"Из сказанного кречетоглазым одна мысль поразила Едигея
своей алогичностью, каким-то дьявольским
несоответствием: как это можно обвинить кого-то во
"враждебных воспоминаниях"?
- Я хочу знать, - промолвил Едигей, чувствуя, как пересыхает
в горле от волнения... - Вот ты говоришь... враждебные
воспоминания. Как это понимать? Разве могут быть
воспоминания враждебными или невраждебными? По-
моему, человек вспоминает, что было и как было... Или,
выходит, если хорошее - вспоминай, а если плохое,
непригожее -не вспоминай, забудь? Такого, вроде, никогда и
не было...
- Вот ты какой! Хм, чёрт возьми! - подивился кречетоглазый.
Порассуждать любишь, поспорить захотел. Ты тут никак
местный философ.Что ж, давай. - Он сделал паузу. И как бы
примерился, приготовился и изрёк: - В жизни всякое может
быть в смысле исторических,событий. Но мало ли что было
и как было! Важно вспоминать, нарисовать прошлое устно
или тем более письменно так, как требуется сейчас, как
нужно сейчас для нас. А всё, что нам не на пользу, того и не
следует вспоминать. А если не придерживаешься этого,
значит, вступаешь во враждебные действия.
- Я не согласен, - сказал Едигей. - Такого не может быть".
Чингиз Айтматов. "И дольше
века длится день".
"Борис! Борис! Всё пред тобой трепещет!
Никто тебе не смеет и напомнить
О жребии несчастного младенца. -
А между тем отшельник в тёмной келье
Здесь на тебя донос ужасный пишет:
И не уйдёшь ты от суда мирского,
Как не уйдёшь от Божьего суда".
Пушкин, "Борис Годунов".
ВСТУПЛЕНИЕ
Ю. Милославскому
Всю свою жизнь я писал за других.
*
В наш седьмой класс явилась толстая, добрая тётя из педагогического института. Она предложила подросткам откровенно ответить на вопросы анкеты: как мы относимся к школе, к учителям, директору, завучу, друг ко другу. Тайна исповеди гарантировалась.
В те времена (1945 - 1946 учебный год) такие опросы были редкостью. Я увлёкся. Отбросив приготовление к урокам, просидел несколько часов и написал целый трактат.
Прошли годы. Как-то был в гостях. К хозяевам дома забежала на минуту соседка в халате и шлёпанцах. В ходе возникшего разговора выяснилось: это мама моего школьного приятеля (ныне известного в стране психолога профессора В. Зинченко, жена теперь уже покойного Зинченко-отца, тоже профессора-психолога, да, видимо и сама - психологиня, кандидат наук. Узнав, что я знаком с её сыном, спросила, как моя фамилия. Услышав ответ - ахнула:
- Боже мой! Вы - тот самый Рахлин?! Да ведь на вас построена центральная глава моей диссертации!
Оказалось, это она приносила ту анкету. Мой искренний мальчишеский бред послужил Зинченко-маме для каких-то серьёзных научных выводов, составивших, как она выразилась, "не просто сердцевину, но изюминку" её труда.
*
В 1951-м году, в один из чёрных дней моей юности, мне улыбнулась судьба: слепой аспирант кафедры философии Харьковского госуниверситета Мара Спектор пригласил меня на должность чтеца. Это был искомый кусок хлеба!
Мара писал диссертацию "Философский материализм Радищева". Пока шёл сбор материала, я, действительно, только читал да делал по его указанию выписки, раскладывая их по многочисленным тематическим папкам. Но вот настал "первый день творенья". Под Марину диктовку я вывел на белом листе первое слово: "Введение". А дальше дело застопорилось
Мара - милый, славный, способный человек с отличной памятью, хорошо усвоенными знаниями по университетской программе и "кандидатскому минимуму", но связно, гладко формулировать мысль, диктовать готовые фразы он не умел. Выпучив свой высокий, с залысинами, лоб и "глядя" пустыми, выжженными на войне глазницами в тёмные стёкла очков, он напряжённо пытался сколотить предложение, общий смысл которого мне уже был ясен. Жалко было смотреть, как он мучается, и я предложил:
- Подожди минутку: я сам попытаюсь записать то, о чём ты мне толкуешь, а потом я тебе прочту...
Работа пошла веселей: мы обсуждали очередной пункт плана, перечитывали все выписки, относящиеся к этому пункту, а потом я писал, уже без его участия, кусочек текста, прочитывал его, и он утверждал написанное, тщательно следя, чтобы я не впал в презренный идеализм и бескрылую, ползучую метафизику. Так была написана вся диссертация. Мара с успехом её защитил в 1953 году, в самом начале хрущёвской "оттепели", а я сидел среди публики, а потом пил горькую на банкетах: полуофициальном - в ресторане "Люкс" и домашнем - для самых близких друзей и знакомых.
