Игры на свежем воздухе
“Это сегодня ночью было, около трех! Я сам из окна видел, честное ленинское! - Васька ударил себя кулаком в грудь для большей убедительности. - Женщина бежит с кладбища к трамвайной остановке, а за ней мертвец! Без лица! Одни глаза в темноте светятся!” У меня по спине поползли мурашки. Я встала со скамейки, взяла Милку за руку и сказала: “Ладно, пока, нам домой пора, ужинать”. “Боишься, что твоя Милочка со страху помрет?” - ядовито спросил Васька. “Ничего я не боюсь, - ответила я и пошла к подъезду, - надоел ты просто!” Дома я засунула Милку под душ, сварила сосиски и, накормив ее, уложила спать. Засыпая, Милка пробормотала: “А где у мертвеца глаза были, если у него лица не было?!” Я ее поцеловала, погладила по кудрявой головке и прошептала: “Спи, Милочка, Васька все врет”...
Нельзя сказать, что мы с моей младшей сестрой Милкой росли как сорная трава. Просто наши родители постоянно были на трудовом посту. Папа регулярно уезжал в командировки, а мама не вылезала из своей школы. Мама у нас была очень строгая. Только с возрастом она оттаяла, да и то по-прежнему считает, что все должно быть как положено. Ложиться надо вовремя, вставать - рано, пищу принимать - по часам, гулять на свежем воздухе - ежедневно. В общем, учительница. Но если теперь она только вздыхает по поводу нашей неорганизованности и сама находит нам оправдание, то тогда об этом даже речи не могло быть. И хотя она целыми днями пропадала на уроках, собраниях и педсоветах, мы всегда чувствовали себя под ее контролем. Я вообще долго была уверена, вернее, мама меня в этом убедила, что в глазу у нее встроено некое устройство типа телекамеры, посредством которого она может наблюдать за каждым нашим шагом. А что ей было делать, если, кроме двух ставок, классного руководства и общественной нагрузки, еще и дорога до ее работы отнимала полтора часа. В один конец, конечно.
Дом наш стоял на окраине Москвы - от метро минут сорок трамваем до остановки Черкизово. Трамвай ехал мимо деревеньки, состоявшей сплошь из покосившихся срубов, и останавливался рядом со старым кладбищем. А мы жили напротив, в панельной пятиэтажке, в распашонке, окна которой выходили на кладбищенские ворота. Именно по этой причине, когда в доме распределяли квартиры, от нашей все отказывались. В результате заводской профком предложил ее папе, рядовому инженеру, ютящемуся с семьей в девятиметровой комнате многонаселенной коммуналки. Предложение было обставлено с помпой и преподнесено как подарок судьбы. Родители мои, будучи настоящими советскими людьми, так это и восприняли, только мама философски заметила, что теперь нам нужно будет научиться воспринимать похоронную процессию как добрый знак. В любой неприятности она старалась найти что-нибудь положительное. Даже в том, что не могла нам уделять достаточно внимания. “Зато они вырастут самостоятельными людьми и друг для друга будут всегда надеждой и опорой”, - говорила она грустно, но убежденно.
В результате в свободное от учебы время я заменяла своей сестренке всех имеющихся в наличии родственников. Тогда, в конце шестидесятых, слова “имидж” никто не знал, но ко мне, тем не менее, был намертво приклеен имидж “старшей” со всеми вытекающими отсюда последствиями. Сейчас, конечно, разница в пять лет никому не заметна, но до тех пор, пока Милка раньше меня не выскочила замуж, она считалась беззащитной крохой, а я - взрослой старшей сестрой. Мама строго говорила: “в ссоре виноват тот, кто умнее”, или “уступить должен старший”, или “с маленьких какой спрос?” и при этом выразительно смотрела на меня. И я делала шаг вперед. Потому что с чувством ответственности у меня все в порядке. Забирая после школы Милку из сада, я не чувствовала себя ребенком. Правда, мне чего-то не хватало. Наверное, просто ласки. Притулиться было не к кому. Вечерами, когда мама, измученная, приходила с работы, и я к ней пыталась прильнуть, чтобы излить накопившиеся за день чувства, она останавливала меня, устало улыбаясь: “Ну нельзя же быть такой поцелуйкой! Ты ж своего мужа когда-нибудь замучаешь! - говорила она. - Любовь должна выражаться в поступках! Вот если бы ты к моему приходу посуду помыла, я бы и так поняла, что ты меня сильно любишь!” Это был такой педагогический прием, вызывающий добровольно-принудительный энтузиазм в духе коммунистических субботников. А я никак не могла связать концы с концами. “Причем здесь, - думаю, - посуда?”
