рюмки, и я в нее вхожу, передвигая ножонки, и затем сижу, скорчившись, и держу горящий фитиль... разумеется, <я> взглядываю наверх, в раек, и вижу, как дивится публика, видя человечка в чашке, да еще с огнем. Не знаю, из чего на сцене спор, только первый подходит не Илья-богатырь, а толстый актер Соколов, и едва хочет дотронуться до чаши, как я поджигаю приделанную на краю чаши ракету, она летит, огненная, и все в ужасе отступают. <Я> вылетаю из чаши, что-то разговариваю и, приподнявши ножки, как пишут амуров <художники>, улетаю за кулисы. Это делается так: надевается мягкий корсет, шнуруется, а у него сзади прикреплено железное кольцо, за кольцо задевается крючок, у которого длинные черные проволоки, протянутые под самые падуги, т. е. вверх. Проволоки при вечернем освещении не бывают видны, и мы летаем, как по воздуху...
Ах, вспомнилось мне, сколько подобный корсет наделал греха и бед! Известно, что в конце 30-х или в начале 40-х годов появилась в Юрьевом монастыре у архимандрита Фотия авантюристка и была названа Фотинией. А была она какая-то фигурантка из театра, и, кажется, Петербургского. Она притворилась беснующейся... Сам архимандрит отчитывал ее... а она показывала, что его святость исцеляет ее, - каждую неделю приобщалась. Потом жила близ монастыря и делала, что хотела. Собирала сомолитвенниц, одевала их и себя в платья и покрывала, похожие, как пишут <художники> одежду Божией Матери. К ним приходили и сомолитвенники, молодые монахи, и они взаперти пели, и... говорили, что они молятся... Много денег стоила эта Фотиния архимандриту. Но графиня Анна Алексеевна Орлова так страдала от его заблуждения, что отдавала ей половину своего состояния - только бы она перестала дурачить старика и уехала!.. Глупая или, вернее, вредная, хитрая женщина не умела воспользоваться добрым советом, а кончила тем, что после смерти Фотия вышла замуж за кучера и побоями была доведена до могилы: "За чем пойдешь - то и найдешь". Нельзя слишком обвинять и архимандрита, сначала она затмила его рассудок святостию, что будто только он один мог избавлять ее от беса, потом придумала посредством театрального корсета вывешивать себя в церковном хоре, так что некоторые по вечерам видели ее висящей на воздухе. Еще проделка: она подкупила архимандритова келейника, и тот часто уверял Фотия, что видел ее молящуюся и стоящую не на полу, а как будто приподнятую на воздух, как Мария Египетская. Перед смертью келейник признался в своем обмане и в соглашении с ней. Это было жестокое наказание Фотию за его грубое обращение с боголюбивой и Богом любимой графиней Анной Алексеевной, что доказала ее праведная кончина.
Обратимся от грешного - к грешному; от Фотинии - к корсету! Вот на таком-то корсете меня приподнимали в опере "Илья-богатырь" [Илья-богатырь - волшебная опера К. А. Кавоса. Текст И. А. Крылова. - Прим.]. К счастию, что предварительно делались генеральные репетиции. Меня одели в старенький костюм и не позаботились для репетиции устроить все получше... А публики, и своих, и родных, и особенно любителей и знакомых начальству было множество... и только я, вслед за ракетой, вылетела из чаши, башмак с правой ноги - бух в чашу, я полетела со сцены, и другой полетел на пол. Режиссер выбежал подбирать их, и помню, что все очень смеялись, а надзирательнице Mapии Николаевне Заборовской был строгий выговор. Она была при гардеробе и всегда одевала персонажей, т. е. <тех>, кто играл роли, а выходящих и фигуранток одевали другие женщины, или <они> сами помогали друг другу. А уж какая была злая - эта Mapия Николаевна! Одевая маленьких, всегда колола булавками, и если которая взвизгнет или невольно повернется от боли, она начнет колоть нарочно... Сначала мне чаще других доставалось принимать это удовольствие, потому что в большом ходу были: 3 части "Русалки", "Илья-богатырь", "Иван Царевич" (опера сочинения императрицы Екатерины 2-й), и во всех я участвовала. Но я скоро придумала средство, чем избавляться от ее злости. Бывало, родители мои, когда я играю - сделают складчину с знакомыми и возьмут ложу; а батюшка почти каждый раз и один ходил... в дешевые места - вот я и попрошу матушку прийти пораньше и принести хорошенького гостинцу для Mapии Николаевны (конечно, и я не была забыта). Приезжаю рано... вижу, добрая мама сидит - душа и успокоится... смотрю, она и преподносит надзирательнице или апельсин, или дюшесу, слив и проч., и всегда что-нибудь хорошее. В этих приношениях участвовали: моя крестная и сестра ее Екатерина Аркадьевна. Бывало, знают, что я играю, и дадут отцу с ласковыми словами: "Отдай Маше, чтобы снесла Парашеньке!" От этого гостинец еще ценнее становится. И моя Mapия Николаевна сделается "шелковая", и питья мне подает, когда я выйду за кулисы, и платочек на шею надевает, а иногда и зонтик - на глаза. <...> Помню и до сих пор вспоминаю с признательностью, как Ф. Ф. Кокошкин любил и жалел меня. Бывало, как я за кулисы - он сам бежит из ложи, чтобы одеть, прикрыть и похвалить меня.
Еще был один раз смешной случай в "Русалке" [волшебно-комическая опера в 3-х частях Ф. Кауэра, с дополнениями С. И. Давыдова. Текст К.-Ф. Генслера. - прим.]. Тут, как дочь русалки и какого-то князя, я являюсь в разных костюмах... Помню, что в русском сарафане я отлично пела: "Мужчины на свете как мухи к нам льнут; Имея в предмете, чтоб нас обмануть! Сегодня ласкают, а завтра бранят, одну обожают, другой изменят..." и т. д. А по окончании - "Тра-ля-ля, Тра-ля-ля"... я приплясываю... и мне всегда кричат "фора", и я повторяю. Потом приходит мой отец-князь, и я, по приказанию маменьки-русалки, начинаю делать ему упреки, он изумляется и спрашивает: "Кто же ты, девочка?" Я топаю ножкой, сарафан проваливается под пол, и я являюсь - молоденькой русалочкой Лидой. Но раз со мной случилось смешное горе! Вздёржечный сарафан так делается: сзади он не сшивается, а выметывают дырочки и в них пропускается шелковый шнурок. Сверху придерживается легкой петлей, а снизу имеет аршин длины и на кончике пулька. Эту пульку я должна бережно спрятать за пояс, и когда приближается время превращения, незаметно я подвожу князя к тому месту, где открывается маленький люк, тихонько бросаю туда пульку и при последнем слове топаю ногой, и там, дернув шнурочек, в один миг утаскивают под пол мой сарафан... И что же: раз платье дернули, оно с груди сошло... да и остановилось на боках и животе... Я его тащу, я его дергаю - ни с места!.. Нечего делать: я приподняла его спереди кверху и побежала за кулисы, там платье сорвали, публика смеялась, а я, как ни в чем не бывало - выбежала и кончила сцену. Опять досталось не мне, а надзирательнице.
Много было подобных проделок, всех не упомнишь... Вот еще смешная сцена: Иван Царевич приходит спасать свою сестру - Царевну Звезду (это меня) из рук злого Чародея, который ее вместе с женихом Чудо-богатырем упрятал куда-то. Является Иван Царевич. Жених с невестой так рады!.. Начинается трио, где он нам рассказывает, как пришел и как мы все уйдем, а уходить-то надо волшебным образом, как будто в стену... Для этого надо взобраться на неприметную лестницу, а П. А. Булахов, игравший Ивана Царевича, был страшный трус и, в половине трио, говорит тихонько: "Ну, братики-сударики (его поговорка), надо лезть на стену, я лучше просто уйду, а вы допевайте трио и полезайте, как знаете!" Итак, мы остались вдвоем и я, прося брата Ивана Царевича (которого уже не было на сцене) за своего любезного Чудо-богатыря, говорю: "Ах, не сгуби его!.." А жених отвечает: "Не бойся ничего!" А весь мотив и объяснение остались в оркестре, и мы раз по 10-12 повторили эти слова и полезли на стену... она открылась, а Иван Царевич преспокойно стоит там и нас дожидается, чтобы вместе бежать. Начальство и многие в публике замечали его проделку, но прощали, зная его трусость, а главное, любя и уважая его! Да, действительно, Петр Александрович Булахов имел прекрасный голос и как человек был достоин общего почтения. [Булахов Петр Александрович (ум. 1835) - популярный певец-тенор. В 1821 г. поступил на московскую сцену. Славился исполнением партий в модных французских операх, в опере "Иван Царевич" и др. - прим.]
Итак, наши, т. е. мои, Карпаковой и Виноградовой, сценические успехи начали более и более развиваться. Уже сам Феодор Феодорович ставил спектакли в школе и приезжал нас учить (Василий Игнатьевич Живокини был выпущен) и привозил с собой известного драматического писателя и учителя князя А. А. Шаховского [Шаховской Александр Александрович, (1777-1846), кн. - драматург, переводчик, режиссер, театральный педагог и влиятельный театральный деятель. В 1802 г. поступил на службу в Дирекцию императорских театров, был членом репертуарного комитета, постановщиком большинства шедших на императорской сцене пьес.]. Мы пользовались их уроками, и это много придало способности, особенно мне. Князь Шаховской учил меня особо, и для этого меня возили на Бутырки, к сенатору М. М. Бакунину, у которого жил князь, приезжая в Москву. И с тех пор я знакома с сестрами Бакуниными, Екатериной и Прасковьей Михайловной (с первой была в одно время в Крыму в 1855 году, она в Севастополе, а я в Симферополе - ходили за ранеными). У меня всегда была страсть к "народной мудрости", т. е. к пословицам, поговоркам и скороговоркам... В водевиле "Ворожея", соч. князя Шаховского, играла я старуху и должна была говорить известную пословицу: "Курочка по зернышку клюет - да сыта бывает!.." От моей ветрености, рассеянности, поспешности сказала я наоборот: "Зернышко по курочке клюет"... и т. д. И что же: сколько меня ни поправляли, сколько ни бранили, сколько ни смеялась публика и все, я осталась при своем, и смешно сказать: до сих пор так же, при случае начинаю с "зернышка", а не с "курочки".
До 12 лет я была небольшого роста; на 13-м сделалась больна, сформировалась и вдруг вытянулась. Тут начинается период обожаний. Впрочем, он был и у малолетней... и этому способствовали те же детские спектакли; нежничанья старших девиц с воспитанниками и посторонними... Помню, как, бывало, идет мимо училища красивый Алексей Николаевич Верстовский. Надя Репина и бросится к нам: "Бегите к надзирательнице, скажите, что вам надо учить куплеты" (а он служил при театре репетитором музыки, а впоследствии инспектором). Сказано - сделано: Верстовского позовут, он с кем-нибудь из нас пропоет куплетик, а потом и примется распевать чувствительные романсы, выражая в них любовь к Надежде Васильевне. А мы все это понимали и "мотали себе на ус". Да и не смели не влюбляться. Еще когда играли первую пиесу "Суженого конем не объедешь", а это было, как я упоминала, на Светлой неделе, мальчик Паша Соколов играл моего мужа, г. Гримардо, и, конечно, влюбился в меня, уж это так долг службы повелевал. Надо признаться, что и я немножко отвечала ему. Вот на Святой неделе он просит, чтобы я с ним похристосовалась, т. е. поцеловала его - я ни за что!.. "Ну, так хорошо же, я отомщу вам!" - говорит Паша, и что же он делает - идет к разбойнице Д. М. Сабуровой (так мы звали ее после пощечины доброму инспектору) и жалуется ей на меня. Та, недолго думая, зовет меня, бранит... и строго приказывает целовать его. Я как будто не хочу... капризничаю... прошу... и кончается тем, что мы с удовольствием целуемся! Она хвалит меня за послушание, дает гостинцу, а я в душе смеюсь над ней!
