Розовский Исаак Яковлевич : другие произведения.

Эвтаназия, или Дорога в Кюсснахт

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    1 место на конкурсе "Твори, выдумывай, пробуй-2018" в номинации "Короткий роман" Новая редакция

  
  
  ЭВТАНАЗИЯ, или ДОРОГА В КЮССНАХТ
   (повесть)
   Как нам удержать умершие души в наших сердцах?
   Гюстав Флобер
  ПЕРВАЯ ЧАСТЬ
  ...Умирает зайчик мой...
  Октябрь. На кладбище Гиват Шауль в Иерусалиме - дождь. Первый за последние восемь месяцев. Сегодня хоронят Рувима, Руву. Его знали все. И все любили. На кладбище ожидалось столпотворение. Но народу собралось до неприличия мало - полтора десятка человек жмутся под зонтами. И даже вдовы среди них нет.
  ...РАЗ...
  Я нахожусь в странной ситуации. Об Анне до ее сорока лет мне мало что известно: год и место рождения (город Киев), расстрелянный отец и профессия матери (врач). И это все. Никаких следов ее жизни в России я не нашел ни в документах, ни в памяти людской. И никакого влияния на судьбы страны и мира, насколько можно судить, она не оказала. Любой сочинитель биографии мне бы посочувствовал. Зато ничто не мешает мне, подобно беллетристу, выдумывать события и факты, чтобы заполнить зияющие лакуны ее жизни. И едва ли кто упрекнет меня в искажениях.
  Родители нарекли ее Дианой. Когда она родилась, ее счастливой матери стукнуло 39. На дворе стоял 1932 год. Поздний и, видимо, долгожданный ребенок. А ее имя указывает, пожалуй, и на некоторое фрондерство родителей - в те времена дать дочери имя римской богини? Это, знаете ли... В тот памятный год, когда Диане исполнилось пять, вся великая страна была полна Любовью (Орловой) и расстрелами. Тогда она потеряла отца, хотя вряд ли понимала, куда исчез ее любимый, души в ней не чаявший папа.
  ***
  Людям свойственно умиляться при виде котят, щенков и маленьких детей. Разумеется, они должны быть непосредственными, уморительными и прехорошенькими симпатягами. Такие счастливчики, что бы с ними жизнь в дальнейшем ни сделала, даже в старости сохраняют отблеск тех восторгов, в которых они купались в детстве. Те же, кому Бог, хозяева или родители не обеспечили счастливой внешности и надлежащего ухода, любви и достатка, обделены вниманием и восхищением, а на всем облике таких несчастливцев словно стоит несмываемая печать беды.
  Я вглядываюсь в две фотографии взрослой, чтобы не сказать, пожилой Дианы - единственные, что мне удалось выудить в недрах интернета. Пытаюсь обнаружить этот отблеск на них, но не нахожу. Нет, пятилетняя Диана (что значит еще и луноликая) не была куколкой. И едва ли к ней часто обращались со словами 'зайка' или 'солнышко'.
  А как же отец, души в ней не чаявший? Ну, это всего лишь предположение. Хотя поздний ребенок, получивший имя Диана, отцовской любовью не должен быть обделен. Только это была не восхищенная и горделивая любовь к прелестной дочке, а любовь-жалость к гадкому утенку. Да, помимо жалости, сердце отца наверняка переполняла огромная, до дрожи доходящая нежность. А еще - смутное чувство вины за то, что его отпрыск совсем не похож (и никогда не будет похож) на ту же победительную Любовь Орлову. Значит, к жалости примешивалось еще и немного раздражения.
  Но даже этой непраздничной, но сильной отцовской любви Диана лишилась после того, как он был расстрелян. В школу она пошла уже дочкой врага народа. Нам нетрудно (а, может быть, как раз очень трудно) представить, как относились к этому школьные учителя, и ее соученики, и их родители. Оставалась мать, которая, вероятно, испытывала к Диане, как и отец, любовь-жалость. Но матери зачастую относятся к дочерям ревнивее и критичнее, чем отцы. Значит, нежности от нее исходило чуть меньше, а раздражения - чуть больше. А когда они остались вдвоем, и надо было выживать и тянуть, в общем, не самое удачное дитя, то нежность почти испарилась. Остались лишь своего рода болезненные приступы этого чувства вкупе с усилившимся стократ чувством вины. И вечное в адрес Дианы недовольство и попреки.
  Впрочем, почему Диана? Это имя в сочетании с ярлыком 'дочь врага народа' вызывало злорадные усмешки учителей и соучеников. Тогда она категорически отказалась ходить в школу. Мать устраивала скандалы, но вынуждена была смириться. Свой второй класс Диана начала в новой школе. Ярлык остался при ней и там. Но зато она уже никогда не называла себя Дианой - только Анной, Аней.
  Было еще одно осложнение: она была не только дочерью 'врага народа', но и еврейкой. Неизвестно, какой из этих грехов считался тогда на Украине большим. Словом, приходится признать, что детство Анны выдалось не самым счастливым.
  ***
  А тут подоспела война. Я могу придумать любую историю, с ней связанную. Например, такую: Мать Анны погибла в Бабьем Яру, а девочка чудом спаслась и нашла убежище у какой-то темной, но с добрым сердцем крестьянки. Та, рискуя жизнью своей семьи, укрывала ее долгие годы оккупации, делилась с ней скудной едой, которую пришлось отбирать у собственных детей и внуков. И хотя крестьянка продолжала ворчать про 'жидовочку, которая мало что нас объедает, но еще, не ровен час, и погубит', все-таки ее не сдала. Я мог бы описать страшную гибель крестьянки, фактически заменившей Анне мать, от рук.....
  Но куда правдоподобнее выглядит не столь драматическая история: Анна с матерью оказались в эвакуации (в Сибири или в Средней Азии). Как жилось этой крошечной семье, за которую некому было заступиться и помочь, рассказывать излишне. Эти двое так и оставались изгоями, которых в лучшем случае терпят. Возможно, это как-то их сблизило. Они мыкались, конечно. Мать научилась перекраивать на нее свои старые латаные-перелатанные платья. Анна вечно ходила голодная и в обносках. И быстро росла, хотя и отставала от своих сверстниц в собственно женском развитии. Мать, чтобы прокормить себя и дочь, бралась за любую работу. Дочь старалась, чем могла, матери помочь, удивляясь, как та еще не надорвалась. Времени у Ани было много, потому что отношения с одноклассниками и соседскими ребятами не сложились. Зато она могла читать книжки - всё подряд, без разбора.
  Как ни странно, в атмосфере общей беды, когда чуть ли не ежедневно женщины то в одном, то в другом доме начинали истошно выть над полученными похоронками, Аня не так остро ощущала собственную заброшенность и одиночество, как в родном Киеве. Но вот, наконец, пришла Великая Победа. И отсвет этой победы еще долго не исчезал с лиц людей. Его можно было видеть и на сером, изможденном лице матери, и в глазах самой Анны. Мать и дочь барахтались и захлебывались, но каким-то чудом оставались на плаву.
  ...ДВА...
  А потом наступила юность, пришедшаяся на послевоенные годы. Жить стало пусть и не веселее, но чуточку легче. Мама твердо решила, что Анна обязательно должна окончить школу, а потому вынуждена была еще платить за ее учебу с восьмого класса 150 рублей в год. Деньги хоть и небольшие, но для их семьи казавшиеся огромными. В Киев они не вернулись. Зато мать взяли на работу в больницу довольно крупного приуральского города. И снова - новый класс. В нем она тоже была самой высокой из девчонок. И от этого казалась еще более нескладной. Одноклассники посмеивались над ней, над ее угловатой фигурой, в которой трудно было углядеть признаки зарождающейся женственности, и дразнили плоскодонкой.
  А тут как раз начали вспыхивать влюбленности и романы. У всех, кроме нее. О, она ждала и надеялась! Для того, кто положил бы на нее глаз, она, не задумываясь, пошла на любые жертвы. Но эта ее готовность была никому не нужна. Мать продолжала трудиться на полторы ставки и охотно брала ночные дежурства. Времени на дочь не оставалось. Но даже она с плохо скрытым раздражением оглядывала Анну: 'Посмотри на себя! Не волосы, а патлы! Хоть бы завивку сделала, что ли ...'
  И вот однажды Аня решилась привести голову в порядок. Для модной прически с валиками волосы у нее были слишком короткими. Оставалась завивка. Она пошла в парикмахерскую, там ее пепельные волосы завили в короткие локоны. Вечером мама помогла ей накрутить их на бигуди. Мать как раз чудом раздобыла чулки со стрелкой - последний писк моды. Целых три пары! Сравнительно новая блузка бежевого цвета с оборочками, скрывавшими практически полное отсутствие груди, завершила это великолепие. Вечером Анна долго крутилась перед зеркалом. 'Нет, далеко не красавица, но, в общем, вполне ничего... - думала она про себя. - Особенно если в полупрофиль. И так как бы глядеть вдаль...' Она осталась довольна собой. И даже мама ее похвалила: 'Ну, вот сейчас другое дело. На человека похожа, а то ходишь как лахудра'.
  Утром по дороге в школу ее сердце трепетало. 'Заметят или не заметят?' - спрашивала она себя. Никто не заметил. То есть, девчонки на чулки обратили внимание, и даже одна попросила дать поносить - 'Аня, мне к послезавтра позарез нужно!' Та же девчонка сказала, видимо, в надежде повысить свои шансы на чулки: 'А завивка тебе идет...' И все. Больше - ни слова, ни взгляда. В точности так было в пятом классе. Тогда перед 7-м ноября, на год позже, чем остальных, ее все-таки приняли в пионеры, но не на торжественной линейке, а в кабинете завуча. Пионервожатая повязала Ане алый галстук. Было уже холодно, но она шла нараспашку, пальто не застегивая, чтобы все видели, что и она вот тоже пионерка, как все. Тогда никто на нее и ее красивый шелковый галстук даже не взглянул. Вот и сейчас. Анна была просто убита, раздавлена. Пришла домой в слезах. Мамы не было. Она нагрела воду и помыла голову, чтобы уничтожить следы завивки. И с тех пор больше никогда ее не делала. Наутро тайком от матери отдала той девчонке чулки со стрелкой и надела свои прежние - хлопчатобумажные.
  Анна уже училась в институте (положим, в инженерно-технологическим) на вечернем отделении, а днем устроилась на ткацкую фабрику рядом с домом. В стране началась кампания против космополитов, а потом 'дело врачей'. Маму хотели уволить из поликлиники. Обошлось, но после этого у нее начались нелады со здоровьем. Так они и жили вдвоем - стареющая мать и незаметная, блеклая дочь. В гости их никто не звал, да и им к себе звать было некого. Изредка они выбирались в кино. Анна продолжала много читать, хотя времени после работы и учебы оставалось всего ничего.
  Ее безнадежно затянувшееся девичество вызывало все более растущее раздражение матери, которая даже не считала нужным его скрывать.
  А еще через два года мама умерла. И осталась Анна в свои двадцать три одна.
  ... ТРИ...
  Прожив сорок лет в Союзе, Анна так и не вышла замуж. Она объясняла это тем, что ей 'никто и никогда не нравился'. Осмелюсь предположить, что ей, как и любой девушке, еще со школы было знакомо чувство влюбленности. Другое дело, что это чувство было безнадежным, и она старалась свой интерес никак не проявлять. А если ей и не удавалось его скрыть, то ее заурядная, скажем так, внешность вкупе с вечной угрюмостью и полным неумением, да и нежеланием кокетничать никаких ответных откликов не вызывали.
  Вскоре она уверила себя, что каждый раз, когда кто-то обнаружит с ее стороны интерес к своей персоне, для нее это непременно закончится очередным унижением. С годами ее пугливое и робкое сердце не то чтобы закалилось, а покрылось коростой недоверия и оскорбленного самолюбия. Словом, Анна поставила крест на любых надеждах даже на самое непритязательное и недолговечное женское счастье.
  А тут вдруг выяснилось, что жили они в служебной квартире, и теперь, после смерти медицинского работника, Анна должна очистить помещение. И она переехала в заводское общежитие, где ей предстояло прожить, наверное, самые тягостные годы ее жизни.
  ХХХ
  Ее поселили в комнату к еще трем девушкам. Отношения и тут не сложились. Большинство жительниц общежития составляли девчонки с семью классами школы из ближайших поселков и деревень. Анна была значительно старше их. Кроме того, она уже кончила институт и работала технологом - как-никак - начальство. Так что ей даже и не положено было жить в общежитии вместе с работницами. Ей обещали собственное жилье или хотя бы отдельную комнату в том же общежитии. 'Вопрос пары недель', - сказали в профкоме. Но обещанного три года ждут. Свою комнатку в коммуналке она получила спустя три года, превратившиеся для нее в нескончаемый кошмар.
  Текучка кадров на фабрике была огромная. Каждые три месяца чуть ли не половина обитательниц общежития уезжали в другие места, устраивались на новую работу, 'подзалетали' и тогда с риском для жизни делали подпольные аборты, а иногда и замуж выскакивали. Их место занимали другие, но словно на конвейере сделанные девушки. Комната, в которой жила Анна, не была исключением. Появлялись новые девчонки и тут же становились подружками - не разлей вода, поверяли друг другу свои секреты, шептались, хихикали. А неприязнь к Аньке-технологу передавалась, как переходящий вымпел.
  Нет, ее соседки не были какими-то особыми злыднями. Обычные девчонки, веселые,полуголодные, тяжело работавшие. Но в большом и чужом городе, избавившись от вечных материнских и бабкиных попреков (ибо отцов у большинства из них не было - погибли в войну или разбрелись по огромной стране в поисках лучшей доли), они почувствовали себя почти счастливыми и абсолютно свободными. И бросились обустраивать свое жалкое гнездышко в меру собственного разумения. Единственное окно в своей комнате украсили веселенькой занавесочкой, поставили на подоконник пару горшков с геранью, обклеили стены фотографиями знаменитых артистов, вырезанными из 'Огонька' и 'Работницы'.
  На фабрике они дымили дешевыми папиросами, и матерились так, что даже бывалые мужики шарахались. После смены забегали в общагу перекусить, переодеться, надушиться копеечными духами, и мчались на танцплощадку или в клуб находившегося рядом военного училища. Там было полно курсантов, что при страшной послевоенной нехватке мужчин было великой удачей. Правда, на танцевальные вечера в училище их пускали далеко не всегда и только хорошеньких. Нередко между ними вспыхивали нешуточные ссоры с криками и драками из-за кавалера на вечер, но через день-другой смертельная обида забывалась. Анна на танцы не ходила. Когда все общежитие пустело, она могла, наконец, спокойно читать. И не только по-русски. У нее со школы обнаружились способности к иностранным языкам, и она уже свободно читала по-польски и по-английски.
  ***
  Летом после танцев кавалеры провожали своих подруг до парка Победы, что был неподалеку. Девчонки из общежития строгостью нравов не отличались и были готовы на все, чтобы урвать свою толику бабьего счастья. Лишь изредка 'в охоте на хер', как выражались соседки, случался облом. Обычно они возвращались в общагу усталые, довольные, порой навеселе, - и с жаром делились друг с дружкой впечатлениями и восторгами.
  Но лето в России, а тем паче на Урале, коротко. Два-три месяца и всё - под кустиком не заляжешь. Вот тогда на первый план выходила комендантша общежития по прозвищу Джомолунгма, полученному ею еще в незапамятные времена за необъятность телес что ввысь, что вширь. Джомолунгма была в общежитие царь и бог. От нее многое зависело - поселить в комнату посветлее и попросторнее, заменить сломанную тумбочку. Да мало ли? Понятно, что не просто так, не за красивые глаза.
  Любого человека, впервые столкнувшегося с Джомолунгмой, ее статями, громовым голосом и бесстрастными глазами Будды на широком и плоском лице (она была бурятка) охватывал почти священный ужас. Каждый понимал, что нарушить правила, установленные комендантшей, обойдется себе дороже. Она целый день сидела в маленькой каморке у входа, и непонятно было, как она, да еще и большой начальственный стол, покрытый толстым оргстеклом, там помещались. Дверь каморки всегда была распахнута, и каждого входящего Джомолунгма окидывала суровым и неприязненным взглядом, так что незваный гость невольно ежился и сразу чувствовал себя преступником. Особенно, если он был мужеского полу. За пять минут до десяти вечера звучал пронзительный, как в школе, звонок. Это был сигнал посетителям немедленно очистить помещение, дабы социалистическое общежитие не превратилось в притон разврата. Ровно в десять начиналось главное развлечение комендантши - облава на незаконно задержавшихся. Джомолунгма шествовала по длинному коридору тяжелой поступью командора, прижимая к животу толстую амбарную книгу, к которой на веревочке намертво был привязан красно-синий химический карандаш, и орала 'На выход!'. Ее огромная тень прыгала по стенам и полу, то опережая комендантшу, то запаздывая. Она без стука входила в комнаты сначала на втором, а потом на первом этаже, пока не обходила все вверенные ее заботам жилые единицы. Усевшись на почтительно подставленный стул, она открывала амбарную книгу, страницы которой были разлинованы на весь год вперед, и делала пометку под номером каждой комнаты.
  Но и у Джомолунгмы были свои слабости. Ежедневно по многу часов, сидя в своей каморке, она непрерывно вязала то носки, то шарфы для своих многочисленных родичей. Спицы в ее огромных руках мелькали с таким проворством, что это вызывало невольное восхищение. А мотки шерстяных ниток ей поставляли обитательницы общежития, которые воровали их на производстве, хотя в случае поимки полагались суровые кары. Впрочем, учитывая трудности с кадрами, руководство фабрики предпочитало закрывать на это глаза. Так что в комнате комендантши под номером 1 - отдельном помещении, где располагалась кровать Джомолунгмы, несколько железных шкафов были доверху набиты клубками шерстяных ниток про запас. Личность дарительницы ее не интересовала, она считала не по головам, а по комнатам. И ставила соответствующий значок под номером комнаты, откуда поступали подношения.
  Другой слабостью Джомолунгмы была страсть к горячительным напиткам. Эту страсть она также сполна удовлетворяла во время своих ежевечерних обходов. Те комнаты, в которых забывали угостить комендантшу, немедленно заносились ею в черный список. Но таких практически не было. Входя без стука, Джомолунгма хмуро оглядывала смущенно хихикающих обитательниц и одного-двух гостей, подцепленных на танцах. Ее тут же усаживали на самый надежный стул и, лебезя, подносили стопочку портвейна, вермута, а иногда - и водочки.
  - Ах, Дамбочка Доржиевна, - суетились вокруг нее девчонки. Комендантшу звали Дамба, что по-бурятски значит - возвышенная. Имя подходящее, учитывая ее габариты. - Выпейте за здоровье братика моего. Два года не виделись.
  'Брат' смущенно молчал.
  - А это кто? Тоже брат? - строго указывала Джомолунгма на второго гостя.
  - А это братний друг...
  - А... друг. Друг - это хорошо, - изрекала комендантша, осушая одним глотком стопку. - Ладно, девочки-мальчики. По этому случаю разрешаю вам еще часик посидеть. Только чтоб тихо. Я проверю...
  Комендантша ставила одной ей понятный значок и направлялась в следующую по списку комнату. Девчонки облегченно вздыхали. Все знали, что никаких проверок больше не будет, к концу обхода она допивалась до такого состояния, что часто гостям приходилось волочь ее на себе, чтобы уложить на кровать в ее комнате.
  К чести Джомолунгмы надо сказать, что она почти всегда доводила свой обход до конца, хотя в ее богатырском желудке смешивалось и бурлило не менее литра вина разных сортов и качества.
  По мере продвижения комендантши от комнаты к комнате ее поступь утрачивала свою мощь, шаги становились неуверенными, лунатическими. Джомолунгма шаркала, все чаще стукалась о стены и чертыхалась. Зато после посещения седьмой-восьмой комнаты она начинала петь. Ее репертуар всегда состоял из 3 песен. Сначала следовала 'Гренада моя'. В середине обхода звучала 'Катюша', а уже в самом конце, когда звуки, исходившие из ее горла, становились совершенно невнятными, Джомолунгма пела про Щорса.
  Такой режим соблюдался на протяжении многих лет. Поразительно, что с раннего утра комендантша была на ногах и ни в одном глазу. Но неизбежным следствием такого распорядка было то, что с вечера общежитие превращалось в сплошной бардак.
  Когда Джомолунгма вваливалась в комнату, где жила Анна, то была уже хороша. Выпив поднесенную стопку и заев ее конфеткой, она удалялась. И начиналась ночь любви. Если гость был один, то вытаскивалась и целомудренно ставилась раскладная ширмочка, прикрывавшая любовное ложе с трех сторон. Но если кавалеров было двое, то затея с ширмочкой теряла всякий смысл. Свет, правда, неукоснительно выключался. А потом начинали жалобно скрипеть кровати, кавалеры пыхтели, девочки взвизгивали и стонали. Еще хуже было то, что они переговаривались друг с дружкой и с третьей лишней (Анна, понятно, была не в счет), фыркали, хихикали, а иногда делили кавалера на двоих. Если же один из них оказывался не на высоте, громко обсуждали его огорчительную слабость.
  Что оставалось делать Анне? Она убегала на кухню и читала там, дожидаясь, когда 'любовь' закончится. Читала и плакала...
  Хотелось спать. Она порой подходила к закрытой двери и прислушивалась, пытаясь определить, можно ли уже зайти. Когда начинал доноситься храп, она проскальзывала в комнату и тихо забиралась в свою постель. Но иногда 'любовь' возобновлялась после краткого отдыха. Тогда приходилось с головой накрываться одеялом и утыкаться в подушку, чтобы не слышать любовных стонов и скрипа вконец расшатанных кроватей.
