Прядь волос. Будто расчесанный мед - так же мягка и послушна. Словно расслоенный на волокна янтарь - так же тяжела и хрупка. Точно горсть сохлых закатных лучей - так же скользит из ладони, не оставляя по себе ни ожога, ни тепла, ни даже простой памяти о прикосновении. Тихие, но ясно очерченные волны сбегают от комля - будь зыбь чуть крупнее, заслужила бы название "локон". Однако это всего лишь прядь, косо отстриженная и цветом точь-в-точь как загар, крепленный жизнью во владениях вечного лета... как загар, распущенный на тонкие, упругие нити, - вместе с кожей, им умащенной, конечно.
Ничто не уходит бесследно, ничто и никто. Боевой клинок хранит имя отца, фамильный перстень - аромат материнских притираний, девушки, согревавшие некогда ложе, спустя должный срок исторгают из чрева детей, а события, минув однажды, воскресают затем столько раз, сколько угодно рассказчику, Бледным на ярость. И есть прядь волос, что день ото дня осыпается меж слабеющими пальцами, сусальной соломой устилая лестницы, коридоры и звонкие занорыши залов. И есть прошлое, которое несмываемо въелось в иззубренную линию среза, которое задвигает засовы пред случайным путником, гасит жаровни, студит вино, а страницы прославленных книг превращает в трухлявые овчины, бессмысленно измаранные сажей.
Ничто не уходит бесследно. Есть выветренный слиток огня, багрящий мне руки своей тенью. Есть прошлое - а значит, есть он: побратим, противник, жертва. И есть я: соперник, предатель, убийца.
Никто не припомнит ныне, рождение ли наше положило предел вековой распре северных и южных земель - рождение, совпавшее день в день, час в час, что и жрецы, и придворные советники, сверх всякого чаяния сойдясь во мнениях, сочли благим предзнаменованием, или оно стало дополнительным залогом непрочного тогда и ненадежного, как младенческое здоровье, мира, который скрепя сердце заключили былые враги. Мальчика и девочку обручили бы еще в колыбели, нам же предназначили расти неразлучно бок о бок, под кровом то одного, то другого отца. Неслыханное доверие явили августейшие семьи, а наипаче, конечно, владыка зимы, ибо ему выпал жребий первому расстаться с единственным сыном.
Детство провели мы в полуденном краю, и если и был я больше заложником, чем гостем, то никогда этого не чувствовал: южный правитель свято соблюдал уговор. Наследники залитых кровью и желчью держав, вместе мы втерли в ранки по капле смесного яда, дабы стал он отныне бессилен, в каком бы обличии ни проник - со слюной зверя, или росой древесных надломов, или даже с пряной гончарной глиной, что пошла на дворцовую утварь: отраве и той вольготно в плодородном тепле. Вместе погрузились мы в одутловатый, пропотевший лес, где мшистые змеи повивают ветви и стволы гнилушками отмерших шкур, а цветы вздыхают на тысячу приторных дурманов, и вместе слушали под его тучными сводами заветы жреца, а позже - уроки мастера по травам. Жрец говорил, что лес этот объемлет половину дольних широт, и всюду, куда простерта его сень, воля его нерушима: недаром города - суть проплешины, не более, парша нечестивцев, позабывших как жить в ладу с собственным творцом и стражем; недаром к северу, едва он начинает редеть, - чужие, непостижимые боги, иные, беззаконные порядки. Мастер по травам наставлял нас в тайнах врачевания, которое хитроумием трусливых хищников и плотоядной растительности возведено было выше благородного искусства сражений. Не прежде, чем научились излечивать, мы получили разрешение взяться за оружие; не прежде, чем сталь обрела твердость и точность направлявшей ее руки, а рука - беспощадность стали, мы смогли взнуздывать и укрощать пауков, сколопендр и скорпионов, которым уготовано было ходить под седлом. И не прежде, чем жрец истощил свое красноречие, третий придворный советник стал понемногу посвящать нас в обычаи моей отчизны.
