За щучьим Тоболом, за волчьей тайгой,
за краем огня и змеи
гроза становила высокой дугой
ворота от сердца земли.
Где зарево славы от горных костров,
червонцы и сила в ходу,
где горы железа и реки ветров
у гордых людей в поводу.
Особый народ, не мои земляки, —
я жизнью ручался за то, —
что сможет из самой последней реки —
устроить всемирный потоп.
А что моя доля? В лесах ни души,
за яром взмывается яр.
Ну что, моя доля! Девчонка, скажи!
Дикарка лесная моя...
Стояла девчонка в суровой красе,
и сам я сказал: — Хорошо...
Я хлеба напек, насушил карасей
и кожей оправил мешок.
Над солнцем, над черным испуганным днем
в тайге хохотала гроза,
четыре сосны изрубила огнем
и мне указала вокзал.
И не было горя, и я не гадал,
что край о разлуке поет,
что поезд, качая, несет на года
в далекий орлиный полет.
Страна, где страдал я от полдней сухих,
от зимнего холода дрог,
навеки потеряны числа твоих
мостов, семафоров, дорог.
Сто раз я слыхал, как дорога гремит,
и поезд врывался туда,
где синие горы качал динамит,
в долинах росли города.
Так юных любила, шатала и жгла
костров золотая пора —
за гром вагонеток, за искры кайла,
за кованый звон топора.
Горячие ночи прикончили сон,
и, трубку сжимая в зубах,
работал, готовый на сорок часов
забыть про еду и табак.
Июль налетал с азиатских границ,
январь — с ледовитых морей,
и губы в июле ссыхались в крови
и были как лед в январе.
Во сне я не видел краев дорогих
и думал по-старому въявь:
живет на Тоболе, у волчьей тайги,
лесная зазноба моя.
В боях на ударе ломается сталь,
а я возмужал от боев.
На поднятых мною домах и мостах
я вырубил имя ее...
В тайге порешили, что в землю зарыт,
но летом проезжий горняк
хвастнул, что бывал у Магнитной горы
и песню слыхал про меня.
Сказала девчонка: — Найду, хоть убей...
Не знала ни смеха, ни сна.
Отправила белых своих голубей —
четыре почтовых письма.
Они долетели, забились в руке,
и я расспросил их подряд...
И видел, как барки летят по реке,
костры над тайгою горят.
На всех пристанях поднялись земляки —
народ, именитый за то,
что может из малой сибирской реки
устроить всемирный потоп.
Зато гармонист открывает игру,
и первой из первых подруг
высокая девушка входит на круг,
и радугой кружится круг.
За жаркие руки, за легкость шагов,
за сердце ее и еще
за вечную верность от двух берегов
невиданный в мире почет.
Но тьма загремела замками дверей,
уходит зазноба моя.
И полночь уходит. И время заре.
Стожары над миром стоят.
Красивые звезды походных былин,
при вас покидая привал,
походку любимой по гулу земли
я тысячи раз узнавал.
И, ветру назло раскрывая глаза,
о годах, что с нею прошел,
простыми словами нельзя рассказать,
но песню запеть — хорошо.
1934
Биография песни
Перемыты звезды-недотроги
В ста ручьях, раскиданных вразброд,
На незабываемых дорогах
Чисто — ни калиток, ни ворот.
Верно, дорогие горожанки,
Множество чудного позади,
Было вечера терять не жалко,
Первым краснобаем проходить.
Молодость, к чему смешная щедрость?
За весну, за сердце, за девчат
Сколько слов упущено по ветру
Не таких, что песнями звучат.
Молодые, проходите мимо,
Обо мне немножечко грустя,
Я останусь, словно нелюбимый,
Самый бессердечный холостяк.
В полночь все гармоники устанут
За окном смеяться и стонать.
Я, запевом скованный, не встану
И не отодвинусь от стола.
Сердце дрогнет и забьется громом,
Светлым и богатым, как гроза.
В тишине бессонницы огромной,
В синеву оправившей глаза,
Позабуду ужин, все на свете
И поверю грозно, без труда
В то, что я из жителей планеты,
Обойденных горем навсегда.
Ночь пройдет неслышно, а за нею —
Семь других с тревогой провожу.
С каждым часом чуточку бледнея,
Песню непропетую сложу.
Перестану тишину хранить я,
Встану перед вами строгий, как
Памятник из черного гранита
Словно поднимая на руках.
И, друзья, поверите навеки,
Что под небом, ветром и огнем
Громки наши земли, горы, реки...
Мы как победители живем.
Вспомним! На недели стиснув зубы,
Жили в пору непокорных вьюг
Крепче знаменитых лесорубов,
Ласковее ласковых подруг.