  Однажды кавалеров оказалось трое. А тут как назло - к одной из соседок приехала из деревни мать, и они отправились навещать родню. Взоры изрядно наклюкавшегося и оказавшегося без пары кавалера обратились на Анну. Да, не слишком казиста, но, как говорится, 'с лица воду не пить'. И, вообще, не пропадать же впустую вечеру? Он какое-то время размышлял, но решился, подошел к Анне и облапил ее. Она оттолкнула его.
  - Да ладно, не строй из себя целку, - зло промычал он.
  - Дык она целка и есть, - фыркнула одна из девчонок. Анна вспыхнула, выскочила из комнаты и забилась на кухню, где сидела чуть ли не до утра, пока все там не кончилось...
  Неожиданно в жизни Анны возник фабричный бухгалтер Анатолий Макарович. Он несколько раз подсаживался со своим подносом за стол, где она сидела в обеденный перерыв. Однажды пригласил в кино.
  - Анна Давыдовна, тут фильм хороший идет - 'Весна на Заречной улице'. Про любовь... Сходимте? - со значением предложил бухгалтер. Анна не строила иллюзий - Анатолию Макаровичу было сильно за сорок, и он был женат. После войны, с которой он вернулся целым и невредимым, если не считать двух пальцев на правой руке, начал активно делать детей. Человек он был простой, но славный. И Анна пошла с ним в кино, где он начал ее тискать трехпалой рукой. Ей было неприятно, но она не противилась.
  Они еще дважды ходили в кино.
  - Анна Давыдовна, может, хоть в гости пригласите? Посидим, побеседуем. Я бы и сам пригласил, но у меня, понимаете, жена, - честно признался бухгалтер.
  - А у меня полная комната соседок, - отнекивалась Анна.
  - Соседки не помешают. Я с ними договорюсь, - пообещал Анатолий Макарович.
  И точно - в день, когда она его пригласила, никого из соседок не было. Анна понимала, что они с ним сговорились. Она купила банку шпрот, колбасы, изжарила картошку. Деликатный бухгалтер явился с бутылкой 'Кагора'. Они посидели, а потом это случилось... Как-то впопыхах, безотрадно... Анатолий Макарович деловито посмотрел на часы:
  - О, уже девятый час. Мне пора. Спасибо за угощение.
  Не успел бухгалтер уйти, как в комнату со смехом и визгом ворвались соседки. Может, торчали под дверью и в замочную скважину подглядывали. В руках у одной был букетик вялых ромашек. Она протянула ей цветы.
  - Это тебе...
  - Мне? - удивилась Анна.
  - Ну как же. Все-таки у тебя сёдни особый день. Макарыч же тебя отымел?
  Анна молчала, отвернувшись. Тогда одна из соседок сорвала с кровати наспех накинутое при их появлении одеяло, схватила простыню, с гиканьем бросилась в коридор и, размахивая ею, как флагом, стала скандировать: 'Ма-ка-рыч! Ань-ке! Цел-ку! Сло-мал'! Остальные - за ней.
  На следующий день после этого случая она нашла и сняла за 10 рублей угол у какой-то одинокой бабки. И тут же перенесла к ней свой нехитрый скарб.
  Как-то, воспользовавшись тем, что жена с детьми уехала на лето в деревню к тетке, Макарыч позвал Анну к себе, записав адрес на клочке бумаги. И она пошла. Бухгалтер страшно боялся, что ее засекут соседи и донесут жене, поэтому велел ей пробираться закоулками, дворами, через подворотни. Потом она должна была обождать несколько минут у подъезда, убедиться, что никто не видит, и только тогда подняться в его квартиру. Анна прошмыгнула в обшарпанный, пахнувший кошками подъезд, поднялась на второй этаж и юркнула в предусмотрительно приоткрытую дверь. Макарыч все шептал: 'Тише, тише, не шуми...' и облегченно выдохнул лишь после того, как запер дверь на ключ и для верности - на засов. Он вздрагивал и замирал, когда на лестнице слышались шаги. Затем, выпив полбутылки того же 'Кагора', торопливо удовлетворил свою половую потребность, а в начале одиннадцатого, когда дом затих и улицы опустели, выставил Анну за дверь и велел спускаться на цыпочках и входной дверью не хлопать. На этом их роман закончился.
  В конце концов, ей выделили от фабрики комнату в коммуналке, куда она и съехала от бабки. У нее случались и другие мужчины. Редкие кавалеры внезапно возникали и столь же быстро исчезали. Никаких приятных ощущений Анна ни разу не испытала. Но она мечтала о ребенке, готова была стать одинокой матерью, а потому не уклонялась от этих встреч. Наконец, она забеременела и непрерывно подсчитывала, когда же ее родное и уже страстно любимое дитя появится на свет. В предвкушении этого события она вся светилась от радости. О, она будет образцовой матерью! Всегда будет рядом с сыном (она была уверена, что родится мальчик). Анна представляла, как станет варить ему вкусную кашу, как будет читать ему книжки. И очень скоро он сам выучится читать. А она будет им гордиться. Когда он подрастет, она отдаст его в музыкальную школу. Да, и надо будет найти какую-нибудь старую даму, может даже окончившую институт благородных девиц, давать частные уроки, научить его хорошим манерам. Чтобы он не знал этой вечной скованности, неумения поддержать разговор. Заодно и французский выучит. Для мальчика главное, манеры, остроумие, начитанность. А уж деньги на уроки она заработает. Анна уже заранее страшилась, что когда-то он неизбежно повзрослеет и отдалится от нее. Но это когда еще будет! У нее в запасе лет 15, пока он будет в ней нуждаться. И все это время она будет подле него. Так не в силах заснуть мечтала Анна, ворочаясь в своей постели ...
  Но этого счастья бог ей не дал. Плоду было чуть больше 2,5 месяцев, когда ее увезли в местную инфекционную больницу, где поставили диагноз 'краснуха' и сделали аборт по медицинским показаниям. Процедура оказалась тяжелой, с осложнениями. Для Анны это было страшным ударом. Она впала в депрессию. Когда через две недели ее выписывали из больницы, врач извиняющимся тоном сообщил, что детей у нее не будет.
  
  ...ЧЕТЫРЕ...
  После этого Анна продолжала жить, но чувствовала себя автоматом. Она машинально ела, спала, мылась и ходила на службу. Давно отгремел 20-й съезд, был запущен первый советский спутник, прошел всемирный фестиваль молодежи и студентов, но ничто из происходящего вовне не оставляло следа в ее душе. В это время она уже не работала на фабрике. Знание английского, польского, и еще немецкого со словарем помогло ей устроиться техническим редактором в издательский отдел одного НИИ, называвшегося, положим, Угольным институтом.
  В нем Анна проработала более 10 лет, до 1971 года. Да, она была автоматом, но автоматом исполнительным, надежным, никогда не выходившим из строя (после той краснухи она почти не болела). Словом, была на хорошем счету. Ее окружало ставшее привычным одиночество, которым она не тяготилась. Ни надежд, ни планов, ни перспектив.
  И все-таки однажды Анна увлеклась. Он носил смешную фамилию Байкис. Миша - так он всем представлялся, и так его все и звали, начиная с начальства и кончая влюбленными в него уборщицами всех возрастов - был ярко-рыжим евреем с длинным и оттого казавшимся грустным носом. Красотой он не отличался. Зато бог наделил его двумя счастливыми свойствами, с лихвой окупавшими любые недостатки, - несокрушимым, как Красная Армия, обаянием и отменным чувством юмора. Миша был законченным шалопаем и бездельником, бабником и страстным любителем преферанса. За расписыванием 'пули' он проводил почти все вечера и всегда выигрывал. И потом в прекрасном настроении отправлялся к своей очередной пассии, опоздав на им же назначенное свидание часа на два-три.
  Пассия, разумеется, дулась и поджимала губки, но уже через минуту все ему прощала и начинала весело смеяться. Разумеется, причиной задержки были не карты, а то пожар, который вынудил Мишу обо всем забыть, вынося из огня несчастное дитя, а то и милиционеры, продержавшие его несколько часов в кутузке по подозрению в дерзком ограблении. Мише пришлось самому распутывать сложный клубок улик, и долго объяснять милиционерам, кто же был настоящим преступником, пока даже они не начинали прозревать истину. После этого Мишу чуть ли не со слезами уговаривали стать начальником следственного отдела, но он отказался, потому что спешил на столь долгожданное свидание с любимой. И вот он у ее ног - виноватый, но блистательный герой.
  Несуразная фамилия Байкис идеально ему подходила, ибо смешные байки с живописнейшими подробностями сыпались из него мгновенно и в любой ситуации. Даже когда он был кругом виноват. Миша называл их 'объяснительными записками'. Его часто вызывали на ковер в связи со срывом всех сроков выпуска очередной брошюры по угольному делу, и начальник в гневе вращал глазами и топал ногами ('готов был пуститься в пляс', говорил Миша). Но уже через пару минут из его кабинета раздавались взрывы хохота, начальник провожал Мишу до двери чуть ли не в обнимку и еще долго не мог стереть улыбку, тут же делавшую его лицо человеческим и даже симпатичным.
  Разумеется, Миша был родом из Одессы. Как его, южную райскую птицу, занесло в суровый, к веселью не слишком располагающий город, он не объяснял. Вернее, объяснял, но каждый раз это была новая и столь же невероятная, как и все предыдущие, история. Слушатели, обессилев от смеха, лишь всплескивали руками:
  - Тебе бы, Миша, в КВНе выступать, цены бы тебе не было...
  На трудовую дисциплину в коллективе товарищ Байкис действовал определенно разлагающим образом. Приходил он на службу часа на полтора позже, чем положено. То в спешке забыл надеть брюки, и только подъезжая к институту, обратил внимание, что пассажиры автобуса (особенно дамы) как-то странно на него глядят. Пришлось, прикрывая срам, мчаться через весь город домой, чтобы нацепить штаны. То сосулька с крыши попала старушке прямо в темечко, и он вызвался сопровождать ее в травмпункт и даже помогал врачам накладывать ей компресс. Ну и так далее. Ему все сходило с рук.
  Миша являлся на работу, вешал пиджак на спинку своего стула, успевал пошутить с каждым, включая и Анну. К этому времени журнал 'Москва', 11 номер за 1966 год с романом Булгакова, докатился до их города, и он обращался к ней с одной и той же хохмой:
  - Аннушка, ты уже разлила масло?
  Поприветствовав всех, Миша рассказывал очередную байку и тут же отправлялся в курилку, где пропадал час, а то и два. Потом возвращался, со вздохом усаживался за стол, перебирал огромные стопки разных бумаг, даже не думая углубиться хотя бы в одну из них, и начинал рассказывать очередную историю.
  Даже Анна, которую он называл Анютой, обычно ничего вокруг не замечающая и погруженная в свою техническую работу, невольно прислушивалась к Мишиным экспромтам, и на ее лице появлялось некое подобие улыбки.
  Пробалагурив с полчаса, Миша вновь отправлялся в курилку, а в издательском отделе опять воцарялись серая скука и тоска.
  Вскоре Анна поймала себя на том, что с нетерпением ждет появления Байкиса. А когда он внезапно 'заболевал' (а болел он часто и с удовольствием), то испытывает, как и все остальные сотрудники отдела, явное огорчение. Тем радостнее встречалось его возвращение 'после тяжелой, но непродолжительной болезни' с порцией новых уморительных историй. На лицах расцветали улыбки, голоса звучали громче. А Анна стала пользоваться бледно-розовой помадой и неумело пудрила лицо. У нее и в мыслях не было завлечь его женскими чарами, но все-таки ей хотелось в его присутствии выглядеть хоть немножко лучше.
  Да, Миша был обаятельным. Но более всего восхищало Анну, что он, в отличие от нее и других лиц 'сомнительной' национальности в институте не впадал в ступор, если в разговоре всплывало слово 'еврей', а, напротив, всячески подчеркивал свою принадлежность к этому роду-племени. Он сыпал еврейскими анекдотами, которые были у него наготове на любой случай жизни. Но мало того, Миша восторженно воспевал волшебную страну Израиль, текущую молоком, медом и невиданными фруктами. А уж апельсины, мандарины и гранаты растут прямо на улицах, ешь - не хочу! Израиль и его героические обитатели были единственной темой, о которой он говорил серьезно. Похоже, об этой стране Миша знал все. Он рассказывал о тамошних сельскохозяйственных коммунах, чье название - кибуцы - неизменно вызывало в слушателях в зависимости от их пола смех или смущение. И о сказочной жизни бесстрашных, веселых и сильных людей, готовых в любую минуту с оружием в руках отстаивать свою страну и реальный, 'а не как у нас - с перегибами и недогибами', социализм, который они там построили.
  С ним для виду спорили, но было видно, что большинству хочется, чтобы он, как говорится, с фактами и цифрами в руках опроверг небылицы советской пропаганды. Что он и делал весело и артистично.
  Анна после каждого такого разговора испытывала приливы гордости. А тут наступил июнь, и грянула шестидневная война. Невероятная и сокрушительная победа маленького Израиля вызвала оторопь и изумление. Хотя все были осведомлены о вероломстве и подлых приемах израильской военщины, но было очевидно, что в отдельно взятом отделе небольшого уральского института большинство сотрудников болело за евреев. Мишу втихаря поздравляли. Он сиял и чувствовал себя именинником...
  После той ослепительной победы Миша часами мог обсуждать с Анной ее детали. Они вообще сильно сблизились. Наверное, впервые за ее долгую жизнь она могла сказать, что у нее появился друг. Иногда они ходили в кино. Часто Миша забегал в ее комнатку в коммуналке, а изредка и она к нему заглядывала. Он недавно получил двушку в новом доме, где жил один, 'как барин'. Он успел дважды жениться и развестись. В Одессе у него подрастал сын, которого он видел последний раз 5 лет назад.
  И они говорили, говорили, говорили. Иногда до позднего вечера. Но Миша совсем не воспринимал ее как женщину, и это Анну задевало. Однажды она не выдержала и спросила, неужели она так ему... неприятна? От неожиданности этот никогда не лезший за словом в карман остряк даже опешил:
  - Э-э... Но мы же друзья? Нет, ты не думай - ты симпатичная. Особенно в этом ракурсе.
  И Миша стал показывать ракурс, в котором она бывает 'симпатичная'. Но Анна и это стерпела. Только спросила:
  - Ради чего ты тратишь на меня столько времени?
  - Мне с тобой интересно, Анюта.
  Он приносил ей книжки про Израиль, каким-то чудом попадали в их город. Однажды принес самоучитель иврита. Тот почти рассыпался, а несколько страниц были утеряны. Анна привела самоучитель в относительный порядок и начала штудировать, удивляясь тому, как удивительно логично этот язык устроен и как слова, по-русски не имеющие между собой ничего общего, сидят словно, вырастая одно из другого, на одном кусте.
  Миша буквально бредил Израилем. Он ежедневно слушал передачи израильского радио. Конечно, в их городе тоже тарахтели глушилки, но не так яростно, как в столицах. Так что можно было разобрать. Миша метался по всей квартире со своей 'Спидолой', прислонял ее к трубам, убегал в сортир, где, по его словам, было лучше слышно. Уехать на историческую родину было его мечтой, хотя она и казалась несбыточной.
  Но не Израилем единым жил ее друг. Он пристрастился слушать бардов, чьи песни иногда звучали по 'голосам'. Где-то он за безумные деньги достал первую гибкую пластинку с четырьмя песнями Высоцкого и мог слушать их до бесконечности. Потом Анна преподнесла ему царский подарок - магнитофон 'Яуза-20'. Она почти год откладывала деньги, но на его день рождения купила эту роскошь ценой в 200 рублей плюс 50 - сверху. Миша долго отказывался, но соблазн был слишком велик. В конце концов, он принял подарок и тут же начал добывать записи с песнями Окуджавы, Высоцкого, Галича и множество других. А песня Клячкина про 'адрес поменяй' стала ее любимой. Вскоре у Миши образовалась знатная коллекция, так что, по его словам, 'такой позавидовали бы и в столицах'. Высоцкий, пожалуй, был для Анны жестковат. Но иногда, слушая его бешеный баритон, она вдруг чувствовала, как начинает дрожать какая-то глубоко скрытая внутри нее бабья жилка. Однако главными для Анны стали песни Новеллы Матвеевой. Особенно та, которая 'Любви моей ты боялся зря...'. Сколько бы раз она ее ни слушала, на глазах вскипали слезы.
  ХХХ
  Время шло, евреи в Москве все сильнее мутили воду. 'По голосам' только и слышно было - Отпусти народ мой. Появились первые отказники. Даже в их городе возникла группа по изучению иврита. Сколотил ее, понятно, Миша. Собиралась группа раз в неделю и пыталась учить 'крючки', как называл буквы еврейского алфавита ее организатор. Именно на этих занятиях Анна впервые почувствовала себя примой. Легкость, с которой она постигала этот немыслимый язык, вызывала восхищение 'язычников' - тоже словечко Миши, который кроме нескольких слов и одной единственной фразы 'бэшана абаа бэЕрушалаим' (в будущем году в Иерусалиме), так ничего и не усвоил. Что, впрочем, не мешало ему оставаться абсолютным лидером 'преступного сообщества'.
  Еще через пару месяцев между ними состоялся разговор, которого она ждала и боялась. Миша предложил подать документы на выезд.
  - Анюта, чего тянуть? Тут ловить нечего, сама видишь. Тоска берет, как подумаю, что всю жизнь придется прожить в Эсэсэсэре. Уж лучше удавиться. И потом - мы друзья. Я один, ты одна. Вдвоем веселее. Дело адски трудное, но вдвоем мы пробьемся. Нас отпустят. Мы же не ученые какие. Военных тайн не знаем. Чего нас держать? Ну, потянут жилы из вредности, а дальше - прощай, снежная Россия, здравствуй, солнечный Израиль. Поверь, там начнется совсем другая жизнь.
  - Страшно, Миша. Совсем чужая страна, мы без языка, без родственников. А потом эти сборы, чиновники, с работы нас наверняка уволят. И окажемся мы в отказе. Как будем жить? И вообще, ведь еще никого не выпустили.
  - Как это не выпустили!? А бухарские евреи? Они же 'миллионщики'. Да еще с собой ковры и драгоценности везут. И ничего - выпускают. А нам и везти-то нечего. Бумажки да справки я на себя беру. Будешь за мной, как за каменной стеной. Я всю процедуру досконально знаю. И тебе помогу. Главное, вызов получить от каких-нибудь тети Клары и дяди Шмулика. А в Израиле ты будешь моим разговорником. Мне же, Ань, тоже страшно. Но, как говорится, ехать надо. Мне еще разрешение придется получить от бывшей жены, ребенок все-таки. А тебя тут совсем ничего не держит. Ведь не держит же? И вообще, как говорят, лучше кошмарный конец, чем кошмар без конца.
  Анна долго колебалась, но решилась, наконец.
  ...ПЯТЬ...
  А в 69-м Анна, 37-летняя старая дева, и думать забывшая о романтических отношениях, впервые по-настоящему влюбилась. И тут не обошлось без Миши. К нему на несколько дней должен был приехать повидаться его старинный приятель 'по босоногому одесскому детству'. Тот давно перебрался в Москву. Он, кстати, родился где-то в этих краях. В Свердловске, кажется. Но потом дядя с тетушкой увезли его в Одессу. В связи с этим событием Миша, кажется, забыл даже об Израиле и прожужжал Анне уши рассказами о своем друге - 'самом умном человеке из всех, с кем мне доводилось встречаться'.
  - О, умен, как сто томов талмуда! А эрудит какой?! Просто энциклопедист! Вообще-то он математик. Но давно забросил это дело. Теперь он писатель-фантаст. Друг Стругацких. И, между прочим, первый переводчик Станислава Лема на русский, - с нескрываемой гордостью вещал Миша. - Я обязательно вас познакомлю. Тогда увидишь, что это за человек! Он, кстати, еврей. И к Израилю неравнодушен...
  Он так живописал своего друга, что Анне уже не терпелось того увидеть
  - Математик и писатель-фантаст? Ему со мной будет скучно! - пугалась она.
  - Да нет, он в общении прост. Иначе как бы он задружился со мной, дураком? На самом деле у вас много общего. В судьбе, то есть... - успокаивал ее Миша. - Он всего на год тебя старше. Мать у него расстреляли в 37-м. Как и твоего отца. Рос без родителей. Да, и вы оба польский знаете. Да не боись ты! Вот увидишь, он тебе понравится.
  - А дети у него есть? - спросила Анна.
  - Есть. Двое. По-моему, он дважды разведен. Кстати, он страсть, как охоч до женского полу. Но, разумеется, не бабник, а истый джентльмен. Не то что я!.. Впрочем, он всем нравится... Бабы по нему просто сохнут.
  - Так красив?
  - По-моему, ничего особенного. Но ведь джентльмен, и, вообще, столичная штучка. А на вашу сестру это действует неотразимо. Да и часто ли такое встретишь в наших краях? Про масштаб личности и не говорю!
  И вот друг приехал. Миша предусмотрительно обзавелся больничным листом на все время его пребывания. Тяжелый грипп, видите ли, его сразил. Это в июле-то! Но не ходить же на службу, когда гость здесь? На следующий день Миша пригласил Анну на смотрины.
  - Это Рува, мой кореш ненаглядный. Мы с ним в Одессе были - не разлей вода, - с нежностью глядя на гостя, сказал Миша. - А это Анюта. Мы с ней тоже не разлей вода.
  Друг и вправду был хорош собой. Густые черные волосы. Очки, как у нее, только ему они шли. Говорит тихо и в общении прост. Охотно смеется шуткам Миши. Да и сам не прочь пошутить.
