Называли его бессердечным, но могло ли и быть у него сердце? Называли его бездушным, но могла ли и быть у него душа?
Первый раз он явился, едва мне сравнялось девять лет. Отец, усадив меня перед собой в седло, мчал без дороги чрез мозглую лесную мглу - прочь от огнедышащих гор, что в одночасье превратили родную нашу деревушку в дымящиеся слитки янтаря. Мы же вдвоем промешкали в неближнем городе на торгу и оттого уцелели; этот город спустя время тоже затонул в густой смоле, растекшейся по беспечной округе на добрых три дня пути. Но в ту пору я еще ничего не знал, ни о чем не догадывался; тогда были лишь остервенелая спешка, глубокие колеи, выбитые на отцовском лбу горем и ужасом, были когтистые ветви, целившие в глаза, да привкус гари на языке, да бегство - надоедное и тоскливое в своей нескончаемости. А окрест стояла глухая осень - когда склизкие дожди неотвязно висят над полями и всякую зелень на корню ест ржавчина, когда набирает силу зло и не диво среди ночи, на забытой росстани повстречать рыцарей-кромешников, правящих свою нечестивую охоту. А мы мчались опричь дороги, все дальше на север, где грузнее небо и снежнее зимы, и у людей чуточку иной уклад, и даже имена знакомых богов звучат непривычно. "Не смотри назад, не оглядывайся", - увещевал отец, и я прилежно щурился в упор перед собой, промеж трепещущих лошадиных ушей - и увидел вдруг то, что увидел, чему предпочел бы любую беду, оставшуюся за спиной.
Словно я сморгнул и прелое былье, и ороговелые стволы долой со свету - передо мной простерлась беспредельная пустошь, закутанная в ненастный туск. Там и тут она несмело каменилась всхолмьями - но что были эти бугры в сравнении с курганом, застившим мне взор! Курган показался мне исполинским конем, и на коне возвышался такой же громадный, под стать ему всадник. Бледность, натянутая прямо на выпуклые кости, брезжила у него на месте лица, и слойная копоть ниспадала с громоздкой фигуры плащом, а на груди покоилась блестящая, точно вапленая, коса, которая расплеталась книзу водянистыми охвостьями. И губы его были так красны, что с них капала кровь, и знамя его, вздетое над головой, было так красно, что с него капала кровь, и цветок в его волосах был так красен, что с лепестков капала кровь, а за плечами у него клубился чадный мор войны.
"Не смотри назад, не оглядывайся", - все повторял отец, которого я никак не мог отыскать подле, а жуткий конник рассмеялся громовым смехом и спешился - только грянули наземь непрочно угнездившиеся в кургане глыбы, - и надвинулся на меня:
- Чересчур медленно ты едешь, дитя, премилое дитя! Что тебе эта кляча? Мой скакун резвее - перебирайся, мальчик, ко мне!
Скальная насыпь причудливо вздыбилась - как загарцевал бы от нетерпения жеребец, а я вскинул перед собой ладони, хотя скверной они были преградой и брызнувшему вперемешку с комьями глины щебню, и темным посулам, и крикнул сколько хватило дыхания:
- Нет, нет, нет!
Мгновение минуло в страхе, пока не взвился, не взвыл ветер от веского кивка:
- Что ж, будь ныне по-твоему.
И я поник в тошнотворной истоме, под веки мне хлынули обильные чернила, и еле внятными достигли слуха прощальные слова:
- Но помни: неволей иль волей, а станешь ты мой.
И все оборвалось - или это я оборвался: в обморок, в гулкий тенистый колодец, что жалит падающего сквозняками, но гнилостно-тепел на дне. Куда кануло чудовищное наваждение, мне не хотелось потом и думать.
Отец мой не перенес лихой гонки: он скончался у чужого очага, уже в полубреду отвечая на расспросы и непрестанно заклиная позаботиться обо мне, беспомощном ребенке. Просьба его не пропала втуне, и дом, в двери которого стукнула коченеющая отчая рука, на долгие годы стал моим домом.