Милка, в отличие от меня, - в маму, телячьих нежностей не любила. Потискать ее, как обычно тискают малышей, было невозможно. Милка этого терпеть не могла. Увидев меня из-за детсадовского забора, она в восторге бросалась навстречу, но стоило ее обнять, начинала вырываться и кусаться, как кошка. В общем, туго мне приходилось. Потому что нежность к ней переполняла меня через край с той самой минуты, как ее принесли из роддома. Я взглянула на ее молочные ручки, не находящие себе места, и что-то щемящее и царапающее сердце поселилось у меня внутри на всю оставшуюся жизнь. И еще я почувствовала, что я за нее в ответе. Стоило из ее глаз брызнуть слезам, а у Милки это всегда получалось виртуозно, и я уже готова была на все, лишь бы она не плакала. Мне хотелось заслонить ее собой, успокоить, утешить...
А характер у нее был не сахар. Детский сад она не выносила и при первой возможности оставалась дома. А уж во время моих каникул не ходила туда никогда. При этом постоянно ныла, требуя к себе внимания и иногда доводя меня до исступления своей привязчивостью. Но я и представить себе не могла, что буду чем-то заниматься без ее участия. Родители бы меня не поняли, а Милка так просто бы обрыдалась. Единственное, что я могла делать в относительном одиночестве, это читать. И если б не чувство долга, я бы вообще не слезала с дивана, а валялась бы, уткнувшись в книгу. Но слово “надо” всегда брало надо мной верх, и каждый день, ровно в одиннадцать, я одевала Милку по маминому списку с ценными указаниями, отправляясь с ней гулять в любую погоду.
Из дома я выходила, как из-за кулис выходят на сцену, - в волнении перед предстоящим спектаклем. В свои одиннадцать лет я придумывала игры, которые вполне могли бы служить прототипом популярной телепрограммы “Служба спасения 911”. Я вытаскивала Милку из-под воображаемой снежной лавины с последующим отогреванием собственным теплом, помогала ей бежать из окружения, находила ее, заблудившуюся и умирающую от голода в лесу, защищала от напавших разбойников, делала искусственное дыхание после утопления. Апофеозом всех этих душераздирающих событий было счастливое их разрешение. Со слезами радости я прижимала Милку к груди, выплескивая свою любовь и ожидая от нее ответного чувства естественной благодарности. Но Милка, как это ни странно благодарности ко мне не испытывала. Ей вообще эти игры не нравились. “Надоело мне твое дурацкое спасение, - ныла она, - чего ты на меня одеяло напялила?!” “Так ты же как будто в степи замерзла”, - на мой взгляд, резонно отвечала я. “Ничего я не замерзла, на улице жара, ты сама-то небось в одном сарафане, а меня мучаешь!” - скулила она. “Хорошо, - милостиво соглашалась я, боясь, что она расскажет маме про вынесенное из дома ватное одеяло, - будем играть в дочки-матери. Как будто ты моя дочка, и тебя украли цыгане. Они тебя увезли в свой табор, а я бросилась на твои поиски!” “Не хочу! - вопила Милка. - Сейчас ты опять меня спасешь и два часа будешь целовать!” В общем, не давала мне возможности проявить героизм и человеколюбие. Приходилось искать новый сценарий.