Вместе мы замешивались в гущу карнавальных празднеств, сливающих простолюдье со знатью, и народ приветствовал нас с равным восторгом - еще и потому, быть может, что мы были вовсе не сходны между собой. Свинцовый румянец, матовый перламутр глаз, неуступчивый рот, неуступчивый слог - сплошь пороги и скалы, и в чертах, и в речах, - всё выдавало во мне северянина. А он - он был пламя от пламени юга, гремучая искра с обугленными ресницами и бровями, скорый на ногу и на дерзкое слово. Повздорьте для пробы, заметил нам третий придворный советник, и поймете, как звучала песнь отшумевшей войны, как порывистой удали противостоял холодный и осторожный расчет. Но мы были дружны, и моя северная осмотрительность лишь притушала безумство южных затей, а те, претворившись из откровенного безрассудства в добротную авантюру, изрядно скрашивали будни. Вместе мы убегали от жреческих разглагольствований, вместе выманивали из гнезд раздраженных не в шутку весп, вместе, нарядившись в лохмотья и вымазавшись липкой грязью, пробирались в трущобы - ведь там, не уставали повторять взрослые, ведь Бледные там - вернее, Смуглые, как называли их в полуденных землях, ибо зной вывяливал тела до жухлых коричневых мумий - они появляются там что ни вечер, а мы никогда еще не видели Бледных.
И самый сумасбродный замысел, какой мог посетить нас в те годы, принадлежал, конечно, не мне. Долго ли обдумывал он свое предприятие или же был по обыкновению случаен и опрометчив, когда спросил:
- А что, Леонгард? А хорошим ты был бы братом!
В овраге, запавшем в лесную прель подобно заплесневелой язве, мы надрезали запястья и отведали крови друг друга - как испокон веков делают решившие породниться. Как делают Бледные - или Смуглые - хотя никто не рассказывал нам об этом, хотя ни единого Бледного не было подле и оттого рассеченные прожилки затянулись, не воспалившись.
Кто узнает теперь, что произошло там, в топкой оспине, усеянной поганками? Об этом знали только мы двое: я и мальчик с лицом, повапленным солнцем тон к тону волос, а волосы у него были медные.
Юность провели мы в зимних просторах, одинаково удивляясь новому укладу. Ядовитые испарения сменились обледенелым ветром, неистовство зелени и соков - сточенной хвоей, полотно и шелк - шерстью, мехами и дубленой кожей, а дома укрылись дерном, зарылись глубоко в землю, поближе к горячим источникам. Но и здесь мы ревностно держались условий укорененного мира - вместе убили по снежному коту, и забрали котят, и оправлялись потом от увечий, вместе распутывали узлы букв в древних летописях, что повествовали о великих битвах и о полководцах, снискавших бессмертие доблести. Вместе мы ночевали в диких распадках - на голых камнях, за сотни миль от обжитых мест, не разводя костров; вместе спускались в расселины гор и приносили оттуда венозные сгустки аметистов и почечные уплотнения желтых топазов. Вместе вкусили мы на пиру вина и женских поцелуев - и вместе узрели Бледных на поле брани, когда отец отрядил нас на расправу с мятежным кланом. И пусть недосуг было в пылу схватки пристально вглядеться в их безмолвную жатву, часто затем отвращение жабьей лапой ощупывало мне сердце: мы ли обрекли погибших Бледным или же Бледные загодя избрали себе урожай и устремили наши удары к намеченной цели?
Едва ли мой побратим мог терзаться подобными сомнениями. Скорый на ногу и на дерзкое слово, он и в обители стужи и вьюг не утратил ни толики азарта, напротив: шальные сполохи бравад разгорелись в пожар, ненасытный и неутомимый, а хуже того - вмиг вырвавшийся из повиновения; где размышлять о предметах пространных и отвлеченных, когда не успеваешь взвесить собственные поступки? Едва освоившись, он принялся донимать северян: кого-то выставил на посмешище, сумев убедить, будто обожженная черепица южных кровель - небылицы бездарных поэтов, а крыши на самом деле подбиты лисьими хвостами. Кастеляну он заморочил голову нарочитым косноязычием: "мех" изжевывал в "мох" и наоборот, так что старик, отчаявшись понять, чего от него хотят, усадил поденщиц за неимением мха прясть лишайник. А часом позднее, в разгар застолья потребовал тишины и смахнул с губ непочтительное:
- Вы объезжаете снежных котов, свирепость которых известна; мы - суставчатых гадов, пожирающих всадника, чуть дрогнет его дух. Но мы берем себе тварь в расцвете сил и злобы, в честном противоборстве; раз обуздав врага, мы побеждаем его вновь и вновь, поднимаясь в седло... а не уносим из логова напуганного детеныша, освежевав дотоле весь прочий выводок.
Отец посмотрел, как гладит нежданный обличитель своего снежного котенка, который хоть и далек был от возмужания, но уже мог, потершись мордой, свалить невзначай человека, - и произнес:
- Приручить паука или скорпиона нельзя: нет в них настоящей крови, а значит, и верности не будет. Что же до наших питомцев... Разве не говорят на юге так же, как и на севере: паука бойся спереди, скорпиона - сзади... ну-ка, чем кончается присказка?
