Рыбаченко Олег Павлович : другие произведения.

Можно ли считать царя Николая Второго великим монархом! У него был шанс присоединить Константинополь, а его предали!

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Да была такая война. Жаль, но по вине предателей ее не выиграли!

  Этим летом Ярослав Харитонов и должен был кончать Александровское училище, но по порядку: сперва в летние лагеря, потом торжественный выпуск, потом до полка ещё месяц отпуска - домой, в Ростов. В Ростове - ворох радостей, запрыгает Юрик, мамины заботы, родные комнаты, гимназические друзья, но важней всего: с Юриком, уже ему двенадцатый, и с одним другом - садятся в парусную лодку, уже припасённую, снаряженную, и едут вверх по Дону смотреть, как казаки живут, давно собирались, ведь стыдно: родиться и вырасти в Земле Войска Донского, и ничего о казаках не знать, кроме того, что они нагайками разгоняют демонстрации, - а это смелое, подвижное, сильное племя, из самых здоровых русских порослей.
  
  Но не сложился расчисленный вход в армейскую службу, а сразу вихрем, свежим и страшноватым, налетело то, что в армии главное, для чего и есть армия, - война! Уже 19-го июля их выпуск надевал заветные погоны со звёздочками, и не то что съездить попрощаться с родными, а даже самим успеть получить из фотографии первый офицерский снимок не пришлось: всех рассылали тут же с готовыми назначениями, Ярослава - в 13-й армейский корпус, в Нарвский полк.
  
  Свой полк он застал в Смоленске, частью на погрузке в эшелоны, а частью ещё даже не собранный. (В Смоленске - овации офицерам на улицах, все кричат о победе, ощущаешь себя как в тёплом урагане). Хотя четыре полка их дивизии носили самые первые номера во всём российском войске, но состава постоянного у них не оказалось: именно теперь-то и нагнали нижних чинов, по три запасных на одного коренного солдата, сам же Ярослав успел и принимать их - в серо-чёрном мужицком, с последним домашним припасом в белых узелках, как на Пасху увязывают святить куличи. Он же застал и в баню их водить, переодевать в серо-зелёные шаровары и рубахи, выдавать винтовки, амуницию и грузить в товарные вагоны. Кто остался и в крестьянских шапках. Да не только солдат действительной службы - не хватало почему-то и унтеров, и офицеров не хватало, хотя уж кажется к войне ли может быть не готова Россия, всегда воевавшая и воюющая! На роту приходилось по три-четыре офицера, Харитонову как свежеиспеченцу дали только свой взвод, но офицеры поопытней получали два взвода сразу и на одном держали подпрапорщика.
  
  А всё это хорошо выпало! - и трёхдневная суматоха в Смоленске с переодеванием деревенщины (а Ярослав ходил пружинно, с прямой спиной и вдавливая след), и того более - сама езда, когда Ярослав не пошёл в офицерский вагон, а остался со своими, собственными своими, ему доверенными сорока народными лицами в теплушке, - и загудел паровоз через тридцать вагонов, и залязгали, залязгали, перекликаясь, передаваясь, буфера, и натужно заскрипели сцепы, и потянул весь поезд! О любви к народу много говорили, только и говорили в семье Харитоновых, для кого же и жить, как не для народа, - да только видеть народ было негде и нельзя, даже на базар соседний нельзя было отлучиться без спросу, и потом руки надо мыть и рубашку менять, к народу никак было не подойти, ни с какой стороны не заговорить, неизвестно что говорить, стесняешься, - а вот теперь естественно сошлось, что этим мужикам бородатым был 19-летний Ярослав чуть ли не за отца, и сами они искали его - просить, спросить, доложить. А ему оставалось, сверх наилучших действий по службе, только вбирать, и вбирать глазами, ушами и памятью - кто как зовётся, кто родом откуда и что у кого дома. Вот охотный рассказчик Вьюшков, его только слушай, проезжает поезд их места - вон уездный город на высокой горе, а тут овраги повсюду, урочище Крутой Верх, и какие тут соловьи и какие выгоны, - ведь нигде ж Ярослав ещё не был, ведь всё это повидать бы самому! До чего ж радостно и желанно - объединиться с ними, отъединиться с ними в одной теплушке, и слушать, как балалайка их тренькает (сколько свободы и поэзии, какой чудный инструмент!), днём стоять с ними, опершись о длинный засов, перегородивший раздвинутую дверь (а внизу ещё сидят, ноги наружу свесив), ночью в темноте не спать под их пение, пересуды, да смотреть на огоньки цыгарок. Хотя не радости ждать на войне - а радостно было ехать! И не одному Ярославу: явно весело было и солдатам, всё время шутили, и даже пританцовывали, и боролись друг с другом, - а на узловых станциях ещё встречали их толпы с оркестрами, флагами, речами и подарками. В этом настроении успел Ярослав написать и первые письма - маме, Юрику и Оксане-печенежке, милой сестрёнке, - настоящей сестре, потому что Женя, ставши замужем и с ребёнком, превратилась в младшую маму, только почужей. Написал он, что вот к этому всю жизнь и стремился, этого и хотел: быть вольно-мужественным и вместе с простым народом.
  
  Но дальше не так было весело, уж очень много суматохи и неразберихи. С железной дороги их внезапно ссадили, хотя поезда шли и дальше, - и, как издеваясь, погнали пешком почти рядом с колеёй - до Остроленки, так шли они несколько дней, и трудно это было уже отвыкшим запасным, в обуви необхоженной, в одежде неприношенной да со всей амуницией. Отчего так? - нельзя было охватить, понять, некого спросить. Наверно, злой номер их корпуса так сработал. Проезжал в автомобиле генерал, сказал: "Это немцам подай железную дорогу, а русские орлы и пешком отхватят! Верно, братцы?" И кричали ему: "Вер-на!" (Ярослав тоже кричал).
  
  Второй офицер их батальона, штабс-капитан Грохолец, с острыми дуговыми наверх усами, маленький, а чёткий, весь военная косточка (Ярослав старался ему подражать), - сам от смеху давясь, кричал на колонну: "Эй, шествие богомольцев! В Иерусалим собрались?" И до чего ж метко было крикнуто, смеялся Ярослав, только военный глаз может так подметить! Запасные тяготились винтовкой как лишней тяжёлой палкой нацепленной, и новыми твёрдыми сапогами тяготились и, невдогляд офицерам, стягивали их, перекидывали верёвочкой через плечо, а топали босиком. Батальон растягивался на версту, а уж полк не спрашивай, офицеры теряли своих ещё не пригляженных солдат, а из чужих батальонов тянули к себе и пробирали. Между разбродом людей втёсывался обоз, назначенный по той же дороге, и интендантские гурты коров, гонимых на свежую пищу их дивизии.
  
  А 8 августа, на третий день как перешли немецкую границу, было полное солнечное затмение. Об этом был заранее приказ по дивизии и разъясняли офицеры солдатам: что тут ничего особенного, что так бывает, и только надо будет удерживать лошадей. Однако не верили простаки-мужики - и когда стало среди знойного дня темнеть, наступили зловещие красноватые сумерки, с криками заметались птицы, лошади бились и рвались, - солдаты крестились сплошь и гудели: "Не к добру!... Ой, неспроста..." Да если бы поучить, напомнить, боевые стрельбы устроить - ещё в отличных солдат можно было вправить этих запасных. Ярослав же видел по своим, хотя бы по Крамчаткину Ивану Феофановичу, - пятнадцать лет из деревни не вылезал, уже с сединой и, как о нём говорили, старовидный, - но изумлял он Ярослава своей строевой подготовкой, будто с плаца только что, будто ничего другого в жизни не видел, как подходить-отходить, как в чести тянуться с самозабвением: "Рядовой Крамчаткин по вашему приказанию, ваше благородие, явился!" - и в небо торчали усы, и глаза блюдцами, - а вот стрелять совсем не умел (скрывал, случайно узналось).
  
  Великая война, первая война подпоручика Харитонова, начиналась так на каждом шагу, что в училище можно было бы за эти промахи лепить и лепить гауптвахту: всё, как в насмешку, шло в нарушение всех уставов. Как будто в училище, в их подтянутом молодом строе, с едиными быстрыми ружейными приёмами, чёткими рапортами, отрывистыми командами и лихой песней, им нарочно показывали, как никогда в армии не бывает, не будет и не может быть. Отпало всё, чему учили будущих офицеров: никакой разведки, ничего о соседних частях, и приказы удручающе отменяли, целые бригадные колонны останавливали галопирующими всадниками и заворачивали.
  
  Днёвок не было вторую неделю, с утра батальоны подымались чуть свет и к походу бывали готовы в сносное время, однако садились и ждали на изморчивом утреннем солнцегреве, пока привезут из дивизии, из бригады приказ на дневное перемещение, начальство же иногда и до полудня не управлялось (а привозил ординарец приказ: начать марш не позже восьми утра), - зато уж днём батальоны гнали без передыха, навёрстывали. Потом садились вдруг: разобраться с обозами, забившими дорогу, задержать кухни, а пропустить вперёд отставший авангард. Опять гнали. Шли до заката, до сумерек и в сумерки, а то и до середины ночи. Ночами разбирались, кормились, и всё не просто: то в темноте не находили своих квартирьеров, высланных заранее, и не знали, где располагаться; то спорили между собой высшие начальники, где какой части можно ночевать, а части пока топтались да разводили костры, чай кипятили на сучьях, нимало не заботясь, что выдают противнику своё расположение. Тут же и кухни в темноте суетились при керосиновых факелах, при разбросе искр. А то - отбивались кухни, и так бывало, что в полночь ложились спать голодные (офицеры, как и солдаты, зябли на земле в одних шинельках), а к рассвету будили обедать за вчера. И ночи выходили короткие, не хватало сна.
  
  Солдаты спрашивали: "Когда ж бы печёного хлебца, ваше благородие? Сухари вторую неделю, ажио брюхо скребут!" - и не было разумных слов объяснить: почему в Белостоке, где кругом полно было печёного хлеба, их дивизии уже никак нельзя было хлеба получить - не то интендантство; как же так при начале войны, ещё прежде германской границы, ещё ни один снаряд не упал, ни одна пуля не просвистела, - а они восьмой, десятый день получали сухари с лежалым мышиным запахом, давних годов сушки, и соль - перебойно, не в каждом супе, не подвезли.
  
  До Остроленки ещё была одна для всех дорога и перемещения ясные. Но после Остроленки, где не дали им отдохнуть ни дня, они разошлись дивизионными колоннами, после немецкой границы - и бригадными, и тут-то особенно не стало начальство успевать с приказами, а то и путало с ними, какому полку давая вильнуть лишних десять вёрст, - и всё это пропадало, никому наверх не известное, кроме немецких лётчиков, так и летавших ещё с Польши над русскими колоннами (а наши - не летали; говорили, что держат их до важной минуты). После немецкой границы кому доставались твёрдые щебенные дороги - шоссе; но и там от массы сапог и копыт поднимались густые клубы пыли, хрустело на зубах; да те шоссе кончались или не туда поворачивали, или не было их вовсе, а приходилось идти, и повозки тянуть, и орудия - по пыли сплошной, по вязкому песку, всё это в жару, не опадающую ни на день, одним ночным ливнем только и прерванную, и колодцы не везде, по много часов и без воды маршируя. А то наоборот плутали и вязли по болотистым поймам путаных речушек, будто нарочно самыми непрохожими маршрутами. И не оставалось у лошадей, у солдат, у офицеров другого желания, понимания и тяги, как - отдохнуть! Знамёна давно были скручены и тянулись как лишние дышла, барабаны убраны на телеги, к песням не было команд, роты теряли отсталыми, и только одна мечта их вела, что, может быть, завтра скажут: отдых!
  
  Сгорели с ног.
  
  Но, видно, слишком важный был замысел, чтоб дать им день отдохнуть, - нет! всё с той же поспешностью их слали и гнали - вперёд! Уже по Германии, без единого живого немца.
  
  Штабс-капитан Грохолец, узкоплечий, с фигурой мальчика, а лысоватый, - шутил между офицеров на перекуре:
  
  - Да никакой войны, это - манёвры. Ординарец из штаба армии нас четвёртый день ищет остановить - не найдёт. А мы по ошибке занеслись вот на чужую территорию, теперь Василь Фёдорычу ноту извинения послали.
  
  Василием Фёдорычем все как-то дружно принялись называть Вильгельма, браня. От этого легчало.
  
  От "Хоржелёй", как все говорили в полку, - после Хоржеле, перейдя границу, с первых саженей неприятельской страны ожидали боя, орудийной или ружейной встречи. Но ни в тот день, ни в следующий, ни в черезследующий они не услышали ни выстрела, не увидели ни солдата немецкого, ни гражданского жителя, ни живности никакой. Где протянуты были проволочные заграждения по полю и покинуты, где окопы начаты на окраине деревни и недокопаны, теперь их закидывали для пропуска пулемётной команды на двуколках и прочих конных, а то в самой деревне через улицу сложена баррикада из возов, из мебели, и всё брошено. ("Плохи же у немцев дела!" - первый раз повеселел постоянно унылый, ноющий подпоручик Козеко). В следующей деревне нашли и прикатили велосипед - и вся рота стянулась его смотреть, многие солдаты отроду и не видели такой диковины. Один унтер показывал, как на нём ездят, а толпа шумела, подбодряла.
  
  Распалённым, бессонным, одурённым головам русских воинов странней всего и была: Германия, да ещё пустая!
  
  Германия оказалась настолько необычная, непохожая страна, как Ярослав не мог себе представить по иллюстрированным изданиям. Не только странные крутые крыши в половину высоты дома, сразу очужавшие весь вид, - но деревни из кирпичных двухэтажных домов! но каменные хлевы! но бетонированные колодцы! но электрическое освещение (оно и в Ростове-то лишь на нескольких улицах)! но электричество, проведенное в хозяйство! но телефоны в крестьянских домах! но в знойный день - чистота от навозного запаха и мух! Нигде ничего недоделанного, просыпанного, кой-как брошенного - не ко встрече же русских наводили прусские крестьяне парадный порядок! Толковали бородачи в их роте и дивились: как же немцы хозяйство так уряжают, что следов работы никаких не видать, только всё уже готовое стоит? как они в такой чистоте поворачиваться могут, тут же кафтана бросить негде? И как при таком богатстве мог покуситься Вильгельм на русскую нашу дрань?... Польшу прошли - страна привычная, распущенная, но с немецкой границы словно струной по земле ударило: и посевы, и дороги, и постройки - всё другое, как не с земли.
  
  Почтительный страх вызывало одно только это устройство не русское. А то, что оно было опустошено, грозно брошено мёртвой добычей, вызывало жуть: будто наши войска мальчишками-озорниками ворвались в чужой притаившийся дом, и не могла их за то не ждать расплата.
  
  Но где и было бы чем разживиться - проходящим солдатам не выпадало времени шарить по домам. И котомок не хватило бы - уносить добычу. И, на смерть идучи, не наносишься.
  
  Первые жители, которые не ушли, были не немцы, а немецкие поляки, кое-как изъяснявшиеся ломано. Но не доверие вызывали они, а подозрение, и приказано было взводу Козеки произвести на хуторе тщательный обыск. (Отправляясь на эту операцию, сказал Козеко Харитонову: "Кто-то хочет моей смерти. Там в подвале может быть взвод пруссаков засел".) Сопротивления не встретили, обыскивали тщательно, и нашли: в доме трубу вроде валторны, в сенном сарае - опять велосипед, в бане - два русских ружейных патрона и сапоги со шпорами. Плохо оборачивалось дело поляков: склонялось к тому, что их могут расстрелять. Их отправляли в штаб полка под конвоем, одному было лет пятьдесят, двоим паренькам - по шестнадцать-семнадцать. Проводимые мимо батальона, они молили каждого офицера и унтера: "Подаруйте нам жице!... Подаруйте нам жице!" Но унтер от Козеки, который их вёл, только покрикивал весело: "Шагай-шагай, Москва слезам не верит!" Солдаты стягивались смотреть: "А что? Вот такие и стреляют из засады. На лисапедах вон там, лесными дорожками, такие и разъезжают, про нас сообщают".
  
  Но проходя мимо первых немецких трупов у дороги - запасники снимали шапки и крестились: "Упокой, Господи!"
  
  Совсем без стрельбы уже не проходило дня. То пролетал над головами немецкий летательный аппарат, - а они летали часто, два раза в день, и все роты принимались усердно в него палить, однако не попадая. (Да ещё, заметил Ярослав, иные запасные палили, закрывая глаза). То видели сами, как из фольварка убегали в лес трое в мирной одежде, стреляли по ним, одного подстрелили. То прискакал казак, что в четырёх верстах отсюда он был из лесу обстрелян кавалерийским разъездом, - и тотчас отрядили полуроту прочёсывать лес. Кляли солдаты того казака, и судьбу свою, ходили прочёсывали, никого не нашли.
  
  Но Козеко одобрял: "Сейчас для нас главная опасность - это пуля сбоку". Двум подпоручикам не миновать было бесед: ещё от Белостока их свело назначение на соседних взводах в одной роте. С остальными офицерами был Козеко молчалив, батальонного боялся, ротного не любил, а Грохольца избегал, как мог, тот высмеивать был горазд. Всю деятельность своего наблюдения и жажду высказывания вкладывал Козеко в дневник (по отсутствию бумаги - в офицерской полевой книжке), всякую свободную минуту вписывал туда по несколько свежих строк и обязательно время по часам. "Это просто подвиг! - ахал Грохолец. - Истории полка никто не пишет, вот кончится война - мы приказом заберём ваш дневник в штаб и переплетём в золото". - "Никто не имеет права! - тревожился Козеко. - Это - дело моей совести. И моя собственность". - "Нет, подпоручик, это казённая собственность! - вращал глазами Грохолец. - Бланки полевой книжки принадлежат штабу!!"
  
  Козеко был старше Ярослава по возрасту, он уже два года отслужил офицером до начала войны, - но не мог Ярослав принять его влияния.
  
  - По-моему, на войне ни одного дня так жить нельзя. Мы должны стремиться к победе, а не проклинать войну! И как вообще может великий народ избежать больших войн?
  
  - М-м-м, - тянул Козеко, как от зубной боли, и оглядывался, никто ли их не слышит, - как избежать! Да каждый ловчит! Милошевич, вон, в какую-то командировку устроился, а Никодимов - по закупке скота. Умный человек в батальоне не задержится, не беспокойтесь.
  
  - Тогда я не понимаю, - волновался Ярослав, - зачем с такими взглядами становиться кадровым офицером?
  
  Со сморщенно-несчастным сожалением Козеко вздыхал над дневником:
  
  - Это - тайна... Вот когда будет у вас ненаглядное солнышко да любимое гнёздышко... Пусть это непатриотично, но я без жены жить не могу. И потому желаю мира. Я вам скажу: лучше быть не офицером, а конюхом, но подальше от этой войны.
  
  Только добавлял тоски этот Козеко - то умыться ему негде, то немытыми руками кушать нельзя, то на ночь раздеться бы. И без того день ото дня мрачней и безнадёжней становилось в батальоне от беспрепятственного наступления. Всегда представлял Ярослав наступающее войско весёлым: мы вперёд идём, мы пленных берём, мы землю занимаем, значит мы сильней! Для наступления и создают армии, для наступления и воспитывают офицеров. Но удручало это двухнедельное наступление без единого боя, без единого немца, без единого раненого, а по ночам сопровождаемое то справа, то слева тускло-багровыми пятнами неопознанных пожаров. Куда подевались лёгкость и радость, которые не он же один, но кажется все они, кажется и все солдаты испытывали в пути на фронт в побалтывании теплушки, обвеваемые встречным летним ветерком? Ещё Крамчаткин сохранял самоотверженный служацкий вид, не сутулился, и так же глазами ел своего подпоручика, а Вьюшков и лицо воротил, и уже рассказов охотливых из него было не вытянуть. Не только уже песен никто не пел в батальоне, но даже громко крикнуть избегали бородачи, а лишь сказывали друг другу самое надобное, как бы Бога не гневя пустословием лишний раз.
  
  Да и само пространство - стеснялось, сдвигалось, подступали леса. Сперва посылали взводы и полуроты обшаривать их края, потом и полк уже целиком весь втекал, поглощался лесом. Лес был совсем не как наш: ни сухостоя, ни трухлявины, ни покинутого бурелома - только что не подметен, а кучками сложен хворост и чистыми ровными коридорами содержались просеки. По разным направленьям разрезался лес дорогами, и дороги содержались хорошо, где не были сейчас подпорчены.
  
  Хотя полагалось каждому офицеру иметь в планшетке карту местности, но ни одной не было в роте, лишь у Грохольца одна на батальон, и то спечатанная с немецкой, неясные надписи и не подробная. Ярослав, как никто из взводных, вился около Грохольца, ловя всякий добрый момент заглянуть к нему в карту. А то ведь сожжены были немцами все указатели, и из уст офицерских в уста неточно передавались, неточно вызнавались названья деревень: вот Саддек прошли, вот Кальтенборн, ночуем в Омулефоффене. А весь этот лес с десятисаженными соснами назывался Грюнфлисский.
  
  С половины дня 10 августа по всему лесу слышался слева, с запада, зык артиллерийской стрельбы вёрст за пятнадцать - настоящей упорной стрельбы, первый бой! Но, не обращая на то внимания, полки 13-го корпуса шли и шли себе по лесу на север - туда, где тихо, и не встречая никого. И заночевали в Омулефоффене.
  
  На другое утро, ещё в тумане поднявшись и первый раз не получив даже сухарей, затеяли, как всегда, долгое построение и равнение полковой и даже бригадной колонной, с артиллерией и повозками на своих местах. Строились идти из Омулефоффена опять же на север, надо было обходить ширококрылое озеро Омулёв.
  
  Уже долго строились, и прочли обычную молитву перед выступлением, и готовы были двигаться, уже нарастала позднеутренняя растомляющая жара - как прискакал ординарец из штаба дивизии и передал командиру бригады пакет. И тотчас командир бригады вызвал командиров полков и началось на дорожной тесноте поворачивание и перемешивание Нарвского и Копорского полков: не сразу двигаться, не на месте кругом, а обязательно сохранить построение упорядоченной бригадной колонной, но головой теперь на запад, на другую улицу. Уже в полную силу палило августовское солнце, и забывался рассветный завтрак, не поддержанный сухарями, когда полки тронулись новым направлением, а версты через две попали в затылок Софийскому полку, который туда же шёл. Ещё вскоре увидели на просеке на коне лихого полковника Первушина, всем известного командира Невского полка. Значит, вся дивизия. Вытянулись главной долгой лесной дорогой между колоннадами мачтовых сосен сперва через Кальтенборн, как вчера пришли, а потом - на запад, на Грюнфлисс. Впереди же их опять погромыхивало, но не так громко, как вчера, - потому ли, что в жару слышно хуже, потому ли, что стихало. Идти на стрельбу - бодрей, подобрались: лучше верное дело впереди, чем эта пустота. (Козеко: "Дай Бог, до нашего подхода кончится.")
  
  Был перекресток лесных дорог, с растолоченным песком и ещё с подъёмом, где надо было поворачивать, - и артиллерийские упряжки, тоже истощённые, недокормленные, не могли в том месте вытянуть, зажирали колёса, не хватало сил и прислуги, - и на помощь их фельдфебелю, весёлому шароголовому, позвал Ярослав своих, и вытолкнули ему два орудия, а на остальные всё равно пришлось фельдфебелю перепрягать вместо шести лошадей по восемь - опять задержка всей колонны.
  
  Шли и шли, а стрельба впереди совсем прекратилась, как накаркал Козеко. И пройдя с утра вёрст пятнадцать, уже спадало солнце от полудня, вся колонна остановилась - прямо на дороге, так из лесу и не выйдя, и в тени разлеглась по приволью.
  
  Озабоченные верховые проскакивали целый час вперёд-назад. Не только до солдат, но и до младших офицеров ничего не доходило. Затем полковой командир собрал старших офицеров - и начался новый скрип, возня, суета, захлёстывание упряжных лошадей, - поворот всей дивизионной колонны - назад, откуда пришли.
  
  Занывали желудки, палили подошвы, упало солнце за лес, и было доброе время разбивать бивак, варить обед. Но нет, снова через тот перекресток и через весь тот лес всё те же вёрсты отмеривала их дивизия назад.
  
  И помрачнели переодетые богомольцы и загудели, что всюду немцы командуют, что немцы и заматывают нас на погибель, так доводят и выморят, даже и без боя.
  
  Не остановились при закате желта солнышка, пророчащего и на завтра такую же ясень, пыль и жару. Не остановились и в сумерки, а все вёрсты отложили честно назад, и в звёздной теми воротились в ту самую деревню Омулефоффен, и на тех же местах разжигали кухни, да только кашу заваривали после полуночи, а спали перед петухами.
  
  Подымались свинцовые и, через нехоть, глотали уже утреннюю кашу, чтоб опять целый день её не видать. Привезли, правда, за два дня сухари. Разбирались, вытягивались и строились на вчерашний северный выход из Омулефоффена. И ворчали, предсказывали солдаты, что опять повернут. Невыспанный Ярослав сам себя и других бодрил: "Ну уж нет! Уж сегодня - нет!"
  
  Но - как заколдовали предсказатели: стояла колонна, не спала, не отдыхала и вперёд не трогалась. И дождавшись, когда солнце стало крепче палить и размаривать, - невидимые штабные немцы (иначе уж и Ярослав не мог бы объяснить!) скомандовали: опять всею колонною поворачивать и выстраиваться по ещё третьей дороге, выходившей из деревни, между той и этой - средней.
  
  И снова перестраивались полный час.
  
  Тронулись. Такой же был день жаркий. Так же вязли и ноги и колёса в песке. Да глуше и хуже была дорога, а маленькие мостики на ней взорваны, и вся русская силушка уходила на объезд и обтаск, на то, чтоб из вязкого места вытащиться снова на круть, на дорожную насыпь. Ещё новинка была: колодцы, близкие к дороге, немцы засыпали землёй, мусором, обрезками тёса, и взять воды было не где как в большом озере, а к нему и не подберёшься - топко.
  
  Сегодня ниоткуда уже не доносилось стрельбы. Нигде не видно было немца - ни военного, ни мирного, ни старика, ни бабы. Да и наша вся армия задевалась куда-то, никого не осталось, кроме их дивизии, гонимой по затерянной, пустынной дороге. И не было казаков, хоть вперёд съездить посмотреть, что там.
  
  И последний неграмотный солдат понимал, что начальство закрутилось.
  
  Шёл четырнадцатый день непрерывного марша их, 12-е августа.
  
  
  ***
  
  Как и день идёшь, как и ночь бредёшь,
  
  Крест да ладанку на груди несёшь.
  
  А в груди таишь рану жгучую:
  
  Не избыть судьбу неминучую.
  
  15
   Сделать закладку на этом месте книги
  
  В Найденбурге, маленьком городке, так мало отнявшем у полей, так много настроившем камня, - это была не единственная площадь, площадушка. Три улицы с неё вели, и несколько было углов. На одном изломе двухэтажный дом с разбитыми стёклами магазинных окон первого этажа и венецианских второго - дымил изнутри, а ещё гуще что-то дымило во дворе.
  
  Полувзвод солдат, не очень из сил выбиваясь, гасил дым. Из-за угла они таскали воду вёдрами, вносили в ворота (там слышался кряхт отдираемых досок и стук топоров), а другие передавали ручною цепью по наложенному трапу через подоконник первого этажа.
  
  Вся работа их была на солнце, солдаты сбросили верхние рубахи, часто снимали фуражки, вытирали лбы.
  
  Оттого и не торопились, что было знойно, а пожара прямого нет, хотя дым всё валил. Не было и бодрых криков, гула возбуждения, а многие разговаривали о своём, на ходу рассказывали, кто-то и сметное, пересмеивались.
  
  Со всем этим справлялся унтер, а прапорщик с университетским значком, с очень энергичным, чуть запрокинутым лицом, а движеньями вялыми, дела не имел, заботы не выражал. Постояв и походив по мелкому, ровному, скользкому, змейночешуйчатому камню площади, он выбрал себе глубокую тень на каменном крыльце напротив, где в обхват колонны привязана была простыня с красным крестом, а перед домом стояла аптечная двуколка без кучера, лошадь вздрагивала иногда.
  
  Как раз вышел на крыльцо, потирая одуревшую голову и продыхая глубоко, черноусый чернобровый врач, в халате. Стал дышать - и стал зевать, в зевоте то отклоняясь, то наклоняясь. Тут увидел досочку на каменной неполированной ступеньке - и сразу же сел, ноги ещё спустя по ступенькам, руками назад оперся, и так бы и лёг, так бы и откинулся.
  
  Сегодня стрельбы не слышалось, ушла, и весь шум был только от солдат, вся война - в полотнище красного креста, да в немецких высокобоких зданиях, не нашего облика и лишённых жителей.
  
  Прапорщику некуда было иначе и сесть, как на те же ступеньки, только ниже. Решительные черты были прозначены в его лице, даже не по возрасту, а военная форма на нём - мешковата, а выражение, с каким он глядел на своих солдат, не вмешиваясь, - скучающее.
  
  Солдаты таскали воду.
  
  Дымило, но по безветрию всё вверх, сюда не несло.
  
  Врач отдышался, отзевался, поглядел, как тушат, скосился на соседа.
  
  - Прапорщик, не сидите на камне. Вот тут доска.
  
  - Да тёплый.
  
  - Нисколько не тёплый, застудите нерв.
  
  - Подумаешь, нерв! Тут с головой неизвестно.
  
  - А нерв - сам по себе, это вы не болели. Идите, идите.
  
  Прапорщик нехотя поднялся, пересел рядом с врачом. Врач был статный, гладкий мужчина, усы пушистые, и мягкой шёрсткой, как чёрной тенью, баки по всей дуге, а вид - замученный.
  
  - А с вами что?
  
  - А... оперировал. Вчера. Ночь вот. И утро.
  
  - Столько раненых??
  
  - А как вы думали? Ещё и немцы, кроме наших. Всех видов ранения... Шрапнельная рана живота с выпадением желудка, кишок, сальника, а больной в полном сознании, ещё несколько часов живёт, и просит, чтоб мы ему непременно смазали, смазали в животе... Сквозное в черепе, часть мозга вывалилась... По характеру ранений - бой был не лёгкий.
  
  - Разве по характеру ранений можно судить о бое?
  
  - Конечно. Перевес полостных - значит, бой серьёзный.
  
  - Но теперь-то кончились?
  
  - А сколько было!
  
  - Так - спать идите.
  
  - Вот успокоюсь. От работы напряжение, - зевнул врач. - Расслабиться.
  
  - Всё-таки - действует?
  
  - Да ничего не действует, а - расслабиться. На смерть, на раны не реагируешь, иначе б не работа. У него глаза раскрыты, как плошки, одно спрашивает - будет ли жив, а ты холодно себе пульс считаешь, соображаешь план операции... Если был бы хороший транспорт, некоторых полостных ещё можно бы спасти: оперировать надо в тылу. А у нас какой транспорт? - две линейки да одна фурманка. Немцы свои подводы с лошадьми угоняют. Да и куда везти? за Нарев? Сто вёрст, десять по шоссе, а девяносто по российским дорогам, душегубство. А немцы на автомобилях отправляют, через час - в лучшей операционной.
  
  Прапорщик построжел, посмотрел на врача.
  
  - А изменись обстановка вот сейчас? - отступать? - сетовал тот. - Совершенно не на чем. Со всем лазаретом достанемся немцам... А наступать - так за нами забота трупы хоронить. Ведь там по полю лежат - жара, разлагаются.
  
  - Чем хуже, тем лучше, - сурово сказал прапорщик.
  
  - Как? - не понял врач.
  
  Засветилось в глазах, только что лениво-безразличных:
  
  - Частные случаи так называемого милосердия только затемняют и отдаляют общее решение вопроса. В этой войне, и вообще с Россией - чем хуже, тем лучше!
  
  Бровные щётки врача в недоумении поднялись и держались:
  
  - Как же?... Раненых - пусть трясёт, донимает жар, бред, заражение?... Наши солдаты пусть страдают и гибнут - и это лучше?
  
  Всё строже, заинтересованней становилось энергичное умное лицо прапорщика:
  
  - Надо иметь точку зрения обобщающую , если не хотите попасть впросак. Мало ли кто на Руси страдал, страдает! К страданиям рабочих и крестьян пусть добавляются страдания раненых. Безобразия в деле раненых - тоже хорошо. Ближе конец. Чем хуже, тем лучше!
  
  Оттого что прапорщик держал голову чуть запрокинутой, он как будто имел в виду не только единичного этого собеседника, а оглядывал нескольких: "у кого ещё вопросы?".
  
  Врачу и спать перехотелось, всеми глазами он смотрел на уверенного прапорщика.
  
  - Так тогда - и не оперировать? И повязок не накладывать? Чем больше умрёт - тем ближе освобождение? Вот с вашим черниговским знаменщиком мы сейчас... Повреждение крупных сосудов. Да полсуток на нейтральной пролежал, пока вынесли. Нитевидный пульс. Так зачем мы с ним возимся, да? Так я понял обобщающую мысль?
  
  Коричневым огнём жгнули глаза прапорщика:
  
  - А зачем они попёрли как бараны за нашим полковым, за мракобесом? Развёрнутое зна-амя!! - и обсюсюкивает теперь весь полк. Нашли за что драться - за тряпку! Потом уже - за одну палку. Навалили кучу трупов, это что! Играют нами как оловянными!
  
  Но хирург был в тупике:
  
  - Вы, простите, вы ведь не кадровый, вы - кто?
  
  Прапорщик пожал узкими плечами:
  
  - Какое это имеет значение? Гражданин.
  
  - Нет, но по специальности?
  
  - Юрист, если так вам нужно.
  
  - Ах, юри-ист! - понял врач, и покивал, покивал, что так он и думал или мог бы догадаться. - Юри-ист...
  
  - А что вам не нравится? - насторожился прапорщик.
  
  - Да вот именно то. Юрист. Юристов у нас развелось, простите, как нерезаных собак.
  
  - Если страна насквозь беззаконная, так ещё очень мало!
  
  - Юристы - в судах, юристы - в Думе, - не слышал врач, - юристы в партиях, юристы в печати, юристы на митингах, юристы брошюры пишут... - растопырил он большие руки. - А спросить вас, - что это за образование - юрист?
  
  - Высшее. Петербургский университет, - ледяно-любезно пояснил прапорщик.
  
  - Ерундический факультет? Да какое там к чертям высшее! Десять учебничков вызубрить да сдать - вот и вся ваша... образование. Знал я студентов-юристов: все четыре года баклуши околачивали, листовки, конференции, будоражить...
  
  - Так низко говорить интеллигенту! - предупредил прапорщик, темнея. - Подумайте, на чью мельницу... Порядочный человек должен сочувствовать левым.
  
  Это верно. Врач почувствовал, что переступил меру, но и прапорщик его ж допёк.
  
  - Я хочу сказать, - исправился врач, - поучились бы вы на медицинском или на инженерном, вы бы узнали, почём каждый экзамен. А с положительными знаниями рук тоже не сложишь - надо работать. России нужны работники, делатели.
  
  - Как не стыдно! - всё с тем же горячим укором смотрел прапорщик. - Ещё эту гнусность достраивать! Ломать её нужно без сожаления! Открывать дорогу к свету!
  
  Достраивать? - врач, кажется, так не говорил, он говорил: лечить.
  
  - Да вы сами не медицинскую ли Академию кончили? - торопился допросить горячеглазый прапорщик.
  
  - Академию.
  
  - В каком году?
  
  - В Девятом.
  
  - Та-ак, - соображал быстро прапорщик, и прямой длинный нос его подрагивал в ноздрях. - Значит, в кризис Академии, в Пятом году, вы были уволены - и сдались, и подали верноподданное заявление?
  
  Затмился врач, поморщился, концы усов вниз отогнул, но они сами вверх выторчнули:
  
  - Как это у вас сразу топориком: верноподданное... А если ты хочешь быть военным врачом, а Академия в стране одна? И хоть бы раздемократическое правительство - в своей военной Академии оно может рассчитывать, что не будет антивоенных митингов? По-моему, это справедливо.
  
  - И ношение формы? И студенты козыряют, как младшие чины?
  
  - В Военной Академии? - ничего страшного.
  
  - Сол-датчина! - всплеснул прапорщик. - Вот так мы всё уступаем, а потом удивляемся...
  
  - А потом - раненых лечим! - сердился уже и врач. - Раненых вы мне оставьте! Солдатчина!... Смотрите, завтра сами явитесь. С раздробленным плечом.
  
  Прапорщик усмехнулся. Совсем он не был зол, а юноша искренний, с убеждённостью лучших русских студентов:
  
  - Да кто же против гуманности!? Лечите на здоровье! Это можно рассматривать как взаимопомощь. Но не надо теоретических оправданий этой пакостной войны!
  
  - А я - нисколько... Я разве...?
  
  - "Освободительная"!... Чем-то надо заинтересовать. "На выручку братьям-сербам"! - сербов пожалели! А сами по всем окраинам душим - этих не жалеем!
  
  - Но всё-таки Германия на нас... - терялся врач перед уверенной молодостью, как принято в России теряться.
  
  - Если хотите, очень, жаль, что Наполеон не побил нас в Восемьсот Двенадцатом, - всё равно б не надолго, а свобода была бы!
  
  Накатывал, накатывал юрист, переодетый в гадкую военную форму, да мысли отдуманные, так сразу не поспоришь. И, всё больше идя на примирение, посочувствовал врач:
  
  - И как же вас мобилизовали? - ни льгот, ни отсрочки?
  
  - Вот так, застрял... Напра... отставить, нале... отставить, ноги на-пле... отставить, кругом, бегом! Сдал экзамен на прапорщика запаса.
  
  - Ну, будем знакомы, - врач протянул крупную, мягкую, сильную кисть: - Федонин.
  
  И получил в неё узкие костистые четыре пальца юриста:
  
  - Ленартович.
  
  - Ленартович? Ленартович... Подождите, я эту фамилию в Петербурге где-то слышал. Мог я слышать?
  
  - В зависимости от круга ваших интересов, - сдержанно отвечал Ленартович. - Мой родной дядя был известен в революционных кругах. И казнён.
  
  - А-а, верно-верно! - соглашался врач, тем более виновато, тем более с уважением, что так и осталось у него в голове смутно, побалтываясь: то ли удачный выстрел, то ли невзорванная бомба, то ли военно-морской мятеж. - Да, да, верно, верно... У вас фамилия - отчасти немецкая, да?
  
  - Да был какой-то мой предок, тоже кстати военный врач, при Петре. Потом обрусели.
  
  - И кто ж у вас в Петербурге?
  
  - Родители умерли. Сестра, бестужевка. Как раз сегодня пришло от неё письмо - и что же? Написано на четвёртый день войны, 23-го июля, - а сегодня какое? 12-е августа? Это что? - это почта? На волах? Или в чёрном кабинете моют? - И всё более горячился. - Так и газеты: за 1-е августа! и это почта? Как же жить? Что в России? что в Германии? что в Европе? Нич-чего не известно! Вот видим одно: Найденбург взят, можно сказать, без боя, однако мы его зачем-то бомбардировали, подожгли, а теперь туши, русские Иваны вёдра носи...
  
  - Ну, тут и немцы поджигали...
  
  - Крупные магазины - немцы, а окраины - казаки. Ладно. А на австрийском фронте ничего не знают о нас. А мы ничего не знаем про австрийский, - так можно воевать? Слухи, слухи! Проехал кавалерист, шепнул что-то - вот наши и новости! Кто уважает Действующую армию? Нас - презирают! А вы - Россия, Германия! Солдаты выбили двери в оставленных квартирах, что-то там понесли - так это позор христолюбивого воинства, за это карай, гауптвахта. А подполковник Адамантов набрал серебряных молочников да кувшинчиков - это ничего, это можно. Вот ваша Россия!
  
  Но если б не было этой мерзкой войны - не накинули бы девушки такой белизны, не натягивали бы на лоб, к самым бровям, так строго, чисто, ново. Неведомая, неназванная, неизвестного образования, состояния и цвета волос, в непоказанном платьи вышла на порог сестра милосердия.
  
  - Что, Таня?
  
  - Валерьян Акимыч, челюстной беспокоен. Вы не подойдёте?
  
  И - не было тут спора, никто не сидел на ступеньках. Вздохнул врач, ушёл, по праву уводя за собой и лебедино-белую сестру, лишь мельком прошлись по Ленартовичу её печальные потухлые глаза.
  
  Тоже, конечно, и эти халаты, косыночки - игрушки для обеспеченных, опиум для солдатской массы.
  
  И верховой подполковник, вдруг выпятившись на площадь на беспокойном коне, тоже по праву закричал, заревел громогласно:
  
  - Кто-о здесь старший?
  
  Солдаты - быстрей, быстрей с вёдрами, а Ленартович умеренно быстро, стараясь достоинства не терять, сбежал со ступенек, пересек площадь, и не очень вытягиваясь, но всё-таки подбираясь, и руку к козырьку, хоть и криво:
  
  - Прапорщик Ленартович, 29-го Черниговского полка!
  
  - Это вас оставили пожары тушить?
  
  - Да. То есть: так точно.
  
  - Так у вас тут что, прапорщик, святочный базар? Сюда Штаб армии едет, через два дома станет, - а вы третий день тушите не потушите? Это кур смешить - вёдрами таскать из такой дали, неужели не можете насоса найти?
  
  - Откуда насос, господин подполковник, у нас в батальоне его...
  
  - Так надо ж немного и мозгами шевелить, это вам не университет!!! Что ж вы людей изматываете? Ступайте за мной, я вам и насос покажу, и шланг, надо ж было по сараям пошарить!
  
  И, выступая на знатном коне, подполковник отправился, как триумфатор.
  
  И Ленартович побрёл за ним, как пленник.
  
  16
   Сделать закладку на этом месте книги
  
  Полные сутки и ещё ночь добирался Воротынцев до Сольдау. Он мог бы быстрей, он унтера вскоре отправил назад, был налегке, но не хотел изматывать жеребца, не зная, как тот ещё понадобится впереди. На поеном и кормленом он приехал в Сольдау 13-го, утренними часами, ещё до жары.
  
  Сольдау, как и все немецкие городки, не занимал лишнего плодородного места, не опаршивел мёртвым кругом свалок, пустырей и окраин, - но сразу, по какой дороге ни въехать, сомкнуто стояли кирпично-черепичные, даже трёх-четырёхэтажные дома, на полвысоты подобранные под крыши. В таких городках улицы, аккуратные, как коридоры, сплошь мощены ровными гладкими камнями или плитами, каждый дом чем-то особен - тот окнами, тот шпилями. В таких городках на малом пространстве умещается ратуша, церковь, игрушечные площади, кому-нибудь памятник, да не один, все виды магазинов, пивные, почта, банк, а то за узорными решётками и игрушечный парк, - и так же внезапно обрываются улицы, город, и едва шагнуть от крайнего дома - уже потянулось обсаженное шоссе и рассчитанные расчерченные поля.
  
  Сольдау был вовсе покинут жителями, не переполнен и нашими частями. Около магазинов и складов в иных местах выставлены часовые - мера правильная (миновались и разгромленных два). Воротынцев разглядывал город и отдался чувству розыска, оно не должно было обмануть, хотя б и проехать лишнего - не спрашивал встречных о штабе корпуса. Близ малого особнячка, однако с железной решёткой, садиком, фонтаном и двумя колоннами у крыльца, он увидел автомобиль, "русско-балтийскую карету". На штаб это не было похоже: безлюдно. Но по автомобилю подумал Воротынцев, не тот ли здесь человек, которого и надо раньше штаба.
  
  Он соскочил - и всю усталость почувствовал в спине. Рядом с автомобилем привязал коня, чембуром за дерево, шинель оставил при седле - никто на него внимания не обращал. И, косолапо разминая ноги, толкнул решётчатую калитку. Подалась. Вошёл.
  
  В круге фонтана ещё было сыро от недавно утекшей воды. Неповреждённые цветы ещё ровно держались на маленьких высохших клумбах. Обогнув куст у фонтана, только тут заметил Воротынцев сбочь крыльца на каменной скамье со звериными подлокотниками - пожилого грузного офицера, черно-небритого, не очень и расчёсанного, с недовольным видом курящего самокрутку, козью ножку. От пояса вниз на нём было офицерское, шаровары казачьи, с лампасами жёлтыми забайкальскими, а наверх простая нижняя сорочка, так что чина нельзя было понять, но лицом и фигурой на штаб-офицера он тянул. И мало пошевелился при подходе полковника.
  
  Не отдавая чести по форме, но к фуражке два пальца несколько приблизив, Воротынцев спросил:
  
  - Скажите, не полковник ли Крымов здесь остановился?
  
  - У-гм, - ещё недовольней кивнул небритый офицер, не шевелясь.
  
  - Это вы?
  
  - Я.
  
  Опять не уставно и без чина - дремлющий Крымов так наводил, приезжий протянул вперёд, как швырнул, правую руку открытой ладонью:
  
  - Воротынцев. Я к вам.
  
  Крымов приподнялся совсем немного, без чего было б вовсе невежливо, и даже по грузности меньше того, круглой жёсткой рукой отметился в рукопожатии, отобрал руку и показал с собою рядом на скамью. И - курил, не проявляя любопытства узнать что-нибудь дальше, хотя полковники генштаба не по каждой улице Сольдау мелькали.
  
  Только и времени, что Воротынцев садился на скамью да лоб отёр, а уже охватил, как с Крымовым разговаривать: слов поменьше, чинов поменьше, и охватил, что сам он Крымову ещё не нравится, но дело у них сейчас пойдёт:
  
  - Я к вам от Алексан Васильича. Он мне про вас...
  
  - Догадываюсь.
  
  Всё-таки изумился Воротынцев:
  
  - Откуда ж...?
  
  Чуть кивнул Крымов туда, за фонтан:
  
  - Жеребца знаю. Я на нём прошлую неделю... Как вы его довезли?
  
  Теперь Воротынцев рассмеялся:
  
  - Не я его! Он - меня.
  
  Крымов сбычился, недоверчиво:
  
  - В седле? Из Остроленки?
  
  Воротынцев гмыкнул, ничего мол особенного. (Однако крестец ломило, и спина плохо гнулась).
  
  Подобрел Крымов, но глаза ещё маленькие:
  
  - Ни-че-го. А что ж не поездом?
  
  - В поезде - какая война? - весело возразил Воротынцев, но по легчайшему движению тяжёлой головы перехватил, что вопрос был не так о всаднике - о коне. - Нет, не выбился. И кормил близко.
  
  - Это верно, - уже крупнее кивнул Крымов. - В поезде - не война. Но удобно. - Вытянул из кармана клеёный портсигар: - Листовой, даурский. Добрый табак.
  
  - Я - бросил.
  
  - Зря, - не одобрил Крымов бровями. - Без табака тоже не война. Но не вчера же?
  
  - Да уж года два.
  
  - Из Остроленки, - поправил Крымов.
  
  - А-а... третьего дня вечером.
  
  Моргнул Крымов, утвердил.
  
  - И что ж Александр Васильич? Донесения мои получает?
  
  - Не говорил.
  
  - Три штуки ему послал. Четвёртое собираюсь. А - вы?
  
  - Я... - всё-таки не схватил ещё Воротынцев сокращённую манеру этого бурбона с сонной распущенной физиономией. - Я... - догадался: - Из Ставки.
  
  Худшая рекомендация: значит, проверять, копать, чужой, чего явился, фазан удачливый? Опять Крымов потемнел:
  
  - Ладно, умываться да завтракать. Я тоже только встал, ночью вернулся. Проснулся вот - и думаю...
  
  - Откуда?
  
  - А-а... Из кавалерийской, от Штемпеля.
  
  - Слушайте, эти две кавалерийские дивизии тут есть или нет? - охотно перебросился Воротынцев. - Что с них толку? Чем они заняты?
  
  - Чем заняты! - траву щиплют. Любомиров вчера горячий бой имел. Брал город. Не взял.
  
  Ну нет, и Воротынцева так не собьёшь:
  
  - У армии - три кавалерийских дивизии, а перед фронтом - ни одной. Наступает вслепую, никакой разведки. У Клюева - даже нет конного полка. У Мартоса казаки - с варшавских улиц, что за разведка? Почему вся конница по бокам?
  
  Ну, и Крымова не собьёшь:
  
  - Почему, почему. Так само сложилось. Думали левым крылом загребать, окружать. А чем прикажете окружать?
  
  Вошли внутрь. В хорошем петербургском доме могла быть такая мебель приглушённого блеска, бронза, мрамор, как здесь, в худеньком Сольдау. Немного, однако, и потрошено: на пол рассыпаны кружева, ленты, булавки с кораллами, гребни, так и не подобрано.
  
  Во всём доме Крымов был с одним казаком, выскочившим из кухни на зычный оклик: "Евстафий!"
  
  Да они уж до кухни и дошли. Евстафий был не молод, высок, но шибко подвижен, очень заинтересованный во множестве фарфоровых, жестяных и деревянных бочоночков и коробок с припасами, с непонятными надписями. Управлялся он и завтрак готовить и нюхать, пробовать все бочоночки сподряд, головой крутя.
  
  Распорядился Крымов, что завтрак - на двоих, и показал Воротынцеву ванную комнату с мрамором и зеркалом. Действовал водопровод! Развешано было женское и мужское, ещё такое мирное, оставленное дня два назад.
  
  - А пожалуй, я и побреюсь! - решил Воротынцев.
  
  Естественно было ему закрыть за собой дверь ванной, но он не сделал так, а снял с оружием пояс, проворно скинул китель, остался, как и хозяин, в нижней сорочке.
  
  И тогда Крымов, вместо того, чтоб уйти, вступил, сел на край ванны и засмолил новую кривую цыгарку (наворачивать её было одно его быстрое движение).
  
  Евстафий принёс кипятку. Воротынцев, управляясь безопасной бритвой, разъяснял Крымову, хотя тот ни слова не спрашивал, свою командировку, и как вышло, что он поехал сюда, в 1-й корпус. Однако видит теперь, что, кажется, ехал лишним.
  
  Он ещё не думал так вполне, как сказал, - но с огорчением склонялся к этому. Ещё на скамье со звериными головами не думал так - а вот здесь, бреясь. Когда предупредили его в штабе армии, что на левом фланге уже есть Крымов, было колебание и надо было послушаться, поехать не сюда, а на правый фланг, к Благовещенскому. Но вилась в Воротынцеве эта несчастная черта - слишком быстрых горячих решений, а потом от них не отступить вовремя. Ещё до Остроленки он наметил, что поедет непременно в 1-й корпус, ибо здесь-то видел весь ключ к операции.
  
  А теперь уже не поможет ни конь, ни поезд - нужны крылья на лопатках, чтоб в один час перелететь к Благовещенскому.
  
  Крымов ему всё больше казался положительным, даже в том положительным, что вот не спешил одеваться, прикрываться погонами, а всё так же в сорочке сидел на краю ванной и пфукал дымом. Что можно тут сделать, при 1-м корпусе, этот обломай сделает и без Воротынцева.
  
  Крымов послушал-послушал гостя, опять попростел:
  
  - Конечно, лишним, - сказал он. - И я тут лишний. Этот святой моляка и командующего армией не признаёт. Он знает, что его корпус сам Верховный бережёт, и надеется: гвардейский от нас изъяли, и его изымут. Он сюда через Вильну ехал, в кафедральном соборе так объявил: "Ничего не бойтесь! Я еду воевать!" Будет стоять как в магазине на витрине, а там, смотришь, война кончится, уже призы раздают.
  
  Осунулся Крымов, ноги свесил, и ванна под ним была как лодка без вёсел, без шеста.
  
  Но именно эта косность его и невесёлый смысл слов возвратили Воротынцеву уверенность:
  
  - Так вот, будем сейчас Артамонова брать на испуг. Я ему привёз письменный приказ от Самсонова. Если брыкнёт - тогда по телефону снесёмся со Ставкой. Верней - не прямо по команде, а там есть понимающий человек, он дальше что сможет. Тут надо и Янушкевича обойти, и Данилова, и к великому князю в удобную минуту... В Ставке тоже ни единства, ни ясности. Уж они 1-й корпус как будто восьмого числа передачи Самсонову - а вот приказа нет? Опять кто-то мотает. Бессмысленная вещь: в самом остром углу, на переднем краю стоит корпус, никому не подчинённый! Но впрочем, я вижу - Артамонов действует? - и Сольдау занял и дальше продвинулся?
  
  - А чего продвинулся? Да я тоже побреюсь, всё равно уж... Чего продвинулся? Он - врун собачий! - вдруг побурел, рассердился Крымов, до зеркала вразвалку и оттуда оборотясь, а Воротынцев сел на дамский стулик. - Он писал в штаб армии, что в Сольдау будто стоит немецкая дивизия. Это он без разведки, без языка узнал, якобы какой-то телефонный провод перехватили! - тряс Крымов станочком бритвы. - А сам брехал для того только, чтоб не атаковать города. А оказалось в Сольдау два ландверных полка, и сами они ушли. Хочешь не хочешь, пришлось город занимать. Так опять же сбрехал! - снова разгорячился, уже пышно намыленный. - Теперь он доносит, что немцы потому бросили Найденбург, что он, Артамонов, взял Сольдау.
  
  - А Уздау?
  
  - А Уздау кавалерийская дивизия взяла, не он. А ему пришлось, бедняге, опять продвигаться.
  
  - Вот как... Никогда я Артамонова не видел.
  
  - Да кто его видел? Его и Александр Васильевич не видел. Он генералом-то стал и оружие золотое - за голопузых китайцев. Как и Кондратович...
  
  - Кондратовича вы сейчас не встречали?
  
  - Да где! По тылам корпус собирает, и рад. Трус известный.
  
  - А кого эти дни видели?
  
  - Мартоса видел.
  
  - Вот отличный генерал!
  
  - Чего отличный! Сам на ниточках дёргается и своих штабных задёргал.
  
  - Нет, на редкость отчётливый. А как Благовещенский по-вашему?
  
  - Мешок с дерьмом. Да жидким, протекает. А Клюев - тёха-пантёха, не военный человек.
  
  - А начальник штаба здесь, в 1-м, какой?
  
  - Полный остолоп, нечего с ним и разговаривать.
  
  Воротынцев не додержался, рассмеялся.
  
  Пошли завтракать. Евстафий поставил и водки графинчик, Крымов уверенно налил обоим, не спрашивая.
  
  Но Воротынцев отклонил, рискуя разладить откровенный разговор: он не умел пить прежде дела, это была в нём черта не русская. Он пил только, когда уже всё хорошо, облажено, удачно. Да и не утром.
  
  Крымов кулаком рюмку обнял:
  
  - Офицер должен быть смел перед врагом. Перед начальством. И перед водкой. Без этих трёх - нет офицера.
  
  Выпил один. Насупился. Но об Артамонове всё-таки досказывал. Действительно, в 1-м корпусе не хватает двух полков, так ведь и у всех чего-то не хватает, все некомплектны. Но Артамонов вывел из того, что и вообще воевать не может. Очень гладко болтает, "на наступление я отвечу наступлением"! А главное - врун! Что со вруном делать? Морду набить? На дуэль вызвать? Оттого-то Крымов и ездил к Мартосу, договорился: оттуда взять колонну и наступать на Сольдау с востока. И Мартос - нашёл. Но тут немцы сами Сольдау бросили.
  
  Воротынцев опять кавалерию зацепил: не так используется, сведена на обеспечение да на фланги. Главное, все генералы: Жилинский - от кавалерии, Орановский - от кавалерии, Ренненкампф - от кавалерии, Самсонов - от кавалерии...
  
  - Самсонова - не трогать! - приказал Крымов. - И о кавалерии, не понимая, не рассуждать! Был приказ - отрезать немцев от Вислы. А теперь - конечно уже не переведёшь.
  
  Выпил сам вторую смаху и сердито объяснял, что кавалерия - хорошая, и бои ведёт серьёзные, и потери большие. Скачи на каменные здания да на самокатчиков! А вот - не слаживается. Районы ей меняют, направления переменяют, по три раза через одну речку переправляться, задачи - незахватные, где-то в тылу железнодорожные узлы разваливать, потом не надо...
  
  Но Воротынцев своё:
  
  - Вот, вот! Не умеем мы конницы использовать. А у Ренненкампфа? А что Хан Нахичеванский, знаете?
  
  - А что? - готовно насторожился Крымов.
  
  И последнее, что из Ставки вёз в голове, чем неуместно было расстраивать Самсонова, сейчас тут рассказал. Про позор Хана, про Каушен... Да чтоб и этот не задавался с конницей.
  
  - ... С такими потерями, хоть взяла кавалерия переправы через Инстер. Но на ночь - Хан увёл свою кавалерию на восток для спокойного ночлега. И те переправы тоже отдал.
  
  Крымов супился, как будто его оскорбили.
  
  Но и это не всё. Воротынцев ещё додавал:
  
  - А у немцев - всего одна конная дивизия...
  
  - Да конные полки при корпусах.
  
  - То - другое. И этой одной дивизии Хан не мог рядом с собой просвет закрыть, и она - рядом с ним! - в сталупененском бою, 4-го августа, обошла 20-й корпус сзади, растрепала пехотную дивизию - и так же благополучно ушла.
  
  - Сноб гвардейский! - налился Крымов. - Удушить!
  
  - Для чего ж и конница, если не для таких боёв? Когда ж ей и рейды делать! У Ренненкампфа пять кавалерийских, у Самсонова три - да котлету из Восточной Пруссии можно было сделать! А у нас кавалерия жмётся к линии пехоты. Ренненкампф после Гумбинена не только не преследовал, но не знает, куда немецкие корпуса подевались. Доложил, что корпус Франсуа разбит, а Макензена потрёпан, - что-то мало правдоподобно.
  
  - Но - побил их?
  
  - Я не уверен. Я из Ставки уехал на том, что ничего не понятно: куда корпуса делись?
  
  Нет, русского обряда не обойти - начиная с третьей пришлось пить вместе. Что с Крымовым их объединяло, то поняли они друг во друге: что в этой кампании не для себя лично искали.
  
  От кавалерии - к артиллерии, тоже не обойти.
  
  - Это мы в японскую поняли, что будущая война вся будет огнём решаться, что нужна тяжёлая артиллерия, нужно гаубиц много, а сделали - немцы, не мы. У нас на корпус 108 орудий, у них - 160, и каких? Потому что у нас на армию всегда "крайний недостаток средств", на армию денег нет. Они хотят победы и славы, не потратясь.
  
  - Да Дума деньги вроде предлагала, - неожиданно подал Крымов, хотя от него такое не ждалось. - И обвиняла военное министерство, что это оно мало требует средств.
  
  Да может и так, за всей газетной болтовнёй не уследишь. Но этой весной читал Воротынцев и так:
  
  - Дума голосовала против военного бюджета и против большой программы. Есть у них такой... Ш... Шингарёв - он выступал: милитаризация бюджета? а за миллионами потом пойдут миллиарды?... Пожил бы на офицерское жалованье.
  
  Ну, Крымов - читатель не слишком напряжённый:
  
  - Может и так. У Думы семь пятниц.
  
  - Нет, программу Дума приняла, но - против кадетов. Да ведь считается, что дух войска решает всё, - и Суворов так считал, и Драгомиров... и Толстой... Зачем же на оружие тратиться?... А что в крепостях стоит? - чуть не единороги! есть на чёрном порохе стреляют!
  
  Никакого значения и действия не имело - доказывать это всё Крымову. Но были вопросы, где не мог Воротынцев остановиться. Да с этой водкой только вот и начни, и начни. Крымов наливал по следующей:
  
  - Да теперь и сами крепости разбазарили, - пожалел.
  
  Вот уж нисколько горячности ему не передалось: всё такое подобное он знал-перезнал, кивал ему согласно, как закону природы.
  
  Всё больше дружественели они, Александр Михалыч да Георгий Михалыч, дальше и на "ты". (Не спешил бы Воротынцев на "ты", но и тут уклониться не мог, русский обряд). Не шли к Артамонову, сидели за завтраком лишнее.
  
  Заговорили о солдатском грабеже по Германии. Крымов поставил между тарелками узловатый кулак: военно-полевые суды и показательные расстрелы! Он уже ходатайствовал перед Самсоновым.
  
  И, значит, был он истый военный и последовательный армеец. А Воротынцев прижал обе ладони к столу, и все пальцы разбросал как мог широко:
  
  - Нет. Расстреливать нашего солдата я не могу, как хочешь. За то, что он беден - и мы таким привели его в богатую страну? За то, что мы ему никогда не показали лучшего? За то, что он голоден, а мы неделю его не кормим?
  