Подпив на одном из этих торжеств, я стал бравировать знанием наизусть .сложных, со "славянщизной", радищевских текстов. Как вдруг один из гостей, Марин товарищ по несчастью Лёня Берлин, тоже слепой, но преподававший не философию, а "основы марксизма-ленинизма", отыскал меня по голосу в толпе гостей и стал переманивать к себе на службу, посулив прибавку в жалованьи. Однако я остался верен своему Маре, платившему мне (подчёркиваю это ничуть не в осуждение!) 500 тогдашних рублей в месяц за 10 часов почти непрерывной рабогты (плюс плотный завтрак в получасовой перерыв.
Мара - славный парень, он ссужал меня деньгами в трудные моменты. В конце концов я ему задолжал и не расплатившись уехал в армию - на действительную службу. Отслужив, зашёл к нему домой - и узнал, что частично его диссертация в виде статьи опубликована в журнале "Вопросы философии"
- Знаешь, - сказал благородный Мара, - будем считать, что ты ничего мне не должен: ведь я получил гонорар, а писали-то мы вместе...
Я не возражал: во-первых, денег - отдать долг - у меня не было, а во-вторых... писали-то мы, действительно, вместе!
*
Вскоре я поступил работать в одну маленькую заводскую редакцию. Заместитель редактора многотиражки уступил мне заказ областного издательства: написать брошюру об опыте работы цехового партийного агитатора.
Механика таких дел проста: журналисту поручается изложить от первого лица "опыт работы" такого-то агитатора (пропагандиста, изобретателя, передовика производства и т. п., фамилия которого и проставляется над заголоком, в т о время как фамилия подлинного автора - того, кто писал (ибо автор, по всем словарям, это и есть тот, кто сам пишет!) фигурирует лишь в платёжной ведомости и в договоре с издательством. Некоторые издательства поступают честнее (например, так делается в Ленинграде): указывают фамилию журналиста на обороте титульного листа с пояснением: "литературная запись такого-то". Но у нас в Харькове это считают излишним.
"Деньги - ваши, слава - агитатора", - сказал мне наш зам Пётр Михайлович Фатеев. Ему самому писать было некогда, так как он в это время работал над диссертацией по истории завода, то есть был занят чтением и переписыванием старых комплектов нашей же многотиражки.
Для уточнения задачи мне пришлось съездить не то в обком, не то в горком партии к инструктору отдела пропаганды и агитации товарищу Бабенко, который был одновременно и редактором планируемой серии брошюр "об опыте работы" идеологических активистов.
"В переконуваннi - сила агiтатора"", - сказал он мне название и тему брошюры (переконування - по-украински убеждение кого-либо в чём-либо). - Подыщите автора подходящего- чтобы это был обязательно рабочий, а не какой-нибудь там конторщик. Объём брошюры - от одного до полутора печатных листов. Деньги - ваши, слава - агитатора.
Последняя фраза, очевидно, заключала в себе рабочую формулу того идеологического жульничества, которое было в обыкновении у партийных властей нашего - да наверняка и многих других городов. Но при моём тогдашнем безденежьи эта формула меня "переконала": за печатный лист платили 1300 рублей, а за 800 тогдашних целковых можно было купитиь вполне приличный костюм, после армии мне крайне необходимый. Я принялся за поиски "автора".
- Возьмите Филиппенко из цеха "140", - посоветовали мне в парткоме завода. Я взял.
Слесарь ремонтного участка Филиппенко был агитатором, то есть, по поручению цехового партбюро, читал рабочим вслух газеты или пересказывал их содержание. По правде сказать, какой уж тут опыт. Вдобавок оказалось, что мой предполагаемый "соавтор" порой закладывает за воротник.
- Увлекается, - сказал мне цеховой партийный секретарь, деликатно пряча глаза.
- Но ведь не до безобразия? - спросил я с надеждой.
- Ну, что вы? Нет, конечно! - успокоил секретарь.
Агитаторами чаще всего бывают производственные мастера участков, всякие там "распреды", нормировщики, рабочего найти трудновато, я ещё раз посоветовался в парткоме - остановились на Филлипенке.