- А снежного кота - со всех сторон! - воскликнул побратим, и в голосе его отчетливо прозвенело облегчение, а вокруг грянул хохот.
Упражняться в едкости он с той поры перестал, но налет безобидства начисто слетел с наших забав и нужно было внушение строже речей, чтобы призвать нас к ответу. Вместе мы обходили дозором приграничные таверны, выискивая такие, где засаленное освещение, рассеянность хозяина и усердное бражничанье посетителей обеспечили бы нам инкогнито. Вместе затевали мы болезненно-нелепые состязания: обыграть шулера, обокрасть карманника, подзадорить скучающих брави на поножовщину, подлить в кружку пьяницы настойку лютого перца, намять бока заносчивому щеголю и заколоть в назидание его снежного кота - пусть-ка добудет себе другого да не попортит узорчатый плащ о когти и клыки! Вместе, пресытившись мужским обществом, похищали пекарских или портновских дочек из благоухающих непорочностью спален, чтобы, насладившись родительским переполохом, невредимыми отпустить восвояси - но кто бы счел правдой эту невредимость? Вместе возвращались мы в стольный кром и там мерялись фехтовальной сноровкой с каждым, кто взглядом, намеком или прямой угрозой подавал к тому повод; и височную косицу, которую победитель по традиции срезает у побежденного, нам не в диковину было плести наново, ибо поражения мы терпели столь же часто, сколь и одерживали верх.
Только друг с другом мы никогда не завязывали поединка - даже учебного, даже когда нам неделями медлили бросить вызов. Быть может, поэтому его предложение, его приглашение не стало для меня неожиданностью - после всех беспутств, что мы совершили, подобало совершить и это.
- Скоро наше совершеннолетие, - сказал он. - Тогда мы будем свободны... от обязательств, от долга, от клятв, что принесены в обход наших желаний...
Он умолк и упорствовал в немоте еще долго, наперекор своей страстной натуре, которая отрицала любую заминку, которая пепелила себя, если не могла испепелить что-нибудь вовне.
- А что, Леонгард? Был ты мне братом, а хорошим был бы врагом!
Кто поведает теперь джунглям и ледникам то, что подстерег ненароком, прислонившись передохнуть к стене закутка? Об этом знали только мы двое: я и юноша с лицом, повапленным солнцем тон к тону волос, а волосы у него были медные.
В ту же ночь я покинул дом, увозя с собой возлюбленную моего кровника. Наивная красавица охотно согласилась на побег: учтивые ухаживания ей приелись, чувства подернулись патиной, коварного обольстителя приветили подслащенными слезами и кокетливым обмороком; я позаботился, чтобы обстоятельства эти не минули ушей незадачливого жениха. Она надеялась, что в первом же храме мы объявим о брачном союзе перед богами и людьми - в действительности ей пришлось, плача уже непритворно, жаловаться префекту на обманщика, насильника и разорителя; я постарался, чтобы молва о ее позоре расползлась окрест, словно чернильное пятно, смоченное водой.
И меньших пустяков довольно, чтобы раскалить жажду мести, как пыточное железо, и замучить беспрестанными прижиганиями всякую мысль о прощении, всякий совет унять раж. Война раскатилась от окоема до окоема - война под вуалью, война-маскарад, ибо мы были всего лишь старшими сыновьями, вошедшими в возраст, но не правителями, и ничего иного нам не оставалось, кроме как собрать по своре продажного отребья да пореже показываться на глаза что чужим, что своим.
Если при дворах и прослышали о нашей ссоре, то не встревожились - кто в молодости не спорил из-за девиц? - а сопрячь с ней бесчинства наших брави было и вовсе невозможно, даже попади плененный наемник к палачу, - мы платили деньгами, не подробностями своих родословных. То здесь, то там, в отшибных деревнях, среди городски захламощенных угодий вспухали и лопались гнойные пузыри похмельных стычек, и темным чадом стлался по лощинам и укромным тропам купленный нами сброд в копоти воровских плащей, и тек по пятам равнодушный туман Бледных, своим сопутствием заранее приговаривая к смерти очередных несчастливцев.