  Кулак Крымова не разжался, но напрягся, но пристукнул:
  
  - Да это ж позор России! Это верный развал армии! Тогда нечего было сюда и идти. Армейское решение: правильная реквизиция. Сильное интендантство приходит тут же, с полками. Оно берёт весь скот и выдаёт его полкам. Оно берёт те молотилки, что здесь, и те мельницы, что здесь, молотит, мелет, печёт - и выдаёт полкам! А мы - ничего не берём.
  
  - Но это ж фантазия, Алексан Михалыч! Это бы - немцы, это - не мы, это будем не мы!
  
  Воротынцев говорил "не мы", но с тайной гордостью знал, что отчасти и мы, он знал за собой и немецкую деловитость и немецкое ровное упорство, что всегда давало ему перевес над такими порывистыми и отходчивыми, как Крымов.
  
  Кончать завтрак, кончать бесцельную беседу - идти толкать Артамонова вперёд и добиваться его полного подчинения Второй армии. Воротынцев изобретал, как бы ему в Ставке вызвать к аппарату своего друга Свечина. А Крымову тяжело было подняться, будто утренним разговором он уже всё главное сделал, теперь бы ему поспать. Но пойдёт, конечно, сейчас и, если вспылит, - Артамонову может прийтись худо.
  
  - А потом не поедешь ты посмотреть, где дивизия Мингина? Сомкнулась она с Мартосом? - спрашивал Воротынцев, будто не направляя.
  
  Промычал Крымов вроде "да", но уклончиво. Кажется, он уже устал за эти дни ездить, кажется, ему проще остаться на месте.
  
  Тут разом услышали они отчётливо-возникшую канонаду.
  
  - Эге.
  
  - Эге.
  
  И вышли наружу.
  
  Били на севере. Вёрст за пятнадцать. Жаркий уже воздух ослаблял далёкую стрельбу. Но артиллерии - изрядно.
  
  Сам Артамонов ни за что не начал бы.
  
  Так немцы?
  
  Проявились. Подтянулись.
  
  - Если б... если б, - загадывал Воротынцев, - узнать бы сейчас, какая тут дивизия у немцев подошла, многое б мы поняли.
  
  17
   Сделать закладку на этом месте книги
  
  Как отстаивали Постовский и Филимонов, штабу армии переезжать на новое место 12 августа нечего было и думать. Целый день ушёл на предварение, на подготовку, а ещё важней - на проверку и согласование со штабом фронта новой линии телеграфной связи с ним, как она будет действовать: Белосток-Варшава-Млава, а дальше, используя немецкие телеграфные линии, - на Найденбург. Не убедясь, что штаб Второй армии останется на конце устойчивого провода, всегда доступный директивам и всегда готовый к донесениям, штаб Северо-Западного не мог отпустить его от себя вперёд. Поэтому назначен был переезд на утро 13 августа.
  
  День 12-го тоже прошёл для Самсонова напряжённо. Вчера на шесть переходов, сегодня корпуса уходили на седьмой. Опять обстоятельно и пространно просили у Жилинского днёвки для центральных корпусов Мартоса и Клюева - и снова было отказано: уйдёт противник, ускользнёт, ведь гонит его Ренненкампф! О Ренненкампфе сами ничего не знали кроме того, что сообщал Жилинский: гонит! Пришли сообщения от разведки левофланговых кавалерийских дивизий, что перед ними - большое скопление противника. Опять это подтверждало понимание Самсонова, что слева сгущается враг, но не радостно было подтверждение правоты, а замучили колебания: что же делать? Простейший рассудок подсказывал: поворачивать все корпуса налево, а не гнать их вперёд. Но вчерашнее клеймо труса ещё пылало на Самсонове, измучился он препираться с Жилинским, война наверх изнурительнее, чем вперёд; и дорожил он тем компромиссом, который накануне был как будто достигнут; и ещё смягчала первая от Жилинского телеграмма, поздравительная с победой под Орлау; и что-то же знал уверенно штаб фронта, если так твердил, а кавалерийская разведка легко могла и преувеличить противника. Одна дивизия 13-го корпуса накануне ходила налево к Мартосу, по его просьбе, на помощь, под Орлау. Там бы, может, ей и остаться, но она уже успела вернуться к своему корпусу, и уже шла опять на север, и почти немыслимо было психологически снова дёргать её, перемещать опять налево. Да весь такой поворот корпусов был очень сложен, требовал остановки наступления и, может быть, перекрещивания тылов.
  
  Тем временем, к досаде Самсонова, в Остроленку прибыл английский полковник Нокс. Зачем он прибыл - неизвестно, верней - выражать добрые чувства англичан, которые на континент ещё через полгода высадятся. Самсонов и вообще не любил европейских неестественных дежурных улыбок, тем более помехой и отвлечением был этот гость сейчас. Своих-то собственных событий и соображений не успевал Самсонов уложить в растревоженной гудящей голове, а тут ещё надо было озабочиваться вести дипломатический приём.
  
  Вечером 12-го за позднотой Самсонов уклонился от встречи с Ноксом, а не избежать было пригласить его к завтраку 13-го. Но ещё до завтрака пришло беспокойное донесение от Артамонова, что против него сгущаются большие силы. И тут же, натощак, Самсонов собрал несколько штабных у карты и чуть не принял решения - поворачивать центральные корпуса налево! Но штабные отговорили его: они напомнили, что к Сольдау подходят от железной дороги разгруженные части, нагоняющие 23-й корпус, так вот их всех можно пока и подчинить Артамонову, вот и выход. А центральными продолжать наступление.
  
  Как будто и выход, и довольно просто. Пока так. Написали приказ. Пошли завтракать. Надел Самсонов золотую шашку. Надо было ехать скорей - а тут парадный завтрак с вином, рукопожатия, приветствия, перевод с языка на язык, и всё затягивалось, запозднялось. Нокс, породистый, как в десяти поколениях выведенный, нестарый, а повеленьем и того моложе, очень охотно пил и вообще держался свободно. У них и военная форма располагает так - отложной воротник, свободно шея ходит, и не чувствительны на плече уменьшенные погоны, и ещё Нокс носил форму особенно свободно, высоко-наградный крестик болтался так себе, верхний карман френча был вздут от бумаг, а в нижние карманы он то и дело руки убирал, с совсем другим понятием о выправке.
  
  Самсонов надеялся, что тем завтраком от гостя и отделается, что тут же Нокс вернётся к Жилинскому, к великому князю, в Санкт-Петербург, только от него отстанет. Но нет! - шёл Нокс садиться в автомобиль, нёс плащ в трубке на ремешке, а остальные вещи, объяснил переводчик, повезёт денщик вместе с хозяйством штаба.
  
  Переглядясь со своими, командующий распорядился Филимонову в автомобиль не садиться, вместо него британец с переводчиком, а Постовский послал круговую черезо всё Царство Польское телеграмму в Найденбург, штабс-капитану Дюсиметьеру, чтобы готовили особый обед и сервировку.
  
  И - тронулись, оставляя прочий штаб поспевать за ними на фургонах, шарабанах и верхами. Открытый жёлтый автомобиль командующего с выпученным передом и высоковыставленным рулевым колесом сопровождали восемь казаков, нельзя сказать чтоб отборных: лучших сотен от дивизий не отрывали. Не на полную скорость погнал шофёр, а так, чтоб на рысях не отставали восемь казачьих пик.
  
  Вот теперь-то и нуждался Самсонов - молчать. Молча разглядывать эти вёрсты, пройденные его корпусами, а им самим не виданные ещё никогда: полсотни вёрст до Хоржеле и пятнадцать до Янува, и ещё десяток вдоль германской границы, наконец переезд через неё - и дюжину вёрст по чужой земле, без капли крови и без выстрела завоёванной его корпусами.
  
  День расходился жаркий, душный, как все перед тем, но на ходу обвевало - и думалось хорошо, и может быть хоть сейчас, на этом бегу-лету, могла прийти многожданная ясность в голову командующего. Он сам не понимал, в чём же неясность, приказы разосланы и выполняются, - а неясность была, несдутый туманец, несовмещённые точки, как будто двоилось в глазах. Самсонов чувствовал это непрерывно и мучился.
  
  На коленях у себя утвердил командующий большой аршинный планшет с туго натянутою, но треплемой ветром десятиверсткой всего театра действий - и так попеременно, то через борт автомобиля, то в карту намеревался он смотреть весь путь.
  
  Но теперь за его спиной на заднем сиденьи оказался доведчивый британец и хотел тоже всё понимать, и заглядывал через плечо Самсонова, вот уже и палец тыча в планшет и требуя пояснять себе каждое обстоятельство.
  
  К тарахтению мотора ещё этот шмелиный гул добавился, и отчаялся Самсонов в пути устояться, прояснеть, побыть с самим собой.
  
  Особенно интересовался Нокс правофланговым 6-м корпусом, потому что глубже всех он уже врезался в немецкую территорию, и до Балтийского моря ему оставалось не много больше, чем он прошёл.
  
  Да, должен был 6-й корпус ещё вчера занять Бишофсбург, а сегодня уж он, очевидно, и северней.
  
  Так было отмечено на карте, и так теперь приходилось считать вместе с британцем, потому что нельзя ж было признаться европейскому союзнику, что мы на карте отмечаем, а на деле не знаем; что искровая телеграмма доходит не всякая, а больше нет никакой связи кроме нарочной, да и то не прикрытой, не охранённой, по чужой стране. Корпус Благовещенского настолько уклонился вправо, что перестал быть флангом, он уже ничего не прикрывает, он стал одиночный отдельный корпус, жертва спора.
  
  Но, к счастью, упросили штаб фронта, и сегодня утром разрешено было перевести 6-й корпус налево, к центральным. Да, он уже сейчас переходит - вот, мимо озера Дидей - и к Алленштейну.
  
  А там дальше - Ренненкампф? Он наступает? Да, имеем такие сообщения.
  
  А это - кавалерийская дивизия? Да, на обеспечении правого фланга.
  
  Туда же, в ту же прорву забрали и кавалерийскую дивизию Толпыго, так бы нужную сейчас под рукой! Пропала для командующего и она.
  
  Чем было делиться с непрошеным гостем? Что неукомплектованы все части, а 23-й корпус вообще не собран? Что только с виду командуя армией, владел Самсонов по сути лишь двумя с половиной центральными корпусами, к ним и ехал? Но даже и их положения он точно не знал.
  
  Именно о центральных теперь и спрашивал дотошный Нокс: где они?
  
  Крупным пальцем показывал Самсонов: 13-й, Клюева, вот здесь... Вот тут примерно, вот... Вот сюда на север он примерно перемещается, между этими озёрами...
  
  Значит, на север?... Да, он на север пойдёт... Он пойдёт на Алленштейн. И уже сегодня должен его взять. (Вчера должен был, не дошёл).
  
  А 15-й?... А 15-й, Мартоса, должен быть ему вровень, тоже на север. Вчера должен был взять Хохенштейн. (Взял ли?...) А сегодня - далеко за него.
  
  А 23-й?
  
  Знал бы командующий сам уверенно - когда 23-й соберёт Кондратович и представит на передовую?... Дивизия Мингина сбилась с ног, догоняя Мартоса, и сразу в бой.
  
  А 23-й... Да должен быть тоже недалеко... Вот это шоссе от Хохенштейна на северо-запад сегодня перерезать.
  
  Но что бы отвечать Ноксу, если б допытывался о германцах: где их корпуса? сколько? куда идут?... Пустое, незаселенное пространство озёр, лесов, городков, шоссейных и железных дорог - вот были германцы, всё, что видно, известно о них, беззащитная и привлекательная добыча.
  
  Он вот что! Он всем корпусам рассылал точные повседневные приказы - куда идти, что взять, и это согласовывалось с желаньями выше его, но вот что: эти приказы не были спаяны одним ясным планом, что именно делать? Углубляться... перерезать пути... не допустить... - а в чём план операции ? При сегодняшнем (неизвестном) расположении нашем и противника - на что можно рассчитывать?
  
  Только-только стал настигать Самсонов - опять Нокс перебил: а - 1-й корпус? а вот эти две кавалерийские дивизии что?
  
  А, будь ты неладен!... Они все... обеспечивают операцию с левого фланга... Создают прочный уступ.
  
  Сняв с колен планшет, Самсонов поставил его на пол у дверцы, чтоб только кончить разговоры с англичанином через шум мотора. От объяснений этих и нарастающей жары Самсонов почувствовал отлив сил, и ему уже не одумываться хотелось, а вздремнуть бы в мягком сиденьи.
  
  Скорость автомобиля придерживали - к казачьим лошадям. Среди пути один раз сменили их подставою. Обгоняя обозы, подвижной госпиталь, шорный ремонт - всякий раз останавливались, и командующий выслушивал рапорты. В Хоржеле и Януве проверили комендантские пункты и от кого оставлены, с какой целью, стоящие там подразделения. Один раз выходили, сидели в тени около речки. Солнце было за полудень, когда, с подтянутым строем казаков, настороже и торжественно, они по польскому склону спустились на деревянный старый мосток и по прусскому склону поднялись на новую землю.
  
  Замелькали кирпичные деревни, в каждом доме сиди, как в крепости, - а без выстрела сданы. Вскоре вывернули на отличное шоссе из Вилленберга в Найденбург, нигде не повреждённое. Шоссе чуть прикоснулось к южным отрожкам обширного грюнфлисского леса, а дальше несло их местностью открытой, ныряя с холма на холм, как будто и невысокие, но с просторным обзором.
  
  Для Нокса особая приятность этого путешествия и этого дня была та, что он - первый англичанин, ступивший на землю врага в этой войне. Он уже в пути сочинял несколько писем в Англию, которые сегодня вечером, непременно в немецком городе, намеревался написать, а пока вбирал как можно больше впечатлений, ибо хороший стиль требует не повторяться из письма в письмо.
  
  С потягом тяжёлой гари возник перед ними и Найденбург. Ещё издали виднелся в зелёном шпиле крупный белый циферблат с кружевными стрелками, теперь расступались розовые, серые, синеватые дома, все надписи камнем по камню. До боевых действий здесь было очень благоустроено, сейчас же, хотя не виделся нигде прямой пожар, но много было следов пожаренных: пустые обугленные проёмы окон, кой-где рухнувшие крыши, очернённые стены, брызги лопнувших стёкол на мостовую, вонючие сизые дымы от недотушенного в разных местах, и общий зной неостывших камней, черепицы, железа, добавленный к зною дня.
  
  На въезде в город командующего встретил офицер из высланных квартирьеров и побежал по улице вперёд, показывая дорогу. За поворотом, на ратушной площади, открылся и выбранный дом - не только сам не горевший, но и окружённый целыми домами, в него попало две русских гранаты, но он не пострадал. Это была приветливая гостиница, маленькая, в три этажа, по углам крыши с двумя как бы шлемами на немецкий лад. С крутых ступенек крыльца сбежал подполковник и, вытянясь перед автомобилем, доложил громогласно о готовности здания, телеграфной линии, обеда, ночлега, и о том, что город горит с самого дня взятия, но сейчас усилиями выделенных частей пожары устранены.
  
  Затем доложился комендант, полковник, назначенный здесь Мартосом три дня назад. Представился и вальяжный бургомистр (жители где-то были, но не видны).
  
  Въезжая в город, не сразу заметили, что сюда доносится глуховатая, ослабленная жарою, но обильная дружная толчея как бы во много крупных ступ, и непрерывно. Первый Постовский несколько раз прислушался, покрутил головой: "Близко." Слишком близко к расположению штаба армии. Комендант уверял, что далеко.
  
  И опять-таки - слева. И серьёзный бой. Кто же это? Пока англичанин отвернулся, Самсонов и Постовский сориентировались, глянули на карту. Так получалось, что это левее Мартоса. Скорее всего - Мингин, злополучная половина недособранного корпуса. Но он должен быть дальше!
  
  Поднялись внутрь, в прохладу. Снаружи такое скромное по размерам, здание содержало в себе на втором этаже некий зал с лепными гербами по стенам, с тремя соединёнными полуовальными окнами, - такой просторный зал, что не верилось, как он в это здание вместился. Здесь и был уже сервирован им стол, со старинной серебряной посудой и золотогербыми бокалами, и ничего не оставалось, как сесть обедать, перекрестившись. (Командующий крестился, никого ни к чему не обязывая). Подавали - немцы, гостиничные кельнеры.
  
  А между кирхой и ратушей по низам тянуло голубо-серым дымом, и так весь обед.
  
  И толкли, толкли далёкие тупые ступы.
  
  Обилие вин располагало ко многим тостам, и, предсмакуя их все, Нокс поднялся на первый. От него совсем не ускользнула озабоченность командующего все эти часы переезда, и какая-то покорная печаль его широких глаз вместо дерзкой ярости победителя, - и союзный офицер счёл своим приятным долгом ободрить русских генералов и объяснить им их успехи.
  
  - Это - страницы славы русской армии! - говорил он. - Потомки будут вспоминать имя Самсонова рядом с именем... Зуворова... Ваши корпуса прекрасно идут и вызывают восхищение всей цивилизованной Европы. Вы оказываете высокую услугу общему делу Тройственного Согласия... В роковой момент, когда беззащитная Бельгия разорвана леопардом... когда, по-солдатски говоря, нависла угроза над Парижем, - ваше мужественное наступление заставит дрогнуть врага!!
  
  Действительно, во Франции положение было грозное. Над Парижем нависала немецкая мощь.
  
  С того размочилось и пошло, не уклониться от тостов, как от падающих снарядов: за Его Величество Государя императора! за Его Величество английского короля! за само Тройственное Согласие!
  
  Если б не заморский гость - Самсонов не засиживался б за этим обедом. Он хотел бы своими ногами, пешком обойти этот небольшой городок, осмотреться. Он рад был оказаться наконец в Германии, ближе к делу корпусов и ближе к самой опасности. Он должен был отметить на карте своё новое пребывание и теперь по-новому рассмотреть все расположения: кто как близко оказывался к нему; через какие дороги; с кем была проводная связь и где проходила она. Он должен был истолковать себе этот сильный бой на северо-западе, послать туда, запросить. Тревожный поиск что-то додумать и дорешить всё грыз его, требовал трезвости, и ни одно из этих вин ему в глотку ни шло сейчас, не имело вкуса.
  
  Но был обряд гостеприимства и союзнической вежливости. А у вина, хоть и проглоченного безо вкуса, - своё теплящее, кружащее и успокаивающее действие.
  
  И почему, в конце концов, надо было видеть плохое, где этот неглупый британец видел только хорошее?
  
  И, поднявшись массой тела своего, командующий возгласил короткий тост.
  
  - ... за русского солдата! За святого русского солдата, кому терпенье и страданье - в привычку. Как говорится: русского солдата мало убить, пойди ещё его повали!
  
  Постовский, не преминувший сразу по прибытии доложиться в штаб фронта, а затем и проверивший яства на самих кельнерах отеля, не отравлены ли, тем бы вполне облегчённый, и с веселием расположенный к праздничному обеду, если б не эта слишком близкая канонада, осматривал каждую бутылку придирчиво, прежде чем налить (там были домашние надписи на наклейках, их переводил штабс-капитан Дюсиметьер), и, превзойдя своё обычное скромное малословие, раскрылся похвалам гостя. Да! - германцы наглядно бежали! Да! - победа явная. И если бы Первая армия шла бы с тою же скоростью, что Вторая...
  
  Заговорили в несколько голосов, тут и подъехавший Филимонов. И, без карты, вдруг выяснилось разноречие: все понимали так, что Вторая армия должна охватить и отрезать немцев, но все они, руководившие операцией, по-разному понимали, каким же для этого она заходит крылом: правым или левым? Казалось бы, нельзя охватить Восточную Пруссию, не заходя крылом левым, - но достоверно-то было, что левое у них стоит на месте, а заходит правое?
  
  Однако перенимая от Постовского главное и развивая его, англичанин, не поленясь приподняться (да он был очевидный спортсмен), объяснял в следующем тосте: гибель прусской армии будет концом Германии! Ибо все силы её на западе, и скованы там. На востоке она станет обнажена. И сразу же, за Пруссией, форсируя Вислу, русские армии откроют себе прямой, кратчайший и беспрепятственный путь на Берлин!
  
  Эти бокалы только подняты были, ещё не опорожнены, когда в зал вошёл дежурный капитан и ждал случая доложить. Самсонов кивком головы разрешил ему, опустил свой бокал непригубленным.
  
  - Ваше высокопревосходительство! Вас просит к аппарату генерал Артамонов.
  
  Командующий громко отодвинул стул и, забыв извиниться, пошёл, тяжело ступая.
  
  Так и чувствовало вещее сердце...
  
  Начальник штаба, изменясь лицом, посеменил паркетными плитами за ним.
  
  В аппаратной стояла тишина, монотонно постукивали буквопечатающие юзы. В свои большие мягкие белые руки Самсонов принимал невесомую ленточку.
  
  Генерал-от-инфантерии Артамонов приветствует генерала-от-кавалерии Самсонова.
  
  Взаимно.
  
  Генерал Артамонов считает своим долгом поставить в известность генерала Самсонова, что сегодня совместно с генштаба полковником Воротынцевым происходили телеграфные переговоры со Ставкой относительно степени подчинения 1-го армейского корпуса штабу Второй армии. Этот вопрос будет в Ставке выясняться. Окончательное решение Верховного Главнокомандующего пока не известно.
  
  (Опять выясняться! Крутят опять).
  
  Генерал Самсонов надеется, однако, что генерал Артамонов выполнил просьбу командования Второй армии прочно находиться своим корпусом севернее Сольдау для вернейшего обеспечения...
  
  Да, генерал Артамонов это сделал ещё раньше просьбы. Заняты и удерживаются позиции далее Уздау.
  
  Уздау... (Проверка по карте).
  
  Встречено ли при этом сопротивление противника?
  
  Нет, вчера не встречено. Однако теми, весьма значительными, силами, о которых было доложено сегодня утром...
  
  - ... Вам приданы дополнительные части...
  
  - ... да, да, получил... Теми значительными силами сегодня корпус атакован, по каковой причине генерал Артамонов и счёл нужным обеспокоить генерала Самсонова.
  
  Как именно значительны силы противника и каков результат боя?
  
  Все атаки отбиты, все части доблестно устояли. Силы же противника, сколько можно предположить, больше армейского корпуса, вероятно - три дивизии. Это подтверждается и лётной разведкой.
  
  Уже много неоторванной ленты сошло с пальцев командующего сперва на пальцы Постовского, потом к офицеру оперативного отделения, потом на пол и путалось кольцами.
  
  Самсонов опустил большую голову, глядел в пол.
  
  При всей пустой Пруссии - откуда столько сил может оказаться там, слева? Значит ли это, что противник уже утёк изо всей Восточной Пруссии, уже ушёл из подготовленного ему мешка - но не за Вислу, не бежал - а начинает напирать слева?
  
  Или это свежие силы, только что подошедшие из самой Германии?
  
  Так что ж, неужели сейчас, вот сию минуту - всем корпусам поворот налево?
  
  В эту минуту дать решение.
  
  В эту минуту.
  
  А может быть - Артамонов и преувеличивает, он очень склонен к перепугу. И скорей всего преувеличивает.
  
  Ему бы наступать! Так вот - не согласовано со Ставкой...
  
  Но удержаться он обязан! - он и сам теперь - полтора корпуса.
  
  Аппарат работал вхолостую, Постовский и капитан поддерживали и расправляли ленту, чтоб она не запутывалась.
  
  Генерал Самсонов во всяком случае настоятельно просит командира 1-го корпуса твёрдо держать нынешние позиции и не отходить нисколько, ибо это угрожало бы срывом всей армейской операции.
  
  Генерал Артамонов заверяет командующего армией, что его корпус не дрогнет и не отступит ни шагу.
  
  18
   Сделать закладку на этом месте книги
  
  Часов около четырёх пополудни генерал-майор Нечволодов подводил свой отряд к Бишофсбургу с юга, по каменистому шоссе. Сам Нечволодов ехал верхом (несколько конных близ него), крупным шагом, саженей на триста впереди отряда.
  
  Отряд его был - стыдно сказать что, неизвестно что.
  
  Вообще назначен был Нечволодов в 6-й корпус командовать пехотной бригадой. Такая должность по разным дивизиям была за ним уже шесть лет. Эту ненужную должность - над двумя командирами полков, между ними и начальником дивизии, Нечволодов всегда считал для того только созданной, чтоб отучать генерал-майоров от строевого дела, - с тем и служил. Но в 6-м корпусе Нечволодова сильно удивили: ещё за день до начала войны, в Белостоке, не снимая с бригады, его назначили также и "начальником резерва" корпуса. Такое понятие - начальник резерва - существовало, в боевой обстановке и для отдельной операции могли создать резерв для прикрытия остальных частей в тяжёлую минуту, - но не встречал Нечволодов, чтоб назначался резерв как постоянный ещё в день всеобщей мобилизации. То ли не знал генерал Благовещенский, куда ему девать столько генералов в корпусе, то ли ещё до начала войны готовился к худому концу. (Да наверно так, ибо хороший драгунский полк держал всего лишь на охране штаба корпуса).
  
  И странен был состав резерва: к двум полкам Нечволодова - Шлиссельбургскому и Ладожскому, просто присоединили разные особые части - мортирный дивизион, понтонный батальон, сапёрную роту, телеграфную роту да семь сотен донцов (средь них и ту отдельную сотню, которая охраняла штаб корпуса, и от него ни на шаг), - и вот это стал нечволодовский резерв. Как будто все эти части были в корпусе не разветвлённым пособием, а помехой, и только путали Благовещенскому простую пехотную классификацию: четыре роты - батальон, четыре батальона - полк, четыре полка - дивизия, две дивизии - корпус. А ещё привалило 6-му такое счастье, какое редкому корпусу достаётся: артиллерийский тяжёлый дивизион, с калибрами, мало известными в русской армии, - с шестидюймовыми гаубицами. Уж этот-то ни на что не похожий подарок и совсем не знал Благовещенский, куда пристроить, и тоже определил: в "резерв". (Он служака был понимающий: за редкое вооружение и ответ большой, если потеряешь. Он и пулемёты, по их драгоценности, старался не выдвигать на передовые позиции, а держал их больше при штабе или в санитарном обозе).
  
  Но даже и такой резерв Нечволодову ни разу не дали собрать вместе (да это было и невозможно, и ни к чему), даже коренной его Шлиссельбургский полк отняли и вызвали вперёд, так что и бригады его не стало существовать, самого Нечволодова задержали по укреплению тылов, - и тот отряд, с которым он теперь, приставной болван, нагонял главные силы, состоял из Ладожского его полка (и то без батальона), да сапёров, понтонцев и телеграфистов, а не было при нём ни конницы, ни артиллерии.
  
  Впрочем, прикидывал Нечволодов, что и обе дивизии впереди него раздёрганы так же, каждая из них растеряла четверть сил по пути: одна была целиком без полка, и из другой рассорили дюжину рот.
  
  В Нечволодове не было генеральского величия - раздавшейся груди, разъеденного лица, самодостоинства. Худощавый, длинноногий (даже на крупном жеребце низко спущены стремена), всегда молчаливо серьёзный, а сейчас и сильно хмурый, он походил скорей на офицера-переростка, застоявшегося в низких должностях.
  
  Все эти дни он был хмур от одной идиотской комендантской работы по тылам и от отнятия шлиссельбуржцев. Сегодня добавочно хмур от того, что всегда благоразумный штаб корпуса - и тот оказался впереди Нечволодова, утром проскочил в Бишофсбург, а вскоре затем впереди густо загудело, выказывая плотный бой. И ещё хмурей - последние два часа, когда стали навстречу попадаться то порожние телеги с перепуганными обозниками, то двуколки с ранеными, то табунок лошадей с ногами и копытами, раздробленными от повозок. Дальше встречались раненые гуще, уже и пешие, из Олонецкого полка, из Белозерского, а несколько - из оторванных ладожских рот, среди них - пожилой сверхсрочный унтер, хорошо известный Нечволодову. Провезли и офицеров несколько. Нечволодов задерживал встречных, коротко опрашивал - и по возбуждённым отрывистым сообщениям хотел составить картину утреннего, ещё и сейчас не оконченного боя.
  
  Как всегда по горячим следам, от участников разных мест и ещё друг другу не рассказавших, история выступала полностью противоречивая. Одни говорили, что ночевали сегодня совсем рядом с немцами, только не знали, и немцы тоже не догадывались. Другие: что шли утром, ничего не подозревая, и в походном порядке столкнулись, попали под гиблый огонь, нисколько не готовые и не окопанные (да сбоку, сбоку немец стрелял, не спереди!). Третьи: что развёрнуты были к бою заранее и даже по пояс окопались. Из офицеров считали одни, что шли на север и наткнулись на боковую колонну отступающих немцев, что мы их ещё сильней напугали, чем они нас, - но потом уж очень много артиллерии у них развернулось, жаркий дали огонь. А мы их с востока ждали, на восток приказано было выдвигать охранение. Нет, исправляли другие: Олонецкий даже на запад был развёрнут. Но уж как только немцы из многих орудий ударили ("пятьдесят орудий", "нет, сто!", "двести!"), да шрапнелью, да над гущей колонн, сразу рвало и дырявило наших десятками, - так и побежали, так всё и перепуталось, там - тысячи легли, из батальона по дюжине оставалось; нет - стояли хорошо, наша рота белозерцев сама в атаку ходила; где в атаку, когда нас к озеру прижали, деться некуда, орудия побросали, даже винтовки - и вплынь.
  
  Но несомненно сходилось, что потери велики, что несколько батальонов нацело разгромлены (а каждый батальон кругло тысяча человек). Несомненно сходилось, что за две недели привыкли не встречать, не видеть и не слышать противника, и гонко, беспечно продвигались по чужой земле без разведки, а где и без сторожевого охранения. И так отшагали вчера за Бишофсбург больше пяти вёрст, перевалили важнейшую для немцев железную дорогу - как бы горизонтальную ось Восточной Пруссии, и дальше маршировали с той же безоглядкой, как у себя в Смоленской губернии, вперемешку со строевыми частями обозы, - и меньше всего ожидали в этой германской стране повстречать ещё какие-нибудь войска, кроме русских. И когда внезапно бой начался - не было ни плана зараньего, ни приказаний. А это сразу чувствует войсковая масса - и разваливается сразу.
  
  Только не попался Нечволодову ни один раненый из своего Шлиссельбургского полка - и ничего нельзя было о полке понять, где он и что.
  
  Плохо, что за спиною Нечволодова солдаты его отряда встречали тех же раненых и даже на ходу успевали узнать для себя достаточно.
  
  На севере погремливало и сейчас.
  
  При таких порядках впору было Нечволодову, хотя двигался он позади штаба корпуса, выслать своё сторожевое охранение.
  
  Зной как будто ещё не умерялся, но солнце заметно обходило левое плечо и палило в левое ухо.
  
  Уже открывался просвет и на город - уцелевший, без пожаров, с сероватыми и красными шпилями и башенками, - как слева, по пересекающей грунтовой дороге, Нечволодов увидел походную пыль и определил колонну больше батальона пехоты и с батареей. Она тащилась медленно и тоже без предосторожностей.
  
  Хотя слева как будто не было противника, но ведь и вообще никого слева не должно было быть. Вот так и наскакивают, а потом удивляйся оплошности других.
  
  Однако в бинокль тут же убедился Нечволодов, что это - наши. Впереди той колонны тоже ехал верхом офицер, с одним просветом без звёздочек, только конь под ним шёл неспокойно, избочивался, вывёртывался, мотал оскаленной головой, а всадник понуждал его повиноваться. Ещё увидел Нечволодов по обочине бегущую приметную черно-рыжую собачку с крупными крыльчатыми ушами. По той собачке, всегда при своей роте, уже многие знали, что это - рихтеровская дивизия.
  
  По темпу движения как раз предстояло всадникам сойтись на перекрестке. Заметив генерала и за ним колонну, тот офицер повернул коня, - конь занёс больше чем надо, был осажен, - и звонко крикнул своим:
  
  - Хэ-ге-ей, суздальцы! Перекур десять минут, ла-жись!
  
  Он весело, ничуть не устало крикнул это, а солдаты его были очень утомлены: они еле сбредали с дороги и, даже скаток с плеч не стянув, лишь винтовки малыми пирамидками составив, на первой же пыльной траве прилегали, хотя сто шагов было до лесной тени и чистой травы.
  
  Офицер подъехал на беспокойном гнедом коне и с лихим изворотом руки доложил:
  
  - Капитан Райцев-Ярцев, ваше псходительство! Полковой адъютант 62-го Суздальского!
  
  Между дерзкими его губами раскрывался один передний золотой зуб. А конь тревожно косил глазом и дёргал головой.
  
  Нечволодов кивнул:
  
  - Не свой?
  
  - Два часа, как взят, ваше псходительство, ещё привыкает.
  
  - А вы - кавалерист.
  
  - Был, ваше псходительство, да спешил Бог за грехи.
  
  Та знакомая неунывность была в капитане, тот лихой огонь, который красит истого кадрового офицера: для войны родились, на войне только и живём! Горело то и в Нечволодове, да притухло с годами.
  
  - Где ж взяли?
  
  - А вот тут поместье брошено, конюшни славные! Советую заглянуть! Около озера, как его...
  
  Сама рука Нечволодова уже тянула с бока и раскрывала полевую сумку.
  
  - Ох, карта у вас хороша! Вот: озеро Дидей, купать...дей! - дорифмовал неприлично шёпотом.
  
  Нечволодов приоткрылся в улыбке:
  
  - А как вы там очутились? Зачем?
  
  - А нашей дивизии семь вёрст не крюк! Мы - гуляли, потом передумали - и назад.
  
  Вился в душу этот весельчак. Но и конь под ним танцевал, нельзя было вместе карту смотреть. Да и солнце пекло.
  
  - А пойдёмте-ка в тень, - предложил Нечволодов.
  
  Золотозубый капитан охотно кивнул.
  
  Они отдали лошадей.
  
  - Миша! - скомандовал Нечволодов своему адъютанту - пухлощёкому, розовому (юная кровь так и просилась под кожу) поручику Рошко, - пока колонна будет идти, а ты быстро вперёд, посмотри, нет ли какой дороги обойти Бишофсбург. Если нет - выбери улицы, чтоб не мимо штаба корпуса.
  
  Круглолицый хитросметливый Рошко всё понял, его группа поскакала.
  
  Под прохладным увеем леса Нечволодов и Райцев-Ярцев сели по-турецки, генерал вытащил и просторнее развернул свою карту. Поджав пальцы, и безымянный с золотым кольцом, Райцев-Ярцев мизинцем с удолженным заострённым ногтем как указкой показывал и бегло осведомлял.
  
  Их дивизия, три полка без отставшего, вчера занимала здесь фронт лицом на восток, и такие были разговоры, что противник там зажат в клин и будет оттуда пробиваться. Однако ни выстрела не произвели. Потом велено было стягиваться к Бишофсбургу. Сегодня утром топтались в нём. Перед полуднем командующий корпусом распорядился их дивизии идти на запад, огибать с юга озеро Дидей и дальше идти на Алленштейн, вёрст почти сорок. Так, не успев пообедать, они пошли, никого не встречая, и не стреляя, и морясь от жары, - но вёрст через десять, когда уже озеро обогнули, примчался ординарец от штаба корпуса с новым приказом Благовещенского: тотчас возвращаться к Бишофсбургу и даже стать восточнее его. Суздальский полк был последним в дивизионной колонне, первый повернул и вот возвращался. Но за это время прискакал с офицером и третий приказ: только Суздальскому полку с двумя батареями идти сюда и стать под Бишофсбургом в распоряжение командующего корпусом. Остальная дивизия должна повернуть на север по тому берегу озера Дидей - и наступать, дабы после озера соединиться с комаровской дивизией, этого бока озера. И ещё так удачно, что Суздальский полк оказался в хвосте, а сказали бы Углицкому - и он продирался бы сюда, через два полка, а Суздальский - продирался бы туда.
  
  Райцев-Ярцев взялся всё это весело рассказывать, будто ему удовольствие доставляла такая путаница, - но перед мёртво-серьёзным Нечволодовым перестал сверкать золотым зубом и лишь постукивал длинным ногтем о пряжку.
  
  О, какой отчаянный оказался у них корпусной командир! - да просто смелей Наполеона! Не устроенный заседать в тыловом благотворительном комитете, он тут смело гуляет по чужой стране, он просто крестит её движеньями своих полков. Ему разгромили четверть корпуса спереди - он отправляет полкорпуса налево! Он ничего не боится, ну да! - ведь он ещё до войны сформировал резерв - и теперь Нечволодов пусть ему всё выручит.
  
  Отряд Нечволодова уже шёл мимо них к Бишофсбургу. Батальон Райцева-Ярцева лежал на траве, пушки стояли на дороге, остальные суздальцы ещё не показывались.
  
  Надо было ехать скорее вперёд, искать своих шлиссельбуржцев, искать начальника дивизии, - но не так легко сворачивается карта, если тебе над ней сказали что-то новое: уже известный, десятки раз рассмотренный рисунок завораживает, выявляет и угрожает всё новым и новым.
  
  Кого только могли - оторвали от своих частей, кого только могли - переподчинили, вот и суздальцев - самому командующему корпусом. Безнадёжно запуталось подчинение и ведение командиров. А Рихтер, если даже пробьётся мимо озера Дидей, - с кем же он там соединится, там же наших разнесли? Где тут справа кавалерийская дивизия Толпыги? Её уланский полк раздёргали как корпусную конницу, самой дивизии то и дело меняют направление и задачи. Где тут справа немцы? - они, конечно, ушли давно. Где тут справа Ренненкампф? Зачем ему торопиться, он обсасывает победу, а впереди риск. Пустая земля - ни звука, ни выстрела. Где же слева 13-й корпус?
  
  Немота. Пустой воздух.
  
  - Ну, спасибо, капитан! - жёсткой ладонью Нечволодов пожал руку Райцеву-Ярцеву, вскочил в седло и на рысях с ординарцем погнал к Бишофсбургу мимо своего отряда.
  
  Здесь немцы, видно, готовились к обороне: последних саженей двести перед городом были кряду срезаны обоесторонние кусты вдоль дороги - для обзора и обстрела; и в первом у дороги городском здании - большом кирпичном складе, был проделан десяток бойниц.
  
  Но ничто не понадобилось.
  
  Выходила из города навстречу большая пешая колонна ходячих раненых. Нечволодов уже не расспрашивал, только крикнул:
  
  - Ребята! Шлиссельбуржцев тут нет?
  
  Не оказалось.
  
  У склада ждал его круглолицый спокойный Рошко. Он доложил, что объездной дороги нет, но такие улицы он нашёл и расставил маяков.
  
  Нечволодов поехал искать штаб корпуса - по узким прохладным улицам между утеснёнными домами.
  
  Первое впечатление было, что город населён русскими ранеными, - так много белело бинтов на улицах и из окон. Но были и жители. Одного мирного немца, не старика, и ещё потом двух вели куда-то под конвоем. На углу несколько немок окружило уланского офицера, и все сразу что-то горячо говорили ему, и одна за другой показывали то на его шашку, то себе на грудь. Ещё дальше две немки вынесли эмалированные вёдра и поили солдат водой, а те шутили с ними.
  
  Нечволодов признал штаб по синему автомобилю Благовещенского и по казакам конвойной сотни. Рошко и другие остались снаружи, сам он крупно взошёл по гранитным ступеням, через арочный вестибюль и стал искать командование.
  
  В штабе всё было в ящиках и на ходу: то ли от недавнего приезда, то ли от скорого отъезда. Ни до Благовещенского, ни до начальника штаба он не добрался, а встретил полковника Ниппенстрёма из генерал-квартирмейстерской части.
  
  - Вы почему здесь? - испугался Ниппенстрём. - Вы ещё не дошли до Комарова? Вас давно уже ждёт Комаров!
  
  - Я быстрей не мог, - даже медленнее обычного, даже холодней обычного отвечал Нечволодов. - Я хотел у командующего...
  
  Ниппенстрём замахал руками:
  
  - Да если корпусной вас увидит - он вам голову оторвёт! Езжайте скорей!...
  
  - Но - куда? Я же не знало своего задания.
  
  - Как? Вы ничего не знаете? Вам приказано собрать свой резерв и прикрывать отход корпуса. У Сербиновича всё получите...
  
  - Но где мой резерв? Где моя артиллерия?
  
  - Там-там, все на месте, ждут только вас.
  
  - Со мной сапёры, понтонцы, телеграфисты...
  
  - Этих всех оставьте здесь.
  
  - А где мой Шлиссельбургский полк?
  
  - Это должен знать Сербинович. Поезжайте к Сербиновичу! Мы тоже уезжаем! Мы слишком выскочили вперёд...
  
  - А какие немецкие части против нас?
  
  - Мы сами не знаем!
  
  Ниппенстрём спешил: ему надо было второй раз посылать искровку 13-му корпусу о том, что 6-й атакован крупными силами неприятеля и не пойдёт на выручку 13-му в Алленштейн. Уже послали один раз, и 13-й подтвердил приём, но никак не отозвался.
  
  Это движение в сторону Алленштейна выполнять не было сил, но чтоб не иметь неприятностей и отмены своего отказа - докладывать в штаб армии генерал Благовещенский пока не велел, а только сообщить соседу.
  
  В простенке между готическими окнами, в густой тени, Нечволодов постоял, длинный, худой и неподвижный, как забытая рыцарская статуя. Пристучал пальцами по каменной стене.
  
  Чины штаба упаковывали и перетаскивали большой ящик, вроде лежачего шкафа.
  
  И никого больше Нечволодов не искал и не спрашивал. Вышел наружу. Поднялся в седло. Чуть отъехал, выслушивая Рошко, что отряд уже вытягивается на север, а шлиссельбуржцев так нигде и нет.
  
  Тут от штаба услышался шум. Нечволодов оглянулся. Заводили автомобиль. Генерал Благовещенский поспешно спускался наискосок по широким гранитным ступеням, не видя Нечволодова или другого кого на площади. Начальник штаба и ещё кто-то с трубками карт подбегали за ним.
  
  Сели, защёлкнули дверцы. Автомобиль стал разворачиваться по маленькой площади, чтоб ехать назад. Благовещенский снял фуражку и перекрестился открытым полным крестом.
  
  От подпрыгивания или от ветерка растрепалась его седина на бабьей голове, какой и с горшками в печи не управиться.
  
  Нечволодов на рысях повёл свою свиту из города.
  
  19
   Сделать закладку на этом месте книги
  
  - Ваше благородие! Хэ! Ваше благородие! - весело крикнули.
  
  От колодезной очереди Ярослав обернулся к дороге.
  
  Тянулась полубатарея, четыре пушки, и кричал Ярославу тот шароголовый фельдфебель, знакомец по дорожному случаю: позавчера (не месяц назад?) взвод Харитонова вот эти самые, значит, пушки и подмогал вытаскивать из песка.
  
  - О-о! - обрадовался Ярослав и вскинул обе руки, приветствуя не по-офицерски, по-мальчишески. - Водицы не хотите?
  
  - А кака водица? На хлебе не перегнана? - спросил коренастый сбитый фельдфебель, грудь колесом, опять весёлый, как и прошлый раз.
  
  - Соло-одкая, схлебаете! - отозвался ему из очереди чужой пехотинец. - Сверху мусорок, снизу песочек.
  
  Уже солнце сильно сдало на левое плечо, но ещё было жарко.
  
  - Представьте, был колодец досками закидан, но мы разобрали! - криком объяснял Ярослав, однако стыдясь мальчишеской звонкости голоса, никак не умел он огрубить его. - И вода очень сносная, вот все набирают!
  
  Фельдфебель снял фуражку и замахал своим остановиться. У него была маловолосая, вся круглая, вся жёлтая голова, как головка сыра, только крупней. И приделаны были к ней спереди пшеничные усы - толстенькие, а потом с остриями.
  
  Колодец был у начала раскинутого хутора из нескольких домов на широкой поляне. Пушки приняли в сторону. Ездовые несли вёдра для лошадей, а орудийная прислуга волокла бидон с винтовой крышкой, да наверно уже немецкий.
  
  Вызывала зависть артиллерия, что на колёсах везёт себе лишнее необходимое. Но и другую зависть, Ярослав пожаловался фельдфебелю:
  
  - У вас солдаты как солдаты, чес-слово! А у меня - от сохи да сразу в Германию, что с ними делать?
  
  Фельдфебель улыбался довольно:
  
  - У нас - наука. Сохатых нельзя.
  
  Фельдфебель такой был важный, плотный, и заметно старше Ярослава, что юному подпоручику неловко было перед ним за свои звёздочки, неловко быть чином выше да, при тонкости фигуры, и ростом. Всю эту неловкость Ярослав старался искупить вежливым невоенным обращением:
  
  - Как мне вас называть, простите?
  
  - Фельдфебель, как! - улыбался тот, вытирая пот с загорелого лица.
  
  - Ну что вы! По имени-отчеству!
  
  - По имени-отчеству в армии не зовут, - шевельнул усами сыр.
  
  - В человечестве - зовут.
  
  - Меня и в человечестве всю жизнь только Терентием.
  
  - А фамилия?
  
  - Чернега. - И спросил, как не спросил: - А вас? - потому что мимо Ярослава и колодца, туда, на хутор, насторожились его глаза и маленькие уши. И тут же он скомандовал фейерверкеру, почти не ища и не оборачиваясь: - Коломыка! А як бы не куры там кудахчут! Сходыть с двумя хлопцами. Чувал визмить, та палками их!
  
  Ярослав огорчился: такие хорошие артиллеристы, такой хороший фельдфебель - и туда же? кто ж тогда устоим? Предупредил:
  
  - А хутор уже почистили. Жителей нет, петуху последнему голову оторвали. В саду, правда, яблоки.
  
  По саду слонялись солдаты, видно было отсюда. И ещё другие сочились туда, неспрошенно, недосмотренно. Впрочем, кажется, не из харитоновского взвода, эти рады были, безногие, посидеть, пока не гонят.
  
  Но Чернега не поддался:
  
  - Ни, там, за посадкой, подале, я ж чую. Та визмить ще два ведра, довидайтесь по закромам. Як що овёс - то кликайте, будемо завертать.
  
  Распоряжался Чернега уверенно, не спросясь своих офицеров. Но видя огорчение услужливого веснушчатого подпоручика, пояснил:
  
  - Без чего артиллерия буты не може? Без овса та без мясца. Кони пушек не тянут, руки снарядов не подымают. А як в кобуре ще и гусь жареный - о то война!
  
  Это он нараспев добавил, и обмаслилось его лицо, представя гуся жареного, и ничего греховного как будто и правда не было в этом выражении и в этом желании. А с другой стороны, если подумать... Мучило это Ярослава.
  
  - Солдат - добрый человек, да шинель его хапун, - ещё успокаивал Чернега. - Мы только по прозывищу лёгкая. А пушка наша в походном положении - 125 пудов. А снаряд едва не полпуда, вот и покидайся.
  
  На большом лежачем брусе сидел Козеко, поджав ноги, и на коленях записывал в свою неизменную книжку полевых донесений. В постоянном насмотре и наслухе он чутко поглядывал и на Чернегу. Неодобрительно.
  
  Тут ротный крикнул издали:
  
  - Поручик Харитонов! Остаётесь за меня, я - скоро! - и с двумя солдатами наддал мимо хутора и с заворотом за посадку, куда уже послал своих хлопцев Чернега.
  
  Козеко остро посмотрел ему вслед. И опять в книжку донесений. Записывал и грыз яблоко - то ли кислое, то ли от всей неприятности морщась.
  
  Колодец был обетонирован и с шеломком наверху, от него уже длинная тень. С гульным грохотом в бетонной трубе одно и то же прицепленное ведро быстро спускали и поднимали сильные солдатские руки, крутя валик и выбирая цепь. Тут же переливали в котелки, в другие вёдра, торопя друг друга, браня расхлебаями и безрукими, подталкивая и наплескивая грязи вокруг, а уже опорожненные выпитые котелки снова со звяком совались, ища себе струи. Наполненные артиллерийские вёдра бегом, но без росплеска, относились разнузданным крупным нежным лошадиным губам. Рычали на артиллеристов, что по таким бидонам никакого колодца не хватит, впрок не наливать! Эй, впрок не наливать, пей здесь, сколько брюхо терпит! И на головы не лить, э, вы, охломоны - вон, в озеро беги, суйся по шею!
  
  За своим гомоном, бранью и звяканьем все уже привыкли и как будто даже не слышали непрерывного общего гула слева, на подсолнечной стороне, гула боя. И вёрст до того боя не было много, но много было озёр. Весь день сегодня, сколько они шли, всё были слева озёра, большие и маленькие, вплотную и отдали, - и так не одною волею начальства, но и этими озёрами отклонялся их путь на север, безопасно отгораживался от смежного боя. Озёра были и справа. А час назад протащились они по узкому, трёхсотсаженному лесному перешейку между двумя большими озёрами Плауцигер и Ланскер - простой глаз лишь смутно видел другие берега. И так загнались они в длинный лесной безлюдный коридор между этими озёрами, хотя и отступившими, и теперь только то могло касаться их дивизии, что было в этом коридоре, - а не было тут ничего, никого.
  
  Поднесли Терентию напиться. Холодна была вода, схватывала горло, и с мутью - а нутро требовало, ещё и ещё.
  
  Сел Чернега на тот же брус, приглашая рядом Ярослава. Достал кисет с махровыми завязками, распустил.
  
  - В трубочку табачку всё горе закручу. Не курите, ваше благородие?
  
  По чёрному шёлку кисета малиновыми нитками вычурно, терпеливо, с отростками было вышито: Т. Ч.
  
  - Скажи, аж земля гуркотит, - посматривал Чернега на подсолнечную сторону. - А мы тут идём, лесов не обшариваем, а небось на соснах сидят, в бинокли смотрят на нас - и названивают, и названивают. Вот прям счас там сидят - и в немецкий штаб про нас звонют, как мы тут воду пьём, - уверенно говорил Терентий, глядя на обступивший лес. Но, в противоречие с тревожным смыслом, не порывался бежать туда и даже нисколько не волновался - то ль от лени, то ль от упитанности силою.
  
  Зато подпоручик Козеко встревожено поднял голову, отозвался:
  
  - А сторожевое охранение! Так быстро гоним, что боковые дозоры идут положительно рядом с ротами! А передние дозоры мы иногда своей колонной обгоняем. Да нас ничего не стоит из пулемёта перестрелять.
  
  - Главное, - тревожился и Харитонов, - ничего не понятно. Уже пятнадцать вёрст и сегодня отмахали. И ещё, говорят, надо десять до вечера. Самые свежие новости - от денщика полкового командира. Сегодня утром пустили слух, что к нам на помощь идёт японская дивизия!
  
  - Таку балачку и я слыхав, - кивал Чернега, благодушно дымя. Так и пышело от него могутой, к делу даже излишней.
  
  - Ну что за вздор? Откуда японская? То ли наша из-под Японии?...
  
  - А то говорят: сам Вильгэльм в Восточной Пруссии войсками командует, - ещё поддавал Чернега, так же, впрочем, мало озабоченный и Вильгельмом.
  
  Старшее, доброе и верное чувствовал Харитонов в Чернеге. И хотя не полагалось бы офицеру жаловаться фельдфебелю на дурость начальства:
  
  - А позавчера? Туда и обратно тридцать вёрст без толку прогоняли! Ну, туда на помощь шли, ладно, не понадобилось. А обратно - можно было догадаться наискосок нас пустить? Зачем же опять назад в Омулефоффен? Мы ж без Омулефоффена могли! И тоже бы днёвку имели, как та дивизия.
  
  Курил Чернега, понимал, спокойно кивал. Вот это спокойствие его, всё принимающее, особенно хотелось бы Ярославу перенять.
  
  - И сзади час назад ружейную стрельбу вы слышали? - вёл своё Козеко. - Вполне свободно, что немцы в тыл прорвались.
  
  Чернега боком закусил трубку:
  
  - А про шо он там пишет? Он нас там не записывает?
  
  Смеялся Ярослав.
  
  - Вы - кадровый?
  
  - Ни, дуракив нэма.
  
  На его шаровой голове фуражка сидела лихо набекрень - а держалась прочно.
  
  Не знал Ярослав, как и спросить то, что ему надо: что за человек этот фельдфебель? как его в понимание уложить?
  
  - А... житель вы - городской? или деревенский?
  
  - Та так... по уездам... - затруднился Чернега, без удовольствия отвечая.
  
  - А губернии?
  
  - Та вроде Курской... Чи Харьковской. - Хмурился.
  
  Ярославу отставать было жалко от этого сочного богатырька, но не знал, как разговор с ним вести:
  
  - Женаты, дети есть? - благоприязненно спрашивал он, как бы даже сам за Чернегу отвечая вперёд утвердительно.
  
  Посмотрел Чернега на подпоручика глазами-шариками перекатными:
  
  - Та зачем жениться, як сосед женат?
  
  Тут - лётом, полным бегом подбежал посланный фейерверкер и доложил своему фельдфебелю негромко, чтоб чужие не перехватили:
  
  - И овёс! И окорока копчёные! И - пасека. Помещика нет, утром уехали. Сторож один, поляк, говорит - берите! Я пока часовых там поставил! Скорей надо! Пехота уже лошадей хватает, птицу бьёт.
  
  Вмиг оживился, поделовел, вскочил Чернега на сильных коротких ногах, только и ждал, закричал:
  
  - Хло-опцы! Живо по коням! Тро-гай! - и Коломыке: - Веди колонну, а я капитану доложу.
  
  Головка сыра, всё ещё в поту, под сбекрененной фуражкой глядела щелковидно, уверенно.
  
  И дружно потянули пушки к завороту, стали там, а зарядные ящики завернули за посадку.
  
  Навстречу же им из-за посадки бойко выкатили две двуконных брички и рессорный тарантас.
  
  Настороженный Козеко ничего не упустил, издали разглядел, определил - и объяснил тотчас:
  
  - Ну вот, то батальонный в бричке покатил, а теперь и ротные на бричках, и батюшка в тарантасе. Нижних чинов - за кучеров, скоро некому будет воевать.
  
  - Ладно! - рассердился Ярослав. - А вы яблок зачем набрали?
  
  - Да чёрт попутал, - без сожаления отбросил Козеко недоеденное яблоко. - Не нужно мне от Германии ничего, живым бы только...
  
  - Вы - останетесь! Вы - наверняка останетесь!
  
  - Почему вы так думаете? - с надеждой смотрел Козеко от своего блокнотика. - Конечно, прямое попадание мало вероятно, но шрапнель...
  
  - Бережёного Бог бережёт! Вас пошлют на закупку скота! Убирайте дневник, стройте своих!
  
  Не высоко уже солнце стояло, и даже без боя было им сегодня тянуться до темноты и в темноте. Подошёл к колодцу другой батальон, а передние роты их батальона уже строились, тронулись. Стал Ярослав скликать и строить свой взвод.
  
  Сзади, обгоняя и раздвигая спотычливую бредущую пехоту, ехало верхами несколько штаб- и обер-офицеров в сопровождении шестёрки казачьей конной стражи, двое всадников со свежими бинтовыми повязками. Передний полковник, мрачный, небритый, приостановил лошадь, посмотрел на Харитонова. Тоненький готовный Харитонов подбежал, выровнялся, отрапортовал.
  
  Тут как раз из-за посадки донёсся отчётливый, далеко слышный свиной визг.
  
  - Это ваши солдаты грабят, подпоручик?
  
  - Никак нет, господин полковник! Мои - здесь.
  
  - А почему не маршируете? Где командир роты?
  
  Харитонов мотнул головой, но бричка с ротным куда-то пропала.
  
  - Я - за него! - вспомнил он.
  
  - Будете наказаны! - говорил полковник, но без зла, рассеянно. - Известно ли вам, что был приказ на форсированный марш? Сегодня вам надо выйти на железнодорожную линию и ещё по линии направо пять вёрст. А вы у колодца расхлюпались. Где командир батальона?
  
  - Впереди.
  
  Ещё меньше понимал Ярослав: немцы слева, а мы поворачивать направо?
  
  Всадники тронули. Если б сами они понимали что-нибудь в этом лесном межозёрном блуждании!
  
  То были офицеры штаба 13-го корпуса. Час назад они едва минули смерть: приняв за немцев, их густо обстреляла своя пехота. Такое они и предполагали (вчера таким же своим обстрелом испорчен был штабной автомобиль), для того и взяли шесть казаков сопровождения, чтоб их отличали по пикам, - и всё равно, в двухстах шагах своя пехота приняла их за первых, наконец, немцев и накинулась.
  
  Они ехали с новейшим приказом штаба армии: ускорить движение их корпуса на Алленштейн! А от 6-го корпуса, потерянного далеко справа, пришла неожиданная искровка, видимо важная, ибо передана была раз за разом, дважды. Однако никто в штабе 13-го корпуса не сумел той искровки расшифровать: почему-то не сходился код. И в штабе не знали, что думать.
  
  Верховые постояли у пушек, нагнали одного командира батальона в бричке, другого, - и всем полковник грозил, внушал, как форсированно надо двигаться.
  
  Обогнав полк, ещё через три лесных версты они достигли выложенных у дороги двоих немцев, гражданских, исколотых пиками, изуродованных ударами.
  
  - Ваших станичников работа, не сомневаюсь, - сказал полковник старшему уряднику, раненому, когда останавливал стрельбу пехоты.
  
  Урядник пожал плечом, ничего не ответил, челюсть его была подвязана.
  
  А в стороне из одинокого дома валил густой чёрный дым, предвестник ярого огня.
  
  20
   Сделать закладку на этом месте книги
  
  В пять часов вечера, только и дождавшись Нечволодова, чтоб отдать ему приказание занять позиции и удерживать, а о дальнейшем будут распоряжения письменные, начальник дивизии генерал Комаров со штабом отбыл вослед за штабом корпуса. Задание дал он не по карте, а кружа кистью в воздухе, что "крайне неожиданным" было сегодняшнее наступление немцев с севера, он даже не уверен, что это - их истинное направление, может быть загнули крыло, но во всяком случае с севера Белозерский полк держит оборонительную линию, где и надо его сменить. При этом просит он Нечволодова не принять за немцев и не обстрелять половину дивизии Рихтера, которая уже идёт вокруг озера Дидей с запада и вот-вот подойдёт сюда на помощь. Начальник штаба дивизии полковник Сербинович не мог объяснить Нечволодову не только расположения и сил противника, но и расположения и состояния оставшихся на позиции наших частей. Тяжёлый и мортирный дивизионы он обещал ему там, дальше, впереди, а один батальон ладожцев для какой-то цели отобрал. Пока не мог он ничего точно сказать о Шлиссельбургском полке, прошлой ночью выдвинутом в сторону, на восток, и не мог точно назвать, где будет теперь штаб дивизии, но обещал регулярно присылать ординарцев.
  
  И тут же скрылись они так быстро, что Нечволодов не управился даже заметить их отъезд. Попался ему подпоручик из Белозерского полка и доложил, что сам видел, как командир их полка только что сел в автомобиль с Комаровым, и они уехали в Бишофсбург. А их полк? А Белозерский полк понёс утром большие потери и сейчас получил приказ полностью отходить. Но батальона два ещё там, впереди, на позициях.
  
  И так, оставшись с двумя батальонами ладожцев, Нечволодов продвигался дальше, ища свою артиллерию. Он осторожно, с дозорами, двигался вдоль железнодорожной целёхонькой линии к станции Ротфлис, от которой дуга полотна плавно переходила и в поперечную магистраль. И тут, позади рощицы, действительно увидел на огневых позициях одну батарею 42-линейных пушек, дальше одну батарею тяжёлых гаубиц, где-то и остальные должны были быть.
  
  Заложенную грудь генерала - откладывало.
  
  Едва достиг Нечволодов каменной будки на станции Ротфлис, к нему явились туда и командир мортирного дивизиона с трубчатыми чёрными усами и командир тяжёлого дивизиона полковник Смысловский - невысокий, лысый вкруговую до сверкания, но с длинной, как у волшебника, серо-жёлтой бородой и очень уверенным видом. За минувшие недели Нечволодов раза по два видел обоих, но сейчас особенно заметил радостно-горящие глаза полковника, будто он только и ждал стрелебной работы, просто сиял, что дорвался до неё. (Да уже в том была радость, что не бросать оборудованных позиций).
  
  - Дивизион - весь? - спросил Нечволодов, пожимая руку.
  