Так нас с юных лет приучали играть любовью, и она многих погубила! Феодор Феодорович водил за кулисы и позволял ходить разным господчикам, и у каждого был предмет [т.е., объект ухаживания - прим.]. Многие на меня грызли зубки, да меня сохраняли советы доброй матушки, брата и настоящая любовь к Павлу Щепину [Щепин Павел Мардарьевич - актер Малого театра с 1827 г., пел в опере, затем режиссер оперной труппы - прим.]. Рано, еще с 13-14 лет, возродилась она потому, что Щепин очень был дружен с братом и всегда говорил ему, если замечал во мне что дурное: например, когда я в класс опоздаю, а это часто случалось, потому что, быв рано переведена от больших девиц, куда меня положили по болезни, в средний класс. И тут подруги меня любили, а маленькие ухаживали за мной. И больше всех помню Катю Санковскую [Санковская Екатерина Александровна (1816-1878) - артистка, прима-балерина московского балета в 1832-1852 гг. В 1836 г. окончила московское театральное училище - прим.], (впоследствии известную, прекрасную танцовщицу, которую Гюллень-Сор возила в Париж и ею восхищалась вся Москва и, к сожалению, больше всех - обер-полицмейстер, Л. М. Цинский). Другая - Лиза Степанова - добрая, умная, но не талантливая девушка. Бывало, они меня будят, просят, чтобы я вставала, обуют меня, а я только их ногами толкаю... вдруг 3-й звонок, значит, начинаются классы (1-й, чтобы вставали, 2-й, чтобы чай пили), и я, как сумасшедшая, вскакиваю... они все на меня надевают, подают кружку холодного чая, и через 5 минут я в классе. Конечно, тут не могло быть ни причесанной головы, а волосы у меня были с добрый овин, ни порядка в одежде. Бывало, брат меня бранит, говоря, что ему Щепин пересказал... вот это-то внимание ко мне обратило и мое к нему: мы полюбили друг друга, и это святое чувство сохранилось у нас до его смерти. Я и до сих пор молюсь о упокоении души его!
Девицы меня любили, потому что я и гостинцами с ними делилась и умела занимать и забавлять их на разные манеры. Бывало, маменька 2 раза в неделю носила мне по праздникам (а по будням присылала) огромные сдобные булки, аршина полтора в окружности: я отделю брату частичку, а большую часть раздам подругам и любимой няне Прасковье. Мне самой не было большой надобности в булках, меня многие подкармливали, начиная с инспектрис, надзирательниц и той же няни Прасковьи. Пойдет, бывало, она в кухню обедать, гляжу, и тащит мне на блюдечке каши - много намасленной, потому что и повара-то меня любили. Верно с тех пор и до сих я очень люблю гречневую кашу. И гостинцы мне матушка носила, - но увы! все такие хорошие, дорогие, потому и не много. Бывало, я свои очень скоро раздам и самой не останется... а смотришь, другим девочкам принесут репы, моркови, черных стручков <гороха>, и они долго-долго наслаждаются, так что у них начнут просить (только не я): "дай мне хоть сердечко от яблока или моркови", т. е. середины их. Зато, когда я кушаю, или вообще мои гостинцы, то говорят: "Пожалуйте мне кожицу от апельсина или косточки от персика, абрикоса или слив"...
Да, по благости Божией, хорошо мне было жить на свете с малолетства. Девиц маленьких я забавляла театрами, танцами; средних музыкой, пением и выслушиванием их любовных страданий и разных неудач. Я очень любила музыку и рано выучилась играть на фортепианах и петь. Бывало, какая-нибудь чувствительная... влюбленная или покинутая сядет подле фортепиан и попросит меня спеть что-нибудь чувствительное... или спросит: "Пашенька! не знаешь ли ты эти стихи?" - "Не знаю - а что?.." - "Положи их на музыку, я тебе буду подсказывать". - "Изволь!" И она начнет мне говорить строчка за строчкой, а я, судя по словам, вывожу такие сладкие, минорные звуки... а голосок у меня был легкое сопрано: нежный, игривый (когда нужно) и очень симпатичный. Бывало, моя слушательница разливается-плачет, а меня смех разбирает. Одна заставила меня выучить и со слезами слушала: "Под вечер осенью ненастной, В пустынных дева шла местах; И тайной плод любви несчастной Держала в трепетных руках" и проч. Кто знает, может быть, бедная вспоминала свое тяжкое горе в этом роде.
Действительно, из купленных была одна Грачева, самая старшая из всех. Она имела что-то вроде лунатизма: бывало, ночью сядет на кровати, свернет из подушки или платья что-то вроде куклы, закутает простыней и начнет качать, как ребенка... Не ей ли я пела и чувствительный романс: "Под вечер осенью ненастной". У Ржевского купили все больших девиц, только Серафиме Виноградовой было лет 12-13. А те все были опытные, и не мудрено, что и нам кое-что передавали. Благодаря моему доброму брату, я была защищена от некоторых глупостей; он строго следил за мною и предостерегал меня. А много было за мной ухаживателей! Когда школу перевезли в новый дом - с Поварской на Дмитровку, - то продавец его какой-то Толстой, не помню, граф или нет, поместил в надзирательницы свою знакомую... и начал вечерками приезжать к ней чай кушать, привозил с собой другого господина... а она добренькая! чтобы потешить нас чайком, призывала меня и, хорошо не помню, Целибееву или Солнцеву - только непременно которую-нибудь из этих, думаю, первую. Мы пили чай с вкусными булками, ели конфекты и слушали сладости от наших обожателей. Я не очень поддавалась, бывши влюблена в другого, но она [т.е., надзирательница - прим.] принуждала меня быть ласковой, и за то мне пришлось, поневоле, отомстить ей. Я не могла же уважать такую надзирательницу, поэтому обходилась с ней довольно грубо. Как-то она при всех, в классе сделала мне замечание, и довольно резкое, желая показать свою власть... Это меня оскорбило. Зная, какая недостойная женщина поставлена к нам для присмотра и доброго внушения, я, не думая нимало, отвернулась и громко сказала: "Отстаньте от меня, дура!" Все - кто засмеялись, а кто пришел в ужас!., а на беду и главная инспекторша Елена Ивановна де Шарьер является в эту минуту... "Что такое?.. что здесь случилось?.." Все молчат. "Ольга Ивановна (имя надзирательницы), прошу сказать". - "Потрудитесь спросить у Куликовой..." - "Скажи мне, Пашенька" (она меня очень, любила). Я рассказала, что сидела, переписывала роль, а она начала напрасно придираться ко мне, тогда я обиделась и сказала: отстаньте от меня, дура! Все пришли в еще больший ужас, полагая, что я никак не осмелюсь сказать правду и буду как-нибудь вывертываться и просить прощения. А я и не подумала это делать, а хотела выказать, что не уважаю и презираю подобную женщину! Елена Ивановна ахнула! "Что вы... что вы говорите, Куликова?., как вы смеете?.." - "Может быть, я и виновата, а все-таки она дура!" - "Не смейте этого говорить, еще и при мне: просите прощения!" - "Извольте, для вас я буду просить прощения, а все-таки она дура!" - "Встаньте на колени!.." - "Извольте - встану, а она дура!" - "Господи! что же это такое", - уже закричала Елена Ивановна и, быстро уходя из комнаты, сказала: "Стойте целый день, пока вас не простит О. И." - "Слушаюсь, прикажите только подать мне роль, чтобы я могла писать на коленях, а она все-таки дура!" Положа тетрадь на стул, - стоя на коленях, - я преспокойно принялась переписывать роль, а девицы, тем более знавшие ее проделки, начали бранить ее за меня.
Но мое наказание недолго продолжалось; Елена Ивановна, зная меня хорошо и понимая, что без особенного повода я не позволю себе подобной дерзости, скоро приказала позвать меня и ласково начала увещевать. Тогда, расплакавшись, я сказала ей правду, и она тотчас приняла свои меры, чтобы спасать нас от гибели. Возвратясь вместе со мной, она сказала О. И., что завтра я играю (уже на большой сцене) и могу очень расстроиться и захворать, <так что> она оставляет наказание до более удобного времени. Мне тоже приказала ничего не говорить и быть с ней вежливой; а сама поручила старшей надзирательнице Марье Ивановне де Росси наблюдать за ее поступками. И наша вредная дама скоро сама себя выдала. Думая, что я ничего не сказала начальнице, и в душе благодаря меня, она сделалась еще ласковее, а ее посетители - еще смелее! Так что в непродолжительном времени один из них не только привез конфект и прочего, но даже, отдавая моей подруге деньги, начал убеждать взять их и покупать себе что угодно... В эту минуту отворяется дверь, является Mapья Ивановна и видит эту сцену убеждений! "Извините, Ольга Ивановна, я пришла сказать, что девицам надо идти ужинать - ступайте!" Я с радостью вышла, а глупая подруга моя не успела отдать назад деньги, зажала их в руке и побежала бегом... Марья Ивановна за ней, крича: "Постой, постой! что у тебя в руке?., я вижу, не спрячешь..." А она, бедная! прямо в маленький кабинетик, да в круглую дырочку и бух пачку ассигнаций... [т.е. в очко простейшей уборной - прим.]. Mapья Ивановна прибежала за ней, позвала няньку и со свечкой увидела это чье-то разорение. Но зато мои слова оправдались, и m-me Ольгу Ивановну попросили удалиться; да и к посетителям сделались осторожнее.
Была и еще история... ох, да и много их бывало, - всех не перескажешь... Моя ближайшая подруга Серафима Виноградова была немножко легкомысленна и непутем проказила. Бывший их господин Ржевский имел позволение приезжать в школу, навешать своих, как будто передавая им поклоны и известия об родителях и родных, но, сколько я помню, он больше всего разговаривал и ласкал Серафиму Виноградову, привозя ей гостинцы и подарки, а последнее было запрещено... Да ей бы лучше сказать начальнице, и, верно, позволили бы принимать и носить ничтожные ленточки, платочки, поясочки, но она все брала тихонько и прятала; даже мне, по дружбе, ничего не говорила. Но Mapья Ивановна де Росси - этот знаменитый сыщик, все проведала и все подсмотрела... В один прекрасный день видим, идет начальница, за нею надзирательницы с Mapьей Ивановной во главе и приказывает позвать больших девиц в наш дортуар... Мы испугались, и я спрашиваю Серафиму: "Не ты ли что-нибудь напроказила?" - "С чего ты выдумала - я ничего дурного не сделала!", - а сама побледнела... Когда все собрались, Ел. Ив. начала говорить речь вообще о нравственности и особенно о том, как стыдно и неприлично девицам слушать объяснения от богатых и знатных людей, зная, что такой господин жениться не может, а может <только> погубить честную девушку. "Одна из вас принимала тихонько подарки, и я прошу и приказываю, чтобы виноватая сама призналась, показала подарки и тем доказала, что она сознает свой неосторожный поступок - и на будущее время исправится. Иначе я прикажу всех обыскать, и если у кого что найдут, та будет строго наказана!.." Все девицы со страхом переглядываются... Подарков-то, может, у других и не найдется, да мало ли что есть: и альбомы, писанные чернилами и кровью (у меня один сохранился), и стишки и ленточки - на память, а у других, верно, и записочки были... Я толкаю Серафиму и говорю: "Признайся, скорей простят!" - "Отстань! пусть их ищут, ничего не найдут". Видя, что все молчат и не шевелятся, - начальница обращается к нашей няньке: "Прасковья! выберите все из ящика у девицы Виноградовой!.." Все глядят на нее с ужасом [то бишь, на надзирательницу], а она злобно смеется. Из ящика выбрали все, до последней нитки - ничего нет! "Откройте кровать и там осмотрите..." Та же операция, и опять ничего... Серафима торжествует!.. Начальница смотрит вопросительно на Mapью Ивановну. "Прасковья! вынь тюфяк и поищи хорошенько!" - это уже прибавила Mapья Ивановна. Прасковья вынула тюфяк, переворотила на обе стороны... опять ничего... а в это время Виноградова начинает почти вслух ворчать: "Противная, старая сплетница! смотрела бы <лучше> за своей дочерью" и проч... А дочь ее была, действительно, не из хороших. Когда уже нам казалось, что все кончилось благополучно, Mapья Ивановна сама подходит к кровати, переворачивает тюфяк и говорит: "Прасковья, принеси ножницы! вот тут зашито свежими нитками, нет ли тут чего?" Я гляжу на Серафиму, она побледнела как полотно, слезы на глазах, и отвернулась к окошку... Я шепчу: "Проси, проси прощения!.." - "Не хочу, да и поздно теперь". А в это время М. И. потащила из тюфяка, как теперь вижу, торжковский пояс голубой с серебром, туфли вышитые, но не сшитые и еще что-то, не припомню. И из таких пустяков учинился весьма неприятный скандал!
Ее, бедненькую, наказали по-старинному, т. е. посекли. Это удовольствие у нас было в ходу, хотя и изредка. Даже и мне однажды чуть не досталось. Кто-то из девиц, уставши после танцевального класса - пила свой чай и дала мне чашечку, а сахару-то у ней недостало. Я, зная, что у Кати Красовской всегда бывает сахар, а она была на репетиции, вынула один кусочек у ней из ящика и выпила чай. На беду, кто-то видел, что я ходила в чужой ящик, и донес надзирательнице, та вскипятилась... я, верно, ей не уступила, доказывая, что мы с Катей дружны и что она ничего не скажет... так оно и прежде бывало. Но какая-то злющая надзирательница нажаловалась начальнице, упомянув, что любимицам все прощается... и Елена Ивановна, желая оправдаться, сказала моей матушке и просила, чтобы она сама наказала меня. Маменька позвала Прасковью с розгами, и меня, несчастную, повели в умывальную на расправу... но тут моя Прасковья начала доказывать, что я не воровка, что никогда за мной не замечали этого и что я взяла у подруги и уже возвратила ей. Маменька, конечно, отменила наказание, но запретила мне говорить об этом. Разумеется, я молчала, но по секрету всем рассказала, что меня не секли, чтобы снять с себя такой позор!