Но мы были живы - мы и не притрагивались к мечам, не сопровождали разведчиков в вылазках, не гарцевали во главе мародерствующих орд. Мы выжидали - удобного случая? доброй приметы? предела монаршему попустительству? - а серебро скудело в карманах, наемники роптали, и наконец клочья наших скоморошьих армий сошлись без обиняков для решающей потасовки. Пока записные задиры в обоих станах, не смея атаковать без приказа, одаряли неприятеля поношениями, мы вместе отделились от нестройных рядов и двинулись в ближнюю рощу, и за нами, не отставая ни на шаг, последовал Бледный.
Только один.
Враг мой сделался худ и на вид прозрачно-хрупок, точно еловая колючка, вылущенная заморозком, - и не заподозришь, что месяц за месяцем гнал оскорбителя, а не встал едва с постели, до костей оглоданный недугом. Велик ли труд одолеть такого без ран? Достанет удара плашмя опрокинуть в слежалую хвою. А то и вовсе не обнажать стали, хлестнуть его снежного кота вдетым в ножны клинком, чтобы норовистый зверь вытряхнул поводья из утлого кулака - и в лучшие дни был иноземец скверным северным всадником. А Бледный - что Бледный, он сулил смерть, но не путь, каким она придет: могла настичь здесь кого-то из нас шальная стрела, могла подняться из логова, разбуженная шумом, чета медведей-исполинов, из тех, что не умирают, не взяв прежде людоедского оброка.
Но тут он горделиво выпрямился, и спекшиеся головни зрачков зарделись знакомым жаром, когда он выкрикнул:
- А что, Леонгард? Братом был верным, и врагом достойным, а хорошим был бы убийцей!
Оглянулся на Бледного и весело присовокупил, поскакав мне навстречу:
- Или трупом!
Я разомкнул портупею, отшвырнул в сторону - меч глухо грохнул о валежину, словно коря за унижение. Подхватил взамен хворостину и, дав отверстчику подойти в упор, стегнул его кота по самому уязвимому - по бесшерстому розовому носу, как никогда не поступают в честном ристании. Кот взвизгнул, взвился на дыбы, ринулся прочь; наездник покатился по земле, стреноженный лоскутами стременных ремней. Я спешился и припал возле него на колено. Проклят тот, кто губит беззащитного; отлучен от загробных небес посягнувший на родича. Перочинным лезвием, тусклым и выщербленным, бесполезным для праведного дела, я пронзил ему горло. Не будет тебе и в могиле покоя, не обретешь ты воинских чертогов, не в бою сокрушенный - убитый безоружным, неспособным ни к сопротивлению, ни к прорицанию возмездия. Но почему же тогда он улыбался, почему он улыбнулся, ощутив втиснутый в яремную вену шелудивый металл?
Тот же нож скусил ему растрепанную рыжину - не дуэльную косицу, а всю обильную веревчатую ржавь, что поместилась в ладонь. И Бледный склонился над ним и прильнул заиндевелыми губами к прорехе на шее, чтобы с кровью впитать опочившую душу, чтобы покинула она мир так же, как и явилась в него: не в собственном, но в чужом теле. А я замер и не смел шелохнуться, пригвожденный к месту неизгладимой улыбкой убитого, и страх кутал меня ознобом при мысли, что об улыбке этой будем знать только мы двое: я и мужчина с лицом, повапленным солнцем тон к тону волос, а волосы у него были медные.
Кто нашел, кто похоронил его останки, кто разгадал преступника? Или голодная живность растащила беспризорную плоть по кускам, укрыла мое злодеяние в нагулянном жире? Потребовал ли южный правитель пени за сгинувшего в северном краю первенца и согласился ли на нее владыка зимы? Или разразилось опять немирье, не война уже, а истребление? Или так ненавистны стали усобицы, что и пропажа воспитанника не заставила бы доискиваться причин и карать за попранное гостеприимство? Ведь мы были всего лишь старшими сыновьями, вошедшими в возраст, и у наших отцов подрастали и другие дети.
Если меня и снедало подчас любопытство, то не настолько, чтобы вернуться с повинной, не настолько, чтобы вообще возвращаться. Рассчитавшись с брави, я поехал на полночь, строго держа закат по левую руку - пока не съежились и не исчезли вовсе в сугробной целине сорняки селений, пока дорогу не преградила обветшалая громада замка, построенного на взморье для заслона от пиратских набегов. Но мало было корабельщиков, гораздых рыскать у бесплодных берегов, меж плавучих глыб, и замок скоро оказался в запустении. Там я и обосновался, коротая дни за охотой, а сияющие бирюзой сумерки - за книгами и наливкой, благо что подземелья сберегли их в избытке. Мой снежный кот одряхлел и издох, и я взял нового котенка, но никогда не надевал на него упряжь. Зачем, если я не собирался более сражаться, не желал нарушать своего одиночества?