  - Все двенадцать! - тряхнул Смысловский.
  
  - Снаряды?
  
  - По шестьдесят на ствол! В Бишофсбурге - ещё, можно подвезти.
  
  - Все на позициях?
  
  - Все. И связаны телефонами.
  
  Это была новинка последних лет: связывать проводами наблюдателей и закрытые позиции батарей, ещё не все умели хорошо.
  
  - И хватило проводов?
  
  - И сюда притяну. Вот, мортирцы помогли.
  
  Дальше не спрашивал Нечволодов, некогда, хотя б и украли, да и видел, как мортирный полковник довольно провёл себя по трубчатым усам.
  
  - А у вас?
  
  - По семьдесят.
  
  Всё остальное здесь не выговаривалось, само было ясно: что будут стрелять, что без приказанья не побегут. Удача! - такие орудия, такие командиры и проводная связь!
  
  И всё сошлось на остриё, на одну-три-пять минут: надо понять местность; отделить, где враг, где мы; выбрать оборонительные линии; отправить туда ладожские батальоны; выбрать с артиллеристами общий наблюдательный пункт; тянуть связь; пристреливать репера. И если за эти одну-три-пять минут будет огляжено, выбрано, послано, скомандовано не в том порядке или неверно, - то за следующие полчаса не будет верно сделано, и если именно в эти полчаса немцы повалят или начнут бить - ничего не стоят наши сияющие глаза, наша связь проводная и шестьдесят снарядов на ствол: мы побежим.
  
  Был тот военный момент, когда время сжимается до взрыва: всё сейчас, ничего потом!
  
  - Тут есть водокачка! - объявил Смысловский. - А дальние репера у нас пристреляны, только продвинулся он.
  
  Нечволодов молча нагнул голову под низкую будку и вышел.
  
  И артиллеристы за ним.
  
  Бегом пробежали они через нагретое, в масляном жарком запахе, рельсовое полотно.
  
  Нечволодов поманил одного батальонного командира (полкового у него тоже не осталось, да и лишнее) - и велел тотчас идти сменять батальон белозерцев, а если плохо линия выбрана - и её сменить, да вкопаться хоть немного, если жить хотят.
  
  За дальним лесом раздался негромкий пук, звук нарос - и жёлтое облачко немецкой шрапнели рвануло впереди, левей и выше водокачки.
  
  - Они уже сюда сегодня бросали, - одобрительно сказал Смысловский. - Но мы молчим - перестали.
  
  Поднялись по внутренней деревянной лестнице, Нечволодов на ходу выправлял бинокль из-под ремней. Выше лестницы оказалось помещение с обзором на запад и север. Уже сидели тут телефонисты при двух зуммерных телефонах. Западное окно было остеклено и низким жёлтым солнцем ослеплено, туда сейчас не смотрелось. А северное - с хорошим видом, рама вышиблена, и не отсвечивал немцам бинокль.
  
  В простенке на ларе, около телефонов, развернули и карту.
  
  Из обстановки знали они только то, что своими глазами видели, да по собственному соображению.
  
  Бросили немцы один фугасный снаряд, другой. Тоже репера, наверно. За магистральной железной дорогой в Гросс-Бессау было скопление, шевеление. И по опушке леса. Но ни колонны, ни цепи сюда не продвигалось.
  
  Могли, однако, всякую минуту пойти.
  
  - А там, под Гросс-Бессау, наших не осталось? Мы по своим не лупанём?
  
  - Наверняка нет, я уже заключил.
  
  - Осталось - и много, - сказал серьёзный мортирный усач. - Именно там - слишком много.
  
  В самом деле: до Ротфлиса не было трупов. Все трупы - впереди. Но уже под вопрос "наши?" - они не вполне подходили...
  
  - Солнце слева, на север хорошо стрелять! - объявил Смысловский. - У них вон тригонометрическая вышка - ах бы сшибить!
  
  Слева же, от озера, постреливала немецкая батарея. Значит, и пехота какая-то там. Значит, и Рихтера не ждать.
  
  И распорядился Нечволодов другой батальон ладожцев поставить лицом на запад. И полковую пулемётную команду разделить на два фланга.
  
  А больше у него не осталось никого. Ещё был целый полукруг направо, на северо-восток и восток, - но ставить там было некого. Зачем-то забрал Сербинович батальон ладожцев - и Нечволодов отдал молча.
  
  Когда-то в молодости он горячился всё оспаривать. Но за долгую службу свело кислотою скулы, и он молчал: и когда можно смолчать, и когда надо перемолчать.
  
  Впрочем, справа вот-вот могли показаться пики кавалеристов Ренненкампфа.
  
  Впрочем, как и на японской войне, кавалерией в основном не воюют: кавалерию на войне в основном берегут. По сохранению кавалерии хвалят командующих.
  
  Замер, умер, онемел Ренненкампф.
  
  И, стало быть, верно делал Благовещенский, что отходил? с кем же ему смыкаться?
  
  Если Вторая армия входила в Пруссию, как голова быка, то они тут сейчас, на станции Ротфлис, были остриём правого рога. Рог вошёл в тело Восточной Пруссии уже на две пятых глубины. Держа станцию Ротфлис, они пересекали главную и предпоследнюю железную дорогу, по которой немцы могли перебрасываться вдоль Пруссии. Ясно, что немцы без этой станции жить не захотят. И разумно было всему 6-му корпусу именно сюда.
  
  Но и за то уже спасибо судьбе, что над ними не осталось суетливых дураков, того положения нет страшней. Хрупкая кучка их составляла кончик рога - но от них зависело хоть не делать глупостей.
  
  Пришли два командира батареи, начали кричать команды.
  
  До темноты бы можно продержаться - лишь было бы кого поставить направо с заворотом.
  
  Сверху видно было движение отходящих белозерцев - шла пехота и гнали двуколки стороной от станции, под лесом. Немцы били грозней - и уходящие радовались убраться из невозможного места.
  
  Нечволодов спустился с водокачки.
  
  К нему крупными шагами бежал, как прыгая, рослый офицер с дородным, чистым и отчаянным лицом. Из последнего шага-прыжка он остановился перед генералом враз, честь приложил с размаху едва ли не сзади уха и доложился близким басом:
  
  - Ваше превосходительство! Подполковник Косачевский, командир батальона Белозерского полка! Считаем низостью вас покинуть! Разрешите нам не отступать!
  
  Но сказалась нехватка равновесия, он пошатнулся, чуть не навалившись на генерала. Всё то же отчаяние было в его смелых глазах под писаными бровями.
  
  Нечволодов смотрел, как не понимал.
  
  Потом жестокой гримасой повело его губы вбок. Ответил недовольно:
  
  - Ну-у... ну, что ж...
  
  И длинными руками обнял Косачевского, как тот и валился.
  
  А вереница поодаль отступала. Катились двуколки, ковыляли, хромали и шли люди.
  
  Могли ли они так хотеть - остаться? Или их офицеры только? Или один Косачевский?
  
  - Сколько ж вас?
  
  - Да выбило. Да две с половиной роты есть.
  
  - Заворачивайте. Станете вот где, покажу, направо...
  
  Уже радостно завывали по одному наши снаряды, улетая на пристрелку.
  
  И из разных мест подлетали немецкие фугасы - вольным бичом - и в чёрный фонтан.
  
  И вот уже очередями.
  
  А вот - и наши погнали очереди. По четыре, это Смысловский. По шесть, это мортирцы.
  
  И лысый бородатый, потирая руки и притопывая, и приплясывая, встретил Нечволодова вверху на водокачке:
  
  - Сшибли, ваше превосходительство! Тригонометрическую - мы им сшибли!!!
  
  Но - не успел Нечволодов поздравить: шорох гигантского падающего дерева - и свист жестокий! сюда!!!
  
  Сотряслась и пылью задымилась водокачка.
  
  21
   Сделать закладку на этом месте книги
  
  Когда бьёт артиллерия - и без разведки ясно, что противник не бежит, что противник силён. Когда бьёт артиллерия, то на силу и мощь этого грохота возрастает воображаемая сила врага. Чудятся там, за лесами и пригорками, такие же грозные наземные массы - дивизия, корпус.
  
  А их, может быть, и нет. А их может быть два батальона некомплектных да один потрёпанный, и только первые удары сапёрных лопаток долбят одиночные ячейки.
  
  Но надо для этого, чтоб артиллерия била не дурово - толково. И чтоб снаряды её не пресеклись. И чтоб стояла она хорошо, не давая себя засечь ни по дымкам, ни по вспышкам - ни при солнце, ни, с упадом его, в сумерках.
  
  Именно так всё и было у Смысловского и мортирного полковника. Именно этого и ожидал от них Нечволодов, с первого взгляда признавши в них природных командиров. А если командир природный - то успех военного события зависит от него больше чем наполовину. Не просто храбрый командир, но хладнокровный и берегущий своих от потерь. Только такому и верят: если скомандует атаку - значит край, значит не избежать. Таким природным командиром ощущал Нечволодов и сам себя, едва не от рождения. Это и дало ему силу в 17 лет добровольно покинуть военное училище, избрать действительную службу, на ней дойти до подпоручика не позже своих оранжерейных сверстников, ученье начать сразу с академии генерального штаба, и в 25 лет окончить её не только по первому разряду, но через чин перескочив за выдающиеся отличия в военных науках.
  
  Сегодня сошлось их счастливо трое, да нанёс Бог Косачевского, и жалкой своею горстью они выполнили невозможное: в узком месте у станции Ротфлис на всё предвечернее время остановили какие-то крупные, всё растущие, с густой артиллерией силы врага.
  
  Сперва, в начале седьмого, после короткого огня, немцы пошли с севера даже не цепью, а колонной, так уверенные от дневного успеха.
  
  Но тут два дивизиона, с пяти утаённых огневых позиций, в двадцать четыре орудия, довернувши от реперов, накрыли наступающих косым дождём шрапнели, затолкли их чёрными столпами фугасов и загнали назад, в невидимость рельефа и леса.
  
  А наши батальоны спешили вкалываться.
  
  Немцы замялись, замерли.
  
  А солнце медленно сползало.
  
  Готовность тут и остаться, никуда не отступать, этот бой принять как главный бой своей жизни и последний бой, завершающий всю военную карьеру, - естественное ощущение природного командира.
  
  Так и стояли они сегодня, вынужденные противником, расположением, обстановкой. Но не худо было бы им всё же иметь приказ: как надолго поставлены они здесь? будет ли подсоба? и что делать дальше?
  
  Однако ничего не приходило им. Не приезжал обещанный связной, - ни с указаньем, ни с объясненьем, ни даже посмотреть - живы ли тут. Отъехав поспешно, штаб корпуса и штаб дивизии как бы забыли о своём оставленном резерве - либо уж сами перестали существовать.
  
  В 18.20 Нечволодов послал записку начальнику дивизии, испрашивая дальнейших распоряжений. Ехать с этой запиской предстояло ординарцу неизвестно куда.
  
  Немцы потратили сколько-то времени на наблюдение, на перестройку. Вздули и стали поднимать привязной аэростат - с него б засекли наверное все наши батареи - но что-то не сладилось, он не поднялся. Тогда открыли тройной огонь, разнесли до конца водокачку, разрушили всю станцию (штаб резерва перебежал в надёжный каменный погреб), - наконец стали продвигаться, но цепями, осторожно, по рубежам. Не обнаруженные и не подавленные, тут снова сказались русские батареи и накрывали те рубежи, мортирным крутым огнём захватывали накопления за укрытиями.
  
  А солнце зашло за озером. И сразу за ним, у кого зрение острое, можно было различить, как туда же клонился молодой месяц. Кто увидел его из русских - увидел через левое плечо. А немцы - через правое.
  
  Смеркалось. Сильно холодало, переходя в звездистую ночь. От холодка быстро рассеивалась, уходила вверх гарь стрельбы, запахи разрушения. Все надевали шинели.
  
  Около восьми часов немцы замолчали: то ли по общей человеческой склонности принимать вечер за конец дневных усилий, то ли не всё было у них ещё готово.
  
  Распорядясь тотчас же всех кормить уже сваренным, соединённым обедом и ужином, а батальонам выдвинуть полевые караулы, Нечволодов поднялся на стену разбитой станции, оттуда последние серые минуты изглядывал местность. Пока виден был циферблат карманных часов, он удивился в восемь и удивился в четверть девятого: прошло три часа, но никто не ехал из штаба дивизии.
  
  Тогда, осторожно спустясь по разваленной стене, а потом и в погреб, на весь арочный спуск бросая длинную тень за собою вверх, Нечволодов доступил до нижней свечи, присел на корточки и на коленях написал начальнику дивизии:
  
  "20.20, станция Ротфлис.
  
  Бой стих. Тщетно отыскивал ваше расположение. (Как ещё написать снизу вверх: "вы бежали?"). Занимаю позиции с двумя батальонами Ладожского полка у ст. Ротфлис. (О батальоне Косачевского писать нельзя: ведь это дисциплинарное нарушение, что он не отступил). Ищу связи с 13-м, 14-м и 15-м полками. (То есть: со всей остальной дивизией, как ещё крикнуть?) Жду ваших распоряжений".
  
  Выйдя из погреба, отправил нарочного.
  
  И различил почти в темноте, как быстрыми шагами шёл к нему невысокий бородатый Смысловский.
  
  Обнялись. Фуражка того ткнулась Нечволодову в подбородок.
  
  И прихлопывали по спине друг друга.
  
  - Весёлого мало, - сказал Смысловский радостным голосом. - Снарядов осталось десятка два, у мортирного тоже. Я послал, но не уверен, привезут ли, - что там в Бишофсбурге делается?
  
  Перевести батареи в походный порядок? Это уже отступление.
  
  Но вот что было успехом: по обоим дивизионам всего несколько раненых, и то легко. Собрались донесенья из батальонов - совсем немного и у них, несравнимо с утренним.
  
  Кто упирается - тот не падает. Падает тот, кто бежит.
  
  - Я осколки подобрал, - радовался Смысловский. - Они тут кидали из мортирок, видимо, двадцать одного сантиметра - нич-чего!! Этот погреб - тоже развалит.
  
  Приходили раненые из батальонов. Перевязочный пункт с занавешенными окнами отправлял их в Бишофсбург.
  
  Лёгкий стук повозок выдавал шоссе.
  
  На станции перебегали штабные, связные, переговаривались телефонисты, санитары - сдержанно, но довольный был гулок отовсюду. Долгой дневной дорогой столько повстречав сегодня раненых и перепуганных, все нечволодовцы теперь ощущали себя победителями.
  
  Холодела безветренная тишина. Ни звука от немцев. В темноте не было видно разрушений, простирался куполом мирный звёздный вечер.
  
  - В девять будет - четыре часа, - сказал Нечволодов, сидя на гнутом и покатом своде погреба. - Скоро ли девять?
  
  Присевший рядом Смысловский задрал голову в небо, поводил:
  
  - Да вот-вот, уже подходит.
  
  - Откуда вы...?
  
  - По звёздам.
  
  - И так точно?
  
  - Привык. До четверти часа всегда можно.
  
  - Специально занимались астрономией?
  
  - Порядочный артиллерист обязан.
  
  Знал Нечволодов: пятеро их было братьев, Смысловских, и все пятеро - артиллерийские офицеры, и все деловые, даже учёные. Которого-то из них Нечволодов уже встречал.
  
  - Вас как зовут?
  
  - Алексей Констиныч.
  
  - А где братья?
  
  - Один - тут, в первом корпусе.
  
  Нащупал Нечволодов в кармане шинели забытый электрический фонарик - немецкий ладный фонарик, где-то найденный сегодня и ему подаренный унтером. Засветил на часы.
  
  Было без трёх минут девять.
  
  И, не сходя с погреба, распорядясь негромко, чтобы приготовили конного, стал подсвечивать себе на полевую сумку и, водя световое пятно, писал химическим карандашом:
  
  "Генералу Благовещенскому. 21.00, станция Ротфлис.
  
  С двумя батальонами ладожцев, мортирами и тяжёлым дивизионом составляю общий резерв корпуса. Ввёл ладожские батальоны в бой. С 17.00 не имею распоряжений начальника дивизии. Нечволодов".
  
  Кому было ещё писать? И как было ещё на военном языке объяснить им: уже четыре часа, как все вы бежали, шкуры! Отзовитесь же! Тут - можно держаться, но где вы все??
  
  Прочёл Смысловскому. Рошко отнёс нарочному. Нарочный поскакал. Ещё приказал Нечволодов: усилить сторожевое охранение батальонов.
  
  И молчали. На косой крыше погреба, подтянув колени, приобняв их руками, Нечволодов молчал.
  
  Разговориться с ним было нелегко. Хотя знал Смысловский, что это генерал не такой простой, на свободе он книги пишет.
  
  - Я вам мешаю? Я пойду?
  
  - Нет, останьтесь, - попросил Нечволодов.
  
  А зачем - непонятно. Молчал, и голову опустите.
  
  Время тянулось. Неизвестное что-то могло меняться, шевелиться, передвигаться в темноте.
  
  Отдельно высказать это страшно: потерять жизнь, умереть. Но вот так сидеть двум тысячам человек в затаённо-гиблой, мирной темноте брошенными, забытыми, - как будто пока и не страшно.
  
  До чего было тихо! Поверить нельзя, как только что гремело здесь. Да вообще в войну поверить. Военные таились, скрывали свои движения и звуки, а обычных мирных - не было, и огней не было, вымерло всё. Густо-чёрная неразличимая мёртвая земля лежала под живым, переливчатым небом, где всё было на месте, всё знало себе предел и закон.
  
  Смысловский откинулся спиной, на наклонном погребе это было удобно, поглаживал длинную бороду и смотрел на небо. Как лежал он - как раз перед ним протянулась ожерельная цепь Андромеды к пяти раскинутым ярким звёздам Пегаса.
  
  И постепенно этот вечный чистый блеск умирил в командире дивизиона тот порыв, с которым он сюда пришёл: что нельзя его отличным тяжёлым батареям оставаться на огневых позициях без снарядов и почти без прикрытия. Были какие-то и незримые законы.
  
  Он полежал ещё и сказал:
  
  - Действительно. Дерёмся за какую-то станцию Ротфлис. А вся Земля наша...
  
  У него был живой, подвижный, богатый ум, не могущий минуты ничего не втягивать, ничего не выдавать.
  
  - ... Блудный сын царственного светила. Только и живёт подаянием отцовского света и тепла. Но с каждым годом его всё меньше, атмосфера беднеет кислородом. Придёт час - наше тёплое одеяло износится, и всякая жизнь на Земле погибнет... Если б это непрерывно все помнили - что б нам тогда Восточная Пруссия?... Сербия?...
  
  Нечволодов молчал.
  
  - А внутри?... Раскалённая масса так и просится наружу. Толщина земной коры - полсотни вёрст, это тонкая кожица мессинского апельсина, или пенка на кипящем молоке. И всё благополучие человечества - на этой пенке...
  
  Нечволодов не возражал.
  
  - Уже однажды, десять тысяч лет назад, почти всё живое было похоронено. Но это ничему нас не научило.
  
  Нечволодов покоился.
  
  Возник и длился между ними заговор умолчания. Смысловский не мог не знать нечволодовские "Сказания о русской земле" для народного восприятия, а, принадлежа кругу образованному, очевидно не мог их одобрять. Но как вся война, действительно, ничтожнела перед величием неба, так и рознь их отступала в этот вечер.
  
  Отступала, но не вовсе терялась. Вот упомянул он Сербию. Сербия была давима хищным и сильным, и защита её не могла умалиться даже перед звёздами. Нечволодов не мог тут не возразить:
  
  - Но где же был бы предел миролюбию Государя? Неужели оставить Сербию в таком унижении?
  
  Эх, мог бы, мог бы Смысловский ответить. Слишком много дурной экзальтации в этой славянской идее - и откуда придумали? зачем натащили? И всех этих балканских ходов не разочтёшь.
  
  Но сейчас - душа не лежала так мелко спорить.
  
  - Да вообще: откуда жизнь на Земле? Когда Землю считали центром Вселенной - естественно было и считать, что все зародыши вложены в земное существо. Но на эту маленькую случайную планету? Все учёные остановились перед загадкой... Жизнь принесена к нам неведомой силой. Неведомо откуда. И неведомо зачем...
  
  Это уже нравилось Нечволодову больше. Военная жизнь, состоящая из однопонятных команд, не допускала двойственного толкования. Но в размышлениях досужных он верил в двойное бытие, откуда и производились чудеса русской истории. Только говорить об этом было труднее, чем писать, говорить почти невозможно.
  
  Отозвался Нечволодов:
  
  - Да... Вы широко всё... А я шире России не умею.
  
  То и плохо. Ещё хуже, что хороший генерал писал плохие книги и видел в этом призвание. Православие у него всегда право против католичества, московский трон против Новгорода, русские нравы мягче и чище западных. Гораздо свободнее было разговаривать с ним о космологии.
  
  Но уже и он двинулся:
  
  - Ведь у нас и России не понимают. Отечества - у нас девятнадцать из двадцати не понимают. Солдаты воюют только за веру и царя, на этом и держится армия.
  
  Да что солдаты, когда и офицерам запрещено разговаривать на политические темы. Таков приказ всеармейский, и не дело Нечволодова этот приказ осуждать, раз он высочайше одобрен. Однако приняв под командование 16-й пехотный Ладожский полк, и не мог бы он на минуту забыть, что именно этот полк, вместе с Семёновским и с 1-й Гренадерской бригадой, только и были опорою трона в Москве в мятеж Пятого года.
  
  - Тем более важно, чтобы понятие Отечества было всеобщим сердечным чувством.
  
  Всё-таки подводил он как бы к своей книге, а разговаривать о ней серьёзно было неудобно. Сам-то Алексей Смысловский по развитию перешагнул и царя, и веру, но как раз отечество он очень понимал, он понимал!
  
  Однако поплетись их разговор туда - по незвучавшим тропкам - должен был бы и Смысловский признать, что очень уважал он своего покойного тестя генерала Малахова, а именно тот, генерал-губернатором Москвы, и подавил восстание Пятого года.
  
  - Александр Дмитриевич! А правда, я слышал, вы ещё в прошлое царствование предлагали реформу офицерского корпуса? гвардии, порядка службы?
  
  - Предлагал, - безрадостно, бесчувственно выразил Нечволодов.
  
  - И - что ж?
  
  Уходя в безголос, вполслуха:
  
  - Плыви течением. Как все плывут...
  
  Посветил фонариком на часы.
  
  Легли ли немцы спать? Или медленно просачиваются, не замеченные сторожевым охранением? Или обходят другой дорогой, а завтра отрежут?
  
  Надо было решать? Действовать? Или покорно ждать? Что надо было делать?
  
  Нечволодов не двигался.
  
  Вдруг услышался близкий шумок, переговоры, бранный выговор - и Рошко подвёл к погребу фигуру:
  
  - Ваше превосходительство! Вот этот олух ищет нас пятый час. Если не спал и не врёт - он чуть к немцам не попал.
  
  И подал пакет.
  
  Вскрыли. При фонарике прочли вдвоём:
  
  "Генерал-майору Нечволодову.
  
  13 августа, 5 ч. 30 м. дня".
  
  Ещё раз перечли, Нечволодов даже цифру протёр: да, 5.30 пополудни!...
  
  "Начальник дивизии приказал вам с вверенным вам общим резервом прикрыть отступление частей 4-й пехотной дивизии, ведущих бой к северу от Гросс-Бессау..."
  
  - К северу от Гросс-Бессау, - повторил Смысловскому Нечволодов ровным скучным голосом.
  
  К северу от Гросс-Бессау. Позади не только пехоты немецкой, но и тех пушек, что вели огонь минувшие часы, позади их привязного аэростата. Там, где только трупы русские пролежали жаркий день после утреннего смятения. Какие же бредовые тени должны закачаться в голове, чтоб написать "к северу от Гросс-Бессау"?
  
  Ушедший лучик Нечволодов снова направил на бумагу: а что надо было делать после Гросс-Бессау?
  
  Но - нечего было далее читать. Далее стояло:
  
  "За начальника штаба дивизии капитан Кузнецов".
  
  Не начальник: дивизии, даже не начальник штаба - они только крикнули что-то, прыгая в автомобиль или в шарабан, уже отъезжая, - но за всех за них капитан Кузнецов, который, впрочем, тоже погнал вослед, а с пакетом послать не мог бы вестового недотёпистей.
  
  Нечволодов осветил часы, написал на полученной бумаге: 13 августа, 21 ч. 55 м.
  
  Четыре с половиной часа шло распоряжение. Но могло бы и вовсе не писаться: почти это самое в 5 часов вечера Нечволодов ушами слышал от Комарова.
  
  А за пять часов - недосуг им было рассудить о дальнейшей судьбе резерва.
  
  Нечволодов вскинул голову, будто прислушался.
  
  Не к чему. Тишина.
  
  Тихо сказал:
  
  - Алексей Констиныч. Оставьте две гаубицы на позиции, а остальные пусть принимают походный порядок, головой на юг. И мортирному так же сделать.
  
  Громче:
  
  - Миша! Галопом в Бишофсбург, точно выясни сам, какие там части, с какими приказаниями? Кто старший? Везут ли снаряды под наши орудия? Где шлиссельбуржцы? И возвращайся быстрей.
  
  Рошко повторил все вопросы - сочно, точно, без пропуска, метнулся, кликнул сопровождающих, пробежали в несколько ног - и глухо, по мягкому, застучали и стихли копытные удары.
  
  Полтора часа назад с тем и пришёл Смысловский: что ж держать орудия на огневых без снарядов, они погибнут. Но вот он получил разрешение, а самому жалко было сниматься.
  
  Совсем наоборот: довольно было этой тихой ночи, чтобы весь корпус пришёл бы сюда и развернулся рядом с ними.
  
  Уходить - значит, впустую была вся его стрельба, все снаряды полетели впустую, и раненые зря.
  
  А ночь казалась такая тихая, такая безопасная.
  
  Через полчаса или больше Смысловский возвратился к штабу резерва - и нашёл Нечволодова всё на том же погребе. Он прислонился рядом, к своду:
  
  - Александр Дмитрич! А батальоны?
  
  - Не знаю. Не могу, - выдавил Нечволодов.
  
  Это потом всё бывает легко рассудить: конечно, надо было уходить - и быстрей! конечно, надо было остаться - и твёрже! Может быть, именно в эти минуты их отрезают. Может быть, именно в эти минуты на последней версте к ним подходит помощь. Но сейчас, покинутый всеми, кто только сверху, ничего не зная ни об армии, ни о корпусе, ни о соседях, ни о противнике, в тишине, в темноте, в глуби чужой земли, - принимай решение и только безошибочное!
  
  Не мешая принять, не смея влиять, Смысловский молча стоял, плечом подпирая свод погреба, поглаживая бороду.
  
  Вдруг - изменилось всё! Ожила безлюдная тьма! - хотя и без звука: млечный, белесый, толстый, бесконечно длинный, откуда-то с высоты возник немецкий прожекторный луч!
  
  И враждебной, смертоносной тупой рукой стал медленно ощупывать местность нечволодовского резерва.
  
  Сразу всё изменилось в мире, как если бы в двенадцать тяжёлых орудий дали огневой налёт!
  
  Нечволодов упруго вскочил на ноги и взбежал на верхнюю точку погреба. И Смысловский в несколько прыжков нагнал его там.
  
  Луч - искал. Он медленно-медленно шёл, нехотя покидая освещённую, вырванную полосу. Он начал слева, от озера, и сюда ещё было ему не близко.
  
  Нечволодов подозвал и крикнул распоряжение, передать в батальоны: под лучом ни в коем случае не двигаться, укрыться.
  
  Побежали телефонировать.
  
  Один этот луч - а всё менял. Ясно: только ночь держала немцев. К исходу её или утром они пойдут вперёд.
  
  И если ждать до утра - то стоять здесь и завтрашний весь день.
  
  А если не ждать, то уходить сейчас.
  
  И - засветился второй луч! - в отстоянии от первого и под углом к нему, но не вперекрест, а враспах: второй луч пошёл по правому флангу Нечволодова, по белозерскому батальону.
  
  За молчаливыми этими дубинами света - сколько силы надо было предполагать?
  
  Но и немцы, значит, думали, что нас тут - силища.
  
  Снова подозвал Нечволодов и передал, вытягивая длинную руку:
  
  - Подполковнику Косачевскому: как только луч от них уйдёт - снять батальон с боевого порядка и выводить сюда на дорогу.
  
  Этих - он во всяком случае не мог держать далее.
  
  - Полезли на станцию! - предложил Смысловский.
  
  Обидно было время упустить, не посмотреть тоже. Они сбежали с погреба, подбежали к развалинам станции и, с фонариком, пошли по груде кирпичей к той наклонной балке, по которой можно было выйти на стену.
  
  Но сзади - шум копыт задержал их. Нечволодов узнал голос Рошко.
  
  Вернулись.
  
  Хотя и запыхавшись, однако всё тем же здоровым голосом парубка, выражавшим молодую силу тела и розовость щёк, Рошко доложил:
  
  - В Бишофсбурге ни одного высшего командира. Головного эшелона артиллерийского парка не нашёл. Все части перемешаны, в домах - раненые. Никто не знает, куда идти. У одних есть приказание отступать, у других нет. Шлиссельбургский полк нашёлся! - они только что пришли в Бишофсбург с востока. У них есть приказ Комарова отступать ещё дальше, чем мы утром были. А ещё втягивается в город кавалерийская дивизия Толпыго, и приказ ей - идти на запад. А с запада отступает рихтеровская дивизия, обозы. Перемешались, на улицах не протолпиться. Там и к утру не разобраться. Всё.
  
  Прожекторы медленно брали и глубину. Потом перемещались вбок.
  
  Они сходились.
  
  Было четверть двенадцатого ночи. В календарный день 13-го августа резерв Нечволодова задержал противника южнее Гросс-Бессау. Приказа на 14-е августа - не было, самому Нечволодову предстояло его составить.
  
  И, стоя на груде битых кирпичей в развалинах станции, косясь на подходящий прожекторный луч, Нечволодов вымолвил тихо и даже лениво:
  
  - Мы уходим, Алексей Константинович. Снимайте последние орудия. Обоими дивизионами двигайтесь на северную окраину Бишофсбурга. Там на всякий случай приглядите позиции и ждите меня.
  
  - Есть, - ответил Смысловский. - Feci quod potui, faciant meliora potentes. (сделал, что мог, кто может - пусть сделает лучше. - лат). Ушёл.
  
  - Рошко! Ладожским батальонам передай: без звука покинуть линии обороны, смотать связь - и сюда.
  
  На станции всё замерло: пришло сюда мёртво-бледное пятно, свет неживой. Стояли, сидели за домами, за деревьями. Лошади в укрытиях заволновались, ржали, рвали поводья. Приказано было держать их крепко.
  
  Унизительно-беспомощно было замереть в неподвижном свете: луч не сдвинется - и ночь так просидеть.
  
  Но ещё хуже было переползание прожектора - угроза.
  
  Луч ушёл.
  
  Сворачивались. Нечволодов спустился в погреб. Записал своё последнее приказание. Перед тем как свечу гасить, ещё, ещё смотрел на карту.
  
  6-й корпус откатывался, как свободный биллиардный шар, - ни к кому не припутанный, гладкий, круглый, беспечный.
  
  Открывал самсоновскую армию беспрепятственному удару справа.
  
  
  *****
  
  БЫЛ РОГ,
   Сделать закладку на этом месте книги
  ДА СБИЛ БОГ.
  
  
  *****
  
  22
   Сделать закладку на этом месте книги
  
  Да, да, да, да! это - порок, эта жила азарта, этот напор, когда увлечённый одной линией, вдруг слепнешь и глохнешь к окружающему и простейшей детской опасности не видишь рядом! Как с Юлей Мартовым когда-то (да когда! - едва отмучивши трёхлетнюю ссылку, едва соберясь за границу!) с корзинкой нелегальщины, с химическим письмом о плане "Искры" - перемудрили, переконспирировали: полагается в пути менять поезда, не подумали, что тот пойдёт через Царское, - и в нём заподозрены, взяты жандармами, и только по спасительной российской неповоротливости полиция дала им время сбыть корзину, а письмо прочла по наружному тексту, не удосужилась подержать над огнём - и тем была спасена "Искра"!
  
  Или как потом: в напряжённой годовой внутрипартийной войне большинства из двадцати одного против меньшинства из двадцати двух - пропустили, почти не заметили всю японскую войну.
  
  Так - и эту (и не думал о ней, и не писал, и на убийство Жореса не откликнулся). Да потому что: расползлась всеобщая зараза объединительства , за последние годы охватила всю русскую социал-демократию, - огульное объединительство, самое опасное и вредное для пролетариата! примиренчество и объединенчество - идиотизм, гибель партии! И перехватили инициативу вожди слюнтявого Интернационала - они нас будут мирить! они нас будут объединять! зовут на пошлейшее объединительное совещание в Брюссель, - как вырваться?? как избежать?? Всё вниманье, всё напряженье ушло туда - и почти не слышал выстрела в эрцгерцога!... А тут подкатывал в августе конгресс Интернационала в Вене - и никогда ещё так не схватывало напряженье борьбы против меньшевиков! и архи-архи-важно было в эти немногие недели успеть сколотить делегацию изнутри России, как бы от большой действующей реальной партии, - собственно, вот тут, в деревушке Поронино и оформить такую партию! - и мощно явиться на конгресс! А пока изобретал, пока стягивал делегатов (прямым ходом через границу) - объявила войну Австрия Сербии, - как не заметил. И даже Германия объявила России! - как нипочём... Да, да, вот так затягивает, когда хорошо разгонишься в борьбе, трудно остановиться. Пустили известие, будто немецкие с-д проголосовали за военные кредиты, - так они себя погубили? так Интернационал лопнул? - нет, как машинально разогнанный продолжал собирать свой съезд.
  
  Вообще - конечно, должна была разразиться империалистическая война! - теоретически предсказана, неуклонно предвидена. Но - не именно конкретно же сейчас, в этом году. И - пропустил. И - вляпался...
  
  Да, да, да, было десять дней - сообразить своё двусмысленное положение возле самой русской границы и повернуть делегатов обратно, и убираться поскорей из этого чёртова Поронина, уже теперь никому не нужного, и изо всей этой захлопнутой Австро-Венгрии: в воюющей стране какая работа? Сразу нужно было мотнуться в благословенную Швейцарию - нейтральную, надёжную, беспрепятственную страну, умная полиция, ответственный порядок! - так нет, даже не пошевельнулся, в угаре съездовской подготовки, - а тут грянула и австро-русская война - и сразу интернировали всех приехавших делегатов: русские, призывного возраста, как попали, зачем тут?...
  
  Ах, какой просчёт!... Ах, какие нервные три недели с тех пор!...
  
  Сейчас-то - уже позади. По перрону Нового Тарга - до паровоза и назад. До паровоза - и назад. С Ганецким.
  
  Гладко-выбритое, приятное, даже нежное лицо Ганецкого - сейчас такое спокойное, а как исступлённо кричал на новотаргских чиновников! - не бросил в беде. (Ну да он в Новом Тарге - свой, папа тут богач).
  
  Новый Тарг - не Поронино, здесь уже не так опасно, но могут ещё какие-нибудь поронинские фанатики появиться, ещё всё может случиться. Хотя тут, на станции, надёжно расхаживает жандарм, никто не кинется.
  
  Диалектика: жандарм - вообще плохо, а в данный момент - хорошо.
  
  Большое красное колесо у паровоза, почти в рост.
  
  Как бы ты ни был насторожен, предусмотрителен, недоверчив - убаюкивает проклятая безмятежность быта, мещанская в сути своей, семь лет подряд. И в тени чего-то большого, не рассмотрев, ты, как к стенке, прислоняешься к массивной чугунной опоре - а она вдруг сдвигается, а она оказывается большим красным колесом паровоза, его проворачивает открытый длинный шток, - и уже тебе закручивает спину - туда! под колесо!! И, барахтаясь головой у рельсов, ты поздно успеваешь сообразить, как по-новому подкралась глупая опасность.
  
  Самому-то Ленину от властей не грозило: законный паспорт, законное положение политического эмигранта, врага царизма, и возраст 44 года, интернированию не подлежит, - перед австрийской полицией он непорочен. Но - провалить такое мероприятие? Но - дать схватить свои скудные кадры? Кольцо глупости! Стена глупости! Глупейший, простейший, слепейший просчёт! - как с Царским Селом тогда. (Да как и в 95-м году - газету готовили, ни одного номера не выпустили, сразу и провалились...) Да, да, да, да! - сесть в тюрьму революционер всегда должен быть готов (впрочем, умнее избежать) - но не так же глупо! но не так же позорно! но не так же не вовремя дать себе спутать руки!! Только-только собрал начатки партии - и дал её посадить? И даже хуже: делегатов арестовали, а организатор на воле? Как же это будет истолковано??
  
  И слали с Ганецким телеграммы - в политический отдел краковской полиции, социалистическим друзьям в Вене, - телеграммы, потому что так просто не вырвешься из Поронина и сам, на каждый билет от дня войны нужно разрешение тупого старосты, а он не даёт, и даже дружественный полицейский вахмистр не может его склонить легко. А и добравшись до Нового Тарга - нужно новое разрешение, нужно новое доверие, а его не шлют, - и одиннадцать дней ты бегаешь по плитчатому полу комнатёнки в старостве от стенки до стенки, не отлежишься на их визгливой кроватной сетке, а жжёт и палит: могло не быть! - могло не быть!! - сам наделал! - сам влопался!
  
  Никакая внешняя неудача, поражение, подлость и низость врагов - никогда ничто так не травит сердце, как собственный даже малый просчёт, днём и ночью сжигает. Своего просчёта нельзя объяснить объективно, потому нельзя загладить, забыть, а только: его могло не быть! могло не быть!! могло не быть!!! - а он был, по собственной оплошности.
  
  А каков был Куба (партийная кличка Ганецкого) в эти дни! Не смяк, не сдался. Фонтаном взвил имена - социал-демократов! депутатов парламента! общественных деятелей! - кому сейчас же писать, объяснять, теребить! добиваться вмешательства! И - десяток писем во все концы! Не было поезда вечером - гнал в Новый Тарг на арбе. И бросился в Краков, и встречался там с сочувствующими влиятельными людьми (да он и любому чиновнику сплетёт историю в одну минуту!), и снова телеграфировал в Вену. Любой бы славянин на его месте устал, отстал, бросил, но Ганецкий с неиссякаемой настойчивостью - не отставал. И - уже дальше поручал ему Ленин: добиваться сразу выезда в Швейцарию.
  
  От телеграфных толчков Ганецкого с-д депутаты Виктор Адлер и Диаманд обратились к канцлеру и в министерство внутренних дел, дали письменные ручательства за русского социал-демократа Ульянова, что он не только лоялен к Австро-Венгерской империи, но враг русского правительства злейший, чем сам канцлер. И в краковскую полицию пришло указание: "Ульянов смог бы оказать Австро-Венгрии большие услуги при настоящих условиях". И так - открылся путь для дальнейших переговоров, действий и выручки интернированных товарищей.
  
  Товарищей освободят - а как же Ленин? А почему же он не сидел?... И с Кубой - чудесное понимание: вот эта комнатёнка староства, во все изводящие дни, - вот это и была его камера! Он - тоже сидел, конечно!
  
  А между тем - опять промах: упустили другую опасность. Что можно было втолковать австрийскому канцлеру и слабоумным австрийским чиновникам - того не могли понять галицийские мужики, тупые, как все мужики в мире, - в Европе ли, в Азии, в Алакаевке. Живёшь - сам себя со стороны не наблюдаешь, не понимаешь. А в глазах поронинских дремучих жителей: странные люди, не похожи на остальных дачников, - каждый день почта мешками, пакеты, и пишут, и пишут, и немалые денежные переводы из России, и прихожие люди через кордон без паспортов, а тут война, - так вот и есть шпион!? То-то всё ходили по горам - так значит планы снимали? Тут всех и власти предупреждают: задерживайте подозрительных, делают снимки дорог, отравляют колодцы. Шпион?!.
  
  Поразительно. Непостижимо! Шли из костёла крестьянки и, сами ли по себе или увидя Надю и для неё, расшумелись на всю улицу, что они сами выколют ему глаза! сами вырежут ему язык!... Надя пришла домой бледная, вся тряслась. И испуг её - передавался, захватывал: а что? - и выколют, ничего удивительного. А что? - и вырежут, ничего невозможного! Очень просто: придут с вилами и ножами... - и к чертям вся партия! И - к чертям всемирная социалистическая революция!... Такой колоссальной опасности не подвергался Ленин никогда за всю жизнь. Никогда ещё ни от кого ему такое не... Да мало ли знает история вспышек простонародной безобразной ярости! От неё нет гарантии даже в цивилизованном государстве, даже в тюрьме безопаснее, чем от тёмной толпы...
  
  Тревожно настраиваться при угрозах - это не паника, это мобилизация.
  
  Так были затемнены и задёрганы последние надины дни и часы в Поронине - а Ленин туда уже и не возвращался. Два года такой безопасный, мирный, посёлок как насторожился к прыжку. Уже и из дому не выходили, плохо спали, плохо ели, нервно укладывались, и, конечно, Надежда наделала массу новых ошибок, не взяла, бросила секретнейшие бумаги, да не владела собой, вникнуть не могла, да и набралось там за два дачных сезона бумажного пудов шестьдесят.
  
  Да как вообще можно медлить, оставаться рядом с русской границей?! Тут и казаки налетят - захватят в один момент.
  
  Только сейчас, перед зелёненьким аккуратным поездом, на платформе, где при жандарме и станционных чиновниках уже никак не могло быть бесконтрольной расправы, - сваливалась тяжесть, наконец. Уже дали первый звонок, до отхода поезда оставалось 23 минуты. И все веселели. Стояло и утро весёлое, солнечное, без облаков. Не грузили военных грузов, не ехали мобилизованные, перрон и поезд выглядели как в обычное дачное летнее время. Но ехать поездом - требовалось разрешение полиции, оттого вагоны были полупустые. Надя и тёща сидели уже там, выглядывали из окна. А Владимир Ильич, взявши Якова-Кубу под руку, снова и снова шли вдоль платформы, оба точно равного невысокого роста, оба широкие, только Ильич от кости, а Куба от жирка.
  
  Яков держался очень самоуверенно, коммерсантская манера, изобретательно-шнуровая полоска усов, и глаза настойчивые, спокойно выкаченные, не могут не восхитить.
  
  Когда видишь способность человека на такие дела, следует внимательней прислушиваться и к его словам, какими бы мечтательными они ни казались. Знал Якова давно, со II съезда, но по польским делам, а только этим летом он развернулся с новой стороны и стал самым важным человеком. Он вообще был золото: исключительно исполнителен - и обо всём серьёзном замкнут, слова не вытянет никто чужой. В июне и в июле в окрестностях Поронина они всё ходили с ним на прогулки по нагорью и обсуждали его увлекательные финансовые проекты, целый фейерверк. Может быть из-за своего буржуазного происхождения, Ганецкий имел к денежным делам поразительный нюх и хватку - редкое и выгоднейшее качество революционера. Он правильно ставил вопрос: деньги - это ноги и руки партии, без денег любая партия беспомощна, одно болтунство. Даже парламентская партия нуждается в больших деньгах - для избирательных кампаний, что же сказать тогда о партии революционной, подпольной, которой надо организовать укрытия, явки, транспорт, литературу, оружие и готовить бойцов, и содержать кадры, и в нужный момент совершить переворот?
  
  Да что убеждать! Всем большевикам это было понятно от самого II съезда, от первых шагов самостоятельности: без денег - ни на шаг, деньги решают всё. Первый путь был - выжимать пожертвования из русских толстосумов, из Мамонтова, из "пряника" Коновалова, да Савва Морозов гнал по тысяче в месяц, как раз на содержание петербургского комитета, но другие отваливали нерегулярно, от купеческого расположения, от интеллигентского сочувствия (Гарин-Михайловекий дал десять тысяч один раз), - а там снова ходи проси. Верней был путь - брать самим. Где - наследство вымотать, как у фабриканта Шмидта, членам партии жениться на наследницах, то в уральских горах обмануть банду Лбова - деньги взять у них, а оружия не привезти. То более систематически - развивать военно-технические средства: в Финляндии готовились печатать фальшивые деньги, уже Красин водяную бумагу доставал, и для эксов готовил бомбы. Эксы пошли исключительно удачно: но на V-м съезде чистоплюйством Плеханова и Мартова запретили их, да остановиться не было сил, и в Тифлисе Камо и Коба триумфально захватили ещё 340 тысяч из казны. Но - забылись, голова закружилась, стали хрустящие царские пятисотки менять в Берлине, в Париже, в Стокгольме, надо бы поумеренней, а царское министерство разослало номера, и Литвинов попался, и Равич попалась в Мюнхене, да неудачно записку послала из тюрьмы, перехватили. Стали искать среди женевских большевиков, взяли тринадцать, а Карпинского и Семашко упекли бы на срок, если б либералы из парламента не помогли. Но хуже всех, но гаже всех с фальшивой лицемерной подлой своей принципиальностью раскудахтался Каутский, какая низменная затея: устраивать "социалистический суд" над русскими большевиками и скудоумно велеть сжигать полутысячные всесильные банкноты! (Только при одном виде его портрета, святенького седенького старичка в вылупленных очках, - челюсть поводит брезгливостью, как взял лягушку в рот). Вам хорошо, немецкие рабочие богатые, взносы большие, партия легальная, а - нам?? (Да не всё сожгли, конечно, не такие дураки). И ещё потом сглупили, сделали злобного старика денежным арбитром между большевиками и меньшевиками (не избежать было манёвра объединения, значит и деньги, вроде, объединять, а меньшевики-то голенькие; всего шмидтовского наследства скрыть было нельзя, часть дали Каутскому на арбитраж - так потом, при новом расколе, не хотел большевикам возвращать).
  
  И вот этим летом Ганецкий захватил Ленина проектом: создать в Европе своё коммерческое предприятие или войти партнёром в уже действующий трест - и пакет прибыли ежемесячно гарантированно передавать партии. И это не было русской маниловщиной, каждый предлагаемый шаг поражал точным расчётом. Не Куба сам придумал, это шло из бегемотской гениальной головы Парвуса, от него письма были Кубе из Константинополя. Когда-то нищий, как все социал-демократы, и поехавши в Турцию стачки устраивать, он откровенно теперь писал, что богат, сколько ему надо (по доходившим слухам - сказочно), пришло время обогатиться и партии. Он хорошо писал: для того чтобы верней всего свергнуть капитализм, надо самим стать капиталистами. Социалисты должны прежде стать капиталистами! Социалисты смеялись, Роза, Клара и Либкнехт выразили Парвусу своё презрение. Но может быть поторопились, Против реальной денежной силы Парвуса насмешки вяли.
  
  Отчасти за этими проектами Ганецкого и прохлопали начало войны.
  
  Их же обсуждали и сейчас, в последние минуты. И как связь держать. Да увидятся скоро: вот Зиновьев поедет за Лениным вслед, а там и Ганецкий, как только отпишется от австрийской воинской повинности.
  
  Тут дали второй звонок. Ильич вскочил на подножку шустро - без шляпы, почти совсем лысый, в поношенном костюме, с заострелым лицом, с неотпустившей его беспокойной оглядкой, отросшая бородка, неаккуратная, - и правда чем-то похож на шпиона, хотел пошутить Ганецкий, но знал, что Ленин обижается на шутки, и удержался.
  
  Он и сам, с печальными осмотрительными глазами, с лицом коммерсанта, а в затёртом костюме, на кого ж и был похож, если не на шпиона?...
  
  Строго стоял дежурный по станции в высокой красно-чёрной фуражке. Ударили в колокол три раза. Начальник поезда затрубил в рожок и побежал.
  
  И помахивали отъезжающим. И помахивали те в открытое окно.
  
  А всё-таки тут жили неплохо. Покойно, размеренно, не то что Париж суматошный. Сколько по Европе ни мытарился Ленин - а европейцем не стал. Условия жизни должны быть узкими, это лучшее состояние для действия.
  
  И сколько прошло здесь волнений. Радостей.
  
  Разочарований.
  
  Малиновский...
  
  Вместе с платформой, со станцией - оторвало оставшихся. И даже Ганецкий, какой он ни был достойный надёжный партийный товарищ, сейчас пока он отлично своё дело сделал, - а из следующего этапа жизни мог бы и выпасть. Но очень может быть, что на каком-то из следующих он снова окажется самым главным нужным человеком и к нему архисрочно понесутся бессонные письма с двойным и тройным подчёркиванием.
  
  Никогда никем не сформулированный, существовал непреложный закон революционной борьбы или, может быть, всякого человеческого развития, много раз наблюдал его Ленин: в каждый период выступают, приближаются один-два человека, наиболее единомыслящих именно в данную минуту, наиболее интересных, важных, полезных именно сейчас, вызывающих именно сегодня к наибольшей откровенности, беседам и совместным действиям. Но почти никто из них не способен удержаться в этой позиции, потому что ситуации меняются всякий день, и мы должны диалектически меняться вместе с ними - и даже мгновенно, и даже опережая их, и в этом политический гений! Естественно, что тот, и другой, и третий, попадая в вихрь Ленина, тотчас вовлекаются в его действия, выполняют их в указанный момент с указанной скоростью, всеми средствами, и жертвуя своим личным, - естественно, ибо это делается не для Владимира Ильича, но для властной силы, проявляемой через него, а он - только безошибочный её указатель, всегда точно знающий, что верно лишь сегодня, и даже к вечеру не всегда то, что утром. Но как только эти промежуточные люди упрямились, переставали понимать нужность и срочность своего долга, начинали указывать на противоречивость своих чувств или на особенности своей личной судьбы - так же естественно было отвести их с главной дороги, устранить, забыть, а то изругать и проклясть, если требовалось, - но и в этом устранении или проклятии Ленин действовал волей влекущей его силы.
  
  В такой позиции близости-единомыслия затяжно держались енисейские ссыльные, но лишь потому, что территориально не было никого ближе. В такой позиции рисовался издали Плеханов, но каким холодным жестоким уроком отрубил он это в несколько встреч. В такой позиции, и даже в опасной недопустимой близости находился годами Мартов. Но сдал и он. (От Мартова горько, вошло в опыт навсегда: в человечестве вообще не может быть такого типа отношений - "дружба", вне отношений политических, классовых и материальных). Был близок Богданов, пока добывал для партии финансы, но это отпало, а он, не поняв крутизны, ещё претендовал направлять - и сорвался. Некоторые удерживались довольно постоянно, как Красин, всегда незаменимый в добывании денег. А тем временем в вихрь втягивались новые верные - Каменев, Зиновьев... Малиновский...
  
  Держался и двигался рядом лишь тот, кто понимал партийное дело правильно, и лишь - пока понимал. А миновалась частная срочная задача, и обычно миновалось понимание, и все эти недавние сотрудники оставались безнадёжно врощенными в тупую неподвижную землю, как придорожные столбики, и отставали, и отрывались, и забывались, а иногда на новом повороте неслись навстречу остро, как уже враги. А были единомышленники, близкие на неделю, на день, на час, на один разговор, одно сообщение, одно поручение, - и Ленин искренне отдавал им всю горячность, натиск необходимого дела, - каждому из них как самому важному человеку в мире, - а через час они уже и отваливались, и забывалось начисто, кто они и зачем. Так показался близким Валентинов, когда приехал первый раз из России, хотя сразу смутил своей тупостью, что какая-то им сделанная слесарная деталь ему, рабочему, даже важней политической борьбы. И это быстро сказалось: не хватило у него стойкости против Мартова, а значит стал всё равно как и меньшевик.
  
  Поезд катил под уклон, сильно огибая горки, - а по ним тропинки и дороги колёсные бежали по склонам и вверх, мимо хуторов, стогов и неубранного, и, пока ещё видна горная дорожка, по ней успеваешь глазами взбежать, как ногами. Много было похожено вокруг Поронина, а здесь не был.
  
  И - сел на скамью. Думать ли, заниматься - но не размазывать сантиментов.
  
  И семейные, по взгляду, по движению всё поняв, не лезли с мелким бытовым, и не возились лишнего, смирно сидели на своей скамье.
  
  Все эти изнурительные годы, с Девятьсот Восьмого, после поражения революции, все и были: отход и отброс людей. Ушли впередисты, отзовисты, ультиматисты, махисты, богостроители... Луначарский, Базаров, Алексинский, Бриллиант, Рожков, Лядов, Лозовский, Мануильский, Горький... Вся старая гвардия, сколоченная в расколе с меньшевиками. И так уже казалось минутами, что никого не останется, что вся партия большевиков - он один с двумя женщинами да десяток третьестепенных стёртых, кто ещё приходил на большевистские собрания в Париже, а вылезешь на собрании общем - своих нет и с трибуны столкнут. Уходили - все подряд, и какая сила уверенности нужна была - не усумниться, не закачаться, не побежать за ними мириться, но, провидя будущее, стоять и знать: сами возвратятся, сами очнутся, а кто не вернётся - и пропади.
  
  Шестой и Седьмой годы - ещё было совсем не поражение, ещё всё общество кипело, вертелось, втягивалось в воронку, Ленин сидел в Куоккале и ждал, и ждал второй волны. Но вот с Восьмого, когда всю страну захватила реакционная свора, а подполье как будто отсыхало, рабочая жизнь уходила в открытое копошенье, в профсоюзы, в страховые кассы, а вслед за подпольем как будто отживала, становилась тепличной и эмиграция... Там - Дума, легальная печать, - и каждый эмигрант старался печататься там...
  
  Вот почему - замечательно, что началась война! Это радость, что началась!! Там их сейчас всех зажмут, ликвидаторов, значение легальности резко упадёт, а значение и сила эмиграции, напротив, увеличатся! Центр тяжести русской общественной жизни снова переносится в эмиграцию!!
  
  Это всё Ленин оценил в первые нервные дни сиденья в Новом Тарге, не давая личной неудаче заслонить великую всеобщую удачу. Он принял в себя и втянул в проработку - всеевропейскую войну. А из всякой проработки в ленинском мозгу рождались готовые лозунги - в создании лозунга для момента и был конечный смысл всякого обдумывания. И ещё - в переводе своих доводов на общеупотребительный марксистский язык: на другом не могли его понять сторонники и последователи.
  
  И что отсюда выносилось - первому открыл Ганецкому: надо понять, что раз война началась, то не отмахиваться от неё, но - использовать! Надо переступить через поповское представление, иногда зароненное и в пролетарские головы, что война - несчастье или грех. Лозунг "мир во что бы то ни стало" - поповский лозунг! Какую линию в создавшейся обстановке должны повести революционные демократы всего мира? Прежде всего: необходимо опровергнуть басню, что в поджоге войны виноваты Центральные державы! Антанта будет сейчас прикрываться, что "на нас, невинных, напали". Они даже придумывают, что "для дела демократии" нужно защищать республику рантье. Смять, раздавить это оправдание! Какая разница - кто на кого первый напал? Следует пропагандировать, что виноваты все правительства в равной мере. (И даже: немецкие - меньше других). Важно - не "кто виноват?", а - как нам выгоднее использовать эту войну. "Все виноваты" - без этого невозможно вести работу на подрыв царского правительства.
  
  Да это счастливая война! - она принесёт великую пользу международному социализму: одним толчком очистит рабочее движение от навоза мирной эпохи! Вместо прежнего разделения социалистов на оппортунистов и революционеров, деления неясного, оставляющего лазейки врагам, она переводит международный раскол в полную ясность: на патриотов и антипатриотов. Мы - антипатриоты!
  
  И - кончилась эта лавочка Интернационала с "объединением" большевиков и меньшевиков! и уже никакого венского конгресса не будет. Уж: теперь не заикнутся. Теперь зазияла трещина так трещина, уже не помиришь! А в июле как прихватили, прямо клещами за горло: не видим разногласий, достаточных для раскола! присылайте делегацию - мириться! С меньшевистской сволочью мириться! А теперь за военные кредиты проголосовали - так уже вам не подняться, мёртвое тело! Ещё долго будете корчить из себя живых, но надо вслух объявить: мертвы! На этой инессиной поездке к вам в Брюссель - последняя наша с вами встреча, хватит!
  
  Тут спохватилась тёща, что один чемодан забыли! Бросились переглядывать, пересчитывать, под лавками и на верхних сетчатых полках, - нет! Что за позор! Как с пожара. А ещё - какие бумаги забыли, какие бумаги, даже списки адресов! Владимир Ильич расстроился. Без порядка в семье и в доме - невозможно работать. Смешно выразиться, но и домашний порядок есть часть общепартийного дела. Не смея выговаривать Елизавете Васильевне - она ответить умела, и они друг друга уважали, даже мелкими подарками задабривал её, - строго высказал Наде. Какой уж от неё порядок, если она пуговицы пришить хорошо не может, пятна вывести, он сам - лучше. Носового платка ему, не скажешь - не сменит.
  
  Ошибок он вообще не прощал. Ничьей ошибки он не мог забыть никогда, до смерти.
  
  Отвернулся в окно.
  
  Изгибался поезд и скатывался постепенно с гор. То серым, то белым паровозным дымом проносило иногда мимо окошек. Надоели уже и горы эти за эмиграцию.
  
  А в Надю всё уходило, как в подушку: ну, забыли, ну, не возвращаться в такой обстановке. Из Кракова напишем, перешлют чемодан почтой.
  
  Надя прочно знала, много раз уже применяла: если брать на себя, не упрекать, что и он виноват, - Володя успокоится и отойдёт. Больней всего ему, если окажется, что он - тоже виноват.
  
  Постаревший, насупленный, с наросшей неподстриженной усобородой, с обострёнными рыжими бровями, темнолобый, он смотрел в окно, но косо, ничего там не различая. Все выраженья на его лице Надя хорошо знала. Сейчас не только нельзя было перечить, но и вообще: ни обратиться к нему ни с чем, ни отвлечь его ни словом, даже сказанным с матерью. Надо было дать ему вот так посидеть, углубиться в себя, от всех страданий очиститься молчанием - и от новотаргского бешенства, и от поронинских угроз, и от чемодана. В такие часы уходил ли он один гулять или молча сидел и думал - от, думотни, в полчаса, и в полчаса, лоб его - перевёрнутый котёл, и окруженье глаз переглаживались от мелких сердитых складок - к большим и крупным.
  
  Международный раскол социалистов давно назрел, но только война проявила его и сделала необратимым. И - архивеликолепно! Хотя от массовой измены социалистов как будто ослабляется пролетарский фронт, а нет: и хорошо, что они изменили! Тем легче теперь настаивать на своей отдельной линии.
  
  А что было говорить месяц назад? как выкручиваться? Догадка: послать в Брюссель - Инессу вместо себя! Вы ждали меня самого, так просто? - утритесь, господа Каутский, Плеханов и Вандервельде! Главой делегации - Инессу! С её прекрасным французским языком! С её несравненной манерой держаться! - холодно, спокойно, немного презрительно. (Французы в президиуме будут сразу покорены. А немцы будут плохо тебя понимать - и очень хорошо! А ты от немцев требуй после каждой речи - перевод!) Вот это ход! Вот растеряются, ультрасоциалистические ослы!... И - захват: скорей! писать! узнать: поедет ли? может ли? На Адриатике отдыхает с детьми? - чепуха, для детей кого-то найти, расходы оплатим из партийной кассы. Занята статьёй о свободной любви? - не говоря обидного (стопроцентной партийкой женщина никогда не может быть, обязательно какие-нибудь штучки): эта рукопись подождёт. Я уверен, что ты - из тех людей, которые сильней, смелей, когда одни на ответственном... Вздор, вздор, пессимистам не верю!... Превосходно ты сладишь!... Я уверен, ты сможешь быть достаточно нахальна!... Все будут злиться (я очень рад!), что я отсутствую, и, вероятно, захотят отомстить тебе, но я уверен: ты покажешь свои ноготки наилучшим образом!... А назовём тебя... Петрова. Зачем открывать твоё имя ликвидаторам? ("Петров" - и я, никто не помнит, но ты-то помнишь. И так, через псевдонимы, мы выйдем на люди слитно - открыто и не открыто. Ты действительно будешь - я). Дорогой друг! Я бы просил тебя согласиться! Ты едешь?... Ты едешь!... Ты едешь!! Да, конечно, надо спеться детальнее. И архиспешить. Ликвидаторам надо просто врать: обещай, что может быть мы потом примем общую резолюцию. (А на деле мы конечно никогда ничего не примем! ни одного их предложения!) И: о болезни детей, ври о болезни детей, что из-за них не можешь задерживаться. Европейских социалистов, эту сволочь обывательскую, надо убедить, что большевики - наиболее реальная партия из русских. Подпусти им там профсоюзов, страховых касс - на них это архивлияет. Задающих вопросы - сразу отсекай, отклоняй, отбивай! Всё время - наступательная позиция! Розу - тяни за язык, докажи, что у неё в Польше нет реальной партии, а реальна - оппозиция Ганецкого. Ты всё поняла! Ты едешь!... Крепко жму руку! Very truly... Твой...
  