Песню не замените другими.
Получайте. И в конце концов,
В шутку посмеемся, дорогие,
Над суровой долею певцов.
1934
Девушка
По гудкам поднимаются руки
на прощанье под первой звездой...
Так за гордые годы разлуки
улетело семьсот поездов.
На последний приду пассажиром
и по взлету второго звонка
распечатаю пачку «Памира»,
закурю и взгляну на закат.
Через версты и станции странствий,
далеко в деревенском дому
я скажу: — Незабытая, здравствуй!..
Бровью дрогну и шапку сниму.
Не спрошу даже, рада ль, не рада,
как жила, как страдала тоской,
оглянусь и спокойно присяду,
смелый, каменный, весь городской.
Расскажу, как отдал я без горя
жар лихой холостяцкой поры
за Турксиб, за Аральское море,
за высоты Магнитной горы,
брал знамена своими руками,
и под ними ходили друзья
в города перекладывать камни,
льды ломая и грозам грозя.
Только скажешь: — Орленок мой! Сильный!
Прилетел ты, не опоздал,
я сама по тебе не грустила,
поджидала, как ждут поезда.
И напомнишь, немного робея,
что, пожалуй, за тысячу дней
были наши глаза голубее,
а густые ресницы темней...
Хорошо! По вчерашнему следу
всходит солнце и время летит.
И куда ни пойду, ни поеду,
горный город встает на пути.
1934
Звезды падают дождем
Где ты шел, сибирский леший,
через мир и через гром
по дороженькам нездешним
с колдованным топором?
Ждал тебя я год и месяц
в наши горные края
и поверил: спета песня
соколиная твоя.
Вечер был. Сверкали звезды.
И стоял товарищ мой
чернобровый, грандиозный,
бородатый и прямой.
Он сказал: — Под небом синим
шел любою стороной,
нету города в России,
не отстроенного мной.
Он сказал: — А в смысле песни
разговором не забавь,
в небе звездочкой чудесной
обозначена судьба.
...Ночь налево, ночь направо,
больше нечего сказать —
триста звезд глядело прямо
в наши звездные глаза,
и одна с зеленым цветом, —
будто цветик полевой,
по неведомой примете
знала друга моего.
Год мы вместе ели, пили,
а вокруг Магнит-горы
день и ночь на всех стропилах
пели наши топоры.
Шла зима глубоким снегом,
мы несли бессменный пост,
темной ночью пали с неба
три куста зеленых звезд.
Мой товарищ ахнул с горя,
в небо глянул и застыл:
на высоком синь-просторе
не нашел своей звезды.
Скинул шапку, вытер слезы,
свету белому не рад,
на земле знобят морозы,
чтобы легче помирать.
Чтобы ввек помина злого
не осталось за душой,
поклонился нам без слова,
распрощался и ушел.
Безо всякой канители,
тихо, смирно той зимой
всю неделю на постели
помирал товарищ мой.
Койка жестка, что подметка,
скукой выпито лицо,
мир бедней на четверть водки,
на полпуда огурцов.
...По Руси и по России
напролет и наугад
смерть ходила, смерть косила
тыщу лет тому назад...
Встал старик сухой и грозный,
непокорный, как гроза,
изругал святые звезды
за прекрасные глаза.
И во всей бывалой силе
изрекает в те поры:
— Нонче небо отменили,
володеют топоры.
...Снова звоном, снова хрустом
загулял у наших гор
гордость парней Златоуста,
сердцем кованный топор.
В перепалку, в перестрелку
как ударили в леса,
компасы рванули стрелки,
перепутав полюса.
Над ночным долинным юром
как взгремели топоры,
показали реомюры
тридцать градусов жары.
Под огнем в четыре солнца
стены города кладем.
Неба нет, земля трясется,
звезды падают дождем.
1934
Сказка о синем самолете
Сердце, окрыленное биеньем,
сказка скоролетная моя...
Синий-синий. Крылья легче теней,
с дымчатой резьбою по краям.
Бьют часы на круглых башнях славы,
и в дыму земные округа.
Я сходил на городских заставах
и на океанских берегах.
И скажу с закрытыми глазами,
что плывут к Архангельску суда,
доспевают яблоки в Казани,
в Астрахани сохнут невода;
дятлы ходят на плотах и срубах,
руды тают в кованых печах,
и встают селения под трубы,
птичьим перелетам до плеча.
Я летел от пресных рек заката
в хвойные сибирские леса
и, познав, чем родина богата,
золотом на крыльях написал:
лист деревьев, барки, ледоколы,
самоцветы солнца и луны,
рыб хвостатых, падающий колос,
птиц летучих, певчих, водяных,
все плоды — от яблока до груши,
хлеб ржаной и радуги вина,
ленты рек, крутые гребни суши,
городов железных имена.