И в другой раз моя Серафимочка попалась на любовных интрижках. Она уже играла на сцене, особенно в операх, имея прекрасный голос... Но это продолжалось недолго, как только она подросла и еще в школе выказала свой талант, так что ей бенефицианты начали давать хорошенькие роли и тем как будто делать ее соперницей Н. В. Репиной, а последняя была презавистливая и не давала ходу ни одному юному таланту... (о себе скажу после), так она и погубила Серафиму и многих других. Верстовский, как начальник репертуара, исполнял только ее [т.е. Репиной] желания. Виноградова готовила роль к опере "Жоконд" [Жоконд, или Искатели приключений - комическая опера Н. Изуара.], тут прежде надо рассказать мою глупую проделку. Мы, т. е., я и Виноградова, которым часто приходилось учить наскоро роли, всегда уходили в особую комнату, где было огромное зеркало и мраморный подстольник... Случалось это делать и ночью, когда, бывало, привезут роль накануне и приказывают выучить и сыграть с одной репетиции. Зная мою хорошую память, со мной часто это делали и очень мучили меня <этим>. Вот особенно два случая: была я лет тринадцати, помню, что приехала из спектакля усталая и сладко спала. Вдруг надзирательница меня будит: "Оденьтесь поскорей, приехал Сил Лукьянович Кротов" (режиссер драматической труппы). Я вышла сонная, и он, подавая мне книгу и валовую партию пиесы "Езоп у Ксанфа" ["Притчи, или Езоп у Ксанфа" - комедия-водевиль. Переделка с фр. А. А. Шаховским водевиля Ж.-Б.-С. Мартиньяка "Эзоп"], говорит, что директор просит меня приготовить к завтрему. Я по уходе его подошла к ночнику, поворочала книгу и ноты, задремала и, положив все под подушку, уснула. У нас вообще была такая примета, что если урок положить под голову, то лучше его выучишь. Зато утром, как я взглянула на большую роль, а главное, на 18 куплетов и почти все с незнакомой мне музыкой... тут я испугалась и послала за воспитанником Гурьяновым, чтобы он со скрипкой пришел учить меня петь куплеты. Приехала на репетицию и, может быть, в первый и последний раз заплакала, что не имею возможности все хорошо приготовить к вечеру. Тут надо мной сжалился М. С. Щепкин [Щепкин Михаил Семенович (1788-1863) - знаменитый русский актер, ведущий актер Малого театра с 1822 г. - прим.], игравший Езопа, и Е. М. Кавалерова, игравшая Ксантипу. Они придумали, что можно убавить, а некоторые мудреные куплеты заменить прозой. Спектакль не остановился, я сыграла, и меня похвалили.
Подобные случаи бывали довольно часто, но не стоили мне больших затруднений. Только еще был второй - весьма серьезный и трудный случай! Тогда мне было лет 17, и уже последний год я была в училище. Анна Матвеевна Борисова была почтенная, всеми уважаемая актриса [А. М. Борисова - актриса Малого театра, сестра Е.М. Кавалеровой. - прим.], она играла в драмах и трагедиях и была соперницей М. Д. Синецкой. Но это соперничество и зависть были только со стороны высших мира сего, тех, которые были близки к начальству и делали что хотели, <т.е. таких,> как Н. В. Репина и М. Д. Синецкая [Мария Дмитриевна Львова-Синецкая (1795-1875), известная в свое время русская драматическая актриса, одна из ведущих в московском Малом театре]. Анна Матвеевна дослуживала уже <свое> последнее время, и ей назначили бенефис. Не имея более претензий играть хорошие большие роли и желая угодить Синецкой, она выбрала для бенефиса известную старую пиесу "Мизантроп" [комедия Ж.-Б. Мольера - прим.], переведенную тяжелыми стихами Ф. Ф. Кокошкиным. Первая роль - Прелесты всегда была играна Марьей Дмитриевной. Почтенная Анна Матвеевна давала старую пиесу и для того, чтобы избежать расходов... и что же? М. Д. и тут не могла преодолеть своей старинной неприязни! Накануне бенефиса, уже после спектакля, где она будто бы больная участвовала, прислала роль Прелесты с извещением, что по болезни играть не может. Бедная Анна Матвеевна не знала, что делать... Бенефис надо было отменить. Но приехавший к ней с печальным известием режиссер сказал ей: "Прикажите отвезти роль в школу, к Куликовой, она выучит".
Утопающий хватается за соломинку, роль послана ко мне, и повторилась первая история: меня разбудили, передали просьбу и роль. Зная [хорошо] все театральные проделки, я побранила М. Д., но принялась ночью же учить роль и даже радовалась, что мне, хотя и нечаянно, досталось принимать участие в большой пиесе и исполнять хорошую роль! В этот раз никто не ожидал, что я совершу такой подвиг. Но зато очень помню, как тяжел он мне пришелся... я себя не помнила. Добрая Анна Матвеевна сама заботилась о моем костюме: на свой счет сшила белье, атласное платье, убрала его цветами бирюзовыми с серебром, такой же венок надела мне на голову... А я в это время ничего не видела, не обращая ни на что внимания, только читала роль и боялась, чтобы не ошибиться. П. С. Мочалов играл Мизантропа [Мочалов Павел Степанович (1800-1848) - знаменитый русский драматический актер. В 1817 г. дебютировал на московской сцене. Играл в трагедиях Вольтера, Шекспира, драмах Шиллера, Дюма и в многочисленных мелодрамах. - Прим.], он всегда меня любил, а тут особенно старался поддержать меня. Не думаю, чтобы я хорошо играла, но меня все хвалили и благодарили, что я сделала доброе дело для уважаемой Анны Матвеевны. А она, голубушка, надев мне на шею большую нитку французских страз, просила оставить их у себя на память этого вечера. Впоследствии этими стразами я отделала рамку к св. иконе Спасителя. Так-то часто помогал мне Бог делать добро людям! Хорошие меня хвалили, а дурные называли выскочкой.
А вот своей подруге Серафиме Виноградовой я чуть не сделала зла! Она также получила новую роль и должна была скоро выучить... а моей памятью она не обладала. Выпросив у няньки сальный огарок, она села в зале перед зеркалом и, положив локоть на стол, а голову на руку, в тишине принялась за свое дело. Проснувшись, я увидела, что Серафимы на кровати нет, и, увидав свет в зале, поняла, что она учит роль. Дело было на святках; уже наши няньки и другие живущие в доме прибегали к нам наряженные. Мне и вздумалось позабавиться, испугать подругу. Я тихонько встала; другим ходом пробежала в буфетную, надела шерстью вверх Прасковьину нагольную шубу, тут же лежащую страшную маску и обернула голову, как турецкой чалмой, красным платком. Тихо-тихо подкралась к Серафиме, встала сзади и взяла ее за плечо. Она прежде всего взглянула в зеркало... Ахнула... и покатилась без чувств со стула!.. Я хотела проговорить, что это я!.. но также, увидав в зеркале страшное чудовище, испугалась и, не имея сил выговорить <ни> слова, сама упала на колени подле Серафимы. К счастию, первую услыхали и прибежали няньки... Серафиму привели в чувство; меня раздели и побранили, и за что большее спасибо - скрыли мою шалость. Подруга немного посердилась, но скоро простила меня.
Итак, Серафима готовила оперную роль, а Гурьянову, как хорошему музыканту, было приказано репетировать с нами куплеты со скрипкой. А они были влюблены друг в друга. Бывало, с нами он пропоет кое-как, а с ней чуть не по часу распевает; разумеется, это заметили и начали следить. В один прекрасный, но несчастный день на сцене школьного театра было подобное учение. Мы, а может быть и я одна, как больше других занятая и с 13-ти лет уже начавшая играть на большой сцене молодых девиц, кончив свои куплеты, ушла, чтобы не мешать подруге... И надзирательница зачем-то на минуту вышла... возвращается- на сцене никого нет. Спрашивает, где же учитель, - никто не видал, она догадалась, позвала няньку и приказала взглянуть под сцену... Увы! они там!.. Нечего делать, надо было выходить... Но надо сказать, что сцена была у нас устроена в большой зале; в одной половине пол поднят аршина на полтора, и очень было удобно спрыгнуть на окно, а оттуда под пол. Мы, часто играя в гулючки, там прятались. Кулис, когда не было спектакля, на сцене не полагалось, а были протянуты белые, гладкие шесты, за которые мы держались, выделывая разные батманы и па.
Кстати, упомяну - любила я и учиться танцевать и даже начинала выделывать соло на большой сцене... Но директор сказал танцевальной учительнице, чтобы она не много занимала меня танцами, что меня готовят в драматические актрисы, что у меня хорошенький голос и я, по моей худобе и слабости, не буду в состоянии совместить и то и другое дарование... М-me Гюллень-Сор сказала это мне, и я, умница! принялась плакать, не желая расстаться с танцами. Мне позволено было ходить в класс, но танцевать соло уже не позволяли, зато со злости я, бывало, в классе начну держаться обеими руками за шест и делать такие батманы, перегнувшись назад, что достаю концами пальцев ноги до верха головы. Я была очень тонкая и необыкновенно гибкая, за это m-me Гюллень-Сор звала меня: "petit пояс"!
<Итак,> вылезли из-под пола наши бедные влюбленные! Его выгнали вон, а ее нарядили в сарафан (это было самое сильное наказание) и послали в прачечную!
Я не упомянула бы об этой некрасивой истории, если бы тут не вмешалось мое имя. Вслед же за этим скандалом меня отпустили к родителям на лето лечиться. Меня взяла с собой в деревню крестная мать Ел. Ар. Верещагина. До этого моим родителям рекомендовали какого-то шарлатана. Он вызвался меня вылечить от желез под левым ухом, и что же, он не принес никакой пользы лекарствами, разрезал мне железу перочинным ножом! Теперь вспоминаю с содроганием, а тогда долго я не могла резать говядину и проч. и не могла смотреть, как это делали другие. Я уже упоминала, что меня с малолетства очень любили и крестная и сестра ее Ек. Арк. Столыпина (мать героя последней войны [т.е. Крымской войны 1853-1856 годов - прим.], с которым я игрывала, когда ему было лет 7-8, а мне больше). Еще в первое время, когда я начала играть на сцене маленькой девочкой, бывало, приду домой к маменьке, а меня сейчас и зовут к ним. <И там уже> расспросам не было конца. Все наше школьное житье так было ново для них, и, верно, я умела и рассказывать хорошо; только помню, что придем домой вместе с братом, а я его почти и не вижу. Раз крестная сделала мне такой вопрос: "Вот ты такая хорошенькая, Параша, так скоро выросла, что, если приедет в Москву государь и ты ему понравишься, рада ты будешь?" Я задумалась и, вспомнив наставления начальницы, что богатые и знатные вельможи своим знакомством ведут только к погибели, а я презирала тех, кто продавал свою любовь... вдруг ответила: "Что же, если я буду иметь счастие понравиться государю, из этого ничего не выйдет: женой его я не могу быть, а так..." И помню, что я вся вспыхнула от негодования, а они расхохотались. Помню, к крестной или, кажется, к Екатерине Аркадьевне (имения их были недалеко одно от другого, у крестной было хорошее, но простое, старинное; а у Ек. Арк. - Средниково - великолепное, все с каменной постройкой) приезжал родственник Афанасий Алексеевич Столыпин [брат сенатора, Аркадия Алексеевича - прим.] и с негодованием рассказал им нелепые слухи. Сидят известные грибоедовские законодатели... или верные законопорицатели, в Английском клубе, является П. Н. Арапов, страстный любитель театра [Арапов Пимен Николаевич (1796-1861) - историк театра, драматург, автор "Летописи русского театра". - прим.], и начинает с сожалением рассказывать историю Серафимы Виноградовой с Гурьяновым, и как она строго наказана. Такая прекрасная, талантливая девушка!.. И все охают и ахают, а кто-то и прибавил: "Да, жаль ее! тем более, что она попалась за детскую шалость, но у ней нет протекции и она страдает! А вот другая, общая любимица, и хуже сделала, а все шито - да крыто". Все пристали: что такое? кто такое? "Да ваша фаворитка Куликова - родила! ее в деревню и отправили, чтобы скрыть этот грех..." Почти все сидящие расхохотались!.. "Что вы? помилуйте, да Куликова ребенок! ей еще только лет 12 с небольшим, она только высока ростом". А А. А. Столыпин очень рассердился и, обратясь к клеветнику, прибавил: "Да, это правда, она живет в деревне, у моей сестры Верещагиной. Да не она ли была у ней и повивальной бабкой?" Господин сконфузился, извинялся, а Столыпин прочел ему хорошую нотацию: "Грешно и стыдно распускать клевету ни на чем не основанную, а что бедная Куликова больна - это мы все давно знаем и видим ее всегда подвязанную платочком, а на сцене ленточкой". Так и было: моя детская, застуженная золотуха обратилась в огромные гланды под левым ухом, и я должна была это безобразие во время спектакля притягивать шелковой лентой тельного цвета. Так моя подруга пострадала, а я за нее ответила нареканием на мое доброе имя! И подобный вздор мне передавали и в театре, потому что по моему раннему развитию и выходу на большую сцену я уже имела много завистниц.