Затворничество, однако, никому не дается даром: быть может, поэтому, когда распахнулись запертые изнутри двери и Бледный стал на пороге, знаменуя, что мое время настало, я заговорил с ним, приглашая обогреться у очага и выпить чашу глювайна.
Вежливым жестом, расплескавшим вокруг стылые сквозняки, он отверг мое приглашение, но случилось совсем странное: смерзшийся рот треснул посередине, и Бледный промолвил:
- Чего ты хотел бы сильнее всего?
Бледные не судят, не внимают мольбам, не исполняют человеческих прихотей. Они проводники - и только, ключники смерти, оттого и не обращают к ним речей, оттого и сами они не затевают бесед. Я молчал, уверенный, что в уединении обносился не столько платьем, сколько рассудком, а Бледный повторил:
- Чего бы ты хотел сильнее всего, Леонгард?
Взмахом окоченелого рукава он окинул окна, обрюзгшие траурными занавесами, темноту в углах, прожженную свечами до неряшливых дыр, - не то развеивая мои колебания, не то подсказывая ответ. Но я и так знал его и теперь отозвался:
- Чтобы он снова жил. Чтобы он снова был со мной. Чтобы он убил меня.
Смех скрежетнул в груди под ледовым доспехом, и Бледный кивнул, просто кивнул, а я, припомнив кое-что, произнес:
- Ведь ты, - "ты", произнес я, а не "кто-то из вас", ибо все Бледные - одно, слишком ничтожны их различия, - ты вопрошал о том же Адаля и даровал час жизни его покойному брату, а в отплату понудил их смотреть на гибель двух сотен невинных?
- Почти. Я солгал.
- Солгал в воскрешении или в цене?
- Во всем. Адаль и без меня видел то, чего нет наяву. Дорогих сердцу призраков - или гневные души, бренное пристанище которых он ради каприза будто бы подвергнул жестокой казни. Сосунку надо было преподать урок.
Адаль еще прозябал в своих ленных руинах, когда я запятнал руки беспомощной кровью, и его баснословная сделка успела так навязнуть в зубах, что начинала забываться. Значит, не всегда Бледные служат безгласными посредниками? Значит, им дозволено навещать живых ради собственного удовольствия?
- Он утверждал, что ему все равно, - возразил я. - Все равно, что свидание опоясано будет агонией. Он мнил даже, что его простят. Что жертвы его простят. Он не раскаивался в содеянном. Какой же это урок?
- Всем открылся его истинный облик. Потому владыка зимы и отослал Адаля вон из стольного крома, не удостоив принародной опалой, лишив его последней отрады героя - мученичества.
Стеклистые корки, застившие наружность Бледного, понемногу прояснялись, отмокая; снеговые покровы ручьями оседали на стоптанный пол, опущенные долу пальцы почернели и разбухли. Кот, доселе не выказывавший к пришлецу интереса, принюхался, презрительно фыркнул, брезгуя падалью. Не растает ли тот дотла, как бывает с тушами мохнатых гигантов, так давно стертых с северных земель, что и название их тоже стерлось?
- А вдруг Адаль искренне любил брата?
- Как сказать. Приязни меж ними не было и до того, как Урсульф утонул в проруби. А после... Адаль и сказал всего: "Ну, мир тебе". А брат трясся и стонал: "Холодно мне, холодно!" Но что мы о них да о них? Тебе я предлагаю не морок.
- Почему? - нахмурился я. - За что мне такая награда?
- Награда? - осклабился Бледный. - А известна ли тебе подлинная цена? Нет силы, способной отрешить усопших от могил. Не он будет жить - ты причастишься его смерти. Каково? Стоит ли того летняя сладость вина, шелка женских объятий, крепкий сон, ярая мощь зрелости - ведь ничего этого больше не будет, если ответишь "да".
- Но разве у меня это есть? - улыбнулся я, как улыбался он, подставив горло под нож. - Но разве у меня это было?
Я вынул из пазух одежды роковой складень и, выпростав обломок лезвия, протянул нож Бледному, рукоятью вперед.
- И разве это важно? - прибавил я, запрокинув подбородок. - Разве это было важно для тебя? - спросил я, смежив веки, но и сквозь них проницая в растопленных, водянистых линиях лицо мальчика, юноши, мужчины, повапленное солнцем тон к тону волос, а волосы у него были медные.