Я прижился - я жил, ни в чем не ведая обиды или неправды от приютившей семьи, но все выдавало во мне иноземца. Напрасно чаяли эти здоровые, сплошь в ярком румянце люди, что север наградит меня достойной бодростью тела и духа: в родном селении не я слыл за самого чахлого и робкого, особенно в потасовках, но здесь не поспевал в забавах и деле за сверстниками, и когда они выросли в дюжих парней, я остался каким был - то ли мальчик, то ли юноша с хрупким голосом, грозившим разбиться от звонких речей, и тихими руками, прикосновения которых не тревожили и чуткой травы-недотроги. Говорили, что это хорошо - цены мне не будет в лазутчиках, если случится немирье, говорили, что морозная резьба по ясному стеклу тешит поболе вьюжных колтунов и оческов - сугробов, но никакая похвала не отринула бы исконного северного недоверия к слабой и болезненной молоди. Потому, разумею, многие вздохнули легче, когда в урочный час я полюбил свою ровню - девушку, нежную видом и нравом, и по той же причине, быть может, старики ее рода не возразили против моего сватовства.
Черной неблагодарностью отплатил я им всем за добро! Ах, почему сгладилось, смолкло в памяти роковое обещание, отчего не допытался я у жрецов, кто был он - всадник, вовеки не гостевавший среди присных богов, и какие узы повивали его с седой смертью! Ах, зачем не презрел я людские толки и собственное сердце, не выбрал, не взял за себя другую - и крепче, и дерзче! Впрочем, не человеку, сколь угодно могучему, соревновать с обитателями горних высей, а значит, все равно виноват один я, был бы, буду и есть, пусть и разной виной.
Я полюбил ее, она полюбила меня. Глухая осень стояла окрест - тучи шелушились метелью и гуляли над еловыми чащами голубоватые всполохи, сыплющиеся, по преданию, с факелов призрачной ловитвы, - когда мы склонили колени пред алтарем, готовясь принести друг другу клятвы. Тогда-то он явился мне во второй раз.
Не рухнули стены храма, не дрогнуло его подножье - крутой яр, и взор не затмился изгорбленной пустыней под туманным покровом. Лишь пламена свечей где-то поблекли, где-то пожухли, а где-то и вовсе повисли на фитиле хрусткой листвой, едва ступил под священную сень незваный пришлец, ведя в поводу коня.
Ужас впился в меня отогретой змеей. Можно ли было не узнать этот лик, досуха испитой лютым голодом, и струпья сажи, налипшие чуть не на голый остов - такова была худоба! Ливмя литая коса в пять оборотов наматывалась на горло, струилась по пятам, у распахнутых храмовых створов уже распрядаясь течениями пяти рек. И губы его были так красны, что с них капала кровь, и знамя его, реявшее под просторным куполом, было так красно, что с него капала кровь, и тюльпан, вздернутый в его петлицу, был так красен, что с лепестков капала кровь, а за плечами у него клубился чадный мор войны.
Стылая падь усеяла мой лоб. Неужели никто не заметит, что конь его тучен не от сыти, а от нутряного тления, что на холке щетинится не шерсть, а могильная крапива?! Неужели не найдется молитвы, властной его препясть? А он шел себе меж скамей - ко мне, именно ко мне, не к кому больше, стенало во мне отчаяние, и всякая жилка, чудилось, мелела миг от мига, словно при укусе драуга.
- Не надумал? - громыхнуло надо мной.
Я судорожно качнул увялой головой, не отважившись отразить взглядом его взгляд... а потом сделалось поздно.
- Будь ныне по-твоему, премилое дитя. Но не взыщи: неволей иль волей, а станешь ты мой.
Звякнули по грановитому настилу конские подковы - но не прочь, вспять, а куда-то в сторону. Я в растерянности потянулся вослед - чтобы неосторожно увидеть, как он, безжалостными пальцами стиснув подбородок моей невесты, раскрывает глаза навстречу ее глазам.