Однажды я даже изображала контакт с неземной цивилизацией. Мне хотелось, чтобы Милка наконец поняла, как ей со мной повезло, и стала хотя бы чуточку поласковей. Я тщательно подготовила для этого почву, убедив Милку, что у меня есть великая тайна, которую я не могу никому поведать даже под страхом смерти. Когда любопытство ее достигло апогея, я, взяв с нее клятву не проговориться ни единому человеку, театральным шепотом сообщила следующее. Мол, как-то ночью меня похитили инопланетяне, заменив инопланетянкой в моем облике, чтоб никто не догадался. Эта инопланетянка на Земле выполняет какую-то секретную миссию, поэтому теперь, когда ей надо прилететь, в мой мозг поступает сигнал и мы с ней незаметно для окружающих меняемся местами. “Так что, - грустно завершила я свой фантастический рассказ, - придется тебе Милочка с этим мириться. Жалко, конечно, тебе будет нелегко, но тут уж ничего не поделаешь!” Милкины глаза округлились от ужаса. “Ты меня обманываешь”,- неуверенно прошептала она. “Если бы! - вздохнула я. - Мне самой, думаешь, на той планете нравится? Я сама - жертва научного эксперимента!” Через несколько минут, не взирая на Милкины протесты, я закатила глаза и металлическим голосом произнесла: “Сигнал получен, ваше приказание будет исполнено! Я улетаю, Милочка, жди меня и я вернусь, только очень жди!” После этого, изменившись в лице, я сказала басом, неестественно растягивая слова: “Здра-а-авствуй, де-е-евочка-а-а!” Как ни умоляла меня Милка сознаться, что я притворяюсь, я стояла на своем. Окончательно ее запугав, я вдруг упала на землю навзничь, как подкошенная, на минуту застыла с остановившимся взглядом, потом села, устремила влюбленный взор на Милку и устало произнесла: “Ну вот я и дома...” Результат превзошел все мои ожидания: Милка повисла у меня на шее и буквально заголосила: “Любка-а-а, не оставляй меня одну с этой противной планетянкой, умоляю!” А я в ответ тяжело вздохнула, мол, придется смириться с неизбежным, и успокаивающе сказала: “Ничего, теперь только завтра!” Так я терроризировала ее несколько дней, пока мне самой эта история не надоела, скучно же играть все время в одно и то же, тем более что вокруг столько соблазнов.
Дети в нашем дворе были неутомимы: прятки, штандер, вышибалы, хали-хало, ножички, классики, прыгалки, казаки-разбойники - всех игр и не перечислишь! Двор для нас был виртуальной реальностью, только называлось это по-другому...
И конечно, главной была игра в войну. В тот июльский день было не так жарко, как накануне, градусов двадцать. Но в доме было нечем дышать. Раскаленные стены за ночь не остыли, раскрытые настежь окна не спасали. Поэтому вся местная детвора, не уехавшая за город, высыпала на улицу и вихрем понеслась за кладбище, на склон, ведущий к маленькому заросшему пруду. Мне по жребию выпало быть советской разведчицей, а сыну нашего дворника Ваське - фашистом. Милку по возрасту не приняли. Она сидела на пригорке и наблюдала за игрой сверху, как полководец. Когда роли были распределены, Милка восторжествовала и захлопала в ладоши. Дело в том, что Ваську она ненавидела. Для ненависти у Милки было несколько причин. Во-первых, он вечно затевал разговоры про кладбищенские ужасы, а Милка мыслила картинками. Она и сейчас, во взрослом состоянии, триллеры смотрит, заглядывая в чуть приоткрытую дверь из коридора. Чтобы в трудный момент можно было скрыться бегством на кухню. А тогда она просто прятала лицо у меня на груди и, заткнув уши, дрожала от страха. Во-вторых, я была в Ваську тайно, как мне казалось, влюблена, а он не обращал на меня ни малейшего внимания. Милка этого простить ему не могла. В-третьих, однажды, когда она обозвала его дураком, он заехал ей по носу скомканным пионерским галстуком. “Ну не плачь, Милочка, - уговаривала я ее часа полтора, - тебе же не больно!” Милка рыдала совершенно безутешно. Наконец успокоившись, она очень серьезно сказала: “Только фашисты избивают людей пионерскими галстуками!” С тех пор Васька для нее перестал существовать. Он же платил ей тем, что всегда был против ее участия в общих играх, считая, что мелюзге в них не место. “Что ты ее за собой таскаешь как прицеп, - возмущался он, - нечего ей с нами делать!” Но я Милку всегда отстаивала. “Если не сможет играть, то будет смотреть!” - безапелляционно заявляла я в ответ на васькины происки. И он больше не спорил. Понимал, что лучше со мной не связываться. Когда дело касалось Милки, я была страшна во гневе.