Я летел на гром и на знамена,
на костры, на дым, на голоса,
но друзей душевных поименно
я не мог на крыльях записать.
Не хватило золота и счета, —
и поклялся вечно знать в лицо
мудрых рыбаков и звездочетов,
вечных горновых и кузнецов.
Петь меня строители просили,
агрономы звали на совет,
пивовары пиво подносили,
солевары ставили обед,
звали капитаны в бой с прибоем,
гармонисты брали тон руки,
на волков водили зверобои,
в шахту наряжали горняки.
И велели жить легко и трезво,
чтя до смерти азбуку труда,
реки ставить, добывать железо,
стены класть в гранитных городах.
Родину не сравнивать с любимой,
а в правах гражданского родства
головой стоять неколебимо
за казну ее и торжества.
В праздники ходить в рубашках алых,
свиязь бить и стерлядь брать в глуби,
мир познать, прощаясь на вокзалах,
женщин приглянувшихся любить.
Слышать, как гудят громоотводы,
журавли спускаются в траву,
рушатся забои, солнце всходит,
сохнут росы и гудки зовут.
Я согласен. Крылья наземь бросил.
Прохожу по щебню (легкий хруст)
в знойные урочища ремесел,
в мир простых и сказочных искусств.
А когда товарищи спросили,
глянув в небеса над головой:
— Что случилось с самолетом синим?..
Я ответил: — С сердцем? Ничего!..
1934
Мой июль
В птичий месяц моего рожденья
невпопад леса свистят: июль!
Росы, рассыпаясь от паденья,
умывают родину мою.
На горах костры горят без дыма,
жжет заря заказанный сосняк.
С тропками витыми и пустыми —
вся земля, как озеро, ясна.
И, признаюсь — по своей охоте,
въявь мне снится, только замолчу,
что лечу я в синем самолете,
часовым над родиной лечу...
Чуть качая на озерах лодки,
трубят в трубы в гнездах падунов
города Урала — самородки
с дымчатыми зернами домов.
Выше труб взвиваются дороги,
цепи гор шатая на весах;
поднялись орлиные крутоги,
полегли лосиные леса.
За горами реки ходят кругом,
гнутся пашни, падают луга,
тополя по лесенке до юга
всходят на серебряных ногах.
Бродит море Черное потопом,
все эскадры ставит на отвод,
вдоль по морю город Севастополь
броненосной крепостью плывет.
А за ним ни берега, ни края,
жарко — без дорог и без оград —
догорает и не догорает
черный и зеленый виноград.
Карту стран заря перекроила
золотыми иглами пера,
и кричу я: — Здравствуй, Украина,
небо семицветного Днепра!..
Ты берешь на славу и на годы
синеву, как рек своих удой,
золотое — от своих угодий,
сок вишневый от своих садов.
Но навстречу вскрылись перекрестной,
трубной, зореходною рекой
медные московские оркестры,
а оркестров — сорок сороков.
И встает, броненный в красный камень,
звезды из рубинов окрыля,
мир, хранимый чистыми штыками
в воротах гранитного Кремля.
Мир, хранящий в маршах Мавзолея,
на граненых, каменных руках —
яви и легендам — имя Ленин,
сердцем, не сгорающим века.
И, склонясь над музыкой печальной,
честь отдав на медленном лету,
тихо-тихо говорю: — Начальник,
горы в громе и земля в цвету!..
1934
История орла, скалы и речки
Мальчишкой озорным, десятилетним,
срываясь — грудь я расшибал в горах...
Так понял я, что есть, как боль на свете,
печаль и кровь, бессилие и страх.
Над горным краем затворяла тучи
и молнии калила добела
зубчатой гранью, кручею падучей
суровая орлиная скала.
Ни зверьих нор, ни пепла, ни ступеней,
во все века бесплоден черный склон.
И вырубили орды поколений
на лбу ее проклятия времен.
Тогда скалу хотел я сжечь глазами,
бил камнями, ругая и кляня.
Гранит молчал, за ненависть и зависть
отщелкивая камни на меня.
Стояли горы. Жгло неодолимо.
Летели птицы с севера на юг.
И, с неба петлей падая в долину,
орел смотрел на голову мою.
Горячий, кривоносый, черно-рыжий,
он резал мир до моего плеча,
жильцом взлетел на каменные крыши,
крылами надо мною хохоча.
Я думал — камень хищника догонит,
дрожали руки, сердце жгло в груди...
Я шел к реке, протягивал ладони,
просил глаза и сердце остудить.