О, что это были за глаза! Я, смотревший искоса, мало не ослеп и не утратил рассудка! Ибо в правой глазнице бушевало лютое солнце, а левая полнилась пустотой, неизмеримой, ознобной - и зрячей! О, что должно было статься с моей нареченной, которой далось в избытке и этого пекла, и этой преисподней бездны, если я, невместный причастник, повалился без чувств и седмицу бился в горячке!
Меня выходили, меня исцелили, но ни единожды, пока недуг держал верх, со мной не сидела любимая, а хлопотавшие кругом меня точно позабыли самое ее имя. И я терзался опасениями о жестокости ее болезни, и эти терзания были счастьем - ведь я еще не знал, не догадывался, что она мертва, мертва со дня нашего погубленного праздника. Ранняя, нежданная кончина ее никого не удивила: таково уж предубеждение северян против прозрачных щек и кроткой повадки. Вот только почему они сказали, что не было никакого всадника на палом коне, а было наше обоюдное беспамятство, для меня завершившееся сном, для нее - загробным судилищем?
Не успев вполне оправиться, я бежал - на полночь, безумством скачки подобный своему отцу, что спасался от гнева огнедышащих гор. Ни серебра, ни припасов, ни теплой одежды не увязал я в суму, подспудно, быть может, надеясь, что вьюги и стужа не замедлят вынести мне суровый, но справедливый приговор. Однако я оказался сильнее, чем почитали, и бегство мое все текло и текло без помехи. Хотел ли я уберечь близких от новых посягательств? Или хотел убежать от себя - ибо способ уберечь был мне известен?.. В каждом городе, в каждой деревне расспрашивал я про всадника и про его родство не то свойство с седой смертью. От города к городу, от деревни к деревне преображались боги и затейливо гнулись в устах их прозвания, но всадник повсюду был безымянен и неведом.
- Ступай на грань света, к прозорливому постнику, - услышал я совет, став уже зрелым - по летам, не по заслугам - мужчиной, с хрупким голосом, преломленным у основания подорожными дрязгами, с притихшими под бременем проклятия руками. - Ступай к прозорливому постнику, коли и он не сладит - не сладит никто.
Вдово коротала советчица старость, без подмоги и подспорья, в путаном кольце обветшалых улиц, среди вытравленных давней хворью изб: всего и было насельников, что она да ватага ребятишек, не внуков - так, приблудных сирот. Здесь сходились края - обжитой и дикий, и не изрядную лыжную тропу понадобилось бы проторить, чтобы очутиться в угодьях постника - где небо натвердо смерзается с землей, а у зверья шкуры - точно инеистое молоко и в зеницах рдеет по брусничной бусине. Отчего же я сразу не внял мудрому наставлению? Стыд ли возбранил уйти без отдарка, хоть и лучший отдарок от проклятого - не порочить чужой кров собственной недолей? Или в помрачении усталости помстилось - все исполнилось и все прощено? Ведь богам претит пустолюдье, не зря старуха поминала разве пять либо шесть из несметного сонма, - что же и всаднику, загнав меня сюда, не бросить заскучневшее преследование?
Я остался. И мне не было горько или тягостно в этой богатой льдом, щедрой на холода полунощной заимке, хотя грубый труд редко пропускал мою неумелость безнаказанной, а за кадыком острей и острей иглился кашель. Ибо я полюбил детей, а дети любили меня. Остереги я невесту, могли быть такие сыновья и дочери у нас...
И когда мимоезжий странник знаком попросил вареного меда и, растопив наледь в углах рта, звучимо прибавил, кивнув на вертевшихся рядом воспитанников: "Твои?" - я и не помыслил, будто лгу, откликнувшись: "Мои".
Ах, что же я наделал!
Глухая осень стояла окрест - когда заря плывет вдоль окоема, не покушаясь на зенит, и над размашисто набеленной равниной прядает эхо колдовского рожка, - но и осенью неталые путевые проточины не по утлым лошадиным ногам! Откуда же было здесь взяться верховому, который перенял у меня в задубелые рукавицы кружку со взваром?