  Гость и Миша пили водку, а ей подливали сухого вина. Сначала Анна стеснялась, не решалась задавать вопросы. Но Миша аттестовал ее весьма лестно, как 'умницу и верного друга', и она немного освоилась.
  - А еще она знает кучу языков. И на польском ботает.
  Тут писатель оживился и даже задал ей по-польски пару вопросов. А она отвечала. Почти без запинок. Тот явно был удивлен.
  - Она и иврит знает неплохо, - продолжал Миша.
  Анна в ужасе замахала руками:
  - Он преувеличивает.
  - И вовсе нет. По крайней мере, по сравнению со мной она просто праотец Моисей! - скромно уточнил Миша. - Мы, кстати, решили ехать в Израиль. Вот вызова дожидаемся.
  - Вместе? Вдвоем?
  Что-то мелькнуло во взгляде гостя, и Миша поспешил сказать:
  - Мы с Анютой просто друзья. Поэтому - вместе, но отдельно. Может, третьим будешь? А что, давай махнем? Веселее будет.
  - Не знаю. Я пока не созрел. Но, может, и придется. Сейчас и до фантастов добрались. Они вдруг осознали, что оттепель кончилась, начались заморозки и пора одевать рукавицы. Ежовые. Переводы не печатают, книги не публикуют. Нашу 'вредную группку' - Громову, Мирер, братьев Стругацких и меня - разогнали. С трудом устроился работать в музей. Теперь буду экскурсии по Суздалю водить. Так что я уже не москвич... - поведал гость, но вдруг встрепенулся: - Впрочем, что это я? Никак жалуюсь? Нет, друзья, не стану портить нытьем наш прекрасный вечер. Давайте веселиться.
  Еще посидели, посмеялись. Миша поставил несколько записей из своей коллекции. Было уже поздно, Анна засобиралась.
  - Ну, я пойду. Пора.
  Миша, у которого не было привычки провожать дам, даже ухом не повел. Возникла неловкость. Тут гость надел пиджак:
  - Я вас провожу.
  Миша поплелся с ними, а, расставаясь, огласил свои планы:
  - Значит, так. Завтра я тебе организовал экскурсию по Каме на целый день. С утречка и двинем. А вот послезавтра у меня одно неотложнейшее дельце вечером. Так что препоручу-ка я тебя заботам Анюты. Возражений нет?
  От этого неожиданного сообщения Анна опешила, но возражать не стала. Она была уверена, что этот первый вечер знакомства окажется и последним. А встретиться с ним хотелось, хотя она не призналась бы в этом даже себе.
  Анна вернулась домой непривычно поздно и еще долго ворочалась в постели. Да, одесский друг произвел впечатление. Заснула Анна только под утро.
  Через день сразу с работы она примчалась домой, обозрела все содержимое своего скудного гардероба и пришла в отчаяние. Надеть нечего, чтобы выглядеть хоть как-то терпимо. И ни кулончика, ни брошки, даже духов приличных нет. Назло себе она оделась точно так же, как и позавчера. Он ждал ее у подъезда. Немного побродили по улицам, а потом Анна повела его в парк Павлика Морозова. Парк - большой, красивый, с прудами и беседками - считался местной достопримечательностью. Горожане окрестили его 'Раем' . В самом его центре высился на постаменте гранитный Павлик - юный герой-страстотерпец. А со всех сторон на него наползали мелкие и оттого еще более гадкие 'кулаки', вооруженные топорами и вилами.
  - Забавно, - сказал Рува, с брезгливым интересом оглядывая обгаженную голубями скульптурную группу. - Павлик Морозов - это же наша версия древнегреческого мифа о царе Эдипе. А фрейдовский Эдипов комплекс воздвигли на пьедестал.
  Анна ничего про фрейдизм не знала. Но ее удручало не собственное невежество, а извечная скованность, которую она тщетно пыталась скрыть. Она по обыкновению смущалась, куксилась и спросить гостя о чем-нибудь не решалась. Так они шли какое-то время в полном молчании. Потом уселись на скамейку, и он стал ее расспрашивать. Она поначалу отвечала односложно, но в приливе внезапного доверия рассказала ему про отца, которого едва помнила, про мать, про эвакуацию, про житье в общежитии. Даже про Джомолунгму. Она старалась говорить если не весело, то хотя бы иронично. Но у нее не очень-то получалось. 'Вот так развлекла! По-моему, он с трудом сдерживается, чтобы не зевнуть. Как глупо все вышло!..'
  Действительно, Рувим молчал, на нее не глядел, а потом вдруг спросил по-польски:
  - Mogę Cię pocałować?
  Анна оторопела, а он, не дожидаясь ответа, потянулся к ней и коснулся губами ее губ. И она ответила, стесняясь своей неумелости. Он это заметил и, вероятно, удивился, но виду не показал, снял с себя пиджак и накинул ей на плечи. А потом спросил: 'Может, зайдем к вам?'
  И они пошли, по-прежнему молча и как бы отдельно друг от друга. Только его пиджак на ней. В душе Анны царило полное смятение. Неужели это может произойти? Она вспоминала, не оставила ли, убегая на встречу с ним, какие-то предметы своего туалета. Ведь можно сгореть со стыда. И надо же что-то говорить? Ох, как же все глупо!..
  Они почти подошли к ее дому, как вдруг раздался знакомый голос:
  - А, вот и вы! Я уже начинаю ревновать...
  Это был Миша. 'Как же не вовремя!' - мелькнула мысль, но он сделал несколько шагов им навстречу, оказался освещенным фонарем, и она вскрикнула. Миша пошатывался, лицо у него было совсем белым, рубашка на левой руке порвана и окровавлена.
  - Что с тобой?! Идти-то можешь?
  Его завели в комнату Анны. Она промыла довольно глубокий порез, помазала йодом и перебинтовала ему руку. 'Вылитый Щорс!', подумала она, вспомнив вдруг Джомолунгму и песню ее пьяного репертуара.
  Миша рассказал историю, как две капли воды похожую на его вечные байки. Анна в нее ни за что б ни поверила, когда бы не раненая рука. Миша признался, что 'неотложнейшее дельце', ради которого он пожертвовал общением с другом, состояло в следующем: из Ростова приехали тамошние гастролеры - карточные шулера. Местные готовились дать им бой. Конечно, без такого мастера преферанса, как Миша, обойтись не могли. Да он и сам жаждал надрать задницу ростовским. Те должны были заявиться еще неделю назад, но что-то их задержало. И, как назло, приехали в самый неподходящий момент. Но отказаться он уже никак не мог.
  - Их было двое. Один - чернявый с золотыми зубами, лет за сорок. Все время улыбался. Он был главный. С ним - молоденький мальчик, миловидный, с интеллигентным лицом. Ну, сели мы еще днем. Начали по маленькой. Расписали первую пулю. Все вроде чисто. Потом начали вторую. Ростовские предложили ставку 'рупь'. Это для нас было чересчур. Я никогда больше, чем по гривеннику не играл. В конце концов, сговорились по полтиннику. Уже легче, но все равно проиграться можно до трусов. Тут они начали играть по-серьезному. Я сразу понял - мастера. Были у них какие-то хитрые маяки, благодаря которым они словно открытыми картами играли. Мой партнер явно запаниковал. Я тоже было решил, что нам несдобровать. Но тут я поймал кураж. А в таком состоянии я могу творить чудеса, мизер с тремя дырами объявлять. И все мне сходило с рук. Словом, мы оказались в плюсе. Всего-то ничего, обставили их рублей на сто. И собрались расходиться. Но ростовские - ни в какую. Мол, давайте еще пульку распишем. Видно, их профессиональная гордость была задета. Слово за слово, разговор пошел на повышенных тонах. Вот тут вдруг чернявый достал нож и стал им размахивать. Я и не заметил, как он меня задел. А когда кровь появилась, их как ветром сдуло. Но я все-таки успел ему вмазать по роже. Думаю, пары своих золотых он не досчитается. А проигрыш, гады, не заплатили.
  Несмотря на все еще не прошедшую бледность, Миша был доволен, чувствовал себя победителем, хотя и морщился при резких движениях. Попили чаю, и гости ушли.
  Назавтра Рувим уезжал. На поезде. 'Не люблю самолеты'. Миша с Анной его провожали. Как всегда при расставании с милым нам человеком, они были скованны, томились в ожидании отправки и судорожно искали, что бы такое сказать, лишь бы не молчать. Наконец, объявили посадку. Все облегченно вздохнули и начали прощаться.
  Она неловко, лодочкой, подала ему руку. И тут он, возможно, впервые за время этого перронного стояния обратился непосредственно к ней:
  - Вот... не удалось толком познакомиться.
  - Видно, не судьба, - пробормотала она.
  - Ну, судьба - дело такое... - сказал он, а потом, уже держась за поручень, вдруг спросил вполголоса:
  - Mogę Cię pocałować?
  И снова, как тогда, не дожидаясь ответа, поцеловал ее. Только не в губы, но совсем близко от губ. Она покраснела, потянулась к нему и суетливо чмокнула в щеку. Он поднялся в вагон, выглянул, улыбаясь, из окна своего купе, помахал рукой, и поезд тронулся...
  Миша прошел несколько метров за поездом, перебинтованная рука поднята со сжатым кулаком - 'Рот Фронт'. А Анна стояла как вкопанная, пока не поняла, что пальцы ее машинально касаются того места, куда он ее поцеловал, и торопливо отдернула руку.
  
  ...ВЫШЕЛ ЗАЙЧИК...
  Спустя полгода они почти одновременно получили вызовы от своих внезапно обретенных израильских родственников. На вызовах красовалась изящная, похожая на огромную красную снежинку, печать. На дворе стоял 71 год. Они подали заявления на выезд в местный ОВИР.
  Вскоре Мишу вызвали туда 'для беседы'. Сердитый капитан сначала попросил, а потом потребовал от него, обращаясь, впрочем, 'на Вы', забрать свое заявление. 'Иначе получите семь лет, как миленький, за организацию антисоветской организации в городе'. 'Спасибо, что не бил и не кричал: 'В глаза смотреть, падла!' - рассказывал, похохатывая Миша. Забирать заявление 'взад' он отказался.
  - А ведь вправду могут посадить, - всполошилась Анна.
  - Да ну, - отмахивался Миша. - Времена нынче не те.
  Но времена были как раз 'те'. Через месяц назначили два собрания коллектива Угольного института, на которых предателей увольняли со службы. Сначала их должны были осудить коллеги издательского отдела, а уж потом весь институт. На первое собрание Анна шла как на казнь. Их, конечно, осудили, но пригвоздить к позорному столбу как-то не получилось. Во-первых, двое сотрудников в этот день удачно 'заболели' и отсутствовали на законных основаниях. Так что коллег было только пятеро. Правда, присутствовали институтский парторг и профорг. Собрание проходило в ленинской комнате, где начальство со скорбно-суровыми лицами уселось за столом, накрытым бордовой скатертью. Собравшихся оповестили об 'отщепенцах, наплевавших в душу не только коллективу отдела, но и всей огромной родине, которая дала им все'. Зачитаны были и характеристики на двух предателей. Миша оказался злостным нарушителем дисциплины, разлагающим весь коллектив (что было чистой правдой!). А Анна, наоборот, была высокомерной особой, пренебрегающей коллегами. Потом от имени коллектива выступал профорг. Свою речь он читал по бумажке, но как-то неубедительно. Парторг не выдержал и раздраженно вскричал: 'Что вы все мямлите! Уши вянут вас слушать. Пусть лучше скажут коллективу, как они дошли до жизни такой'. Миша в своей обычной манере произнес речь, от которой члены преданного им коллектива, прыскали, низко наклоняя головы и пряча лица в ладони. Кто-то даже хлопнул в ладоши. 'От возмущения', - пояснил он, съежившись под гневным оком начальства. Анна что-то пролепетала едва слышным голосом, но вину свою не признала, и раскаиваться отказалась.
  Парторг, почувствовавший, что в 'предательском тандеме' Анна является слабым звеном, набросился на нее, все более распаляясь. 'Стыдно, товарищ Фарбер! Хотя какая вы нам товарищ? Вы только посмотрите на нее! Ни рожи, ни кожи! Бледная немочь какая-то. А туда же - ИзраИль ей подавай!'
  Тут случилось совсем уж неожиданное. Завотделом, которого не любили и побаивались, вдруг хриплым срывающимся голосом перебил разбушевавшегося парторга:
  - Что же это такое? Да, мы осуждаем, но оскорблять женщину ... это уж ни в какие ворота...
  Он осекся и замолчал. От этих слов физиономия парторга стала свекольного цвета, как скатерть на столе. От удивления он даже задохнулся, беззвучно открывая рот. Но потом взял себя в руки и проскрипел:
  - Не ожидал. Вот, оказывается, откуда ниточка тянется. Ведь давно же говорили о вашем неполном служебном соответствии. А я-то еще вас защищал.
  Тут парторг развел руками, давая возможность всем оценить его доброту, а потом вдруг рявкнул:
  - И партбилет положишь на стол!
  Профорг, то и дело наливавший себе в стакан воду из графина, сказал:
  - Ладно, пора заканчивать это безобразие. Зачитываю текст резолюции, и приступим к голосованию.
  Резолюция была принята единогласно при одном воздержавшемся - все том же завотдела, которого из партии не выгнали, но через пару месяцев тихо 'ушли на пенсию'.
  После собрания все сотрудники смущенно подходили к Мише и извинялись - мол, сам понимаешь, старик. У меня семья и все такое...
  А Анна и Миша кинулись благодарить начальника, который, кажется, раскаивался в своем демарше.
  Общее институтское собрание прошло уже гладко, без сучка и задоринки. Обоих сионистов осудили и единогласно уволили по просьбе трудового коллектива. 'Было очень скучно', - подытожил Миша.
  ***
  А еще через полгода Мишу арестовали. Нет, не за антисоветскую деятельность, а за банальное хулиганство, с применением оружия. Вытащили на свет злосчастную историю преферанса и драки с 'ростовскими'. Был суд. Главным свидетелем выступал золотозубый. Он в лицах показал, как обычная перебранка переросла в драку, когда 'этот' (кивок в сторону подсудимого) вытащил нож. Все могло кончиться смертоубийством, но, к счастью нож у него удалось выбить. Да, и при этом он порезался, размахивая смертельным оружием, а, может, это я его, защищаясь, в порядке самообороны.
  - А зубки-то выбитые так и не вставил, - злорадно выкрикнул Миша, за что немедленно получил устное внушение от судьи. Кажется, эта фраза стала его единственным утешением.
  Вторым свидетелем выступал тот самый Мишин 'кореш', с которым они вместе отстаивали честь города в баталии с ростовскими шулерами. Он, кажется, ни разу на Мишу не взглянул, краснел, бледнел и заикался, но выдавил из себя главное - Миша первым достал нож и, вообще, вел себя агрессивно.
  Поскольку гражданин Байкис был полностью изобличен, вина его со всей очевидностью доказана, а смягчающих обстоятельств у него не нашлось, только отягчающие, то получил он свои законные пять лет в колонии общего режима.
  Анна не сомневалась, что прокуратура очень гордилась тем, как ловко удалось избежать политического процесса, а с ним и огласки, переквалифицировав дело гражданина Байкиса в уголовное.
  По счастью, колония, в которую угодил Миша, располагалась всего километрах в ста от их города. Когда она, наконец, получила от него первое письмо, тут же засобиралась везти ему продуктовую посылку. Доброхоты отговаривали, утверждая, что поскольку формально 'она ему никто', посылку все равно не примут, она все-таки поехала.
  Опасения скептиков были напрасными, ибо начальство колонии оказалось на диво либеральным. У нее и посылку приняли, и свидание разрешили. Анна только охала и ахала, глядя на исхудавшего Мишу и на его волосы, едва начавшие отрастать на бритой голове. Но не утративший оптимизма друг отчасти утешил ее рассказами о своей жизни среди уголовников, успевших оценить его остроумие и веселый нрав, так что он чувствовал себя с ними вовсе не парией, а вполне на равных. Оказывается, рассказывал он, вся блатная феня уголовников выросла из еврейского жаргона и даже из иврита, к примеру: 'на халяву' или 'воровская малина'. Так что срок заключения он, Миша, проведет 'с пользой, обогатив своей словарный запас знаниями из святого языка'.
  Спустя месяц она вновь отправилась его навестить, везя с собой две тяжеленные сумки с продуктами. И убедилась, что за прошедший месяц Миша еще более освоился и стал в колонии чуть ли не своим.
  ...ПОГУЛЯТЬ...
  Потом ее неожиданно вызвали в местный ОВИР и сообщили, что разрешение на выезд в Израиль получено и ей предоставляется месяц, чтобы покинуть Родину. 'А не то...' -добавил беседовавший с ней офицер, чье звание по погонам Анна была неспособна определить.
  - А что мне надо делать?
  - Рекомендую съездить в посольство Нидерландов в Москве и получить там визу в этот ваш ИзраИль. А дожидаться ответа по почте, так за месяц не успеете. Об остальном пусть вас проинформируют ваши дружки, мадам...
  Первым делом Анна отправилась на очередное свидание к Мише. Тот поначалу нахмурился, узнав об ее срочном отбытии в страну обетованную. Ему-то предстоит еще 'трубить' в колонии. Но быстро взял себя в руки и, поздравив Анну со свершением мечты, произнес обязательную фразу 'Бэшана абаа бэЕрушалаим'.
  Подумал и трезво уточнил:
  - Положим, не в будущем году. Но года через два уж я последую твоему примеру. Вот как все удачно складывается! Ты к тому времени наберешься опыта и станешь моим гидом по Израилю.
  Миша дал ей адрес своих приятелей в Москве, где она могла бы остановиться 'на время осады голландского посольства'. Они расцеловались на прощание, и она уехала, понимая, что, скорее всего, уже никогда с ним не увидится.
  Сами сборы не заняли много времени. Она быстро побросала мало-мальски приличные вещи в единственный чемодан, главное место в котором занимал толстый альбом с выцветшими от времени фотографиями молодых родителей и с двумя-тремя ее детскими снимками, и несколько любимых книг.
  Этот по виду объемистый чемодан был намного легче сумок с едой, которые она возила Мише в лагерь. И уже через три недели Анна вновь отправилась в Москву. А там пересела на поезд, который должен был доставить ее в Вену после унизительных обысков при посадке и каждом пересечении границы. Привыкшие к куда более запасливым пассажирам таможенники презрительно оглядывали ее чемодан и, не осматривая его содержимого, быстро отправлялись в другие купе, где, как в пещере Алладина, их ждало свидание с грудами ковров, велосипедов, шуб и даже с рулонами туалетной бумаги. Шло лето 1972 года.
  
  ВТОРАЯ ЧАСТЬ
   ...ВДРУГ...
  Когда она вышла из самолета, ей почудилось, что прошел дождь. Но нет, это от жары плавился и словно бы потел недавно положенный асфальт. Конечно, зной был ей знаком. Даже в ее суровом городе летом случалась изнуряющая жара. Но через несколько дней она обязательно сменялась грозой или просто летним ливнем. И Анна долго не могла поверить, что ближайшего дождя придется ждать минимум полгода. Ей не хватало этих капель с неба летом и снега зимой. По ним она еще долго скучала. Потом привыкла. Только много лет спустя однажды в июне пронесся настоящий звонкий ливень, как чудо из детства.
  Анне поначалу казалось, что вокруг нее то и дело вспыхивают ссоры, и все кричат на всех. Но на деле народ в Израиле оказался добродушным, расслабленным, улыбчивым, хотя и невероятно шумным.
  Еще ей бросилось в глаза обилие детей. Мамаши возили коляски, в которых младенцы сосредоточенно сосали соски. А за ними, уцепившись за коляску, или за мать, неуверенной поступью шествовал целый выводок малышей. Некоторые мамаши уже снова ходили с животами.
  Местом своего обитания Анна выбрала Иерусалим. Ее поселили в центре абсорбции для одиночек под названием Эцион. Вместе с Анной проживали еще две девушки из России. В Эционе жили в основном русские, хотя попадались и американцы. Он представлял собой двухэтажное здание с рядами комнат, тянувшихся вдоль коридора. И был небольшой сад, отделенный забором от улицы. В нем росло мандариновое дерево, и дерево гранатовое, и летали колибри. Анна много часов проводила в нем.
  О, Миша чувствовал бы себя здесь как рыба в воде! Уж он бы в полной мере оценил эту не устоявшуюся еще жизнь, эти внезапные дружбы, которые чем-то были похожи на дружбу солдат на войне. Ее соседи так и называли эти отношения 'фронтовым братством'.
  Анна и здесь чувствовала себя одинокой, хотя ее вполне готовы были принять 'в братство'. Ведь от себя не убежишь - и эта громокипящая жизнь с ее планами, мечтами, надеждами, равно как и фронтовая дружба, и мимолетные, но упоительные романы никак ее не коснулись. Но Анна избегала культурных посиделок и почти ежевечерних застолий, заканчивавшихся обыкновенно за полночь. Не принимала она участия и в бесконечных спорах о том 'Как нам обустроить Израиль?', не поливала презрением 'бескультурных' аборигенов. Может быть, потому, что ее ничто не отвлекало, она упорно и по многу часов в день учила иврит, в знании которого успешно продвигалась. Пыталась читать газеты и, очень похожие на советские, детские книжки.