Медянкой речка прозвана. По скалам,
по желтым мхам, над ржавою рудой
она шипела, падала, плясала,
в лицо плевала медною водой.
...Как лихоманку, перенес я детство,
за годы боль и страх переборол,
И перешли навеки мне в наследство
скала, река и рыжий мой орел.
В ту пору небо рдело не сгорая,
рос город в зорях, в грохоте, в дыму,
прогнав орла из каменного края
как будто по веленью моему.
Строители! Удар, так без отдачи,
под солнцем — жарко, жарко — при луне.
Я был сто тысяч первым, а удача —
дождем летела в руки и ко мне.
Мне говорят: дворцам гранита мало...
Вот — перфоратор, шнур и десять дней.
В какую полночь — горстью аммонала
скалу орлов я вырвал до корней?
Я ладил скрепы каменной плотине,
работу принимая, словно бой,
и забурлила речка по долине
рекою полноводной голубой.
И за пять лет — ни много и ни мало —
за сердце, за работу и за гром
ты, Родина, мне руки подымала,
одаривала словом и добром.
Вот только я орла не вижу снова...
И если вы найдете клок крыла,
до ржави черно-рыжего, сухого,-
скажите мне, родные, про орла.
Я подожду. На север — облаками
летит гроза, осеребрив траву.
Так и живу я в городе из камня
и до ста лет, пожалуй, доживу.
1934
Конец месяца апреля
Тихо сгасли звезды-недотроги
по ручьям, разбившим легкий лед.
Зяблики спустились на дороги
и совсем забыли про полет.
Скоро вся окрестность похмелела,
солнце становилось на ребро,
и шатались сосны, по колено
в снежной пене горных погребов.
Закачалась речка, льды срезая,
переправы руша, и на льду
заметался, закружился заяц,
зимогор, почуявший беду.
Грудь разбил и окровавил губы
и от боли лег, а из-за скал
грозно выходили лесорубы,
город мой дымил в крутые трубы,
синим пеплом снег пересыпал.
Дом мой ледоколом на причале
лег от города и до реки.
Ровно в полдень в двери постучали
легким топорищем земляки.
Самый старший повстречал поклоном,
поднял зайца со своей груди,
отдал мне и наказал спокойно:
— Зверь исходит кровью. Отходи...
Только и сказал я: — Не просите...
В дом прошел; не слыша никого,
зайца положил на синий ситец,
на подушки, к солнцу головой.
Приходил с забоев вечерами
и сидел над койкой до утра,
в белые повязки кутал раны,
в желтые листы целебных трав.
А об этом со смешною лаской,
тихо, тихо, будто не дыша,
матери рассказывали сказки
всем светлоголовым малышам.
В полдень приходили металлисты,
школьники кричали у дверей,
и дарили ягодник-трехлистник
девушки с цветных оранжерей.
В полночь в окнах просыхали стекла,
и, шаги прохожих затая,
до зари заглядываясь в окна,
город весь на цыпочках стоял.
А часы стучали, льдины прели,
десять раз по ним прошла заря,
в комнате остались от апреля
серые листки календаря.
На заре проснулся длинноухий:
выгнул спину, к солнцу прыгнул сам,
длинные повязки легким пухом
разметал по каменным углам.
В эту пору площади дрожали
от колес саженных и подков.
В праздничных нарядах горожане
рудобоев в горы провожали
открывать созвездья рудников.
Через все мосты и перевозы,
через каждый лог и перевал
понесли железные обозы
черный хлеб и белый аммонал.
Самородным золотом каймлены,
плыли ровно, ветру вперекат,
длинные багровые знамена
у пехоты горной на руках.
А посбочь дороги, через скалы,
через ямы, не касаясь дна,
пыль вилась да вершники скакали,
кайлами звеня о стремена.
И когда сирены протрубили
далеко, у самых облаков, —
увидали все на битой пыли
изразцовый след автомобилей,
гусениц рубцы да сечь подков.
Был короткий от разлуки вечер,
незаметно канувший во тьму;
полушалками окутав плечи,
удивились женщины ему.
Школьники вернулись в стежки улиц
и не замечали сгоряча,
что эскадры в лужах потонули,
мельницы разбились на ручьях.
Но уже в кострах на горных тропах
обтекали пеной котелки.
Будто в день всемирного потопа
диким спотыкающимся скопом
звери пробивались на белки.
Бурей завывали волчьи стаи,
лось ревел, и задыхалась рысь
так, что в красных глотках клокотали
пеной отраженные костры.
И, гремя моторами, по следу,
через все разливы полых рек
шел на труд, на битву и победу
нежный-нежный сердцем человек.