  Тут подпортил Ганецкий - поставил ультиматум (вообще-то справедливый): 250 крон на поездку в Брюссель, иначе не едет. А партийную кассу надо беречь. (Да один ли Ганецкий! - есть много людей, кого можно бы утилизировать, но нельзя разбрасывать денег...) А без Ганецкого паршивая польская оппозиция изменила, пошла на гнилое идиотское примиренчество с Розой и Плехановым.
  
  ... Всё равно, ты провела дело лучше, чем мог бы я. Помимо того, что языка не знаю, я ещё непременно бы взорвался! не стерпел бы комедиантства! обозвал бы их подлецами! А у тебя вышло спокойно, твёрдо, ты отпарировала все выходки. Ты оказала большую услугу партии! Посылаю тебе 150 франков. (Вероятно, слишком мало? Дай знать, насколько больше израсходовала. Вышлю). Пиши: очень ли устала? очень ли зла? Почему тебе "крайне неприятно" писать об этой конференции?... Или ты заболела? Что у тебя за болезнь? Отвечай, иначе я не могу быть спокойным.
  
  Инесса - единственный человек, чьё настроение передаётся, потягивает, даже издали. Даже - издали больше.
  
  А вот что: с военной цензурой теперь покинуть надо это "ты". Можно дать повод для шантажа. Социалист должен быть предусмотрителен.
  
  Нарушилась переписка с начала войны, придут теперь письма в Поронино. Но, по всему, отправив детей в Россию, должна Инесса вернуться в Швейцарию. Может быть - там уже.
  
  Женщины тихо разговаривали, как обойтись в Кракове. Надя предложила, чтобы мама с Володей посидели с вещами, а она - к той хозяйке, у которой останавливалась Инесса: удобно было бы там и стать сегодня.
  
  Сказала - а сама смотрела как бы мимо володиной щеки в окно. Он не изменился, не повернулся, не отозвался, а всё-таки, по движениям жилок и век, Надя убедилась, что - слышал, и - одобряет.
  
  Удобно, быстро, не искать - да. Но и необходимости останавливаться именно в инессиной комнате - не было. Только то ещё, что Володя не любил привыкать к новому, да на короткий срок. Только то и было оправданием перед матерью.
  
  Перед матерью - было всегда унизительно. Прежде - больше, теперь - меньше. Но и теперь.
  
  Однако Надя воспитывала в себе последовательность: не отклонять с пути Володю ни на волосок - так ни на волосок. Всегда облегчать его жизнь - и никогда не стеснять. Всегда присутствовать - и в каждую минуту как нет её, если не нужно.
  
  Однажды выбрав, надо держаться. Запрягшись - уже тянуть. О сопернице - не разрешить себе дурного слова, когда и есть, что сказать. Встречать её радостно, как подругу, - чтобы не повредить ни настроению Володи, ни его положению среди товарищей. На прогулки брести и усаживаться читать - втроём...
  
  Когда это всё началось, даже раньше, когда студентка Сорбонны с красным пером на шляпе (как никогда не осмелилась бы ни одна русская революционерка), хотя и с двумя мужьями и пятью детьми за спиной, Инесса первый раз пошла в их парижскую квартиру, а Володя только ещё привстал от стола, - как от удара ветра открылось Наде всё, что будет, всё, как будет. И своя беспомощность, помешать. И свой долг не мешать.
  
  Надя первая сама и предложила: устраниться. Не могла она взять на себя быть препятствием в жизни такому человеку, довольно было препятствий у него всех других. И не один раз она порывалась - расстаться. Но Володя, обдумав, сказал: "Оставайся." Решил. И - навсегда.
  
  Значит - нужна. Да и правда, лучше её никто бы с ним не жил. Смириться помогало сознание, что на такого человека и не может женщина претендовать одна. Уже то призвание, что она полезна ему среди других. Рядом с другой. И даже - во многом ближе её.
  
  А оставшись - осталась никогда не мешать. Не выказывать боли. Даже приучиться не ощущать её. А чтоб эта боль выжглась и отмерла - последовательно не щадить её, колоть, жечь. И вот если практически удобно было остановиться в недавней инессиной комнате, то в ней и надо было остановиться, и не перетравливать, когда, сколько, как Володя пробыл в ней.
  
  Только вот на глазах матери...
  
  Скоро и Краков. Володя светлел. Значит, мысли его хорошо продвинулись.
  
  Нет, замечательно ты съездила в Брюссель, не жалей. Единственное жаль - не успела затеять переписки с Каутским, как я тебе... (Ты бы переписывалась от своего имени, а письма тебе приватно готовил бы я). Какая он подлая личность! Ненавижу и презираю его - хуже всех! Какое поганенькое дрянненькое лицемерие!... Жаль, жаль, не начали эту игру, мы б его разыграли!
  
  Повеселел, даже посвистел Володя чуть-чуть. И, чемодана больше не вспоминая: поедим? И - перочинный нож вынул, всегда с собой.
  
  Простелили салфетку, достали цыплёнка, крутых яиц, бутылку с молоком, галицийского хлеба, масло в пергаментной бумаге, соль в коробочке.
  
  И Володя даже расшутился, что тёща у него - капиталист и пятнает его революционную биографию.
  
  А действительно, надо было денежные дела решать, и проворно. В краковском банке лежали большие деньги - кто ж мог ждать эту войну! - на имя Елизаветы Васильевны, больше 4000 рублей. И теперь должны были секвестровать как имущество враждебных иностранцев, вот маху дали! Надо было вырвать деньги во что бы то ни стало, найти нужного ловкого человека. И перевести их в надёжное - в золото, можно часть в швейцарские франки. И увозить с собой.
  
  И сразу - в Вену, не задерживаясь. И кончать с визами и поручительствами в Швейцарию, надо скорей туда, Австро-Венгрия - воюющая страна, мало ли что случится.
  
  В чём всё-таки этот оппортунистический Интернационал себя оправдывал - никогда не отказывал в личной помощи. И в каждой стране у них - чуть не свои министры. Сейчас вот, настаивал Куба, надо нанести визиты Адлеру и Диаманду (хотя уже телеграфировал сердечную благодарность), и ещё лично благодарить за освобождение и ни в коем случае не дерзить. Улыбался Володя криво, в крошках желтка и белка: да, вот такой деликатный поворот: трухлявые ревизионисты, сволочь обывательская, а надо ехать любезничать. И в конце концов это справедливо: не способны на принципиальную линию, так пусть хоть в жизни помогают. Конкретная реальная платформа для временного тактического соглашения с ними. И дальше, в Швейцарии, не обойтись без этой своры: без поручительства не впустят, а кто ж другой поручится? Роберт Гримм - мальчишка, в прошлом году познакомились в Берне, когда ты в больнице лежала.
  
  Не царапали Ленина насмешки, не гнули унижения, ничего он не стыдился - а всё-таки тяжело в сорок четыре года кланяться молодым, ото всех зависеть, не иметь собственной силы.
  
  Не уехали б в 908-м из Женевы в Париж - не надо б сейчас и в Швейцарию добиваться, уж как бы там сидели прочно и безопасно - и со своей типографией, и со связями, и со всем. Скажи, кой чёрт нас тогда потянул в Париж?
  
  (Не поехали бы в Париж - не узнал бы Инессы).
  
  Да даже и прошлом году, когда лечили твою базедку у Кохера и узнали, что такое настоящая медицина (Володя и сам тогда книги по базедовой читал, проверял), - вот бы нам сообразить и остаться сразу в Берне. А что? Если нужно пережить царизм, а возраст - уже не двадцать пять, то здоровье революционера становится тоже его оружием. И партийным имуществом. И надо поддерживать его всеми партийными финансами, не жалея. Надо жить при отличных врачах, и даже ближе к первоклассным знаменитостям, - где ж, как не в Швейцарии? Не у Семашко же лечиться, смешно!... Наши революционные товарищи как врачи - ослы, неужели им доверить своё тело ковырять?
  
  А ты - и сейчас не выздоровела. Надо тебе ближе к Кохеру.
  
  Но, Володя, но в Швейцарии ужасен мещанский дух, ты вспомни, как нам там было затхло! Ты вспомни, как от нас шарахались после тифлисского экса! - у них, видите ли, право стоит так непорочно, они не могут потерпеть преступлений против собственности!... И это - социал-демократы?!
  
  Всё правильно, но в Швейцарии вот так не попадёшь, как мы в Поронине попали. А Семашко и Карпинского мы освободили шутя.
  
  И какие библиотеки там, как заниматься хорошо! - и прежде, а сейчас-то, во время войны! Исключительная культивированность и удобства жизни.
  
  Чистая вымытая страна, приятные горы, приветливые пансионы, прозрачные озёра с плавающей птицей.
  
  Отстойник русской революции.
  
  И при нейтральности страны только оттуда и можно будет держать, международные связи.
  
  Обдумывать, обдумывать: что же за радость - невиданная всеевропейская война! Такой войны и ждали, да не дожили Маркс и Энгельс. Такая война - наилучший путь к мировой революции! То, что не разожглось, не раздулось в Пятом году, - само теперь раздуется! Благоприятнейший момент!
  
  Раскручивалось и предчувствие: вот оно, то событие, для которого ты жил, чтоб его разгадать! Двадцать семь лет политического самообразования, книги, брошюры, партийная перебранка, холодное неудачное наблюдение первой революции, для всех в Интернационале - нарушитель порядка, зарвавшийся сектант, слабая маленькая тающая группка, называемая партией, - а ты ждал, сам не зная, вот этого момента, и момент пришёл! Крутится тяжёлое разгонистое колесо - как красное колесо паровоза, - и надо не потерять его могучего кручения. Ещё ни разу не стоявший перед толпой, ещё ни разу не показавший рукой движения массам, - какими ремнями от этого колеса, от своего крутящегося сердца, их всех завертеть, но - не как увлекает их сейчас, а - в обратную сторону?
  
  Краков.
  
  Одевались, собирались.
  
  В рассеянности собирался, не вполне, понимая что вот - Краков, и что делать надо.
  
  Понесли вещи сами, без носильщика.
  
  Оглушенье от многолюдья, отвыкли, а тут ещё - особенное, военное. Людей на перроне - впятеро больше, чем может быть в будни, и впятеро озабоченнее, и спешат. Монахини, которым бы тут делать нечего, - толкаются, всем суют образки и печатные молитвы. Ленин отдёрнул руку как от гадости. У пассажирской платформы, не на месте - товарный вагон, и в него несут, несут какие-то большие ящики; написано: порошок от блох. Толкаются военные, штатские, железнодорожники, пассажиры. Через густоту перрона - медленно, трудно, чуть не локтями. А по стене вокзала - крупный плакат, жёлтая ткань и красными буквами:
  
  Jedem Russ - ein Schuss!
  
  (В каждого русского - стреляй!)
  
  Совсем это не к ним относилось, а нельзя вовсе не вздрогнуть.
  
  В зданьи вокзала - набито и душно. Нашли местечко - в тени, на возвышеньи, у боковой стены, углом на площадь. Тут ещё больше густела толпа и много женщин. Посадили тёщу на скамейку, вокруг неё все вещи. Надя поехала к инессиной хозяйке. Владимир Ильич побежал купить газет и шёл назад, читая их по дороге, обталкиваясь со встречными, тут присел на твёрдый чемодан, зажимая газетный ворох между локтями и коленями.
  
  В газетах не было особенно радостно: и о галицийской битве и о Восточной Пруссии писалось уклончиво, значит русские были не без успеха. Но - бои во Франции! но - война в Сербии! - кто это мог мечтать из прежнего поколения социалистов?
  
  А - растеряются. Выше "мира! мира!" не поднимутся. Кто не "защитники отечества", те в лучшем случае будут вякать и тявкать "прекратить войну!".
  
  Как будто это возможно. Как будто кому-то посильно - схватиться руками за разогнанное паровозное колесо.
  
  Помойные слюнявые социалистики с мелкобуржуазной червоточинкой, чтобы захватить массы, станут болтать за мир и даже против аннексий. И всем покажется, что это натурально: против войны - так значит "за мир"?... По ним-то первым и придётся ударить.
  
  Кто из них имеет зрение увидеть, имеет волю переступить в это великое решение: не останавливать войну - но разгонять её! но - переносить её! - в свою собственную страну!
  
  Не будем прямо говорить "мы за войну" - но мы за неё.
  
  Тупоумный предательский лозунг "мира"! Для чего же пустышка никому не нужного "мира", если не превращать его тотчас в гражданскую войну и притом беспощадную?! Да как предателя надо клеймить всякого, кто не выступит за гражданскую войну!
  
  Самое главное - трезво схватить расстановку сил, трезво понять - кто теперь кому союзник ? Не с поповской глупостью вздымать рукава между фронтов. Но увидеть в Германии с самого начала - не равно-империалистическую страну, а - могучего союзника. Чтобы делать революцию, нужны ружья, нужны полки, нужны деньги, и надо искать, кто заинтересован дать их нам? И надо искать пути переговоров, тайно удостовериться: если в России возникнут трудности и она станет просить о мире - есть ли гарантия, что Германия не пойдёт на переговоры, не покинет русских революционеров на произвол судьбы?
  
  Германия! Что за сила! Какое оружие! И какая решительность - решительность удара через Бельгию! Не опасаются, кто и как заскулит. Только так и бить, если начал бить! И решительность комендантских приказов - вот уж, не пахнет русской размазнёй. (И даже та решительность, с какой хватают русских социал-демократов. Тем более - с которой освобождают их).
  
  Германия - безусловно выиграет эту войну. Итак - она лучший и естественный союзник против царя.
  
  А-а, попался хищный стервятник с герба! - схвачена лапа, не выдернешь! Сам ты: выбрал эту войну! Об-кор-нать теперь тебя - до Киева! до Харькова! до Риги! Вышибить дух великодержавный, чтоб ты подох! Только и способен давить других, ни на что больше! Ампутировать Россию кругом. Польше, Финляндии - отделение! Прибалтийскому краю - отделение! Украине - отделение! Кавказу - отделение! Чтоб ты подох!...
  
  Площадь загудела, нахлынула сюда, к перронной решётке, дальше не пускала полиция. Что это? Подошёл поезд. Поезд раненых. Может быть, первый поезд, из первой крупной битвы. Толпу раздвигали - для вереницы ожидающих санитарных карет и автомобилей, чтобы где развернуться им. Здоровенные нахмуренные санитары быстро выдавали от поезда к каретам носилки за носилками. А женщины напирали, продирались со всех сторон, и между головами и через плечи смотрели с жадным страхом на кусочки серых лиц между бинтами и простынями, ужасаясь угадать своего. Иногда раздавались вопли - узнавания или ошибки, и толпа сильней сжималась и пульсировала как одно.
  
  С возвышения, где сидели Ульяновы, было видно хоть издали, но хорошо. И ещё из этого положения Ленин встал и пошёл к парапету ближе.
  
  С каретами и носилками была нехватка, а тем временем, поддерживаемые сестрами милосердия, выходили с перрона и на своих ногах - фигуры белые, в серых халатах и в синих шинелях, перебинтованные толсто по головам, по шеям, по плечам и рукам, и двигались, кто осторожнее, кто смелей, - и вот уже к ним., теперь к ним уже! бросались встречающие, теснилась толпа, и тоже кричали, режуще и радостно, и обнимали, и целовали, то ли своих, то ли чужих, отбирали от сестёр, подносили их мешочки, - а ещё выше, над всеми головами, плыли к раненым из вокзального ресторана на поднятых мужских руках - кружки пива под белыми шапками и в белых тарелках жаркое.
  
  У парапета стоял освежённый, возбуждённый, в чёрном котелке, с неподстриженной рыжей бородкой, с бровями, изломанными в наблюдении, с острыми щупкими глазами, и одна рука тоже выставлялась с пальцами, скрюченными вверх, как поддерживая большую кружку, а на горле его глоталось и дрожало, будто иссох он в окопах без этой кружки. Глаза его смотрели колко, то чуть сжимаясь, то разжимаясь, выхватывая из этой сцены всё, что имело развитие.
  
  Просветлялась в динамичном уме радостная догадка - из самых сильных, стремительных и безошибочных решений за всю жизнь! Воспаряется типографский запах от газетных страниц, воспаряется кровяной и лекарственный запах от площади - и как с орлиного полёта вдруг услеживаешь эту маленькую единственную золотистую ящерку истины, и заколачивается сердце, и орлино рухаешься за ней, выхватываешь её за дрожащий хвост у последней каменной щели - и назад, и назад, назад и вверх разворачиваешь её как ленту, как полотнище с лозунгом:...ПРЕВРАТИТЬ В ГРАЖДАНСКУЮ!... - и на этой войне, и на этой войне - погибнут все правительства Европы!!!
  
  Он стоял у парапета, возвышенный над площадью, с поднятою рукою - как уже место для речи заняв, да не решаясь её начать.
  
  Ежедневно, ежечасно, в каждом месте - гневно, бескомпромиссно протестовать против этой войны! Но! -
  
  (имманентная диалектика:) желать ей - продолжаться! помогать ей - не прекращаться! затягиваться и превращаться! Такую войну - не сротозейничать, не пропустить!
  
  Это - подарок истории, такая война!
  
  23
   Сделать закладку на этом месте книги
  
  (Обзор по 13 августа)
  
  На что не простягало воронье смельство генерала Жилинского - охватывать в Пруссии больше, чем угол Мазурских озёр, - то, глянув на карту, мог бы понять германский гимназист: уязвимость русскому удару целиком всего восточно-прусского рукавчика, выставленного к востоку и под мышкой подхваченного Царством Польским. Сам собою предвиделся русский замысел: Пруссию будут ампутировать. С востока, от Немана, куда германская армия всё равно не решилась бы наступать, удлинять свою уязвимую руку, - русские выставят слабый заслон, отвлекающие силы. А главные подожмут под мышку, от Нарева, и ударят на север.
  
  Если б это была не своя земля, далеко от Германии, при таком невыгодном расположении её можно было бы уступить пока. Но - корень Тевтонского ордена и колыбель прусских королей - она должна была быть удержана при любых невыгодностях.
  
  Во время ежегодных военных игр будущая ситуация уже не раз проверялась германским командованием, и был отработан энергичный контрманёвр: по множеству шоссейных и железных дорог, для того благовремение сгущённых, в двое-трое суток ускользнуть из мешка и успеть сильно ударить по флангу главной вражеской группировки, ошеломив её, смяв, а иногда и окружив.
  
  Правда, после японской войны уже не опасались так, и в инструкциях стояло: "Не следует ожидать от русского командования ни быстрого использования благоприятной обстановки, ни быстрого точного выполнении манёвра. Передвижения русских войск крайне медленны, велики препятствия при издании, передаче и выполнении приказов. На русском фронте можно разрешить себе манёвры, каких нельзя с другим противником".
  
  Но даже и при такой оценке русские действия в августе 1914 изумили! С востока двинулся никак не отвлекающий заслон - до восьми пехотных дивизий и пять кавалерийских, средь них - гвардейские, цвет Петербурга. А с юга в эти самые дни русские вообще границы не перешли.
  
  Коварная загадка! Почему русские армии действовали разновременно? почему южная не спешила опередить восточную в темпе и нанести охватывающий удар? Надо ли было истолковать это как стратегическую новинку русских: вместо модных теорий охвата - простое выталкивание, вышибание, что очевидно выражает собой бесхитростный русский национальный характер (das russische Germut)?
  
  Ну что ж, ударить пока по неманской армии Ренненкампфа! И как можно быстрей, затяжные действия могут оказаться губительными. Командующий прусской армией генерал Притвиц бросил почти все свои силы в восточную! оконечность Пруссии. И была бы верная победа: Ренненкампф, при всей своей бездействующей кавалерии, настолько не ведал о сближении с противником, что на день наступившего боя, 1 августа, назначил всей армии дневку, и кавалерия его не дралась, а каждая пехотная дивизия - сама по себе. И всё же в тот день наказаны были германцы за пренебрежение к врагу: инструкция их, перечисляя пороки русского командования, упустила напомнить стойкость русской пехоты и отличный стрелковый огонь, - японская война не впустую была проиграна. Армия Притвица под Гумбиненом, несмотря на двойное превосходство в артиллерии, была рассечена, а бой потерян.
  
  В вечер того тяжёлого дня доложили Притвицу, что авиаторами замечены и с юга большие колонны русских. Даже бы и выиграв бой под Гумбиненом, теперь требовалось мгновенно откатиться, оторваться от Ренненкампфа. Проиграв же Гумбинен, склонялся Притвиц и вовсе уйти за Вислу, уступить Восточную Пруссию.
  
  Но отрыв прошёл очень гладко, германцы маневрировали так, будто восточной русской армии вообще не было: тем же вечером отошли в тыл, за ночь разрыв уже равнялся дневному переходу, затем без глаза русской авиации погружались и уезжали в другой конец Пруссии. Для наблюдения за армией Ренненкампфа оставили всего одну кавалерийскую дивизию и слабую ландверную пехоту. Весь следующий за боем день 8-го августа, и 9-го, и даже утром 10-го Ренненкампф - вторая поразительная русская загадка! - не стремился догонять, топтать и уничтожать противника, захватывать пространство, дороги и города, - но стоял, давая создаться разрыву в 60 километров, после чего двинулся с величайшей осторожностью.
  
  Удачно уведя от Ренненкампфа за сутки три своих корпуса, Притвиц решил не уходить за Вислу, а перегруппироваться назад направо и ударить по левому флангу подходящей с юга самсоновской армии. Ибо - третья русская загадка! - южная русская армия, ежедневно подробно наблюдаемая с воздуха, не старалась ни расщупать противостоящий ей корпус Шольца, загородивший Пруссию как бы косо поставленным щитом, ни охватить его, ни даже ударить в лоб, - а уверенно двигалась наискосок в пустое пространство мимо Шольца, подставляя ему свой бок.
  
  Однако самим же Притвицем накануне посланное наверх предположение и волна тревоги в Берлине от беженских потоков из Пруссии раскачивали своё. 9 августа в германской Ставке решили: Притвица сместить. Новым начальником штаба прусской армии был назначен свеже прославленный в Бельгии 49-летний Людендорф: "Быть может, вы ещё спасёте наше положение, предотвратите самое худшее". Вечером 9-го он уже принят Вильгельмом, получил орден за взятие Льежа, в ночь на 10-е в экстренном поезде из Кобленца на восток уже сошёлся с новым командующим армией Гинденбургом, 67-летним ворчливым отставным генералом, на манёврах бывало критиковавшим распоряжения императора Вильгельма, а теперь взятым из отставки. Но из поезда вперёд посланный их приказ перегруппировывает армию так, как без них делает уже и Притвиц. (Единая техника военной мысли, поголовно воспитанная в немецких военачальниках по завету Мольтке-старшего: гениальный полководец есть случайность, участь народа не может зависеть от такой случайности; посредством же военной науки победоносная стратегия должна осуществляться и средними людьми).
  
  Хотя миру извне вырисовывалось поражение немцев в Пруссии, но в Париже, под неотвратимым прорывом немецкой мощи с севера, французское министерство иностранных дел, поддаваясь то ли собственной панической выдумке, то ли чьей-то мистификации, 11-го августа дало истерическую телеграмму своему послу в Петербурге, что "по сведениям из самого верного источника" немцы сняли два действующих корпуса из Пруссии во Францию - а потому снова настаивать на неотложном наступлении русских на Берлин. На самом же деле германская Ставка 11-го августа действительно сняла два действующих корпуса - резервный гвардейский и 11-й армейский - но именно с Марнской битвы, с заходящего на Париж правого крыла, - и в Пруссию. Это тяжёлое решение генерал граф Мольтке-младший принял после известия о вчерашнем поражении под Орлау. К поражению под Гумбиненом это был уже нестерпимый довесок, Германия не могла отдавать Пруссию ни даже на время. А по великому плану Шлиффена именно в правом крыле и была вся сила битвы за Париж, чтобы разделаться с французами за первые 40 дней войны. (После "чуда на Марне" уволен и Мольтке). Так затерявшимся в истории боем никем не прославленного корпусного генерала Мартоса был сорван захват Парижа немцами - а тем самым и вся война.
  
  Тем временем русские закинули немцам и четвёртую загадку: незашифрованные радиограммы! То и дело подносили приехавшему Людендорфу и даже в пути нагоняли его автомобиль другим автомобилем и передавали - перехваченные русские радиограммы: между штабом Второй армии и штабами корпусов, и от Первой армии тоже десяток радиограмм за 11 августа, с указанием точного расположения русских корпусов, их задач и намерений и степени их тёмного незнания о противнике, а утром 12-го и полную радиограмму обо всей дислокации Второй армии! И уже ясно стало, что Первая не помешает бить Вторую.
  
  Да не для обмана ли всё это выставлялось? Нет, стекались в одно и донесения авиаторов, оставленных лазутчиков, добровольных военных обществ, телефонные звонки жителей. Во всей военной истории - бывала ли такая открытая карта? такая ясность о противнике? Сложная война по озёрной стране, загороженной лесами двадцатиметровых сосен, стала для германцев проста, как занятия на учебном полигоне.
  
  И все четыре загадки разгадывались едино: русские не умеют согласовывать движения больших масс. А потому: можно рискнуть охват фланга заменить окружением ! Карта стонала, карта просила, карта сама показывала, как можно прочертить Канны XX века.
  
  Был соблазн охватить всю самсоновскую армию, да слишком она разбросалась, не могло достать германских сил. Решено было поэтому лишь оттолкнуть крайние корпуса от Уздау и от Бишофсбурга и так открыть проходы для вставки клешней. Для того уже пятый день перестраивались германские войска. Корпус генерала Франсуа поездами перебрасывался черезо всю Пруссию по диагонали. А корпуса Макензена и фон-Белова (о которых донёс Ренненкампф, что они разгромлены и остатки их укрылись в Кенигсберге) нормальными переходами покрыли 80 километров, спокойной днёвкой привели себя в порядок и утром 13-го августа ошеломили беспечно выдвинутую комаровскую дивизию.
  
  Это был тот день 13-го августа, когда Самсонов перевозил наконец свой штаб в Найденбург и пились там тосты за взятие Берлина под остриём уже прорезанной стрелки-клешни и под близкий грохот семикратно превосходной немецкой артиллерии под Мюленом против дивизии Мингина. Тот день, когда корпус Мартоса, гонимый мимо Шольца, но всё более цепляясь за него, всё более поворачивался на него и отважно и с большим успехом его теснил. Тот самый день, когда корпус Клюева, ни о каком противнике не зная-не ведая, гнал по пескам на пустой север - в ловушку, в волчью яму, невозвратные вёрсты гнал, за каждую из которых придётся платить батальонами. Тот самый день 13 августа, когда русская Ставка уже разрабатывала план, как забирать Ренненкампфа из завоёванной Восточной Пруссии, а Жилинский давал Ренненкампфу телеграмму: считать главной цепью обложение крепости Кенигсберг (где укрылись ландштурмисты-старички) и прижатие немцев (где не было их) к морю, чтобы не допустить до Вислы (куда они не шли).
  
  И всё же прусскому командованию не показался этот день успешным. Уже то было неудачно, что за сутки не перехватилось ни одной новой открытой русской радиограммы, и расположения русских, недавно такие ясные, стали взмучиваться и смешиваться от многих неизвестных движений.
  
  Хотя и разгромив комаровскую дивизию, корпуса Макензена и фон-Белова наступали близ озера Дидей с осторожностью, приобретенной под Гумбиненом, и эта осторожность оправдала себя: у станции Ротфлис вечером 13-го русские оказали стойкое сопротивление, видимо немалыми силами. (Нужно было наступить утру 14-го, чтобы германские авиаторы обнаружили корпус Благовещенского в таком отходе и расстройстве, каких невозможно было предположить накануне). А стоянье насмерть двух русских полков южнее Мюлена затемнило Гинденбургу, что на этом участке уже сквозит нужная щель, и написал он в приказе, что там у русских побольше корпуса. Не видя этой готовой щели, пробивали её под Уздау.
  
  Концы толстых охватывающих стрелок изнывали перед рывком.
  
  Ложилась ещё и тень Провидения (Vorsehung) на ту самую мюленскую укреплённую линию, на те самые озёрные скалы и полутысячелетние ели хранящей и хранимой родной земли, где оголтело, обнажённо наступала сейчас русская Вторая армия: именно сюда в 1410 году пришли соединённые славянские силы и под деревушкою Танненберг, между Хохенштейном и Уздау, нанесли разгром Тевтонскому ордену.
  
  Через полтысячи лет роково сложилось так, что могла Германия исполнить суд возмездия (das Strafgericht).
  
  24
   Сделать закладку на этом месте книги
  
  И никакой прирождённый нам дар не приносит радостей сплошь, непременно и огорчения. Но мучительно быть из ряду талантливым - офицеру. Восторженно служит армия блещущему таланту, но когда уже схватит он маршальский жезл. А прежде, пока он к этому жезлу тянется, она бьёт и бьёт его по рукам. Дисциплина, основа армии, всегда против! восходящего таланта, и всё, что роится в нём и разрывает его, - должно быть сковано, согласовано, подчинено. Всем, кто пока поставлен выше него, невыносимо иметь такого своевольного подчинённого. И оттого продвигается он не быстрее посредственностей, а медленнее.
  
  В 1903 году приезжал генерал фон-Франсуа в Восточную Пруссию начальником штаба корпуса. И через десять лет, сам уже под шестьдесят, назначен был сюда же - всего лишь командиром корпуса, правда - лучшего в германской армии.
  
  В 1903 году граф фон-Шлиффен проводил здесь штабную поездку-игру, и Франсуа был назначен командующим одной из "русских" армий. Как раз на нём и показал Шлиффен свой двусторонний охват. В отчёте записали: "русская армия под угрозой окружения с фланга и тыла сложила оружие". Франсуа возразил задиристо: "Exzellenz! До тех пор, пока армией командую я, - она оружия не сложит!!" Шлиффен усмехнулся и приписал: "Осознав безвыходность положения своей армии, её командующий искал смерти на передовой и нашёл её там ".
  
  Как на подлинной войне, собственно, не бывает.
  
  Как, впрочем, генерал Герман фон-Франсуа был готов бы, при позоре. Гугенотский род Франсуа в стране, приютившей его, не видел случайного крова. Род Франсуа привык знать одну родину и служить ей одной - и прадед Франсуа заслужил германское дворянство ещё когда во Франции на дворян не завели гильотины. Отец Франсуа, тоже генерал, смертельно раненный французами в 1870 году, воскликнул: "Я рад умереть в такую минуту - кажется, Германия побеждает!"
  
  В 1913 году Франсуа застал войска Восточной Пруссии с задачею "уступающей обороны": перед превосходящим противником отступать с боями. Но это был неправильно понятый план покойного Шлиффена! Оборона на Восточном фронте в общем, пока не освободятся немецкие войска с Запада, совсем не означала отступления как тактики на каждом участке. Сравнивая немецкий и русский характеры, Франсуа находил, что наступление и быстрота - в духе немецкого солдата и его военного воспитания, отличия же русского характера: отвращение к любой методичной работе; отсутствие чувства долга; боязнь ответственности; и полная неспособность ценить и плотно использовать время. Отсюда для русских генералов вытекали: вялость, склонность действовать по схеме, тяга к покою и удобству. Поэтому Франсуа избрал для себя в Пруссии - вести оборону наступательным образом: где бы ни появлялись русские, нападать на них первому.
  
  Когда началась Великая война (великая - для Германии, и великая, долгожданная для Франсуа, ибо теперь-то и выпадала ему единственная возможность показать себя первым полководцем страны, а может быть и Европы), Франсуа рассчитывал использовать быстроту немецкой мобилизации и, как только его корпус будет боеспособным, - пересечь границу и атаковать скопление частей Ренненкампфа на их медлительной формировке. Но тут-то и сказалось, что даже германская армия не может принять и признать слишком динамичный талант. Притвиц запретил план Франсуа: "Надо примириться и пожертвовать частью этой провинции" (Пруссии). Франсуа согласиться не мог: самовольно дал бой под Сталупененом, ход которого считал успешным, но в разгаре подъехал автомобиль с приказом Притвица: прекратить бой и отступать к Гумбинену. У армии могли быть свои планы, но у корпусного командира были свои! - и Франсуа ответил курьеру громко, при офицерах: "Доложите генералу фон-Притвицу, что генерал фон-Франсуа прекратит бой тогда, когда русские будут разбиты!" Увы, разбиты не были они, и свой же начальник штаба донёс на него в штаб армии. Вечером Франсуа давал объяснения, Притвиц доложил непосредственно императору о непослушании Франсуа, а Франсуа - непосредственно же императору, что с этим начальником штаба корпуса он воевать не будет! То был риск, кайзеру был повод разгневаться и самого Франсуа снять с корпуса, по многим жалобам он и без того считал генерала "слишком самостоятельной натурой", - однако и терпеть неприязненного начальника штаба не было бы чертой выдающегося полководца!
  
  Как ни глуши и ни отрекайся, а сидел-таки в нем, наверно, неугомонный француз.
  
  Но при сепаратности от высшего командования нельзя было отказать себе в равновесии справедливости: каждый шаг свой и каждый конфликт необходимо было тут же объяснять Истории и потомкам, вряд ли кто это выполнит за тебя, если не позаботишься. И вот, не по возрасту вёрткий и лёгкий, воюя подвижно, со вкусом, взлезая и на колокольни для наблюдения, распоряжаясь и разгрузкою снарядов под картечью (может и без него б разгрузили), успевая в каждое место боя на автомобиле, чтоб обстановка не расходилась с приказом, иногда проглотив за день лишь чашку какао (это - для мемуаров, бывал и бифштекс) и спя по два-три часа в ночь, - Франсуа не упускал следить, чтобы каждое его решение фиксировалось и объяснялось трижды: приказом! вниз; донесеньем наверх; и подробным изложением для военного архива (а если будет жив - то в собственную книгу), изложением не только действий, но и намерений, не всегда разрешённых, как генерал хотел. До боёв такое изложение он сам писал, а с начала боёв, в одном из двух своих автомобилей постоянно возил при себе специальным адъютантом своего сына, лейтенанта, и тот вёл дневник генерала, на месте мгновенно запечатлевая все его соображения.
  
  И всю линию своего поведения генерал тоже должен был сформулировать сам, этого никто не сделает за него лучшим слогом: просто ли следовать приказам, как это легче всего? Или ощутить в себе долг ответственности выше долга прямого повиновения, не дать в себе подняться страху перед промахами, и против всех отговоров робких духом следовать инстинктивной угадке успеха?
  
  В гумбиненском бою опять получился с Притвицем разрез. С первых же часов Франсуа считал этот бой крупной победой (так доносил Притвицу, и тот в Ставку), усиленно атаковал, обойдя фланг Ренненкампфа (критики утверждают, что атаковал в лоб, неправильно представляя группировку русских), захватил много пленных, вечером отдал приказ атаковать и на следующий день - и тут же получил приказ Притвица отступать в ночь беззвучно, всем корпусам, - и даже за Вислу.
  
  Невыносимый случай: враз потерять всё сегодняшнее, достигнутое твоим талантом, из-за того, что рядом Макензен бился неудачно, покинуть и завтрашний успех, чуемый ноздрями, в распале правоты отменить свой правильный приказ и подчиниться неправильному!
  
  Но в этом - армия. И ещё весь в музыкально-воинственном состоянии, с поля своей победы - он начал корпусом железнодорожную длинную рокировку через Кенигсберг.
  
  В этом - армия, но немецкая ещё и в другом: на следующий день комендатура телефонных линий, составляя звенья, ища Франсуа, соединила его малую точку с Кобленцем, и Его Величество император осведомился у генерала, как он рассматривает положение и считает ли правильной переброску своего корпуса?
  
  То была высокая честь корпусному командиру (и явная отставка командующего армией). Но подвижный ум Франсуа не настаивал на своей чести и вчерашней упущенной правоте: правильное вчера, уже не было правильно сегодня. Как сказал Наполеон, не может быть полководцем генерал, рисующий перед собой картины. Уже начав отход, надо было продолжать его до конца. Отдав поле неманской армии, свою исключительность теперь доказывать уже против наревской.
  
  И где-то тут неухватимо, между телефонными разговорами, курьерскими поездами, встречею в новом штабе с новыми командующими (все старые знакомые, в корпусе Гинденбурга и был Франсуа когда-то начальником штаба, а Людендорф, моложе Франсуа на 9 лет, был когда-то в генеральном штабе его подчинённым, а вот уже вознёсся), - где-то тут назревала идея: "наревской армии - двойной охват!" - и каждый из троих чувствовал себя автором её (и ещё предстоит потом доказать Истории, что автор и исполнитель - ты).
  
  Вечером 11 августа (как раз когда Воротынцев появился в дремлющем остроленском штабе) - генерал Франсуа уже близ места разгрузки первых приходящих своих поездов против левого фланга Самсонова, сидел в отеле "Кронпринц" и писал приказ по корпусу:
  
  "...Блистательные победы, которые одержал наш корпус под Сталупененом и Гумбиненом, побудили Верховное командование перебросить вас, солдаты 1-го армейского корпуса, по железной дороге сюда, чтобы вы своей непобедимой храбростью сразили бы и этого нового врага, пришедшего из русской Польши. Когда мы уничтожим этого противника, мы вернёмся в прежнее наше расположение и рассчитаемся с русскими ордами, сжигающими там, вопреки законам международного права, наши родные города..."
  
  Предвидя точно этот неумолимый возврат, Франсуа писал в западном нижнем углу Пруссии - а ещё грузились его части в восточном верхнем углу под Кенигсбергом, и черезо всю Пруссию с края до края гремели частые поезда. За полусуточною заминкой это было из немецких чудес: каждые полчаса, днём и ночью, шёл воинский поезд, и даже немецкие железнодорожные правила утратили свою обязательность: воинские поезда на открытых перегонах подходили вплотную друг ко другу; они занимали пути, пренебрегая красными семафорами, и разгружались на специальных военных платформах вместо двух часов за двадцать пять минут. По запросу Франсуа поезда подходили к самому полю предстоящего боя, и батальонам оставалось только размяться километров пять.
  
  Но и этого чуда не могли оценить тяжелолицые - Гинденбург и Людендорф. Они приехали на командный пункт Франсуа, когда почти вся его артиллерия ещё была в пути, - и потребовали начать жадно ожидаемое наступление.
  
  Глаза Франсуа (он сам этого не знал и не хотел) были постоянно уставлены насмешисто:
  
  - Если будет приказ, я начну. Но солдатам придётся сражаться... неудобно сказать... штыком.
  
  Это русским простительно твердить: штык молодец, пуля дура и, очевидно, тем более дурак снаряд. Ученикам же Шлиффена полагалось бы понимать, что наступила война орудийная, и успех будет за тем, у кого перевес артиллерийского огня. В приказах солдатам можно писать о непобедимой храбрости, самим же - подсчитывать батареи и снаряды.
  
  О, почему подчинённость всегда идёт обратно степени таланта?! Франсуа изнывал, вынужденный созерцать в метре от себя и выше себя эти два волевых раздавшихся лица, поставленные посредством толстых негибких шей на плотные туловища. Людендорф ещё не так отвердел челюстью и не так омертвел взглядом, но уже сильно напоминал своего командующего. А лицо Гинденбурга было точно прямоугольно, тяжелы и грубы все черты, грузны подглазные мешки, нос без высоты, как под тяжестью прогнулись усы, уши срослись с защечьями. Этим двум пинцгауэрам - разве доступны или хотя бы ведомы были импульсы интуиции и риска?
  
  (Упуская мысленно с ними перемениться, забывал Франсуа посмотреть от них на себя: что за курц-рост - не по генеральскому чину? что за быстроглазие не по возрасту? и главное - дурная привычка выскакивать, обскакивать, перепрыгивать?)
  
  Вот и сейчас: где наступать? Франсуа не слушает, где ему указывают, он предлагает своё: в один котёл со всей самсоновской армией валить и русский 1-й корпус. И спорит! - проспорили час. Запрещено. Велят ему русский 1-й корпус - отталкивать, а охватывать ядро армии без него. А когда наступать? - еле выторговал Франсуа полдня отсрочки с рассвета до полудня 13 августа.
  
  Не там и не тогда, как хотел, он начал в первый день вяло, больше для отчёта, потеснил передовые русские заставы - и стали русские полки на хорошо видимые позиции по возвышенностям: от мельничного холма - через Уздау - и вдоль железнодорожной насыпи. Через Уздау и предстояло 14 августа открыть дорогу на Найденбург.
  
  С заходом солнца предварительный бой смолк. За ночь вся остальная артиллерия должна была подойти и стать на позиции - такие калибры и такая густота снарядов, какой русские ещё не испытывали никогда. Завтра в четыре утра он, генерал Франсуа, начнёт большое армейское сражение.
  
  - А если русские начнут ночью первые, мой генерал? - спросил сын, ещё записывая при ночном фонарике.
  
  Это - на сеннике было, генерал брезговал спать в доме, где похозяйничали русские. Спрятав заведенный будильник под изголовье, он до предела вытянул короткие ноги без сапог, хрустнул костями и с улыбкой зевоты ответил:
  
  - Запомни, мальчик: русские никогда не могут сами двинуться раньше обеда.
  
  
  ********
  
  Con moto
  
  Запевала: Немец белены объелся,
  
  Драться в кулаки полез!
  
  Хор: Фу ты, ну ты, фу ты, ну ты,
  
  Драться в кулаки полез.
  
  Запевала: А ведёт их войско важно
  
  К нам усатый Васька-кот!
  
  Хор: Фу ты, ну ты, фу ты, ну ты,
  
  К нам усатый Васька-кот!
  
  ("Русская солдатская песня 1914 года",
  
  почтовая открытка с нотами, марш наших героев
  
  с барабаном и жалкий кот Вильгельм).
  
  25
   Сделать закладку на этом месте книги
  
  Всё сгруживалось некстати и несчастно: и сама эта война, прерывавшая карьеру генерала Артамонова; и опасное западное расположение его корпуса, наиболее в сторону Германии; и вынужденность продвинуться всё-таки от Сольдау вперёд; и сведения о большой силе противника, и вот первое наступление его - да как раз в день приезда этого полковника, шпиона из Ставки; и телеграфные переговоры, чтобы накинуть на Артамонова удавку покрепче.
  
  До сих пор военная карьера Артамонова расстилалась всё по верхам, по генеральским чинам и по орденам первой степени. Правда, и сам он не ленился, чины отрабатывал усердно: все кончают одно военное училище, а он - два, все - по одной академии, а он отсидел - две (а поступал даже и три раза, единожды провалился): служба так служба! А сидеть ему было труднее, чем другим, потому что резвые сильные у него были ноги, и жилами он изводился без беготни. Но счастливо выпало лет десяток служить то "для поручений", то старшим адъютантом при штабе округа, то "в распоряжении Главного штаба", - и он гонял по Приамурью, и гонял к бурам, и гонял в Абиссинию, и ещё на верблюдах по восточным провинциям гонял, - он нисколько не ленился! он честно служил, как мог, чем мог! Его стихия была - уезжать, находиться в пути, приезжать, переезжать, - но не воевать, потому что война включала не только движение, но и возможный ущерб чиноповышению при неудачных обстоятельствах. Впрочем, война против бунтовавших китайцев прошла для него приятно и наградно. Также и на японской он хорошо выскочил из мукденского мешка, без сожаления бросив желтоскулым полсотни этих глиняных деревушек сахобетаев да шоуалинзов. А вот эта начиналась как-то недобро. Докладывали авиаторы, что против Артамонова стоят две дивизии - нет, уже и два корпуса! Что-то страшное замышляли немцы. Но как проникнуть в эту загадку? как предохраниться? Всю жизнь Артамонов проносил военный мундир, но лишь сегодня ощутил перед собой эту грозную тайну войны, невозможность догадаться, что хочет завтра сделать с тобою противник, невозможность придумать, что делать в ответ, - и мотало, и мотало его не то что по комнатам штаба, но по всему расположению корпуса: дважды за день он испылил на автомобиле всю местность, как бы для проверки и ободрения частей, а на самом деле от растерянности, обрывающей всё внутри. Что же предпринять кроме ободрения, не мог он сообразить, честно - не мог! Среди дня немцы начали наступать - и от отчаяния Артамонов сам решился, к чему не мог понудить его штаб армии, на маленькое наступление: два полка на левом фланге прошли пять вёрст ещё дальше на запад и взяли большое село. Но - хорошо ли это было? но - так ли надо? Командиру корпуса негоже спрашивать совета у кого-нибудь, а тем более - у полковника, подосланного Ставкой. Тут, напротив, надо было голову трудить, догадываться и выведывать: насколько этот полковник в силе, насколько он в доверии у Верховного, и чья это интрига, что его прислали сюда. И не о страхах своих, не о заботах говорил с ним Артамонов, а, молодечествуя, - так, о чём-нибудь общем: мол, говорят, Германия сильна порядком и системой, но ведь в этом её и слабость! вот начнём воевать не по системе, не по порядку, - глядь, они и растеряются.
  
  Этот полковник как прилип, и когда, уже к ночи, по стихшему бою, решил командир корпуса ещё раз объехать все позиции и ещё раз ободрить войска - полковник вызвался непременно ехать с ним, дурная примета. И верно: всё, что тот спрашивал и говорил по дороге, всё было от недобра, всё - подковырка. Из Сольдау ехали, светя фарами, обгоняя кой-какие войска, - притворился: что это не видно укреплений, окопного пояса вокруг города за те четыре дня, что корпус тут стоит, может он пропустил? О дневном бое говорили - стал головой крутить, что вот сняли полк с правого фланга - и там, мол, теперь щель. Только осадил его Артамонов, что туда пошла конная бригада Штемпеля, - как въехали в деревню, а бригада Штемпеля на ночлеге, и лишь собирается завтра утром выступать. Артамонов учинил Штемпелю разнос. Но у кого не найдёшь недостатков, если так нот ездить по расположению и присматриваться?... И наконец с открытым уже непочтением ставочный полковник приступил с расспросом, какой у командира корпуса на завтра план.
  
  План! - слово-то какое неправославное. Какой мог быть "план", и о том ли вслух рассказывать, нашёл простака! План был - как выскочить отсюда всем корпусом благополучно, и не лёг бы порок на имя корпусного, а получить награду. Но такой простой план нельзя было высказывать. А полковник, определённо имея за собой большие связи, развязно лез почти уже с указаниями: что войск у генерала вдвое больше, чем корпус, и нескованный левый фланг с кавалерийскими дивизиями на нём, - и завтра можно было бы захлестнуть немецкий фланг своим подвижным и длинным, есть ещё время развезти приказы и перестроить части. И будто это в интересах самого же Артамонова.
  
  Ну уж, свою пользу мы и сами знаем! Но, правда, легла такая беда, что войск у Артамонова с сегодняшнего дня стало вдвое больше, оттого и головоломание вдвое больше: имел он неосторожность поднять тревогу, пожаловаться в штаб армии, что против него накопляется неприятель, - и Самсонов по телеграфу отдал в его распоряжение обе кавалерийские дивизии и все войска, опоздавшие в несобранный 23-й корпус, - варшавскую гвардейскую дивизию да отдельную стрелковую бригаду. Теперь "командующий убеждён, что даже превосходящий противник не будет в состоянии сломить упорство славных войск 1-го корпуса". И так же гордо благодарил по телеграфу Артамонов "своего доблестного командующего за доверие". А сам оледенел от такого доверия - что же с этой крестной ношей делать?
  
  Эти петушье-кукушкинские перехвалы Воротынцев ненавидел до затмения глаз. В том, что трезво-отжатый язык военных заменялся языком придворного раскланивания перед взаимной доблестью, был роковой признак слабости, невозможный у германцев. Собралась такая сила на левом фланге самсоновской армии - и надо было не промедлять получасу в действиях, они же выстукивали комплименты. Лейб-гвардии Кексгольмский полк разгрузился раньше и пешим порядком ушёл направо, в Найденбург, догонять свой 23-й корпус. Но сегодня во Млаве выгрузился лейб-гвардии Литовский, и он-то теперь попадал в подчинение Артамонову. (А два других полка варшавской "жёлтой" гвардии были даже и не в Варшаве, и неизвестно где болтался её начальник генерал Сирелиус). 1-я же стрелковая бригада была из новейших и наилучше подготовленных боевых частей всей русской армии; её батальоны, идущие на передовые позиции, и обгонял сейчас их автомобиль.
  
  Если бы армейский левый фланг стоял рогом, выдаваясь вперёд от линии армии, - не страшен был бы отход минувшего дня и не страх был бы ещё потесниться. Но левый фланг уже был продавленным плечом.
  
  Однако с Артамоновым всё говорилось вразнобой и без отклика. Намёки, советы, идеи Воротынцева отскакивали от этого кругло-выкаченного каменного лба. Бесполезно было и обсуждать с ним, что узналось сегодня к вечеру: что стоит против них германский 1-й корпус Франсуа, тот самый, который Ренненкампф разбил под Гумбиненом, - и вот он стремительно оказался здесь. Это мог быть только замысел - и грозный.
  
  Весь день Воротынцев провёл при штабе корпуса и насмотрелся на этого хлопотного бегучего генерала. Седина на темени и в моржовых усах, погоны и аксельбанты благообразно возвышают и дурака, мешают увидеть человека, каким он был и есть, - первичного Адама. Но если сделать усилие, можно увидеть: это переодет в генерала солдат-бегунок, при строгом унтере отличный бы солдат: ретивый, ногастый, минутки зря не посидит, везде ему надо, да пожалуй и бесстрашный к пуле. Или это дьякон изрядный: высок, статен, голосом не обижен, во все уголки с кадилом сунуться не ленив, и актёрство в нём есть, а может и преданность Божьей службе.
  
  Но почему он был генерал-от-инфантерии? Почему в его неосмотрительной власти оказалось шестьдесят тысяч русских воинов?
  
  Вот мчался он объехать ночью все части - а что оставил в штабе? кем ведётся разведка? как связана артиллерия с пехотой? сколько снарядов завезено на орудие и хватит ли колёс и ящиков перевозить их вперёд и назад по ходу боя? - этого наверняка он не знал, и даже не знал, что это надо знать. Отчего за минувший день, в бою умеренной силы, его корпус местами сильно потеснён? - Артамонов нисколько не заботился доведаться до причин, и было бы неприятно ему услышать их от Воротынцева. Вот и в автомобиле по полю боя - для генерала умного это верный приём, мгновенно охватить расползшиеся войска, везде вовремя побывать и самому всё исправить, - но беда, когда к прытким, бестолково-усердным ногам да прибавляются автомобильные колёса!
  
  Решительности не отнять было у Артамонова! Перед своими задачами он не унывал, советов не принимал, и тонкое надо было ухо - услышать в его голосе ошеломлённость.
  
  Они ехали ночной дорогой, светя фарами, неестественным белым светом омертвляя и очуждая стволы древесной придорожной обсадки, кусты, дома, сараи, шлагбаумы, перильца мостиков, обгоняемые колонны, повозки, а встречных слепя. Там и сям к дороге с любопытством обращались из тёмной глубины солдаты, а застигнутые одиночки уковыливали побыстрей или простёгивали лошадей поспешно.
  
  Если был вообще смысл у поездки Воротынцева на левый фланг армии - то вот он и исчерпался. Самое большее в его полномочиях была "штабная разведка": личное знакомство с обстановкой и тем поправка разведывательных данных. Это с лихвой уже было выполнено, а данные его грозили для Ставки запоздниться, и точный служебный долг его был: гнать в штаб армии и в Ставку назад. Нависать же над штабными офицерами и строевыми командирами у Воротынцева не было полномочий. Да, ходу дел очень можно бы пособить, если бы теперь к Артамонову присосаться, присутствовать при каждом его решении и спасать от ошибочного. Но такую опеку Артамонов с подозрительностью отвергал. Да и самого себя Воротынцев почти не мог принудить оставаться при Артамонове дольше. Все призы: одерживает терпеливый. Однако терпение не было добродетелью Воротынцева. Он и сам уже не мог довершать с генералом его ночную объездку. Её начали с Уздау, откуда по шоссе до штаба армии оставалось двадцать вёрст, - и тут решил он отделиться.
  
  Село Уздау располагалось на обширной высоте, ощущаемой и ходом автомобиля. В некоторых домах светились керосиновые лампы, другие были темны, но по лошадям, по солдатам чувствовалось, что и дома, и сараи, и дворы - всё забито. За большой стеной, укрыто от неприятеля, умеренным огнём дышали несколько походных кухонь.
  
  Позади готической краснокирпичной церкви остановились, потушили фары. Уже дали знать, и к ним спешил с докладом генерал-майор Савицкий, начальник боевого участка, как он назывался для прикрытия неряшества, а проще - командир бригады над командиром единственного здесь 85-го Выборгского полка, другой же полк этой бригады застрял в Варшаве. (И неряшество на том не кончалось: с Выборгским граничила слева другая дивизия, и тоже без полка, тоже в Варшаве, а ещё левей той дивизии - ходившие сегодня в наступление два полка этой дивизии, там и начальник её генерал Душкевич. Всё впереслойку и запутано как нарочно).
  
  Артамонов захотел увидеть позиции, Савицкий повёл их в обход домов, под рассеянным светом окон. Он уже сед был, но держался твёрдым молодцом, в звёздной темноте это было слышно и по голосу и по рассудительности объяснений.
  
  Потеснясь за минувший день, Выборгский полк занял теперь эту сильную ключевую позицию. Тут, перед селом в ста саженях, где высота начинала уклоняться к противнику, была проведена линия оплошных окопов, и солдаты всё ещё углублялись.
  
  Полк был свежий, довезен по железной дороге, перебоев в кормёжке не знал, за минувший бой потерь почти не имел, работал дружно. Глухо и сильно стучали лопаты, кирки, и слышались шутки.
  
  Савицкий ясно понимал все слабости и опасности: что сразу справа у нас дыра, нет никого; что для важного этого крыла слишком мало дано артиллерии: дивизион лёгкой полевой да как бы в насмешку - две средних гаубицы. А остальные десять корпусных гаубиц и весь армейский тяжёлый дивизион - на левом. Но Артамонову невыносимо было вникать, тогда б он за ночь не объехал всех позиций. И оборвав Савицкого с Воротынцевым, он велел построить ему взвод - вот тут же, из ближнего окопа, в рабочем виде, как они есть. (Да, бишь, ведь он бывал начальником оборонных работ самого Кронштадта!) Взвод покидал инструмент, вылез, построился без оружия. Артамонов ступил вдоль шеренги:
  
  - Ну как, ребята? Отобьём?
  
  Не ладно в один голос, но зароготали ему, что отобьём.
  
  - Значит, дела ничего?
  
  Отвечали, что - ничего.
  
  - Ваш полк - Берлин брал! Серебряные трубы за это имеете! Вот тебя, - спросил он широплечего солдата, - как зовут?
  
  - Агафоном, - ваше высоко-дительство, - расторопно отвечал тот.
  
  - Агафон - какой? Когда день ангела?
  
  - Огуменник, ваше... дительство! - не растеривался солдат.
  
  - Дурак ты! Огуменник! Почему - Огуменник?
  
  - Дык, значит - осенины, ваше всходительство! Копны с поля, а на гумне работа.
  
  - Дурень ты, святого своего надо знать! И ему молиться перед боем. Жития святых читал?
  
  - Чи... читали, ваше дительство...
  
  - Святой - это ж как ангел твой, он тебя защитит и охранит. А ты не знаешь! А в селе вашем престольный праздник когда? Тоже не знаешь?
  
  - Как не знать, ваше дительство! В тех же днях, на малую пречистую.
  
  - Что ещё за малая пречистая?
  
  Агафон замялся. Но сзади крикнули грамотейным голосом:
  
  - Рождество пречистой Богородицы, ваше высокопревосходительство!
  
  - Так вот молись Божьей Матери, пока жив! - заключил Артамонов и спросил через трёх четвёртого.
  
  Но и тот оказался Мефодий-Перепелятник и тоже не знал жития своего святого.
  
  - Да кресты-то на всех? - осердился генерал.
  
  - Как можно!... На всех!... - в дюжину голосов, даже обиженно ответила ему Россия.
  
  - Ну так и молитесь! Утром начнёт немец бить - а вы молитесь!
  
  Мог бы подумать Воротынцев, что это всё показно для него строится, - нет, и всегда Артамонов так. Шло ль от корней генеральской души или от того, что он долго служил в Петербургском округе и знал, как приятны великому князю лампады в каждой солдатской палатке? Лицо б его при этом увидеть - ничего б не добавило: лицо его - гладкая стенка с глухою ручкою носа, не открывающей ничего. И глаза такие же стеночные.
  
  Вот и он перекрестился, видно против неба: как сам мотался по правому, левому флангу, так отмотал крупно и торопливо по лбу, по груди, будто овода смахивая с последнего плеча. И Савицкого окрестил, обнял:
  
  - Храни вас Бог! Храни Бог ваш Выборгский полк!
  
  Он бы и полней его, может, назвал, да некстати: Его Императорского и Королевского Величества Императора Германского Короля Прусского Вильгельма Второго полк. Теперь перестали то название повторять, а нового им ещё не придумали. Знал Воротынцев этот полк давно: он был под Ляояном, и на Шахэ, и под Мукденом, всё где-то рядом. С тех пор солдаты, наверно, уже все сменились, а полк, живое существо, остался как бы тот же. Да наверно офицеры с того времени есть, если поискать.
  
  И командир корпуса уехал. А Савицкий шёл направо, где фронт обрывался, - расположить там пулемётную полуроту. Воротынцев пошёл с ним. Грудь без тревоги не живёт. Теперь, когда миновало беспокойство, что армию обойдут слева, глодало другое: что справа от корпуса сквозняк, пустота.
  
  Савицкий говорил по делу и кратко, всё он понимал. Но почему понимание всегда слоится ниже власти?...
  
  Идя между селом и главной линией окопов, они вышли к мельнице. Особняком, ещё выше села, на обвеваемом месте, на юру, стояло гигантское чёрное тело мельницы, и по звёздному небу были видны её неподвижные крылья - как руки, перекрещенные в мольбе "не идите!", или в запрете "не пустим!".
  
  Есть на мельнице наблюдательный? Был, да снят: уж слишком напоказ, под вечер сюда били.
  
  А дальше шоссейная и железная дороги, выйдя из-за села, рядом, двумя насыпями круто поворачивали на север, поперёк фронта, - и по ту сторону полотна шёл Савицкий располагать пулемёты. Воротынцеву он предложил ночлег в доме, где и сам. Надо было, наконец, и отстать. Воротынцев пошёл пустынным тёмным полотном - и там, где Найденбургское шоссе выныривало из-под железной дороги, сел на откосе, на сухой редкой травке.
  
  Теперь во всём тёмном пространстве, сколько видел он его на восток, от севера и до юга, не моргало ни огонька, лишь раскинулись Андромеда с Пегасом, за изогнутым Персеем уже выползла яркая Капелла и скученные туманные Плеяды. Не слышно было ни артиллерии, ни ружейной стрельбы, ни копыт, ни колёс, - земля, какой она создана, но уже без зверей и вот без людей. Рядом зрел бой корпуса на корпус, от него зависела судьба армий, может быть и целой кампании, и тут же рядом - кати шаром, на рассвете выступит бригада Штемпеля. А немцы? - догадались или нет? сочатся или нет?
  
  Верней бы всего Воротынцеву - с откоса сбежать, да по шоссе в Найденбург! найти командующего, объяснить ему, что рядом с его штабом - свищ, тело армии уже разрывается на две части, и беззащитен сам штаб. Получить приказ наступать левым флангом - и с приказом снова сюда!
  
  Да не к утру. Даже двуколку найти и гнать в опор 20 вёрст - ничего уже не исправишь к рассвету. Патруль какой-нибудь подстрелит. Медлительного командующего среди ночи поднять, раскачать, склонить к экстренным мерам? - недоступно...
  