  Под лучами иерусалимского солнца, среди толп веселых и вечно галдящих людей Анна понемногу оттаяла. Она бродила по городу, ездила на экскурсии, пробовала диковинные фрукты, названия и вкус которых были ей раньше неведомы. Даже побывала на четырех морях этой крошечной страны (с ума сойти!). Несколько раз - на Средиземном, дважды - на Мертвом и по разу - на Красном и на Кинерете. Изредка ездила в городок Холон, где в местном кинотеатре крутили новые русские фильмы. А русские книги покупала в магазине Болеславского в Тель-Авиве, так как в Иерусалиме выбор русских книг был небогат, ибо хозяин магазина - турок - в русской литературе не разбирался. Вот, собственно, и все развлечения.
  Однажды, просматривая газеты на иврите, Анна наткнулась на объявление, что крупной фирме требуется инженер-технолог. Трижды перечитав требования к кандидату, она с удивлением обнаружила, что почти во всем им соответствует. Разве что с профессиональной терминологией могут возникнуть проблемы. Она отправила по указанному адресу свое резюме, написанное детским почерком на плохом иврите. Страшно волновалась в ночь перед собеседованием, но неожиданно легко его прошла и была принята в фирму. Зарплата, которую ей положили, была довольно скромной, но Анна чувствовала себя чуть ли не миллионершей.
  Она еще с месяц прожила в центре абсорбции, а потом получила ключи от собственной небольшой квартиры. И переехала. Поначалу было нелегко. Пришлось засесть за учебники и пособия, чтобы усвоить новую информацию. В первые дни она боялась наделать ошибок. Но ей не пришлось лезть из кожи вон, чтобы заслужить доверие своего начальника. Она всего лишь аккуратно исполняла его приказы. Сдавала отчеты в срок, что в той фирме было явлением отнюдь не рядовым. Словом, начальник не мог нарадоваться на свою исполнительную, пусть и немного хмурую, что он не преминул ей заметить, сотрудницу.
  Жизнь начинала постепенно входить в свою унылую колею. Но осенью вспыхнула война Судного дня. Первые дни складывались плохо, и Анна ловила себя на мысли о надвигающейся катастрофе. Потом, правда, все пошло куда лучше. Более всего ее поражало, что даже в самые тяжелые дни на улицах и в кафе по-прежнему было полно народу. Но чуть ли не все ходили с транзисторами, и когда начинались новости, шум мгновенно стихал. Через 17 дней война окончилась, и жизнь вернулась в привычное русло.
  Русских в Иерусалиме тогда было немного. Почти отсутствовали и сугубо русские культурные мероприятия. Только однажды, когда приехал Галич и дал свой единственный концерт, публики набился полный зал. В основном, общение происходило по давней советской привычке на кухнях, где собирались друзья, чтобы почесать языки, попеть песенки и выпить водки. Назывались такие сборища квартирниками, но Анна не была в них вхожа.
  А в 1975 году случилось чудо. Произошло оно не где-нибудь, а на легендарном иерусалимском рынке Маханэ Йегуда. Посещение этого рынка хотя бы раз в неделю превратилось для русских чуть ли не в обязательный ритуал. Поначалу в основе такой тяги лежала сугубо экономическая потребность. Где, как не здесь - особенно если прийти в правильное время - в конце рабочего дня или, того лучше, перед наступлением субботы, когда вполне еще сносные продукты выбрасывались за бесценок, - можно было выгадать двадцать-тридцать шекелей. То тут, то там вдруг раздавался пронзительный крик очередного продавца: 'Хозяин сошел с ума!!! Помидоры - кИло всего полтора шекеля. Арбуз - шекель кИло! Бурекасы! Десяток горячих за 2 шекеля!! Налетай!'
  В глазах русских этот восточный базар выглядел экзотикой. Уходящие вдаль торговые ряды ломились от даров Земли Обетованной. Отовсюду доносились странные, резкие ароматы тропических фруктов и жарящегося мяса. Кругом - толпы потных и очумевших от жары и криков покупателей, увешанных неподъемно тяжелыми сумками и гроздьями целлофановых пакетов. И тут же скопище городских сумасшедших, профессиональных нищих и ультраортодоксов в широкополых черных шляпах, а то и в тяжелых меховых шапках.
  Казалось, что на этом галдящем и бестолковом рынке можно было пропасть. Или попасть в историю, как в Багдаде 1001 ночи. Словом, сюда приходили не только за едой, но и за впечатлениями. Встретить здесь можно было кого угодно - внезапно лоб в лоб сталкивались люди, не видевшие друг друга годами. Очень скоро Маханэ Йегуда превратился в этакий русский клуб, где можно было узнать свежие сплетни обо всем и обо всех. О том, например, что некий Шмулик выиграл в лотерею миллион, а Гриша, устроился диктором на радио, хотя не выговаривает ни одной буквы. А тут, глянь, и вот они - Шмулик и Гриша собственной персоной. Уже отоварились куриными пупками, зеленью и овощами и спешат к субботнему ужину. Шабат!
  ...ОХОТНИК ВЫБЕГАЕТ...
  Был полдень пятницы. Анна шла к выходу с рынка, чтобы сесть в автобус, идущий к дому. Руки ее оттягивали несколько довольно увесистых пакетов с купленной снедью. Вдруг она остолбенела, потому что ей навстречу шел одесский друг Миши. Со времени их мимолетного знакомства прошло пять лет. Но он ничуть не изменился - такой же красивый, черноволосый. Шел в компании высокого молодого человека в огромных армейских ботинках. Они о чем-то оживленно переговаривались и прошли мимо, ее не заметив. Сердце заколотилось.
  'Конечно, не заметил. Да и как разглядишь среди этого буйства красок такую блеклую моль?' - думала она. Первым желанием было уйти, убежать подальше - дождаться автобуса и поскорее доехать до дома, а там уж расплакаться. Но вопреки этому позыву, ее ноги вдруг обрели собственную волю и понесли ее вслед за этой почти скрывшейся в толпе парочкой. 'Нет, это невозможно! Куда я бегу? Унизительно, глупо и зачем?' - удивлялась Анна. Она знала, что ни за что на свете не решится окликнуть его. Но продолжала убыстрять шаги, а в голове созрел нелепый, но показавшийся ей в тот момент логичным план. Она обгонит их, а потом развернется, как будто шла в противоположную сторону. И тогда он, возможно, все-таки заметит ее. Она так и поступила. Развернулась, прошла мимо, чуть не задев его своими пакетами, но он снова не заметил. Она вновь устремилась за ними, вытягивая шею, как гусыня, чтобы не потерять их в толпе. Она расталкивала мужчин, женщин с сумками, слышала за спиной недовольное ворчание и даже возгласы: 'Эй, геверет!' (госпожа - ивр.). В другое время она сгорела бы со стыда. Но сейчас ей было не до того. Она снова повторила свой трюк с забеганием и двинулась им навстречу. С тем же результатом. Нет, хоть умри - не видит! Анна запыхалась и остановилась в нерешительности. Она замешкалась всего лишь на пару секунд. А они вдруг исчезли. Она близоруко озирала толпу в надежде, что они мелькнут в ней, и можно будет продолжить свою постыдную погоню. Но нет, исчезли, как будто и не было. Анна уже сделала несколько шагов, чтобы побрести к автобусной остановке, и вдруг увидела, что они стоят чуть в стороне, у лотка с маслинами. Тот, в армейских ботинках, взял пару маслин, закинул одну себе в рот, а другую протянул своему спутнику на пробу. Оба негромко смеялись. Анну отделяло от них всего несколько метров. И никого рядом не было. Она застыла, не отрывая от них глаз. Он вдруг поднял голову, и их взгляды пересеклись. Он несколько мгновений, щурясь от солнца, вглядывался в нее, а потом сделал пару шагов и неуверенно спросил:
   -Анна?
  Она в ответ смогла только кивнуть. Он заулыбался:
  - А я, если помните, - Рува. Месяц как приехал. Всех о вас спрашиваю, но никто ничего не знает. Как в воду канули. Что Миша?
  - Миша уже три года как сидит - за хулиганство...
  - За хулиганство? Здесь?
  - Нет, там, конечно...
  - А вы, значит, тут? Одна? - немного растерянно спросил он. Анна кивнула. - Вот меня друг ведет в какую-то знаменитую шашлычную. Все никак не могу запомнить, как она называется.
   - 'У Нисима', - подсказал приятель.
  - Да, у Нисима. Вы-то ее, конечно, знаете. Так пойдемте с нами, расскажете, как вы тут живете? - он сделал движение, чтобы забрать из рук Анны ее пакеты.
  О таком продолжении она не могла и мечтать. Она расскажет о себе, о Мише, узнает - где он? что он? Мысли вихрем мелькали в голове, но Анна помимо своей воли уже отрицательно мотала головой и, ужасаясь самой себе, слышала, как ее губы произносят:
  - Нет, сегодня, к сожалению, не могу. Должна вернуться домой до шабата. Я обещала...
  'Что я делаю? Идиотка проклятая! - кричало все внутри нее. Кричало и молило: - Может, он еще раз предложит? И тогда я соглашусь...'.
  - Что ж, значит, в другой раз. Уж тут мы не потеряемся. Вы запишите мой телефон. Хотя нет, вы же первая ни за что не позвоните. Давайте лучше я ваш запишу. У тебя найдется, на чём и чем записать? - обратился он к приятелю.
  Анна пролепетала свой номер, и поплелась к автобусу, кляня себя последними словами, нисколько не сомневаясь, что Рува не позвонит. А они отправились кутить к неведомому Нисиму.
  Но он позвонил. Через три дня...
  ***
  Анна уже знала, куда поведет Рувима при встрече. Конечно же, в Старый город. Она была там лишь пару раз и плохо ориентировалась. А куда же еще, как не к Стене плача, к храму Гроба Господня?..
  Но они быстро поменялись ролями. Гидом оказался Рува, а ей оставалось лишь его слушать. Как? Он же никогда тут не был, а подробно рассказывает ей о Храме, об его истории? Вдруг потащил ее куда-то в сторону, заявляя, что тут должен быть алтарь, принадлежащий Коптской церкви. И тут же отыскал. Потом они случайно забрели в армянский квартал. И он снова рассказывал, откуда здесь армяне, объяснил основные отличия грегорианской церкви от русской православной. Потом, когда они вышли из Старого Города, Рувим предложил посидеть в кафе.
  Анна, памятуя, что он в Израиле без году неделя и, стало быть, денег у него нет или почти нет, сказала: - Хорошо, но я вас приглашаю.
  - Э, нет! - запротестовал Рувим. - Еще не родилась та дама, которая будет платить за меня в кафе. Да и за себя тоже. Роскошествовать мы не будем. Но на кофе я наскребу. Так что без споров, пожалуйста. Зато на вас - переговоры с официантами. Договорились?
  Кафе долго искать не пришлось. На Яффо, главной улице Иерусалима, их было множество. Они уселись за столиком на улице, под парусиновым тентом. Рувим закидал ее вопросами. Как она чувствует себя в Израиле? Стал ли он для нее своим? Что за люди ее окружают? Как у нее с языком? Как с работой?
  Анна, как могла, отвечала. Рува признался, что он здесь второй месяц, но все еще пребывает в растерянности. И с каждым днем эта растерянность становится лишь сильнее. Он совершенно не представляет, чем может тут заниматься и, если честно, не очень-то себя здесь видит. Его иногда охватывает страшная тоска. Хотя он готовил себя к вечному расставанию с друзьями и с любимыми местами в Москве, но уже очень сильно по ним скучает. А что дальше будет?
  Тут Анна вспомнила, что говорил ее начальник на работе. Он родился в Венгрии. Еще юношей вместе с отцом (два крохотных осколка некогда большой семьи - все остальные погибли в концлагере) он приехал сюда в начале 50-х. Он часто повторял слова отца, сказанные им сразу по приезде: 'Эмиграция - это маленькая смерть'.
  - О, как точно! - восхитился Рувим. - Именно смерть. Только, пожалуй, не такая уж маленькая. Ведь прежняя жизнь закончилась. И дальше - полная неизвестность. Кто-то окажется в раю, для кого-то все обернется адом.
  Он замолчал, а потом спросил:
  -- Аня, вы слышали про эвтаназию?
  - Нет, - она невольно поежилась, услышав это 'змеиное' слово.
  -- Оно по-гречески и означает 'хорошая смерть'. Когда человек по своей воле, уходит из жизни. А ведь эмиграция в своем роде та же эвтаназия. Тоже ведь добровольно. Или, вернее, добровольно принудительно... Но, в любом случае, это будет другая жизнь. Жизнь после смерти... Да и мы, вероятно, со временем изменимся до неузнаваемости, сами того не заметив.
  Он задумался, а потом неожиданно спросил:
  - Аня (можно я буду вас так называть?), вы 'Марсианские хроники' Брэдбери читали?
  Она кивнула.
  - Тогда, наверное, помните этот гениальный рассказ - 'Были они смуглые и золотоглазые'. Помните? Я теперь понимаю, что это вовсе не фантастика. Что, оказавшись в Израиле, мы неизбежно превратимся в таких смуглых марсиан. Может, и глаза зазолотятс я. В памяти начнут всплывать неизвестные слова на новом 'марсианском' языке. И от этого мне становится как-то не по себе. Потому что, как ни крути, но все равно - смерть. Пусть даже маленькая или хорошая.
  ***
  Рувим и вправду не знал, чем станет зарабатывать себе в Израиле на хлеб. Но не прошло и пары недель после той их встречи, как осевшие к тому времени в Израиле друзья по прошлой жизни раструбили, что вот появился умнейший, талантливейший человек, автор замечательных научно-популярных статей, снискавших ему известность еще в СССР. Рува и глазом не успел моргнуть, как к нему уже выстроилась очередь из редакторов русскоязычных газет и журналов, просивших написать статьи для их изданий. Вскоре в одной газете, а потом еще в двух стали выходить еженедельные рубрики, чьим автором и одновременно редактором он стал. Они шли у читателей 'на ура'. За эту титаническую работу платили гроши, но объем этих статей был громаден - от 8 до 12 газетных полос, и на жизнь хватало. Статьи и эссе Рувы были превосходны, и Анна пристрастилась читать их 'от и до'.
  Эрудиция, которую он при этом демонстрировал, изумляла Анну. Казалось, Рува знал буквально все: от космогонических представлений древних шумеров до устройства человеческого мозга.
  Но дело даже не в эрудиции. Когда он писал о какой-нибудь поразившей его научной идее, то мог часами рассказывать об этом. Причем его привлекала не столько истинность, сколько красота идеи. Рассказывая об очередной гипотезе, этот обычно сдержанный человек не скрывал своего восторга. Увлекаясь, он даже начинал подпрыгивать на стуле. Иногда он позволял себе изложить и собственные 'редкие, но не лишенные некоторой забавности идейки', как он выражался. Кое-кто, наверное, еще помнят его блестящее эссе под названием 'Где искать потерянный рай?' о свободе воли - тема, к которой он возвращался снова и снова.
  Окунувшись в русскоязычную среду, иврит Рувим так толком и не освоил. Подобные материалы в ивритских газетах спросом не пользовались. А когда возникала необходимость, Анна всегда выступала его толмачем. Не говоря уж о случаях, когда надо было составить какой-нибудь текст на этом святом, конечно, но не дававшемся ему языке.
  ***
  Вскоре Рува получил предложение, от которого 'невозможно отказаться'. Старый друг попросил его взять бразды правления в только что созданном им журнале со странным названием. И друг явно не прогадал. По общему мнению, Рувим оказался редактором от бога.
  Среди тех, кто приехал на 'историческую родину' было много художников, писателей и поэтов. Талантливых и не слишком. С 70-х по 90-е годы они наводнили Израиль и с надеждой смотрели 'на единственный хороший' местный русский журнал. Если в присылаемых рукописях Рува замечал хотя бы искорку подлинного дара, то тут же звонил автору и говорил что-нибудь вроде: 'С вашим появлением полку талантов в наших палестинах прибыло. Добро пожаловать!' После такого напутствия сочинитель взмывал на седьмое небо. Даже среди откровенной дребедени Рува умудрялся найти рассказ или 2-3 стиха, которые выглядели сносно, и печатать их было не стыдно. Выуживанием текстов он не ограничивался, постоянно возился с авторами. Он предлагал, советовал, правил и переписывал рукописи, стремясь превратить неудобоваримый текст в читабельный, средний - в хороший, а хороший - в блестящий. Часто меняя их до неузнаваемости. И, если честно, Рува мог бы с полным правом ставить под такими ожившими опусами свое имя.
  Однако найти или вылепить своими руками интересных авторов - это лишь полдела. Рува совершил нечто большее - создал русскую культурную среду, хотя мало кто верил, что это возможно в нашем милом, но провинциальном Израиле. В поисках пищи духовной взоры привычно обращались к России или к эмигрантским изданиям Европы и США. И вдруг оказалось, что удовлетворить страсть к хорошему чтению и обрести пищу для ума можно и здесь - прямо по месту жительства. Благодаря журналу публика открыла помимо поэтов и писателей еще и отличных эссеистов, публицистов, а, пожалуй, что и мыслителей. И все это - заслуга Рувы. Поговаривали (и не зря), что некоторыми из этих мыслителей был он сам. В лучшей рубрике журнала 'Трибуна' публиковались материалы на любые темы, лишь бы они были оригинальны, остры и хорошо написаны. Рува всегда питал слабость к мистификациям и розыгрышам, а потому нередко печатал там под псевдонимом собственные заметки, как он их называл. И тут же под другим псевдонимом давал первому автору гневную и не менее блестящую отповедь. Рува с Анной немало веселились, наблюдая, как ломаются копья по поводу такой полемики.
  Каждый номер журнала (поистине, сизифов труд!) Рува готовил один. Помощников у него не было, если не считать Анны. Только с ней он обсуждал свои планы. Да, в его окружении были люди куда умнее, образованнее и тоньше. Ей было удивительно и лестно, что именно она, столь далекая от журнального дела, оказалась его единственным, пусть и неофициальным, советником.
  Уже после выхода первых номеров журнал если не по объему (он был раза в два-три тоньше), то по качеству стал успешно конкурировать с толстыми журналами метрополии. Так что печататься в нем стало не зазорно даже маститым литераторам. Сначала, эмигрантам - Аксенову, Коржавину, Некрасову, а когда началась перестройка - и советским писателям.
  Теперь уже смело можно сказать, что именно этот журнал оказался главным культурным достижением русских израильтян, начиная с 70-х годов и по сию пору. Выпуск каждого нового номера отнимал у Рувима безумно много времени, но он не жаловался, ибо был увлечен своей работой. Многие находили, что это и есть его истинное призвание.
  Вскоре, помимо журнала и еженедельных газетных рубрик, на Руву была возложена еще одна 'почетная' нагрузка. Упомянутые выше благодарные авторы, обретя некоторую известность, начали устраивать свои творческие вечера. И просили Руву, чтобы именно он сказал о них несколько добрых слов. Он никогда не отказывался, аудиторию чувствовал прекрасно, за словом в карман не лез, мгновенно реагировал на самые неожиданные реплики из зала. Вскоре организаторы любых культурных мероприятий стремились залучить его в ведущие. Эти вечера (а они происходили не реже 2 раз в неделю) отнимали у него время, зато добавляли популярности. Вот и получилось, что Рува стал непременной частью здешнего культурного пейзажа.
  ***
  После той их прогулки по Старому Городу Анна и Рувим виделись все чаще. И настал день, когда она пусть и чувствовала себя Золушкой, но не той - из начала сказки, а той, что на балу, когда принц ее приметил. И даже позже - когда он собственноручно надел ей хрустальный башмачок. Пусть новоявленной Золушке должно было стукнуть 44, и носила она башмачки 39-го размера. Это ведь мелочи! Главное, что все невозможное сбывалось, сбывалось... Как в сказке.
  Никто, ни один человек такого поворота событий не ожидал. Все твердили одно и то же - мезальянс! Как-то раз Анна передала Руве случайно подслушанный разговор на эту тему. Он рассмеялся и спросил:
  - Ты видела мультфильм 'Мой зеленый крокодил'?
  - Нет, не видала...
  - Стоит посмотреть, - заверил ее Рувим. - Там главная героиня - прекрасная корова. С длиннющими ресницами. И вот ее полюбил плюгавый такой крокодил. Правда, он был поэт. И у них случился роман. Когда корова шла мимо болота, оттуда выныривали бегемоты и прочая живность, и, увидев ее, говорили: 'Не понимаем. Вы такая красивая корова, а он такой... зеленый-зеленый'...
  - Да, похоже, - грустно улыбнулась Анна. - Только у нас все наоборот. Ты - красивая корова, а я - зеленая-презеленая.
  - Ничего, - ответил он. - Я люблю зеленый цвет.
  - И чем там кончилось?
  - Да грустно кончилось. Наступила осень, и у них не осталось ничего общего - ни цветов, ни листьев...
  - Вот и у нас так будет.
  - Нет, не будет. Цветов, и листьев на наш век хватит.
  ***
  Конечно, это было чудо! Пусть и запоздавшее. Как если бы отломившаяся от ствола иссохшая, давно неживая ветка вдруг зацвела. Анна ни за что не взялась бы облечь в слова чувства, которые захлестнули ее. И не хотела. Радость? Восторг? Счастье? А еще ее ни на миг не оставляло волшебное чувство головокружительного и нескончаемого полета, которое лишь усиливалось со временем.
  Одновременно у Анны не пропадало ощущение, что это происходит не с ней. Она зажмуривалась от ужаса при мысли, что рано или поздно Рува исчезнет из ее жизни. Она проснется, а его нет рядом. Кто-то его 'уведет' или, не дай бог, что-то случится... Этот страх, что все вдруг пройдет как сон, и она снова плюхнется в тину своего жалкого существования, не покидал Анну ни на миг. Она повторяла про себя, как заклинание: 'Они жили долго и умерли в один день'. Да, вот она - формула счастья!