Раза два пришлось ему посидеть со мной после конца рабочей смены: из чего-то ведь надо было слепить несуществующий опыт: нужны фамилии, факты, ситуации... Я выспрашивал, тянул из агитатора жилы. Скажем, такой-то рабочий не вырабатывал норму. "Однажды я (то есть Филиппенко) после беседы на участке сказал ему..." Что именно он сказал - зависело от моей фантазии. Но надо было продемонстировать, как в результате такого "переконування" лодырь исправился и стал передовиком производства.
Вот на такие творческие наши встречи ушло, в общей сложности, часа три. В моём блокноте появились фамилии, даты, названия тем проведённых или якобы проведённых агитатором бесед... (Вообще, слово якобы во всей этой истории наиболее подходящее: якобы брошюра о якобы опыте якобы агитатора, написанная якобы им самим, а на деле - якобы журналистом и, самое главное, якобы полезная и необходимая читателям! Сколько такой макулатуры печатается в стране, и какие на это уходят средства! А Бориса Чичибабина печатать перестали...)
После второй и последней беседы творчество Филиппенки навсегда завершилось. Я остался один на один с невинной бумагой и начал бесчестить её - и себя.
Сотворив некое пакостное тесто, мне самому противное, но почему-то нужное родной коммунистической партии, пришлось ещё и самостоятельно переводить написанное на украинский, - т руд мучительный, так как в то время у меня ещё не было практики работы в украинской газете, и надо было то и дело лезть в толстенный русско-украинский словарь. Мог бы, конечно, не возиться и отдать переводчику, но на этом мы с Филиппенкой потеряли бы треть заработка, а вожделенная мною пиджачная пара на три без остатка не делится... Перспектива пожертвовать штанами мне не улыбалась, и пришлось засесть за перевод, потратив на это сколько-то вечеров.
"Щирый" Бабенко, читая, морщился на ухабах моей мовы, но -сошло...Рукопись была принята, после чего мы (то есть Филиппенко и я) заключили с издательством договор, в котором оба именовались авторами. В договоре была названа сумма гонорара, но доля каждого из нас не оговаривалась.
-Обычно у нас такая практика, - объяснили мне в издательстве. - Кто писал, но на обложке не назван, получает 75 процентов, а тот автор, чья фамилия там значится, - 25 процентов. Но об этом вы должны сами договориться между собой, составить авторское соглашение и сдать его в бухгалтерию.
- А вдруг он не примет таких условий? - спросил я.
- Ну, что вы! - замахали на меня руками сразу два или три редактора, в комнате которых шёл разговор. - Да ведь работали-то вы, а вся слава достанется ему, плюс четверть гонорара буквально ни за что. Совесть-то есть же у человека - тем более, у агитатора!
Итак, вот, оказывается, какова цена славы: четвертушка гонорара. Глядя в хитренькие, пьяненькие глазки своего "соавтора", я объяснил ему всю механику дела - и, видимо, слишком подробно, потому что он заподозрил меня в лукавстве. Сперва, правда, ничего не сказал, молча подписал авторское соглашение на предложенных мною началах, зато буквально назавтра явился - и говорит с какой-то гаденькой улыбочкой:
- Я, товарищ Рахлин, вы, конечно, извините, но в настоящее время обстоятельства, учитывая особенности текущего момента, а также, во-первых, поскольку план не выполняется, прогрессивки не плотют и большие простои оборудования...
- Короче: в чём дело?
- Да уж извините, а я решил, что нельзя ли переписать на "по 50 процентов": вам половину, но и мне половину, так уж никому обидно не будет...
Соглашение уже было накануне мной передано в издательство. Я позвонил туда.
- Ах, подлец! - возмутился непосредственный редактор брошюры Марк Глузберг, - такого у нас ещё ни разу не бывало. Ну, пришлите гада, мы ему объясним.
На другой день "гад" пришёл ко мне извиняться:
- Понимаете, мне сказали там вчера, что 25 процентов - это рублей 300 - 400. А этого мне вполне достаточно на вставление зубов. Вот видите - мне зубы надо вставлять...
И, оттянув губу, показал голые дёсны. На пропойной физиономии - умильная улыбка: ну, доволен человек, и меня приглашает порадоваться, что будут у него новые, дармовые зубы. Да ещё и "слава", уступленная мною за 25 процентов гонорара. Как раз цена протеза.
...Через некоторое время в Харьковском книжном издательстве вышла брошюра "В переконуваннi ..." и т. д. Рахлиным там, слава Богу, и не пахло. Пахло спиртом с ремонтного участка: мой "соавтор", дыша через новые зубы перегаром, раздавал автографы. А я купил, наконец, свой первый после армии очень приличный коричневый костюм.
К сведению книголюбов: брошюра интересна лишь с бытописательской точки зрения.