Да помню еще ранее пресмешной случай: Катя Красовская, о которой я упоминала выше, была ужасного характера, ее все девицы боялись, ухаживали за ней и отдавали ей почти все гостинцы. А та, бывало, наговорит надзирательнице или нам что-нибудь насплетничает и перессорит нас друг с другом. Даже до того <доходило>, что когда она на кого рассердится, то приказывает, чтобы и другие не смели говорить с этой девочкой. Надо сказать правду, что меня она любила (верно, за хорошие гостинцы). Она была много старше меня - лет на 5-6. Но раз за что-то сильно на меня прогневалась и запретила всей нашей комнате говорить со мною. Меня все любили, и вдруг я вижу, что все отворачиваются от меня, а тихонько умильно взглядывают и, встретясь в коридоре, где никого нет - вдруг поцелуют меня и бегут. Я расспрашиваю... умоляю сказать правду... нельзя! они дали клятву! Наконец, одна очень меня любившая как-то улучила минуту, бросилась ко мне в объятия и со слезами сказала: "Ради Бога, не выдай меня! Катя Красовская сказала, что у тебя был ребенок, и запретила знаться и говорить с тобой!" Я расхохоталась... успокоила подругу и начала действовать. Я была хитра на выдумки; а дело было Великим постом, мы начинали говеть, и да простит мне Господь! я и придумала для восстановления истины и обличения зла разыграть комедию. В училище у нас не было церкви, нас водили к обедне в какую-то старинную церковь, где был прежде монастырь - это когда идти по Дмитровке к Охотному ряду - церковь будет на правой стороне, в ограде. Во время поста заутрени и часы священник приходил служить в зале. Мы обыкновенно становились рядами, и тут я начала мою комедию: бывало, стоя на коленях, опущу голову к полу и начинаю причитать как будто про себя, но так, чтобы и соседки слышали... а они тоже поклонятся в землю и слушают, что я ворчу... а я начинаю: "Господи! прости мне мой тяжкий грех... Ты видишь мое раскаяние... слезы... (а сама как будто всхлипываю) прости меня, Господи! я исправлюсь и всю жизнь буду хорошей, доброй девочкой!"
По окончании службы мои сердобольные подруги бегут к Красовской и к другим и начинают рассказывать: "Ах, девицы! как Пашенька Куликова плачет... как раскаивается! Неужели мы не простим ее?" И всю неделю продолжаются мои фокусы и их переговоры. Наконец, в день причастия девицы начинают поздравлять меня, а я все еще разыгрываю кающуюся грешницу и не смею на них глаз поднять. Вечером они зовут меня в общую компанию. Вот тут-то, поразговорясь с ними, я начинаю допрашивать, за чтó они на меня сердились. Девицы мои переминаются... переглядываются... и наконец некоторые говорят: спроси Катю Красовскую. А ее тут не было. Тогда я принимаю на себя вид оскорбленной героини, встаю и начинаю большой монолог: "Не хочу я говорить с этой злой, бессовестной клеветницей! Она сердится за какого-то мальчика, а чем мы виноваты, что он ее не любит и что мы все лучше и красивее. И вы могли ей поверить?.. стыдитесь... Подумайте, я была все время с вами неразлучно... когда же я могла совершить преступление? А как вы мучили меня целый месяц, я страдала от вашего презрения!.. О, как это нехорошо и грешно". Может быть, и не самыми этими словами я упрекала их, но, верно, чем-нибудь вроде этого, т. е. чем-нибудь заимствованным из какой-нибудь раздирающей драмы, до которых я была страстная охотница! Знаю только, что все девицы расплакались... просили прощения и бросились целовать меня!.. Тут мы поклялись снова любить друг друга и презирать Красовскую! да так и исполнили нашу клятву.
Вскоре она была выпущена, и никто не пожалел ее, тогда как у нас выпуски всегда <обычно> были со слезами и рыданиями. Конечно, не для всех <симпатии были> одинаковые. Мы не любили тех, которые прямо из училища переходили на приготовленные для них квартиры... а мы их знали заранее, потому что слышали, как они ночью грызут конфекты, тихонько им переданные подкупленными няньками. А мы, слыша это грызение, нарочно говорим: "Девицы, слышите, мышь грызется? ах! какая гадкая, надо ее уничтожить и отнять конфекты". А Целибеева - ни гугу, молчит... Она прямо из школы попала к А. Ф. Евреинову. Нет, моя Прасковьюшка была не такая!
А нашлась еще и другая, которая втянула и меня в историю. Когда театральное училище было еще на Поварской, то против нашего большого каменного дома было три деревянных. Один принадлежал Любови Петровне Квашниной; с ней жили какие-то родственницы и племянник, черноглазый мальчик Николай Васильевич Беклемишев (о нем будет сказано позже). В другом <доме> - какой-то рябой господин, ухаживающий за Наденькой Пановой. Смешные были ухаживания в наше время, на нас глядели издали (кому не было возможности подойти поближе), вздыхали, прохаживались мимо окон или встречались по праздникам в церкви. И тут, греховодники! бывало, в Вербное или в Светлое Воскресение прилепят свечи на клирос, где я всегда стояла, и говорят: "Это мы свою царицу освещаем" - и первый делал эти глупости - Ленский Дм. Тим. [Ленский Дмитрий Тимофеевич (1805-1860) - актер Малого театра с 1824 г., драматург-водевилист, автор одного из самых популярных водевилей "Лев Гурыч Синичкин" - прим.]. Так вот, господин рябой ухаживал за Наденькой, не помню, насколько она ему отвечала, но я не забыла, как мы всегда смеялись, лежа на постелях и видя, что Панова на ночь начинает причесывать волосы, надевает беленький чепчик, выставляет височки и отправляется со свечкой в буфет пить квас ковшом из ведра. И как же долго она наслаждается этим квасом... А в наши-то окошки нам и видно, как рябой поставит свечку на окно и что-то пьет из стакана как будто за ее здоровье... мы смеемся, смеемся, да так и уснем.
В третьем доме нанимали какие-то Фаминцыны, у них бывало много гостей, и мы видели, как эти гости на нас поглядывают. Вскоре определяется к нам новая горничная, и хотя не в нашу комнату, но за мной очень ухаживает... дает мне хорошие гостинцы... я удивляюсь и спрашиваю: "Откуда ты берешь все такое хорошее?" - "Это мне дают мои барышни, вот что живут напротив... они очень любят и хвалят вас, все расспрашивают, что вы делаете? я и говорю, что вы очень любите читать. Предложи, говорят, м-ль Куликовой, не желает ли брать у нас книги - какие ей угодно!" От такого соблазна я не могла устоять, попросила книг и глотала роман за романом. Спасибо, что тогда книги-то не были такие вредные, как впоследствии, и я перечитала почти всего Вальтер Скотта, Жанлис, Радклиф, Дюкре-Дюмениль и многое другое. Даже прочитала "Парижского цирюльника" сочинения Поль де Кока. За что, узнав, брат очень побранил меня. При этом читала и все русские повести и романы.
Как-то раз, перенося книги, девушка спрашивает: "Барышни (т. е. Фаминцыны) приказали спросить: не угодно ли вам французских?" Ну как же отказаться... хотя я еше почти ничего не знала по-французски, только умела читать. Принесла она 3 части, я было начала читать с Лекшконом [т.е., с лексиконом, со словарем], но это оказалось так скучно, неудобно и долго, что я положила книги в ящик и ожидала приличного времени, чтобы отослать <их>, как будто прочитанные. Отправляя, просила принести русских. Книги принесены... я открываю первую и вижу - стихи.
Прелестный локон пред собою Забытый в книге вижу я, И вдруг приятною мечтою Душа наполнилась моя. Зачем он здесь? Ужель ошибкой Небрежной положен рукой Или с приятною улыбкой, Чтобы разрушить мой покой? и т. д.
Я перепугалась, не знала, что делать. Не понимала, о каком локоне он толкует? А этого <писавшего> я уже знала: это был очень красивый военный, фамилия Мантейфель. Давно уже и в церкви я заметила, как он на меня заглядывается... да и горничная, как будто случайно, указала мне его, когда он приезжал к Фаминцыным. Но я, быв влюблена, не очень смотрела на этих хахалей. Бегу с испугом к Серафиме Виноградовой и в ужасе читаю ей стихи... Смотрю, она смеется и объясняет мне, что это она положила мне свой локон в книгу. <Дело в том, что> ей надо было сплесть цепочку или кольцо из волос кому-то на память, на что она была большая мастерица. Она отрезала локон и боялась растрепать его в своем ящике, потому что у нее всегда все было раскидано. К тому же она прекрасно шила куклы - и разных тряпок, лоскутков у нее было множество, так что в ящике был всегда ералаш. Тогда как у меня все чисто, опрятно и уложено. Только, по моей ветрености - не я укладывала, а любившие меня подруги или нянька Прасковья. Не надо удивляться, что одна называется няня, а другая - горничная: они все одинаковы, но маленькие девицы зовут няней, а средние и большие - горничной. Я начала выговаривать Серафиме, зачем она мне не сказала. "Да я очень торопилась в класс; отрезала <волосы>, открыла твой ящик, зная, что у тебя всегда порядок, а увидав книги, еще более обрадовалась - положила, да и забыла!"
Но я не могу этого так оставить... он подумает, что я люблю его, и будет дерзок!., Я все скажу брату. А то, сохрани Бог, если он стороной узнает - мне беда будет! А главное, мысль, что узнает Щепин и подумает, что я ветреница, что я ему изменяю... Эта мысль приводила меня в отчаяние. Я попросила позволение у надзирательницы послать вечером за братом, и со слезами раскаяния, что брала книги, не сказавши ему, все ему подробно рассказала и отдала стихи. Он не велел мне ничего говорить горничной, а на другой же день передал мне ответ стихами, вот они:
"Клочок волос перед собою // Забытый в книге видел ты. // И вот надеждою пустою // Наполнились твои мечты. // Зачем он здесь? Проверь, ошибкой // Небрежной положен рукой. // А не с приятною улыбкой, // Чтобы разрушить твой покой".
Приказал положить в книгу и отослать. С тех пор прекратилось волокитство г. Мантейфеля, и я успокоилась.
Однако маленькие-то умишки какие глупые бывают. Мне было лет 11-12, меня многие любили как талантливую девочку, а уж мне казалось, что все это - настоящие обожатели, которые ищут моей погибели... После и самой смешно было, что я боялась всех, ласкающих меня как ребенка, воображая, что все за мной волочатся!., так называлось ухаживание за нами. Один из волокит был Василий Аполлонович Ушаков [Ушаков В. А. (1789-1838) - журналист, переводчик, театральный рецензент журнала "Московский телеграф". - прим.]. Он любил меня как талантливую девочку, а мне и Бог весть что казалось. Кормил сладостями, а я все пряталась от него. Он был стар и дурен <собою> - но предобрый и очень умный! Он издавал журнал. Бывало, в какой-нибудь волшебной пиесе мы должны вылезать на облаках из-под пола, а до того сидим под сценой... вдруг слышим, что режиссер Малышев ведет В. А. и отыскивают меня... я спрячусь, а девицы, увидев в его руках пакет с батонами (тогда были в моде очень вкусные пряники, называемые baton-de-Roi, ожидая и себе угощения, они выдадут меня. А я как будто поневоле принимаю пакет, и все лакомимся от скуки. Вдруг первый знак, чтобы приготовились - скоро вылезать. Мы поломаем большие пряники, а они были чуть не в пол-аршина длины и в вершок ширины, и попрячем их за трико на груди. Страшно боимся, чтобы надзирательницы не заметили нашей полноты, но помнится, что брани не бывало: нас поднимали к концу, когда представлялся апофеоз и на нас мало обращали внимания.