  ХХХ
  Анне бы радоваться и гордиться. Так нет же, она вместо этого люто ревновала. Конечно, ревность эта была оборотной стороной вечного страха его потерять. Но от того ведь не легче? Анна пыталась бороться с собой, мучилась от стыда, но ничего поделать не могла. Стоило любой женщине приблизиться к Руве, как ее глаза моментально стекленели от ненависти. На вечерах и в компаниях она сидела рядом с ним, всем своим видом демонстрируя, что не допустит вторжения.
  И ладно, если бы ее ревность распространялась только на потенциальных разлучниц. Так нет же! Мужчины, которые обступали Руву, чтобы перекинуться с ним парой слов, удостаивались от нее такого же приема. Ревность 'включалась', как невидимое, но всеми ощутимое силовое поле, выталкивая посторонних за свои пределы, так что вокруг этой пары рано или поздно возникала пустота радиусом метра в полтора. И в нее решались ступить только самые настырные.
  Да и поговорить с Рувой по телефону стало практически невозможно. Трубку почти всегда брала она, если не была на работе. И, независимо от важности и срочности звонка, отвечала: 'Он отдыхает' или 'Он работает', или 'Его нет дома'. На просьбу передать Руве, кто и зачем звонил, она раздраженно говорила: 'Передам', так что ни у кого не оставалось сомнений, что он о звонке не узнает. Иногда он из своего кабинета спрашивал:
  - Кто звонил?
  - Да так, просто ошиблись номером... - обыкновенно отвечала она, краснея от собственного вранья, которое, впрочем, давно не было для него секретом.
  Он говорил ей:
  - Аня, ты понимаешь, каково это - жить с тысячью Отелло? Знаю, ты хочешь, чтобы я чувствовал себя с тобой, как за каменной стеной. Но иногда за этой стеной остается так мало места, что я словно в каменном мешке. Ты не отпускаешь меня ни на шаг. А я, между прочим, уже взрослый мальчик.
  Анна винилась, обещала вести себя иначе. Но тщетно.
  ХХХ
  Она часто возвращалась в мыслях ко дню их столь далекого и мимолетного знакомства, когда она по просьбе Миши Байкиса 'выгуливала' Руву. Однажды она спросила:
  -А ты помнишь тот вечер в парке... когда ты сказал мне, ну, по-польски...?? Я все спрашиваю себя, почему ты это сказал? Почему обратил на меня внимание?
  - Все из-за кофточки, - неожиданно улыбнулся Рувим. - На тебе в тот вечер была надета точно такая же кофточка, как... когда-то на одной женщине.
  - На какой женщине?
  - Такая же была на маме в ту ночь, когда ее забрали.
  Он нахмурился, замолчал, потом сказал:
  -- Она не была красавицей. Худенькая, нос длинноват. Вообще была неяркая, что ли. Но мне она казалась краше всех. Я многое помню до своих шести лет, когда ее арестовали. Скорее всего, воспоминания ложные, навеянные рассказами дяди. Но даже если они и ложные, - это самое ценное, что у меня есть.
  В ту ночь, когда забрали маму, Рува проснулся от внезапного яркого света. И на всю жизнь запомнил ощущение невероятного счастья, охватившего его. В детстве зрение ведь не сразу восстанавливает привычную четкость и яркость. Нет, мир вокруг какое-то время еще двоится, троится и радужно переливается. Этот миг можно даже немного продлить, плотно сжимая веки.
  Да что там зрение? Все тело пребывает в блаженном оцепенении. Требуется немалое усилие, чтобы вернуть ему привычную упругость, силу и подвижность. А это срочно надо сделать, ибо трое незнакомцев в комнате, и один из них - в настоящей чекистской кожанке - это же папа! Никогда прежде не виденный папа!
  -- Папа! Папа приехал! - радостно кричит Рува и жмется к нему, и льнет, и обнимает руками за пояс (выше он не достает). А папа смотрит сначала настороженно, но потом взгляд его теплеет. Он глядит на сына, а рука останавливает спутника, говорящего: 'Товарищ капитан, я пацаненка-то уберу?' Он проводит пальцем по кончику Рувиного носа, задранного вверх, где почти под потолком улыбается папино лицо, и сын чувствует себя на седьмом небе от этой немудреной ласки.
  Да, отец со своими друзьями вернулся из долгого похода. Но что, спрашивается, делают в их комнате дворник и его зевающая жена? И почему все перевернуто вверх дном и вещи валяются в полном беспорядке? А мама сидит на стуле вся белая и совсем нерадостная? И машинально перебирает руками лифчик, который, видимо, забыла бросить в тюк у своих ног?
  Нет, что-то не так. Вот и мать в своей любимой кофточке с едва заметным простеньким узором, который Рува так хорошо изучил, бессчетное число раз прижимаясь к ее груди, когда случались детские несчастья и обиды, вдруг зовет его со стула: 'Сыночка, подойди...'
  Он неохотно отлепляется от папы, подходит к ней. Губы у нее прыгают, и она скороговоркой начинает шептать ему в ухо что-то дикое и невообразимое: 'Я сейчас должна буду уйти... ненадолго... просто глупая ошибка.... разберутся... Вернусь завтра, или послезавтра.... Тебя сейчас тоже увезут. Ты же не можешь остаться один в доме, так ведь? А там будет много детей, и ты с ними будешь играть. А потом я вернусь, и заживем как прежде....'
  - С папой? - с надеждой спрашивает Рува, поглядывая на его блестящую кожанку.
  - С папой, но вряд ли с этим... - отвечает мама, как будто у него несколько пап.
  - Но я никуда не поеду, ни к каким детям, буду ждать тебя здесь, - твердо заявляет Рува. Мать начинает беззвучно плакать, и тут он внезапно понимает, что ошибся, что ее и себя надо спасать! Это не папа с друзьями, а какие-то чужие люди. Те же, что несколько дней назад были в квартире у его лучшего друга Сереги, после чего и он, и его родители исчезли. А на дверях с тех пор висит веревочка на сургуче. Он бросается к своей кровати, выхватывает из-под подушки маленький складной перочинный ножик, с которым ложится спать на случай, если бандиты залезут. Рува храбро наставляет ножик на одного из спутников бывшего отца. Тот от неожиданности шарахается, как бы даже дергает рукой в сторону кобуры, но потом грубо отшвыривает его к стене с криком: 'Вот ведь гаденыш!' и выхватывает у него из пальцев ножик.
  После этого Рува сидит оглушенный и почти не реагирует, когда маму уводят, и она бросается к нему, чтобы поцеловать на прощание. Он лишь вяло отвечает ей. Потом и за ним приезжает машина. Его везут в какое-то странное место - спецприемник. Когда Руву уводят, этот - в кожаной куртке - неожиданно подает ему руку, незаметно вкладывает в нее складной ножик, сгибает его пальцы, чтобы не было видно, вновь касается его на этот раз шмыгающего носа и ласково ему улыбается.
  Через полтора месяца мамин брат и его жена нашли Руву в детском доме и увезли жить к себе в Одессу. В течение первого года ему пришлось много раз пересказывать историю маминого ареста родственникам и знакомым дяди. Хотя слушать и, тем паче, рассказывать такое чуть ли не смертельно опасно, но уж больно рассказ волнующ, да и что взять с малОго? И Рува отточил историю до полного блеска и глянца. Та засверкала, как ботинки клиентов под проворными руками сапожника на площади, которого всегда можно было видеть из окна их с мамой комнаты. Он точно знал, когда слушатели насупятся и начнут пыхтеть папиросами, а глаза слушательниц увлажнятся и они непременно прижмут его к своей колышущейся, как море, груди.
  Он замолчал. Анна, как те слушательницы, сидела с мокрыми от слез глазами.
  После паузы Рува вернулся к теме их знакомства:
  - Да, именно кофточка мне сразу бросилась в глаза. А потом уже ты. Такая неловкая, несчастная, что мне вдруг захотелось, чтобы ты улыбнулась, чтобы тебе стало хорошо. Пусть только на один вечер.
  -Так ты из жалости меня поцеловал?.. - немного обиженно спросила Анна.
  - Может, и так. Но я видел, что нравлюсь тебе.
  - Так уж и видел?
  - Да, было заметно...
  - Твоя правда, ты мне понравился. А когда надо было тебя выгулять, поняла, что надеть-то нечего и решила остаться в той кофточке. Но поверь, когда ты меня поцеловал, у меня даже мысли не было о каком-то продолжении. Просто стало хорошо. А когда появился Миша - порезанный, весь в крови, - я даже разозлилась на него: 'Как не вовремя!'.
  - И я именно то же подумал,- сказал Рува. - Кстати, а что с той кофточкой? Ты ее привезла с собой?
  - Привезти-то привезла. Но пустила на тряпки. Если б знала - сохранила...
  ...ПРЯМО В ЗАЙЧИКА СТРЕЛЯЕТ...
  Иногда из какого-то самой ей непонятного чувства Анна расспрашивала его о прежних романах и победах. Обычно он отшучивался:
  - Как же! Тебе только расскажи! Чтобы ты меня окончательно затравила.
  Но когда она уж слишком приставала, рассказывал, не о своих победах, а о 'странностях любви':
  - Меня многие считали бабником. Но вот кем-кем, а бабником я не был. Я - идеалист, женщин романтизировал и от этого немало претерпел, как выражался Гоголь.
  - Вот уж не знала, что ты идеалист! - улыбнулась она. - Тогда тебя должны отпугивать нынешние прагматичные дамы?
  - Почему только нынешние? Дамы всегда точно знали, чего хотят. Особенно - хорошенькие.
  - Это точно, - поддакнула Анна.
  - Да ты никак завидуешь? Кстати, внешность для меня никогда не имела значения. Недаром ведь говорят о странностях любви. Я ведь не красоты искал. Помнишь? 'Сосуд она, в котором пустота или...?' Вот того самого внутреннего огня я ни в ком не находил. А вот сейчас...
  Тут у Анны перехватило дыхание. Ей хотелось спросить:
  -- А сейчас? Сейчас нашел?..
  Но она не решилась. Наоборот, лишь бы скрыть свое волнение, стала рассказывать нечто несусветное:
  - А вот тебе еще одна история о странностях любви. На моей ткацкой фабрике мастером работал некий Владимир Палыч - огромный такой жгучий брунет, малость придурковатый. Он вечно твердил: 'С лица воды не пить'. Вот этот Владимир Палыч в обеденный перерыв собирал вокруг себя работниц. Ну, ты знаешь - на ткацкой фабрике в основном бабы работают. Доставал из кармана штанов толстенную записную книжку и зачитывал, как главы из романа. Смех стоял, будто на фильме Чарли Чаплина. 'Вот, говорил, потрясая этой книжкой, они все у меня тут! Пусть не красавицы, зато как любили'. А там на каждой странице под номером стояло имя его дамы сердца - Лидка, Зойка, Катька, длительность романа: даты первого и последнего свидания. Обязательно - возраст, вес, рост, цвет волос. И короткие пометки типа: Катька - когда кончает, то... так мол и так...
  - Аня, это нечестно. Ты уж договаривай, - развеселился Рува.
  - Нет, нет, и не спрашивай.
  -Тогда хоть намекни.
  - Ну, она, в общем, пускает ветры и... э-э... мочится. Тоже ведь про любовь. Скажешь, нет?
  ХХХ
  В 79 году вдруг объявился Миша Байкис. Он позвонил по телефону. Анна страшно обрадовалась.
  - Как ты? Где ты? - засыпала она его вопросами.
  - Сейчас в Израиле. А подробности при встрече.
  К приходу Миши она наготовила разносолов, много выпивки - стол был роскошным. Анна с нетерпением ждала появления старого друга. Ведь ему она была обязана знакомством с Рувой.
  Увы, невеселой получилась эта встреча. Она ожидала увидеть прежнего Мишу - весельчака, остроумца и балагура. Но он обрюзг и погрустнел. Для Анны оказалось полной неожиданностью, что живет он сейчас в Америке, штат Аризона. А в Израиль приехал, чтобы, наконец-то, его увидеть, 'да и вас повидать'. Миша искренне радовался, что 'вы вместе. Никак этого не ожидал, но очень рад, ребята'. А он освободился из колонии в 75-м. Условно-досрочно. Два года его не выпускали, но потом он все-таки уехал. Прибыл в Ладисполь в Италии, где тогда был перевалочный пункт для советских евреев. Там он познакомился с дамой, собиравшейся в США, и она утянула его с собой.
  - Где же твой хваленый сионизм? - воскликнула огорченная Анна.
  - Похоже, в колонии выветрился. Эх, братцы, сам не знаю, как это вышло, - признался Миша. - Обосновались мы в Фениксе. Дыра та еще....
  - И чем ты там в своей Аризоне занимаешься? - спросил Рува.
  - Что-то координирую в одной еврейской организации. Деньги вроде неплохие, - без особого энтузиазма сказал Миша. - Так что пока обживаюсь, присматриваюсь. Кстати, с дамой той я расстался через полгода.
  - Так приезжай сюда, к нам! - сказала Анна.
  - Посмотрим... - уклончиво ответил он.
  Разговор не клеился. Миша пытался шутить, но не слишком удачно. Пил мало, что-то ковырял вилкой у себя в тарелке. Словом, совсем не был похож на прежнего Мишу Байкиса. Вдруг стал прощаться.
  - Посиди еще немного, - упрашивала Анна. Но в ее голосе слышалась растерянность - не такой представляла она их первую после разлуки встречу.
  - Нет, мне пора. Послезавтра улетаю, а еще куча дел...
  Они расцеловались, обменялись телефонами. Потом в течение года изредка созванивались. Хотя нет, звонила она, а Миша не позвонил ни разу. Разговоры выходили какими-то натужными, словно им не о чем было говорить. А через год он и вовсе перестал отвечать.
  -- Наверное, уехал из этой дыры, -- предположил Рува.
  Больше они не виделись. И не слышались... Да, Миша Байкис. Пусть у него все будет хорошо! - твердила она про себя как мантру, когда вспоминала о своем единственном друге.
  ХХХ
  Анна гордилась Рувимом, восхищалась им, умилялась и радостно потакала его маленьким прихотям и слабостям, казавшимся ей такими невозможно милыми. А слабости у него имелись. Он был немножко сибарит и весьма ценил комфорт. И неожиданно оказался большим сластеной - иногда проскальзывал на кухню и тайком утаскивал к себе в кабинет пару конфет, вздрагивая, если она вдруг заставала его за этим занятием.
  Анна получала огромное удовольствие, если ей удавалось угодить его желаниям, часто даже невысказанным. Но понимала и то, что забота, которой окружала его, увы, не вполне бескорыстна. И стыдилась, что пытается достичь и другой цели - привязать его к себе.
  Ей было трудно расстаться с ним даже на минуту. Она почти возненавидела свою работу, вынуждавшую ее оставлять Руву на целый день. Но что поделаешь? На доходы Рувы вдвоем было не прожить. А так они могли позволить себе раза два в год слетать за границу.
  В свободные вечера наступало самое счастливое время. Рува облачался в свою любимую домашнюю фланелевую куртку, протертую на локтях чуть ли не до дыр (она купила ему точно такую же новую, но та висела в шкафу так и не надеванная). Анна приносила ему в кабинет чашечку кофе или рюмку коньяку. Он продолжал просматривать рукописи, а она уютно устраивалась на мягком пуфике и, не отрываясь, смотрела на него снизу. Да, глупо, как на дешевой олеографии. Ну и пусть...
  Как-то он заметил устремленный на него взгляд и сказал:
  -- Аня! Что ты меня глазами ешь, как карьерист начальника? На повышение не рассчитывай.
  -- Я и не рассчитываю. Просто не могу наглядеться на собственное счастье.
  -- Ну, уж и счастье...
  ХХХ
  Порою Анна подступалась к нему с вопросом:
  - Почему ты ничего не пишешь?
  Рува отшучивался:
  - Как это не пишу? Только вчера сдал в газету целую простыню. Черт-те на сколько полос.
  -У тебя чудные статьи, но я ведь не о том спрашиваю. Ты же сам говоришь, что это - низшая лига. А вот что-то свое... Я же вижу, что ты хочешь писать, но сам себя останавливаешь. Словно боишься. Почему?
  Однажды он сказал на это:
  - Куда лучше и приятнее других критиковать. Это ни к чему не обязывает. А если честно - да, боюсь. Хороший вкус не дозволяет писать посредственно. А талантливо может не получиться.
  Анна недоверчиво взглянула на него.
  -Боюсь, - повторил он и внезапно стал серьезен. - Думаю, это и определило мои жанровые предпочтения. Уже спустя много лет после того, шедшего 'на ура' рассказа, о том, как забирали маму, я понял, что предпочитаю придумывать фантастические истории, чем описывать реальные события, превращая их в ложь. Увы, фантаст из меня не вышел. Вот с тех пор не пишу. Да и поезд ушел. Смешно начинать карьеру сочинителя, когда тебе вот-вот стукнет полтинник. Хотя ты права - иногда хочется.
  - Подумаешь, полтинник, - запротестовала Анна. - Ты мне недавно рассказывал про кого-то, кто начал писать в 65 лет. Да к тому же стихи. Ты еще собирался их печатать.
  - А, это Юлик Шапиро. Он уникум. И, кстати, отказался от публикации. Сказал, что не хочет выставлять себя на посмешище. Мол, о душе пора подумать, а не о штурме Парнаса...
  - Вот и дурак, - сказала Анна.
  - Наоборот - мудрец.
  
  ...ПИФ-ПАФ, ОЙ-ОЙ-ОЙ!..
  И все же спустя какое-то время Анна стала замечать, что он что-то пишет, а при ее появлении немедленно накрывает исписанный лист первыми, попавшимися под руку бумагами. Мелькнула мысль о любовной переписке. Но нет, не могла такая переписка длиться несколько месяцев. К тому же на его столе появились книги об истории второй мировой войны и журнальные статьи с выписками из них. Анна удивилась. Ведь он всегда делился с ней своими планами. И такие обсуждения были для нее самыми счастливыми минутами. А тут - молчит. Да еще прячет. В конце концов, она не выдержала:
  - Что это ты все время строчишь тайком?
  Он долго отнекивался, но, наконец, признался.
  - Да вот задумал одну повестушку.
  - Расскажи!
  -Ни за что! Настоящие сочинители никому ни слова, пока не напишут. Боятся расплескать. Вот и я. А, впрочем... - он сделал паузу, а потом продолжил: - Нет, видно не быть мне настоящим писателем. Ты слышала что-нибудь об Абе Ковнере?
  - Нет, ничего.
  - Тогда слушай. История невероятная. Этот Ковнер (он, кстати, из России) с детства мечтал, что станет рядом с Иудой Маккавеем в списке великих героев Израиля. Но мечта не сбылась - о легендарном Абе Ковнере сейчас мало кто помнит. В лучшем случае что-то слышали, хотя о нем написана туча статей и даже книг. Однако... если бы замысел Ковнера осуществился, мир наверняка стал бы совсем другим. Когда началась война, Ковнер, а ему было 23 года, оказался узником Вильнюсского гетто. Там погибло 30 тысяч евреев. И вот этот мальчишка стал одним из организаторов подполья, а потом - его руководителем.
  После ликвидации гетто в сентябре 1943-го Ковнер сколотил еврейский партизанский отряд. А весной 1945 года в Румынии он создает подпольную организацию 'Нокмим', что означает 'Мстители' (ивр.). До середины пятидесятых она действовала по всей Европе, но главным образом в Германии. За это время они уничтожили сотни или тысячи нацистов. Цифры разнятся, но даже если несколько сотен. Ты представляешь?
  'Мстители' были засекреченной военизированной структурой. Об их делах можно было бы снять сотню фильмов. Вот что пишут, - тут Рува бросился к столу, открыл один из ящиков, долго в нем рылся, нашел, что искал и зачитал Анне: 'После разгрома фашизма в одной ФРГ насчитывалось более 13 миллионов человек, которые были связаны с преступлениями нацистского режима. Подавляющее большинство из них даже не предстало перед судом. А к 1949-у году в тюрьме сидели лишь 300 нацистских преступников'. Триста из 13 миллионов! Понятно, что у их жертв не могла не возникнуть идея мщения. Идея взять правосудие в собственные руки.
  Бывших нацистов стали находить в придорожных канавах, сбитыми незадачливыми водителями или в авариях, вызванных загадочной неисправностью техники. Гестаповцам, ожидавшим в больницах какой-нибудь несложной операции, вдруг в кровь через капельницу начинал поступать керосин. Кое-кого внезапно обнаруживали задушенными или повешенными у себя дома или в гараже.
  - А в 1946 году, - продолжал Рува, - 'Мстители' провели самую масштабную операцию - отравили мышьяком хлеб в лагере для бывших эсэсовцев. По крайней мере, несколько сот из них скончались. Но это еще не всё. Убийства нацистских преступников осуществлялись в рамках плана 'Б'. А был еще план 'А'.
  Ань, ты помнишь, как барон Мюнхгаузен объявил войну Англии? Ковнер решил поступить примерно так же - объявить войну Германии. Вернее, немцам. Ковнер уготовил им ту же участь, что постигла евреев. Должно было погибнуть шесть миллионов немцев - 'око за око'! Нацисты придумали газовые камеры. Ковнер хотел отравить водные запасы в крупнейших немецких городах - Берлин, Мюнхен и Гамбург. Свои люди были внедрены для работы в системах очистных сооружений. Одновременно изготовлялся яд. Кстати, хотя, скорее всего, это миф, ходили упорные слухи, что его помог изготовить Хаим Вейцман, химик и будущий президент Израиля. Словом, когда все было готово, Ковнер с двумя канистрами яда направился в Германию - вершить возмездие. Лишь по случайности он был задержан британцами и оказался в тюрьме. 'Так погибают замыслы с размахом, вначале обещавшие успех...', - писал Шекспир. Так сорвался план 'А', но ведь мог бы и не сорваться. И что тогда?