Словно пелена спала с незнакомца - и всякая влага в моих членах, чудилось, сцепилась в адамантовые лезвия. Знаком он мне был, знаком, все в нем было мне знакомо: эти завосковелые черты, этот лишенный плоти стан, который облекало пожарище, эта росная коса, число и узор прядей в которой внушали скорбь по бренному. И губы его были так красны, что с них капала кровь, и знамя его, хлопавшее на ветру, было так красно, что с него капала кровь, и асфодель, погруженный в его ножны вместо кинжала, был так красен, что с лепестков капала кровь, а за плечами у него клубился чадный мор войны.
А он споро подхватил в седло старшего из моих усыновленных - и того не испугало, что на конской шее - не пуховая грива, а гроздья могильных червей и что бока истощали от их прожорливости, не от скаредности хозяина!
- Отдай! - крикнул я, не пожалев гортанной хруплости. И только тогда он оглянулся на меня.
- Что, решился? - насмешливо полюбопытствовал он. - Поедешь со мной, премилое дитя?
...сколько я представлял: снизойди судьба, направь время назад, к неудачной моей свадьбе - и решился бы, решился, себя не пощадил, но заслонил бы любимую! Да, видно, истину молвят, что душа - о тысяче кож, до сути сущей не освежуешь. Или просто я чуял: если и заберет с собой, то все равно не одного? И была при нем теперь несчетная рать - а может статься, и всегда была: в трупных пятнах, какими метит яд, с разверстыми у запястья прорубями, со стрелами в груди и сердцами в колчанах... а за ней волокли пленников: в обжогах от снадобья, каким уповают продлить молодость тела, с повязками на глазах, с ладонями, сомкнутыми в униженной мольбе... И я не вынудил от себя ни шага навстречу и молча, покорно смотрел, как мутнеет и меркнет силуэт всадника, развеивается паром дыхания его добычливое войско, и в ушах у меня колотилось:
- Ну, будь ныне по-твоему. Но настанет и мой черед: неволей иль волей...
Недостало мне смелости отстоять семью, как я льстил себе когда-то, - мне недостало смелости даже дождаться старухи и передать ей случившееся!
Прозорливец, противу назвища, был слеп. Заученными движениями распоряжался он в пещере, которую собственными зубами выгрыз по крошке в скале. А я, с тряскими - где та былая в них тишина! - руками, смирно сидел в углу и рассказывал, высвобождая скрежет и шелест из трещин раздробленного голоса.
- Плохо постигнул ты север, иноплеменник, - строго произнес постник. - По южному чину прожил ты жизнь, по южному чину готовишь вопросы. А коли тебя попытать? Как величают на севере Сон?
- Крылатая вестница сумерек, предтеча оракулов, - отвечал я без запинки, но не тая оторопи.
- И славно! А что же - ну, хоть бы Море?
- Владетельница предвечных словес, коих не проникнуть вскормленному вдали от соленых лиманов...
- То справно! А Жизнь?
- Податель всего, что имеет, начиная с себя самого.
- А двойник его, Смерть?
- Разрешитель скудельной брони, хранитель ключа ко вратам - ключа, который есть он же!
- То справно! но отчего не сказал ты - "разрешительница" и "хранительница"? отчего не примолвил - "седая"? Или думал, будто южная жена под замком у северного мужа, в подражание нашим нелепостям? - и он со внезапной досадой напустился на меня: - По парам, по брачным четам богов сроду не составлял, что ли? да не меж собой, в одном сонме, а полунощных с полуденными?
- У северной смерти - мужское лицо?..
...я боялся его - можно ли было его не бояться? Но так ли боялся бы - до предобморочной сладости внутри под гнетом непреклонной отсрочки, - зная, кто он?
- За невежество мне и расплата?! - ахнул я. И свирепее карали всевышние за подобную непочтительность, по грану отнимая у святотатцев свои и чужие блага!
Постник надломил мшистые брови:
- Расплата? Ты говорил ему "нет", и он уступал, хоть и не в радость ему это было. Кто из смертных еще похвалится таким от него потворством?