  Так оставаться в Уздау. Здесь, в Уздау, будет ключ ко всему. Только полковник Ставки терял смысл своего пребывания здесь. Десятки тысяч офицеров и солдат за его спиной были каждый в круге своих обязанностей, он же один ничего не был прямо должен , а - что-то по совести, неопределённое. Из артамоновского автомобиля как вылез он - цель его поездки в 1-й корпус и вовсе миновала. И не заменилась другой. Вот он не слал донесений и не мог вмешаться в события. И уже казалось: останься в Ставке - успел бы больше.
  
  Он всё рвался найти себе лучшее применение. И нашёл худшее.
  
  Одна глубокая тяга сосала Воротынцева от самой молодости: иметь благое воздействие на историю своего отечества. Тянуть его или толкать его, непричёсанное, куда ему лучше. Но силы такой, но влиянья такого не отпускалось в России отдельному человеку, не осенённому близостью короны. И за какое место он ни хватался и как из сил ни выбивался - всегда втуне.
  
  Да и спать клонило наплывами, даже вздрогнул. Ведь прошлых две ночи прокачался в седле. У Крымова завтракал - неужели сегодня? Кажется, неделя прошла.
  
  Спиной так близко, удобно было откинуться на насыпь и передремнуть. Но - холодная уже земля.
  
  Воротынцев спустился на шоссе, побрёл в село назад. Заплетались и ноги, и мысли. Уже ни действовать, ни решать, ни думать. Презирая свою неудачу, презирая свою потерянность, доспотыкался до дома, где ему указали ночевать.
  
  Комната, хоть и деревенская, а была с альковом. И на двуспальной кровати - невесомый пуховичок в розовой шёлковой оболоке. С японской войны помнился фронтовой ночлег как фанза, землянка, палатка.
  
  На мраморной обкладке камина тикали бронзовые островерхие часы, может быть с недельным заводом, вероятно, ещё хозяева их завели. С часами Воротынцева шли они почти вровень: без четверти полночь.
  
  В комнате было душновато, ещё и от керосиновой лампы, но и приятно, что тепло. Последними усилиями снимал и стягивал Воротынцев пояс, сапоги, сунул револьвер под пуховую же подушку, приготовил спички, задул лампу - и поверх всего опустился в нежную мякоть, с ещё отчётливой горечью неудачи и потерянности. А кровать приняла его, как ждала. И все тревоги и потерянность обмягчели контурами, удары сердца, слышные через подушку, стали реже - и прекратились.
  
  ... И долго ли, коротко ли - он очутился в комнате. Но не в этой. С невысвеченными углами. Со светом скупым, неизвестно откуда льющимся, и только в то место, которое нужно увидеть.
  
  Вот - на лицо и грудь её.
  
  Она? Она! - сразу узнал, никогда не видавши в жизни! Он - диву давался, что так легко её нашёл, ведь это казалось несбыточно.
  
  Никогда они не виделись - а сразу узнавши, бросились друг ко другу, взялись за локти.
  
  И был же какой-то свет, и зрение было, но их не хватало вполне увидеть её лицо, её выражение, - а тотчас продрожно узнал: она! точно она! та самая невыразимо близкая, заменяющая весь женский мир!
  
  Острая-острая нежность!! Изумление - и тому, что она существует, и тому, что сердце твоё ещё способно так сильно, так заливисто чувствовать.
  
  Кинулись друг ко другу и говорили, не говоря, ни одного слова не произнося отчётливо вслух, а всё понятно и быстро. Зрение было в четверть света, а осязание полное, и с её локтей он руками перешёл на её вогнутую узкую спину, и прижимал к себе - и так им было хорошо, так родно, так найденно.
  
  Никакой долг никуда его не звал, никакие заботы не обременяли, была только лёгкость и счастье её обнимать. И вот что: они как будто не первый раз виделись, так уже было у них далеко, принято, договорено, - и он уверенно вёл её к постели, была тут постель, и свет перемещался туда.
  
  Вдруг она почему-то запнулась, остановилась. Не из-за стеснения, их чувства уже были все отверсты, - остановилась потому, что не могла, он понял верно: она почему-то не могла стелить этой постели.
  
  Тогда, недоумевая и торопясь, он сам отдёрнул покрывало - и увидел: полу-под подушкой лежала сложенная в несколько раз ночная сорочка Алины - розовая, с кружевами. Никаких цветовых ощущений больше не было - ни в каком платьи она, ни какие у неё глаза, губы, - а вот розовую рубашку он сразу узнал.
  
  И только тут толкнуло, вспомнилось ему, что ведь - Алина же есть! Есть Алина, и это помеха.
  
  И в высасывающей тоске он понял, что места им с нею - нет, и сейчас он её потеряет. И в последние мгновенья, сколько сил было в руках, в ногах, он тесней и тесней замыкал её, затопляемый любовью.
  
  ...Но - загремело, зазвенело и выбило стёкла! Георгий проснулся, ещё силы не имея пошевельнуться от сладости. Стёкла не выбились, но близко ложились первые немецкие снаряды. В комнате рассветно серело. Он снова закрыл глаза, нет сил размеживать.
  
  Он ощутил её касание так сильно - теперь поверить не мог, что - сон. Он ещё весь в бессилии лежал, хоть трава не расти, хоть мир погибни. Он так ещё жарко чувствовал её, что не сразу уразумел: да кто ж она? да разве он искал её? Он, кажется, никогда не думал о ней. Он так никогда не думал.
  
  Поразительно не то, что женщина придумана сном, не существующая, так бывает, - поразительна острота продрога, какой Георгий не знал и наяву.
  
  Порочная немощь плоти! Хоть умереть, хоть всё лети, - а воля подняться ещё не вернулась.
  
  Он так ещё чувствовал её, что жалко было разнять колени и утерять её тепло. И лежал разнеженный, беззащитный, хоть разваливай стенку снаряд.
  
  Что это? - не перед смертью ли?...
  
  Всё возвращалось: неудачная поездка - сегодня день боя - он не при деле - куда-то надо спешить: к Самсонову? к Артамонову?... Он различал отчётливые в рассветной прохладе отдельные орудийные выстрелы, ещё неслившиеся полёты снарядов, и тут, у села или в селе, разрывы. Трёхдюймовая. Шести. А вот эта как бы не побольше.
  
  А в окопе? У Агафона Огуменника - у него как?...
  
  Уже различались и часы на камине: семь минут пятого. Ближе рвалось. Стучали в доме дверьми. Стучали и в дверь к нему: круглоликий расторопный кашевар принёс ему котелок с кашей, и горячая ещё, а солдатам раздавали, небось, час назад, - ах, спасибо тебе, безымянный! Сто тысяч вас таких в России лиц, повидал, забыл, повидал, забыл, - дай Бог мне помнить вас вечно!
  
  Воротынцев вскочил - и вот уже забыл сон. Ел быстро кашу деревянной ложкой широкой, раздирающей рот, и тут же часы карманные заводил, и пояс надевал, и бинокль, шинель, соображал: куда ж ему теперь?
  
  Стёкла позванивали, передавалась тряска и всему дому, но изнутри, как всегда, плохо понимались направления выстрелов и разрывов.
  
  Дочиста выбрал всё из котелка, а кашевар ждал в прихожей, котелок-то небось его собственный, - по плечу его, "спасибо, братец", - и выскочил из дому к окопам, едва не весёлый.
  
  Зябкое было утро. В объёмной развёрнутой низине на западе стлался туман. Близко черно рванулся фугас, посвистели осколки. Переждав их за кирпичной стеной сарая, Воротынцев крупно побежал - к ближнему окопу, да к тому взводу как раз, который вчера оскандалился перед генералом. И впрыгнул в окоп меж двумя солдатами. Хорошо отрыли! - в полный рост и с нишами, и даже скамеек натащили, мягких стульев, озорники. А щепой поранит.
  
  А полевей, в накиданной земле бруствера, в проделанной для него поперечной канавке, с боками, охранёнными землёй, мордой вперёд на неприятеля, а хвостом к своим солдатам стоял, величиною с кошку, игрушечный лев с прекрасной начёсанной песочной шерстью.
  
  - Ваше выс-ла-ро-дие, этот зверь - как называется?
  
  - Ну, говорили ж...
  
  Всё-таки ждали ещё подтверждения.
  
  - Лев. А где взяли?
  
  - А вот город проходили.
  
  - А он из тряпки или твёрдый?
  
  - Твёрдый.
  
  Снаряды летели и летели, пока ещё не густо и не точно, со злой весёлостью обещая горячий денёк. В одиночку б уже пригнуться, приткнуться в земляную стенку головой и молчать - но друг перед другом стояли задорно. И этот лев. Понравилось Воротынцеву. Из утренней растерянности и нерешённости отливалось сразу бодрое начало дня.
  
  Отсюда обзор был очень просторный, но половина всей огляди плавала в тумане, а по верхам тумана хорошо обозначались огневатые вспышки тех немецких батарей, что стояли повыше. Вот и работа нелишняя пока: лист бумаги на планшетку, поставить по компасу, отметиться по мельнице - она как раз с этого места длинно-изогнутого окопа вся была на прозор видна, и чертить расположение батарей, беря дальности на глаз, а можно и делениями бинокля. Воротынцев любил артиллерийские работы, он одно лето по собственному желанию проходил курс в офицерской артиллерийской школе в Луге и много набрался там.
  
  - Ребя-а, а пошто наши не отвечают? - спрашивали друг у друга, но косились на Воротынцева.
  
  - А чтоб себя не выдавать! - важно ответил рослый солдат, сосед Воротынцева по окопу, но с важностью показной, нарочито губы выставив. И - на полковника тоже, избоку.
  
  Хотя главная сила немецкого огня приходилась, видимо, левее их, по другим полкам, но закидали гуще и сюда. Лица солдат стянуло, смыло от шуток сухою водой. Один держал молитвенник, шептал. Взвизгивали стальные бичи на подлёте, довизгивали осколки. Солдат по правую руку Воротынцева хоронился от каждого даже пустого свиста. А по левую этот насмешливый, широносый, губы разведя, нижнюю отнеся, следил за каждым чирком полковникова карандаша. Очень доброжелательно было его лицо. Губы-то развешены, а глазами живо смотрел солдат на планшетку, не любопытничал, а будто перенимал, чтоб сейчас и самому приняться за то ж.
  
  - Понимаешь? - спросил Воротынцев, а сам в бинокль да на планшетку. - Пока вот нас не прижали как следует...
  
  - Пота и затёсы поставить, - уверенно кивнул большеротый солдат. И по лицу В1идно, что соображал: направленья, расстоянья, - а чего тут?
  
  - Тебя как зовут?
  
  - Арсением.
  
  - А фамилия?
  
  - Благодарёв.
  
  Ловкая подхватистая фамилия, и так же подхватисто он выговорил её, тёплым помелом прошёл по сердцу. Благодарёв! - такой, видно, лёгкий на благодарность, вот уже готовый и Воротынцева чуть ли не благодарить.
  
  За спинами их, за деревней, разгоралась заря, а туман в низине густел. Час ближайший будет их высота черна, заслеплена для тех немецких батарей, что бьют с запада. А северные будут метче. Вот уже - "о-о-ох!... о-о-ох!" - прямо рядом. Да больше всё гаубицами бьют, да тяжёлыми, да не столько шрапнелями, сколько фугасами - и правильно. Не доработать, пусть как есть.
  
  Протеснясь позади спин, проходил по окопу ротный:
  
  - Льва ещё не ранили?
  
  Отозвались смешком.
  
  - А вы тут гнётесь!
  
  Попросил его Воротынцев передать листок батальонному, а тот чтоб - артиллеристам.
  
  Во всей роте пока трое легко раненных. В первом батальоне, ниже мельницы, говорят - прямое в окоп, навалило там с десяток.
  
  Разгоралось утро, сжимался туман - и осветилось, и налево развернулось обширное поле боя - в облачках шрапнелей, в фугасных фонтанах земли, и всё больше на нашу сторону, - десять вёрст по фронту, как стояли друг против друга два первых корпуса. Число уже было известно: 14 августа 14-го года. Ещё только не было названия этому бою: Уздау? Сольдау? Ещё менее было известно - прославится ли он в веках? и какую сторону прославит? или завтра забудут его?
  
  От короткой ночи, орудийного подъёма, зябкого бойкого утра - так и не пришёл Воротынцев в рассудительное соображение: в чём же сегодня долг его? не в том же, чтобы бессмысленно сидеть в этом окопе. А тем не менее он был налит бодростью: как будто вот, наконец, при деле, кончилось его пустое слонянье-мотанье, сейчас нисколько он не жалел о своей поездке, тем более - о кинутой Ставке, где в девять утра только проснутся. Сегодня, 14 августа 14-го года, начиналась для полковника Воротынцева вторая в жизни война - неизвестной длительности, неизвестного результата для русского оружия и для него самого. Но для того он и учился и служил, чтоб не пусто эту войну провоевать.
  
  - Улегчают! - раньше всех объявил Благодарёв - значит, через разрывы слыша выстрелы и не все по полю боя, а выделяя те, что против них. На секунды он всех опередил, как опытный посетитель консерватории ещё при дозвуке последней ноты. А вот и разрывы по их полку поредели разом.
  
  - Доброе у тебя ухо, - похвалил Воротынцев. - Жалко ты не в артиллерии, ты бы цели брал на слух.
  
  Благодарёв осклабился - очень в меру, не то чтобы вот радовался, как он полковнику угодил.
  
  Распрямлялись, отдувались. Кто и на стульях расселся, цыгарки крутил. Проверили льва - а лев цел, ни пробоинки! Зароготали: а мы-то хоронимся, дураки!
  
  - А когда теперь обед будя? - спросил тот солдат, что про артиллерию спрашивал.
  
  Все как обрадовались на него накинуться:
  
  - Ишь ты!... Проголодался!
  
  - По теми, раньше не жди!
  
  - Прежде смотри - брюхо бы не проткнули, а то некуда обед совать!
  
  Только с них одних и сняли огонь, да переложили на соседние полки слева. Централизация артиллерийского управления! - вот что оценил Воротынцев. Чтобы так сразу всем сменить цели - у нас это невозможно: телефонов не хватит, проводов, тренировки. Но - к чему это? Не атака ли пешая на Уздау? Они стояли лицом на северо-запад, но Воротынцев биноклем щупал на севере - оттуда бы не завернули, оттуда страшнее всего.
  
  Багряное солнце позади них уже просвечивало над домами, меж деревьями, уже поигрывало на их взгорке. Потеплело. Катали шинели в скатки. На всех погонах ещё хорошо были видны стёртые следы свеже-споротых вензелей Вильгельма.
  
  Передали команду по цепочке всем изготовиться к стрельбе.
  
  Но - не было немецкой атаки, вообще немцы не высовывались ниоткуда. И опять же Благодарёв первый доглядел:
  
  - Мотри! мотри! - как бы не полковника на "ты", а может и не ему, руку длинную протянул поверх бруствера, очень заинтересованный. - Едут! Едут!
  
  И в бинокль Воротынцев увидел подробно: из леска выехало два автомобиля с откинутыми верхами, в каждом сидело по четыре человека. Тут было менее трёх вёрст, сильным биноклем различал Воротынцев и лица, и знаки на погонах. В первом сидел вёрткий маленький генерал, то и дело поблескивая бинокленными стёклами, ему же против солнца должно было быть черно. Их дорога шла слева направо по той стороне низины, выше осевшего тумана. Некому было их предупредить, задержать, они быстро приближались.
  
  - Генерал! Генерал сюда к нам едет! - возбужденно поделился Воротынцев - с Благодарёвым, с кем же. - Вот бы его спугнуть! Вот бы нам с ним сейчас побеседовать!
  
  Неудачно он стал тут, в окопе. Если бы подле Савицкого - сейчас задержать бы всякий огонь. Видят ли там? Но уже и к телефону перебегать поздно.
  
  - Ге-не-рал! - так и зашёлся Благодарёв глубокой грудью, охотничьим задором. - Пай-мать! Пай-мать его!
  
  И вот уже снижалась дорога - нырять в туман, а потом подниматься сюда, к Уздау. Но незадавленные ячейки охранения у самой низины не выдержали - и саженей за четыреста из нескольких винтовок стали палить по автомобилям.
  
  А немецкая пехота - им отвечать.
  
  И - спугнулись автомобили! Остановились разворачиваться, на развороте застряли.
  
  Вот бы когда по ним шрапнельку! Но артиллерийский наблюдатель будет лопотать в батальонный телефон, а пока на батарею...
  
  В бинокль видно было, как генерал спортивно выпрыгнул из автомобиля, и свита сразу тоже, тоже попрыгала, не все и дверцы открывая, - и побежали, пригибаясь.
  
  - Ах, подбить бы! - надсаживался впустую Воротынцев. И, всё равно делу не помочь, подставил бинокль Благодарёву перед глаза. Ожидал - биноклю поразится, а тот - вгляделся мигом и захохотал, забил себя по бокам, закричал на весь батальон, голосу не занимать:
  
  - За-блудился чёрт козлоногий! Держи его! Хого-о-о!...
  
  Автомобили выправились, выехали носами назад, ждали седоков. Но те уже убегали в сторону за кусты, спустились в канаву или ложок - и махнул генерал автомобилям ехать без них, сами так пошли.
  
  И вот лишь когда наша трёхдюймовка дала через село, через головы - и близко над тем местом. Пристрелено всё-таки.
  
  Кто ж этот был генерал!? И как же он не знает, что полно тут нас?
  
  Происшествие очень развеселило солдат и сблизило вокруг Воротынцева. Благодарёв объяснял теперь без усилия, саженей на двадцать в обе стороны, как он там побывал и сам видел: генерал козлом скачет, а подбористый! Дивились солдаты: да разве генералы такие бывают?
  
  Видно, лих был смеяться Благодарён, так и несло его на смех. Ну да и работать, наверно, лих. Было в нём чуть неуклюжести, - той неуклюжести, когда сила в руках затекает, в ногах перетаптывается. Лет ему было, сказал, двадцать пять, но сохранилось в его лице что-то толстощёкое ребячье и с той доверчивостью, которую только в деревне и встретишь.
  
  - Ну, теперь держись, ребята! И льва хорони получше! Он нам жарку подсыпет, для того и приезжал! - весело обещал Воротынцев.
  
  Весёлого тут ничего не было, смерть и раны для многих. Но по свойству мужских обществ никто не открывал, если и была в нём тоска бежать отсюда поздорову, - а все друг перед другом выставлялись, шутили, гоготали.
  
  - И помни, ребята: смелый человек умирает один раз, а робкий - каждую минуту!
  
  Воротынцев чувствовал, как эта рота уже узнала и полюбила его, - и лёгкое гордое чувство своей уместности его наполняло, и ощущение вливаемой в него силы, за петербургские и московские годы забытой силы ядрёной неисчерпаемой России под каждой шинелью, вот не боящейся немца нисколько.
  
  - А где Огуменник, братцы? На Огуменника бы днём посмотреть!
  
  - Огуменник!... - Э-э!... - Огуменник!... - Сейчас, ваше высокодие!... - Никак нет, по нужде отлучился!... - Щас доставим!...
  
  - Ну, тогда - Перепелятник!
  
  Щуплый, а бойкий Мефодий-Перепелятник оказался через несколько человек от Благодарёва и, шмыгая носом, уже пробирался к полковнику - да не стало когда его рассматривать.
  
  Сверх того, что гудело слева, в дюжину толчков толканули против них, в дюжину долгих бичей хлестануло по воздуху - и все сюда.
  
  - Ну! Святых своих все помните? - ещё успел крикнуть Воротынцев. - Ма-литесь!
  
  И ещё последним смешком, вспоминая вчерашнего генерала, отозвались ему справа и слева:
  
  - Богу молись, а к берегу гребись!
  
  - Николай Угодник один всех покроет!
  
  и Арсений взревел:
  
  - Прощай, белый свет - и наша деревня! -
  
  а уже приседая на дно, а уже головы пряча, однако и крестясь.
  
  И всю полосу окопов Выборгского полка накрыло толчеей немецких фугасов! Всё та же единая стянутая команда и верная безотказная связь теперь враз перевели на их высоту, на эти две версты окопов - огонь десятков пушек и гаубиц, лёгких и тяжёлых, и ещё тяжелей, - да, шлёпало рядом сильнее шестидюймовых, неслыханные разрывы!
  
  Вот тут, рядышком, выламывало землю! Тряслось тело земли, выворачивая из души. Каждый снаряд летел прямо сюда, только и прямо в тебя - в полковника, в нижнего чина, в мать твою за ногу, Господи помилуй! - а ни один никак не попадал, и только трясло, глушило, сыпало иногда землёй, может и осколками, да их не слышно, и наносило той вонючей тягучей гари, запах которой даже у новичка быстро соединяется со смертью.
  
  Разрыв от разрыва уже не отделялись. Всё слилось. В общее трясение, в муку перед смертью.
  
  Такого и сам Воротынцев ещё не испытал никогда в жизни! Такой густоты на японской не бывало! Не землю рядом - уже само твоё тело терзали, и усилием ума надо было напоминать, что если слышишь и соображаешь, то это ещё не твоё тело, а всё-таки землю! Как будто все годы войной занимаясь, здорово ж он от войны отвык: все ощущенья как внове. Ему, академисту, и то усилием ума надо было внушать и внушать себе, что теоретически из окопа полного профиля даже за час такой работы не могут вырвать более четвёртой части защитников - и, значит, 75 процентов за то, что ты останешься жив.
  
  Но сколько минут можно выдержать нервами и сознанием, не видя противника, не ведя никакого боя, а просто жертвой мишенной? Надо было засечь, на часы посмотреть. А глаза-то зажмурены, оказывается! Сам не заметил, само зажмурилось.
  
  Разожмурился. И увидел в аршине от себя, на той же полувысоте окопа, в ту же переднюю стенку вжатую, с фуражкой смятой - голову Благодарёва.
  
  И тот раскрыл глаза тоже не сейчас ли.
  
  В беззвучном грохоте, от всего мира отъединённые, только двое они, одни на всей Земле живые, смотрели друг на друга человеческим, последним, может быть, взглядом.
  
  И Воротынцев подмигнул ему для бодрости. А тот - и больше, даже хотел распялить губы в несуразную улыбку. Да не вышло.
  
  Ему-то неизвестно про семьдесят пять процентов. Ему-то не растолковано загодя!...
  
  Теперь минуты пошли засеченные, отсчитанные. Тёплые карманные часы сжимал Воротынцев в руке, но неотрывно смотреть на них не было сил: слишком медленно пробиралась секундная стрелка, в один оборот вбирая лавины металла, тысячи осколков и крупьев земли.
  
  Уже не было солнца, не было утра, стояла дымная зловонная ночь.
  
  И мыслей, мыслей в тесноту секунд тоже набивалось, как солдат в окоп: как же нам воевать, не имея равной такой артиллерии? - у нас не бьют дальше семи вёрст, а немцы на десять - на японской такого... - в японскую он ещё не был женат - Алина поплачет и выйдет замуж - жалко, не останется детей - и хорошо, что не останется - жалко, не встретил ту, сегодняшнюю, ночную - так и прожита жизнь, что сделал? - четырнадцатое августа четырнадцатого года - умирать не может быть жалко, кому война профессия - у него профессия, но этим мужикам? - какая награда солдату? только остаться живым. В чём же его опора?
  
  Благодарёв, как давеча в планшетку, совсем не без интереса смотрел на часы полковника. А потом стал сползать вперёд - сползать - ранен?? - нет, на ухо крикнуть:
  
  - Как-зна-току!!
  
  Воротынцев не понял: что - как знатоку? Дать часы подержать, как: знатоку? хвастается, что на часы смотреть тоже знаток?
  
  - Как-на-току!! - ещё раз рявкнул Благодарёв, шаля силой лёгких.
  
  И ещё не сразу достигло Воротынцева: как на току! Как колосья, распластанные на току, так и солдаты в окопах притаились и ждут, что расколотят им тела, каждому - его единственное. Гигантские цепы обходили их ряды и вымолачивали зёрнышки душ для употребления, им неизвестного, - а жертвам солдатским оставалось только ждать своей очереди. И недобитому, и раненому - только ждать своей второй очереди.
  
  Правда, чем они эту молотилку выдерживают? - не ревут, не сходят с ума.
  
  А минуты всё-таки прокручивались.
  
  Прошло несомненных пять.
  
  И десять прошло.
  
  С лицом, вынутым из кровавой ванны, придерживая кожу всеми пальцами, бешено солдат протиснулся по-за спинами.
  
  Недалеко бинтовал один другого.
  
  А так - было цело звено их окопа.
  
  Ну что ж, начали и привыкать. Это такая форма жизни: жить под молотьбой. Начали привыкать.
  
  Воротынцев смотрел на Благодарёва и ясно определял, что тот - не боится. То есть он, конечно, не хочет умирать, и понимает, что бояться - надо, что всем надо бояться, раз положение такое, - а страху всё равно в Благодарёве уже не было: душевное потрясение не отпечатлелось на его лице, не пучились глаза, не помутился ум, не выскочило сердце.
  
  И подумал: вот этого солдата он и предвидел встретить, когда в штабе армии отказался взять в сопровожденье тыловую ряжку. Вот этого солдата он сейчас возьмёт и будет с собою таскать до конца сражения.
  
  25
   Сделать закладку на этом месте книги
  
  Благодарёв сидел в окопе, как пережидают ливень под худой крышей. Он оглядывался и привыкал, как тут жить. Вот он охотился на осколки - выколупывал, какой в стенку не ушёл глубоко. Вот поднял горяченький, обжёгся, с руки на руку перебрасывал и дал полковнику подержать, посмотреть - многозубчатый тёплый осколок, сроднённый телу, как тёплый нательный крест.
  
  Простота держаться была у этого солдата дослужебная, дочиновная, досословная, догосударственная, невежественно-природная простота.
  
  Тут изумился Благодарёв - через Воротынцева и выше, изумился, как будто в лаптях подошёл, а заместо сарая - дворец. Обернулся и Воротынцев туда -
  
  ____________________
  
  ЭКРАН
  
  ____________________
  
  Горит ветряная мельница!
  
  Мельница занялась!
  
  Это видно хорошо через верхние края окопа -
  
  как бы дорожка туда прямая, только застилает
  
  дым разрывов, пыль земляная, земляные забросы.
  
  А на макушке у нас грохочет! последним грохотом всё
  
  грохочет и трясётся! - и потому беззвучно
  
  мельница пылает! не разрушена снарядом,
  
  а цельно схвачена огнём:
  
  и пирамидальное её основание, языки багровые
  
  проедают обшивку,
  
  а на просторе светлеют, багрянеют.
  
  И крылья неподвижные. Огонь быстро бежит по
  
  нижним лопастям
  
  и от скрестья разбегается по верхним.
  
  = Вся мельница! Горит!! Вся!
  
  Огонь так работает: сперва съедает тесовую
  
  обшивку, а каркас держится дольше,
  
  каркас всё светлей, всё золотистей - а держится!
  
  ещё скрепы есть!
  
  Огненны все рёбра - и основания, и крыльев!
  
  = И почему-то крылья - от струй ли горячего воздуха? -
  
  ещё не развалясь, начинают медленно,
  
  медленно,
  
  медленно кружиться! Без ветра, что за чудо?
  
  Странным обращением движутся красно-золотистые
  
  радиусы из одних рёбер -
  
  как катится по воздуху огненное колесо.
  
  И - разваливается,
  
  разваливается на куски,
  
  на огненные обломки.
  
  Что казалось непереносимо больше трёх минут - выдержал Выборгский полк больше часу. Мёртвых, кого успевали, распрямляли вдоль стенки. Раненых тут же и перевязывали, друг друга. Утягивать раненых было плохо: окопы глубоки, а подходы от села мелковаты и два на батальон. Так оставались и перевязанные - землистые лица, в кровавых пятнах по всем местам, где и не ранены, с дрожью губ и рук. Второй час перемолачивали выборжцев - но не было в них порыва бежать и вряд ли вступало им в голову, что могли б они тут, под снарядами, и не крючиться. Нет, как камни, натащенные ледником, переживают потом его таянье, переживают века и цивилизации, грозы и зной, лежат и лежат, - вот так тут солдаты сидели и сидели, не вышибаясь. От дедов привычное, долгое, неотклонимое: надо терпеть, никуда не денешься.
  
  Корчился и Воротынцев, как они. В этом перемолачивании, для него не нужном, в этом дружестве с полком, которым он не командовал, нашёл он как будто своё последнее место.
  
  Безнадёжно было, что когда-нибудь кончится. А вдруг - поредела стрельба, согласованно перенеслась или прекратилась, не понять, - и стала рассеиваться смрадная чёрная ночь, и оказалось, что утро красное в поле, солнце высоко уже поднялось, переместилось и в окоп припекает.
  
  И стали разгибаться, разминаться, высовываться, смотреть. Дико-хриплые голоса, из смерти воротившиеся, тоже разминались, вступали в звучность: что сегодня мно-о-ого покрепче, вчера такого не было; что слева курит-кутит посильней нашего, гляди!
  
  Что кому-то тяжче нашего - это облегчение. Слева там, вдоль железнодорожного полотна и на другую деревню валили, валили, и всё это взрывалось, вздымливалось, взносилось чёрным, и как они там сидят, и что там уцелеть может - отсюда страшней было представить, чем только что сидели сами.
  
  Труден, труден возврат от камня к жизни - а надо было не разминаться и не глазеть, а поскорее с винтовкой спохватываться: как лежала она, не набилось, ли грязи, тут ли патроны, до конца ли примкнут штык, - ведь немцы огонь унесли не из жалости, ведь вот уж подбираются, наверно.
  
  А вот тут они сплоховали! - что-то у них разорвалось: огонь-то прекратили, а пехота не шла. Неоценимые теряли минуты и возвращали Выборгскому полку и силу и злость.
  
  В низине перед ними выгрелся последний туман, не осталось. И ясно виделось, что немцы не шли. А! вот! - справа! густо запалили винтовки и застучали пулемёты.
  
  И Воротынцев, не соображая отчётливо, голова как не своя, тяжёлая дымная пьяность, - схватил свободную винтовку от мёртвого, патронов подсумок, и, шашку стороня, в неверных движеньях толкаясь о стенки окопа, потаскался мимо мёртвых, раненых и живых - туда, к правофланговому батальону, чей окоп огибал сгоревшую мельницу. Голова-то тяжёлая, а соображалось не тяжелей, но даже легче, даже слишком легко, даже опрометчиво. Уже там побывав, как-то думалось иначе. Ни из какой теории не следовало полковнику Ставки протискиваться на правый фланг и винтовкой помогать тамошнему батальону. Но так хотелось! Так нужно было обязательно!
  
  Да, наступали острые однорогие каски, но:
  
  - Вахлаки! - закричал Воротынцев, подбадривая, кто слышал его тут рядом, и на изломе окопа найдя себе местечко. - Вахлаки, а не Европа! Кто ж так воюет?!
  
  Опоздали немцы и тут - не подобрались ближе к точному моменту, когда кончилась артиллерийская работа, не рванули в этот миг ошеломления, а главное: пёрли на крутой откос не малыми звёнышками, не рассыпаясь, не перепрятываясь, а - цепями, как шлось, любо-дорогой мишенью, да ещё стреляя навскидку, для того останавливаясь, - нет уж! пехоте или стрелять или идти, что-нибудь одно! Мы вот - стрелять! Мы вот - стрелять! Отучили японцы нас так ходить. А стрелять, наоборот, приучили.
  
  Столько в муке перемолачиваться - и врага не видеть. Столько не видеть - а вот он теперь! Вот он, враг заклятый, вечный, вот из-за кого мы всю жизнь мучились - ну, раззудись плечо, посчитаемся! Мы покорчились - полежите ж и вы! Сколько свалим - на столько вас меньше будет!
  
  Выпрямился правый батальон как нетронутый - и палил! щедро, бойко, метко бил, с удовольствием отплачивал за своё окопное сиденье. И Воротынцев с удовольствием в том ряду стоял и бил, зачерпывал патронов, заряжал, целился, бил, переводил, и когда казалось, что от него немец упал, - крякал даже.
  
  Удлинённые страшные острые каски приближались, били с колена и стоя. (А что нам каски! - мы и в фуражках хороши, русские лбы непробойные, ну, иной за голову схватился, закружился). Но выборжцы стояли и стреляли, без дрожи, без потяги отступать. Уже в пятидесяти саженях не испугались острых касок, и никто команд не подавал, руками не махал, - а стояли выборжцы и били на совесть.
  
  И - западали немцы с криками боли, зазапрокидывались, кто и нарочно, кто и боками катясь с откоса, чтобы целей. Остальные повернули - и в рост бежать. А мы - в спину! А мы - в спину!
  
  И несколько горячих охотников вымахнули из окопа со штыками - догонять! Но поручик - за шиворот одного! И других задержали. Правильно.
  
  Воротынцев больше уже не бил. Воротынцев радовался, как наши стоят. Эти выстоят, верно чувствовалось, так и будут стоять и ждать тут хоть шефа своего, императора Вильгельма! Воротынцев в дымности пьяной - любил Выборгский полк! и день 14 августа, этот бой под Уздау уже любил! И - Савицкого, вот кого особенно! И пробирался по окопу - дальше, к нему.
  
  Командир роты на ухо кричал и показывал: там, под железной дорогой арка, а под аркой - генерал, или с той стороны.
  
  И место правильное, там ему и быть. Чем тише тут - тем слышней отсюда пулемёты, и сколько у него своих - поставит верно. И к Савицкому идти нечего. А в Найденбург тоже сейчас не перелететь. И бригада Штемпеля уж где-нибудь маячит. И нечего идти направо. И в Выборгском полку тоже нечего делать, зачем он здесь?
  
  Слева же гремело, черноту фугасов покрывал жёлтый слой шрапнели, там ещё пять полков один за другим занимали линию, там по-разному мог накрениться бой, и надо было - туда! Терпенье и крепость Выборгского не должны были гинуть впустую, они в этих же часах должны были отозваться на всём корпусе.
  
  Идти по окопу было-тесно, трупы обтягивать, с ранеными стыкаться - да уже солдаты и расползались наверх, на простор. И Воротынцев, не бросая винтовки, взяв её на ремень, выскочил из окопа назад и пошёл по верху вдоль. Кажется, и посвистывало близ, но легко так шлось, нестеснённо. Да и слышалось плохо, уши уже не принимали. Да и виделось как будто не всё, что виделось. Лежали сорванные искровавленные бинты, жгуты. Насыпано было шрапнельными пулями. Валялась казённая часть от разбитой винтовки. Пустые гильзы сверкали от солнца. Жестянки. Медная пряжка брошенного пояса. Этот полз. Этот с обмотанной головой держался за лоб, а макушка открытая. Этот, сидя на земле, сапог стянул и кровь из него выливал, как из кувшина. Тот безжизненными глазами смотрел из окопа, а эти уже и смеялись. Ничто как бы не виделось, не принимали глаза, не принимала душа. Как от хмеля, появилась приятная неосторожность в движениях, излишняя сила их: то выбрыкивалась рука, то нога с излишней силой наступала или подворачивалась - состояние, когда наколешься, обрежешься и не почувствуешь. А в пьяно-тяжёлой голове сохранялась странная лёгкость мысли.
  
  Уйдя в правый батальон, Воротынцев совсем забыл про своего соседа Благодарёва. Теперь, возвращаясь, он вспомнил его как самого главного, нужного человека. Жив ли? Неужели не жив?
  
  Второй батальон так же удачно отбился, как и первый. Утягивали, уводили раненых - ходом сообщения и поверху. В окопе разбирались. Отрывали засыпанного, как дюжиной могильных заступов. Узнал Воротынцев своё место - жёлтый львиный хвост сперва увидел из груды земли, а правей - вот и Благодарёв, славная сообразительная рожа! Хмуристо разбирался, стул поломанный выбрасывал, пустые цинковые ящички патронные.
  
  Попросил Воротынцев капитана отпустить с ним одного солдата. И кивнул весело:
  
  - Благодарёв! А пойдём со мной?
  
  - Ну-к что ж, - нисколько не удивился Благодарёв, будто между ними и условлена была прогулка. Перекатил языком под оттопыренной щекой, оглянулся мельком на квадратную полусажень ямы, где в час минувший едва не окончилась вся его жизнь, перекинул тугую скатку через голову, сильным толчком выбросил ноги из окопа и вскочил в рост. - Куда идти-то?...
  
  Он держался, будто на войне и взрос, ещё и с Воротынцевым бок о бок:
  
  - Винтовочку-то вашу дайте. Да и шинелку, вам полегче.
  
  Шинель на шинель насадил, две винтовки вместе, ремнями за одно плечо, а котелок на ходу пропускал под пояс. Пошли.
  
  Половина восьмого, в Ставке ещё не проснулись, не пили утреннего чая, а здесь с рассвета перемолотили уже под тысячу человек, да весь день боя ещё впереди.
  
  Опять такой же летний душный застойный обещал нагреться день.
  
  Пошли задами наших позиций, позадь чугунки, чтобы быстрей и легче идти. То, что было в окопе переглушено, тут-то видно было: что пыхают и наши пушки, суетится прислуга до пота, верхние рубахи скинув, снаряды подносят, шнур дёргают - да немца не переймут. Летели немецкие шрапнели и сюда, раза два так близко, что прилегали Арсений с полковником ничком, - однако после той канонады как в шуточку.
  
  Но всё так же главный немецкий огонь приходился по передовой, по тем полкам, чьими тылами они шли сейчас.
  
  - Стоит Енисейский! - потирал руки Воротынцев. - Ещё часок, и всё может перемениться.
  
  Фотография этого самого Енисейского полка обошла Россию совсем недавно: в Петергофе он маршем проходил перед Пуанкаре, и на правом фланге его, ладонь к козырьку, голову на почётного гостя, с отменной отчаянной выправкой шагал великий князь Николай Николаевич. Месяца не прошло - и тех самых богатырей месило уже тут,
  
  - И Иркутский стоит! - радовался полковник. - Сегодняшний бой, Арсений, мы можем выиграть, если с головой.
  
  Выиграть - это б Сенька рад, скорей бы войне конец.
  
  - А - чего делать надо, ваше высокоблагородие?
  
  - Пока ничего, пошли вот быстрей на левый фланг. Если только отстаиваться - конечно не выиграем.
  
  Да Сенька и так не хуже журавля ногами мерил - однако ж и полковник ходовит; ну без ноши, правда. Зато во все боки бегал узнавать: какая часть? сколько снарядов? какой имеет приказ?
  
  Да взялись и позади их! - по Выборгскому снова взялись толочь, и крепко! Кой-где горит-дымит, и фугасы, фугасы взлётывают. Арсений рад был, что ушли. Окоп - яма могильная, и сам же ты залез туда, трясёшься, как баран, тесака в шею ждёшь. А по полю идти - свои руки, свои ноги, умирать вольней. А ещё и поживём. В охотку пошёл Арсений за этим расторопным полковником. В денщики б не урядился, а вот так обоюдком хорошо походить. Полковник не просто день проводил, чтоб живым остаться, он что-то настигал.
  
  Воротынцев искал резервы, подошедшие части. Но первые вёрсты никого не находил, и с артиллерией было убого. Удивил только автомобильно-санитарный отряд великой княгини Виктории Фёдоровны - вероятно один такой на всю российскую армию: на их глазах принимали в автомобили тяжёлых раненых с перевязочных пунктов и сразу увозили в Сольдау.
  
  У новой излучины железной дороги, где она поворачивала круто в тыл, на Сольдау, обнаружили корпусной мортирный дивизион, без тех двух гаубиц, отданных Савицкому. Тут, на обратных склонах, у них было много соштабелёвано снарядов, и они их ещё подвозили, а стреляли мало: подчинялся их дивизион лишь начальнику артиллерии корпуса Масальскому, его и близко не было, и не было ясной задачи, кого и в чём поддерживать. Командир дивизиона подполковник Смысловский готовился к обороне, если дела станут худо. Воротынцев быстро столковался с ним: от их расположенья на северо-запад приготовить поворот орудий на сорок пять градусов влево и выбросить к западу боковые наблюдательные пункты - слева могут быть дела, и вот-вот. Условились, где и как связь. Воротынцев искал стрелковую бригаду, Смысловский предполагал, что может она и на подходе, там дальше, за железной дорогой. А вот направо, глубже, в леске, собирается гвардейский Литовский полк - свежий, а стоит без дела, боевого порядка не занимает, второй линии обороны не копает.
  
  Сенькин полковник так и замыкался: к литовцам идти? Туда лежало жнивье в чёрных зольных плешинах по всему полю: была рожь в копнах сожжена, ни одной копёнки не пропущено. Уже решил полковник: ты, Арсений, посиди тут, я скоро вернусь. Потом на часы скинулся - нет, айда на левый фланг, там стрелки.
  
  Перемахнули живо через полотно, озрился полковник и показал:
  
  - Вот так пошли!
  
  И - торопом, наддавая.
  
  - А почему - гаубицы, ваше высокоблагородие?
  
  - Всякий раз не выговаривай "ваше высокоблагородие", времени много уходит.
  
  - А как же?
  
  - Да никого нет - и никак. Видел, стволы - короткие, а широкие, сорок восемь линий.
  
  - Это как - линий?
  
  Вздохнул полковник.
  
  - В общем, они навесной огонь дают. По укрытиям хороши.
  
  Вздохнул и Сенька.
  
  - Жалко, я не в антилерии.
  
  - А хочешь? Живы будем - я тебя устрою.
  
  Сенька кивнул, а веры не придал, конечно: надо ж человеку что-нибудь сказать. Это каб раньше, пока Сенька действительную тянул. А война - тьфу, может к Покрову и разойдёмся.
  
  Перед ними теперь сплошь раскидалось картофельное поле, богатая картошка! Да у немцев и буераки не пропадают, и на склонах всё взращено, и от скота загорожено. А за полем - два дома-одинка, стоят себе за особицу. Туда, хлеща ботвою о голенища, они и зашагали. Хорошо так жить: тут же, при тебе, вся землица вкруговую сомкнута.
  
  Гнал полковник скородышкой, будь у Сеньки ноги покороче - загонял бы. Гнал - и в трубки свои всё вперёд высматривал. Не доходя деревни стоял сарай высокий, кирпичный - там различил полковник много пехоты, вот это и есть стрелки.
  
  - Это кто ж - стрелки, ваше высоко...? - доведывался Сенька и на ходу.
  
  - Да тоже пехота, но отборная. Пулемётов больше, выучка строже. Парни здоровы, вроде тебя. Оттого у них на полк не четыре батальона, а только два. Ничего, справляются.
  
  - Эх, - пожалел Сенька, - воротиться бы нашим рассказать, сколь тут силы напихано! Им бы намного легше стало!
  
  Они заворачивали так, как завернул здесь и фронт. Вперёд от них было имение Рутковиц, за ним - лесок, а за леском, как понимал Воротынцев, - Петровский и Нейшлотский полки, вчера они туда продвинулись. Немецкий же обстрел был здесь гораздо тише. Верно, верно понимал он замысел! - немцы не смеют охватывать фланга, тут же ещё и кавалерия наши, немцы хотят протолкнуться через Уздау. И всё можно спасти, всё изменить - именно здесь! Но - кому собрать силы? Эти полторы кавалерийских дивизии переминаются, кто их поведёт?
  
  А сарай оказался - скотий, ну-у! для скота - и такая постройка! А стрелки, правда, - рослы, здоровы, свежи. Сидели и по-сухому доедали, узкого что было. Заскребло и у Сеньки: ведь есть в мешке два сухаря, надо б съесть, пока не убили, не ранили. И отчего б так брюхо раззявилось? - не пахал, не косил, а нутро истачивает.
  
  Спорили стрелки, почему продухи в стене оставлены - многими крестиками: класть ли было так гожей? или для красы? или для защиты скота от нечистой силы? И хвалили крыши крутые, что снега сбрасывать не надо, сам свалится.
  
  Полкового командира Воротынцев не застал - он поехал искать-спрашивать приказаний у кого-нибудь, кого найдёт, хоть у командира корпуса. А здесь были оба батальонных командира и полковой адъютант. Сели вчетвером. Их стрелковая бригада прибыла в Сольдау без командира бригадах, без штаба бригады и без приданной артиллерии - просто четыре отдельных полка, и каждый двигался и искал себе задачу по своему разумению. Но - приказ есть? Общий приказ от корпуса - двигаться на северо-запад и ничего точней, - ни рубежей, какие занять, ни разграничительных полос, ни соседства справа и слева.
  
  - Хорошо, господа! - горячо взял их Воротынцев. - Штаб корпуса в десяти верстах и, вы видите, никого от них нет. В уставе есть такая форма командования: совещание старших наличных начальников. Давайте такую создадим, хотя бы по вашим четырём полкам. Обстановку я вам сейчас - точную... Выберем место сбора - вот, пока имение Рутковиц. Ах, один полк уже там? Замечательно. Ваши батальоны тоже могут идти туда и дальше в лес. Как нам собрать все ваши четыре полка? Пусть каждый пришлёт по старшему офицеру в Рутковиц, и полки туда же подтягиваются. А младших офицеров - для связи можете мне дать двух или трёх? Одного с запиской - в Литовский полк, может быть убедим их перейти левей. Одного - к полковнику Крымову. Если его найти - он сдвинет нам сейчас эти кавалерийские дивизии, а может уже и двинул. И одного... - где? где этот тяжёлый дивизион?
  
  Тяжёлый дивизион стоял в двух верстах сзади. По странностям подчинения он не слушался и инспектора артиллерии корпуса, он был - как себе хотел.
  
  - На этом расстоянии они ничего не сделают. Им надо подтянуться сюда. Я к ним сам... Нет, я в Рутковиц. А - проводов у них тут не тянется, вы не видели? Не может быть, чтоб у них в Рутковиц не было наблюдательного. На позиции я им тоже записку...
  
  Светлый жар убеждения передался старшим стрелковым офицерам - они не закосневшие были, они томились своим немочным бездействием, когда всё гремело и решалось вокруг. И - писались на планшетке развезенным спешным почерком, но сжатые смыслом записки. И, придерживая на ходу ненужные глупые шашки, побежали молоденькие офицеры связи. Оба батальона, гремя амуницией, поднялись, построились и ушли на Рутковиц.
  
  И Сенька с полковником у всего сарая остались вдвоём: сидел полковник у стенки, ещё чего-то думал или ждал.
  
  А Сенька-то за прошлое время из пруда, где утки ныряли, не понимая никакой войны, зачерпнул водицы в котелке, принёс. Прям, брюхо разрывало - и с чего бы? А сухари, небось, пять лет на складе лежали, без воды и не угрызёшь. Удивительное дело, никто с дороги не приложится по этим уткам выстрелить. Хорошо бы разуться, да ноги в пруду смочить, но на полковника окидывался - никак нельзя, невдоспех.
  
  - Возьмите сухарик, ваше высокобла...?
  
  Удивился, взял как чужой рукой, но котелок всё же видел и макал.
  
  - Только девять утра, - сказал. - Лучше б сухарь этот на обед.
  
  Грызли.
  
  В карту посматривал полковник. На дорогу посматривал, где за обсадкой катились патронные двуколки да телеги обозные. Грыз.
  
  - А ты - женат, Арсений? - тоже голосом чужим, то ли спрашивает, то ли нет.
  
  - Да что женат! И годика не пожили. С масляны.
  
  - И - хорошая жена?
  
  - Да по первому году они все хорошие, - сказал Сенька, будто небрежно, сухарь донимая. Сказал для прилики, как не думал.
  
  - И как же зовут?
  
  - Е-ка-те-ри-ной, - замедлился Сенька жевать.
  
  ... Её и Катькой-то не звали. Её по-уличному звали "рукавичка", и в том обидно крылось не только, что - ростом мала, но что будто - не сама по себе она, что ей к кому-то прихлестнуться, а бросить её - труд невелик. А Сенька пословицей отвечал: дружлива рука с рукавичкой. И когда начал с ней гулять, то смеялись и девки, и парни: что ж, не мог он себе статной работной девки найти'? Что ж с этой крохой делать будет? А над ней смеялись, что все рёбра он ей раздавит. Но, через глум, он верил чутью своему, так и ник он к ней, мочи нет, - и до чего ж тёплой радостной женой обернулась Катёна! Не только в их Каменке, ещё по всему Тамбовскому уезду такую поискать! Бывает, как лошадь полюбишь - за то, что с нею ни в кнуте, ни в возже потребы нет: даже не по слову, а по задумке, почти прежде тебя она знает, куда поворачивать и как тянуть. А если - баба такова, то - как она тебе? Спит она когда, ест ли что - за этим не уследить, а прочнёшься - уже спорхнула, уже управляется, только б Сеньке было сытно, дельно, раздольно.
  
  Но и не в том даже ядрышко, а - очень уж сладко с ней, вот как кость сладкую сосёшь, туда, туда, туда добираешься. И - чего не придумает! такое придумает!... От души он ей брюхо заделал, не нарадовался поглядывать да пощупывать, как круглится. Не дали радости потянуть.
  
  Даже утёрся Арсений, отогнать некместную думку. По всему окружью топталась, крылась и елозила наша солдатня, и каждый кую-небудь Катьку бросил, да не рот разевать, о ней вспоминать. Ещё до конца этого дня сам ли Сенька будет жив?...
  
  - А верхом ты можешь?
  
  - А чего уметь-то?... У нас и все мастаки. У нас и коннозаводств по уезду, и коней...
  
  Бы со сковородки подскочил полковник: "Как бы не стрелки!" - и тропочкой махнул наискось к дороге. Недолго и Сеньке: на одну руку сгрёб, на другую - и ходом. А им напересек - посланный прапорщик бежит: мол, тяжёлый дивизион и сам уже снимался, сюда переходит! Развеселился полковник: "Ну, и мы погнали!" Доспели и к стрелкам, вместе с ними по дороге, к тому имению. Сенькин полковник - с командиром полка толковать, тот с коня склонился. А стрелки - ребята подборные, ещё гладкие, строя подерживались. У Сеньки: "Что, с приказанием? Куда нам, ты не знаешь?" - "Куда! - отвечал им Сенька важно. - Где пестом наскрозь достают, чего ж на разбор опаздываете?" Рассказал им маленько про сегодняшнюю молотьбу.
  
  Ещё они до имения не дошли - затарахтело новое что-то, сразу не поймёшь. Срывали винтовки и в небо палили. Запрокинулся Сенька: ах, супостат, летит, кресты чёрные на крыльях. Но сам в него не сажал, несручно, только задумался: и как же, нехристь, летает, ни на чём не держится? и каково ему подбитому, да вниз кувырком?
  
  Пролетел.
  
  Имение - большое. Сад - на несколько сот корней, но сильно уже трушен, обобран, многие ветки ломаны. А близ сада - липы столетние, дубы, свой малый лес, обчищенный, ровный, с дорожками, - а по нему скот бродит, племенной видно скот. Конюшни - нараспах, чистота внутри, поилки, а коней ни одного. Из дома какая-то солдатня вытащила наружу диваны, кресла такие красно-ворсистые, развалилась и курит. Вскочили перед полковником, убрались. Сенька тоже посидел, забавно. Два поручика от стрелков уже при полковнике, и задумали они на крышу лезть, смотреть. Сенька взялся открыть им чердаки. Внутри дома - дива много. Зеркало - на целую стену, и разгрохали его, видно кусочки себе разбирали, смотреться. Мебели, мебели! - а перевёрнута, переломана. Посуды цветастой ребрёной набито на полу. И чудной биллиард - без сукна, без бортов, чёрный, гладкий, а очерком как топор. Как же тут шарам держаться? - Де-ревня! - поручик Сеньке фуражку нахлобучил, - это не биллиард, а рояль!... - А на стене вот это что раскололи? - А это - мрамор, родословная, от кого кто, значит, произошёл. На другом этаже - разворох не меньше: с окон кружева сдёрганы, шкафы опростаны, одёжа на полу, игрушки, карточки портретные, книги, бумаги. Поручик подобрал: "Скаковые свидетельства. Хороших лошадей растил!"
  
  Открыл Сенька все двери на чердак и окошко чердачное, полковник сенькин выперся и, ещё трубок не наставя, сразу: "Слушай, тут за парком сотня стоит, а ну пригласи ко мне офицера!" Поплюхал Сенька через две ступени на третью, добра-то, добра, и пощупать-посмотреть некогда!
  
  Нашёл там Сенька подъесаула - 6-го Донского казачьего полка сотня, взяты на замен дивизионной конницы, с усилением огня отведены сюда. А от себя догадался Сенька попросить у них кобылу, да запречь её в двуколку, да охапень соломы туда кинуть, - и возвращался, уже возжами кобылу подбадривая, - по песочной убитой дорожке, крытой ветвями дерев, что дождь не пробьёт.
  
  Толковал полковник подъесаулу и записки ему писал, куда скакать. А за всё то время что-то погромчело, булга поднялась: между именьем и ближним лесом стояли пушки наши полевые - и вот занадорвались! вот как взялись! как со всей деревни на одного прохожего собаки возьмутся, вот лопнуть бы хотели все сразу! Что-то в бою повернуло.
  
  И тут у них тоже пошло скорохватом. Поручики, шашки придерживая, побежали к своим полкам. Полковник в двуколку прыгнул, как будто её и заказывал:
  
  - Петровцы и нейшлотцы в атаку пошли! - Сеньке на ухо кричал. - Сами пошли! Без корпуса! Вот это и надо! А стрелки поддержат! И гаубицы сейчас поддержат! - И сам бы, кобылу опереди, вперёд выпрыгнул.
  
  Обгоняя их, прошла галопом к лесу и та донская сотня.
  
  Весело! Сенька, достань, тоже б сейчас на немцев побег, хоть бы и с оглоблей! Да рассчитаться поскорей - да и по домам. Это посильней, чем деревня на деревню! Весело смотреть, как наши подпирают. Ай да мы! Сами пошли! - а чего ж выстаивать, ждать, пока перемолотят? Пригожий, разгарный денёк и земля чужая раздольная, топчи - не жалко. Мало сладкого, конечно, если б так вот у них в Каменке воевали. В Каменской волости, сла-Богу, сроду так не воевали.
  
  За именьем сразу стояли и пушки. Стреляли, не перемежаясь, весело возились, война весёлый дух любит! Даже в денном ярком свете видно было, как при выстреле вылизывает огонь из дула. Один наводчик за каждым выстрелом кулаком в лес машет: получай, проклятый! А капитан поблизости кричит полковнику: "Прицелы растут!" Объясняет полковник Сеньке: "Это значит - продвигаются наши!"
  
  Бери валом! Да неужели ж не пересилим?
  
  А немцы тоже щупают - не именье, а вот эти батареи. Тут - пойма впереди, лёгкий ветерок по травке кудрявой ходит, - а как гахнет сюда снаряд - чёрный столб расшлёпывает выше высокого дерева, шире кома дубового, и воронка остаётся не как в песке, а рытая, да чёрная-пречёрная.
  
  И одну батарею нашу - накрыли! Прям меж наших орудий - пых! пых! и ящик со снарядами - в воздух! да сам ещё он рванул! рванул! - и побежали лошади во все стороны, и люди зачупаханные отползают, кто жив. А сенькина кобыла с пережаху - да перёк дороги взяла, еле вправил её Сенька - и в лес!
  
  А от леса к батарее наоборот - передки понеслись: сейчас; прицепят и тоже вперёд. - А что, у них закида не хватает? - На открытую позицию!! - машет полковник вперёд. - На прямую наводку! Хлещи, Арсений, катим дальше!!
  
  Лес неглубокий, проскочили, обогнав один полк стрелков, - а два других уже где-то развернулись. Просторное поле, село - вчера нами забратое, хутора там и сям - и опять лес, уже стеной, - ив том-то лесу, полковник говорит, и должны быть петровцы. А по сю сторону леса - картечные дымки, с неба не уходят, разойдутся - и новые замест, заградительная картечь, отполашивает, чтоб наши дюже не напирали.
  
  - А справа? - не слышишь? гаубицы! Сюда, поперёд петровцев переносят!
  
  - Эт те, что у чугунки были?
  
  - Они!
  
  - Так это мы с вами такой крюк задали?
  
  Ка-а-ак огнём перед' ними полыхнуло на дороге! ка-а-ак чёрный дуб перед ними вырос! - только в сторону метнулись - в уши гахнуло - спрыгнули, к земле приникли (а возжи в руках!) - и осколки многие, многие засвистели, засвистели мимо! Как кобыла цела осталась? Как сами? Тележку пробило. Нет уж, теперь с дороги сворачивать: дуй наперевал поля, без рессор, а рысью - трях, трях, трях! Да вот и полевая вьётся... - Ваше вы-сокоро... туда ли едем? Ведь стрелки вроде налево остались. - А мы - направо, шрапнель объедем, - к петровцам, давай!
  
  Места - ещё от немцев тёплые, сегодня поутру у них были, лежат и их убитые, лежат и наши, есть и раненые, да разбираться некогда. А вот - немецкая батарея стояла, на ней заряды горели, два орудия их разбиты, лошади в упряжках убитые, остальные утянули.
  
  А картечь в воздухе так и стоит, бери правей.
  
  Тут как вжакнут два снарядика - не спереди, сзади! - через голову не перелетя. Это наши, слушай, это наши с недолётом лупцуют, лешие!
  
  По-гнали через что ни попало! Полковник плечо - щуп, щуп, - эге, меня цепануло, Арсений! Расстегнулся: цепануло тут, по плечу. Может от своих, а скорей - от того фугаса на дороге, только сейчас заныло. Так перевязать, ваше высокородие? Не надо, ехать скорей!
  
  Вот тут были немцы полчаса назад: патронташи, обоймы, сумки раскиданы, пулемётные ленты, отдельно убитый без головы, и с головой убитый (а карманы вывернуты, уже пошарили), ружья целые и ломаные, и в завёртке цветной как бы не съедобное, да страда: остановиться, нагнуться некогда. Вот и в лес упёрлись и пулемёты близко тукотят - наши ли? немецкие? Дальше ехать нельзя. Вяжи её к дереву, мы так пойдём.
  
  А через лес навстречу раненые бредут - ох, далеко им добираться... Один руками машет, хвастает: накладено яго много, наши вперёд валят! Другой по всей груди забинтован, шинель внакидку, хрипит: кладут наших, кладут... Прапорщик бредёт, в шею ранен, крутить головой не может, плачет полковнику, да не от боли плачет: стрелять же нечем, последние патроны достреливаем, почему не везут, кто ж это задницей думает? Полковник ему: а сколько сзади покидали? Машет рукой прапорщик, кровью харкает: верно, сорят патронами солдаты, беречь не умеют.
  
  Лес прервался большой косой прогалиной. Тут, на краю - канава с водой, перед ней петровцы залегли, не высовываются и не стреляют. А по прогалине - дорога, и по ней, ближе саженей двухсот чудо какое едет: как бы на колёсах, а колёс не видно; живое, а без головы, без хвоста. Колпак подвижной, слышно из пулемёта сеет, а потом с дымочком - жьжьжь-у!
  
  Что такое? - переполох, никогда не видали. Может ли в лес сюда заехать, или только по дороге? - Да грузовой автомобиль! - кричит сенькин полковник. - Через канаву не пойдёт, застрянет! - А что на ём? - А плитами железными одет, оттого и тяжёлый, сюда не поедет. - А что это с его бьёт, не пушка? - Ядромёт, малый калибр, больше страху, чем боя. - Да мы б его, може, взяли, ваше высокоблагородие? Да нам бы с двух сторон дорогу ему перекопать, али подорвать? - Чем будешь рвать, когда стрелять нечем, патроны скончались? - Патроны уже везут - слух - сейчас патроны будут, лежать! Но раньше того прибежал унтер: справа, от нейшлотцев, передают: есть приказ всем отступать! На него сенькин полковник: я тебе голову оторву за "отступать"! я тебя на месте сейчас ухлопаю!! - Так ваше высокоблагородие, я ж не сам придумал, я вас до подполковника сведу, у фольварк, а к ему записку принесли, а там по телефону передали!... - Батальонный командир, прошу держаться здесь, не верьте вздору! А подвезут патроны - по возможности продвигайтесь. Слышите? слышите? - это наш тяжёлый дивизион переехал вперёд, пристреливается, сейчас вам будет поддержка, какая вам не снилась! А я с этим унтером схожу, проверю и у того фольварка его застрелю! Откажись, сукин сын, сейчас, при всех! - Да ваше благородие, хучь и стреляйте, по телефону передали... - Благодарён, ты там задами подгони тележку!
  
  Ещё в Уздау, под цепным обмолотом, как раздробилось в голове, рассеялось, так уже и собраться не могло за следующие часы. Ещё от того обстрела был принят темп, немыслимый в обычной жизни, и Воротынцев будто и бешено соображал за троих, и вместе с тем как будто дым разрывов и пожаров несло через саму его голову, и всё, что видел он, происходящее с ним и с другими, - всё в этом сизом относе.
  