  - Это было бы ужасно! - воскликнула Анна.
  - Ты думаешь? Да, с такими ситуациями мы сталкиваемся только в книжках или в кино. И слава богу, что так. Ведь в них человек оказывается перед невозможным выбором. Вот и Ковнер оттуда - из Библии. Он чувствовал себя десницей Божьей. Но кто он на самом деле? Герой или злодей? Мы - люди маленькие - подобных вопросов бежим. Но мне хочется додумать все до конца. И написать об этом.
  - Написать его биографию?
  -Нет, не биографию. Фантазию. Историю о том, что было бы, если бы он осуществил свой план 'А'. Каким был бы мир после этого. Вариант альтернативной истории.
  - Фантазия - это совсем другое. Тут писателю и карты в руки. Выдумывай, лишь бы поинтереснее да пострашнее. Но Ковнер, он ведь реальный человек. А ты хочешь заставить его совершить такое...
  - Не я! Он мечтал об этом. И сорвалось только по чистой случайности.
  - Но ведь сорвалось, слава богу? И потом - как эта правда вперемешку с ложью будет воспринята? Возможно, до сих пор живы люди, которые его знали, любили? Ты представь, если бы кто-то про нас такую 'фантазию' написал? Как бы мы себя чувствовали? Тебе бы вряд ли понравилось.
  - Эва куда тебя занесло! Во-первых, нам с тобой это не грозит. А, во-вторых, может быть, и понравилось бы. Но, кстати, почему ты говоришь о Ковнере в прошедшем времени? Он жив, и ему сейчас лет 65, не больше.
  - А что с ним было после?
  -Недолго посидел у англичан в каирской тюрьме и уехал в Палестину. Писал стихи и песни. Жил в кибуце. Да и сейчас там живет.
  - Ох, какая книжка могла бы получиться! Но про реального человека, тем более, живого - так нельзя!
  - Я и сам об этом думал. Можно немного изменить имя. Скажем, не Ковнер, а Колкер. Но чувствую, - это важно, чтобы он оставался узнаваемым. Кстати, давай попробуем с ним созвониться. Мне важно понять, почему после первой неудачи он не предпринял вторую попытку, а отказался от своего намерения. Ты как думаешь?
  - Не знаю, - опешила Анна. - Мог просто яда не достать. А мог одуматься. Мало ли?..
  - Вот второе уже теплее. Но тут не мелодрама - мол, грех там и тому подобное. Ковнер ведь из другого теста. Он - библейский герой, беспощадный к другим и к себе. И жалости к случайным невинным жертвам испытывать не мог. Мне кажется, что после того, что с ним произошло в войну, он душой умер. И воду отравлять, превращать ее из живой в мертвую, отправился уже мертвец. Решил, что послан высшей силой, и отказался, поняв, что возмездие в ее замысел не входит. А что же тогда в этот замысел входит?
  - Что? - спросила Анна в замешательстве.
  - Не дает ответа, - усмехнулся Рува. - Чтобы этот ответ получить, придется вводить еще один персонаж. Бога.
  - Но ты же в бога не веришь?
  - Не верю. Я надеюсь. Как и большинство. Надеяться-то мы надеемся, но шансов 'Бога узреть' у нас нет. Об этом в Откровении от Иоанна сказано: 'О, если бы ты был холоден, или горяч! Но, как ты тепл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих'. Это он о нас, о надеющихся. А шанс остается только у горячих, тех, кто верой своей может горы двигать, или у ледяных, как Ковнер.
  -Что ты имеешь в виду?
  Я думаю, он понял, что Бог не даст ему установить справедливость, как он, Ковнер, ее понимал. Так или иначе, не допустит своеволия и справедливого возмездия. Словом, Бога узрел, но не уверовал, а наоборот. Понял, что такой противник ему не по зубам. Потому и отказался. Отказался, скрежеща зубами. Хотя соратники обвинили его в предательстве.
  - Почему же он им не объяснил этого? Причину своего отказа, то есть?
  - А как это можно объяснить? Кто поймет? Да я и сам не понимаю, почему Бог не допустил. Может, из ревности...
  - Почему из ревности? Может, просто не дозволил ему загубить свою бессмертную душу, - сказала Анна.
  - Но Холокост же он допустил? И Гитлеру позволил 'загубить свою бессмертную душу'? - передразнил ее Рува.- Почему же Ковнеру нельзя?
  - Не знаю.
  - Думаю, что Ковнер представлял для него опасность. Не Гитлер, а именно Ковнер. Потому что, как ни ужасно это звучит, но Катастрофа соответствовала божественному плану. Он ее не допустил, а запланировал. Да, миллионы жертв. Зато какой урок для выживших! А вот Ковнера и его план божественный замысел не предусматривал. И такого своеволия он позволить никак не мог. Понимаешь?
  -Бог не может быть таким!..
  -Как же добрый бог, который слепил человека по своему образу и подобию, может допустить не только Холокост, но ежедневное убиение миллионов своих созданий? Вот в эту самую минуту. И не просто убиение. Он же еще заставляет их мучиться, страдать от боли. И ладно бы - грешников, чье место в аду. Но ведь и детей, по определению безгрешных? Он же устраивает людям страшные пытки еще при жизни. Зачем? А когда они пытаются эту пытку прервать, совершив самоубийство, так он им запрещает. Ну, не то, чтобы запрещает, а как бы пальчиком грозит - мол, ну-ну-ну, нехорошо. Ковнер в каком-то смысле сродни самоубийцам. Чувствую - тут надо копать, я еще не додумал. Да, а добрый бог... Для него добро - только то, что соответствует его замыслу.
  - Ты думаешь, Ковнер тоже мог так чувствовать? - спросила она.
  - Не знаю, но допускаю. Вот об этом я и хотел бы его спросить. Впрочем, это всего лишь версия. Впрочем, есть еще один вариант - что Бога нет. И не было никогда. Но тогда мы возвращаемся к Федору Михайловичу - 'Если бога нет, то все позволено'. И Холокост, и план 'А' Ковнера, и бессмысленная пытка болью умирающих, и их запредельное унижение и тоска. Это уже не так интересно, как идея богоугодности Катастрофы. Но такой устаревший вариант мне как-то ближе. По крайней мере, в нем нет садизма от Отца Небесного. И, значит, человек сам вправе все это безобразие прекратить. Хотя бы избежать этой страшной боли. Вот чего я всю жизнь боялся, так это ее.
  - И ты готов про это написать?
  - Нет, конечно. Эти мысли, вернее, ощущения, как и сама тема должны остаться за кадром. А с Ковнером встретиться все-таки надо.
  ХХХ
  Несколько дней Анна звонила по справочным службам, пока не раздобыла телефон Ковнера. Они оба очень волновались, когда решились позвонить. Долго никто не отвечал. Наконец, раздался женский голос. Анна попросила соединить ее с господином Ковнером. Женщина сухо ответила, что он подойти не может. А зачем он вам? - осведомилась она. Анна объяснила, что они пишут о нем книгу. На русском языке и для русских, которые о нем ничего не знают. И вот, понимаете, мы хотели бы встретиться, чтобы уточнить у него какие-то детали.
  Женщина смягчилась и сказала, что Ковнер болен, а она за ним ухаживает. Нет, не родственница, просто сиделка. У него что-то с горлом, он не может говорить. Через несколько недель предстоит операция в США. Так что о беседе сейчас не может быть речи. Да, она передаст ему пожелания скорейшего выздоровления. А потом женщина неожиданно предложила дать им телефоны двух его друзей. Возможно, те согласятся что-то рассказать - один жил где-то на севере, а другой - в Тель-Авиве. Они начали с него и легко дозвонились. Через несколько дней Анна и Рува отправились на встречу с ним в особо роскошный дом престарелых, где доживали свой век видные сионисты. Друга Ковнера звали Эфраим. Он оказался красивым стариком с глубокими морщинами на лице, в свои 70 лет не утратившим ни память, ни ясность ума. Они проговорили больше трех часов, сидя в холле, а потом и в его комнате, куда им принесли чай, пирожки и конфеты. Эфраим встретил их радушно и радостно. Он был человек активный и, как признался им, смущенно улыбаясь, даже поет в местном хоре. Он был совсем одинок. Жена умерла давно, а единственный сын погиб в войну 73-го года. Эфраим много рассказывал им о тех далеких временах, об Абе, о себе. Навещали его редко. Контактов с людьми из большого мира, как он выразился, ему явно не хватало.
  Говорил он по-русски, хотя с сильным акцентом и иногда забывал самые простые слова, вставляя вместо них ивритские:
  - Мы же тогда, в 45-м, все были молоды. Я был чуть ли не самым старым - за тридцать. Абе - 27. В сущности, дети... Да, дети, но видевшие гееном. Как это по-русски? Да, ад. И через него прошедшие.
  Хотя рассказывал Эфраим по большей части о страшных вещах, в его голосе, когда он говорил о Ковнере, слышались восхищение и нежность.
  Аба? Каким он был? Он был герой и поэт... Редкое сочетание, если вдуматься. Герои обычно глухи к поэзии, а поэты трусливы, - улыбнулся он. - Аба был настоящим героем. Бесстрашным совершенно. Иногда очень страшным. Даже жестоким. И настоящим поэтом. А какой он был организатор?! О-о! Затевал и доводил до конца тысячи дел. Вот только с планом А не вышло. Когда он сказал нам, что от него надо отказаться навсегда, для нас это был шок. Многие после этого обвиняли его в предательстве. Это Абу-то! Он, думаю, так и не оправился от тех обвинений. Да, он был деловой человек. И при этом - снова странное сочетание - мечтатель. Такой классический еврейский мечтатель, как у Шолом-Алейхема. Аба, да... Таких теперь не делают...
  Когда они прощались, Эфраим настойчиво предлагал, если что, приезжать без стеснения. Спустя почти год после той их встречи, Анна звонила, чтобы поздравить его с еврейским Новым Годом. Сидевшая на телефоне медсестра сообщила, что у Эфраима случился инсульт и он в плохом состоянии. Навестить его можно, только вряд ли эта встреча вас порадует.
  Однако Рува настоял на визите. Они сидели в том же просторном, залитом солнцем холле, где сновали туда-сюда, громко друг с другом разговаривая и смеясь, не утратившие подвижности и оптимизма заслуженные сионисты и сионистки. Наконец, спустя четверть часа появился Эфраим. Вернее, его ввезли на кресле-каталке. Они смотрели на это гладкое и розовое лицо младенца, сходство с которым лишь подчеркивалось нелепым белым и чуть ли не батистовым чепцом на его голове, тесемки которого были завязаны аккуратным узлом под подбородком, и не узнавали. Своих гостей Эфраим не замечал. Взгляд его скользил по ним и блуждал вокруг, ни на чем не задерживаясь. Единственным, что, похоже, занимало его внимание, была бутылочка с молоком, стоявшая на подносе, прикрепленном к его каталке. Сиделка налила молока в глубокую тарелку, накрошила туда же печенья из пачки, лежавшей на том же подносе, и оставила их. Эфраим что-то бормотал и тянулся к тарелке. Правая половина его тела была парализована, но он, с трудом шевеля левой рукой, пытался добраться до крошек в тарелке. Он брал их, окуная пальцы в молоко. Крошки часто плюхались обратно, но когда удавалось их донести до рта, он жмурился от удовольствия.
  Они несколько минут посидели рядом, а потом нашли ту же сиделку. Она вытерла ему лицо салфеткой, поправила чепец, сбившийся на сторону, и увезла его по коридору. Он умер через два месяца. Примерно тогда же они узнали о смерти Ковнера. Операция в Америке не помогла.
  ...УМИРАЕТ ЗАЙЧИК МОЙ-2...
  Этот визит ужаснул Руву. Раньше он спал ночью, как убитый. Анна ему даже завидовала. У нее сон всегда был неспокойный. Но после этого посещения бессонница напала и на него. Иногда, проснувшись, Анна не находила его рядом с собой. Она вскакивала в тревоге и обнаруживала его сидящим в кабинете.
  -Что с тобой?
  - Не спится. Никак не могу забытьЭфраима. Все думаю, во что он превратился всего за несколько месяцев. И что может ждать каждого из нас в самом конце. Так сказать, на закате.
  Рува не в первый раз заговаривал о закате. И это всегда задевало Анну. Она думала про себя: 'Конечно, ему легко так говорить. А у меня только сейчас восход начался. Вся моя жизнь до него - одно сплошное солнечное затмение. Она попыталась обратить все в шутку.
  - Какой еще у тебя закат? Ты у нас мужчина в самом расцвете сил...
  -Так-то оно так, - грустно усмехнулся Рува. - И, надеюсь, что он еще не скоро наступит. Но мы ведь не страусы, чтобы голову в песок... Все всё понимают, но думать об этом не хотят. А надо бы думать... Особенно, когда время ехать с ярмарки. И с этим уж ничего не поделаешь. Вот и я замечаю, что стал забывать имена и фамилии, которые раньше выскакивали автоматически.
  - Ну, и что? Я тоже забываю. Эка невидаль!
  - Да, через это в старости проходят все люди. Угасают способности, слабеет память, болячки появляются, черствеет душа. Но это нормально. Страшно, когда ты становишься комком боли. Тогда и ты, и те, кто рядом, только и мечтают о твоей смерти. Лишь бы эти бессмысленные страдания поскорей закончились. Да, мечтают, но продолжают тебя и себя мучить из гуманных соображений. Помнишь, я тебе, говорил, что больше всего на свете боюсь этой боли, которая ведь может черт знает сколько длиться.
  - Ох, лишь бы нас минула чаша сия!
  - Но у Эфраима я понял, что боль и страдания - это только семечки. Есть вещь куда страшнее - превратиться в овощ.
  - Ну что ты такое говоришь, Рува?
  Он, словно не слыша ее, продолжал:
  - Мопассан чуть ли не собственным калом написал на стене клиники для душевнобольных, где и умер: 'Господин Ги де Мопассан превратился в животное'.
  - Хватит!..- взмолилась Анна.
  - Да, в животное. Но все-таки не в овощ! Это куда хуже, когда сознание умирает раньше, чем тело. Вот что непереносимо!
  - Рува, милый, не смей так думать!
  - Нет, только так об этом и надо думать.
  - Зачем?
  - Чтобы не дать себе превратиться в растение... Кстати, ты знаешь, кто такой кайсяку? - спросил он неожиданно.
  - Кайсяку? Что-то японское?
  - Точно. Есть народы, которые считают, что главное в жизни - это достойно из нее уйти. И японцы здесь - впереди планеты всей. Что такое сеппуку, знаешь?
  - Что-то вроде харакири?
  - Почти. Харакири, но совершенное по всем правилам самурайского кодекса чести. Так вот, кайсяку - это обычно лучший друг самурая, решившегося на сеппуку. После того, как тот вспорет себе живот, он должен отрубить ему голову.
  - Зачем?
  - Вот тут самое интересное. Голова отрубалась, чтобы предотвратить агонию. Чтобы самурай не мучился. А вторая причина, чтобы умер красиво - не дергался перед смертью, не хрипел. Ну, и без прочих неаппетитных подробностей. Чтобы он умер достойно. Понимаешь теперь?
  Рува надолго замолчал, а потом сказал: - Я давно хотел тебе это сказать, но все откладывал. Если так случится, что я из нас двоих буду уходить первым. И при этом шанс превращения в овощ станет реальным, то я хочу просить тебя стать моим кайсяку...
  - Ты с ума сошел! Я? Тебя? Голову отрубить?
  - Не голову, конечно. Всего лишь оказать маленькую помощь. А дальше я уж как-нибудь сам.
  - Но что я должна сделать?
  - Найти способ, чтобы я ушел из жизни. Яд какой сильнодействующий. Я не знаю, что! Я понимаю, что это невозможная и эгоистичная просьба. Но если ты пообещаешь, у меня гора свалится с плеч. Все, понятно, может обойтись и без этого. Кто знает? Но все же...Я бы и сам... Но боюсь, что не смогу. Да и понять, что со мной, не смогу, а только гукать и доставать крошки из молока.
  - Бред какой-то! Никогда... - словно в беспамятстве твердила Анна и вдруг почувствовала, что все у нее перед глазами расплывается в радужном тумане. Это слезы брызнули из глаз, а она и не заметила.
  - Я так и думал, - огорченно сказал Рува.
  Она так и не поняла, к чему относятся его последние слова - к ее отказу или к слезам ... Больше они в ту ночь не сказали друг другу ни слова. Улеглись спать. Анна до утра так и не заснула. Он, кажется, тоже...
  Но через два дня, когда за ужином Рува рассказывал ей о задуманной им статье, внезапная мысль пришла Анне в голову, и она спросила:
  - А ты? Если бы я тебя попросила стать моим... как это... кайсяку, ты бы согласился?
  Он словно ждал этого вопроса и, почти не раздумывая, ответил:
  - Да, согласился бы.
  Она молчала, ошарашенная.
  - Ладно, вот уже вся побелела. Давай сменим пластинку. Мы пока еще фрукты. Может, уже с гнильцой. Но ведь не овощи...
  
  ХХХ
  Время шло. Годы мелькали все быстрее. Рува давно закончил повесть о Ковнере, но публиковать ее отказывался.
  -Почему? - приставала Анна.
  -Нет, не то - не получилось у меня, что я хотел.
  - Так переделай, - уговаривала она. - Отшлифуй.
  - Я пробовал, не могу.
  3 ЧАСТЬ
  ...ПРИВЕЗЛИ ЕГО ДОМОЙ...
  И еще нескольких лет как не бывало. Время, похоже, их щадило. Случилось, правда, одно событие, которое Рува тяжело переживал - он ушел из журнала. Как это обычно бывает, там начались какие-то мелкие дрязги. Он поссорился с издателем и своим хорошим другом. Разумеется, никто бы его, несмотря на ссору, увольнять не стал. Издатель прекрасно понимал, что такого, как Рува, ему не найти. Но он полез в бутылку и ушел сам. Возможно, и жалел об этом. Кто знает? С Анной о журнале он больше никогда не говорил. Но за долгие годы он настолько привык редактировать его, искать и находить новых авторов, припасать сенсацию для каждого номера, что, лишившись этого привычного дела, чувствовал себя потерянным. После Рувы там сменилось несколько главных редакторов, но, в конце концов, журнал тихо умер, и слез о покойном пролито не было.
  Других событий, достойных упоминания, вроде не случилось. Рува продолжал вести творческие вечера, и публиковал свои все так же популярными статьи и эссе в двух или трех еженедельных газетах. Со стороны могло показаться, что в их жизни мало что изменилось. Но сам Рува изменился очень сильно. И эти перемены ее тревожили и пугали. Он, как и раньше, часами сидел в кабинете. Но перестал делать что-либо кроме своей еженедельной просветительской нормы, как он называл статьи для газет. Ничего другого не писал и, что еще хуже, не читал. Она подсовывала ему последние нашумевшие книжки - он их даже не открывал.
  Может быть, главной причиной, помимо ухода из журнала, стала неудача с повестью о Ковнере. Хуже всего, что он об этом ни слова не говорил. Приходилось говорить ей. Мол, подумаешь, журнал? Ты достаточно времени и сил ему отдал. Хватит! А вот по поводу якобы неудачи с повестью, это ты зря. По-моему, ты слишком рано сложил оружие. Попробуй еще раз... Но он только молчал, мрачнел и хмурился. И все чаще поминал о смерти:
  - Смотри, Аня, все получилось, как ты и мечтала. Мы с тобой живем долго. Осталось только умереть в один день.
   - Куда ты торопишься? Ведь у нас пока все -тьфу-тьфу-тьфу... .
  - Да, но лучше сани готовить с лета.
  - Глупый, для меня каждый день с тобой - счастье. Успеем еще умереть.
  Анна понимала, что переживает Рува, и не знала, как помочь. Ничего в голову не приходило, но однажды ее будто осенило.
  - Давай попробуем переводить израильских писателей на русский. Среди них есть прекрасные. Но о них никто не знает.
  - Даже если они все - гении, как я их стану переводить? Я же языка толком не знаю.
  - Не страшно. Я составлю тебе подстрочник. Только не отказывайся. Попытка - не пытка!..
  Рува долго отнекивался. Потом нехотя согласился. Она делала подстрочники, зачитывала ему целые страницы. Однажды он на пробу перевел один кусок. И израильский писатель вдруг зазвучал по-русски, словно всю жизнь писал на этом языке.
  Рува виду старался не показывать, но был очень доволен. Когда они закончили первый перевод, с разных сторон стали доноситься восторженные отклики. 'Даже лучше, чем в оригинале' - говорили те, что владели в равной мере обоими языками. Словом, это был успех.
  Так они перевели три книги автора, восхитившего сначала Анну, а за ней - и Руву. Она снова и снова перечитывала их перевод и каждый раз поражалась. Возникала какая-то неслыханная проза - будто перевод с марсианского. Нет, она не могла выбрать, что лучше - оригинал или по-русски.
  Если раньше она не находила для себя ясный ответ, почему они вместе? 'Все по привычке, - думала она. - Возраст у него уже не тот, чтобы лошадей менять...' То теперь она впервые по-настоящему чувствовала, что стала ему нужна, необходима. Но - и это куда важнее всего остального - ей, похоже, удалось растормошить Руву. Он с каждым днем работал все увлеченнее. Анна была счастлива!