Надо сказать, что и у меня, когда я подросла, а это было на 13-м году, нашелся опасный обожатель: старик князь Лобанов-Ростовский. Я видела его раза два, и уже после узнала, что по примеру графа С. П. Потемкина, покупающего молодых девушек, он вздумал и меня торговать!.. Для этого подослал к моему родителю с предложением каменного дома, 15-ти тысяч <денег > и всего для них [то бишь, родителей] содержания, а мне сулил золотые горы!.. Но посланный, несмотря, что был знакомый отцу, почти сброшен был с лестницы... Да и самому князю досталось, если не делом, то словом - стыда и унижения!
А граф Потемкин был очень вредный человек по волокитству: когда мне было 13, а Тане Карпаковой 17 лет - он очень за ней ухаживал, но и ее, как меня к Щепину, спасала любовь к Косте Богданову. Потемкин зазвал к себе мать Карпаковой, она была старшей нянькой в больнице, и начал ублажать ее деньгами, подарками и лакомством. Таня ссорилась с матерью и слышать не хотела о Потемкине... а мы поедали его гостинцы. Я с моей золотухой чаще других бывала в больнице. И, узнав, где нянюшка прячет кульки и банки, мы лазили туда и целыми фартуками уносили: изюм, чернослив, миндальные и другие орехи. А варенья и на месте-то наедимся до тошноты, да еще в руках принесем огромные персики, абрикосы... все перепачкаемся и ничего не боимся - зная, что няня ни пожаловаться, ни спросить не смеет. А то мы сами спросим: откуда она это берет?., да еще начальнице пожалуемся...
Потемкин был сын племянника светлейшего екатерининского Григория Александровича Потемкина [Потемкин Григорий Александрович (1739-1791), кн. - русский государственный деятель, генерал-фельдмаршал, фаворит Екатерины II. - прим.], и в "Русской старине" было описано, как нажился батюшка граф Сергей Павлович! А известно, что "не добром нажитое впрок не пойдет"! Так и у графа осталось огромное состояние после отца, но он все прожил самым глупым образом и до самой смерти был под опекой. Я еще в конце 20-х годов помню жену его - очень красивую даму, а в конце 50-х я видела ее, проживающую, может быть, по бедности, у Татьяны Борисовны Потемкиной. Татьяна Борисовна пожелала познакомиться со мной и просила Евдокию Павловну Глинку привезти меня к ней. Тут она познакомила нас с графиней, но я не напомнила ей, что уже давно имела честь видеть и знать ее (о чем будет упомянуто ниже).
Надо отдать справедливость, что у графа был великолепный, изящный вкус. Бывало, московские дворяне просят его, в приезд царской фамилии, убрать все для бала в Дворянском собрании, и он, давали бы только деньги, устроит все на славу. Однажды императрица Александра Федоровна очень восхищалась, когда, войдя в уборную, она увидела себя в золотой клетке, или в беседке, где из каждой клеточки висит кисть винограда и пущены зеленые ветки. Так что после каждого танца (а известно, что ее величество любила танцевать) она изволила приходить в уборную, <где> срывала и кушала спелый виноград, приглашала и свиту свою делать то же.
Однажды Потемкин пригласил на обед приехавшего в Москву великого князя Михаила Павловича, и, желая принять и угостить его по-царски, он нанял на один день огромный дом Мамонова, совершенно старый и запущенный. Весь его реставрировал, убрал все комнаты. Устроил театр и залу для живых картин. Для этого выпросил нас, т. е. воспитанниц, у директора... но, конечно, и умысел другой тут был: ему хотелось прельстить Карпакову. Приглашая великого князя только на обед, он приготовил разные сюрпризы. По окончании обеда просил князя в гостиную кушать кофе, ликер и фрукты. (За принесение которых, он, при нас утром, вместо того чтобы дать мужику 20 коп. или стакан водки, имел глупость приказывать подать бутылку шампанского и почти насильно заставлял бедного мужика выпить стакан!) Входя в длинную, проходную комнату, вел. князь остановился, услышав где-то музыку... а она была устроена позади картин. В эту минуту раздвигается занавес, и там живая картина: "Купающаяся Венера". Может быть, я ошибаюсь в названии, но эта картина известная: Венера выходит из воды, окруженная нимфами, которые очень грациозно держат газовые покрывала, так что сквозь них видна почти полуодетая Венера. Помню, как Таня плакала и не хотела одевать газовый тюник прямо на трико без нижних юбок... но ей приказало начальство, и она принуждена была повиноваться.
Но каково же было положение бедной, ни в чем не виноватой Тани, когда при открытии ее картины графиня Потемкина сказала довольно громко по-французски: "Cest une amoureuse de mon man!" [Это возлюбленная моего мужа! - прим.] Почти все это слышали, а Потемкин закричал: "Другую, другую картину!.." В другой стояла я в виде Матильды и со мной Малек-Адел [Малек-Адель - герой романа М. Коттен "Матильда, или записки, взятые из истории креcтовых походов" - прим.]. Представлена та минута, когда она в монастыре и прощается с ним. Я была в черном платье и покрывале. Мои длинные золотистые волосы по плечам, и на шее должен бы быть крест. Но об нем никто не подумал... только утром, на репетиции, режиссер говорит, что надо крест. Граф, недолго думая, приказывает подать лестницу и из угла залы снять большой, вызолоченный крест с распятием и велит мне, прижавши его к груди, просто держать в руках. Помню, что мне, молоденькой девочке, было это тяжело и неприятно. А такие люди, как граф, мало думают о том, что делают! Всех картин было пять. Не помню, что представляли еще две, но последняя, пятая, была очень хороша и забавна! Впрочем, смешной ее сделал П. Г. Степанов [Степанов Петр Гаврилович (1806-1861) - сын театрального капельдинера. Поступил в Малый театр после окончания театрального училища в 1825 г. Проявил себя как талантливый характерный актер, а также как гример. - Прим.], придумав разнообразить картину. Изображался "Сельский праздник": старики пьют, молодые пляшут, мальчишки играют в бабки. Степанов, одетый старым мужиком, при первом открытии держит в левой руке пустой стакан, а в правой штоф с ерофеичем, и, наливая соседу, сам будто приплясывает, приподняв одну ногу. При втором - у него налит полный стакан; выдавшись вперед и весело смотря на великого князя, он будто пьет его здоровье! В третий раз: штоф пустой... стакан опрокинут, и он, нагнувшись, с самой жалкой рожей показывает, что вина больше не осталось! Вел. князь и все очень смеялись и просили повторить.
Затем, после кофе, граф просит великого князя в большую залу, и опять, ведя другим ходом, приводит в театральную и просит посмотреть спектакль. Играли комедию "Влюбленный Шекспир", я играла служанку [Влюбленный Шекспир - комедия Александра Дюваля. - прим.]. Затем водевиль "Утро журналиста", где Карпакова была прелестна! [Феникс, или Утро журналиста - водевиль А. А. Шаховского. - Прим.] Во время антракта всем подавали чай, потом гости пошли танцевать, а мы ужинать. Нечего и говорить, как нас угощали!.. Помню, еще за обедом подали артишоки. Вероятно, и многие из девиц никогда их не кушали... но умненькие подождали, когда начнут надзирательницы и знающие девицы, а одна из крепостных Ржевского, не глядя на других, разрезала артишок, положила с колючкой в рот и чуть не подавилась.
Ужинали мы в отдаленной зале, и, верно, граф побаивался своей супруги (и недаром), потому что дверь, соединяющая нас с другими комнатами, была заперта и ключ находился в кармане графа. Он сам, бросая танцевальную залу, беспрестанно вертелся у нас. Вдруг слышим: кто-то стучится в дверь... Граф сделал знак молчания и не позволил лакеям подходить. Довольно долго продолжался стук и слышался женский голос: "Отоприте, я знаю, что вы здесь!" Но все молчали, и стук прекратился. Едва мы успели успокоиться и начали болтать, вдруг видим, несет человек блюдо и прямо к ходившему по комнате графу: "Ваше сиятельство! Графиня идет по черной лестнице..." Он бросился ей навстречу, успел что-то сказать, и мы видим, как графиня, взяв мужа под руку, идет мимо нас и с принужденной сладко-кислой улыбкой раскланивается... Мы глядели на нее и удивлялись: охота же ей было в прекрасном голубом креповом платье, с таким же тюрбаном на голове и в бриллиантах идти по грязной черной лестнице, по которой и мы после с трудом убрались домой. Говорили, что все это однодневное удовольствие стоило Потемкину до 30-ти тысяч. Надо прибавить, что нам всем были от него подарки.
Но зато, убедившись, что все его старания привлечь к себе Карпакову тщетны, он, через несколько времени, обратил внимание на другую девицу, и она была продана ему Верстовским и даже родителями. Они были бедные, он купил им дом. Понемногу давал денег... Много-то у него никогда и не бывало. Из опеки ему выдавалось очень умеренно, потому что всех доходов недоставало на уплату по магазинам и лавкам. Он вот какие обороты делал: бывало, ему непременно нужны деньги, чтобы заплатить за кресло в бенефис, и он брал в долг какую-нибудь вещь - часы, рояль, вазу (а ему везде верили, опека платила). Заплатив за вещь втридорога, он отдавал ее кому-нибудь за третью, четвертую часть настоящей стоимости и, выручив немного денег, щедро платил за бенефисы. Он был абонирован во всех театрах и имел сделку с капельдинерами. Они, в свое время, платили за его абонемент, а он при деньгах отдавал им вдвое и более. Из магазинов, например от m-me Лебур, граф часто покупал чуть не целый транспорт! Мне говорила сама m-me Лебур, постоянно работая на меня. Прежде, нежели получат транспорт из Парижа, они показывали ему фактуру, и он отмечал, что должно было прямо с почты, не распакованное поступать к нему. Помню, смеясь, Лебур (брат и сестра) показали мне фактуру, где было отмечено между прочим: "100 полок" - все ему; "100 пелеринок-канзу", как их тогда называли, и эти все ему. Вот этими-то покупками он всех и обдаривал.
Девица, которая ему понравилась после Карпаковой, была Литавкина, простая корифейка. Это значит поменьше солистки и побольше фигурантки. Она была недурна собой и влюблена в моего брата. Долго она противилась родителям и всевозможным искушениям... но при демонских соблазнах и испытаниях, какие употреблял Потемкин, а главное Верстовский, трудно было бедной девочке устоять. Вся история была у меня на глазах, и я расскажу не в осуждение... они все уже перешли в вечность... а в назидание, что за все нечестно нажитое, как всю жизнь наживал Верстовский, он даст ответ Богу!
Перед самым выпуском из школы, когда приготовлялась для нее великолепная квартира, Верстовский, по желанию Потемкина, чтобы она не была корифейкой в балете, вздумал из бесталанной сделать актрису. Начал давать ей роли, ласкать, учить ее... она, конечно, была этому очень рада, но любезности Потемкина отклоняла. Ее выпустили; и у родителей началось новое преследование... В оправдание отца - надо оговориться. Он был женат на второй жене, имел от нее много маленьких детей и, как старый человек, был под башмаком у молодой жены. Мачеха Литавкиной, продавая падчерицу, надеялась обеспечить судьбу своих родных детей... Какое заблуждение! Как только Верстовский узнал, что нет успеха <в ухаживаниях графа, он> начал придираться к Литавкиной, отобрал <у нее> все роли и без вины бранил и притеснял ее. Так что несчастная девушка не имела более сил бороться и принуждена была уступить ухищрению дьявола.
Потемкин, на первый, раз, придумал дать великолепный загородный праздник. Пригласил многих из артистов, мужчин и женщин; разумеется, Верстовский и Репина во главе. Репина выпросила у родителей Литавкину, и, когда они приехали, сейчас переодели ее в новое, розовое, шелковое платье и назвали царицей дня! Все там было: и обед с роскошным угощеньем и разными винами, и отдых... и бал, и все <в таком роде, чем можно соблазнить слабого человека>... Ох! придется за многое ответить на том свете Алекс. Никол. и Над. Вас. Верстовским! Конечно, несчастная Литовкина дурно кончила: от старого богатого графа полюбила молоденького, хорошенького, но бедного князя Козловского. Граф ее оставил; родитель вскоре после <такого> позора умер, и она кончила жизнь в болезни и бедности.
Слишком рано начав быть действующим лицом на сцене, меня директор не приказал ставить в кордебалет и на выход, поэтому при больших представлениях балетов и опер мне часто приходилось почти одной оставаться в своем классе. Так что я стала просить начальницу - позволить мне быть на выходе с другими девицами, говоря: "Во-первых, мне очень одной скучно, во-вторых, к чему же я приготовлю себя на сцене, когда я ничего хорошего не вижу". Мои доводы нашли достаточными, и меня приказано брать на выход, в большие спектакли. И как я была счастлива! Бывало, попрошу одеть себя поскорее и побегу за кулисы, выпрошу позволения у режиссера - стать между первых кулис и наслаждаюсь... плачу... смеюсь... сержусь... словом, переживаю роли с первыми персонажами. Более всего помню балеты: "Рауль де Креки" [Комп. К. А. Кавос и Т. В. Жучковский - Прим.], "Венгерская хижина" [Венгерская хижина, или Знаменитые изгнанники - балет А. Венюа. - Прим.]... Опера "Сорока-воровка" [комп. Дж. Россини], комедия "Жоко, или Бразильская обезьяна" [мелодрама Габриэля (Ж.-Ж.-Г. Делюрье) и Э. Рошфора. - Прим.]. Эту последнюю пиесу привез немец Шпрингер и отлично представлял обезьяну: прыгал по деревьям через всю сцену и делал разные очень мудреные штуки. Все думали, что без него пиеса идти не может, а у нас нашлись воспитанники, прежде Сухоруков, а после Ермолов, и не хуже Шпрингера представляли обезьяну.