  Он точно видел карту и понимал ход операции: при ослабевшем слева натиске противника накопленная сила, томясь, ломанула сама вперёд - это не из дивизии истекло, это в ротах началось! (Да ведь силы немеренные в этом народе! Да ведь привык же он побеждать!) Без понуждения, сами, пошли петровцы и нейшлотцы - и, не без участия Воротынцева, три полка стрелков им на подпор, на расширение влево, и два артиллерийских дивизиона. (Тем особенно был он горд, что - угадал, за час до нашей атаки угадал, что она может начаться!) А от первого успеха, друг на друга глядя, все теряли ощущение опасности, и ещё бодрей и самозабвенней напирали вперёд. Командир кричал батарее: "Спасибо за блестящую работу!" - и канониры, бомбардиры и фейерверкеры кричали "ура-а!", подбрасывали в воздух фуражки. Вся эта самобродная успешливая атака длилась час один, до половины одиннадцатого, но в этот бесконечный час испытал Воротынцев состояние счастья нанимающей полноты - не столько от продвижения на две-три версты, не столько от бегства противника, сколько именно от самобродности, самозарождённости атаки, что должно быть верным признаком победоносной армии. И, в достоинство с ней, весь этот час не давал Воротынцев уйти из себя безутратной ясности мысли: как помочь атаке развиться? как заворачивать её направо, чтоб она захлёстывала немецкий фланг? где найти генерала Душкевича? как подтянуть гвардейский Литовский?... Зато уж прочее всё, неважное, заволакивалось: почему они могли сидеть, грызть сухари у пруда, где утки плавали? они были пешком - откуда взялась под ними двуколка? и когда именно ему ободрало плечо? И через дым счастья, дым боя, дым несвязанности бытия всё время видел он ещё лицо Благодарёва: никогда не услужливое, а всегда достойно готовное, доброжелательное даже до снисходительности, не дерзкое, но живущее осмысленной отдельной волей. И успевалось ощутить: хорошо, что я этого солдата нашёл.
  
  И всё это оборвалось как обвалом скалы, перешибом дороги - этим унтером с приказом отступать. Воротынцева кинуло в крик, он и правда готов был этого унтера на месте застрелить - но не за лжеца приняв, а с отчаяния, от угадания, что этого всё утро и боялся, только не знал, в чём явится это. С первого услышанья принесенный слух так и проколол Воротынцева своей верностью: вот это могло быть! что другое, а это - по-нашему!
  
  Петровский полк такого распоряжения не получал, - но через него, как ток, ослабительная эта мысль передалась и стрелкам. А в Нейшлотском, уже начавшем отход, как Воротынцев ни разуверял офицеров, - приказание получил телефонист, это был грамотный спокойный унтер-малоросс, он повторил дословно, у него и записано было: "Начальнику дивизии. Командир корпуса приказал немедленно отступать на Сольдау", а передал приказ - офицер связи дивизии поручик Струзер, его голос унтер хорошо знает, прямое начальство.
  
  На возвышенной южной опушке того дородного соснового леса, откуда они теперь сматывали свой ненужный телефон, - качалась высоко на сосне свежеоборудованная немцами площадка наблюдения, отбитая час назад. И Воротынцев полез, едва не срываясь, так шатка, недокончена была лесенка, - и вот когда сказалось болью плечо. Всё качалось, даже думал не долезать. Что он рассчитывал увидеть? - но надо было сейчас охватить. Площадка, на высоте саженей восьми, ещё не имела никакой огорожи, перил, а надо было к суку себя привязывать, либо одной рукой держаться. Так и взялся здоровой рукой, а другой держал бинокль и ею же винт регулировал. И первое, куда посмотрел, - на левый теперь край, на знакомый холм Уздау, каменный постамент сгоревшей мельницы, и их утренние окопы, обрызганные чёрной оспой воронок. И по всему этому увидел: цепью в рост идущую, ни штыком, ни пулей не встречаемую, без помех идущую немецкую пехоту!!
  
  Вот и всё. И бой решён. И день решён.
  
  А Выборгского полка там уже, значит, не было. И все его тела и головы намолочены были зря.
  
  Снизу крикнули, что генерал Душкевич тут, внизу, и спрашивает, что видно. Но этого Воротынцев не мог ему кричать при всех. Он обещал спуститься. А сам вёл бинокль правее. И увидел, как немцы уже и железную дорогу перевалили. И только на большом её завороте какой-то батальон ещё отстреливался из-за полотна. А из глуби, в его поддержку, били с прежнего места десять гаубиц Смысловского. А ещё гораздо правей, закрытый рельефом, угадывался по выстрелам тяжёлый дивизион, особенно пушки по их большой скорострельности. Они доставали как раз сюда, за большой лес, куда надо было вести всю атаку, куда уже заворачивала было она... Впустую... По многовёрстному обозримому полю ворошились и перемещались люди и части, явно не управляемые единою волей.
  
  Цеплялся бинокленный ремешок за ветки, ныло плечо, срывалась нога, спускаться было трудно, чуть не оборвался.
  
  Как будто ещё и оглох Воротынцев, не слышал своего голоса, как он передавал Душкевичу и что Душкевич, взбулгаченный, толстолицый, ему говорил. Слов не слышал и лицо как во сне, а понял: от телефонного приказа Сольдау стала дивизия отступать, а начальник дивизии даже не знал ничего! И там, впереди, у него выдвинуты, в полуобхвате, он - к ним. А - кто будет отход прикрывать? - в приказе нет. Без прикрытия всем так и валить? Хорошо притянули связь оба дивизиона, только под ними и вывернемся. А по всему полю раненые остались - что с ними теперь?...
  
  Душкевича не стало, но появился Благодарёв с тележкой, и они покатили по чему попало, без дороги и дорогами. Снималась восьмипушечная полевая батарея, а командир её на камне сидел как в голову раненный и потряхивался. По большой дороге гнали взмыленные обозы, вперёд-то они всегда еле тянутся. И пехота перемешанных частей шла, гомонила, ругалась. Так и пахло от них тем особенным солдатским озлоблением, когда не они сами, а сверху испортили.
  
  Проехали невдалеке от того сарая, где со стрелками уговаривались, - и тут-то встретились с батальоном Литовского: без приказа, по просьбе полковника Крымова, командир его шёл занимать рубеж. Навстречу откатной ораве шли гвардейцы строго, головами не крутя, шли как будто равнодушные, со своими закрытыми мыслями, своими отсчитанными минутами.
  
  А вот командира корпуса - не было! Вездесущий автомобиль его - нигде не мельтешил. А к нему-то и рвался Воротынцев теперь, когда уже никого нигде остановить не мог, когда уже нельзя было спасти этого боя. Первое, что хотелось, - в его надменно-глупую рожу пощёчину залепить! плюнуть в него, с ног его сбить! Хотелось, хотелось... - но что может младший? и что позволяет мундир? Ничего! Даже не выговорить ему такого, чего он не слышал никогда и не услышит. Да и длинна была дорога до Сольдау, и забита сперва, лишь потом посвободнело, погнал Благодарёв кобылку во весь хлёст. В её мелькающих ляжках перебивалось, что Воротынцев мог бы корпусному сказать, - но за длинную дорогу он образумливался. Нет, только бы услышать от самого, крутолобого: как он мог погубить атаку, возникшую в ротах? как он мог упустить такой случай выправить заваленный, проваленный армейский левый фланг? Разумного ответа не жди, но услышать, какую он глупость придумает?...
  
  Автомобиль корпусного теперь спокойно дремал перед штабом.
  
  Рвануло Воротынцева из двуколки - и прыжком, бегом, толчком в тяжёлую дверь, - и как раз из аппаратной выходил - вислоусый, крюконосый, с бессмысленными глазами стенки, со лбом отважным, грудью строевой и плечами распрямлёнными, всякую минуту готовый за Господа и за императора в бой и на смерть. Так бы шашкой и раскроить этот лоб бараний! Теряя вид и ощупь служебных надвышений, голоса своего не слыша, однако с приложенной честью, Воротынцев закричал на корпусного командира:
  
  - Ваше высокопревосходительство! Как вы могли отдать приказ отступать при выигранном бое?! Как вы могли погубить зря такие полки?!
  
  Тёмная рябь трусливого отречения пробежала по лицу Артамонова:
  
  - Я... не отдавал такого приказа...
  
  Ах ты лжец, ах ты отступник, рыбьи усы - так и ждать надо было, что ты откажешься!... Значит, выдумал приказ - поручик Струзер?
  
  Такой бой!! такой бой!!! - и отдать по-бараньему!...
  
  В аппаратной был только что разговор с Самсоновым, и Артамонов донёс ему: "Все атаки отбил. Держусь как скала. Выполню задачу до конца". А - как можно было иначе, не позоря своего имени? Ответ - военный, гордый, сильный. А потом все разошедшиеся концы со временем как-то сходятся, Артамонов к этому привык на службе. Вот - и связь с Найденбургом тут же разорвалась, очень хорошо. Потом можно будет и так донести: отошёл под давлением двух корпусов противника. Двух с половиной корпусов. Трёхсот орудий. Четырёхсот орудий. И бронированных автомобилей. Вооружённых пушками. Как-то потом это всё сойдётся, выступят и покровители.
  
  Но всё ж - было мутно. Да разве жизнью своей дорожил Артамонов? Он службой, он именем дорожил, а не жизнью! Достойно умереть, к славе имени - он хоть сейчас.
  
  И вскочил в автомобиль, погнал шофёра - куда-нибудь, туда, вперёд, где ещё наши есть! И за ветровым стеклом ему не было воздуха! - он приподнимался и ехал стоя, глотая встречный ветер. И полы его шинели с красным подбоем заворачивались, вскидывались, как два красных флага.
  
  Он ехал навстречу нашим отступающим, устыжая их, что генерал бесстрашно едет туда, откуда они бегут. Он не указывал рубежей обороны или какой батарее где свернуть на позицию и в какую сторону стрелять - это укажут и без него. Но он ехал - вообще воодушевить, себя показать, воздуха глотнуть.
  
  Трепались его красные полы, но сам он стоял как скала.
  
  26
   Сделать закладку на этом месте книги
  
  Головной батальон 1-го Невского Его Величества Короля Эллинов полка пополудни 14 августа первый вступил в город Алленштейн, без выстрела, без изготовки оружия к бою.
  
  Столько сошлось невероимного сразу вместе, что как мороком колебался этот город в глазах невцев: вправду ли он есть или нет? своими ли ногами, не во сне ли они по нему идут? Столько дней надо было тащиться по опустелой бежавшей стране, не видеть ни одного жителя, а только разоряемые хутора и редкие в лесах деревни, далеко миновать города, избирать как нарочно самые дикие лесные межозёрные проходы - чтобы вдруг, среди яркого дня, войти в один из лучших городов Пруссии, войти голодными, пыльными, осмяглыми - в зеркально-чистенький городок во всём мельканьи его мирной будничной, но кажется праздничной жизни, не просто полный своими обычными жителями, но изобилующий приезжими, - и всё это сразу, в один шаг из пустынного леса. Две недели гнали они без боёв, почти не имея свидетельств, что вправду идёт война, и вот теперь, войдя в этот город, уже твёрдо видели, что не идёт: по своим делам шли тротуарами жители, испытывающие безопасность именно в своём обилии и беззащитности, заходили в открытые магазины, несли покупки, катили детские коляски, кто оглядываясь на входящие войска, а кто даже и нет, - и можно бы подумать, что батальон возвращается с манёвров в свой исконный Рославль, где всем они присмотрелись, - да только от простенького Рославля очень уж отменялись эти здания, и жители чудно были одеты. Теряя равненье и ногу, солдаты вылупливались на них.
  
  И средь этой шаткой иноземной диковины (может, её и нет, если рукой пощупать) что одно было своё верное - это вид полковника Первушина, излюбленного полком. Он тут же шагал, как всегда своей лёгкой походкой, отмахивая левой рукой, осматривался, лихим припухло-лукавым видом здорового смелого решительного человека даже нехотя как бы обещание подавая, что он всё знает, учтёт и сделает для солдат хорошо. И остановив батальон в затенистом месте, и дав распоряженье о расстановке караулов, особенно к открытым винным лавкам, Первушин сказал:
  
  - А кому, господа офицеры, постричься-побриться или в кондитерскую - чередуясь, прошу.
  
  После двухнедельного страстного похода могло это показаться шуткой, из-за дерзкого выката глаз полковника, из-за того, что усы дикорастущие, не холёные, совсем скрывали движенья губ, - а шуткой нисколько не было, и стали отпрашиваться офицеры и шли, как в Смоленске или в Польше, клали на прилавок деньги с двуглавым орлом - и приказчики, и хозяева вежливо, поспешно выполняли заказ, беря в счёт марки по курсу 50 копеек. Давно ли ловили цивильных сигнальщиков, военизированных велосипедистов, - а вот немецкая бритва мягко ходила по шее русского офицера. И кончалось двоение, как поворотом бинокленного винта приходя в свой правильный объём и вид: воюют мундиры, но было бы за пределом человечности воевать всем против всех. На большом доме была вывешена простыня с надписью по-русски: "Дом умалишённых. Просят не входить и не беспокоить больных", - не входили и не беспокоили. Немецкий военный санитар в форме отдавал честь русским офицерам. А заметив в проходящем офицере знание немецкого языка, останавливали его женщины и спорили: "На что вы надеетесь? Разве можете вы победить культурный народ?" Но приглашали выпить кофе с бутербродами.
  
  Переполненность узкого тесного города жителями вносила ещё ту новизну, что собственно занять этот город было труднее всего, негде было располагать на стоянки почти целый корпус, да даже и один полк. И Первушин отправился искать командира дивизии и командиров других полков уже на улицах и городских входах: предложить им расположить полки биваками вне города - близ озера, близ реки, в последних отрожках леса, из которого пришли.
  
  Он встретил своего малословного друга Кабанова, командира Дорогобужского полка, - и тот сразу согласился. И командира Каширского полка - Каховского, с нервно вздёрнутой головой, тоже встретил, и с тем сговорились враз, и сами, без верхнего начальства, примерно распределили, кому какой район. У них в корпусе при бывшем их корпусном генерале Алексееве очень были развиты и поощрялись самостоятельные действия и содействия командиров полков. И, вместо возможной зависти и подпакощиванья, отношения большинства были приятельски-деловые.
  
  А дальше Первушину не повезло: он проходил мимо скверика, где остановилось с десяток верховых, одни держали лошадей, другие сидели на скамье близ фонтана, - и невозможно было сделать вид, что не заметил корпусного командира, и не представиться ему.
  
  Вообще офицер не избалованный, сын прапорщика, безо всякой собственности, женатый на купеческой дочке, правда и с Владимиром и с Георгием после мукденской раны и с умеренным набором других орденов, Первушин по возрасту был почти ровня командирам корпусов и командующему армией, но застарился, уже 8 лет пребывал полковником. Узнать было нельзя, о том никогда не говорилось, шло секретной перепиской, но очевидно тайным указанием за какую-то дерзость высокому лицу было закрыто его дальнейшее производство. Однако при докладах старшим по чину Первушин не выражал капризной мины, не напоминал о своей обиде, да и не в военное же время.
  
  Миновать корпусного не пришлось, и полковник Первушин, на шестом десятке лет с лёгкостью стана, руки и голоса, доложил своему вознесенному ровеснику, генералу Клюеву, о караулах, о принятых мерах, может быть и не нужных сведению его.
  
  Клюев имел принадлежности лица военного человека, особенно усы, без которых офицер неприличен, но чуть вглядеться: не военное это было лицо, и вообще не лицо, не было собственных настоящих признаков. Все ли это примечали или не все, но каждый привык на этом месте видеть простоватое прихмуренное, всеми любимое лицо генерала Алексеева - только что, посвежу, при загаре войны взятого с повышением в штаб Юго-Западного фронта, - и каждый не мог не думать при докладе: "как ты ни старайся, хоть из кожи вылези, а всё-таки ты не Алексеев ".
  
  И Клюев не мог не читать этого в лицах докладывающих офицеров, и за то не любил их, а особенно сразу не полюбил Первушина, с неусыпной выставленной отвагой в его дерзко выпуклых глазах. Эта неприязнь ещё углубилась четыре дня назад, когда при взгуле канонады слева полковник Первушин имел наглость самочинно явиться в палатку к корпусному командиру - миновав бригадного! миновав дивизионного! - и "от имени офицеров своего полка" испросил разрешения ударить влево на помощь 15-му корпусу! Такой беспримерной распущенности не только ожидать от своих подчинённых, но вообще представить в армии нельзя! Может быть таковы тут были алексеевские порядки, но негодование Клюева обратилось именно на Первушина.
  
  Он отказал ему тогда. (Но - мысль использовал для своего возвышения: доложил наверх, что готов идти всем корпусом на помощь). И с той же неприязнью выслушивал Первушина сейчас, ища, чем бы ему досадить. Первушин же и тут не мог отойти бессловесно, но, имея в виду загородное расположение полков, спросил - не об этом расположении, это без Клюева лучше сделается, а: не прикажет ли командир корпуса нарушить четыре железных дороги, подходящих к Алленштейну с разных сторон, - для большей безопасности. (Здесь пересекались главные прусские магистрали).
  
  Клюев брезгливо ответил, что это не забота командира полка, но уж если он так хочет знать, есть директива фронтового командования: германских железных дорог не разрушать, а сохранять для нашего наступления. А лучше (дайте-ка карту) выдвиньте, полковник, один свой батальон к северу от города, в так называемый "городской лес", и широким полукругом поставьте в охранение.
  
  Вот эту беду Первушин и знал: не надо даже случайно встречаться с высоким начальником, тем более не надо стараться думать за него, как лучше.
  
  Но уж теперь ничего не оставалось, как закинуться литым, полноватым, отважным лицом, повторить приказание, и только глазами в отместку: "Не-е-бывать тебе Алексеевым!" И - тремя шагами чёткими, а потом как попало, идти выдвигать тот батальон, глубже которого за всю войну никто уже не ступит в Германию.
  
  Штабные офицеры, без интендантских и казначейских, на скамейке в тени рассчитывали, сколько заказать городу печёного хлеба, чтоб успели к вечеру и чтобы полкам вдохват, сколько за то заплатить, и останется ли купить провизии сверх того. Во многих частях ни сухарей не осталось, ни соли, в других - на один день, и овса уже не выдавалось лошадям.
  
  Здесь, в тени, жаркий день был ласково-тёпел. Мирно бил маленький фонтан с мифологическими фигурами. В нескольких шагах проходили немки в летних платьях, вели и катили детей, напротив торговал галантерейный магазин, вёз извозчик пожилую немецкую чету. И кроме мирных рассеянных звуков бестрамвайного, безавтомобильного городка - не достигало сюда никаких других, никакого этого погромыхивания, даже дальнего, когда кажется, что огромное жестяное дно рокочет от вгибанья-выгибанья.
  
  После двух недель ненастоящей войны, всё время гуляя, а не стреляя, пришёл 13-й корпус в райский призрачный уголок - и на том бы вся война кончилась!
  
  Генерал Клюев, скоро сорок лет на военной службе, никогда отроду не бывал на войне, так-таки не бывал - ни юнкером, ни прапорщиком, ни командиром лейб-гвардии Волынского полка, ни тем более свитским Его Величества. "Для особых поручений" продержался он в турецкую кампанию в тылу и "генералом для особых поручений" в японскую. Часто награждаемый и поощряемый, уже и начальник штаба округа, он мог надеяться и вообще никогда на войне не побывать. Но вот накатила она, и ему пришлось заменить Алексеева на корпусе.
  
  Правда, генерал Клюев не раз бывал на манёврах. И нынешнее двухнедельное движение его корпуса счастливо походило до сих пор на манёвры, усложнённые плохим пропитанием войск, трудной связью, сильной стрельбою слева (как раз сегодня утром он откупился от судьбы, пославши Мартосу бригаду из Нарвского и Копорского полков - тех, что уже раз ходили к нему зря и вернулись), - но сам он не отвечал за те заполосные события, а в его полосе текло пока всё сносно, и лишь боялся он какой-нибудь ошибкой, неосторожным своим распоряжением нарушить эту хрупкость, или что оно само внезапно ворвётся откуда-нибудь. Клюев томился, он не ощущал в себе никакой твёрдости, и не чувствовал поддержки в офицерах, всем в корпусе чужой. О противнике он не знал ничего. Сейчас в Алленштейне он не приказал выбирать здания для штаба, сам не вполне ещё веря, что этот город завоевал и можно остаться тут ночевать.
  
  Вдруг (не это ли оно?...) - подкатила двуколка, из неё выскочил лётчик, подбежал с докладом (чтобы тише, не слышно улице, его посадили на песок у ног Клюева). Он только что вернулся с разведки в восточном направлении, летал за 30 вёрст, почти к озеру Дидей, - и видел две колонны, по длине каждая в дивизию, которые шли сюда. Он не спускался так низко, чтоб отчётливо различить, что это - свои, но...
  
  ... но - затолковали, загудели штабные, на коленях разглядывая планшеты и поднося их генералам Клюеву и Пестичу, - иначе не могло быть: это шёл им на помощь по приказу Самсонова корпус Благовещенского! совпадало и время, и направление, и численность! И завтра будет их тут кулак, два корпуса! А если с Мартосом соединятся, то и ещё больший кулак!
  
  Правда, начальник штаба корпуса Пестич предложил ещё раз для проверки послать другого лётчика, старше и опытней, - но Клюев отвёл проверку и велел немедленно писать от него к Благовещенскому письмо: что он с тремя четвертями корпуса пришёл в Алленштейн и будет здесь ночевать, противника же нигде нет; а с рассветом покинет Алленштейн Благовещенскому, сам же пойдёт в сторону Мартоса.
  
  И распорядился искать здание для штаба корпуса.
  
  Вдруг (оно! оно!) - близко за городом раздалась сильная ружейная стрельба, и даже маленьких пушечек.
  
  Клюев побледнел, всё пересохло. Откуда, как могли так незаметно подкрасться немцы? - и теперь перережут пути отхода?
  
  Помчался конный выяснять.
  
  Дружно палили минут несколько. Немцы на улице не скрывали своего оживления. Но лишь в одном месте били. И вот реже, реже.
  
  И замолчали.
  
  Клюев подписал письмо, запечатали пакет, вручили лётчику: сделать посадку близ одной из тех колонн и передать пакет ближайшему генералу.
  
  Молодой пилот, гордый поручением, прыгнул в двуколку, погнал к своему аэроплану.
  
  Вернулся конный: это неожиданно подъехал с запада к самым домам Алленштейна бронированный немецкий поезд и открыл огонь по бивакам Невского и Софийского полков. Наши не растерялись, отогнали его.
  
  - Надо пути нарушить! - приказал Пестич.
  
  Лётчик не вернулся ни через час, ни через два, ни до ночи.
  
  Но это не обеспокоило никого: ведь летательные аппараты то и дело портятся.
  
  Правда, посылали и по земле офицерский разъезд навстречу тем колоннам. К вечеру прискакал назад один офицер и доложил, что из той, нашей, колонны их обстреляли.
  
  Но и это никого не встревожило, потому что часто у нас обстреливают своих...
  
  27
   Сделать закладку на этом месте книги
  
  Генерал-от-инфантерии Николай Николаевич Мартос был, как говорится, "человек не пролей капельки". Ему невыносимо было российское растяпство, "обождём", "утро вечера мудреней", переспим, а там что Бог даст. Всякий знак тревоги, всякое невыясненное пятнышко тут же позывали его к живому исследованию, решению, ответу. У него был истинный дар полководца: быстро, точно и трезво разобраться в любой обстановке и среди самых разноречивых данных, и чем хуже бывало положение - тем острей его проницание и тем бурней энергия. Ни с чем невыясненным мельчайшим он заснуть не мог, его жгло, оттого и спать ему мало доставалось, а больше он курил и курил. Ему доставалось мало спать - но и штабу корпуса тоже, ибо этой самой пролитой капельки он никому не прощал, он не понимал, как можно её пролить, он требовал её всю тут же с земли соскрести назад. Он заболевал от каждого невыполненного приказания, от каждого недояснённого, неотвеченного вопроса. Он не уставал добиваться от каждого подчинённого каждой мелочи, чтоб она была ему выложена как начищенная серебряная монетка, - но к такому режиму были непривычны русские офицеры и кляли Мартоса, и это же показалось невыносимо Крымову, отчего и бранил он Мартоса, что тот "задёргал штаб". По развалке Крымова не могло быть досаднее генерала, чем Мартос.
  
  Хотя и всю жизнь в армии (с девятнадцати лет - на турецкой войне), Мартос так не походил на русских представительных медлительных генералов, что казался ловко переодетым шпаком - худой, подвижный, как будто не было ему сейчас 56 лет, острый, да ещё хаживая с тросточкой-указкой и в распахнутой шинели под эполетами.
  
  Своим 15-м корпусом он командовал уже четвёртый год кряду, всех знал, а корпус гордился своим командиром, и на многих зимних и летних учениях, манёврах, полигонах успел понять своё превосходство над другими корпусами. Воспитанный Мартосом корпус стал достоин своего командира. И был корпус - здешний, Варшавского округа, именно к этому театру действий Мартос его и готовил, и справедливо, что именно его корпус попал в Пруссии на самое горячее направление, вёл бои с 10 августа, когда другие корпуса всё только шли в пустоту, и что именно его корпусу досталось разведать своими боками, а Мартосу - разгадать обстановку, которую ещё не понимали на всех верхах, разгадать - и избрать правильное направление удара.
  
  Несправедливо другое: что в первый день мобилизации от Мартоса отобрали и 6-ю и 15-ю кавалерийские дивизии, где Мартос знал каждого эскадронного, и даже не оставили просимого Глуховского драгунского полка, а навязали небоевой Оренбургский казачий полк, всего лишь с опытом полицейской службы в Варшаве, а полевой и не знал, и нести уклонялся. Единственный в самсоновской армии корпус был готов ко всей тяжести армейского сражения - и его лишили кавалерийской помощи, погнали в неизведанную пустоту даже без конной разведки. И несправедливо то, что начальство успело ещё до боёв помотать 15-й корпус на лишние переходы: совершить ненужный марш на восток для общего сосредоточения, а потом - назад, петля на несколько дневных переходов. (Воевал Мартос третью войну, но никогда ещё не видел такой сумятицы и гонки). А в приданном корпусу отряде лётчиков все 6 аэропланов были устаревшей системы, все моторы выслужили срок - и только лётчики горели геройством, и летали, - и корпус всё же не остался без воздушной разведки.
  
  Боязливые городские казаки вели разведку, собирая слухи от местных жителей. И так ожидали боя за Найденбург, а его не было, а 10 августа объявил Мартос первую днёвку корпусу - но под Орлау неожиданно наткнулись на немцев и неожиданно среди дня начали бой. Артиллерия корпуса была вся со снарядами и стреляла отлично. То Симбирский полк, то Полтавский сами бросались в атаку, не дожидаясь команды (а не всегда это хорошо, и несли потери). В бою выбыли два командира бригады, три командира полка, несколько батальонных, много офицеров, больше трёх тысяч нижних чинов. У противника оказалось больше шести полков пехоты, на заранее выбранных и сильно укреплённых позициях с 16 батареями. В ходе двухдневного боя, разделённого душной ночью с редким дождём, русские брали Орлау и Франкенау, отступали от них - и снова взяли их рассветной атакой, и противник с разгромом ушёл с позиций, оставляя снаряжение, раненых и трупы - даже стоячие трупы, застрявшие в тесном крепком молодом ельнике.
  
  А оказался тут - немецкий корпус Шольца, в мирное время и расквартированный в этой самой местности, к ней и подготовленный. Итак, противник никуда не бежал из Восточной Пруссии, как уверял штаб фронта. И Мартос, продолжая двигаться вперёд и день ото дня задирая противника левым боком, первый стал понимать истинное, косое, расположение корпуса Шольца, и первый, не дожидаясь распоряжения, стал заворачивать налево. Пилоты помогли ему открыть и выяснить за Мюленским озером с запада укреплённую позицию немцев.
  
  И всё это приходилось совершать с корпусом, две недели не знавшем днёвок, изголоженным без подвоза, и в бессонные ночи - приходилось ночами переводить и поворачивать части. Для разгрома Шольца нужна была помощь соседей. Справа, где-то далеко, брёл Клюев. Ещё 10-го, при загаре боя под Орлау, Мартос полевой запиской к соседу, как бывает проще всего в обход начальства, просил помощи у Клюева - прислать в Орлау два полка. Но Клюев, хотя и получил записку быстро и слышал канонаду, - послал помощь только на следующий день, и не рано, и опоздавшую, Мартос уже выиграл бой и сам. А слева от Мартоса была пустота ещё тревожнее, корпус Кондратовича не подошёл, одна дивизия Мингина, и та как наскочила 13-го на Мюлен внезапно, не понимая противника, не сумела взять укреплений с удара и ещё быстрей откатилась на юг. А Мартосу из армии было приказано на 13 -е не брать Мюлен, не фронтом на Шольца, - но на пустой север, брать Хохенштейн и даже идти к северо-востоку, на Алленштейн. С бурей в душе Мартос ещё послал два правофланговых полка брать Хохенштейн - а остальными всё более поворачивал на северо-запад, на Шольца, а в ночь на 14-е смелой ночной рокировкой полностью переменил фронт с севера на запад, против мюленской линии (ещё долго обозы путались на путях).
  
  Уже понимая, что его потрёпанным дивизиям этой обороны не одолеть, Мартос вечером 13-го снова послал полевую записку Клюеву, идущему безо всякого боя на север, прислать сюда если не дивизию, то хоть два ближайших полка. Но не было уверенности, что Клюев пришлёт. А только тем можно было спасти сражение, что привлечь сюда клюевский корпус весь, подчинить его Мартосу. Штаб армии проявился в Найденбурге - и Мартос просил об этом уже в ночь: сейчас, но только сейчас, безотложно, 14-го августа, можно было разгромить весь немецкий центр - и тогда никакая конфигурация не спасёт прусскую армию, - но корпус Клюева должен идти к Мартосу в ночь на 14-е! И одной дивизией успевал бы прийти прежде полудня, другой после.
  
  Однако штаб армии, не понимающий, что сам держится в Найденбурге лишь тем, что Мартос атакует немцев, - отказал.
  
  Да что ж, недавно в варшавском отеле Мартос представлялся Самсонову (да знал он его и молодым офицером, Самсонов - моложе на год). Нет, не нашёл в нём быстроты, схватчивости, решительности. А уж тестяной Постовский - это полное бедствие, нельзя было назначить неудачней.
  
  Мартос первый из корпусных командиров проводил время не в штабе корпуса, а на командном пункте, с которого виден противник и где снаряды рвутся. Этим положением он дорожил, всякая отлучка была потеря, и утром 14-го, когда на их участке уже гремело с обеих сторон, а по расчёту и в штабе армии должны были вот-вот продрыхнуть, - Мартос послал в деревню к телефону полковника: снова просить штаб армии настойчиво, чтоб и весь корпус Клюева был немедленно повёрнут сюда!
  
  Бой за Мюлен был тяжкий, 6 русских полков против 9 немецких, врывались в деревню, и брали пленных, и отступали. Разорвалось несколько сот шрапнелей и фугасов, многие десятки носилок пронесли, кое-где сменили батальоны резервными, кое-где переменили огневые позиции, оттащили побитые батареи, дружным обстрелом едва не сбили свой аэроплан, - пока вернулся от телефона полковник. На беду он разговаривал с Постовским - да и как бы мог он требовать непременно командующего? - и Постовский отказал с мотивировкой такой: "командующий не хочет стеснять инициативы генерала Клюева".
  
  Нельзя было штопором завертеть Мартоса сильней, чем этим ответом! Он бросил бинокль, сбежал с чердака, и под соснами бегал и вился на горке, ругаясь сам для себя, проклиная и исходу не находя ногам. Он не впал в ошибку доверия, что действительно его просьбу доложили командующему, и тот своей избыточно-крупной головой со всех сторон обдумал - и пощадил инициативу нерешительного Клюева. Нет, сразу узнавалась чернильно-промокательная душа Пестовского, его боязнь отойти от позавчерашней директивы фронта и его ничтожно-значительная мина говорить от имени командующего, не доложившись. Да и как решиться такое подчинение составить, если Мартос корпусной как корпусной, а батюшка Клюев ведь был недавно начальник штаба округа, а Постовский служил у него генерал-квартирмейстером?!...
  
  Что было Мартосу? - с утра бросить бой, когда уже переходили укреплённую реку, когда уже Мюлей обкладывали, а немецкий батальон панически бежал, - и скакать самому в тыл звонить, добиваться, проснулся ли командующий? В такие стервенящие минуты, неизбежные в армейской службе, когда надставленные остолопы делают всё как хуже и вредней, - хоть скинь с себя всё военное до нитки и утопись голый, не причастный ни к какому военному мундиру!
  
  Но его звали, ждали, докладывали и спрашивали, а тут пришёл полевой ответ и от Клюева: Нарвский и Копорский полки высланы на Хохенштейн. И неутомимый Мартос уравновесился, снова ввинтился в бой.
  
  И так, на командно-наблюдательном, имея хорошую связь и с полками и с артиллерией, изведя три десятка папирос и не пообедав, Мартос провёл бы сносно этот день. Бой стихал, подтягивались и перемещались. Подходили и у немцев резервы и орудия. Пришло сведение, что два полка от Клюева достигли Хохенштейна, - и велел им Мартос немедленно идти насквозь дальше. В 4 часа пополудни, не давая немцам отдышаться и своим вздохнуть, Мартос начал новую атаку всеми полками, и хорошо пошли, обтекая Мюлен, - но дождаться заветного момента Мартосу не дали: прискакали звать его к телефону, вызывал срочно штаб армии.
  
  Так сейчас нужен был Мартос на командном! Так непосильно было ему отрываться, ехать разговаривать, даже Клюева получать! - но армейская шкура не давала самовольничать. Всё покинув на начальника штаба, поскакал Мартос к телефону, чтобы скорей обратно.
  
  В большой тяжёлый телефон постоянной немецкой сети Мартос отчётливо услышал скрипучую манеру Постовского, - да что манера, не до манеры, он верить ушам своим не мог, он с ноги на ногу как на горячем заперемялся.
  
  - Генерал Мартос, такое приказание, - нудно тянул Постовский. - Завтра с утра двинуться на Алленштейн для соединения с 13-м и 6-м корпусами. Там образуется большой кулак из трёх корпусов.
  
  Мартос изумился, нет, он не понял: не Клюев - сюда, а он - к Клюеву?
  
  Да, именно так.
  
  Узкую грудь Мартоса разорвало как прямым попаданием. Нельзя было ни дышать, ни жить! Это пресс-папье ничего не понимало и понять не могло! Оно не понимало, что один 15-й корпус только и вёл успешный жаркий бой со всей обозримой живой силой врага в Пруссии, со всей, какая проявилась до сих пор! Оно не понимало, что каждый час этого боя есть золотой час для всей армии, и надо сюда, сюда тянуть войска, а не отсюда. Оно не понимало, что сегодняшний день был доблестью целой жизни Мартоса, всей его военной карьеры! Оно вообще не разговаривало на человеческом языке. Да, бишь, 15-й корпус ещё не выполнил приказа - уйти далеко севернее.
  
  - Позовите к телефону командующего! - закричал Мартос бешеным тонким приказным голосом. - Сию же минуту позовите!
  
  Постовский отказался. Ну да, им же из комнаты в комнату переходить, смотришь, и по лестнице.
  
  Зачем командующего? Приказ от имени...
  
  - Не-ет!! - закричал Мартос, пока ещё горло кричало, пока ещё не перерезали шеи. - Нет!! Только командующий! Пусть командующий укажет, кому из генералов передать корпус, а меня пусть уволит от командования! Я больше не служу!! Я ухожу в от-ставку!!
  
  И Постовский не закричал навстречу (да он и не умел). Постовский сильно снизил тон. Постовский растерянно сказал:
  
  - Хорошо. Хорошо, доложу. Через час вызову к телефону.
  
  Да волки вас разорви через час! Через час вы меня не дозовётесь!
  
  Лёгкий, с фигурой мальчика, с подпрыгом мячика, вскочил Мартос в седло и галопом погнал на командный, так что адъютант еле за ним успевал.
  
  В темноте пришло известие, что весь корпус Клюева подчинён Мартосу. Мартос кинулся звонить командиру своей правой дивизии, чтобы тот скорей слал Клюеву новую полевую записку: срочно двигаться сюда на помощь.
  
  Наша связь! - одинокая скачка верховых по чужой стране, среда, может быть, отрядов неприятельских. Телефонные линии - всюду, а нет технических команд налаживать их.
  
  28
   Сделать закладку на этом месте книги
  
  Не принёс и Найденбург успокоения мыслям Самсонова, не принёс прямого участия в деле. Чужой потолок над утренним пробуждением, в окно - кровли и шпили старинного орденского города, необъяснимо-близкая канонада, потягивающие дымил недотушенных пожаров и смешение двух жизней в городе - немецкой гражданской и русской военной. Каждая из них текла по своим законам, бессмысленным для другой, но в одних и тех же каменных простенках им неизбежно было совместиться, и вот с утра, раньше штабных., добивались приёма у командующего вместе: русский комендант города и немецкий бургомистр. Из городских запасов пришлось взять муки, печь хлеб для войск - расчёты, возражения, оговорки. Полицейская служба, установленная комендантом, не принесёт ли ущерба жителям? Русскими взят под контроль хорошо оборудованный немецкий госпиталь - но там есть немецкие врачи и немецкие раненые. Реквизируется здание и транспорт для русских госпиталей - условия, основания?
  
  Самсонов честно старался вникнуть и справедливо решить разногласия, впрочем взаимно благожелательные. Но - рассеян был он. Шевелилось в нём то невидимое, недосягаемое, что происходило в песках, лесах, в разбросе ста вёрст, и о чём с докладами не спешили прорваться к нему штабные.
  
  Хотя по армейской иерархии высший начальник властен и волен над своими штабными, а те над ним - нет, но косным ходом событий чаще бывает наоборот: от штабных зависит, что высший начальник узнает и чего не узнает, в чём дано ему будет распорядиться, а в чём нет.
  
  Вчерашний день, как и каждый, закончился рассылкою наиразумнейших из возможных приказаний всем корпусам, что делать им сегодня, и с этим сознанием наивозможного благополучия штаб армии лёг спать. К утру у некоторых чинов штаба накопились кое-какие противосказания ко вчерашнему, но обнаруженное могло пойти в противоречие тому, на чём они сами вчера настаивали, - итак, не с каждым же докладом было спешить к. командующему. Некоторые вчерашние приказания и надо бы как будто изменить - да ведь уже завязались по ним утренние бои, всё равно поздно. И оставалось командующему проводить неторопливое утро, полагая, что с Божьей помощью всё развивается, как он хотел и распорядился, то есть к лучшему.
  
  Только нельзя было от него утаить связанных с близкою канонадой событий в дивизии Мингина. Эта дивизия, из Новогеоргиевска во Млаву почему-то не перевезенная по железной дороге, а прошагавшая сто вёрст рядом с нею и ещё полсотни потом, с быстрого хода вчера пошла в наступление всеми полками, причём правые едва не взяли Мюлена, а левые - Ревельский и Эстляндский, тоже очень успешно продвигались, но были встречены сильным огнём и отошли. А Мингин, узнав об отходе левых полков, отошёл и правыми, оторвался от Мартоса, как бы фланг его не открыл. Но в остальном сведения не были точны: как именно велики потери? до какого именно рубежа отошли? Неточность сведений давала возможность истолковывать их пока и не столь тревожно, тем более, что и канонада сегодня с утра отдалилась, перенеслась правее, к Мартосу.
  
  Внимательно рассмотрел Самсонов предложенную ему карту. Велел послать указание, дальше какой деревни, в десяти верстах от Найденбурга, полкам Мингина ни в коем случае не отступать. Теплилась надежда, что вот-вот начнет подходить к Мингину гвардейская дивизия Сирелиуса. Его или корпусного Кондратовича очень ждал Самсонов в это утро к себе, но они не появлялись.
  
  Может быть не офицера посылать на выяснение, а самому командующему поехать и посмотреть? Но поедешь к дивизии Мингина, а тут с другого края подскочит что-нибудь важное.
  
  Так, без верных сведений о событиях, без явного дела, Самсонов протомился всю первую половину дня: то опять с Ноксом (верхом проехались с ним на высоту и оттуда смотрели вдаль), то с интендантами, то с начальником госпиталя, то с Пестовским, то над телеграммами Северо-Западного. И подходило уже время обедать, когда казачий разъезд привёз донесение Благовещенского, помеченное двумя часами минувшей ночи.
  
  Донесение было так странно, что Самсонов моргал над ним, хмурился, пыхтел - а ничего понять не мог, вместе и со штабными. О том, что приказано было, - идти на выручку Клюеву, Благовещенский как будто не знал: он об этом не отчитывался, не оговаривал, почему не сделано. Ещё меньше он знал о немцах, была такая странная фраза: "Разведка не дала сведений о противнике". И тут же: что в утреннем бою под Гросс-Бессау (каком утреннем бою? когда он об этом доносил?!) потери комаровской дивизии - более 4 тысяч человек! То есть, четверть дивизии?! И при этом - о противнике нет сведений?! И вот уже пункт указывался: на 20 вёрст южнее Гросс-Бессау, куда корпус отходит, явно бросив Бишофсбург, но об этом ни слова! И что ж за войска оказались там у немцев? Если б они бежали, на убеганьи боком зацепили Благовещенского - но как же четыре тысячи потерь?... Но они не бежали, ибо Ренненкампф не подходит - и, значит, они держат его. И значит никаких серьёзных сил против Благовещенского быть не должно. Так откуда?
  
  А если они - от Ренненкампфа, то что ж не идёт Ренненкампф? Ох, он себе на уме.
  
  Кой-как укрывшись от Нокса, Самсонов с этим уклончивым, нет, лживым донесением ходил по тёмному залу ландрата, как растревоженный медведь, и над тёмным дубовым столом сжимал голову.
  
  Как несчастливо изменился вид войны, превращая командующего в тряпичную куклу! То обозримое поле сражения, по которому можно доскакать до оробевшего командира или вызвать его к себе, - где оно? Уже в японскую оно заслонялось, отодвигалось - а где оно теперь? За 70 вёрст, по стране врага, под угрозой пуль и плена, полсуток везли казаки лживую, подлую, предательскую грамоту! А добиться понять, исправить, ободрить труса, переприказать - ничто невозможно, пока казаки не покормят лошадей, дадут им отдохнуть и ещё потом проскачут полсуток назад. Не нащупывали друг друга станции беспроволочного телеграфа, не взлетали или не возвращались летательные аппараты. И свой единственный автомобиль усылать с ответом Благовещенскому - тоже не гораздо, да и ему потребно конное сопровождение. И так на 70 вёрст, как при Кутузове на пять, оставались всё те же копыта таких же по размаху ног коней. И только завтра об эту пору можно будет узнать, исправится ли 6-й корпус, подтянется ли к своим, или вовсе отколется, затеряется, а самсоновская армия окажется с отрубленной правой рукой?
  
  С этим ощущением отрубленной правой руки, подшибленного крыла, Самсонов и сел за обед, и есть ничего не мог, и уже был откровенно хмур с Ноксом, отвечал ему невпопад.
  
  Но в середине же обеда настигла и нечаянная радость: прерванная с утра, восстановилась связь с 1-м корпусом, и передали донесение Артамонова: "С утра атакован крупными силами противника под Уздау. Все атаки отбил. Держусь как скала. Выполню задачу до конца".
  
  И высокое откидистое чело командующего помолодело, осветилось - и всё осветилось за столом. С живостью требовал объяснений и благорасположенный Нокс.
  
  Правая рука была отшиблена, но силой наливалась левая, главная сейчас рука. А как несправедлив был командующий к Артамонову все эти дни, считая его и карьеристом, и глупым суетливым человеком! Теперь же он держал главное направление, всю армию, и не подумать, что преувеличивает, ибо тогда не родилось бы это сильное выразительное: как скала.
  
  В приятных минутах кончился обед. Захотелось Самсонову узнать ещё подробностей, позвать к аппарату Крымова или Воротынцева, кто там ближе, - однако провод опять прервался.
  
  Тем более надлежало заняться центральными корпусами. И хотя только третий час дня, очевидно уже пора начать составлять приказ по армии на завтра: лучше рано, чем поздно. Конечно, разумней бы отдавать распоряжения не на сутки, а по часам, по обстановке, но уж так всеми принято, не нами так заведено: в сутки раз.
  
  На овальном столе перед командующим разложили карту, и Самсонов с Филимоновым и двумя полковниками, приминая углы, наклонялись, переходили, водили пальцами, а полковник оперативной части для справки вычитывал вслух из прежних донесений и распоряжений.
  
  К этой работе, в несколько рук, Самсонов всегда относился как к высокому обряду. От случайных причин - от освещения, от морга глазом, от стоянья или сиденья у стола, от толщины пальца, от тупого карандаша могла зависеть судьба батальонов и даже полков. Согласуя линии и стрелки, высшие приказы и свои соображении, Самсонов добросовестно, как только мог, старался вынести разумное решение. Даже пот капал на карту, Самсонов снимал его со лба платком, - то ли душно было в знойный день в зале ландрата при небольших узких окнах?
  
  Приказ, как всегда, начинался с утверждения того, что уже достигнуто. Выходило неплохо: 1-й корпус отбил немецкие атаки под Уздау, дивизия Мингина во что бы то ни стало удержится, где ей сказано, 15-й занял Хохенштейн, вот-вот и Мюлен возьмёт, 13-й - в Алленштейне, а 6-й... да и 6-й ещё может исправиться.
  
  Что же - завтра? Ясно, что центральными корпусами будем всё более поворачиваться налево, а неподвижный артамоновский будет как бы осью поворота армии. Ему так и напишем дипломатично, не предлагая наступления: "удерживаться впереди Сольдау", и воля Верховного ни в коем случае не будет нарушена. А Клюеву велеть идти форсированно к Мартосу. А Мартосу... тут Филимонов настоял на глубокой формулировке: "скользя вдоль себя налево, сбрасывать противника во фланг".
  
  Только одного не могли они указать корпусам: как силён противник, как он расположен и из каких корпусов состоит.
  
  И вот - почти готовый, лежал армейский приказ на завтра. Работа была - как продираться через кустарник в сумерках, а приказ лёг на бумагу без помарок, красивым наклонным почерком.
  
  Но не уверен был Самсонов, что всё действительно готово. Да и нездорово себя почувствовал, дышать не хватало.
  
  - Пожалуй, господа, пройдусь по свежему воздуху немного, потом подпишем, время есть.
  
  Филимонов и полковник Вялов испросили разрешения идти вместе с ним. А начальник разведки с лысо-сверкающей тыквенной головой понёс проект приказа Постовскому в другой зал, и тот сразу заметил, как противоречит этот приказ последнему указанию Северо-Западного фронта наступать строго на север:
  
  - Куда ж вы смотрите? Не Клюев должен идти к Мартосу, а Мартос к Клюеву. И так собрался бы большой кулак!
  
  Был уже пятый час дня, жара спадала, но раскалены камни, и на улице тоже не хватало командующему воздуха. Он снимал фуражку, снова обтирал пот.
  
  - Пройдёмте, господа, на край городка, там - рощица или кладбище.
  
  Хотя и видено было вчера, хотя и на солнце сейчас - командующий задержался перед памятником Бисмарку. Обсаженный цветами, стоял на ребре скалистый необработанный коричневый камень, обломистым ребром вверх. А из него в треть плоти выступал в острых линиях и углах - чёрный Бисмарк, как чёрною думой затянутый.
  
  Выбранная улица вела на северо-западную дорогу, к дивизии Мингина, может и не случайно сюда тянуло командующего. Как любил, он шёл с руками за спиной. Спереди это выглядело внушительно, а сзади - как бы по-арестантски, к тому ж и голова опущенная. Он не поддерживал разговора, и офицеры шли стороною.
  
  Самсонов ощущал, что делает - не так. Верней - чего-то нужного не делает, а не мог схватить - чего, не мог прорваться через пелену. Хотелось ему скакать куда-нибудь, саблю выхватывать, но это бессмысленно было бы, и не приличествовало его положению.
  
  И сам собой он был недоволен. И Филимонов недоволен им всё время, явно. И вряд ли командиры корпусов довольны. И главнокомандование фронта называло его трусом. И неодобрительно думала о нём Ставка.
  
  А - что делать, никто не мог ему сказать.
  
  При последних домах улицы начиналась рощица. Хотели все в неё сворачивать, как с дороги загрохотали и показались на быстром прокате двуколка, вторая, потом двуконная телега. Возчики кнутами гнали, как спасаясь от близкого преследования, - катили с развязностью, неприличной в расположении штаба армии. Сопровождающие Самсонова бросились перехватить, и Филимонов, одёргивая аксельбант, со злым лицом вышел на середину дороги. А Самсонов ещё не придал значения, зашёл в рощу, сел на скамью.
  
  Однако шум с улицы не умолкал. Колёса остановились, но подъехало ещё сколько-то. Слышался гул голосов, утишаемый по мере подхода. Слышался грозный голос Филимонова, как он допрашивал солдат и не отпускал. Самсонов попросил Вялова пойти узнать, что там. Вежливый Вялов вернулся с задержкой, смущённый, как доложить, - а голос Филимонова там набирал силы, резко распекая.
  
  Вялов объяснил: это - очень расстроенные остатки Эстляндского полка и немного ревельцев (которые должны были во что бы то ни стало стоять в десятке вёрст отсюда), они стихийно отступали и вот докатились до Найденбурга, конечно, не зная, что здесь штаб армии. Они имели порыв откатываться и дальше.
  
  Самсонов тревожно встал, дыша с недостаточностью, и, забывая надеть фуражку, потерянно неся её в руке, вышел на солнцепёк, на улицу.
  
  Тут набрался как бы строй: несколько повозок, отдельно четверо офицеров, потом солдат сотни полторы, еще подходили и новые. Им приказано было разбираться в четыре шеренги, но что это были за шеренги! - неостывшие кривые линии распалённых лиц, многие без фуражек, как на молитве, а не в строю, кто без шинельной скатки, у кого скатка в ногах, у всех ли ещё винтовки? А у правофлангового чёрного дядьки оттопырен на боку котелок, пробитый в донце осколком, но не покинутый. Десятка два было раненых, перебинтованных кто фельдшерской рукой, кто саморучно, а и просто были с запекшимися открытыми пятнами. Уже остановясь, они как будто не остановились, их клонило, валило в ту сторону, куда они быстро шагали незадолго. Они дико смотрели, и ещё странно, что держали как-то строй.
  
  При подходе командующего Филимонов рявкнул: "смирно!" (Самсонов отставил), и стал громко докладывать - да не докладывать, а позорить это трусливое стадо потерявших человеческий вид солдат... До сих пор командующий слышал своего генерал-квартирмейстера только в комнатах. Он не ожидал от него такой звучности, резкости, ярости. Филимонов кричал перед строем с неистраченным честолюбием штабного начальника и ещё с особым честолюбием генералов, низких ростом.
  
  Самсонов слушал крик, обвиняющий весь Эстляндский полк в предательстве, трусости, дезертирстве, а сам оглядывал неостывшие лихие солдатские лица. То была лихость крайности - крайности конца жизни, когда никакой генеральский распёк уже не проникал в их уши, и это чудо ещё, что они позволили себя остановить: их и каменный забор уже мог бы не остановить.
  
  Но эту лихость, эту крайность тут же отличил Самсонов от той бунтарской лихости, которую повидал в 905-м году на сибирской магистрали, где кипели солдатские митинги, распоряжались комитеты, где гудело "доло-ой!", "домо-ой!", громили вокзалы, буфеты, силой хватали паровозы для своих составов: "Мы первые! домой! долой!". Там - ничего не значили офицеры, и в сто глоток кричали бунтари "до-лой!" - долой вас, какие б вы ни были хорошие, мать вашу расперетак, не надо нам вашего хорошего, отдайте нам кровное наше!
  
  А здесь, на этих лицах перекажённых, на возврате уже ненадеянном от смерти к жизни, было с болью к офицерам: кровное наше, мать вашу так, мы же вам отдаём, - а вы?? а вы?!
  
  И Самсонов, чувствуя, что краснеет, может быть и не видимо никому на солнце, выставил лапу ладони, остановил нависающий гам генерал-квартирмейстера и стал тихим голосом спрашивать - сперва офицеров, случайных, только один был ротный, потом и солдат.
  
  А им - рассказывать непривычно, сбойно, нескладно, да и что они там поняли во всей этой свистящей смерти? Под снарядным накрывом от сотен орудий - да без единой канавки, в мелких бороздах свекловичного поля. А нашей артиллерии - не было, или не доставала в ответ, а какие несколько пушек выехали - тут же и разнесло их. И всё ж таки ружьями да пулемётами, дальной стрельбою - отвечали по пушкам. А ещё подымались в атаки и даже до немецких окопов дотягивали. И все патроны расстреляли. А тут пехота стала обходить их. А тут и конница сзади заворачивала (может, и не заворачивала). Да такого грохота и в Страшный Суд не будет, старые солдаты никогда не слышали. Тысяч до трёх из их полка разметало. А-а, этого не расскажешь...
  
  Он. Он виноват. Он же слышал эту стрельбу вчера, и сегодня утром хотел к ним поехать - отчего не поехал? Уже в том его вина, что он здесь их дождался, а не там разыскал, в их беде. Да не в том, а прорезалось ясно, что никак не понималось в тёмном зале ландрата: ещё вчера на сегодня писал он им, под советы вот этого неуёмного генерала, какое шоссе у немцев перерезать; как ворона летает, и то бы им было туда двадцать вёрст. А посылал - по жаровне, по единственному месту, где немцы замечены были, стояли и бились. И ещё сегодня ошмёткам этих полков он велел "во что бы то ни стало"...
  
  Пока говорили - подбывало сзади, и знамя пришло на древке, с крестом георгиевским в навершной скобе и с юбилейными лентами. Подошло и стало знамя на левом фланге молча, и кучка солдат при нём - некомплектных, раненых, ободранных.
  
  И к рассудительному тихому голосу, слышному однако тут всем, добавляя, чтоб и тем было слышно, Самсонов окликнул:
  
  - Сколько вас, ревельцы?
  
  И фельдфебель ответил отрубисто:
  
  - Знамя. И взвод.
  
  А из задней шеренги Эстляндского крикнул, спроса не дожидаясь, голос нетерпеливый, охрипший:
  
  - Ваше высокопревосходительство! Мы ведь - третий день без сухарей!
  
  - Как? - ещё затемнился, изумился, обернулся командующий. - Третий день?
  
  Весь вчерашний день, наступая по жаровне, и вырубаемые снарядами, и в штыковые атаки ходя, и умерев на девять десятых, - без сухарей?...
  
  - Без сухарей!! - подтверждали ему сбойным хором.
  
  Командующий покачнулся вперёд высоким грузным телом, видели. Адъютант подбежал его поддержать, но не пришлось, он устоял.
  
  (Да ему освободительней было бы рухнуть и крикнуть: "Каюсь, братцы, это я вас погубил!" Ему легче к сердцу было бы - взять всё на себя и подняться уже не командующим).
  
  Но - только распорядился тихим голосом:
  
  - Всех накормить сейчас же. И поместить на отдых.
  
  А тяжесть вся осталась в нём.
  
  И он зашагал в город назад, окаянно перемещая ноги.
  
  Как раз у глыбы Бисмарка из-за угла выехало навстречу командующему несколько конных, провожаемых штабным офицером. Тот показал. Увидели. Соскочили и пошли к Самсонову кривым кавалерийским шагом, наращивая его.
  
  Это были: кавалерийский генерал, драгунский полковник и казачий полковник.
  
  Генерал-майор Штемпель (так много в его армии генералов, Самсонов лоб наморщил, да, командир бригады у Роппа) доложил, что прибыл во главе сводного отряда из драгунского полка, трёх с половиной сотен 6-го Донского и конной батареи. Отряд сформирован полковником Крымовым властью командующего армией с задачей установить прерванную живую связь между 1-м армейским корпусом и 23-м.
  
  Ещё видели глаза Самсонова эстляндцев и ревельцев, ещё через голову промешивалась их беда со своей виной, а в памяти наслоено было, что всякие временные отряды, расподчинения и переподчинения всегда истекают от худа, - но время настигало, и надо было врабатываться и понимать:
  
  - Да? Хорошо, это хорошо... Между этими корпусами действительно...
  
  Командующий здоровался за руку со всеми тремя - а казачьего полковника он знал! сразу вспомнил его скромно-грубоватое лицо, седой бобрик, седую бородку щёточкой, по Новочеркасску знал:
  
  - Исаев? Алексей Николаич, кажется?
  
  Лет уж под семьдесят, а безотказен:
  
  - Так точно, ваше высокопревосходительство!
  
  - А почему - три с половиной сотни? - слабо улыбнулся Самсонов.
  
  И Исаев, рад случаю пожаловаться, может ещё полк соберёт назад, - объяснял. Но - странно смотрел на Самсонова.
  
  И Штемпель тоже смотрел странно. Они переглянулись.
  
  - Худая весть и гонцу не в честь, - поёжился простоватый Исаев.
  
  Самсонова кольнуло:
  
  - Что такое ещё?
  
  Сухощавый Штемпель выпрямился и протянул пакет, как если б ждал себе за это казни:
  
  - Нагнал нарочный от полковника Крымова. Велел передать.
  
  - Что такое? - спрашивал Самсонов, будто устно легче было услышать. А пальцы уже разворачивали бумагу с крымовским замысловатым почерком:
  
  "Ваше высокопревосходительство, Александр Васильевич!
  
  Генерал Артамонов - глуп, трус и лгун. По его беспричинному приказу корпус с полудня отступает в беспорядке. От вас это скрывается. Потеряна прекрасная контратака петровцев, нейшлотцев и стрелков. Отдано Уздау, ещё удастся ли к вечеру удержать Сольдау..."
  
  Если б это сказали на словах, хотя б и под клятвой, - нельзя было бы поверить. Но Крымов зря не напишет.
  
  Самсонов вырос, побагровел, затрясся, как мех раздулась его грудь. Он брёл сюда ослабленным и виновным - но вот обнаружился злодей виновнее его! И с силою правоты он заревел на перекресток:
  
  - От-ре-шаю мерзавца!
  
  И поднятою рукой оперся о бисмаркову неровную глыбу:
  
  - Кто здесь? Восстановить немедленно связь с Сольдау. Генерала Артамонова отрешаю от командования корпусом. Назначаю генерала Душкевича. Сообщить в 1-й корпус и в штаб фронта.
  
  Он опирался как будто о скалу, как будто левою рукой - но не было у него больше левой руки.
  
  Отрубили и её.
  
  29
   Сделать закладку на этом месте книги
  
  Ещё вчера, с ног сбивая, гнали Нарвский и Копорский полки на север, не давая у колодцев посидеть, и уже в вечерних сумерках всё на север, биваками стали в темноте. Слух был, что завтра в городе Алленштейне будут хлеб печь и выдавать. Но утром 14-го после обычной заминки, затяжки, когда приказы никак не рождались и не рассылались, и батальоны цепенели в бездействии, впрочем зная, что их же ногами и расплачиваться за всё, - пришёл приказ Нарвскому и Копорскому полкам поворачивать налево назад, от Алленштейна прочь, и, с тем же спехом возвращая незримому немцу вёрсты, отшаганные у него вчера, - гнать на помощь соседу, как уже бегали три дня назад именно эти полки - и зря.
  
  Может быть, командиру бригады было при этом какое-то пояснение. Может быть, и командирам полков перепало осведомления сколько-то. Но в батальоны офицерам ничего не было объяснено, и даже при добром доверии трудно было связать вчерашний: марш и сегодняшний иначе, чем глупостью или злой насмешкой. А что могли думать солдаты? Перед солдатами Ярославу Харитонову было так стыдно за эти метанья, вымученные у их тел, как будто сам он и был тот злобный штабной предатель, кого солдаты во всём подозревали.
  