*
Году, примерно, в 1959-м вызвала меня, редактора заводского радиовещания в свой кабинет моя начальница - заместитель секретаря парткома по идеологической работе товарищ Валетова Наталья Тимофеевна.
У этой сорокалетней благоуханно-чистенькой, всегда с иголочки одетой, миловидной руководящей дамы был свой собственный стиль руководства, свой способ успешного контакта с людьми: она... целовалась.
Вот ей что-либо от вас надобно. Например, чтобы вы вошли в состав какой-либо кляузной комиссии, или поехали в изнурительную командировку на целину - читать там лекции, или вступили в ряды добровольной народной дружины, или сочинили какую-то срочную бумагу... Она вас вызывает к себе в кабинет и принимается безудержно льстить, пожимать руку, заглядывать в глаза и, наконец, непременно целует в щёку.
Совестно признаться, но, не раскусив сначала эту игру, я простодушно расценил такое поведение как знаки чисто женского внимания к моей персоне. Как хотите, но для людей неизбалованных прийти к такому выводу отчасти даже соблазнительно.
Потом-то я увидел, что те же нежности она расточает и другим мужчинам, притом - независимо от их возраста и зачастую вполне публично. Скажем, вручая подарок за хорошую работу какому-нибудь престарелому общественнику, не преминет чмокнуть его в пухлую старческую морду. Рамолический деятель млеет от удовольствия, публика радостно аплодирует, а хитрая бабёнка наживает моральный капитал. "Умеет она работать с людьми!" - неоднократно слышал я восторженные отзывы идеологических активистов.
Вот и на этот раз, едва я вошёл, Валетова бросилась ко мне, благоухая хорошими духами. Заглядывая в глаза, стала говорить, какой я "умничка" и какой "лапочка".
- Феличка, деточка, - говорила она, сладко улыбаясь, - у меня для вас интересное порученьице. Только вы можете его выполнить, ведь вы такой умничка.... Вот взгляните на этот вопросничек...
В моих руках очутилось несколько страничек убористой машинописи. В 28-и пространных вопросах был представлен подробный план "справки" о развитии "движения за коммунистический труд" на предприятиях (это было вскоре после того, как была поднята громкая пропагандистская шумиха вокруг бригад и ударников коммунистического труда - "разведчиков будущего"). Мне предлагалось ответить самым детальным образом ("подробненько-подробненько", сказала Валетова) на каждый вопрос (статистика, фамилии, конкретные примеры) на материалах нашего завода и получившуюся справку передать в горком партии - его секретарю товарищу Шевченко.
- Мне Шевченко так и сказал: "Поручите это дело Рахлину".
- Ну, что вы, Наталья Тимофеевна, откуда ему меня знать...
- Да как же вас не знать, - горячо возразила она. - Вы себя недооцениваете. О вас, душечка, и в обкоме хорошо известно...
Душистая, льстивая, зазывная ложь! Не то чтобы я враз поверил, но так соблазнительно было подумать: "А вдруг... Почему бы и нет?"
Я дал согласие.
Но, прочтя на досуге "вопросничек", опешил: чтобы подготовить обстоятельную справку, надо было забросить всю свою работу и трудиться в поте лица месяца полтора. Нужны были данные из цехов и отделов, подсчёты хозяйственников и экономистов, а чтобы их получить, необходимо вызванивать, запрашивать, требовать, напоминать... Когда же всем этим заниматься? Ведь от моих прямых обязанностей - подготовки и проведения заводских радиопередач - никто меня не освобождал...
Попытался я было что-то сделать, но ответы на 7 - 8 вопросов заняли страниц 20 - 30, то есть целый печатный лист (примерно, размер нашей с агитатором брошюры)...
А между тем, время шло, моя патронесса стала нажимать: Шевченко звонил, торопил, требовал. Я всё тянул время, ссылаясь на занятость. Моя "поклонница" сменила милость на сухость, сухость на гнев. Наконец, пригрозила даже, что вызовет "на партком". Видно, забыла, что я - не член партии, а я о том не стал ей напоминать, потому что незадолго перед тем случайно устроился, после долгих мытарств, на эту, хотя и весьма скудно кормившую, но всё же в какой-то мере пришедшуюся мне по силам "номенклатурную" должность, и теперь струхнул, что могу её потерять.
Но тут моя дама укатила на юг - на курорт. Решив схитрить, я пошёл к другому заместителю секретаря парткома - товарищу Белоусову.
Этот товарищ никогда не улыбался. И в создавшейся ситуации он также не усмотрел ни капли юмора.