Короче говоря, Ваське выпало быть фашистом, и, по милкиному мнению, справедливость восторжествовала. Она откровенно ликовала, кричала “бей гадов!” и “смерть фашистским захватчикам!”, размахивая снятым с ноги красным носком, как флагом. Но постепенно ее радость растаяла как дым, потому что вероломным врагам удалось захватить меня в плен. Васька злорадно зачитал мне смертный приговор, победно поглядывая на Милку. Она напряглась и следила за происходящим не мигая. Меня вывели на расстрел. Я стояла с высоко поднятой головой, как Стриженов в роли Овода, преисполненная чувством собственного достоинства. После команды “пли!” я рухнула лицом в песок, с трудом поднялась на четвереньки и, пошатываясь, встала. “Что ж вы, фашистские гадины, даже стрелять не умеете!” - расхохоталась я в лицо своим палачам. “Гадины”, которым было от восьми до двенадцати лет, растерялись и вопросительно посмотрели на Ваську. Васька подумал и с ухмылкой сказал: “Просто у нас ружья не были заряжены, это мы так над тобой издеваемся!” Он снова построил своих солдат и что было силы крикнул: “Огонь!” Я согнулась пополам, упала на колени, но, собрав последние силы, гордо вскинула подбородок: “И все-таки слабаки вы! Вам нас не победить!” Васька озверел. Он подбежал ко мне и стал в упор расстреливать из деревянного, покрытого черным лаком пистолета. Я откинулась назад, дернулась всем телом и медленно опустилась на спину, широко раскрыв глаза. Выдержав значительную паузу, я дождалась, пока вокруг меня собрались все участники происходящего, включая Милку, и, с трудом выговаривая слова, прошептала: “Вот и солнце взошло...” Закрывая глаза, я удовлетворенно отметила, что кое-кто из армии противника, тайно смахивая непрошеные слезы, в душе перешел на мою сторону.
Когда все закончилось, я с ужасом обнаружила, что Милки рядом нет. К счастью, я быстро ее нашла. Она сидела на кладбище, у белого памятника с красной звездой, и плакала навзрыд. Впервые в жизни успокоить мне ее не удалось. Такой я и привела ее домой - всхлипывающей и распухшей от слез. Я пыталась ее отвлечь, включала телевизор, пела песни - все безрезультатно, она рыдала. Когда вечером пришла мама, у Милки поднялась температура. Она металась по подушке и повторяла одну только фразу: “Вот и солнце взошло...” “Наверное, грипп”, - в тревоге сказала мама. Она напоила Милку чаем с малиной, дала каких-то лекарств, и через час Милка наконец затихла и уснула. Чувствуя себя совершенно разбитой, я тоже легла.
Ночью я проснулась от того, что кто-то нежно, едва касаясь губами, целует мои волосы, лоб, глаза, щеки. В потрясении я замерла, боясь показать, что уже не сплю, и вдруг услышала тихий милкин голосок. “Любочка, - шептала она, гладя мои руки, - я так тебя люблю, я без тебя не могу, ты только не умирай, только не умирай...”