  Но - и награда неожиданная за весь двухнедельный голодный мотальный марш ожидала их полки: в полдень, при ярком солнце, при ровном ветерке, при весёлых пучных белых облаках открылся им с обзорных грислиненских высот - первый: город, а через час уже и входили они в него без препятствия, небольшой городок Хохенштейн, так, саженей четыреста на четыреста, поразительный не только уёмистой теснотой крутоскатных кровель, но - полной безлюдностью, этим даже страшен в первую минуту: вовсе пуст! - ни военного русского, ни мирного жителя, ни старика, ни женщины, ни ребёнка, ни даже собаки, только редкие осмотрительные кошки. Где - забитые ставни, а где - рамы сорваны с петель, текла вдребезг. Передний полк не сразу поверил, предполагался за город бой, они принимали резервный порядок, высылали разведку. Невдалеке, по тому ж направлению, громыхала артиллерия, стучали пулемёты, - но сам островерхий город по прихоти войны был совершенно пуст - и цел! - видно, никто не бился за город и перед ними, и если брал - то так же пустым, без боя, и так же бросил.
  
  Полки втекли с алленштейновского шоссе ещё с порывом к бою, ещё с готовностью пройти город насквозь к идти дальше, куда было им велено, - но, как в сказке, на первых шагах в зачарованной черте истекают из героя силы, и роняет он меч, копьё и щит, и вот уже весь во власти волшебства, так и здесь первые кварталы чем-то обдали входящие батальоны - и расстроился их шаг, свертелись головы в разные стороны, смягчился, сбился порыв двигаться на шум боя, и бригадная и полковая воля над ними почему-то перестала существовать, никто не понукал, не прискакивали ординарцы с новыми приказами. И батальоны почему-то стали сворачивать - направо, налево, ища себе в городе отдельного простора, да единая батальонная воля тоже парализовалась, и зажили роты отдельно каждая, а там и они распались на взводы, - и удивительно, что это никого не удивляло, а повеяло заколдованным обессиливающим воздухом.
  
  Вопреки тому старался Ярослав хранить сознание, что - не должно так быть! что их помощи дальше ждут! Но не шире взвода действовала его власть. Однако вот и взводы беззвучно, неприметно растекались, рассасывались, как вода, сама себе ища свободный сток и незанятые объёмы. И взводу Харитонова, из лучших, добропорядочных солдат составленному, не стоять же было одному под ружьём на солнце, заслужили они право на привал.
  
  А - на еду? После стольких изнурительных дней при ущербном пайке - так ли уж дурно было, что неотклонной голодной надобностью по одному, по два, по три стало утягивать и его солдат, - кто спросом, как благородный Крамчаткин, подошёл, печатая шаг, и глазами вращая, весь живот во власти командира: - "Разрешите обратиться, ваше благородие? Разрешите отлучиться за продовольственной поддержкой?", - а кто за стену винть, и вот уже сахар несёт, и печенье в цветных пачках, из рук второпях обранивая и прячась от взводного командира. Дурно? Наказать? Да ведь голодны, да ведь это - потребность, от которой и бой зависит. Почему уж так надо считаться с покинутым захватным имуществом? Посоветоваться бы с другими офицерами, но что-то не видно их, и с кем советоваться? - ты взрослый, ты офицер, ты решаешь сам.
  
  А вот - макароны несут, мужиками отроду не виданные! А ещё чудней: в стеклянных банках - телятина, жаренная по-домашнему. Наберкин - маленький, юлкий, с сияющими глазами несёт своему подпоручику, радый угодить:
  
  - Ваше благородие! Не погнушайтесь отведать! До чего же хитро сработано!
  
  Здесь - нет преступленья, чиста солдатская душа, они - заслужили. Да ведь что-то и сварить, и разогреть - в доме, или на дворе, свой огонь разведя между кирпичами. А вот ещё занятней, даже офицерам вдиво - как немцы хранят яйца: кладут их в беловатую, видимо известковую воду и оттуда они как свеженькие, сколько ж месяцев?
  
  На кладовках у немцев замки не тяжкие, у немца ведь какое глупое понимание: раз замок - значит нельзя, никто не возьмёт. А слух - что в городе есть большие склады, и уже другие батальоны до них добрались, нас опередили.
  
  Нет, что-то не то... Нет, так нехорошо! Надо запретить! Надо сейчас построить всех и объяснить...
  
  Но тут расторопный служивый унтер, опора Ярослава во взводе, доложил ему, что на краю города стоят казармы, а в канцелярии - много карт! И - зажглось Ярославу эти карты посмотреть, пока не выступили дальше! Да в конце концов у него-то во взводе солдаты хорошие. И оставив унтера со строгим наказом, Харитонов захватил неохочего солдатика и поспешил с ним в казармы.
  
  По казармам бродило немного добытчиков, но никому не приглядывалось немецкое обмундирование и фельдфебельское имущество. А в распахнутой канцелярии действительно сложены были карты Восточной Пруссии, в километровом измерении, на немецком языке и очень чёткой печати, гораздо разборчивее тех, что Нарвский полк выдавал на батальон одну карту. Приловчив солдата подавать ему и убирать просмотренное, Ярослав отыскивал карты тех мест, где прошли они и куда могли попасть. Совсем ведь другая война, когда имеешь полный набор карт! И карты к Висле горячно смотрел - захватывающее очарование топографической карты тех мест, где никогда ты не был, а будешь скоро! Составил Харитонов один большой набор, с переходом через Вислу, и три комплекта по ближним местам (один непременно Грохольцу подарить!).
  
  Но при хватком, быстром, деловом отборе ещё быстрей что-то опустошалось внутри Ярика: радость от карт была какая-то неполная, ненастоящая, а по-настоящему тоска серая разливалась, или даже страх, - страх опоздать к полку, полк уйдёт? нет, другой страх - предчувствие беды, что ли? И хотя дело было самое нужное, а скорей бросай его и беги к полку назад, нет покоя! - уж некогда рассматривать и обстановку немецких казарм для нижних чинов, пожалуй, лучше наших юнкерских. Внутри натягивалась тревожная пустая протяжённость, и не хотелось уже отбирать, брать, смотреть - а только вернуться скорей к своим.
  
  Понёс солдат перевязанную кипу карт, Ярослав спешил ко взводу - и видел, как сильно изменился город за этот только час: из чужого заколдованного уже свойский нам. Туда-сюда сновали разлапистые солдаты, как у себя по деревне, хорошо зная места, - и свои офицеры не кричали на них, не Харитонову было вмешиваться. Бочку пива катили. Нашли в городе и птицу, и уже перья нащипанные окровавленные завевало ветерком по мостовой, и шевелило цветные обёртки, пустые коробки. Хрустело под сапогами от насыпанного и выбитого. Вот в оконном проломе - разворошенная квартира, ещё не вся нарушена недавняя любовная опрятность, а комоды вывернуты, а по полу - скатерти, шляпки, бельё.
  
  И натягивалась тревога: а как его взвод? неужели и его взвод?...
  
  Вроде бы часовыми стояли два нижних чина у двери магазина, солдат не пускали, а перед офицерами расступались, - и вошёл знакомый офицер, и Харитонов за ним почему-то тоже завернул. Это был магазин одежды, в его первом торговом помещении при витрине сновали нижние чины, Ярослав узнал денщика Козеки, в заднем же помещении офицеры переодевались, примеряли - дождевые накидки, вязаные фуфайки, нижнее тёплое бельё, гетры, перчатки, всё это без шума, деловито, в тесноте, с помощью стульев и денщиков, а то - вертели, рассматривали коврики, дамские пальто.
  
  Козеко оказался рядом, в жёлто-коричневых тёплых кальсонах. Обрадовался:
  
  - Харитонов, Харитонов! Пользуйтесь случаем, выбирайте тёплые вещи! Ведь вот-вот похолодает, какие ночи уже! Человек не может постоянно думать только о смерти, надо и позаботиться...
  
  Ярослав не различал, кто тут ещё, может и знакомые. Загороженный от единственного окна, он полуслепо стоял и видел даже не Козеку, не столько лицо его или поджарую фигуру, как эти жёлтые ворсистые тёплые кальсоны. И сказал - ему, но может быть громче, может быть и другим слышно:
  
  - Стыдно.
  
  Козеко оживился, сразу подступил, со своей обычной цепкостью несдаваемых аргументов, и ещё ухватил Ярослава за грудной ремень, чтоб он не ушёл, дослушал:
  
  - Почему ж это может быть стыдно, Харитонов? Давайте рассуждать. У нас с вами тёплых вещей нет, и когда нам повернутся выдать? Сами знаете российское интендантство. А мы с вами зябнем, мы с вами спим в шинелях прямо на земле. Долго ли простудиться? А ночи холодают. Это даже не нам с вами лично нужно, это - армии нужно, мы будем лучше воевать. И фуфайку берите!
  
  Не раздражение, не торопливость, с которою он гнался исправлять, - овладела Харитоновым музейная усталость ног, глаз, души: больше бы не ходить, не видеть, провалился бы этот богатый город, лучше б месили пески, как все эти дни. Отвратительны стали всякие вещи. И как легко жить без вещей!...
  
  - Но - не таким образом... - вяло, устало отклонил Харитонов. Он пытался ремень освободить, да не так легко было отцепить его от Козеки.
  
  - А - каким же образом? А каким? Купить? Мы и зашли - купить, но кому платить? Хозяин бежал. Пожалуйста, можете оставить деньги, но кому они достанутся? А кстати, мы с вами получаем - много не накупишься.
  
  - Ну, не знаю, - Ярослав не находил что сказать, но затопляло его отвращение. Он освободился, повернулся к выходу, Козеко шагнул за ним и ещё держал за плечо. Лицом сморщен, как плача, он тихо договаривал, почти на ухо:
  
  - Ну я согласен, это не хорошо. Если подумать, что фронт может откатиться и до Вильны, и ворвётся враг в наше гнёздышко с моим солнышком, и разорит, как здешние очаровательные квартирки. Да ведь я ничего не хочу, я никаких наград не хочу, вы же знаете! - Он почти слёзно упрашивал. - Но ведь не отпустят, пока хоть руки не оторвут. Или ноги. Так я советую: оденьтесь потеплей, ведь будет зимняя кампания, Харитонов! Возьмите бельё! И фуфаечку!...
  
  Скорей к своему взводу. Всё-таки нёс ещё веру Ярослав, что его взвод... Не только вещей, даже пить-есть ему перехотелось.
  
  Росло предчувствие беды.
  
  Где-то в городе горело - крупно, высоко, упорно. Немудрено было заняться и другим пожарам: там и здесь дымили солдатские костры, печки, между ними, как цыгане, бродили солдаты, тащили что-то. За два часа так изменился Нарвский полк!
  
  На телегу, сверх другого добра и ящика с парфюмерией, вязали велосипед.
  
  Таковы нашлись и офицеры в их полку! Но в солдатах - нравственная сила народной жизни, они сейчас поймут, им никто не объяснил, Ярослав сам виноват - пробовал консервы и похваливал, с этого началось. Он и бессильным себя чувствовал, он и не вправе себя чувствовал, безусый, поучать мужицких отцов самым основам жизни, он и обязан был - к чему ж тогда его погоны?
  
  Он заблудился, дал крюк, и ещё места своего не узнал, а увидел первого Вьюшкова, долгого, а с узкой спиной, как он узел из простыни тащил через плечо.
  
  Да Вьюшков ли? Может ещё не он?... Нагнал, крикнул:
  
  - Вьюшков!!
  
  Вырвалось надорванно, а - резко, и Вьюшков уронил узел, и сделал шаг бежать, но не побежал, а избычась повернулся. И не смотрел, лицо воротил.
  
  И это-то был его заливистый вагонный рассказчик, такой улыбчивый, симпатичный, душа смоленских мест?! Какое у него уклончивюе, непрямое, замкнутое лицо! Какой, оказывается, нехороший человек...
  
  - Ты - что?? - со всей силой внушения вталкивал ему Ярослав. - Ты - куда? Ты - кому? Ведь мы сейчас под пули пойдём, может завтра в живых не будем, ты - озверел, ошалел? - Но ещё с надеждой, страдательно: - Что с тобой, Вьюшков?
  
  Всё так же закрыто, не глядя, косо-потупленно:
  
  - Простите, ваше благородие. Лукавый попутал.
  
  - Ну пойдём со мной, пойдём!
  
  А ноги Вьюшкова - как вросли, от узла не идут.
  
  А навстречу - Крамчаткин, лучшая служба взвода, - нет, не Крамчаткин! - что он красный такой, он шатается на ходу, он поёт, не то бормочет? - нет, Крамчаткин, он увидел своего офицера - и приструнивается, и берёт шаг, и даже печатает по гладким плитам, - но почему ноги забирают одна за другую, почему глаза такие вылупленные дико - а рука взброшена точно по форме:
  
  - Ваше... пре... благородие, разрешите доложить? Рядовой Крамчаткин Иван Феофанович из отлучки...
  
  Но - косая сила завернула его по дуге вместе с честью - и безжалостно шлёпнулся он на тротуар, и фуражка откатилась.
  
  Младший брат! Гордость моя, Иван Феофанович!
  
  С ужасом, но кажется уже и с гневом, Ярослав спешил дальше. Ведь предупреждали: мародёров - пороть нещадно, наказывать телесно! Но мародёры представлялись далёкими чужими злодеями, не своими же нарвцами, не из своего же взвода!
  
  Сейчас - с оружием и с полной амуницией поставить их на солнцепёке в строй! И - разнести их, прочесть им та-кое внушение! И каждого разобрать - кто что взял! И - каждого заставить бросить...
  
  Вот тот дом! Ворота были нараспашку, и видно, как во дворике обмывался в жарком токе углей закопченный котёл, пристроенный на шестиках. А вокруг сидели на кирпичах, на ящиках и как попало человек пятнадцать из харитоновского взвода. На земле и возле ног стояли у них консервные банки, лежала еда разная, уж ею особенно и не потчевались, а больше - пили, котелками и кружками черпая из котла.
  
  Сразу мелькнуло: перепились! из котла черпают хмельное!?... Но тогда зачем костёр?...
  
  Нет, хмельность лиц была не пьяная, а благодушная, - доброжелательность пасхального розговенья. С застольной мирной неторопливостью улыбались друг другу, беседовали, рассказывали. В стороне, в пирамидках по несколько, стояли ненужные винтовки.
  
  Увидели своего подпоручика - не испугались, а оживились, обрадовались, место расчищали:
  
  - Ваше благородие!... Ваше благородие, сюда, к нам извольте! - а двое с кружками засуетились, один полоскать, один и так, наперегонки зачерпнули, наперегонки понесли ему, горячие и полные всклень, с улыбками пасхальными:
  
  - Ваше благородие, какова какая!
  
  А Наберкин - маленький, кругленький - да на ножках быстрых, всё-таки выпередил, и голоском писклявым:
  
  - Испейте какаву, ваше благородие! Вот ведь чем немец подкрепляется, стервец!!
  
  И... - не кричать. Не распекать. Не строить в наказание. Даже не отклонить протянутое от изумлённого сердца.
  
  Булькнул Харитонов горлом пустым. Потом уж и глотком какао.
  
  Задняя стена двора была невысока, за ней - незастроенное место, а дальше - горел двухэтажный дом с мансардой. Мелкими выстрелами лопалась черепица в огне. Сперва густо-чёрный дым вываливал из мансарды, а там прорвалось сразу в несколько языков сильное ровное пламя.
  
  Видели, но никто не бежал тушить.
  
  Дым и пламена с треском выбрасывали, выносили вверх чужой ненужный материал, чужой ненужный труд - и огненными голосами шуршали, стонали, что всё теперь кончено, что ни примирения, ни жизни не будет больше.
  
  30
   Сделать закладку на этом месте книги
  
  За ночь отступя от Бишофсбурга на 25 вёрст, отгородясь от немцев обновлённым арьергардом всё того же Нечволодова, - потрясённый Благовещенский с утра 14 августа остановился в местечке Менсгут, и ни он, ни его штаб за весь день не отдали никаких распоряжений по корпусу. Арьергард стоял на позициях, покуда считал нужным. Части дивизий пехотных и кавалерийской отходили, поелику им было удобно так, без спросу и без оповещения корпусного командования. Генерал-от-инфантерии Благовещенский никогда не командовал на войне даже ротой - и вот сразу корпусом. Он бывал заведующим передвижением войск по железным дорогам, начальником военных сообщений, а в японскую войну дежурным генералом при штабе, где выписывал литеры на проезд по железным дорогам и составлял научное руководство, как, в каких случаях и кому эти литеры выписывать. А вчера его жизни был нанесен крушащий удар - и душа генерала нуждалась теперь, в покое, собирать и склеивать осколки.
  
  Да весь день было и тихо: отошли за ночь так далеко, что немцы не притесняли. Но военный покой недолог, и суток не дали отдохнуть! В шестом часу вечера послышались звуки боя с севера, со стороны арьергарда. От дальних немецких орудий стали перелетать фугасы и в сторону Менсгута. Снова взмутилась тревога в груди генерала Благовещенского, и помрачнел его штаб.
  
  А тут - не хватало! - совсем с другой стороны, от выставленной в боковое охранение донской сотни, прискакал в Менсгут казак с донесением. В донесении-то у него всё написано было правильно: что его сотня имела столкновение с противником за 15 вёрст отсюда, - но его самого распирало: рассказать, что и он там был! и он вот, даве, с немцами дрался! И на окраине Менсгута увидя другую сотню своего же полка,
  
  
  -=
  
  ЭКРАН
   Сделать закладку на этом месте книги
  -=
  
  позамедлил ход коня, лихой казачок,
  
  и тряся донесением,
  
  и за плечо себе показывая - мол, бились! -
  
  радостно крикнул землякам:
  
  - Немцы!... немцы!...
  
  И поскакал, ему мешкать нельзя, ему в штаб
  
  донесение сдавать.
  
  = Но земляки, на просторном дворе, за огорожей,
  
  так и скинулись: немцы?!... вот они - немцы?!
  
  Батюшки, а у нас не сёдлано!
  
  Заметались, заседлали,
  
  из конюшни выводят бегом,
  
  в торока вяжут,
  
  вскакивают -
  
  да уж и со двора! со двора!
  
  Конский топот.
  
  = Эх! сотня едва ль не вся - галопом по улице!
  
  Топот
  
  по улице!
  
  = А с поперечной, издалека
  
  подъесаул (их же полка, погоны те ж) как увидел:
  
  = проносится, проносится конница!
  
  = да бежать назад, да бежать!
  
  Тут недалеко - штаб.
  
  И - к драгунскому полковнику. Тот читает как
  
  раз
   Сделать закладку на этом месте книги
  
  донесенье от первого казачка.
  
  Подъесаул:
  
  - ...сподин...овник, разрешите доложить?...
  
  На соседней улице - немецкая конница,
  
  силой до эскадрона!
  
  И нисколько же не напуган подъесаул:
  
  - Разрешите охрану штаба развернуть
  
  на отраженье кавалерии!?
  
  Драгунский полковник не медля, полноголосой
  
  командой:
  
  - Дежурный по штабу! охрану - в ружьё-о!!
  
  = И дежурный капитан, на ходу:
  
  - В ружьё-о-о!!... в ружьё-о-о!!!...
  
  = Да какая готовность! - уже выбегает пехота из
  
  своих помещений, винтовки в руках!
  
  Да сколько их! тут две роты!
  
  Свои ж командиры-молодцы неоплошно
  
  командуют:
  
  - Взводной колонной... ста-новись!...
  
  Раз-бе-рись!...
  
  Не до разбору. Вот уже выбегают трусцой
  
  в ворота распахнутые, и сразу заворачивают,
  
  как показывает подъесаул: вон туда! вон туда!
  
  = А в комнате драгунский полковник докладывает
  
  генералу седому, измученному, расслабленному, с
  
  каждым словом оседающему в бессилии:
  
  - Ваше высокопревосходительство!
  
  кавалерия противника прорвалась в селение Менсгут!
  
  мною приняты...
  
  О, как это тяжело больному старику! Этого ужаса
  
  он и ожидал! Ведь он - болен! он - изболелся,
  
  страдалец-генерал!... к врачам его!...
  
  в больничный покой!... даже губы его разваливаются,
  
  не удерживая формы рта:
  
  - В Ортельсбург... в Ортельсбург...
  
  = Драгунский полковник энергично распоряжается.
  
  Грузимся! уезжаем!
  
  = Чины штаба собирались карту развесить на стене -
  
  вот и хорошо, что не успели, сворачиваем!
  
  Штабу - недолго собираться! Несут бегом, каждый
  
  знает, что.
  
  = А автомобиль уже готов, подан!
  
  Да и генерал поспешает, как может, его под руку
  
  ведут.
  
  И уже - полный автомобиль! И - тронулись!
  
  в сопровождении верховых казаков, конечно,
  
  а там - экипажи, двуколки, кто на чём -
  
  за ворота! ехать! ехать! скорей!
  
  = Шоссе.
  
  Не шоссе, а поток бегущих,
  
  не бегущих (слишком тесно) - а льющихся.
  
  Каждому, каждому хоц-ца жить, хоц-ца в плен не
  
  попасть -
  
  и пехоте-матушке;
  
  и на зарядных ящиках;
  
  и на пушках самих - все отступают, а мы хуже,
  
  что ль?
  
  и повару при походной кухне, трубное колено на
  
  бок;
  
  и обозникам! и обозникам-то больше всего! им
  
  первым и положено отступать, а им дорогу
  
  перебивают!
  
  Смешанный гул движения.
  
  И в этой реке человеческой
  
  как проплыть автомобилю корпусного командира,
  
  да чтобы всех быстрей, обгоняя? - ему-то
  
  особенно быстро надо, его-то жизнь - самая
  
  дорогая!
  
  Гудеть?
  
  Не помогает.
  
  А вот как: передние казаки
  
  расчищают дорогу,
  
  ну, хоть в обочину, что тебе, морда?! -
  
  а на пустое место вплывает автомобиль,
  
  и сзади замыкается сразу.
  
  Самого-то генерала голова почти не держится, ему
  
  уже всё равно, везите, везите.
  
  = А солнце садится.
  
  И вдаль
  
  плоховато уже видно. Течёт серая масса.
  
  Впрочем, там, впереди - огонь.
  
  Крупней.
  
  Большой огонь.
  
  Ещё крупней, ближе.
  
  Это - Ортельсбург. Он горит.
  
  Он - в едином пожаре.
  
  Часто и непрерывно трескается взрывками черепица.
  
  Как видно от головы колонны:
  
  = да просто ехать туда нельзя, через город.
  
  = Колонна останавливается, останавливается.
  
  Только автомобиль корпусного с казачьим
  
  содействием, взмахами шашек:
  
  - Ну что, бараны? Па-теснись! -
  
  одолевает последние сажени дорожного затора,
  
  сворачивает в сторону, в объезд.
  
  Покачался на бугорках, поехал,
  
  дорогу показал, мимо города. Трогаются и за ним
  
  (в освещеньи от городского пожара).
  
  А назад - уже темно.
  
  Но там, вдали, позади - движение какое-то.
  
  Тревожное, быстрое движение - сюда!
  
  Продирающие вскрики!
  
  - Кава-ле-рия!...
  
  - Об-хо-о-дят!
  
  = Переполох! Куда с шоссе? Пробка!
  
  Страх и ужас на лицах (при пожаренном свете).
  
  Эх, была не была! Свернула двуколка в сторону -
  
  через канаву, по ухабам! -
  
  перевернулась!
  
  = Ничего! Сворачивают, кто может!
  
  Ружейные выстрелы.
  
  Это - наши, из колонны. Бьют - туда, назад, в
  
  кавалерию!
  
  Её и не видно. Тени какие-то, исчезли.
  
  = А тут - лошадь понесла,
  
  сшибло кого-то, да под копыта:
  
  - А-а-а!...
  
  А подале слышится "ура-а-а!". Гуще выстрелы.
  
  Не поймёшь, кто и бьёт. Вон, в воздух садят.
  
  - Ро-та! в це-епь! залегай!
  
  Фигурки залегают по обе стороны шоссе.
  
  Вспыхивают при земле огоньки их выстрелов.
  
  = Лошадей ранило! Зарядный ящик - понесли!
  
  понесли!
  
  да на людей! да давят!
  
  - ра-а-а?... а-а-а!...
  
  Обезумевший обоз! люди в сторону прыгают,
  
  с дороги бегут. Что несли, что держали, -
  
  всё кидают.
  
  = Ох, пушку покатило! Сшибла телегу!
  
  другую!
  
  Трещат, ломаются оглобли.
  
  = А тут - постромки рубят! Телегу - в канаву,
  
  сами - на лошадей!
  
  Всё это видно то в отсветах городского пожара, то
  
  на фоне его.
  
  = Раскатился зарядный ящик - люди прыгают прочь.
  
  Чистая стала дорога от людей,
  
  только набросанное топчут лошади,
  
  перепрыгивают, переваливаются колёса...
  
  И лазаретная линейка - во весь дух!
  
  и вдруг - колесо от неё отскочило! отскочило на
  
  ходу -
  
  и само! обгоняя! покатило вперёд!
  
  колесо!! всё больше почему-то делается,
  
  Оно всё больше!!
  
  Оно во весь экран!!!
  
  КОЛЕСО! - катится, озарённое пожаром!
  
  самостийное!
  
  неудержимое!
  
  всё давящее!
  
  Безумная, надрывная ружейная пальба! пулемётная!!
  
  пушечные выстрелы!!
  
  Катится колесо, окрашенное пожаром!
  
  Радостным пожаром!!
  
  Багряное колесо!!!
  
  = И - лица маленьких испуганных людей: почему
  
  оно катится само? почему такое большое?
  
  = Нет, уже нет. Оно уменьшается. Вот, оно уменьшается.
  
  Это - нормальное колесо от лазаретной линейки,
  
  и вот оно уже на издохе. Свалилось.
  
  = А лазаретная линейка - несётся без одного колеса,
  
  осью чертит по земле...
  
  а за ней - кухня походная, труба переломленная,
  
  будто отваливается.
  
  Стрельба.
   Сделать закладку на этом месте книги
  
  = Цепь лежит и стреляет - туда, назад.
  
  = А оттуда, из мрака, с дорогою рядом - скачет!
  
  да, скачет конница на нас сюда!
  
  ну, пропали, нет нам спасенья! - и кричат,
  
  кричат нам драгуны:
  
  - Да мы же свои! Да мы же свои, лети
  
  вашу мать! В кого стреляете?!
  
  31
   Сделать закладку на этом месте книги
  
  Сквозь пелену и погуживание, мешавшие Самсонову соображать все эти дни, а сегодня особенно, вдруг прорвалось и выплыло не нужное что-нибудь, а - гимназическое, из немецкой хрестоматии, фраза одна: "Es war die hochste Zeit sich zu retten" (было крайнее время спасаться).
  
  Статья была о Наполеоне в горящей Москве, но ничего из неё не запомнилось, а эта фраза всегда была в памяти из-за странного сочетания "die hochste Zeit" - высшее время. Будто время могло быть пиком, и на этом пике миг один, чтобы спастись.
  
  Так ли опасно было Наполеону в Москве, и мгновенье ли крайнее одно было у него на выход, - но сейчас пасмурная тревога обложила сердце командующего, что эти часы у него как раз и есть "die hochste Zeit".
  
  Только не понимал он, где этот пик торчит, и в какую сторону толчок надо делать. Не мог он ясно охватить всё положение армии и указать решительное действие.
  
  Из-за артамоновской измены опал, обнажился весь левый бок армии - так надо ли было менять приказ корпусам, приготовленный днём? И что же менять? Центральными корпусами удар с поворотом налево - очевидно это и надо как раз? Что же менять? Вообще задержать наступление центральных? Но это больше всего поставится ему в вину. Клеймо труса от Жилинского казнило Самсонова четвёртый день. Понудить к наступлению фланговые корпуса? Очень бы хорошо, но это невыполнимо сейчас.
  
  И никто из штабных не приходил просить решительных изменений.
  
  И вспомнилось ему из японской войны, как сам он с казачьей дивизией, с уссурийцами и сибирцами, двое суток цепко держался у Янтайских копей, упорно прикрывая левый фланг куропаткинской армии (а Ренненкампф так же был справа), - и предлагал Куропаткину даже охватывать фланг японцев. Но Куропаткин сробел, и без надобности скомандовал отступать, и так проиграл битву под Ляояном. А - зря, не надо робеть. Один отважный удар может спасти и безнадёжное положение, в этом военная история.
  
  Так не повторить сейчас куропаткинских колебаний - а смело, решительно бить центральными корпусами!
  
  А телеграф - снова работал. Разминувшись с телеграммою о снятии Артамонова, пришло его запоздалое донесение: "После тяжёлых боёв под сильным натиском противника отошёл к Сольдау." По лживости характера генерала можно было допустить, что и Сольдау уже сдали. Но нет, телеграф через Сольдау продолжал работать весь вечер.
  
  Доложили оттуда, что генерал Душкевич на передовых позициях, а командование корпусом принял пока инспектор артиллерии генерал князь Масальский.
  
  Не сразу и отсюда послали в штаб фронта телеграмму об отрешении Артамонова. Корпус был придан армии условно, отрешения могли не подтвердить. Однако Жилинский-Орановский молчали. Вообще молчали, как будто сегодня не происходило и завтра не предполагалось важных значительных боёв.
  
  Командующий с потемневшим, мрачным, натруженным лицом покинул штабные комнаты, пошёл отдохнуть к себе. По его лицу ещё никто б не догадался снаружи, один он чуял: какой-то пласт его души с какого-то пласта как будто сшибся и стал помаленьку, медленно-медленно сползать.
  
  И Самсонов всё время прислушивался к этому неслышному движению.
  
  В его комнате днём было прохладно, а сейчас к вечеру душно, хотя пол-окна открыто на тонкую сетку. Самсонов снял лишь сапоги и лёг. Пока ещё не смерклось, была видна ему с подушки крупная гравюра на стене, как в насмешку: Фридрих Великий в окружении своих генералов, все молодец к молодцу, жгутоусые и непобедимые.
  
  Странно. Прошло всего несколько часов, и вот уже не держал он сердца ни против Благовещенского, ни против Артамонова за их ложь и за их отступление. Ведь только от стесненья, от худа, от пекла могло у них так получиться. Гнев на них был отводной, обводной, неправый. Что ж гневаться на них, если и сам уже виноват довольно? Перенося на них своё, даже оправдывал их Самсонов: и командиру корпуса плохо подчиняется ход событий в этой войне, рассеянной по пространству.
  
  Но если оправдывать ошибки подчинённых - что тогда остаётся от генерала?...
  
  За всю свою военную службу не предполагал Самсонов, что может так сразу сойтись тяжело, как ему сейчас.
  
  Как бутыль с подсолнечным маслом, взмученная тряской, нуждается остояться до прозрачно-солнечного цвета, муть книзу, а пустые пузырьки вверх, - так тянулась очиститься и душа командующего. А нужна была для того, он ясно понял: молитва.
  
  Молитва ежедневная, утренняя и вечерняя, бормотомая по привычке и наспех, между мыслями, забегающими на дела, это как умыванье одетому и одною горстью: толика чистоты, а почти и неощутимо. Но молитва сосредоточенная, отданная, молитва как жажда, когда невыносимо без неё и ничем нельзя её заменить, - такая молитва, помнил Самсонов, преображает и укрепляет всегда.
  
  Не зовя своего вестового Купчика, он встал, нашарил спички, зажёг на малый фитиль гранёную настольную лампу, заложил крючок на двери. А окна не задёргивал - напротив не было второго этажа.
  
  Он раскрыл нагрудный походный казачий складень белого металла и тремя створками утвердил его на столе. Тяжёлыми коленями опустился на пол, не справляясь, чисто ли там. И так, грузной тяжестью на коленях, от боли в них испытывая удовлетворение, уставился в распятие и две иконки складня - Георгия Победоносца и Николая Угодника, вошёл в молитву.
  
  Сперва это были две-три цельных известных молитвы - "Да воскреснет Бог!", "Живый в помощи", а там дальше потекла молебная немота, что-то бессознательно составляемое, незвучащее, изредка опёртое на крепко сложенные, удержанные памятью опоры:... "всепресветлое Твое лице, о Жизнеподатель!", "боголюбивая и щедромилостивая Богоматерь"... - и опять без слов, в дымных тучах, в тумане, перепрыгивая с пласта на пласт, пошевеленные, как льдины в ледоход.
  
  То, что больше всего бременило, то цельней и верней выражалось не готовыми молитвами и не своими даже словами, а - стояньем на ломящих, а вот уже и забытых коленях, смотреньем пристальным и отдающейся немотой. Поставить перед Богом всю жизнь свою и всю сегодняшнюю боль охватнее было - вот так. А Бог и сам ведь знал, что не для почестей личных, не для власти служил Самсонов и орденами изувешивался не для них. И сегодня успеха своим войскам просил не для спасения своего имени, но для могущества России, ибо эта начальная битва много могла определить в судьбе её.
  
  Он молился - о ненапрасности жертв. О ненапрасности гибели тех, кто по внезапности свинца и железа, вошедшего в тело, не успел даже перекреститься на смерть. Он молился о ниспослании ясности своему замученному уму, чтобы на пике высшего времени мог бы сложить он верное решение - и так воплотить ненапрасность жертв.
  
  Он стоял коленно, всей тяжестью вдавливаясь в пол, смотрел на складень вровень глаз своих, шептал, молчал, крестился - и тяжесть крестящейся руки с каждым разом становилась как будто менее, и тело не так грузно, и душа не так темна: всё тяжкое и тёмное беззвучно и невидимо отпадало от него, отделялось, возгонялось, - это Бог на себя принимал от него тяготу - Ему ведь всё посильно перенять.
  
  И - чин как будто отлетел от командующего, и сознание города Найденбурга, и армейского штаба в двух шагах отсюда, - молящийся всплывал, чтобы прикоснуться вышних сил и отдаться их воле. Ибо вся стратегия и тактика, снабжение, связь, разведка - разве не было копошение муравьиное перед волею Божьей? И если благоволил бы Господь вмешаться в ход сраженья, как по преданиям бывало в старину не раз, то чудодейственно выигралось бы оно при всех огрехах.
  
  В мелкую сетку снаружи уже давно билась ярко-тёмная ночная бабочка, такая крупная и слышная, как не бабочка, а птица.
  
  Может быть, её необычная крупность и зловещая расцветка были дурным предзнаменованием?...
  
  Вытирая душный пот, Самсонов поднялся с молитвы. Так никто и не пришёл за ним - ни с нуждою вопроса, ни с радостным, ни с худым донесением. Разбросанные бои десятков тысяч людей как-то шли сами собою, не зацепляя командующего. А, быть может, щадят его отдых. Пригоже пойти узнать самому.
  
  Сперва вышел наружу, мимо часовых. Там было приятно-прохладно, темно (от повреждения электростанции не освещались улицы). Шум боя - глухой, далёкий, как если б наши войска отбросили и отбросили неприятеля. (А если чудо уже начало совершаться?...)
  
  В штаб снесли много керосиновых ламп и свечей, тем душнее и жарче было в комнатах. Все были на местах, все заняты делом. Готовилось за истекший день донесение в штаб фронта.
  
  Принесли, в опасении обнесли командующего, но всё же поднесли ему свежую предвечернюю телеграмму Артамонова:
  
  ... После тяжкого боя корпус удержал Сольдау...
  
  Как умеют писать! Что за изворотливые перья! Он бы ещё написал, что удержал Варшаву, и можно было бы его представить к Андрею Первозванному.
  
  ... Связи все нарушены. Потери огромны, особенно офицерами. Настроение войск хорошее (...??). Войска послушны...
  
  А недолго им и сорваться.
  
  ... Удерживаю город авангардом из остатков разных полков...
  
  И арьергард у него - авангард. Умеет выражаться... Для перехода в наступление необходим прилив новых сил, все прибывшие уже понесли большие потери. Приведу все части корпуса в порядок ночью и перейду в наступление...
  
  Уже без "прилива новых сил"? Умопомрачительный прохвост. А почему вообще он подписал эту телеграмму? Как он смеет не принять смещения? Надеется на высшие связи...
  
  Однако мешало Самсонову разгневаться отошедшее сердце. А работа в штабе отлично варилась. И вот уже было дважды начисто переписало и начальником штаба мягкой иноходью поднесено суточное телеграфное донесение в штаб фронта:
  
  ... Сегодня второй день армия ведёт бой на всём фронте. По опросу пленных оказалось... (Может быть так, может быть и не так...) На левом фланге 1-й корпус удерживал свои позиции, затем отведен без достаточных оснований (и выругаться-то вволюшку нельзя), за что я удалил генерала Артамонова от командования корпусом. В центре дивизия Мингина понесла большие потери, но доблестный Либавский полк удержал свои позиции. Ревельский полк почти уничтожен.
  
  - Допишите, - показал Самсонов. - Остались знамя и взвод.
  
  ... Эстляндский полк в большом беспорядке отошёл к Найденбургу... 15-й корпус... атака увенчалась успехом... 13-й взял Алленштейн... Последние сведения о 6-м... выдержав упорные бои у Бишофсбурга...
  
  И получилось совсем не унылое донесение. Получилось даже победное донесение. И как будто ведь... как будто всё верно. Благовещенский? - не так уж сильно и отступил, он держит Менсгут, вот будет переходить к Алленштейну. Так, может, и правда, не так плохи дела?
  
  Хоть узнает завтра утром Жилинский, что немцы отнюдь не бегут за Вислу, но всем туловищем навалились на Вторую армию.
  
  Была половина двенадцатого ночи. Оставалось подписать и, пожалуй, пойти уснуть.
  
  Ещё бы только... Ещё бы только одно какое-то важное исправление в приказе на завтра. Какого-то одного главного распоряжения не хватало - и будет разрублена тягучая путаница, и наступит спокойствие духа.
  
  Но голова как запелената была.
  
  И, опустив её, пошёл командующий спать.
  
  Перед тем как Купчик, трубач казачьей конной батареи, задул огонь, ещё раз мелькнули на стене гордые молодчики Фридриха.
  
  Думал Самсонов, что сразу уснёт: темно, тихо, дела возможные свершены, и так ведь, так ведь устал. Пока он вынужден был двигаться и действовать, его клонило лечь и окаменеть. Теперь, когда он лёг, раздевшись в покойной постели, - стала камнем подушка под головой, и потягота к действию стала тянуть ему руки и ноги, ворочать его.
  
  Невыносимо столько дней подряд затруживать голову до отупения. Да нервничать над телеграфным аппаратом, когда выползает белой змейкою немая лента, и не знаешь, чем ещё тебя укусит, каким оскорблением унизит. Кажется, больше всего сейчас ненавидел Самсонов - телеграфный аппарат. Прямая телеграфная связь с Жилинским - вот была ему верёвка на шею.
  
  Как всегда в бессоннице, очень быстро, беспощадно утекало время. А запоминалось и словно не двигалось до следующего посмотрения - то, которое ты последний раз видел. Отщёлкивая ногтем двойную крышку часов, с тоской углядывал Самсонов на светящемся циферблате: четверть второго... без пяти два... половина третьего...
  
  А в четыре уже будет светать.
  
  Чтобы вернее заснуть, опять читал Самсонов молитвы - много раз "Отче наш" и "Богородицу".
  
  Не виделось ничего. Но возле уха - ясное, с оттенками вещего голоса, а как дыхание:
  
  - Ты - успишь... Ты - успишь...
  
  И повторялось.
  
  Самсонов оледел от страха: то был знающий, пророческий голос, даже может быть над будущим властный, а понять смысл не удавалось.
  
  - Я - успею? - спрашивал он с надеждой.
  
  - Нет, успишь, - отклонял непреклонный голос.
  
  - Я - усну? - догадывалась лежащая душа.
  
  - Нет, успишь! - отвечал беспощадный ангел.
  
  Совсем непонятно. С напряжением продираясь, продираясь понять - от натуги мысли проснулся командующий.
  
  Уже светло было в комнате, при незадёрнутом окне. И от света сразу прояснился смысл: успишь - это от Успения, это значит: умрёшь.
  
  Прилил пот холодный наяву. Ещё струною дозвучивал пророческий голос. А - когда у нас Успение?
  
  Голова сосредоточивалась: мы - в Пруссии, сегодня - август, сегодня - пятнадцатое.
  
  И - холодом, и - льдом, и - мурашками: Успение - сегодня. День смерти Богоматери, покровительницы России. Вот оно, вот сейчас наступает Успение.
  
  И мне сказано, что я умру. Сегодня.
  
  В страхе Самсонов поднялся. Сидел в белье, с ногами босыми, с руками скрещенными.
  
  Дальний, но уже постоянный, хорошо слышался гул канонады.
  
  И этот гул канонады возвращал Самсонову бодрость. И - ясность!
  
  Солдаты уже умирали - а командующий боялся!
  
  Куда ночь, туда и сон!
  
  Густым свежим голосом кликнул Самсонов Купчику в первую комнату - вставать!
  
  И тот, в минуту оклемавшись и одевшись, уже нёс кувшин и таз умываться.
  
  От холодной воды к лицу, от полного белого света в окно, от настойчивой канонады прояснилось командующему одним ударом: ехать надо! уезжать отсюда! перевезти штаб ещё ближе к войскам! Самому - туда, в пекло! На коня, по-солдатски! Атаман донских казаков, атаман семиреченских, - что ж он не на коне?! Да в кавалерийскую атаку поскакал бы сейчас сам! Взять бы налётом батарею врага! - разве такая кровь пойдёт по жилам? разве такая война! Ах, ту-рец-кая!...
  
  Это был - медведь, встающий из берлоги! Без рубахи, телесный, волосатый, он подошёл к окну и настежь его растворил. Потянуло радостной прохладой. Городок был в праздничном тумане, как в подвенечной фате, и отдельно, навстречу восходному солнцу, вытянулись и плавали, ни с чем не связанные: головки, башенки, шпили, коньки отвесных крыш.
  
  Как ещё могло всё хорошо повернуться! Какое освобождение! - не сидеть пленником штабных комнат и телеграфного аппарата, - а ехать вперёд, действовать! Ещё вчера это надо было! Такая простая мысль! Заодно и от Нокса избавиться.
  
  Командующий велел поднимать штаб. В Белостоке долго спят. Пока Живой труп проснётся, хвать, - а связи уже нет, нет Самсонова, некого поучать.
  
  Освобождение!!!...
  
  Но прособирались как бабы - ещё два часа. Чины штаба поднимались медленней командующего, проразумевали трудней его.
  
  Штаб делился надвое. Вся канцелярская, штабная и управленческая часть отправлялась за двадцать пять вёрст назад, за русскую границу, в безопасный Янув. Оперативная часть - семь офицеров, ехала с командующим вперёд.
  
  Кому надлежало отступать - приняли решение, не сопротивляясь. Кому надлежало ехать вперёд - были мрачно недовольны. Самсонов, почти натощак, бодримый этим радостным утром, расхаживал быстро и всех торопил. Ещё особенную радость, лёгкость - и примиренье с недоброжелателями - добавила телеграмма, только что поданная ему, а из Белостока в час ночи:
  
  "Генералу Самсонову. Доблестные части вверенной вам армии с честью выполнили трудную задачу в боях 12-го, 13-го и 14-го августа. Приказал генералу Ренненкампфу войти с вами в связь своей конницей. Надеюсь, что сегодня совокупными действиями центральных корпусов вы отбросите противника. Жилинский."
  
  Было тут - из исполнения молитвы. Все мы - русские, мы можем и помириться. Мы можем и простить прежние обиды. Вот ведь правильно - к центральным корпусам! И Ренненкампф сегодня подскачет. Объединённо, соборно - неужто не одолеем?!
  
  Тем обидней было и задерживало сплочённое недовольство семерых, кого брал с собою. И он созвал их на совещание, стоя:
  
  - Есть соображения, господа офицеры? Прошу высказывать.
  
  Постовский - не посмел. Конечно, ему разумнее было бы ехать в Янув и там руководить. Но он не имел воли спорить с командующим. Да всех офицеров позиция была слаба, потому что под наименованием штаба они предлагали себе самим ехать назад, а не вперёд. И они мялись. Всех мрачней выглядел Филимонов, и всегда непримиримый к любому суждению, кроме своего:
  
  - Разрешите сказать, Александр Васильич. Найденбург сейчас не менее передовая, чем Надрау, куда вы хотите ехать. Противник непосредственно близок к Найденбургу. Но тогда и всему штабу надо переезжать в Янув. Мартос отлично справляется, какой смысл ехать к нему?
  
  И один из полковников:
  
  - Ваше высокопревосходительство! Вы отвечаете за все корпуса армии, а не только за те, которым сейчас тяжелее. Выезжая вперёд, вы пренебрегаете обязанностями командующего всей армией. Снимая связь со штабом фронта, вы снимаете связь и с корпусами.
  
  Как умеют запутать любую ясную, простую вещь, обосновать любую уклончивость. Впервые за неделю Самсонов был трезв умом, чист душой, наполнен сильным смелым решением - и сразу же хотели его опетлить и обессилить. Но поздно! Иначе он уже не мог:
  
  - Благодарю, господа офицеры. Через десять минут мы выезжаем верхами в Надрау. Автомобиль повезёт полковника Нокса в Янув.
  
  А полковник Нокс как раз хотел ехать с командующим вперёд! Полковник Нокс сделал гимнастику, позавтракал и, походно одетый, спортивным шагом пришёл, чтобы ехать вперёд. Свой саквояжик он соглашался отправить в тыл. Но Самсонов указал ему на автомобиль. "Что-нибудь плохое?" - удивился Нокс. Отведя его в сторону без переводчика, Самсонов с усилием строил английские фразы:
  
  - Положение армии - критическое. Я не могу предвидеть, что принесут ближайшие часы. Моё место при войсках, а вам следует вернуться, пока не поздно.
  
  Восьмеро казаков передало своих лошадей восьмерым офицерам. Ещё полторы сотни сопровождало их эскортом, ибо впереди ожидалось неспокойно.
  
  В пять минут восьмого медленною рысью, цокая по гладким камешкам найденбургских мостовых, кавалькада тронулась на северный выезд. В радостном солнце оглянулись на старый орденский замок.
  
  По желанию командующего лишь после его отъезда, в 7.15, перед самым снятием аппарата, была отправлена последняя телеграмма в штаб фронта:
  
  "... Переезжаю в штаб 15-го корпуса, Надрау, для руководства наступающими корпусами. Аппарат Юза снимаю, временно буду без связи с вами. Самсонов".
  
  
  *****
  
  НЕ РОК ГОЛОВЫ ИЩЕТ -
   Сделать закладку на этом месте книги
  САМА ГОЛОВА НА РОК ИДЁТ
  
  
  *****
  
  32
   Сделать закладку на этом месте книги
  
  (14 августа)
  
  День за днём германцы вели цельное армейское сражение, и перерыв связи с дальним корпусом Макензена даже на несколько часов ощущался как чрезвычайный изъян: тотчас посылали авиаторов, тотчас искали окольные звенья восстановить телефонную цепь. Армейская же операция русских день ото дня разваливалась на корпусные: каждый корпусной командир, потеряв ощущение армейского целого, вёл (или даже не вёл) свою отдельную войну. А под Сольдау развал пошел и дальше: защищал город уже и не корпус, а только те части, кто сами не хотели отойти.
  
  И всё же германцы дали русским лишние сутки очнуться. Хотя генерал Франсуа ещё до полудня занял неожиданно покинутое Уздау и уже была ему открыта дорога на Найденбург, он не почувствовал себя оперативно свободным и не решился ограничиться против Сольдау лёгким заслоном, ещё вечером окапывался, ожидая контрудара. На то ж направлял его и армейский приказ на завтра: отказаться от движенья на Найденбург, отбрасывать русских за Сольдау.
  
  Гинденбург особенно потому настроился так тревожно к своему южному флангу, что 14-го вечером, вернувшись в штаб армии от невесёлых дел в корпусе Шольца, получил известие, будто корпус Франсуа вообще разбит, а остатки его прибывают на железнодорожную станцию за 25 километров от Уздау. Гинденбург тотчас по телефону запросил станционного коменданта, и тот подтвердил. (Лишь ночью объяснилось, что это отскочил один гренадерский батальон, панически испуганный атакою петровцев, - по дороге же захватывал паникой обозы, и обозы докатились до самого штаба армии).
  
  А усиленный корпус Шольца, лишь на полдивизии меньше всех вместе центральных корпусов Самсонова, батареями же и сильней их, - весь этот день оборонялся на мюленской линии от сильного нажима Мартоса. То казалось, что Мартос обходит через Хохенштейн, то - уже взял Мюлен, - и туда, сорвавши с контрнаступления и даже приказав сбросить ранцы для лёгкости, срочно погнали дивизию - а не понадобилась.
  
  Среди дня узналось и о занятии русскими Алленштейна, отчего германцам приходилось круто довернуть сюда корпус фон-Белова, уже стоявший на другой клешне, и Макензена, уже шагавшего на окружение распахнутою улицей, открытой ему Благовещенским, - коридором, двойней, чем требовалось.
  
  Слепота осторожности охватила командование прусской армии: уже сквозил на юг от Шольца провал, уже распался там фронт, еле держалась четвертушка несобранного 23-го корпуса да рысила завесой конная бригада Штемпеля, - а Гинденбург предполагал тут два русских корпуса и не видел пути окружения. День выглядел неудачным, и не только на классические полные Канны не мог быть дан приказ, но даже на глубокий охват флангов русской армии. Мысли прусского командования были - собрать поближе свои разбросанные тринадцать дивизий. В ночном приказе на 15 августа план окружения был ещё умельчен: охватывать единственный только корпус Мартоса, самый пометный и самый успешный.
  
  В генералах помпезной Российской империи всё ж не дерзали германцы предположить такое закостенение, такое полное отсутствие смысла в водительстве стотысячных масс! Вероятно же был какой-то план в этом странном выдвижении корпусов Самсонова пальцами разбросанной пятерни. Вероятно же был какой-то план и в таинственной неподвижности Ренненкампфа, чей молот был занесен и висел над затылком завозившейся прусской армии. Ещё и сегодня успевал бы Ренненкампф вмешаться в армейское сражение своею мощной конницей - и смять германский замысел. Но не использовал он потерянных германцами суток.
  
  Чтобы окружить Мартоса, намечался удар на Хохенштейн с трёх сторон, а дивизией Зонтага, наицелой пока у Шольца, обходить Мартоса с юга, с рассвета обогнуть Мюленское озеро, взять деревню Ваплиц и её высоты.
  
  Этот приказ пришёл в дивизию в двенадцатом часу ночи. Перед тем она несколько часов окапывалась, предполагая оборону, с опозданием получила дневной хлеб, и сейчас ее солдаты только что ложились спать. Командир дивизии генерал Зонтаг решил опередить рассвет и наступать в темноте, используя внезапность. Тут же, перед полуночью, дивизию подняли и стали готовить к движению. Холмистая местность и неторёные песчаные тропы затрудняли ориентировку. Ощупью отыскивали сборные пункты, путались. Авангард сбился правей назначенной линии, голова главных сил - левей, туловище - средней колонной. А драгуны без ведома дивизии и без помех от русских ночью же въехали в Ваплиц и остановились там в расположении Полтавского пехотного полка. Затем русские патрули распознали их - и под стихийным обстрелом немецкая конница карьером ушла. Ещё в темноте русский полевой караул перед Ваплицем заметил приближение головной походной заставы немцев и, отстреливаясь, отступил. Перед рассветом, но в непроглядном молочном тумане, на Ваплиц пошёл в атаку развёрнутый немецкий полк, однако встретил отчаянный ружейно-пулемётный огонь русских, всегда особенно тревожный и злой на рассветном пробуждении.
  
  Тут принялась и артиллерия обеих сторон.
  
  33
   Сделать закладку на этом месте книги
  
  К счастью, а больше к несчастью, характер Мартоса был - легко возбуждаться, долго успокаиваться. И все эти дни вскрутили его, а последний особенно: переменным характером целодневного боя; препирательствами с Постовским; и вместо помощи от присланной Клюевым бригады - хаосом в Хохенштейне; и напряженьем предугадать немецкие действия.
  
  Обычно он всё-таки с вечера поддавался усталости, а просыпался позже, и гибла ночь. Но тут расколебало его так, что он и с вечера заснуть не мог. И из хуторского дома он уже в полной темноте вышел посидеть-покурить на скамье, как на Полтавщине любят сидеть на завалинках тёмными вечерами. Только там они и в сентябре тёплые, а здесь уже зябковато. Мартос накинул шинель, но без фуражки сидел, холодил голову и от висков поглаживал назад, угоняя болевые точки. Принял и пилюлю. Ещё часок посидеть вот так, успокаиваясь, - тогда свалиться заснуть.
  
  Он ждал корпуса Клюева, теперь ему подчинённого. Невозможно было надеяться, чтобы тот подоспел ночью, - но если бы к рассвету! Бой завтрашнего дня предвещал быть крепче всех этих, главный бой всей Восточной Пруссии сосредоточился теперь здесь - и как же надо было удвоиться силами к утру!
  
  К полуночи стрельба вся стихла, уже не отблескивали вспышки. Слабые, беззвучные, изредка засвечивались огоньки и гасли. Звёздное небо обещало и назавтра погожий день. Да при разбросанности их армии это и лучше.
  
  Все эти дни Мартос, по сути, одерживал одни только победы: он не оставлял противнику поля боя, непрерывно и повсюду атаковал его и теснил, хотя артиллерии у него было заметно меньше, и не всегда подвезены снаряды, а тем более продовольствие и фураж. Но никак не видел Мартос, чтоб из этих его непрерывных побед складывалась одна большая. Все его победы оказывались какими-то тщетными.
  
  Нужно было сейчас удвоиться! - и все победы сольются в одну окончательную!
  
  Но корпус Клюева - не шёл, не шёл. Ни даже посланец от него.
  
  И наконец в ночной темноте прискакал казачий разъезд.
  
  Кажется из рук хорунжего взял Мартос письмо - и нервно пошёл с ним к свету, внутрь.
  
  Нет, это было не на войне!! Нет, это было не от генерала!! Это старый подагрик писал своему знакомому за два квартала, что не может прийти поиграть в карты. А Мартос надеялся, что Клюев сам пойдёт на помощь! Нет!!! Уже подчинённый Мартосу, он отвечал, что нет возможности поднять корпус ночью! Что корпус выступит с утра 15 августа, но и это имеет смысл лишь в том случае, если генерал Мартос берётся и гарантирует сохранить своё расположение ещё сутки, до утра 16-го.
  
  Убийственно!! Жбан с квашнёй, а не генерал!
  
  И что ж оставалось?
  
  Воевать...
  
  В Куликовскую битву витязь Мартос из дружины брянского князя - отбил от группы татар великого князя Дмитрия Иоанновича.
  
  Отходить? Выйти из боя теперь ещё трудней, чем наступать.
  
  Значит, продолжать напористо, как продолжает играть опытный актёр, всё равно уже выйдя на сцену, хотя бы видел он, что партнёры его сбились и несут околесицу, что у героини отклеился парик, что отвалился щит от декораций, что сквозняком несёт, что публика громко шепчется и почему-то жмётся к дверям. Продолжать играть-воевать с отчаянной лёгкостью: пусть только не от него провалится спектакль, а может ещё и вытянем.
  
  Всё тяжёлое - и войну, и бой, трудно начинать. Но когда уже влез в хомут - какое-то время воспринимаешь его как свой естественный воротник, уже тебе не странно в нём.
  
  Снова - наружу, в темноту.
  
  Нет, всё-таки постреливали слева. За Ваплицем.
  
  Да, там не успокаивались.
  
  Завтра было пятнадцатое число, всегда важное в жизни Мартоса, как и удвоенное, тридцатое. Много роковых и просто заметных, плохих и хороших событий случалось с ним в эти числа. И когда он дивизией командовал - то 15-й, и теперь корпусом - 15-м, а в нём был 30-й полк - и конечно Полтавский, по родине Мартоса. Так что завтра надо было особенно не моргать.
  
  Постреливали, не унимались. Да, это между Ваплицем и Витмансдорфом. Там идёт глубокий овраг. Серьёзное место.
  
  Сколько убитых за эти дни! А как устали те, кто не убит и не ранен! И какие офицеры погибли! - всех их Мартос знал. Годами знал, в неделю слизнуло. Нескоро будет им замена. Какая будет замена настоящим строевым офицерам, если их не делят между фронтом и запасными полками, а с первых же дней всех на фронт? Так можно два-три месяца провоевать. А если больше?
  
  Стреляли и стреляли. Для неопытного уха - ну, просто не угомонятся, чудится им что-нибудь ночью. Но ухо Мартоса отличало: это не случайность. Так бывает, когда в темноте шевелятся массы. Стреляют, может быть, и наши, а готовят что-то немцы.
  
  Он поставил себя на место Шольца, перебирая обстановку прошедшего дня. Да, удобное направление для охвата фланга. И время удобное. Мартос как увидел ночное наступление немцев оттуда.
  
  И как раз уже организм генерала подготовлен был рухнуть спать. Но - предупредительный огонёк загорелся в нём. И он пошёл в комнаты, поднимая от сна неохотливых и ленивых, звоня по телефону и рассылая ординарцев.
  
  Он велел поднять корпусной резерв, вести в ту лощину и ставить поперёк, обещал и сам быть скоро. Он дал распоряжение по артиллерии: двум батареям сменить позиции, другим приготовить новое направление стрельбы. Налево, двум оставшимся, хотя и ослабленным, полкам Мингина - Калужскому и Либавскому, он послал предупрежденье о ситуации, в сам Ваплиц командиру Полтавского - приказание подготовиться к возможной ночной атаке.
  
  И вот уже были на ногах штабные, ненавидя своего генерала-зуду с осиной талией. И тем более где-то в темноте чертыхались поднимаемые и перемещаемые полки и батареи. Только бессмысленной дерготнёй и могли показаться измученным сонным людям эти ночные приказы.
  
  А Мартос снова курил, пружинно расхаживал по засвеченным комнатам, пренебрегая недоброжелательством, принимая доклады о предпринятых действиях. Конечно, всё могло быть подозрительностью его ушей и вкрадчивостью рельефа под Ваплицем, - но не для того корпус шёл сюда десять дней и бился пять, чтобы теперь проспать поражение. И уже, кажется, генерал больше желал немецкой атаки, чем мирного рассвета.
  
  И вдруг - в самом Ваплице загремело заливисто в сотни ружей. Мартос кинулся на свой чердак - и ещё застал багровое мелкое переблескивание у Ваплица, постепенно, однако, стихавшее.
  
  Так! Он не ошибся! Велел подать коня и поскакал к резерву, в тот овраг.
  
  Рота, в которой был взводным Саша Ленартович, входила в Найденбург одной из первых, с пальбой и манёвром, - а боя не было. Затем неся в Найденбурге комендантскую службу, они пропустили и бой под Орлау, лишь хоронили трупы там. Только 14-го после обеда они догнали свой Черниговский полк, но их бригаду как раз отвели в корпусной резерв. Однако до вечера гудело со всех сторон, нескончаемо брели и ехали раненые, и видно было, что в следующий день не миновать им мясорубки. А чтоб извермишелить роту, взвод, покалечить отдельного человека - совсем и не надо целой войны, кампании, месяца, недели, даже суток, довольно четверти часа. Холодную ночь на 15-е взвод Ленартовича спал в сенном сарае, и, если в сено закопаться, было даже жарко. Солдаты спали как будто крепко, с удовольствием, не травя себя завтрашним днём. Теоретически и Саше должна была бы нравиться такая демократическая форма ночлега, но за эти дни неумываний, нераздеваний и возни с быстро гниющими трупами, ему нечистота и неудобства опротивели, вся его кожа зудела и как бы нервами изнывала. И он ворочался в жарком сене и выходил наружу охладиться.
  
  А больше всего не спалось не от близости возможной смерти, нет, но - от неуместности её. За светлое великое дело Саша готов был бы умереть в любую минуту! Не то что с отрочества, но с детства колотилось его сердце от ожидания, что вот-вот произойдёт необыкновенно важное, счастливое нечто, вспыхнет, озарит и преобразит всю жизнь и в нашей стране и по всей земле. И не совсем маленьким был Саша, когда уже вспыхивало, уже озаряло, вот кажется дождались! - а погасло, затоптали. Так вот: цепи железные Саша готов был разбивать не то что голым кулаком, но - собственной головой. А что передёргивало ему сейчас кожу хуже грязной одежды, что изгрызало его тоской, - это что он попал не туда, и теперь с бессмысленной лёгкостью мог умереть не за то. Нельзя было влипнуть хуже: в двадцать четыре года погибнуть за самодержавие! После того, что так рано удалось тебе узнать истину, и стать на верную дорогу, и значит остальная жизнь уже пошла бы не на слепые поиски, не на гамлетовские сомнения, а на дело, - погибнуть в кровавом чужом пиру, жалкою пешкой держиморд!...
  