   ХХХ
  И вдруг... Как ни готовься, это всегда происходит вдруг. Рувима стали мучить головные боли. Анна почти насильно поволокла его к врачу. Тот велел срочно записаться на томографию мозга - 'так, на всякий случай'. Они бросились в знаменитую иерусалимскую больницу. Обычно ждать этой процедуры приходилось несколько недель. Анна была готова к долгому ожиданию. Поэтому забеспокоилась, когда врач, проглядев заключение их семейного доктора и результаты уже сделанных анализов, назначил обследование через три дня.
  Естественно, на томографию она отправилась вместе с Рувой. Она вообще ни на секунду старалась его не оставлять. В сам кабинет ее не пустили. Анна сидела в комнатке рядом с регистратурой на том же минус первом этаже, что и кабинет МРТ, и впервые в жизни молилась. Только она не знала, как это - молиться? Поначалу ее молитва была больше похожа на приказ.
  -Сделай так, чтобы все обошлось!
  'Нет, так нельзя! - ужаснулась она. - Ох, я не знаю, как к Тебе обращаться и что говорить. Но ведь ты и так всё понимаешь? Пусть все будет хорошо. Если так уж надо, если нельзя иначе, без жертвы - пусть это случится со мной. Все, что угодно - но со мной! Только не с ним. Ну, пожалуйста... - молила она.
  Но молитва не помогла. То ли Он не любит, чтобы с ним разговаривали в приказном тоне, то ли по обыкновению в самый критический момент 'сокрыл лице свое', то ли Его попросту нет, но через неделю их пригласили для беседы. Тот же врач сообщил им диагноз - опухоль мозга. Она вдруг стала часто-часто дышать, как дышат, когда воздуха не хватает. Врач встревожено поглядел на нее и налил стакан воды. Анна жадно пила, чувствуя, как зубы лязгают о стекло. Рува, напротив, выглядел очень спокойным, и только Анна могла расслышать необычные нотки:
  - А что дальше?
  Врач сказал, что надо не откладывая, начать сеансы облучения. А там посмотрим, как поведет себя опухоль, как отреагирует на облучение. Не исключено, что потребуется операция. Но это не раньше, чем через два-три месяца.
  - Значит, эти месяцы у меня есть? - все так же тихо спросил Рувим. Анна догадалась, что он думает о том, успеют ли они за этот срок закончить перевод новой, четвертой книги.
  - Есть, - ответил доктор. - Может, и больше.
  Удивительно все-таки устроен человек! Всего несколько дней назад Анна молилась, чтобы все обошлось, но сейчас от этих слов врача она ощутила внезапную и огромную радость.
  - Три месяца - это же море времени. Целая вечность!
  ХХХ
  На следующее утро они пришли в отделение лучевой терапии, где женщина в белом халате долго изучала результаты томографии, чтобы определить интенсивность облучения, число и частоту сеансов.
  Эта женщина, Вера, по стечению обстоятельств оказалась моей доброй знакомой. Многое из того, что потом происходило, я знаю с ее слов. Она была физиком, а не врачом. Ведь эти сложнейшие лучевые приборы надо было как-то калибровать, подбирать правильную дозу.
  Врачи пытались нанести болезни такой удар, чтобы она, пусть и временно, отползла, как раненный зверь. Сеансы облучения проходили ежедневно. Рувим понимал, что с каждым сеансом пока еще незаметно, но необратимо выжигаются клетки его мозга. Но ему хватало мужества шутить по этому поводу:
  -Что, доктор? Сколько сеансов потребуется, чтобы я превратился в растение?
  Вера ужасно терялась, но пыталась, игнорируя главный его вопрос, увести разговор в сторону, отвечать ему в тон:
  -Зачем вы дразнитесь? Я же сто раз вам говорила, что я не доктор.
  -Нет, - возражал он. - Вы доктор, и притом самый лучший. Вы просто чеховский земский врач. Только с вами я могу поговорить. Остальные вечно заняты. А что для нас, всегда недовольных пациентов, самое важное? Человеческий разговор о наших болячках.
  Однажды вечером у Веры дома раздался звонок. Это была Анна, и была она не в себе. Плакала, умоляла помочь, кричала бессвязное. В конце концов, трубку взял Рувим. Своим обычным тихим голосом он объяснил, что происходит:
  - Понимаете, у меня довольно неприятные ощущения. Словно мой мозг поднялся, как тесто, и давит на череп. И, кажется, вот-вот раздавит его и выплеснется наружу. Можно ли что-то сделать?
  - Это отек! Отек мозга! - закричала Вера - Я позвоню нашему заведующему. Потерпите пару минут. Сможете?
  - Смогу.
  Вера бросилась звонить. К счастью, тут же дозвонилась.
  - Да, это отек. Пусть немедленно примет сразу 10 дневных доз своих таблеток. Должно помочь. Если нет - скорую срочно. И держите меня в курсе.
  Вера перезвонила Анне, та отказывалась:
  - Это же сумасшедшая доза! Он не выдержит!
  Снова трубку взял Рувим.
  -Да, сейчас приму, - все так же спокойно сказал он. - А что делать, если не поможет?
  - Поможет. Должно помочь. Я через каждые десять минут буду вам звонить.
  Тогда все обошлось. Уже через час Рувим сказал, что боли исчезли, и он чувствует себя как прежде...
  Они приходили в больницу каждый день. Казалось, Анна заговаривается.
  -Ничего, ничего, мы успеем. Вот увидишь, успеем. Ведь время еще есть. Есть же время? - говорила она, словно бредила, обращаясь даже не к нему, а сразу ко всем, кто находился рядом. Они не понимали, о чем она, но ободряюще кивали. Мол, да, успеете. Время еще есть.
  ...ОКАЗАЛСЯ ОН...
  А уже на следующий день Рува почувствовал сильную боль в печени и в ноге. Они снова поехали в больницу. Врач увеличил дозу обезболивающих. Они вышли из кабинета. А потом Анна сказала, что забыла какие-то бумажки, и уже одна кинулась обратно.
  - Доктор, что же делать? Может, операция?
  - Нет, операция бесполезна. Только увеличит мучения. У него же... метастазы. По всему телу...
  Анна встала и пошла к двери, чувствуя, что шатается. Но, выходя в коридор, постаралась сделать беззаботное лицо.
  -Что сказал доктор? - спокойно и даже как бы с улыбкой спросил Рува.
  -Ничего не сказал. И о чем? Я только взяла бумажки и вышла.
  - Долго же ты их брала. Полчаса прошло.
  День ото дня боли становились все сильнее. Но вечер пятницы был хорошим. И Рува впервые за эти дни спокойно уснул.
  ХХХ
  А утром в субботу у Веры дома раздался телефонный звонок. 'Кто это в такую рань?' - раздраженно подумала она. Это звонила Анна:
  - Рува ушел.
  - Куда ушел? - спросонья не поняла Вера.
  - Нет его больше. Умер. Во сне. Кажется, не мучился. Болей у него с вечера не было. Я еще подумала, что лекарства помогли. Даже заснула. А когда проснулась, он уже был весь холодный. Нет, не мучился...
  -К вам приехать? - спросила Вера.
  - Да, если можно. - Вера услышала, как на другом конце провода голос дрогнул. - Мы... Я буду рада.
  Вера кое-как привела себя в порядок и поехала. Она автоматически вела машину, а в голове вдруг всплыли строчки израильского поэта Ханоха Левина, случайно прочитанные когда-то:
  ...Кто нарушил шабат, тот сгинет в шабат.
  Тот сгинет в шабат от боли и страха крича.
  И ничто его не спасет, ни главврач, ни два главврача,
  Ни сестричка, чьи груди пропахли от разных микстур.
  Ни даже молитва, что он произнес в Йом Кипур
  Вера едва прикоснулась к звонку, как дверь распахнулась, словно Анна стояла около нее.
  -А, это вы, - сказала она с некоторым, как Вере показалось, удивлением и умчалась куда-то. Вера не знала, что ей делать. Она закрыла входную дверь и прошла на кухню, где довольно долго сидела в замешательстве. Потом услышала:
  - Где же вы?
  Голос Анны звучал чуть ли не капризно. Потом она вбежала в кухню и нетерпеливо сказала:
  - Пойдемте же, пойдемте скорее - посмОтрите на него. Он такой спокойный, такой красивый...
  И снова бросилась назад. Вера робко пошла следом.
  Рувим лежал на кровати, аккуратно до груди укрытый одеялом. А над одеялом сияла белизной рубашка. Он, действительно, лежал спокойный, даже умиротворенный.
  - Вот, рубашку ему приготовила свежую, - говорила Анна. - И одеялом прикрыла, чтобы не мерз.
  Она поминутно поправляла ему то рубашку, то волосы. Вере это напомнило, как суетятся мамаши, отправляя ненаглядное чадо на концерт в музыкальной школе, где будущий Гилельс должен отбарабанить какой-нибудь 'Турецкий марш'. Вдруг луч солнца из окна упал на его лицо. Тут она всплеснула руками и запричитала:
  -Ох, а вот мы сейчас занавесочку-то, занавесочку... Чтобы солнышко в глазки не светило.
  Она бросилась к окну и задернула довольно плотные портьеры. Комната сразу погрузилась в полумрак.
  - Вы уже сообщили в Хевра Кадиша? (религиозная организация в Израиле, оказывающая погребальные услуги) - спросила Вера.
  -Что?.. - не сразу поняла вопрос Анна. - Нет, совсем об этом забыла.
  -Хотите, я позвоню? - предложила Вера.
  -Да, спасибо.
  В Хевра Кадиша долго не отвечали. А когда ответили, Вера попросила увезти тело.
  - Шабат, геверет. Мы приедем после его окончания.
  - Как? Только вечером? - возмутилась Вера. - Вы же работаете даже в праздники.
  На том конце трубки поупорствовали, и нехотя согласились приехать через три часа. Вера продиктовала адрес, еще что-то ответила на вопросы невидимого еврейского Харона. Он все записал. Ждите... Тут Анна снова запричитала:
  -Вот, маленький, скоро приедут и увезут тебя. И ничто тебя больше не потревожит - ни дождик, ни солнышко.
  Вера больше не могла слышать эти почти непристойные сюсюканья . Она выскочила из комнаты - ушла на кухню и сидела там, наверное, минут сорок. Потом Анна появилась и очень по-светски спросила:
  -Не желаете ли чаю?
  -А вы сами? Вы что-нибудь поешьте.
  -Я? - снова как будто не поняла Анна. - Нет, не хочу. Да ведь и нельзя, - она встрепенулась. Ведь нельзя есть, когда в доме...
  Она, видимо, хотела сказать, мертвец. Вот так они сидели. Правда, Анна поминутно выбегала в спальню взглянуть на Руву.
  Наконец, раздались голоса и стук в дверь. Вошло четверо. Один (видимо, главный) был в шляпе. Остальные в черных кипах. А с ними носилки. Они произнесли краткие молитвы и стали делать, что положено у евреев в таких случаях. Потом стали задавать какие-то вопросы о покойном. Анна как-то странно смотрела на них, словно не понимала. Будто ее прекрасный иврит вдруг испарился. А потом лихорадочно зашептала Вере в ухо:
  -Пожалуйста, уговорите их, чтобы похороны - не завтра. Чтобы в понедельник.
  -Они не захотят, - зашептала Вера в ответ. - Тем более, в Иерусалиме...
  - Но вы их умолите, скажите, что дети его должны успеть на похороны. А они едут из России.
  -А это правда, про детей в России? - спросила Вера, ни разу о них не слышавшая.
  -Да, правда. Две дочери.
  Уговорить было не просто. Но все же они согласились, чтобы похороны состоялись в понедельник, в пять часов.
  Потом двое положили Руву на носилки и понесли к двери. Она была узкая, поэтому им пришлось наклонить носилки. Третий в это время придерживал тело. Вера была уверена, что сейчас Анна подхватится и побежит вслед за ними. Чтобы проводить Руву до машины и еще раз на него взглянуть. Но нет. Анна закрыла за ними дверь и снова уселась на табуретку в кухне.
  Они снова долго молчали, а потом Анна встрепенулась:
  -Ох, совсем забыла. Мне же надо сделать срочный звонок. Билет заказать на самолет. Я ведь уезжаю.
   -Да? - удивленно спросила Вера: - Когда?
  -Не знаю. Зависит, когда у них ближайший рейс. Хотелось бы завтра-послезавтра.
  -Но ведь послезавтра похороны! - еще больше удивившись, сказала Вера. - Вы разве забыли?
  - Нет, меня на них в любом случае не будет. Я и не собиралась... Осуждаете? - чуть ли не весело спросила Анна.
  -Нет, что вы, нет! Кто я такая, чтобы вас осуждать. Но ведь другие.
  - Вижу, что осуждаете... Ну и пусть. Другие пусть осуждают,- усмехнулась Анна, замолчала, а потом сказала:
  -Нет, похорон я не вынесу. Ненавижу эти еврейские похороны. Жуть, правда? Нет уж. И без меня похоронят...
  -И куда же вы собрались? - сказала Вера, тут же испугавшись, что этот вопрос прозвучал иронично.
  -В Швейцарию. Мы давно с Рувой собирались. Думали поехать вдвоем, а теперь придется мне одной.
  Она хотела еще что-то сказать, уже было открыла рот, но запнулась и умолкла.
  - Что ж, может, вы и правы, - сказала Вера, чувствуя, как дрожит ее голос. - Вам надо немного развеяться.
  -Вот именно, развеяться. Хорошее слово вы придумали, - криво улыбнулась Анна.
  'Что она такое говорит? Нет, она не в себе. Сама не знает, что несет. Какая-то глупая и фальшивая бравада, - думала Вера. - Ей будет ужасно стыдно за эти слова, если она их вспомнит. И на похоронах она будет...'
  - А вы сами на похороны придете? - словно услышав, о чем Вера подумала, спросила Анна.
  -Я? Приду, не сомневайтесь...
  -Вот и отлично.
  Вера сухо попрощалась и с облегчением выскочила за дверь. Всю дорогу домой ее била дрожь от внутреннего холода. Хотя она чувствовала сосущий голод, но есть ничего не стала. Зато залпом выпила три больших чашки обжигающего и очень сладкого чая. И дрожь унялась. А Анну она больше никогда не видела.
  ХХХ
  В самолете место Анны было под литерой 'А'. 'О, у окошка', - машинально порадовалась она. Самолет взлетел, накренился, пролетел над Тель-Авивом, сверкнуло под солнцем Средиземное море.
  Рейс Тель-Авив-Цюрих продолжался уже около часа, в иллюминаторе были видны только облака. До похорон Рувы оставалось еще четыре. Много. Но теперь она, даже если бы захотела, не могла на них быть. И желания не было, хотя чувство вины из-за этого она испытывала, несмотря на все сказанные позавчера Вере слова. Кажется, она тогда сильно расстроила эту милую женщину. Но ладно. Сейчас надо сосредоточиться на главном. Точно ли она ничего не забыла? Анна в сотый раз открыла небольшую сумочку, в которой плотно лежала куча бумаг. Она снова пересмотрела их, сверяя по списку, который сжимала в левой руке. И снова убедилась, что нет, ничего вроде не забыла. 'Начался обратный отсчет', - сказала она про себя.
  ...ПЯТЬ...
  Когда они впервые заговорили об этом? Давно. После визита к Эфраиму и того ужасного разговора, когда Рува попросил ее стать его кайсяку. Тогда она в ужасе отказалась. На какое-то время они вроде бы закрыли эту тему.
  Но потом он, да и она, снова и снова к ней возвращались. К ней и к почти маниакальной мечте самой Анны 'жить долго и умереть в один день'.
  Анна вспомнила, как Рува впервые рассказал ей о Стефане Цвейге и его жене.
  - Они приняли яд и умерли в объятиях друг друга.
  
  - О, вот прекрасная смерть! Да, так бы я хотела. Только это все же самоубийство, а я бы предпочла от естественных причин.
  
  - Вот видишь, ты уже торгуешься? - улыбнулся тогда Рува. - Без самоубийства трудно. Можно было бы в автокатастрофе, если это можно считать естественной причиной. Но машину мы с тобой не водим, увы...
  
  В тот вечер они больше об этом не говорили. Но вскоре эта жуткая тема, которую они стали обозначать 'Умереть в один день', стала для Анны привычной.
  
  Особый ужас у нее вызывал такой 'легкий и быстрый' способ, как просто выкинуться из окна:
  - Да, это быстро, но как только я себе представляю тот ужас, который испытываешь в этот момент, то под ложечкой начинает сосать, и ноги подкашиваются. Ведь пусть это продолжается всего несколько секунд, но пока летишь, это, наверное, кажется вечностью. И такое успеваешь передумать, такой страх испытать, что нет - лучше не надо. А асфальт все ближе, и ты бы уже рада все переиграть. Ан нет, уже ничего не изменить. Нет, лучше как-нибудь по-другому.
  - Врачи сказывают, что живым 'до цели' не долетаешь. Почти сразу разрывается сердце, - говорил ей Рува. - Револьвер лучше. Хотя тот самый миг, когда нажал на курок... Кто знает, может он тоже длится целую вечность. Да и где его достать, револьвер?
  Они перебирали и отвергали один за другим самые разные способы свести счеты с жизнью. Повеситься? Нет, не годится. Все тот же момент, когда отбрасываешь табуретку и повисаешь... Вот эта изменчивость времени, которая субъективно может растягиваться на века. Да, потом все кончается. Но этот миг может оказаться страшнее любых страданий.
  - К тому же это не эстетично, - говорил Рува.- Расслабляются мышцы кишечника и мочевого пузыря. И ты висишь, весь мокрый и обкаканный. Нет, идеальный вариант - цианистый калий. Но где его взять? Остается только два способа - таблеток наглотаться (только чтобы с гарантией) или газ включить и спать лечь. Самое милое дело. Вот только большой вопрос - сможешь ли ты потом заснуть? Боюсь, что нет. Вскочишь и закроешь конфорку. Так что ничего не будет, кроме головной боли и тошноты.
  - Знаешь, Рува, если бы нас сейчас кто-нибудь слышал, решили бы, что мы с тобой два безумца. Что по нам психушка плачет. Может, и не зря бы решили. Ведь только послушать, о чем говорят два относительно интеллигентных и не слишком даже старых человека, - зябко поеживалась Анна.
  Рува ей на это возражал:
  - Я думаю, об этом все говорят. Или хотя бы думают. Если не боятся думать. Да и потом нас ведь никто не слышит. Разве что господь бог.
  ХХХ
  Самолет себе летел. Его моторы деликатно и убаюкивающе гудели. Анна слышала мирное посапывание пассажиров рядом с ней и сзади, а сама вспоминала, когда же впервые в этих их безумных разговорах возникло слово 'эвтаназия'? Не как метафора эмиграции, а по-настоящему... Это было несколько лет назад. Тогда все чаще стали о ней говорить. Само звучание этого слова вызывало в ней рефлекторный ужас. 'Да, словечко не лучше, чем метастазы. Такое же змеиное 'з', - привычно подумала она.
  Поначалу Рува, помнится, был настроен скептически:
  - Рано или поздно, но эвтаназию разрешат. Увы, не при нашей жизни. И ведь что удивительно - все опросы показывают, что чуть ли не 90 процентов граждан любой страны обеими руками за нее! А вот религиозные авторитеты и политики - против. Тут ведь настоящий гордиев узел проблем - религиозных, юридических и бюрократических. И надо признать, что определенные основания против эвтаназии есть. Например, опасность злоупотреблений. Хотя, по-моему, эти вопросы как раз вполне решаемы. Но мы с тобой до этого не доживем. К тому же, Израиль будет последней страной, где ее разрешат. Помяни мое слово! Правда, говорят, что в некоторых странах, в Голландии, например, на помощь врачей безнадежным пациентам, смотрят сквозь пальцы. Только денежки надо заплатить. Но денежки такие большие, что у нас с тобой их нет. И не будет...
  - Рува, не знаю насчет 'сквозь пальцы'... Ты же помнишь эту историю про Доктора Смерть? Он помогал умереть без мучений безнадежно больным. Ему бы памятник ставить, а ему дали 25 лет.
  - Это в США было, кажется?
  - Да, в Америке.
  - Вот сама видишь. Шансов на принятие такого закона практически нет.
  Смешно! Не прошло и недели, как Рува это заявил, а газеты вовсю трубили, что голландский парламент узаконил эвтаназию.
  - Эх, молодцы голландцы, - радостно воскликнул Рува. Он даже не поленился и поехал в библиотеку, чтобы полистать газеты и выяснить подробности.
  - Да, - сказал он, вернувшись. - Все так и есть.
  - Значит, поедем в Голландию, если понадобится. Тьфу-тьфу-тьфу, чтобы не пришлось...
  - Нет, в Голландии нам не обломится, - умерил ее энтузиазм Рува. - Там только по медицинским показаниям. Если безнадежен, тогда - пожалуйста. Но это не главное препятствие. Куда важнее, что они там внесли пунктик, что врач, дающий такое разрешение, должен быть давно знаком с пациентом. Идиотский пунктик, надо сказать. Но нам он эту возможность полностью перекрывает...
  Однако все меняется в этом лучшем из миров. Уже через пару лет эвтаназию разрешили в нескольких странах. А в Швейцарии, оказывается, эта процедура проводилась еще с 40-х годов. Вернее, не во всей Швейцарии, а в одном из ее кантонов.
  Казалось, сама судьба толкала их на этот путь. У Рувы был приятель, который уехал из СССР в начале 70-х, женившись на иностранке, и как раз незадолго до того получил швейцарское гражданство. Он был на несколько лет старше Рувы и жил в Цюрихе, то есть, в столице того самого кантона.