Почти во всех этих спектаклях участвовала моя любимица Катя Санковская [Санковская Екатерина Александровна (1816-1878) - артистка, прима-балерина московского балета в 1832-1852 гг. - прим.]. Она была моложе меня лет на 5-6. Ее по сиротству приняли очень маленькую, лет 7-8, и как-то в нашей школьной игре она более других оказывала ловкости и способностей, так что, когда Ф. Ф. Кок<ошкин> перевел драму "Жизнь игрока" и там нужна была девочка... Конечно, хотели мне отдать Жоржетту и на первой считке, у директора в доме, возили меня и на репетицию, но все видели, что я не по летам высока, и решили дать Кате Санковской, с тем, чтобы я учила ее. Катя все роли исполняла с большим чувством, и как было не плакать, когда в "Рауль де Креки" она сидит с отцом и матерью в тюрьме... потом спускают ее по веревке, она спасается от преследования добрейшего Ив. Карп. Лобанова [Лобанов Иван Карпович - актер Малого театра, свояк В. И. Живокини, брат его жены Матрены Карповны. - Прим.], который представлял злодея, прибегает к царю, испрашивает прошение и с этой бумагой снова бежит в тюрьму. Или в "Жоко" сидит она на скамеечке под деревом, разбирает цветы, и вдруг к ней, по всей сцене, ползет огромная змея... она с ужасом влезает на дерево - змея за ней... она страшно кричит, и первая прибегает обезьяна. Катя прямо с дерева бросается к ней, обезьяна ее уносит, а змею убивают. Ну подумайте, сколько тут сильных ощущений - для детского сердца.
Этим способом, чтобы меня брали на выход, я имела удовольствие восхищаться игрою Вас. Мих. Самойлова [Самойлов Василий Михайлович (1782-1839) - известный оперный певец, родоначальник актерской семьи Самойловых; дебютировал на петербургской сцене в 1803 г., где работал до 1839 г. - прим.] и его старшей дочери Марии Васильевны (впоследствии бывшей замужем за купцом Загибениным и очень дружной со мною). Чтобы не забыть упомянуть о моем первом знакомстве с Александрой Михайловной Каратыгиной, тогда еще Колосовой [Каратыгина (урожд. Колосова) Александра Михайловна (1802-1880) - актриса петербургской драматической труппы с 1818 по 1844 г.; жена В. А. Каратыгина, дочь известной танцовщицы Е. И. Колосовой. Дебютировала в Большом петербургском театре в 1818 г. В 1830-е годы заняла видное положение в труппе как исполнительница драматических и комедийных ролей. - прим.]. Вскоре, по возвращении ее из-за границы, она с матерью, Евгенией Ивановной, и в сопровождении отца Вас. Андр. Каратыгина [Каратыгин Василий Андреевич (1802-1853) - актер петербургской драматической труппы, дебютировал на сцене Большого петербургского театра в 1820 г. С 1832 г. в Александрийском театре был ведущим актером-трагиком. - прим.] приезжала в Москву, что-то играла, а ее матушка плясала по-русски. Но это, верно, было при самом поступлении моем в училище, потому что я их на театре не видала; а приезжали они в школу, на свободе делать репетиции на нашей сцене... тут помню, что нам позволено было гурьбой стоять в зале и, глядя на них, не шевелиться...
А что мне пришло теперь в голову: верно, наш добрый директор, так страстно любивший искусство, нарочно назначал репетиции в школе разным знаменитостям, чтобы показать воспитанницам хорошие примеры. К нам приезжала и Каталани-вторая [Каталани Анджелика (1780-1849) - известная итальянская оперная певица (сопрано). - прим.] и тоже пела что-то, репетируя. Помню я чуть-чуть и Сандунову - певицу времен Екатерины 2-й. Но эта была старушка и приезжала кого-то посетить в школе. Я на все знаменитости смотрела с восторгом и почти знаю биографии всех.
Итак, стояли мы толпой и глазели на Колосовых... Они, уставши от репетиции, спустились со сцены в залу и сели отдыхать. Мы, еще более стеснившись, с большим любопытством уставились смотреть на них. Я, как маленькая, была впереди с другими... вдруг видим, они манят кого-то... мы начали переглядываться... Но Александра Михайловна, глядя прямо на меня, говорит: "Вы, душечка!., вы подойдите!" Девицы толкнули меня в спину, и я, сконфузившись, неловко подошла и присела. "Ah! Comme elle est gentille!" - сказала Александра Михайловна, взяв меня за подбородок, обратилась к Каратыгину, что-то сказала ему, он вынул синенькую ассигнацию (старинную в 5 руб.) и подал. Она, отдавая мне, сказала: "Возьмите, душечка! это вам на ленточки в косы..." - поцеловала и отпустила меня. Я покраснела, как вареный рак, да и не мудрено, когда после такого торжественного выхода я заметила, что от моих огромных кос, обвитых кругом головы, висят спереди завязанные грязные-прегрязные шнурки... А все-таки мне было очень приятно такое предпочтение, и через 12 лет, когда я была замужем за Ильей Васильевичем Орловым и мы принимали и угощали у себя Александру Михайловну с мужем и дочкой, я от души благодарила ее за дорогой и лестный в то время для меня подарок. <...>
Я уже упоминала, что читать выучилась очень рано и хорошо, а писала очень дурно. Когда меня привели в училище - это было незадолго до экзамена, так что еще ни в один класс я не была назначена. Подходил Великий пост - время экзамена; и не только я, даже маменька, придя меня навестить, слышала, как старшие девицы упрашивали учителя словесности Калайдовича спросить у них на экзамене только то, что каждая выучила в эти последние дни, и он принужден был это делать, не желая их и себя компрометировать. Да и девицы-то были все старшие... талантливые. Маменька посмотрела, послушала и говорит: "Сохрани Бог! неужели и ты так же будешь учиться?" Вероятно, я обещала противное, и если отчасти сдержала слово, то благодаря только дивной памяти! Помню, что была не столько ленива, сколько рассеянна благодаря раннему развитию таланта и частым занятиям на сцене. А кстати, и все учителя меня очень любили. На первом экзамене, вначале, я не должна была участвовать и, разгуливая по комнатам, смеялась тщетным усилиям девиц "зимой идти в лес по малину", т. е. стараться в несколько дней поймать то, что упущено <за> целые годы. Всех смешнее был класс священника! он был старичок, учил очень давно... почти никогда, никто прилежно у него не учился, но на это мало обращали внимания и его терпели. Слышу, как он бранит девиц: "Лентяйки! не хотели учиться, а теперь прóсите, чтобы спросить <ту>, которая что знает... где же мне упомнить?.." - "Да вы, батюшка, делайте как и прежде: ведите рукой и двумя пальцами и указывайте: которая знает, та и ответит на предложенный вопрос". Он, бывало, задаст вопрос и сделает из пальцев "козу рогатую, козу бодатую"... да так и ведет руку мимо девиц. Которая знает, та и сделает движение вперед. Священник заметит, остановит руку и скажет: "Ну хоть вы ответьте" - и назовет по фамилии. Так всегда подобные проделки и совершались. Старшие девицы, увидя меня и уже зная мои способности и мою смелость, сказали батюшке: "Прикажите этой девочке что-нибудь выучить, у ней чудесная память, она сейчас приготовит, а у вас все-таки будет хоть одна маленькая отвечать". Он подозвал и спросил: "Можешь ли ты, малютка, выучить поскорей и несколько строчек?" - "Могу-с". - "Так вот тебе: выучи и приходи, я тебя послушаю".
Не прошло 10 минут, как я явилась, ответила наизусть заданное и тем обрадовала доброго старичка священника. В давние времена, во время экзамена из закона Божия, никто из девиц не садился, а все стояли полукружием, меня поставили с краю. Священник провозгласил: "Во имя Отца и Сына и Св. Духа! начнемте... с кого бы начать?.. Да вот: большой человек", - указывая на меня, сказал батюшка. "Что есть Бог?.." - "Бог есть существо всех высочайшее, Которое всегда было, есть и будет..." - или что-то подобное. Отчеканив эти слова, я присела и ушла... Вслед за мной, слышу, начальство расхохоталось, поняв приготовленный фокус, а надзирательницы встретили меня бранью, как я смела уйти?.. "Да что же мне там делать? я все сказала, что приказал батюшка, а больше я ничего не знаю".
Сейчас припомнила, что и на этом экзамене я уже была ответчицей: учитель грамматики приказал мне выучить басню, а я и без того множество их знала и нарочно выбрала басню "Чиж и еж", она кончается словами: "Так я крушусь и жалею, что лиры Пиндара мне не дано в удел: я б Александра пел!" А я знала, что одного из начальников звали Александр Вас. Арсеньев, и слыхала, что он очень умный, хороший, но странный. Например, говорили, что он вздумал съездить в Париж вскоре после 12-го года, и поехал. А ведь в те времена, кроме дурных дорог, еще ничего не было... Вот он подъехал к самому городу Парижу, вышел на несколько минут из коляски, постоял недолго подле забора, снова сел в экипаж и поехал обратно в Москву. Конечно, я еще тогда не знала этого, но он мне понравился, и, читая бойко и смело басню, при последних словах я обратилась к нему и так торжественно сказала "Я б Александра пел!", что все начали хвалить меня и приказали басню повторить. А Александр Васильевич с тех пор сделался моим другом и покровителем! Бывало, на следующих экзаменах, если что-то нетвердо знаю, стоило только, подойдя к столу, где сидит начальство, стать поближе к стороне Александра Васильевича, и он, незаметно для других, закроет с одной стороны рот рукою и все подскажет, что нужно.
Впрочем, с первого же года поступления моего были перемены некоторых учителей: 1-й уволен учитель пения Наумов, и как мы, глупые, жалели его! Бывало, у него в классе не надо ничего учить - ни нот, ни правил. Не надо петь очень скучных сольфеджий... а мы все, может быть, в числе 15-20 девочек, станем против него, а он со скрипкой... и надо прибавить, что он был очень некрасив, огромные нос и рот, и он так много его открывал, что страшно было смотреть; мы все смеялись, говоря, что он нас проглотит!.. Начинал и кончал он класс одними русскими песнями, и которая <из нас> пела громче, та и лучше. Сам начнет "По улице мостовой!" или "За долами, за горами", кричит изо всех сил, сам себе аккомпанирует, а мы кто в лес, кто по дрова... и выходит такая гармония, что надзирательницы просят его перестать, боясь, что у нас жилы полопаются... Как же было не жалеть такого легкого и веселого учителя!.. Но я скоро поняла пользу учиться у итальянца m-г Геркулани, и была <одной> из первых учениц. 2-го переменили учителя словесности, и Ф. Ф. Кокошкин, желая оказать помощь хорошему образованному чиновнику, но бедному человеку, дали ему кафедру словесности. И это был Матвей Михайлович Карниолин-Пинский. Меня он полюбил еще маленькую, как за мои хорошие способности, так и за талант, рано выказанный. И, несмотря на свои незначительные финансы, всегда старался чем-нибудь потешить, особенно к праздникам Светлого Воскресенья и Рождества Христова. Принесет мне простую, круглую коробочку... я открою и... О, восторг!., там в вате лежат стеклянные птички и барашки, наполненные духами. Или подарит грецкий орех, а в нем шелковый платочек! Но верх восторга был один раз... и как это живо сохраняется в памяти и какою благодарностию даже до сих пор наполняется сердце к виновнику доставленного удовольствия! В Великую субботу, когда мы уже пришли из церкви и занимались последней уборкой ящиков и готовили себе наряды: платья у нас были у всех одинаковые, а у кого новые сережки, у кого ленточки, у кого бархатец на шею. Мне ничего не надо было готовить, добрая мама все приготовит и принесет! Меня до того баловали, что, бывало, раздадут шить накроенное белье, - а маменька казенное возьмет, а <вместо него> мне принесет такое же количество потоньше и совсем готовое. И когда девицы сами шьют себе белье, я пошлю взять у какого-нибудь сироты воспитанника, которым некому сшить; или работаю за свою любимую Прасковью, которой бедные мальчики отдают шить белье за какую-нибудь услугу, например, написать поминание, письмецо и проч.