- Понимаете, - втолковывал я, от волнения мусоля в руках вопросник, - на это надо потратить уйму времени, вопросы объёмные, сложные, а у меня...
Я хотел сказать, что у меня для этой работы нет не только времени, но и всех необходимых сведений, но товарищ Белоусов меня перебил:
- Да, конечно, у вас для этого нет кругозора.
Такое замечание меня слегка задело, я вновь принялся объяснять: по своей должности, как редактор заводского радиовещания, не располагаю необходимой документацией, цифрами, фактами. Чтобы их получить, надо сидеть на телефоне, звонить, спрашивать, запрашивать, а у меня на это нет...
- Ну, вот же я и говорю, - убеждённо сказал Белоусов, - у вас нет необходимого кругозора!
Что поделаешь? Я смолчал. Должно быть, у меня и в самом деле нет кругозора - понять, каким образом на ответственные посты удаётся подобрать так глубоко и оперативно мыслящих товарищей.
Но - спасибо Белоусову: заручившись его поддержкой, я решил ограничиться сделанным и повёз "справку" в том виде, как у меня получилось, самому заказчику -товарищу Шевченко.
Войдя в пустынное и тихое, как храм, здание, по тихим коридорам прошёл в приёмную, а затем и в кабинет - просторный и студёный. При распахнутых ( это зимой-то!) окнах за фундаментальным письменным столом сидел мужчина интеллигентного вида, то есть в костюме и при галстуке. Он принял рукопись, пожал мне руку и сказал "спасибо".
Через некоторое время в одном из харьковских вузов была защищена диссертация, а в издательстве вышла брошюра о "движении за коммунистический труд". Автором в обоих случаях значился товарищ Шевченко. В брошюре были данные не только с нашего, но и со многих других предприятий города. Видимо, повсюду нашлись люди без кругозора. Но, конечно, ими (нами!) ни в диссертации, ни в брошюре и не пахло.
Шли годы, и я вполне вошёл в роль учёного еврея при парткоме.
Особенно меня полюбил секретарь парткома товарищ Роденко. "Рахлин прав"", - частенько говаривал он, когда мне случалось на каком-либо совещании вякнуть по тому или иному поводу.
Роденко всё чаще поручал мне писать различные бумаги, особенно для него самого.
- Мне нравится, как ты пишешь, - объяснял он и наедине и прилюдно. - У тебя есть слова.
В середине 60-х годов проводились "дни русской литературы на Украине", и в Харьков приехала группа русских писателей. Заводу было поручено провести с ними встречу. Писатели маститые: Солоухин, Михаил Алексеев, Закруткин, Шундик... В грязь лицом ударить нельзя! Роденко поручил мне написать для него приветственную речь.
"Дорогие друзья! - начал я как человек, у которого "есть слова". - Мы собрались здесь, в этом зале нашего рабочего клуба, чтобы приветствовать..." - и так далее.
Роденко вызвал меня с текстом речи к себе. У него была привычка: сначала выслушать текст в моём чтении, затем самому прочесть его при мне вслух, а я должен был поправлять по ходу чтения его ошибки.
"Дорогие друзья! - читал я с выражением. - Мы собралИсь, чтобы..."
Затем читал он: "Дорогие друзья! Мы собрАлись..."
""СобралИсь!" - перебил я, поправляя ударение. Под моим руководством он сделал пометку над нужным слогом и потренировался при мне, повторяя верный и неверный варианты ударения:
- Ага: "собралИсь", а не "собрАлись"... "СобралИсь" - "собрАлись", "собралИсь" - "собрАлись"... Понятно. Ну, ладно, иди работай. Спасибо.
Наступил вечер. Чтобы заполнить зал народом, в заводской вечерней школе отменили занятия и привели в клуб всех учеников. Роденко вышел на сцену и произнёс: "Дорогие друзья! Мы сОбрались..."
У маститых дрогнули брови. По залу прошёл шумок
*
Вот так 15 лет подряд, всё время совершенствуясь, писал я, параллельно основной работе редактора заводского радио, всяческие речи и справки, брошюры и листовки, материалы для диссертаций и приветствия пионеров, обращённые к участникам профсоюзных конференций, выступления делегатов всяческих Советов - от районного до Верховного.
Я был един во множестве лиц.
То я "был" токарем, Героем Социалистического Труда, членом ЦК КПСС Германом Михайловым.. То, меняя возраст и пол, превращался в депутата Верховного Совета Украины Валентину Подопригору. А уж сколько писал всяких бумаг для своего партийного начальства! Вплоть до газетных статей, за которые оно исправно получало заработанные мной гонорары. Спрашивается: отчего я всё это терпел? Почему не отказывался? Выслуживался, что ли? Пожалуй, что и так, - но не в карьеристском смысле, а просто потому, что боялся: откажусь - выгонят. А ведь я еврей - не так легко мне, с моей специальностью, устроиться на новую работу...