  Рува тут же с ним списался и задал кучу вопросов о том, как в свободной Швейцарии обстоит дело с 'хорошей смертью'. Каково же было его и Анны удивление, когда приятель ответил, что он сам сразу по приезде записался на очередь для проведения этой процедуры. Когда и если понадобится. У него был своего рода абонемент. Платишь около 50 долларов ежемесячно, зато фирма обязуется обеспечить тебе 'хорошую смерть' в тот момент, когда ты пожелаешь. Но это все - для граждан или, людей, постоянно в стране проживающих. С иностранцами сложнее. Для них пока такая возможность полулегальна, хотя с каждым годом, учитывая высокий спрос на эту услугу (она получила даже неофициальное название 'суицидальный туризм'), отношение властей все либеральнее. Швейцарский приятель прислал Руве брошюрки от двух разных фирм, где излагались все требования, которым должны соответствовать иностранцы, желающие умереть. Главным условием было наличие диагноза неизлечимой болезни, подтвержденного медицинским учреждением страны, где проситель проживает. При выполнении этого условия иностранцы также могли встать в очередь на проведение скорбной процедуры. Рува не уставал поражаться практичности и скрупулезности 'этих швейцарцев' и, смеясь, зачитывал ей отдельные пункты из брошюрок. В них перечислялись дополнительные услуги, которые могут приобрести эти специфические туристы. Естественно, за отдельную плату. В списке значился, например, осмотр достопримечательностей кантона Цюрих. Можно было заказать себе питание по особому меню и даже снять квартиру или коттедж, если клиент пожелает большей приватности.
  Правда, возникло одно обстоятельство, которое могло поставить под угрозу весь план Рувы. Дело в том, что похороны иностранцев, пожелавших свести счеты с жизнью именно в Цюрихе, происходили все чаще. То тут, то там по улицам города двигались траурные процессии. Настроения жителям это не прибавляло. 'Наш прекрасный город все больше напоминает кладбище. Это ужасно!' - возмущались они. Недовольство граждан возросло до такой степени, что власти кантона объявили референдум о запрете права 'на хорошую смерть' для иностранцев. Референдум состоялся, но более 80 процентов жителей высказались за сохранение существующего положения.
  'Вот так швейцарцы!' - только и сказал Рува, облегченно вздохнув. К этому времени он стал знатоком этой процедуры и даже знал, какой препарат используется, чтобы обеспечить клиентам надежный и безболезненный уход. Он назывался нембутал. Вообще-то, это снотворное, но в больших дозах препарат обеспечивал остановку дыхания во сне.
  - Ох, сомневаюсь я, что клиент, даже приняв снотворное, способен уснуть в такой момент, - недоверчиво говорила Анна. - Разве что сильно устанет после осмотра достопримечательностей.
  - Полагаю, все предусмотрено. Там же специалисты сидят. И вроде бы пока претензий не было.
  Анна подумала и добавила:
  - А знаешь, что? Это неплохо - осмотр достопримечательностей. Я, например, если такое случится, обязательно погляжу на озера. И тебя пойти заставлю. Туризм так туризм. Пусть и суицидальный...
  Впрочем, у Рувы был и альтернативный план. Оказывается, в Мексике этот препарат продавался свободно в любой лавчонке, как средство для умерщвления животных. И всяк мог купить нужную дозу за несколько десятков долларов.
  -Это, даже с учетом билетов на самолет, было куда дешевле, чем Швейцария. Но поди знай, что в такой мексиканской лавочке тебе подсунут под видом нембутала. Нет, Швейцария надежнее, - решил Рува.
  ...ЧЕТЫРЕ...
  Оставалась самая трудная и неприятная часть дела - добыть справки о неизлечимых болезнях. Анне это очень не нравилось. Не только из-за того, что неэтично и дорого. Она боялась, что, раздобывая эти справки, можно накликать реальную болезнь.
  Не стану описывать этапы этой авантюры. Им занимался Рува, Анну не вмешивая. Наконец, нужные люди нашлись. И все было сделано в лучшем виде - официальное медицинское заключение с печатью, а к нему прилагались результаты столь же фиктивных анализов. После года хлопот все было готово. Оказалось, что им даже не нужно ехать в Швейцарию для подписания договора. Достаточно было списаться и переслать требуемые документы. Через месяц они получили заказное письмо, в котором было подтверждение, что все условия ими выполнены, и они получили номера своих 'дел' и секретные пароли на случай, если какой-нибудь злоумышленник захочет обманом воспользоваться их правами.
  Анна вздохнула с облегчением. Теперь у нее была гарантия, что они оба смогут умереть достойно, а, главное, вместе.
  И вот на тебе - не успели. Может, и вправду накликали ему болезнь? Анна старалась об этом не думать. Пусть умереть в один день не получилось. Но ведь и разница в несколько дней - это не так уж страшно. Ему-то что? Можно сказать, легко отделался. Умер, а она осталась одна. И на казнь идти ей теперь предстоит одной.
  Предстоящая процедура все-таки страшила ее. Даже 'предательская' (как она это называла) мысль отказаться от эвтаназии приходила в голову. Но жизнь без него, действительно, потеряла всякий смысл.
  Заказав билет на самолет, Анна позвонила в Цюрих по указанному номеру, представилась, сообщила свой секретный пароль.
  На том конце провода приветливый женский голос произнес:
  - Если мадам укажет номер рейса, мы встретим вас в аэропорту.
  - Нет, - ответила Анна. - Я доберусь сама. Это далеко от аэропорта, если на такси?
  - Двадцать минут, максимум. Но я бы вам не советовала. На поезде гораздо удобнее. И дешевле. Он останавливается прямо в аэропорту, даже наружу выходить не надо.
  - Я наверняка запутаюсь, заблужусь.
  - Заблудиться там трудно. Везде указатели. Вокзал расположен на этаж ниже аэропорта. Давайте поступим так: поезд вас довезет до городка, а там на перроне вас встретит наш сотрудник. И уже доставит до места.
  - Хорошо, -Анна продиктовала номер рейса.
  - Если самолет вдруг задержится, не беспокойтесь. Ваша комната будет вас ждать в любое время. Да, и еще: на каком языке предпочитает мадам беседовать с обслугой? Можно и по-русски. Мы специально наняли несколько человек для русских клиентов.
  - Да, русский - это хорошо. Спасибо, - сказала Анна и повесила трубку.
  ...ТРИ...
  Самолет приземлился. Аэропорт выглядел шикарно - все блестит, всюду витрины, витрины, а из невидимых динамиков неназойливо льется тихая музыка. Анна с сумочкой и небольшим чемоданом шла в пестро одетой разношерстной толпе. Даже странно - толпа как в Израиле. Только харедим в черных шляпах не видно. 'Интересно, есть ли среди них те, кто прибыл с той же целью?' - праздно подумала она, остановилась у окошка для обмена валюты, поменяла доллары на швейцарские франки и, следуя указателям, спустилась на эскалаторе на этаж ниже. Заблудиться и вправду оказалось невозможно. В кассе она попросила билет до Küssnacht.
  - Обратный билет до Цюриха нужен?
  - Нет, мне в одну сторону, - ответила Анна.
  Девушка за кассой чуть задержала на ней взгляд и сказала, махнув рукой в сторону эскалатора:
  - Мадам, спуститесь на этаж ниже. Поезд на Кюсснахт отходит через 10 минут. Без пересадок.
  Народу в вагоне было мало. Поезд почти незаметно тронулся. 'Вот и на Швейцарию погляжу', - подумала Анна, уставившись в окошко. Но погода не располагала. Было сыро, пасмурно, серо. Наползавший туман скрывал альпийские виды. 'Того и гляди дождь начнется, - вдруг обеспокоилась она. - А я, клуша, зонтик забыла!' Да, депрессивная погодка. Больше Анна в окно не смотрела, задумавшись вдруг об имени городка, в который направлялась. Küssnacht. Странно, она его и от Рувы слышала и даже сама им письмо писала, но считала, что это случайное сочетание букв. Оказывается, нет. Кюснахт - это же 'ночной поцелуй'. Название для бульварного романа. А вот в повелительном наклонении уже лучше - 'Поцелуй ночь!' А если с деепричастным оборотом: 'Целуя ночь'?* Да, для бульварного чтива отлично подойдет. И для... моей ситуации... тоже... Эти мысли отвлекли Анну, так что она и не заметила, что поезд стоит в Цюрихе. Она взглянула на часы на табло в вагоне, и как-то отрешенно подумала: 'А до похорон еще час остался'. Но тут же приказала себе: 'Нет, об этом не думай!' Поезд снова покатил. Вот показалось знаменитое озеро. Но и оно в этом тусклом свете больше похоже на скучную асфальтовую дорогу.
  'Так бы ехала и ехала. И куда он спешит?' - Анне хотелось затормозить поезд. И время, заодно - 'нет, еще далеко - целых четыре, три, ну, пусть уже только две остановки. Все равно еще долго'.
  Чем ближе был конечный пункт, тем тревожнее билось сердце. Надо же, тело еще пыталось сопротивляться принятому решению.
  Но вот на табло появилась надпись Küssnacht. Двери раскрылись, и Анна вышла на почти пустой перрон, тут же увидев молодого человека с картонкой, на которой было по-русски написано ее имя. Правда, с ошибкой - одно 'н' вместо двух. Он как-то скептически на нее поглядел ('должно быть, удивился, какая неухоженная дама...'), подхватил из рук чемоданчик и повел с перрона, произнося какие-то дежурные фразы на ужасающем английском. Дождя, к счастью, не было.
  - Вы местный? - осторожно спросила она.
  - Нет, из Косова. Знаете такую страну? - впервые улыбнулся он и добавил: - Но я уже десять лет в Швейцарии.
  Он распахнул перед ней дверцу машины, и они поехали. Клиника (или как ее называть - фирма? отель?) располагалась вверху на холме. Дорога заняла всего несколько минут, и все это время косовар увлеченно рассказывал о своей замечательной родине. Они успели стать чуть ли друзьями, когда он остановил машину у ограды, за которой виднелись деревья. Сквозь них Анна увидела трехэтажное шале со срезанной крышей, чем-то напоминавшее гостиницу в Австрии, где они с Рувой останавливались несколько лет назад. 'Как миленько!..'
  Косовар довел ее до самой стойки и, уходя, дружески помахал рукой. Портье что-то проверил в своей книге, попросил ее заполнить коротенький циркуляр и вручил ключ от номера. Находившийся рядом служитель тут же подскочил, подхватил чемоданчик и повел по мягкому паласу. 'Номер 32, - отметила Анна. - Как год моего рождения'.
  Анне померещилось, что в комнате пахнет елкой. Она даже стала озираться вокруг, хотя какая елка в октябре? Но запах был. Он исходил от высокой вазы, в которой стояло несколько белых хризантем, чьи лохматые шары были похожи на морды грустных пуделей. Они вдруг напомнили ей того страшного волосатого человека из школьного учебника по биологии. Из каких-то неведомых глубин памяти всплыло его имя - Андриан Евстахиев. Только он был черный, а хризантемы белыми.
  За окном сгущались сумерки. Наступал вечер. Вскоре в дверь постучали.
  - Войдите, - сказала Анна.
  Вошел здоровенный румяный парень, спросивший по-русски:
  - Чего желает госпожа заказать на сегодня и завтра?
  - Сегодня ничего, а завтра - можно осмотр достопримечательностей?
  - Да, - ответил парень, что-то помечая в блокноте. - В какое время вы желаете начать экскурсию?
  -Я думаю - часов в одиннадцать. А долго она продлится?
  - Четыре часа.
  - А как вас звать?
   - Сергей.
  - Должно быть, клиенты вам немного наскучили?
  - Нисколько, мадам, - любезно улыбнулся Сергей и вышел.
  За окном совсем стемнело. А в Иерусалиме похороны, наверное, давно кончились. Все разъехались по домам. Сергей появился снова:
  - Что желаете на ужин? Спуститесь в ресторан или закажете в номер?
  - Ничего, спасибо.
  - Тогда пойдемте со мной. Вас ожидает встреча с психологом.
  - А это обязательно? - спросила Анна.
  Сергей развел руками:
  - Таковы правила. Психолог вас уже ждет. Я провожу.
  Психолог оказался низеньким и толстеньким человечком. Он закидал Анну множеством вопросов, особенно напирая на то, не оказывал ли кто-то на нее воздействие при принятии решения?
  - Нет, никто не оказывал, - ответила она.
  В конце беседы психолог произнес, видимо, дежурную фразу:
  - Мадам, вы знаете, что можете в любую секунду отказаться от нашей процедуры? Чего искренне вам желаю.
  Анна в ответ только улыбнулась и вышла. Сергей дожидался ее под дверью кабинета.
  - Давайте, я вам покажу, где находится ресторан, - сказал он и повел ее по длинному коридору. Публики в ресторане почти не было. Анна заказала кофе и отпустила своего Вергилия.
  - До номера я сама доберусь, - сказала она.
  - Тогда до завтра? - улыбнулся он и ушел.
  ...ДВА...
  Утром Анна отправилась на экскурсию. Она была одна. Видимо, фирма предпочитала обеспечивать своих клиентов индивидуальными осмотрами. А, может, просто других желающих не нашлось. В машине с ней был только гид, он же и шофер.
  Анна столько слышала о красотах Швейцарии, что была даже немного разочарована. 'Хотя в целом неплохо'.
  После экскурсии она едва успела вернуться в номер, как в дверь постучал Сергей.
  - Пойдемте со мной на минуточку? - уютно, по-домашнему, спросил он и пояснил: - К врачу. Это ненадолго.
  Анна чувствовала себя немного уставшей, но потащилась за ним.
  Врач, на этот раз худой и долговязый, тоже задавал Анне какие-то вопросы, просматривая бумаги, лежавшие перед ним. Потом поднялся, подошел к стеллажу и, взяв одну из нескольких пластиковых бутылочек, похожих на те, в каких продают минералку, протянул ее Анне.
  - Вот, это ваше... э-э, лекарство... - словно смутившись, сказал он. - Надо выпить всё.
  'Ага, наверное, новенький. Еще не привык', - чуть ли не со злорадством подумала Анна. А потом вдруг испугалась:
  - Как, уже сегодня?
  - Нет-нет, что вы, - быстро заговорил врач. - Это мы по приезде клиенту выдаем. А вам уж решать, когда его принимать? И принимать ли вообще. Еще целая неделя в вашем распоряжении...
  - Что ж, понятно, - сказала Анна, поблагодарила доктора и отправилась к себе, неся в руках заветную бутылочку.
  Снова зашел Сергей с тем же дежурным вопросом:
  - Что желаете на ужин?
  Еще минуту назад Анна не могла даже подумать о еде, но сейчас неожиданно для себя и, как ей показалось, задорно (увы, это ей только показалось) воскликнула:
  -Что ж, кутить - так кутить! Шампанского. И устриц, если можно. Я их никогда не пробовала. Говорят, они вкусные...
  Сергей удивленно посмотрел на эту женщину с серым лицом и с не вполне симметричным лихорадочным румянцем на щеках. Ее взгляд показался ему полубезумным, но он, как и положено вышколенной обслуге, бесстрастно сказал:
  - Боюсь, что устриц у нас в меню нет. Но если хотите, мы закажем их в соседнем ресторане. Тут недалеко.
  - Нет, не надо. А можно вместо устриц пирожные? Только послаще.
  Сергей снова что-то пометил в блокнотике:
  - Ваш заказ принесут через два часа. Что-нибудь еще?
  -Нет, спасибо.
  - Тогда позвольте пожелать вам доброй ночи.
  Анна ничего не ответила. По щелчку дверного замка она поняла - ушел.
  ...ОДИН...
  Ровно в семь раздался стук в дверь. Служительница в кокетливом переднике вкатила тележку с ее заказом, ловко и бесшумно открыла бутылку и собиралась поставить ее и блюдо с несколькими пирожными разных сортов на стол.
  -Нет, оставьте на тележке, если можно, - попросила Анна.
   - Разумеется, - ответила девушка по-английски. - Что-нибудь еще?
  - Нет, спасибо.
  - Тогда спокойной ночи, мадам...
  Дверь захлопнулась за последним визитером в ее жизни. Анна достала бутылку с раствором нембутала, немного поколебалась, не задержаться ли здесь еще на день, но потом налила в стакан и выпила залпом.
  'Ох, какой горький', - подумала она и сразу налила себе в тот же стакан шампанского, чтобы запить эту горечь. Вот оно и пригодилось. Она надкусила одно из пирожных, показавшееся ей совсем безвкусным, положила его обратно на блюдо, расстелила постель, взбила по-своему подушку, улеглась и выключила свет.
  Она хотела было произнести что-то патетическое, типа 'Иду за тобой!', но вспомнила, как бы поморщился Рува от такой фразы, и прикусила язык. Потом перед ней вдруг возникла Джомолунгма. Удивительно, но она нисколько не изменилась за прошедшие несколько десятков лет. Джомолунгма пела про Щорса. Только странно, слова были те же, но мелодия - совсем другая: очень печальная, но бесконечно прекрасная. И пела она прекрасно, только (еще одна странность) сразу несколькими голосами, словно это был целый ангельский хор. Потом она увидела Мишу Байкиса в окровавленной, как у Щорса рубашке. Он выгуливал в парке трех пуделей с головами, похожими на хризантемы, которые она видела совсем недавно. Две собачки были белыми, а одна черной. Анна догадалась, что это тот самый Андриан Евстахиев. Хотя он, как и другие, ведомые Мишей на поводках, весело тявкал, Анне стало неприятно. На мгновение мелькнул Анатолий Макарович, бухгалтер, с бутылкой кагора в трехпалой руке. Он куда-то деловито шел. Анна поняла, что она видит какую-то волшебную книгу с живыми картинками. Страницы книжки переворачивались сами собой. Иногда Анна не успевала рассмотреть картинку и тянулась к ней рукой, чтобы пролистнуть страницу назад. Но пальцы проходили сквозь нее, как сквозь пустоту. Была в книжке и сама Анна. Она хорошо видела себя, но не со стороны, а как бы изнутри. Вот она стоит на коленях и роет детской лопаткой какой-то серый, твердый, перемешанный с мелкими камешками песок. И копать его трудно. Вдруг она с ужасом поняла, что разрывает могилу на кладбище в Гиват Шауле. 'Зачем? Зачем я это делаю?'. Откуда-то всплыла фраза: 'Пусть мертвые хоронят своих мертвецов'. Но она продолжала рыть. Уже стали видны края белой материи, припорошенной сверху песком. 'Это же его саван', - поняла она и почувствовала, как на лбу выступил ледяной пот. Она отбросила лопатку. К счастью, книжка снова перелистнулась. Теперь Анна сидела в садике возле центра абсорбции Эцион. Мимо мандаринового дерева пулей пролетали переливчатые колибри. Потом она стояла в длинной очереди к человеку с копной черных всклокоченных волос. Он весело наливал каждому стакан воды из канистры. Анне вдруг очень захотелось пить. Когда подошла ее очередь, черноволосый налил ей полный стакан. Она с жадностью глотнула. Вода оказалась горькой. Тут она, наконец, узнала его. Это был Аба Ковнер, поивший людей водой из отравленного колодца. Она выплюнула то, что еще оставалось во рту, и закричала тем, кто стоял за ней: 'Это же яд! Нембутал!'. Она в испуге стала искать в темноте кнопку вызова врача, которая (она помнила!) располагалась на стене около изголовья ее постели. Надо было срочно ее нажать, пока яд не начал действовать. Анна уже окончательно проснулась. Наконец, ей удалось эту кнопку нащупать. Раздался пронзительный и безумно громкий звонок. Да, сейчас придет врач и спасет ее. Она успокоилась. Звонок, однако, продолжал звенеть. Это разрывался пузатый будильник, всегда стоявший в их с мамой комнате. Ее кто-то тихонько толкал в плечо. Это была мама. 'Вставай, Дианочка, вставай, солнышко, - ласково сказала она, хотя никогда раньше так не говорила.- В школу опоздаешь'. Анна вскочила, быстро оделась, повязала свой шелковый красный галстук и выскочила на улицу. Ярко светило теплое солнце. Вокруг было полно народа. И все с одобрением поглядывали на нее и, особенно, на этот галстук, развевающийся на ветру. 'Какой красивый галстук', - говорили они восхищенно. 'Да и сама девочка просто красавица', - искренне отвечали другие и улыбались ей. И она тоже чуть смущенно, но радостно улыбалась им в ответ. Она чувствовала, что и вправду всем нравится, что все ее любят. Один мужчина с удивительно знакомым лицом (только она никак не могла вспомнить, кто же это?) даже спросил:
  - Mogę Cię pocałować?
  -Да, конечно, можно! - хотела крикнуть Анна, но, кажется, не успела...
  ВОТ И УМЕР ЗАЙЧИК МОЙ
  Рано утром, открыв дверь своим ключом, в ее номер вошел Сергей в сопровождении двух служителей в комбинезонах с эмблемой фирмы. Они быстро унесли тело и тележку с едва початым шампанским и пирожными. Потом две служительницы занялись уборкой комнаты. Они перестелили постель, скатерть на столе, пропылесосили пол и кресла, попрыскали вокруг каким-то приятным освежителем и поставили в вазу свежие цветы. К полудню комната была готова к приему очередного клиента.
  
  * (Сноска со страницы 55) Дотошному читателю, возможно, будет интересно выяснить исторические корни названия того места, где закончилась жизнь Анны. Во времена Римской империи тут располагалось большое подворье, которое на алеманнском наречии (алеманнский диалект распространен в Швейцарии, на юге Германии, на западе Австрии и в Лихтенштейне) звучало как 'Chussenacho' (Хуссенахо в русской транскрипции). Во времена Наполеона местечко называлось Кюсснах. Свое нынешнее поэтическое название оно приобрело только в 1851 году. Но Анна об этом, понятно, не знала.
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"