Так <вот>, однажды суетимся мы накануне Светлого Праздника, вдруг видим, несут с большого подъезда через все комнаты к начальнице пять горшков цветов: большой штамп розанов, белая лилия, левкой, желтофиоль и резеда. Все мы бросились бежать за этим сокровищем, все кричим: "Кому? кому?" Швейцар и горничная отвечают - не знаем! Все в недоумении, в ожидании, и вскоре видим, несут все обратно и останавливаются в нашей комнате. Идет начальница и говорит: "Куликова! это вам прислал Матвей Михайлович. Желаю, чтобы прилежанием вы были достойны такого внимания!" Она тоже любила меня, но часто бранила во французском классе, который преподавала девицам. Бывало, я редко учила уроки, а только когда послушаю, что она задает и толкует в классе, то хорошо и отвечу в будущем. Поэтому, когда я хорошо отвечаю, Елена Ивановна и скажет: "Видите ли, Куликова, вы в прошедший класс не разговаривали с соседками, не рисовали картинок и стола перочинным ножом не портили - сегодня и знаете урок!" Когда мое сокровище - цветы! - были расставлены по окошку и все девицы просили позволения понюхать, то это счастие доставалось по выбору, а когда я уезжала, то Прасковья заставляла окошко стульями и как злой цербер берегла мое сокровище.
Музыке и словесности я все-таки училась порядочно и всегда отвечала уроки, выучивая их шутя. За 1/4 часа до прихода учителя дам книгу какой-нибудь из подруг, обниму ее и так, ходя по зале, фантазирую голосом и распеваю урок, который она мне подсказывает... а в классе, что забуду, - подшепнут. Раз мы совершили великое событие, перепугали все начальство. Старшие девицы, которых мы боялись, не приготовили урока словесности и сказали нам, знающим: "Если вы <по>смеете ответить, то беда вам будет! тогда зададут вновь и нам придется учить вдвойне; а когда все скажем, что не знаем, тогда поневоле Матвей Михайлович оставит всех при старом уроке". Идет учитель... и, как нарочно, в зеленом сюртуке и вертит тростью... А это означало, что он сердит, а мы его очень боялись, и как строгого учителя и как близкого человека к директору, которому он передавал, как кто учится, и Ф. Ф. кого хвалил, кого бранил. А мы все очень любили Федора Федоровича и не хотели огорчать его. Когда же Михаил Матвеевич приходил в черном сюртуке и тросточкой не махал, тогда мы были спокойнее. Идет в зеленом и махает! Девицы кричат: "Смотрите, всезнайки, берегитесь, не выдайте!.." Начинается: "Красовская, о чем вы готовили нынешний урок? скажите?" - "Не знаю-с, я не выучила урока". - "Что? Гартман, вы скажите". - "И я не знаю-с". Посмотрев на них, он обратился к прилежным: "Степанова, говорите!" У бедной Степановой слезы на глазах... а она отвечает: "И я не знаю". - "Ты, Пашенька, - обратясь ко мне -конечно, знаешь?" Я, как ловкая девочка, прежде обвела глазами старших, затем жалобно взглянула на М. М., опустила глаза и тихо проговорила: "Не знаю". - "Стало быть, и Санковская не знает?" А она всегда училась отлично... "В таком случае урок тот же, но чтобы вы лучше его поняли - и внимательнее его слушали, прошу весь класс на колени!.." Можете вообразить наш смех и горе!.. Лентяйки большие смеялись; прилежные и невиноватые плакали... а я - ни то ни се, огорчалась тем, что маменька узнает, огорчится и пожалуется батюшке. А этот ангел так меня любил, что никогда дурой не назвал. Только что мы установились в прелестных позах, <как> входит начальница и, узнав, в чем дело, говорит учителю: "Нет, Матвей Михайлович, за такой заговор, за такую вредную стачку они должны быть и наказаны особенно! Извольте кончить класс, и все они отправятся в кладовую (в которой ничего не было) и будут сидеть там без обеда и без ужина..." Мы все опустили со стыдом и страхом головы, а Даша Сорокина, стоявшая за доской, так что лица-то ее не было прямо видно, и начала делать гримасы. Елизавета Ивановна увидала их в зеркало и прибавила: "А Сорокину приказываю больно высечь за ее гримасы! и так, чтобы все помнили и не позволяли себе своеволия". И повели нас всех торжественно в заднюю, холодную комнату, с одним окном, выходящим на задний двор.
Сначала, <сидя там,> все нахмурились. Мы не смели, а сильно хотели побранить больших, а они, не ожидая такой катастрофы, сильно присмирели и надулись. Является Прасковья с розгами - мы к ней с просьбой, не сечь!.. Она торопливо говорит: "Не бойтесь, только кричите громче". Следом за ней <приходит> надзирательница, говорит: "Начинай!.." Мы поняли, в чем дело... подали скамейку. Даша легла, мы все плотно обступили ее и при каждом фальшивом взмахе так стали сильно кричать, что заглушали хохот Сорокиной. Ей ни крошечки не досталось, и она хохотала невольно. Надзирательница испугалась и скоро приказала прекратить экзекуцию. В эти минуты мы успели перекинуться словами с Прасковьей... сказать, где и у кого из арестованных лежали деньги и взять их для покупок. Когда начали подавать обед и наши доли повара хотели положить на блюдо, няньки воспротивились и сами похватали их... Honni soit qui mal... [honni soit qui mal y pense - да будет стыдно тому, кто плохо об этом подумает... - фр. пог.- прим.] Они похватали для того, чтобы говядину, колбасу и что еще было положить на хлеб и просунуть под дверь нашего заключения, - каждая горничная тем девицам, в комнате которых она убирала. Так были преподаны купленные калачи с патокой и икрой <и еще что-то,> не помню, что именно, но знаю, что моя Парашенька угостила меня и других на славу, не пожалела даже своих денежек.
Мы наелись, развеселились и, немного озябнув, начали на все манеры плясать!.. А тут мальчики, узнав о постигшем нас несчастии, прибежали на задний двор и, кроме выражений пантомимами нежностей своим предметам, еще через форточку посылали нам гостинцы, привязанные на ниточку, принесенную под дверь няньками. Надзирательницы приказали им [т.е. нянькам] поочередно стоять в коридоре и слушать, что у нас делается. Вдруг нянька стукнет в дверь: "Идут", - и у нас делается гробовое молчание... "Что девицы?.." - "Очень плакали... а теперь, должно быть с горя заснули..." И добрая надзирательница (не все же злые) идет к начальнице и передает: как мы горько плакали, когда секли Сорокину, и после няньки слышали наши слезы... а теперь совершенная тишина... верно, от голода и холода бедняжки заснули. Начальница, тронутая нашим раскаянием и слезами, идет, нас отпирает... она читает нам нотацию, а мы едва дышим от усталости после танцев... Но в коридоре темно, она видит только головы, опущенные долу... и приказывает освободить нас и дать чаю, что весьма кстати, после наших закусок и танцев.
<...> По-русски я всегда любила учиться, но по ветрености и, главное, по занятиям на большой сцене я занималась всем поверхностно. Добрые учителя, видя мои способности, все-таки поддерживали меня и, любя, не очень взыскивали. Даже и Н. И. Надеждин [Надеждин Николай Иванович (1804-1856) - критик, редактор журнала "Телескоп" и газеты "Молва", профессор Московского университета, преподавал словесность в театральном училище в 1831-1836 гг. - прим.], поступивший <к нам учителем словесности> после Матвея Михайловича Карниолин-Пинского, которого князь Д. В. Голицын рекомендовал государю Николаю Павловичу, когда, приехав в Москву, государь говорил князю, что нашел такой хаос в Сенате, что есть дела, не решенные до 30 и 40 лет, и он не найдет человека, кому доверить разобрать и привести все в порядок. Тогда князь Дмитрий Владимирович рекомендовал М. М. Пинского, и, конечно, многие знают, как хорошо он оправдал рекомендацию и как быстро пошел в гору. Жаль только, что под старость скомпрометировал себя историей и разводом со своей женой... (об этом скажу).
Н. И. Надеждин, видя, как я часто занята в театре, и жалея, что я за репетициями не могу даже всегда присутствовать при утренних уроках, он предложил собственно для меня приходить в те дни, когда я свободна вечером, и кроме обыкновенных уроков словесности начал преподавать мне древнюю историю, говоря, что драматическая артистка обязана знать как новую историю, которую все учили, так и древнюю. Ко мне для слушания присоединились две подруги из прилежных: Санковская и Степанова. Но и тут я делала глупости, пользовалась добротой Николая Ивановича. Бывало, перед экзаменом начну просить, чтобы из географии он приказал мне показать на карте горы; из мифологии рассказать о богине Диане; в истории о русских царях и проч. Он всегда отвечал: "И не надейтесь... не сделаю... нарочно спрошу другое, чтобы заставить вас краснеть... Стыдно! девица почти на выпуске и позволяет себе подобные фокусы!.." Я, конечно, сконфужусь, а в душе думаю: "Нет, не выдашь ты меня; ты ко мне так добр, что не захочешь при всех пристыдить меня!" Да вследствие этих размышлений, во время экзамена, когда Николай Иванович скажет: а кто покажет нам все города государства Российского... а сам на меня и смотрит, а я дерзкая, сама гляжу на него, да еще улыбаюсь, зная, что он не выдаст любимицу. При Матвее Михайловиче не смели этого делать. Зато хоть и больше старались, но меньше понимали. Николай Иванович своим ясным, простым изложением открыл нам свет науки.
Любила я учиться на фортепианах, да не смогла много успеть, потому что не любила учителя, Антона Францевича Эрнеста. А не любила за то, что он выдумал меня любить: во время урока часто брал меня за руки и, сжимая их, все говорил: "Круче пальчики держите, круче пальчики!.." Это мне до того надоело, что один раз, при его пожимании рук, я начала играть первыми сгибами пальцев, значит, круче уже нельзя было. Тогда, засмеясь, он снова взял меня за руку и сказал, держа ее: "Круче пальчики", - а он был препротивный, старый... я не вытерпела, схватила ноты и бросила ему в лицо!.. На ту беду идет начальница: "Что такое?" Он вскочил, проворно уронил пюпитр и сказал, что, повертывая ноты, он нечаянно задел, и они упали... Думаю, что Елена Ивановна не поверила, видя, как ноты полетели, но ничего мне не сказала, а я реже и хуже стала учиться.
Однако это не помешало мне отличиться на экзамене. Мне дано было приготовить к экзамену <пиесу> в четыре руки - с братом: я - прима, он - secondo. Разумеется, мы порядком не выучили и не сыгрались, а в программе значится: "Куликовы в четыре руки. Увертюра из "Калифа Багдадского". Вот я, уже отличившись на экзамене в науках и в пении и прочем, все выжидала, когда Ал. Ник. Верстовский начнет слушать мальчиков на разных инструментах... а он, как известно, был прекрасный композитор и музыкант. Тогда как Ф. Ф. Кокошкин, как говорится, ни уха ни рыла не смыслил в музыке. Бывало, заедет к нам нечаянно вечером и бывает очень доволен, когда найдет нас сидящими за круглым столом и перед каждой книжка; а которая получше играет (преимущественно Баркова), <та> за фортепианами. "Ну, вот и хорошо, милая, что вы делом занимаетесь!" А того не знает, что покуда швейцар снимает с него шубу, жена швейцара через черный ход закричит нянькам, а те нам: "Директор, директор!.." и мы сидим все в струночке... А на самом деле, бывало, сидя кругом стола, мы сочиняем стихи, романсы; или начнем поочередно подбирать рифмы; и многие, в том числе и я, писали их очень удачно, а другие, в том числе Анюта Федорова (впоследствии жена Д. Т. Ленского), только и могла написать: "Дурак, точно так". Увидя кого за фортепьянами, Ф. Ф. прикажет сыграть что-нибудь и очень восхищается, особенно когда надо играть через руку... даже спрашивает: "Зачем же ты, милая! правую ручку перебрасываешь через левую?" Играющая, показывая на ноты, объяснит ему, а мы мотаем на ус, видя, что Ф. Ф. ничего в музыке не понимает.
Зная все это и видя, что знаток Алексей Николаевич [Верстовский] занялся с мальчиками в другой зале, я бегу и прошу Антона Францевича пригласить директора к фортепиано. Он испугался, говорит: "Что же вы будете делать?., вы ничего не знаете..." - "Не ваша беда, только зовите поскорей, покуда Алексей Николаевич в дальней зале". Я зову брата, он тоже в ужасе!., я его успокаиваю и приказываю только почаще переворачивать листы. Приходит Ф. Ф., и мы начинаем. Первые полторы-две страницы были подучены верно, далее моя фантазия разыгрывается... руки летают по клавишам... правая беспрестанно скачет через левую (чего в нотах и не показано), так что и брату достается по рукам... Наконец, он переворачивает вдруг две страницы - это уже последние... я пускаю в ход неслыханные вариации, делаю последний, сильный аккорд... встаю и приседаю. Директор в восторге... целует меня в лоб и говорит: "Прелестно, милая! ты у меня во всем первая!" Я опускаю глаза, краснею... уже от настоящей совести, видя, что обманула доброго человека, и зная, что девицы поняли мой обман.