Скромности и точности ради добавлю, что таких, как я, на заводе было несколько. Точно то же делали, сверх своих служебных обязанностей, некоторые мои коллеги - в том числе женщина по фамилии Форгессен (на еврейском языке идиш это слово означает "забыла") и башковитый на всякую липу начальник "бюро передовых методов труда" Михаил Петрович Сахновский (Форгессенша называла его - Миля).
Такой национальный подбор получился не специально: раньше для директора и парткома бумаги писали украинец Незым, русский Фатеев... Но к тому времени, о котором здесь речь, подобралась наша троица.
В 1967-м,. когда началась "шестидневная война" на Ближнем Востоке, нас троих вызвали в партком и в срочном порядке поручили писать гневные речи против "израильских агрессоров" для участников митинга, которые о нём, а тем более о своём гневе, ещё даже не подозревали.
Уж на что верноподданные и осторожные люди были мои коллеги, да и я тоже давно утратил юношескую наивность, но, оставшись втроём, мы посмотрели друг на друга - и дружно рассмеялись.
Однако нужные речи исправно сочинили.
Каждый раз, присутствуя на публичных сборищах, где произносились написанные мною тексты, я ловил себя на беспокойстве: так ли прочтут мой текст? И если читали, как надо, а особенно когда зал аплодировал какому-то удачному месту выступления, - мне, как Лягушке-Путешественнице из сказки Гаршина, хотелось, чтобы все узнали о моём авторстве.
Вы помните: лягушка попросила диких уток взять её с собой на Юг. Две утки по её наущению взяли в клювы прутик, она ухватилась за него ртом - и полетела над градами и весями.
- Кто придумал такое? - удивлялся, задравши головы, русский народ.
- Это я! - квакнула тщеславная лягушка. Но, чтобы квакнуть, она была вынуждена разжать рот, отпустила прутик и, конечно же, шлёпнулась с верхотуры в болото. Вот какая участь ждёт всех нескромных лягушек.
*
И всё-таки отваживаюсь квакнуть.
Идиотская логика тайных канцелярий произвела на свет Анкету и Автобиографию.
Там написано, что Рахлин Ф. Д. родился в 1931 году, что он еврей, журналист, педагог, имеет сына, болен колитом.
Но в какой анкете, в какой бумажке найдёте вы сведения о том, сколько боли, горечи, яда, смятения в душе Рахлина Ф. Д., как мучают его видения прошлого, живые тени настоящего и жуткие призраки завтрашнего дня?!
В наши дни, когда правду то и дело именуют клеветой, а клевету печатают в "Правде", писание искренних мемуаров - дело небезопасное. Не только опубликование невозможно, но даже простое хранение их под спудом внушает мне в тревогу.
И всё-таки, всё-таки отваживаюсь квакнуть под спудом! Пусть лежат: кушать не просят - может, когда-нибудь и увидит свет мой труд - мой по-настоящему (а то ведь мне и мемуары приходилось писать чужие, и неоднократно: один раз - за южного полярника, побывавшего в Антарктиде, другой - за члена "команды Двинцев", штурмовавшей московский Кремль в октябре 1917 года, и так далее), однако унести с собой всё, что сам я видел и пережил, что хранит моя собственная память, было бы, мне кажется, слишком расточительно. Так сказать, потомки не простят.
Нет, я не льщу себя надеждой на то, что помогу внести ясность во множество ваших, товарищи потомки, недоумений. Пусть просто предстанут перед вами страницы одной нелепой сорока- пятидесятилетней жизни, а уж вы сами делайте всякие выводы.
Конечно, как и любой мыслящий тростник, я не мог удержаться от оценок. Вы чувствуете - они есть уже и в этой затянувшейся интродукции. Но мне хотелось быть объективным. Не в смысле бесстрастности (это невозможно), но ведь есть же правда, не зависящая от того, нравится она вам или нет, - есть же правда как совокупность фактов. Скажем, большевики в 1918-м расстреляли царя с его домочадцами. В том числе и малолетнего наследника. Те, кто расстреливал, считали это правильным, монархисты и гуманисты-демократы - преступным и злодейским. Но от этой разницы подходов сам факт не изменился: царя. царицу, царевен, цесаревича и даже их доктора, действительно, расстреляли без суда и следствия, коварно, разбойно...