  И как это вышло несчастно, что Саша не попал ни в тюрьму, ни в ссылку, - там среди своих, там цель ясна, там наверняка б он сохранился и для будущей революции! все порядочные революционеры - там, если не в эмиграции. А его три раза задерживали - за студенческую сходку, за митинг, за листовки, и всякий раз отпускали, так легко отпускали по юности, не давая возмужать! Конечно, ещё не потеряно. Если вот эти ближайшие дни, когда рубят и месят, рубят и месят, проскочить, то надо искать надёжный уход из армии, лучше всего - под суд, только не по военно-уголовному делу, а - за агитацию.
  
  Да в агитации и был бы истинный смысл его пребывания в армии, он пытался, но всё зря. Солдаты его взвода оказались, как на подбор, далёкие не то что от пролетарской идеологии, не то что от зародыша классового самосознания, но даже простейшие экономические лозунги, которые в их прямую пользу идут, - долдонными своими головами не могли освоить. Своей тупостью и покорностью - отчаяние вызывают они!
  
  Как же сложно-петлиста история! Вместо того чтобы прямо идти к революции, заворачивает вот на такую войну - и ты бессилен, и все бессильны.
  
  Поздно ночью стало утихать, но когда Саша наконец задрёмывал - пробивало сон выстрелами, как гвоздями. Потом какие-то крики близко, топот, кто-то кого-то искал, и как же хотелось, чтоб их не коснулось! - улежаться, вжаться, пусть хоть пули сверху свистят, не вставать! - и все равно подкатило их роте: "в ружьё-о-о!"
  
  Проклятые военные порядки! Какой-нибудь же дурак придумал, и всё зря, а подчиняйся. Из тёплого милого сена выбираться, выминаться наружу, в сырость, во тьму, а там и под пули, и не только самому выходить, путаясь шашкой никчемушней, но ещё делать бодрый голос перед солдатами, притворяться, что тебе очень важно вывести и построить взвод во всей амуниции и слышать от унтера и от солдат омерзительные рабские "никак нет" и "так точно"!...
  
  А там - "напра-во! ша-гам..." - покинули они свой тёплый сарай и в полной темноте, спотыкаясь, натыкаясь, едва не за руки держась, побрели куда-то.
  
  Говорили, что идут на выручку Полтавскому. Чёрт бы с ней и с выручкой, не лезьте первые, не надо б и выручать.
  
  По ощупи ног они перешли железнодорожную линию, зацеплялись за стрелки, отводы рельсов, упирались в стену - тут была станция Ваплиц, бездействующая, видели её днём. Спотыкались по неровному, шли по кривому - и выбрались на гладкое шоссе, где команда была перестраиваться по четыре, и Саша повторял и перестраивал своих. Тут на шоссе собрался весь их батальон, и больше, - и всем скопом пошли они дальше в темноту, но хоть по гладкому.
  
  Перешли мост. Потом передавали по цепочке: "Осторожно, слева обрыв!" А тьма, ничего не видно.
  
  И вдруг - стали сильно, отчаянно, надрывно, гулко палить впереди! Такая стрельба, что и по дню была бы страшная, а тут - ночью! По ним? Нет, не по ним, никто не падал, и пули не свистели, и даже вспышек не было видно почему-то, но очень близко впереди, совсем рядом, вот-вот предстояло столкнуться.
  
  Странно задрожали коленные чашечки, только они одни, крупно запрыгали, запрыгали отдельно от ноги, как никогда не бывает. При свете могло бы стыдно быть, но в темноте и самому не видно.
  
  Стали голосно, зазывисто командовать разворачиваться в цепь, кому вправо, кому влево. Спотыкались с крутой дорожной насыпи, наугад чавкали по болотистому месту, холодную воду напуская в сапоги, там по бугоркам, да по ямкам, да по огородной посадке, что ли, - а пока дошло ложиться, вся стрельба впереди начисто утихла. И раздались команды опять собираться на шоссе и строиться резервным порядком. И опять спотыкались, в канаву попадали, чавкали по тому же мокрому месту, лезли опять на шоссе.
  
  А коленки всё прыгали, скакали, не унимаясь. Сами по себе.
  
  Снова долго окликались, разбирались, строились. Опять пошли. Как ни было темно, но различили, что шоссе вступило в лес. Прошли его. Вот что, из-за леса и не было тогда вспышек видно.
  
  Дальше все батальоны пошли по шоссе, а их опять спустили по откосу - теперь на мельничную плотину, через речку. А там - полезли и полезли вверх, открытым полем, твёрдой землёй.
  
  Стрельбы большой опять не было, и опять решил Саши, что водят их зря, только ноги ломать. Коленки успокаивались. Да это не от страха, он вовсе не боялся. Он только чувствовал, что это не то, не там , и уж здесь-то голову складывать никак не надо.
  
  Как будто светало, но видимость нисколько не лучшела: ночная мгла заменялась даже и тут, на возвышенности, густой туманной.
  
  Дальше погнали их не то без дороги, не то плохой полевой, об сапоги цеплялось что там росло, но главное - местность вся была в буераках, в каких-то провалах, ямах, буграх, камнях, и говорили солдаты, что здесь черти в свайку играли, они и наворотили.
  
  И тут - совсем уже близко от них, правей на версту, опять залилась стрельба, в несколько сот ружейных стволов. И пулемёты! Но всё ещё не сюда летело: справа и ниже был бой, а им надо было верхом идти, и - скорей, скорей! А вот стала толкать и рвать, толкать и рвать со мглисто-огненными вспышками - артиллерия! Наша! Перелетало через головы и - на тебе! на тебе! Шрапнель поблескивала в молочном тумане мутно. Стала и немецкая отвечать, невдалеке направо её разрывы.
  
  Нисколько не желая и не добиваясь победы, всё ж с отрадою отметит Ленартович, что наша артиллерия перевешивает. Это противоречило принципу "чем хуже, тем лучше", но обещало, что осколком не просверлит. В таком грохоте именно нашей артиллерии была какая-то жуткая несомненная красота.
  
  Всё светлело, но молочнело, уже в трёх шагах - только туман, и вспышки видны всё хуже. И в этом густом молоке, по этим ломоногим буеракам их уже гнали, ружья наизготове, - бегом, они не успевали куда-то! Они взбегали, задыхаясь, и тут же вниз, и опять вверх, и опять вниз. Безопасней было бежать нагнувшись, но при такой беготне подкашивались ноги. И бежали в рост. Несколько шрапнелей разорвалось над ними, но, видно, так высоко, и в сторону, что пули падали безобидным горохом.
  
  Велено было развернуться в цепь и стрелять навскидку. Стали стрелять, а в кого, куда - ничего не видно, и бежали дальше. (А уж прицелы переставлять - этого Саша не командовал, да и сам не помнил). Наших убитых и раненых не падало. Бежали каким-то обходом, что ли. И всё больше местность забирала вверх. В груди колотилось, сжималось, сил нет бежать, ещё в этой сырой мгле.
  
  Совсем уже стало светло, уже и солнце могло бы взойти, но в сплошном на весь мир тумане не виделось даже мутным кругом.
  
  А как стала местность чуть спускаться - тут навстречу им, невидимым, невидимый ударил и противник. Вспышки его лишь чуть мельтешили, но близко свистели пули, а одна ударилась о камень и взбила яркий огонёк.
  
  Давно была забыта неспанная ночь, нехотные блужданья, мокрота ног, и даже грудь заложенная от задоха, - теперь пошло на минуты - сшибем или не сшибем? успеем или не успеем? Или мы их - или они нас! Все солдаты поняли и вошли во вкус, и Саша с ними. Подсумки полные у всех, стреляли охотно, азартно, самим же уши разрывало от своей стрельбы, в своей же гари нечем было дышать - а рвало и рвало огонь в молоке. И - чтоб не по своим! Саша поправлял, кого мог. И заметил, что сам из револьвера стреляет, хоть это было и бесполезно. И через канаву прыгали, и через изгородь перескакивали, а вот уже и через убитых - не наших, немцев! И жуть разбирала, и гордость: ах, здорово идём! ах, всё-таки сила мы, сила...битская!
  
  Это уже они в деревне бились, за домами прятались, высовывались, обходили. Несло солдат с выставленными штыками, не удержать, и Саша со странным удовольствием тоже стрелял, и одного-то немца точно он ранил, тут же его и в плен забрали.
  
  А за всё это время накалился слева от них красный шар - и через белую мглу прорвал наконец: солнце! Ещё весь мир качался в тумане, но вот уже начало отделяться и проясняться. Теперь видна была крупная роса на затворах и на штыках, у кого окровенелых. С их высоты туман уже утягивало клочьями - и хорошо были лица видны с запыханной радостью злой. И то же чувствовал Ленартович. И бисерилась трава синими, красными, оранжевыми вспышками, и уже пригревало победителей желтеющее солнце нового дня.
  
  Как-то легко всё к концу получилось. Не похвальба, не наслышка, а вот их собственного батальона конвой проводил через деревню назад пленных человек триста, и с дюжину офицеров, мрачно нащуренных против солнца, кто егерскую шапочку потеряв, кто без карабина. А у нас, после разбору, на весь батальон - трое убитых да десяток раненых, в их взводе - один, и в строю остался, весело расхаживал и рассказывал.
  
  А за это время выступала и выступала из тумана как бы театральная декорация на эффект, набиралась высота, глубина и перспектива, точными линиями до дна оврага очертились все предметы, живые существа, и мёртвые, легли солнечные светы, и долинные тени, и проступили цвета посадок и зелени, - и с их высоты Витмансдорфской, с откоса, хорошо было видно, как по овражному дну ведут колонну остроконечных касок в несколько сот, а глубже того - набито нашей картечью трупов.
  
  Всё это наблюдал Ленартович, уже никуда не спеша, никуда не бежа, уже ничего не боясь, со скамейки за садом, куда сел отдыхать. Странное торжество распирало его - победы не в диспуте, но телом своим, руками и ногами. Он так сидел, как будто и был тот главный полководец, перед которым внизу проводили его триумф. Солдатам не дали отдохнуть, им крикнуто было окапываться на краю деревни, и Ленартович вынужден был это приказанье им передать, но сам-то он не должен был копать, а мог на скамье посидеть, смотреть на этот завоёванный вид театральный, на тёмно-голубую долину, и в замолчавшем мире - никто уже поблизости не стрелял - ещё и ещё перебирать свою радость, анализировать внезапные чувства свои.
  
  Вот сейчас было - легко! Сейчас надежда через край переливала: переживёт он эту войну! И как дорого - жить! Вот на такое утро хотя бы сидеть и смотреть. Или - бежать по холодку. Или - на велосипеде катиться вон той дорогой обсаженной, чтобы ветер свистел. Или - в рот забирать оранжевые мягко тающие южные абрикосы. А - книг ещё не читанных! А - дел даже не начатых! Нет!! - черезо всю груду книг, конспектов и даже литературы (насущной, нелегальной), лет, месяцев и часов, иссиженных в Публичной библиотеке, - выворотилось, выдвинулось и в небо взнеслось обелиском сожаление острое - а женщины?! А женщин - как мог он эти годы миновать? Разве не они - самое главное, для чего мы все остаёмся жить?
  
  Это была не высокая мысль - но вот именно так она была. Полчаса назад Саша мигом мог потерять всё - и набранные знанья, и убежденья, и кровообращенье. А память о женской любви как будто оставалась бы на земле чем-то вещным, не пропащим. Её как будто пуля не брала.
  
  Сейчас это радостно проявилось, что - будет. А последние дни Саша был как с открытой горящей раной, задевало её всё, где не ожидаешь. Увлечённо спорил с врачом на ступеньках госпиталя - вышла сестра милосердия - рослая! крупные груди - с ним не сказала слова, и никогда он её не увидит, - а как полотенцем хлестнула по открытой ране, ушла. И разные такие воспоминания прошлых лет в эти дни подступали и щипали всё ту же рану.
  
  А захватистей всего - вот совсем же в Петербурге недавно, в последний приезд, - Еля, сокурсница Вероники. Всего-то видел её несколько раз - приходила к сестре, да компанией ездили на лодках, да на студенческой вечеринке, а отдельно, особо - ни вечера. На лодках он был сердит, надоело это смакование белых ночей, отвечал всем резко, а Еля, молчаливая и тоненькая, сидела на носу лодки, как та женская фигурка, которыми скандинавы украшают носы кораблей. А на вечеринке Саша разошёлся - тогда бывает он остроумен, быстр, неотразим, все его слушают, и Еля слушала пристально, однако с необычной в их компании манерой: все их девушки смело говорят, имеют мнения и отстаивают их, а Еля смотрит тёмными глазами, загадочно промалчивает все рассказы, все споры, нельзя понять - соглашается или протестует, только разжигает к аргументам. На узко-маленьком её лице губы детско-подушечные, но очень запоминаемые - один раз мимоходом, в шутку, они поцеловались.
  
  Однако в Петербурге он ничего не дочувствовал, и не искал побыть с ней вдвоём: петербургские дни были наполнены, и не предполагалась же война, а скорый конец его службы. Ещё за её воззрения, не принятые в их круге, он был мало внимателен к ней.
  
  Но с первых же дней войны вдруг как омытая выступила перед ним - Еля! Еленька! - Ёлочка! И он изводился от упущенного сладкого жала, от собственной глупости в Петербурге в июне, как же мог он тогда не разглядеть и не притянуться этим: она вся - колеблемая. Самое порочное, что может быть в мужчине, колебания, в ней было - самое женственное. Недоуменные колебания бровей. Колебания головы. Колебания шеи. Колебания плеча. А особенно - колебания всей узкой маленькой точёной фигуры её, когда, убыстряя ходьбу, она смешно переходила в бежок.
  
  Как скромно-коварная зыбь, дошедшая, начинает качать, кидать корабли, - так Сашу и, более того, его будущую важную жизнь - Еленька этими колебаниями уводила, увлекала за собой. Сейчас-то он понял: ему своими руками надо, необходимо, невозможно не - остановить эти колебания! в своих руках успокоить её - и только тем успокоиться самому.
  
  Но даже её фотографической карточки он тогда не догадался попросить, а теперь взывал в письмах, письма ползли черепахами через цензуру, и только шутливую двухстрочную приписку от Елочки он получил в веронином письме.
  
  Теперь - теперь надо было защищать это чёртово отечество.
  
  34
   Сделать закладку на этом месте книги
  
  Русский комендант Найденбурга полковник Доватур только случайно, от телеграфиста, узнал, что армейский штаб из города уехал, последние уезжают сейчас, телеграф снят. А ему - никто не оставил распоряжений. За делами стратегическими о нём забыли. Он кинулся к оставшимся штабным, но те только плечами пожимали, они свои последние ящики торопились укладывать на подводы в Янув.
  
  А тут хорунжий из 6-го Донского привёз командующему донесение от командира сводной конной бригады - и комендант не знал, куда его посылать, а принять донесение тоже не мог. Он слышал ночью краем уха, что бригаду подчинили генералу Кондратовичу, но где этот Кондратович, где его штаб - и вовсе никто не знал. Тут же вынырнул и другой курьер: всю ночь скакал из Млавы, вёз варшавскую почту и в том числе, настаивал, письмо генералу Самсонову от его жены. И обоим этим курьерам, не отнесенным к коменданту, он так же мало мог посоветовать, как ему самому - штабные, к которым он не был отнесен.
  
  Только вчера к вечеру дотушили все пожары, хорошо убрали улицы, только бы сейчас, на шестые сутки, начать городу нормально выглядеть, магазинам торговать, - но уехал штаб и, словно того дожидавшись, с севера на юг потянулись по улицам обозы, и пехота, да не строем, а малыми группами, разбродом, даже и в одиночку, и все спрашивали "дорогу в Россию".
  
  А улицы Найденбурга - две подводы в ряд, и вот уже забита; останови передних на ратушной площади - и вот уже весь городок забит; и нижние чины без офицеров друг другу кричат осадить, подводы сцепляются барками, рвут упряжь, солдаты дерутся, а подошедшему вежливому офицеру дерзят. А в окна со внимательным злорадством поглядывают немки. И надо выдержать в городе порядок силами комендантской неполной роты, расставленной ещё и на караулы, да любезным содействием вальяжного бургомистра.
  
  Своими малыми силами комендант заставил два северных въезда в город и велел направлять все части в объезд. И это б ещё пошло, но сбегав в дивизионный лазарет и в госпиталь, комендант изменил своё распоряжение так: подъезжающие обозы просматривать, все маловажные грузы выбрасывать, а телеги подавать под эвакуацию раненых. И сам отправился на заставу, подготовляя взвод к возможному применению оружия против непокорных.
  
  А в госпитале врачи совещались. За час-другой после отъезда штаба армии в воздухе города уже потянуло сдачей. Война только начиналась, и ещё нельзя было точно знать, как твёрдо будет соблюдаться женевская конвенция о раненых 1864 года: что госпитали считаются нейтральными, не могут быть ни обстреляны, ни взяты в плен и обязаны принимать раненых от обеих сторон; что персонал их неприкосновенен и во всякое время волен хоть остаться, хоть уйти; что после оправки от ран отпускают на родину и самих раненых под честное слово больше не касаться оружия; что частный дом, принявший раненого, тоже попадает под охрану конвенции. Нельзя было предположить, почему бы через полвека после подписания конвенции, война могла бы ожесточиться, но газеты уверяли о немцах так, а сами врачи тоже заметили, что при обилии раненых и недостатке коек невозможно совсем равно относиться к своим и чужим. Итак, готовя госпиталь к эвакуации, нельзя было предсказать, что ждёт остающихся. Разделили врачей, кто едет, кто остаётся. Делили сестёр. Оставляли пожилых из общин Красного Креста, с хорошим опытом ухода. Молодых же доброволок, прошмыгнувших на передовую в суматохе мобилизации, отправляли в тыл. При разной степени переимчивости, ничего путного они ещё не умели, только хихикали, одна забавница в коридоре на велосипеде сбила провизора. А вот Таню Белобрагину, всегда безрадостную, Федонин просил старшего врача непременно оставить: хотя не было у неё настоящей подготовки, но очень серьёзно она взялась и кроме общих дежурств сосредоточилась на лицевых и шейных ранениях. Она и не попросится уехать.
  
  Вообще, работа вся скашивалась: ожидая команды на снятие и при многих сотнях уже лежащих раненых, нельзя было оперировать, а только перевязывать. Шли начинать отбор для эвакуации. Но как делить? Даже в неподвижном госпитале не было верных средств борьбы с гангреной, а в тяжёлом пути?
  
  Раненым старались прежде времени не объявлять, но они сами почувствовали необычность обхода, забеспокоились. Каждый, кто в сознании и малом движении, просился ехать. Потому ли что вместе лежали и на виду было, все ощущали как нечестность: остаться отдыхать, когда земляки воюют.
  
  Санитар доложил, что какой-то полковник шибко добивается врачей.
  
  - Валерьян Акимыч, сходите?
  
  Федонин быстро пошёл к выходу. На треугольную площадь уже стягивались пустые подводы, почти забив её всю. На каменном крыльце, раскрыв планшетку с картой, допрашивал раненого ходячего унтера запалённый помятый полковник с надорванным кителем на приподнятом плече. Порывисто повернулся к Федонину:
  
  - Вы врач? Здравствуйте. Полковник Воротынцев, из Ставки. - Как побыстрей, пожал руку. - Скажите, есть у вас свежие раненые с передовых позиций и в сознании? Разрешите расспросить их? Офицеры?
  
  Кажется, и врачи не засиживались, но темп этого полковника, плотного, а очень подвижного, сильно превосходил. Федонин поддался ему, быстро вспоминал:
  
  - Есть. Ночные. И утренние. Есть подпоручик из 13-го корпуса. Был изрядно контужен, но отошёл, сейчас в полном сознании.
  
  - Из 13-го?? Интересно! - удивился, насторожился, ещё убыстрился полковник. И уже сам вёл Федонина за локоть сильной рукой. - Вы же - 15-го, откуда 13-го?
  
  Лестницей, коридором, через две палаты - идти им было немного, и Федонин тоже заспешил:
  
  - Скажите, что будет с городом?
  
  Полковник метнул ясным взглядом на Федонина, только сейчас рассмотрел его не как дателя справок, покосился вправо, влево, и - тихо:
  
  - Если удастся построить оборону - ещё подержимся.
  
  - Построить? - сразу схватил Федонин. - Так неужели...? И штаб армии?...
  
  Полковник только губами тпрукнул.
  
  - Тут с западной стороны...
  
  Но уже входили в палату - и полковника, со всей его готовностью, как ударило, откинуло, он омрачился, сморщился - на рубеже сгущённого запаха лекарств, крови и гноя.
  
  В первой палате, у самого прохода, батюшка напутствовал отходившего, епитрахилью накрыв его лицо.
  
  - Верую, Господи, и исповедую... - который, который, который раз за эти дни произносил он глуховато, заученным распевом, а как будто всвеже, не соскучась.
  
  Во второй палате у окна нашли того подпоручика, и как раз Таня Белобрагина сидела на его кровати, поднялась при подходе их, в межоконьи стала к стене, руки опущенные за спиной, и в глубоком тёмном взгляде застыла.
  
  А подпоручик, обмотанный по лобной полосе головы, но уже с возвратом мальчишески-быстрого зоркого взгляда ещё стараясь для пришедших, готовно встретил их.
  
  Федонин попробовал его щёки, пульс:
  
  - Вам легче намного, да?
  
  - Да! да! - радостно уверял веснушчатый подпоручик, и подтягивался в кровати выше, не зная, как быть полезнее.
  
  - Вам говорить, отвечать не трудно?
  
  Таня покраснела:
  
  - Мы - немного, он земляк оказался.
  
  Её и не заподозрить, чтобы много.
  
  - Вы какого полка? - уже сидел на кровати полковник и разворачивал карту. - Вы разве при 15-м корпусе?... когда вы к нему пришли?... Где вы стояли? Где ранило вас?... А какие там части рядом?...
  
  Подпоручик полусидел на подушках, светло-влюблённо смотрел на полковника и отвечал ему как радостный экзамен, гордый, что знает и все билеты и на дополнительные вразброс. Тем невидимым юношеским светом жертвы он был освещён, который зарождается ещё до женщины и без неё. Он слышал через шум, голова слабая, затруднялся в речи, но старался преодолеть и как можно чётче отвечать. Он уверенно показывал по карте, как из Хохенштейна их вчера вечером водили на запад в сторону близкого боя (а про себя: чего стоило всех собрать, дозваться, дослаться, из города вывести), и как опять отозвали (в который раз, никогда не доводя их полка до боя!) и по бездорожью петлёй вернули зачем-то снова в Хохенштейн (и ещё была вечером паника, стрельба по своим, но это не к делу), а из Хохенштейна (опять не без труда) вывели на окраину в боевой порядок и вот тут-то... (Дальше маме можно рассказывать, не полковнику: разрыв до того близкий, что выразить нельзя, и только успеваешь: смерть! - перекреститься! - мама, прости! - а следующего разрыва уже не слышишь...)
  
  - Да, а что у вас с плечом? - вернулся Федонин.
  
  Вспомнил и полковник:
  
  - Вы посмотрите? Меня вчера, видимо, осколком зацепило.
  
  - Трудно ворочать? - щупал хирург.
  
  - С затруднением.
  
  - Зайдёте ко мне, на этом этаже. Вот, сестра проведёт. - А Тане: - Старший врач согласен вас оставить. Не возражаете? Можно застрять надолго.
  
  Уставленный грустный взгляд сестры нисколько не переменился, не тронулся даже интересом. Кивнула:
  
  - А кому же? Конечно.
  
  И ждала теперь провести полковника. Когда он быстро водил головой, вся его решительность, кажется, была в короткой, но широкой дуговой бороде. При ней усы и не замечались: они не торчали, не висели, не закручивались - лишь потому осеняли верхнюю губу, что без усов офицеру не полагается.
  
  А у подпоручика - ни усов, ни бороды, и даже никакого ещё характера в губах, - самая ранняя юность и добрые чувства, такой чистенький и вежливый, какие бывают при женском воспитании. Нич-чего он ещё не знает о жизни. Всего на год была Таня старше его, а умудрённей себе казалась - на десять.
  
  ... Плен?... На всё была согласна Таня. Нечувствительно было бы сейчас - пленение, ранение. Ещё бы лучше - убило её поскорей. С надеждою, что убьёт без греха, руки самой не накладывать, она и спешила на фронт. Всё равно не могло с ней произойти хуже того, что случилось. Легче в пучине, чем в кручине.
  
  Под окном, внизу, на узкой улочке виделась толчея, сумятица. Сновали солдаты разбродными группами и в одиночку, не строем. В тени остановилось несколько, обтирали пот, выбрасывали лишнее из мешков, лопатки, топорики, ящички с патронами - и пошли быстро опять. Никто их не останавливал. А два казака, наоборот, торочили что-то к сёдлам.
  
  ... Вместе читали. Вместе гуляли, за руки держась. И постепенными разговорами проходили путь, где каждый вершок незаменим, неупустим, остаётся потом на всю жизнь. Росло как растение, всему своя пора: листочкам, завязи, расцвету. Разве Таня не могла бы ускорить? - но не женская это доля, так нельзя. А та - ничем не лучше, не красивее, не добрей, не верней - налетела, схватила и урвала. И нет того суда, где эту нечестность разбирают. А мужчины? - только разве и тверды на войне, больше нигде, ни в чём.
  
  Каких толковых офицеров можно воспитать за два года - и как их умеют потом загубить за двадцать. Это движение всеготовности, эта боль за армейскую операцию на мальчишеском лбу!
  
  - Господин полковник! - за рукав удерживал подпоручик, смотрел с надеждой и пересиливал затруднения речи, - я слышал, будет частичная эвакуация. А я - никак не могу остаться, это позор! Я не могу начинать жизнь с плена!! - заблесты слез смочили ему глаза. - Попросите, чтобы меня вывезли непременно!
  
  - Хорошо! - и полковник с силой пожал ему руку. С быстротой: - Сестра!
  
  Таня круто повернулась от окна, всё оставив окну, о чём думала там, а сюда - внимание, старание неизнеженного, некапризного лица, так частого среди русских девушек.
  
  Что за тёмный пламень взгляда, и твёрдость какая в лице - ещё не сегодняшняя - возможная! Или это от глубокого обхвата косынкой, когда скрыты и лоб, и шея, и уши?
  
  - Сестра, я очень попрошу доктора, а вы уж тогда проследите, чтобы подпоручика Харитонова не оставили. - И, вот уж не легкомыслие было в её лице, вот уж не нуждалась в угрозе! - почему-то пальцем ей погрозил, сам не ожидал, а губы улыбнулись: - Смотрите, везде вас найду! Вы - откуда родом?
  
  - Из Новочеркасска.
  
  - И там найду! - кивнул. Быстро пошёл между кроватями.
  
  А на каждой - замкнутый мир, единственная борьба в единственном каждом теле: буду жив или не буду? оставят руку или не оставят? И вся война с операциями армий и корпусов отступает как ничтожная. Пожилой, но развитой мужичок, может быть запасной унтер, умно-подозрительно поглядывает на всех из-под простыни. Другой катается, катается по подушке головой и хрипло выкрикивает.
  
  Из шибающего, густого смрада палаты - скорее выйти, вздохнуть! Сестра провожала.
  
  Когда вернулась, не сразу к тому окну, подпоручик уже осел, ослабел, побледнел, но ещё нашёл улыбку для Тани:
  
  - А вы остаётесь, землячка? А вы напишите письмо своим, я возьму, аккуратно отправлю. Кто у вас там?
  
  Лицо Тани стянуло как яичным белком. Суровой головой качнула вправо, влево. Не напишет она. Никому.
  
  Никого.
  
  После войны - куда угодно, только не в Новочеркасск.
  
  Воротынцев успел бы рано утром в Найденбург и мог бы ещё захватить Самсонова, да сворачивал смотреть по пути, кто же держит фронт, - и не нашёл никого. Ещё гонялся за беглым Кондратовичем - и не нашёл. И к Самсонову опоздал.
  
  Во фронте слева сквозил свищ, боля как в собственном боку, но никто не посылал войск туда, и войск-то не было, кроме Кексгольмского полка, заменившего Эстляндский и Ревельский, а распоряжался им генерал Сирелиус, но тоже кружил где-то непонятно, ни разу не доехав до фронта.
  
  Изумленье вызвал и отъезд Самсонова: почему не велел укреплять Найденбург с северо-запада? почему не стягивал фронта, а уехал вдоль растянутого?
  
  Остатки Эстляндского и Ревельского полков и их обозы едва не бесчинствовали в Найденбурге, но не ими мог заниматься Воротынцев. Он оставил Арсению коней и за полтора часа здесь, в нескольких кварталах мечась, выяснил, что произошло с армейским штабом; и убедил курьера-хорунжего познакомить его с донесением конной бригады, самому же подождать, пока не ехать; и от разных людей, а больше от раненых, неплохо прочертил положение армейского центра; от Харитонова понял, как идёт у Хохенштейна, но что с остальным 13-м корпусом - тёмная молчаливая была загадка; ещё меньше можно было понять, есть ли надежда на вспомогающий удар Благовещенского и Ренненкампфа. И сам бы туда полетел-поскакал, да близкая левая дыра сквозила, звала. И из госпиталя выскакивая, кажется Воротынцев уже имел план.
  
  Ещё и вчерашнее отступление к Сольдау не было последней катастрофой, если исправить его в этих часах.
  
  У приметной скалы Бисмарка условился он встретиться с хорунжим.
  
  Был при Бисмарке союз трёх императоров, и полвека жила спокойно Восточная Европа. Русско-германский мир полезней был этих манифестаций с парижскими циркачами.
  
  Кони стояли там, привязанные к дереву. А в холодке за скалою, за клумбой, Арсений сидел. Он поднялся поспешно, но в полроста, и приглушённо, приклонённо, заветно:
  
  - Ваше выскродие, перекусить надо!
  
  Что-то было в котелке.
  
  - Ты мне и вчера сухарём чуть дело не испортил... А коней покормил?
  
  - А ка-ак же! - обиделся Арсений. И без того большой рот ещё распялил: - На кладбище попас, ха-рошая травка.
  
  Позади скалы стояли два камешка скамеечкой и торчал под руку черенок ложки.
  
  - А ты?
  
  - А я после вас, - отсказался Арсений быстрым заученным почтением.
  
  - Нет уж, давай сразу.
  
  - Ну, ин сразу, - легко согласился Благодарён, бухнулся перед котелком на колени и стал таскать себе.
  
  Таскал левой рукой и Воротынцев, то жадно, то рассеянно, так и не вникнув, что там. А правой тут же на приподнятом колене, на твёрдой гладкой коже планшетки, торопился писать, чтобы хорунжего не задерживать:
  
  "Ваше высокопревосходительство!
  
  На левом фланге, потеснённом, но нисколько не разбитом (выиграли бой и отступили по глупому недоразумению!), находится треть вашей армии. Но там сейчас три командира корпуса (Артамонов-Масальский-Душкевич) и никакой единой воли. Если бы Вы сами сочли возможным приехать туда (6-й Донской полк сопроводит Вас в безопасности за 2-3 часа), Вы бы энергичным наступлением могли бы выправить всё положение армии: Вы бы связали и опрокинули генерала Франсуа, намеренного сейчас отрезать Вас.
  
  Мы вместе с Крымовым настоятельно просим Вас избрать этот шаг. Полковник Крымов сейчас заменил начальника штаба 1-го корпуса.
  
  Я буду западнее Найденбурга, здесь почти никакой обороны, дыра.
  
  Полковник Воротынцев".
  
  А ещё надо было советовать: отступать центральными корпусами. Но прямо так он не смел, должен был догадаться Самсонов.
  
  Подъехал и хорунжий. Воротынцев предупредил: донесение сжечь, съесть, только не противнику в руки.
  
  А варшавский курьер потерялся куда-то. И письмо жены получить командующему была не судьба.
  
  35
   Сделать закладку на этом месте книги
  
  Уже сколько дней не было у Самсонова такой ясности, такой уверенности в своих действиях. Во главе понурых штабных он бодро выехал из Найденбурга и бодрой ходой шёл конь под ним. Свежесть была в груди, несмотря на короткий сон. Ещё более свежести додавало августовское сырое утро, победный разрыв туманных хлопьев солнцем, разгон пелены, обнесшей небо на рассвете.
  
  Как славно подыматься утром рано! Как славно думается и действуется утром! Как обнадёжливо представляется в утреннем холодке ход сражения! Сколько ещё прекрасных утр может быть впереди у 55-летнего человека!
  
  Путь поездки он не сам выбирал, и повезли его кружно, восточной петлёй, с проездом деревни Грюнфлис и угла Грюнфлисского леса: уверял начальник казачьего конвоя и штабные, что по короткой дороге до Надрау беспокойно, может прорваться немецкий разъезд, могут стрелять из засады. И всё равно на полпути запылили справа конные, приближались. Конвой изготовился к бою, выслал навстречу разъезд.
  
  Оказались свои: взвод драгун из 6-го корпуса, взводный эскорт, чтобы сопроводить бумажку донесении на полсотни вёрст ничьей, полупустой, не своей страны. Если б штаб не поехал кружно - и не встретил бы их.
  
  Сейчас было 8.30, а донесенье Благовещенского - от часу ночи, сутками позже вчерашнего, - ночное аккуратное суточное донесение, как если бы в промежутке не случилось важного. Что ж, идёт он на выручку Клюеву? прикрыл спину центральных? или занял твёрдые рубежи?
  
  "...отошёл к Ортельсбургу..."
  
  Не сходя с коня - карту! Вчера Благовещенский необъяснимо отходил к Менсгуту, и это казалось грозно. А сегодня - о, если б он остался под Менсгутом! Но он ещё на 20 вёрст откатился - по знакомой дорожке, в Россию скорей...
  
  Корнет порывался, кажется, рассказать и больше об этом откате, но командующий сдержал. Себя самого щадя, свой внешний уверенный плотный вид - для окружающих.
  
  А за те семь часов, что драгуны скакали, - может, Благовещенский уже бросил и Ортельсбург?... Может быть он уже в России?...
  
  И что ж можно было теперь ему приказать?... Удерживать во что бы то ни стало Ортельсбург?... Во что бы то ни стало... ни стало... От стойкости вашего корпуса зависит...
  
  И поскакал корнет со взводом и с бумажкою назад. Чтобы доставить её после полудня.
  
  А донесение Благовещенского шло по рукам штабных. Надо было сообщить о нём Клюеву? А как? Да ведь он к Мартосу переходит. И мы к Мартосу едем.
  
  Разве вот что: Живому Трупу надо об этом знать, может быть руки его хоть немного оживеют. И подправят. Сейчас конными в Янув и оттуда по телеграфу.
  
  И всё так же, большой планшет на конской голове, почерком размашистым:
  
  "6-й корпус отошёл южнее Ортельсбурга, по словам офицера-очевидца - в беспорядке. Корпус сильно пострадал, ослабел физически и морально. Еду в Надрау, где приму решение относительно наступающих корпусов..."
  
  Он написал "приму решение", как если б оно ещё не было принято: наступать центральными корпусами! Но теперь, Благовещенский так откатывался, - остановить? отозвать центральные? Но как не хотелось! Всё больше оседали отбитые плечи армии, но как дорог был утренний разгон, державший Самсонова молодцом-солдатом! "Приму решение" - а в том же направленьи тронул коня. И штабные, глухо ропща, тронули за ним. (Большой знаток заполненья бумаг, утешал себя Постовский, что даже несколько часов, проведенных вблизи огня неприятельской артиллерии, можно будет выгодно записать себе в послужной список и в орден).
  
  С одной вершины открылся распашистый вид на озеро Маранзен - продолговатое, вглубь и вглубь. Солнце светило через плечо, вода не сверкала, темно покоилась. И лес глубокий стоял по берегам. А по склонам холмов разбросались мёртвые фольварки, краснея черепицею.
  
  И, отойдя от забот своих, облегчённой душой принимая мир без нас:
  
  - А красивая страна, господа!... И откуда здесь такие высоты, такие виды?
  
  Встречью втягивался на высоту обоз раненых, много ран штыковых. Кто стонал, а кто говорил вполне бодро, ещё бодрей при трёх генералах: ночной штыковой бой у деревни, вёрст десять отсюда. В один голос: удачный бой, мы победили!
  
  Да и сейчас гремело слева недалеко. Кроет, кроет нас Господь и Божья Матерь. Так быстрей же вперёд, господа, мы ничего не знаем!
  
  "Надрау" - так по маленькой деревне только назывался командный пункт Мартоса, а был он западнее, на высотах, в полукруге леса - отличное место с обширным видом. Передняя линия отошла, обстрел уже не достигал сюда, и несколько офицеров стояли открыто на холме, на солнечном уже припёке и передавали друг другу бинокли.
  
  А внизу, по шоссе, к железной дороге и через неё, шла медленная колонна - нет, вели колонну пленных в оцеплении, да! пленных не меньше тысячи!
  
  Узкоплечий невысокий Мартос на стуле сидел, и тоже смотрел в бинокль. О переезде армейского штаба они ничего не знали! Оглянулись, и против солнца не сразу узнали конных.
  
  С юной лёгкостью вскочил на ноги немолодой полководец, передавая в левую руку короткую тросточку, всегда покачиваемую на ходу. И, с честью, вытянулся перед конным дюжим командующим, щурясь против солнца:
  
  - Ваше высокопревосходительство! Противник силою в дивизию пытался атаковать нас ночью лощинным подходом к деревне Ваплиц. Замысел его обнаружен, расстроен и даже нарушено управление: у кладбища Ваплиц противник уничтожал своих же артиллерийским огнём, видимо рассчётным, без наблюдения. Наступавшая дивизия разгромлена и отброшена, мы удерживаем важные Витмансдорфские высоты. Имеем пленных две тысячи двести, до ста офицеров, взято двенадцать орудий. Хотя и очень ослабленные, Калужский и Либавский полки пошли в атаку противнику в спину и содействовали победе.
  
  Мартос не захватывал чужого, он делился успехом и с соседями.
  
  Всё зримо: вот и пленных вели, а маленькую группу офицеров завернули сюда, на высоту.
  
  Вот этот торжественный момент и предвидел командующий! К нему он и рвался утром из Найденбурга! Он ехал не зря!
  
  Доклад корпусного Самсонов принял в седле, но тут же грузновато, однако и уверенно, спустился на землю, передал поводья и - не разминаясь, сверху вниз увесистыми руками обхватил за плечи узкого ловкого Мартоса, облобызал его:
  
  - Один вы! Один вы и спасаете нас, голубчик!...
  
  И, отклонясь, смотрел на него, желая ему четверть царства. Ту награду предвидя, которой можно было бы украсить эту узкую грудь - если б не было табеля очерёдности возможного получения наград...
  
  Вздорная мысль Постовского идти на Алленштейн уже никем не вспоминалась. Но может теперь-то и повернуть корпуса круто налево с сильным ударом в немецкий тыл? теперь-то и пришла пора бокового наступления, вчера ещё определённого в армейском приказе? От кого и услышать первого, как не от победителя:
  
  - Хотелось бы ваше мнение, Николай Николаич!
  
  Мартос ровно держал отважную узкую голову, блеснул глазами. Он не искал времени раздумывать, не изобразил отягощённого думой чела. Подхватисто-ловкий, с плечами сами собою поднятыми, с усами ловко подкрученными, он так же молодцевато и ответил:
  
  - С вашего разрешения - немедленно отступать!
  
  Он не имел докладов об отступлении Артамонова и Благовещенского, но прирождённым чутьём угадывал, что не тут его корпусу место, а - назад и скорей! Как улитки или птицы предчувствуют бурю - давлением воздуха или астральными струями, так утягивало и его.
  
  Но командующий: как? что? - не понял. Почему же?
  
  И Постовский, с помощью казака осторожно сойдя с коня, приблизился и, видя несогласие своего командующего:
  
  - Что-о-о это вы панике поддались! Не-ервы у вас подгуляли! Слева вот-вот подойдёт Кексгольмский полк. Справа вам придана бригада 13-го корпуса. Сам 13-й вот-вот, вот-вот... - Постовский даже оглянулся, ожидая корпус увидеть, но тут лес был стеной, - подойдёт и весь. А ещё ж и конница Ренненкампфа. Кто ж нам позволит отходить?
  
  Уж чего никогда не знавал Мартос - это нерешительности. Энергично чеканил своё:
  
  - Корпус бьётся третий день подряд и пятый день из шести. Потеряны лучшие доблестные офицеры, несколько тысяч солдат. Корпус изнемогает и к активным действиям более не способен. Нет кавалерии, действую вслепую. Снаряды на исходе, подвоза нет. Недостача уже и патронов. Наши непрерывные атаки не дают выигрыша армии, лишь усложняют её положение. Надо отступать - и немедленно.
  
  И напором его доводов сметён был весь утренний стройный замысел, так что уже ни чёрточки не восстановить. И не было той радостной атаки, куда командующий должен был скакать или послать. Без него тут было все уже и выиграно, и обсуждено, и предложено, и проиграно.
  
  А ещё ж не знал Мартос об отступлении фланговых корпусов.
  
  Самсонов тяжело помаргивал, как борясь со сном. Снял фуражку с потеснённой чернеди седеющих волос. Отёр лоб.
  
  Как никогда, лоб его был крупен и беззащитен: белая мишень над беззащитным лицом.
  
  36
   Сделать закладку на этом месте книги
  
  В запале и спехе Воротынцев промахнулся: уж начав утро с розысков Кондратовича, надо было не сходить со следа, настигнуть увёртливого генерала, пристыдить или припугнуть Ставкой, - и ещё можно было поставить к западу от Найденбурга всё, что в 23-м корпусе оставалось способно обороняться.
  
  И генерал Кондратович, которому - счастье выпало? - что его корпус раздёргали, и, будто бы собирая его, можно было долго кататься поездами между Варшавой и Вильной, - генерал Кондратович в это утро несомненно побывал где-то тут, не дух же: впервые он приблизился к передовой линии, его видели в одном месте за час до Воротынцева, в другом за полчаса. Но у Воротынцева недостало терпения скакать за ним, и пока он собирал сведения от раненых, Кондратович примчался в Найденбург и, не имея тут никого выше себя чином, распорядился: командиру Эстляндского полка взять шесть рот и пулемётную команду и с ними уходить на восток, по шоссе, сопровождая и охраняя его, генерала Кондратовича. Он, очевидно, так расчёл, что одна растрёпанная дивизия его несобранного корпуса всё равно уже подчинена Мартосу, Кексгольмский полк занял позиции и сам продержится, остальные гвардейские полки сюда вовсе не дойдут, - и ему, корпусному, делать нечего, а безопаснее отойти за русскую границу и там ждать, чем кончится.
  
  Всё это узнал Воротынцев, спохватясь, уже отослав записку Самсонову.
  
  Ещё сегодня рано утром был Найденбург резиденцией штаба армии, центром и узлом связи и дорог - и вот к полудню в нём не осталось ни одного генерала, никого старше Воротынцева чином, и никакой связи ни с корпусами, ни с фронтовым штабом, а все покинутые должны были своим умом и совестью сами избирать себе образ действий.
  
  Зато Воротынцев сохранял состояние чистого делания, черезсильной лёгкости, свободы от собственного тела, от собственных желаний и мыслей, - он был только подвижным приспособлением спасти и поправить, что можно. Прохват, продух с левого бока армии ощущался им как колотье в своей груди, и только знал он: надо заткнуть эту скважину на те несколько часов, пока командующий успеет проехать к 1-му корпусу.
  
  И в запруженном тревожном Найденбурге он нашёл подполковника Лунина, батальонного командира эстляндцев: четыре его роты, сильно прореженные, оправлялись тут со вчерашнего дня, а подполковник сам ещё не решил, что делать. И ещё с другим подполковником подошло с севера пять рот эстляндцев же - да таких рот, что каждая была едва ли сильнее взвода. Ещё ночью они стояли на позиции, а утром сменили их кексгольмцы.
  
  Этим двум подполковникам и половине сохранившихся ротных Воротынцев в несколько фраз объяснил положение города, положение армии, уход в Россию остальных рот их полка, вместе с полковым командиром, и что от оставшихся надо. Говорил - а сам лица оглядывал, как будто и своесобственные, а в чём-то главном сходные все, какими сделали их: армейская традиция; долгая гарнизонная служба, отдельный от общества мир; и отчуждение, и презрение со стороны этого общества, осмеяние от передовых писателей; и верховный запрет мыслить о политике, о материях, обстриженный или потускневший интеллект; и постоянная денежная недостаточность; и черезо всё это, в очищенном и собранном виде - энергия и мужество нации. Вот это и был их момент, и Воротынцев не сомневался в ответе.
  
  Надо - так надо. Подполковники оба согласились подчиниться Воротынцеву, но выразили, что их солдаты уже стоять не могут, особенно велико ошеломление от тяжёлых немецких снарядов, пережитых без окопов. Попросил Воротынцев по крайней мере построить их всех у западного выхода, при шоссе на Уздау.
  
  Пока роты собирали и выводили из города назад, а те брели понуро, бурчали и оглядывались, Воротынцев успел повидать коменданта Доватура - полненького, с брюшком, очень вежливого и обязательного, и уговорился с ним о патронах, подводах под патроны и указал западней города место, куда прислать ему связного, когда город освободится от обозов и всех уходящих.
  
  Построили солдат плотно, в шесть шеренг, все в тени, не раскиданы фланги, и без крика всем слышен голос. Эти минуты построения Воротынцев, руки за спину и расставив ноги прочно, смотрел на свой неожиданный отряд с длинным чёрным дядькой на правом фланге.
  
  За двое суток, что перемалывали их полк, состарились уцелевшие: появилась в них достойная медленность смертников, никто не тянулся спешить угодить команде, выполнить её лучше, выкатить грудь. Ни одного беззаботного лица, ни с показной бодростью: там, где со смертью они сокоснулись, все обязательства службы стали слупливаться с них. Но не слупились ещё настолько, чтоб и всякие команды перестали быть над ними властны. Ещё и простого приказа могло достать, чтоб они вышли на позиции, - да только разбежались бы вослед, а надо, чтобы держали.
  
  И что ж можно было им сказать сейчас? У них ещё уши не отложило, они ещё не отдышатся, что вырвались из смерти, - и опять туда? Да какой-то чужой полковник, который, смотришь, тут же и сгинет, с ними умирать не потянется, только их погонит.
  
  Уж конечно не "честь" - непонятная барская. Уж конечно не "союзные обязательства", их не выговоришь. (И сам Воротынцев не слишком к ним расположен). А призвать на смертную жертву именем батюшки-царя? - это они понимают, на это одно откликнутся. Вообще за Царя - непоименованного, безликого, вечного. Но этого царя, сегодняшнего, Воротынцев стыдился - и фальшиво было бы им заклинать.
  
  Тогда - Богом? Имя Бога - ещё бы не тронуло их! Но самому Воротынцеву и кощунственно и фальшиво невыносимо было бы произнести сейчас заклинанием Божье имя - как будто Вседержителю очень было важно отстоять немецкий город Найденбург от немцев же. Да и каждому из солдат доступно догадаться, что не избирательно Бог за нас против немцев, зачем же их такими дураками ожидать?
  
  И оставалась - Россия, Отечество. И это была для Воротынцева - правда, он сам так и понимал. Но понимал и то, что они не очень это понимали, недалеко за волость распространялось их отечество, - а потому и его голос надломило бы неуверенностью, неправотой, смешным пафосом - и только бы хуже стало. Итак, Отечества он тоже выговорить не мог.
  
  Речь - не сочинилась.
  
  Но оглядывая тяжёлые, усталые, хмурые лица, он себя самого затолкнул туда, под потные скатки, потные рубахи, под ремни, набившие плечо, в сапоги, пылающие немытыми ступнями. И приняв "смирно" и отдав "вольно", стал говорить не звонко, не бойко, не рявкая, а с той же усталостью и несдвижностью, как они себя чувствовали, как и сам бы ещё до конца не решив дела:
  
  - Эстляндцы! Вчера и третьего дня досталось вам. Одни из вас отдохнули, другие и нет. Но так смотрите: а третьи, половина ваша, легли. На войне всегда неравно, на то война. И думать мы должны - не как себе выгадать, а как соседей не подвести.
  
  А вот что бы проще всего: высказать им просто, как есть, всю обстановку высказать, боевую задачу, как не принято по уставу нижним чинам, а по-настоящему - только б и надо. Ну, не прямо: "Гибнут наши центральные корпуса! Генералы напутали, генералы у нас - дураки или трусы, но вы-то, мужички, выручайте!" А всё ж туда, под шинельную скатку, под ружейный ремень:
  
  - Братцы! - раскинул руки и в землю врос. И широкость его и прочность увидел строй и ощутил. - Не корыстно нам спасаться за счёт других. Нам до России недалеко, уйти можно - но соседним полкам тогда сплошь погибать. А после - и нас догонят, не уйдём и мы... Через силу вам, вижу, но тут близко - во фронте дыра, нет никого! Пока раненых из города вывезут, пока обозы уйдут - надо загородить! надо подержать до вечера! Больше некому, только вам.
  
  Вот так, не приказывал, не грозил - объяснил. И лица угрюмые, неуговоримые - вдруг пересветлели все пониманием, сочувствием, едва ли не улыбками жалости, как бы подбитую птичку видя, - и не хотелось же! и ноги не шли по-прежнему, и проклят был возврат! - а не словами полными, не встречными возгласами, помня строй, но неразборчивым тёплым мычанием, благожелательным ропотом отозвались.
  
  И увидя проблеск этих великодушных улыбок и расслышав этот мычащий ропот, полковник скинул вместе руки и ноги, переменился на "смирно", вернулся к силе, и крикнул уже командно, звонко:
  
  - Вызываю только охотников! Пер-рвая шеренга! Кто пойдёт - три шага вперёд!
  
  И - шагнула вся шеренга!
  
  И - ещё уверенней, уже победно:
  
  - Вторая! Кто пойдёт - три шага вперёд!
  
  И - вторая перешагнула!
  
  И - третья.
   Сделать закладку на этом месте книги
  
  И - все шесть шагнули дочиста. С тёмными лицами, крестные шаги - но прошагнули.
  
  И хотя понимая, что радоваться нечему, неприлично, некместно, всё ж заорал Воротынцев:
  
  - Славно, Эстляндский полк! Не оскудела матушка Русь!
  
  Вот тут и матушка принималась...
  
  
  *****
  
  И НЕ РАД ХРЕН ТЁРКЕ,
   Сделать закладку на этом месте книги
  ДА ПО НЕЙ БОКАМИ ПЛЯШЕТ
  
  
  *****
  
  37
   Сделать закладку на этом месте книги
  
  А времени в обрез, бегом к своей конной группе - трём приставшим казакам из 6-го Донского и Арсению. Казаки очень кстати пришлись - один чубатый, один дремучемордый, один растрёпа, все - тигры на конях. А вот...
  
  - А вот ты, Арсений, просто меня позоришь. Ты ж говорил - "верхом могу"?
  
  - Так и могу! Только айдаком, без седла. У нас в Каменке и все мужики так. А седло - затея барская.
  
  Вчера Благодарёв сгоряча поехал в седле, набил сестное место, теперь выкинул седло, ехал охлябью. А на укоры полковника изощрился: навязал пуховую подушку на коня, верёвки под брюхо, и сидел довольный, ноги свешены, от трёх гоготавших казаков отбрехиваясь.
  
  - Неуж плохо, ваше высокородие? - и показал готовность хоть сейчас и отвязать подушку, а не двигаясь к тому. - Зато теперь хоть в Турцию скачи! - отговаривался и щёки надувал.
  
  - Вот именно что в Турцию...
  
  Винтовки за плечо наискось, по-кавалерийски, и погнали.
  
  Одна забота набегала на другую. Только что заботился Воротынцев, убедит ли он солдат повернуть опять в то пекло. А теперь заботился: обещал - до вечера, а если надо будет дольше, то кем сменять? Да ещё - удержит ли их на позиции до вечера? А удержит - так будет ли польза от этой жертвы, не обманул ли он их? Ведь всё остальное, вся армия, - не зависело от него, а как сложится. С его малой головы довольно было: где и как поставить теперь эти пять, хотя и сводных, но слабых рот? как растянуться от кексгольмцев с севера и до уздауского шоссе на юг? На все вёрсты не могло хватить сил, а смысл-то и был - держать непрерывный фронт.
  
  Несколько вёрст они проскакали по просёлочной - не на запад, а правей, по тому направлению, откуда было у Воротынцева ощущение дыры. И оказывалось, да, дыра, пустота, вообще ни человека, ни своих, ни чужих, ни жителей, ни бродячих лошадей, ни собак, ни трупов, ни домашней птицы. Как бывает центр циклона: всё кругом уже рвётся, бьётся и темно, а здесь - тишина голубая.
  
  Уже тут, не дальше, надо было принять и расставить эстляндцев, и Воротынцев оставил одного казака маяком, а с остальными хотел ещё непременно поискать фланг левого соседа, соткнуться, лишь потом воротиться.
  
  Не заслонённое облаками солнце переваливало самый жар, накалилась открытая брошенная мёртвая местность, и, казалось, никого уже тут не встретить.
  
  А впереди была высотка, в мелких сосенках, и решил Воротынцев осмотреться оттуда. Сильные кони легко взяли подъём, между соснами скрытно и по мягкой дороге мягко, лишь перед самым верхом странный рычащий звук удивил их, но тут же смолк. На. макушку горки они вскакали и - немцы?! Автомобиль! - стоял против них! в десятке шагов! видно, только что выскочив сюда и заглохнув.
  
  Четверо немцев сидели в автомобиле, изумлённые не меньше четырёх русских всадников.
  
  Сперва только все захолонули.
  
  Казаки со свистящим шорохом вытянули шашки.
  
  Офицер позади генерала выхватил, выставив высоко, револьвер. С другого заднего сиденья, завозясь, высунули ручной пулемёт.
  
  Благодарёв без усилия скинул с плеча винтовку и дослал патрон.
  
  На комара они все были от того, чтоб само начало стрелять и рубить, и покончило бы их тут всех. Но казаки ждали команды. Немцы - тем более.
  
  А низенький генерал - не выхватил револьвера, не подал команды. Головой круть-круть, и остроглазо, изумлённо смотрел как на забавное, редкое, не спугнуть бы.
  
  И Воротынцев, это поймав, лишь руку держал на рукояти шашки. (А винтовку скинуть было долго, непривычно).
  
  Так стало тихо между заглохшим автомобилем и не заржавшими конями, что на горке нагретой, со смолистым воздухом только и слышалось лошадиное подыхивание да жужжанье овода или мухи.
  
  И перейдя без выстрела этот миг тишины, нагретости и одинокого жужжания - они все восемь стали выше смерти.
  
  Генерал ("вчерашний, вашскродь!..."), подёргивая головой, всё так же присматривался, с большим любопытством, как будто и не допуская, что в него могут выстрелить или зарубить его. Уши у него были отогнутые и прижатые, как в испуге, но он, напротив, не испугался ничуть. Что-то юмористическое было в его лице - от усов ли щёточных, торчком в бока? Да просто юмор понимал. И не промедля доказал это, веселовато укоря:
  
  - Herr Oberst, ich hatte Sie gefangennehmen sollen (Полковник, я должен был бы взять вас в плен).
  
  Этот тон весёлого, не настоятельного укора сразу заразил и Воротынцева, ещё прежде, чем он сообразил значение встречи, как быть и что выгодней всего. Откликаясь лишь на тон, Воротынцев ответил ещё веселей, сверкнув ровными зубами:
  
  - Nein, Exzellenz, das bin ich, der Sie gefangennehmen soil! (Нет, ваше высокопревосходительство, это я должен взять вас в плен).
  
  Приспустился пулемёт. И револьвер. И шашки. Генерал же настаивал рассудительно:
  
  - Sie sind ja auf unserem Boden (Вы - на нашей территории).
  
  Входя и в этот тон, Воротынцев нашёл аргумент не хуже:
  
  - Diese Gegend ist in unserer Hand (Эта местность - в наших руках).- Это было фанфаронство, но тем и брать, когда худо дела: может, тут, позади горки, наши пехотные цепи. И несколько построже: - Und ich wage einen Ratschlag, Herr General, lieber entfernen Sie sich (И я осмелюсь вам посоветовать, господин генерал, лучше удалиться).
  
  Он, он, вчерашний, Арсений верно шептал, это он вчера из автомобиля прыгал, да как легко, молодец, а ведь не моложе Самсонова.
  
  Но генерал так не хотел и даже не мог разговаривать:
  
  - Bitte, Ihren Namen, Oberst? (Как вас зовут, полковник?)
  
  Ну что ж, тут тайны нет, пожалуйста:
  
  - Oberst Worotynzeff (Полковник Воротынцев).
  
  Понимая ли стеснение полковника спросить фамилию полного генерала или находя в разговоре вкус, генерал любезно представился и сам, сохраняя в быстрых глазах юмористический блеск:
  
  - Und ich bin General von-Francois (А я - генерал фон-Франсуа).
  
  О! Так командир 1-го немецкого корпуса! И почти в руках, можно взять?...
  
  Почти в руках, да неизвестно, кто у кого.
  
  А главное: стрелять и рубить - естественно, ещё не познакомясь. А познакомившись - уж как-то и не по-людски.
  
  - A-ha! Ich erkenne Sie!- непринуждённо, весело воскликнул Воротынцев. - War es gestern Ihr Automobil, das wir beinahe abgeschossen haben? Was suchten Sie denn in Usdau? (А-а! Я вас узнаю. Вчера это ваш автомобиль мы чуть не подбили? Зачем вы ехали в Уздау?)
  
  Генерал покачал головой и вполне рассмеялся:
  
  - Es wurde gemeldet - meine Truppen seien schon drin (Донесли, что мои войска уже там).
  
  И с одобрительным прищуром снизу вверх рассматривал Воротынцева. Это была шутка войны, надо уметь её понять.
  
  Казаки - поняли, и, к тону общему ухмыляясь, с освобождающим шумом вставили шашки в ножны - и чубатый косоватый Касьян Чертихин и лукавый нечёса Артюха Серьга.
  
  Уже был вовсе убран и револьвер немецкого офицера. И пулемёт лишь чуть виднелся из-за спины шофёра. И винтовку за спину отправил Благодарёв, и шепнул уже не первый раз:
  
  - Ваш скородие... Лев, смотрите! Льва-то нашего упёрли!
  
  Всё глаз не сводя с генерала и с пулемёта, Воротынцев не видел до сих пор, что на радиаторе автомобиля как-то укреплён был тот самый лев, та самая игрушка, бодрившая звено их окопа под Уздау, давно-давно когда-то... И удивительно, что лев - совсем целый.
  
  Как они - льва, так и немцы что-то заметили и весело шептались.
  
  - Wer sind Sie aber, ein Russe? (А вы - русский ли?) - присматривался Франсуа. Ему, кажется, хотелось ещё поговорить. Уверенный в своей неотразимости, он явно хотел очаровать и противника.
  
  - Ein Russe, ja, (Русский...) - улыбнулся Воротынцев, отчасти понимая этот европейский вопрос.
  
  И окончательно решил: разъедемся, так и лучше. Поверил же, наверно, что мы тут близко. Скорее ставить эстляндцев. И сожалительно поднял руку к козырьку:
  
  - Pardon, Exzellenz, tut mir leid, aber ich muss mich beeilen! (Ну, простите, ваше высокопревосходительство, к сожалению, мне некогда). - Ещё в глаза генералу. Скользнул по пулемётчику. Неужели в спину выстрелят? Невозможно! - Leben Sie wohl, Exzellenz! (Будьте здоровы, ваше высокопревосходительство!)
  
  И так же насмешливо-приветливо, и даже с сожалением ответил ему генерал, помахивая тремя пальцами как крылышком:
  
  - Adieu, adieu! (Приятного пути!)
  
  Это помахивание и казаки поняли, и тут же, за полковником, круто повернув коней, карьером взяли с горки, погигикивая, довольные. А вослед доспевал им Благодарёв, ногами длинными болтая без стремян.
  
  И - взрывом засмеялись немцы! Воротынцев успел услышать, понял - и первый раз рассердился на Благодарёва:
  
  - Над твоей подушкой!... Всю русскую армию позоришь!...
  
  Благодарёв скакал богатырски-ровно, с лицом нахмуренным, обиженным.
  
  Ещё успевал бы немецкий пулемётчик перестрелять их всех.
  
  Но - это невозможно было после уступчивого разговора. И вовсе было бы недостойно полководца, ступающего в Историю.
   38
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"