Далее, на этом же экзамене я уже на самом деле отличаюсь и у фехтовального учителя m-г Севенара, поэтому не все похвалы получала не по достоинству. Здесь кстати <будет> рассказать <про> мою храбрость на сцене: давали небольшую пиесу: "Отчаянные лазы". Я играла или, может быть, была поставлена <там> только для сражения, как умеющая хорошо драться на рапирах, и представляла какую-то отчаянную Лазенку; а брат был русским солдатом. В конце пиесы начинается сражение... Когда русские вторглись уже в самое селение горцев - тут все мужчины, <а также> женщины с отчаянием себя защищают, но, конечно, русские одерживают победу. А у меня вышло наоборот: мы с братом были поставлены на авансцене, первые к зрителям, и после заученных ударов брат выбивает у меня из рук саблю... я бегу от него, и он, как победитель, преследует меня за кулисы... А вышло так: я разгорячилась и, когда при последнем заученном ударе я должна была бросить саблю, а я, забывшись, не выпустила ее, а с размаху ударила брата по голове... Он, не ожидая, не успел отпарировать и, вдруг почувствовав, что из головы над левым глазом течет кровь (которой он всегда очень боялся), схватился за голову и пошел на свою сторону... А я, увидя это, страшно испугалась, заплакала, положив руки на его плечи, и пошла сзади него с громкими рыданиями... Говорили, что сцена вышла очень натуральная, эффектная, и я не помню, чтобы меня побранили за это; но очень помню, как на другой день прибежала маменька, испуганная, бледная... и начала меня бранить! Но в это время надзирательница послала за братом, и он явился здрав и невредим. Царапинка от холодной воды скоро прошла, и за густыми волосами и знака не было видно. Он успокоил матушку. Надзирательница оправдала меня... и все спрашивали: кто же мог так скоро пересказать <ей об этом происшествии> и напугать ее? Оказалось, все та же завистница Над. Вас. Репина послала сказать через свою мать моим родителям, что я до крови раскроила голову брату! Матушка, ничего не сообразив, прибежала и, слава Богу, успокоенная пошла домой.
Да, много приходилось терпеть немногим талантливым девочкам при царствовании Надежды Васильевны, и <из-за нее> очень редкие из молодых стали на твердую ногу. Мне Бог помог прежде по моей смелости и необыкновенной памяти; а впоследствии, когда я вышла замуж, то, зная твердый и горячий характер моего мужа, Верстовский [ставший позже мужем Над. Вас. Репиной, - прим.] побаивался явно делать мне неприятности.
Впрочем, надо вспомянуть добром и добрых старших товарищей. Все меня любили и в бенефисы просили дирекцию назначать мне роли. Они видели, что я смыслю больше других воспитанниц, когда постоянно почти все школьные спектакли уже шли под моим управлением. У нас вошло в обычай ставить сюрпризом спектакли ко дню Ангела инспектрисы и ее мужа. Для этого нам позволялось играть вместе с мальчиками. Через брата шли у нас совещания и выбор пиес. Тут брат пускал в ход свою способность сочинять и писать стихи, писал целые пиесы в честь и прославление виновников праздника. Брат подражал Пушкину и обожал его! Впоследствии <он> познакомился с Пушкиным через П. В. Нащокина. Мы были очень довольны позволением ставить спектакли с воспитанниками и тут, начиная с меня, почти все играли в любовь. За это нас не очень бранили, потому что подобные авантюры по большей части кончались законным браком.
Бывало, когда нас возили в Суханово, я упоминала, что это превосходное имение княгини Зинаиды Волконской, умнейшей, высокообразованной, добрейшей женщины!.. Эти последние ее качества я узнала уже впоследствии, когда много о ней читала, и радовалась, вспоминая, что <тогда, во время нашего приезда> такое прекрасное существо ласкало, целовало меня и даже ночью, во время фейерверка, прикрыла своей шалью. Тут кстати упомянуть, что нас в Суханове водили смотреть дворец - нарочно выстроенный и приготовленный для жительства императрицы Елизаветы Алексеевны после смерти Александра Павловича. Дворец был выстроен по плану таганрогского <дворца>, где скончался Александр I, и все его вещи были перевезены сюда и положены точно так, как остались по его праведной кончине. Известно, что ее величество пожелала окончить дни свои в Суханове, но Господь судил умереть ей на дороге, в Белеве. Можно поэтому судить, какая дивная женщина была кн. Волконская, когда святая Елена Алексеевна любила ее. Бывало, когда нас поведут гулять в Суханове - знатные волокиты не отстают от нас. Князь Дмитрий Петрович ухаживал за Таней Карпаковой, Завалинский за Виноградовой, и другие также... А я, бывало, иду с моим милым предметом - П. Щепиным, и меня же начальница ставит в пример, что я хорошо делаю, что говорю с своим воспитанником, за которого могу выйти замуж, а девицы, слушающие богатых волокит, только губят себя! И правда, многие увлекшиеся словами и деньгами - гибли и, поблестев немного, очень печально кончали свою жизнь.
Особенно припоминается страшно несчастный конец жизни одной подруги моей Даши Сорокиной. Она была не очень красива и не талантлива, но полюбил ее красавец офицер Долгов. Единственный сын богатых родителей. Они знали это, смотрели, как на обыкновенную шалость молодости, и, когда у Даши родились дети, они присылали им все, что нужно. Я по дружбе решилась один раз посетить ее, когда были приглашены и другие; а мне родители строго запрещали продолжать знакомство с подобными девицами. Помню, Долгов сделал для нас роскошное угощение, и мы, любуясь им, удивлялись, как он любит неопрятную, растрепанную Дашу?!. К несчастию, скоро он сделался болен и умер. Она была в отчаянии... родители <мужа> еще более... и чтобы облегчить свои страдания, они прислали за детьми. Даша не хотела их отдать, и они упросили, чтобы и она переехала вместе с ними. Конечно, ввиду [т.е., во имя - Прим.] счастия детей, она не стала противоречить и, оставя театр, переехала к ним в дом, где ей, по материальной жизни, было очень хорошо, но нравственная <жизнь> сразила ее. Дети постоянно были с дедушкой и бабушкой, а с матерью им приказывали быть ласковыми, но отнюдь не сметь называть ее матерью... Сердце ее не выдержало, и она сошла с ума. Помню, я навещала ее в старой и тогда грязной Екатерининской больнице, где она и умерла. И теперь страшно <об этом> подумать и вспомнить... Еще хорошенькая Ириша Целибеева тоже, верно, нехорошо кончила, уже когда я была за Ф. К. Савиным [второй муж П. Орловой-Савиной - прим.], лет 10-15 тому назад - она писала ко мне, просила помощи, и мне Бог помог уделить ей безделицу. Всех примеров не перечислишь... и на них оправдывается пословица: "За чем пойдешь - то и найдешь".
В наших школьных представлениях я уже дошла до того, что решилась поставить "Горе от ума"! Чацкого играл И. В. Самарин, Молчалина - С. В. Шумский. Эти два знаменитые артиста были мои однокашники: Самарин моложе меня на полгода, а Шумский, кажется, года на два. Могу сказать, что я по своей смелости первая развивала их таланты! Смешной был случай в это представление: к нам позволялось ходить родным и всем, кому угодно из прежних воспитанников, и они, конечно, пользовались этим для разных причин: кто посмотреть, а кто себя показать, т. е. повидаться с той девицей, которая была еще в школе, а предмет [т.е. ухажер - прим.] уже был выпущен <из школы>. Так было и со мной, за год до моего выпуска. С другими выпущенными пришел и Петя Степанов - он на большой сцене великолепно представлял князя Тугоуховского в комедии Грибоедова "Горе от ума", так что император Николай Павлович нарочно приказал привезти его в Петербург, чтобы в этой роли показать его императрице Александре Федоровне. Я обрадовалась и начала просить, чтобы он гримировал наших маленьких актеров. Богданов А. Ф. играл Фамусова, Прокофьев - Тугоуховского. На беду, кто-то и шепни Степанову, что утром князю Тугоуховскому досталась посеканция [т.е его посекли розгами - прим.]. Что же он, злодей, сделал? Прежде всех других, кого надо, загримировал, а Прокофьева кончил перед самым его выходом и пустил на сцену... Он [т.е., Прокофьев], бедный, ничего не знал, вышел, публика хохочет, а он раскланивается, думая, что его наружность произвела эффект, а того не подозревал, что на его щеках вместо морщин преотчетливо и ясно были выведены розги!.. Ко второй сцене Петя поправил свою шалость и извинился за шутку перед товарищем.
В школе я всегда брала себе незначительные роли и в "Горе от ума" играла глухую Графиню-бабушку. А ведь и это замечательно, и доказывает, как я рано развилась и выросла: когда все, особенно М. С. Щепкин, хлопотали о дозволении играть "Горе от ума" на сцене, ему [т.е. Щепкину] дозволено было поставить только одно 3-е действие, и это было, помнится, в 28 или 29 году - я играла <тогда> Софью Павловну. Но когда еще дозволили в Москве играть 3-й и 4-й акт, тогда играла Надя Панова - потому что директор находил неприличным девочке-воспитаннице представлять скандальную сцену - ночного свидания. Но затем, когда пиеса давалась вполне и я была замужем, то всегда в Москве играла Софью, а затем в Петербурге - Н. Д. Горичеву.
Итак, наши школьные затеи все более и более развивали наши таланты и доставляли нам удовольствие свидания! Но вдруг - увы! последовал страшный разрыв между мальчиками и девочками, и несколько времени мы все не говорили друг с другом. И причина-то ссоры была самая глупейшая! Одна из грубых старших девиц, купленных у Ржевского, за что-то рассердилась на воспитанника Ребристова и выплеснула ему на голову, из второго этажа, какую-то гадость!.. Тот разозлился и, как старший... да еще очень сильный... да подчас <еще и> пьяный... Как теперь гляжу: бывало, несет по двору большой медный чайник и держит не прямо рукой, а через фалду сюртука и еще переменяет руки, показывая, что очень горячо... Ему кричат девицы: "Что вы несете?" - "Горячую воду для чая, выпросил в прачечной..." А мальчики смеются и шепчут нам: "Это водка!" По этим данным его все боялись и принуждены были слушаться. Он запретил всем мальчикам говорить с нами, и началась междоусобная война. Мальчики, не смея говорить, начали писать глупые стихи, и особенно отличались в этом - мой братец, Щепин и Богданов; девицы отвечали бранью... и тоже написали в классной, где мы вместе учились петь: "У нас в школе три разбойника", - намекая на вышеупомянутых... а они, на другой же день, под этими словами подписали: "И 52 дуры!" - а нас, <девиц,> было ровно 52.
Но каково же было положение влюбленных? Говорить - Боже сохрани!., никто не смел, довольствовались только нежными взглядами. Но вот беда, в это время надо было готовить спектакль ко дню Ангела инспектора. Большие решили так: парламентером выбрали брата, и он должен был через меня передавать все распоряжения, назначение репетиций и проч. А мне, как на беду, пришлось играть в водевиле "2 записки" [Две записки, или Без вины виноват - опера-водевиль А. И. Писарева. Переделка с фр. Музыка А. А. Алябьева и А. Н. Верстовского. - Прим.] молодую, влюбленную барышню, а жениха моего представлял - Он! [т.е., Щепин. - Прим.]. При таком счастии он сочинил хорошенький романс, который я должна была петь, сама себе аккомпанируя на фортепианах. И еще до ссоры, во время певческого класса, он понаиграл мне его - с рук, без нот. А во время невольного разрыва попросит, бывало, брата пойти к нам, в средний этаж, и у тех фортепиан, которые стоят у окошка, отворит форточку и заставит меня играть... Я начну, и вдруг слышим: "Не так... не так!" Брат высунется в форточку, повернет голову кверху и кричит: "Что не так?" - "Надо взять фа-диез, а она берет просто"... Я поправляю ошибку, и так дела улаживаются.
Наша ссора продолжалась больше месяца, начальство ничего не могло сделать, и, помнится, на именинах, после спектакля, инспектор и жена его убедили нас помириться, и тут же устроили бал между нами и угощали шоколадом, конфектами и проч. Ведь вот какие глупенькие революционеры были мы в молодости, и каждая сторона, не разобрав, стоят ли того поссорившиеся, была уверена, что она исполняет долг чести и справедливости, вступаясь и отмщая за своего товарища.