Неизбежно давая фактам своё истолкование, сообщая о своём к ним отношении, я не хочу скрыть эти факты, если они действительно существовали.
Предметом истории как "науки" служит собирание, истолкование, но иногда и сокрытие фактов. Однако, если хочешь познать истину во всей её красе и неприглядности, - отдай предпочтение первому, постарайся выбрать верный критерий для второго и полностью исключи третье.
Нынче слишком многие поступают наоборот. Некоторые события предпочитают вовсе не упоминать, о многом - забыть. Такой подход к фактам истории вызывает отвращение у всех честных людей, - честных не в том смысле, полезен или вреден этот факт пролетариату, а в первозданном, самом прямом: я честен - значит принимаю истину в её подлинном виде, нравится она мне или нет. Правое дело не может быть основано на лжи, ложь не может служить фундаментом истории как науки.
Нынче как раз много попыток вытравить память из человека. Желание противостать такому подходу породило новую, только что мною прочтённую книгу Айтматова с её легендой о манкурте - человеке, у которого отнята память.
Может быть, мне удастся спасти хотя бы одного читателя от жалкой участи манкурта... Знать бы, что это случится - я бы считал своё время потраченным не зря.
Харьков, 1972 - 1981 гг.
Часть I.
ДЕСЯТЬ ЛЕТ
Глава 1.Первые гадости
"Вождь ленинградских рабочих"
В Тайцах, под Ленинградом, мне гадала цыганка.
Ехали мимо нашей дачи их шатры на колёсах, я стоял у калитки. Цыганка выскочила на ходу из шатра, подошла ко мне, взяла за руку, стала водить мне по ладошке большим грязным пальцем, что-то приговаривая. Потом сказала:
- Принеси денежку!
Я убежал, забился под деревянную лестницу двухэтажного дома, в котором мы жили, сидел там долго-долго: ждал, чтобы ушла.
Там же было однажды ночью:
... иду с няней Марусей смотреть пожар. Под ногами - доски деревянного тротуара, над головой - светлое-светлое небо, не от пожара светлое, а от белой ночи. И светлота вокруг - ночная, северная, бледно-молочная. Навстречу люди идут, говорят:
- Возвращайтесь: уже потушили!
В Тайцах было мне чуть больше трёх лет. Но я помню себя - разумеется, отрывочно, - с ещё более раннего возраста. За год до этого была дача в Петергофе. К тому времени относится первый запомнившийся страшный сон: стою, прижавшись к стене тёмного коридора, а по нему мимо меня пробегают огромные, со мною в один рост, рогатые козы. Главное мне, чтоб они меня не заметили!
Но отчего я так уверен, что этот сон приснился мне именно в Петергофе? Не знаю. Только, действительно, уверен в том и сейчас. Уже выросши, рассказал матери, и она припомнила, что в Петергофе я страшно боялся коз.
В то время там бывало много иностранцев. Мама из патриотических соображений выводила меня на аллеи знаменитого парка. Был я упитанный, румяный, щекастый, и мама, которой, подобно Карлу Марксу, было присуще единство цели, хотела продемонстрировать мировой буржуазии, каких славных карапузов растит молодая советская власть.
Сейчас страшно подумать, что было это в голодном 1933 году. Между тем, упитанность и румянец объяснялись просто: я рос в семье, по тем временам, архиблагополучной: отец преподавал политэкономию в военной академии и по чину приближался к теперешнему полковнику; мать же была "культпропом" на заводе "Большевик" - бывшем Обуховском, секретарём партячейки на швейной фабрике и ещё кем-то в этом же роде.
Вскоре после моего рождения родители получили трёхкомнатную кооперативную квартиру, Роскоши, правда, не было ни малейшей, быт, мебель, предметы обихода - всё было просто до примитива. Жили, однако, и сытно, и удобно вполне.
Мы жили напротив катушечной фабрики за Невской заставой, на отдалённой от центра заводской окраине. Сейчас это проспект Обуховской обороны. А в то время улица называлась "проспектом села Смоленского". От такого названия веет петровскими временами, но сама улица - совершенно городская и на село ничем не похожа.
В 1953-м, уже взрослым парнем, приехал я в Ленинград. Жил у родни возле нарвских ворот. Расспросив, как проехать, долго трясся в трамвае, глядя на незнакомые места вполне равнодушно, как вдруг... стал узнавать: пакгаузы вдоль Невы, которую в детстве называл "море-река", переулок возле рынка, сад имени Бабушкина (когда-то там стоял настоящий самолёт в память о разбившемся пилоте)...
Вот и катушечная фабрика. Я вышел из вагона, узнал наш дом, вошёл во двор, посмотрел на окна нашей квартиры, вздохнул, взгрустнул и направился в ... очаг, как называли когда-то в Ленинграде (и, по-моему, больше нигде!) детский сад.
Но дороги туда уже не нашёл.
Из ленинградских воспоминаний.
По утрам, проснувшись, пою "По долинам и по взгорьям" Потом кричу:
- Маруся, одеваться!
Приходит домработница Маруся Ма'нышева, надевает на меня лифчик с чулочками, штаны, рубашку, зашнуровывает ботинки - и я бегу в соседнюю комнату, где папа с мамой лежат на большой деревянной кровати, спинки которой, украшенные круглыми точёными набалдашниками, окрашены под слоновую кость. Мама курит в постели. Папа тоже не спит, но, заметив меня, прикрывает глаза. Это у нас такая игра: я командую "раз-два-три", а он должен вскочить с постели.
Но порой отец начинает дурачиться: вскакивает на счёт "два" или, наоборот, продолжает "спать" даже после команды. Притворяюсь рассерженным, и мы оба смеёмся.
Отец для меня существо высшее. Он такой огромный, сильный, стройный. Притом - военный, ходит в красивой командирской форме, в гимнастёрке, перехваченной ремнём с портупеей. У него в блестящей кожаной кобуре есть наган. У него на петличках по две малиновые "шпалы" (потом станет больше: по три в каждой петлице - это будет накзываться "полковой комиссар"). Вижу его редко, а ещё реже он со мной играет. Чаще всего, когда он дома, то сидит за столом и, заглядывая то в одну, то в другую, то в третью книгу, что-то пишет быстро-быстро, макая ручку со стальным пером в чернильницу и оставляя на бумаге кружочки и чёрточки с петельками. Мне тоже иногда дают ручку, . и я тоже вывожу "такие же" каляки-=маляки и петельки.
Иногда мне позволяется тихо-тихо стоять и смотреть, но чаще в кабинет заходить в такие часы запрещено и шуметь тоже не разрешается: "папа работает".
В годы моего ленинградского детства вышел в свет двухтомный учебник политической экономии, где в первом томе, посвящённом политэкономии капитализма, есть написанная отцом глава о марксовой теории прибавочной стоимости. Учебник создан авторской бригадой Ленинградского отделения коммунистиченской академии (ЛОКА)- в бригаже был и А. Вознесенский, брат будушего председателя Госплана СССР - обоих братьев Сосо расстрелял в 1949 году по "ленинградскому делу". А редактором учебника, по-моему, был Н. И. Бухарин. Вот такая у нашего папы была компания...
Маму тоже не часто удавалось мне видеть. Разве что по утрам, да вечерами немного... Основной интерес жизни был для родителей в их работе, в политике, в мировой революции.
Однажды, прибежав к ним в спальню, нахожу обоих неожиданно грустными. Со стены из чёрного рупора льётся печальная музыка.
- Киров умер, - печально говорит папа.
- А кто это - Киров? - спрашиваю я. И по сей день помню ответ, который дал 32-летний человек своему трёхлетнему ребёнку:
- Вождь ленинградских рабочих!
Сам удивляюсь столь цепкой памяти своей, но именно тот день, то событие, сыгравшее столь роковую роль в истории страны, в жизни нашей семьи и, в конечном счёте, оказавшее такое серьёзное влияние на всю мою судьбу, - что это событие живёт в моей памяти...
Накануне родители оба присутствовали на том знаменитом "активе", куда Киров должен был приехать, но не приехал, потому что был убит. Они явились домой, обескураженные неожиданной отменой собрания. Их неожиданное возвращение, растерянность и тревогу помнит сестра - я уже спал. А вот утро следующего дня чётко запомнил на все будущие годы.
1 - 2 декабря 1934 года было мне около трёх с половиной лет.
Маруся.
Родители очень мало времени проводили в семье. Со мною возилась в течение первых лет моей жизни- и без памяти любила меня - бобылка из-под Сердобска, Пензенской области, Маруся Манышева. Я был к ней очень привязан. Звал её - Маюкой, обожал, считал самым красивым в мире её худое, побитое оспой лицо с широко расставленными калмыцкими глазами. .
Вот иду с нею на рынок - она быстро, шагает, крепко держа меня за руку. А я меленькой трусцой бегу рядом по квадратным плитам панели, как ещё называли тогда тротуар. (Как странно и утешительно будет мне увидеть эти плиты через 19 лет целыми и невредимыми... Но сейчас вместо них положен ординарный асфальт).
Мне нравится, как весело болтает она со своей тёзкой, живущей в первом этаже. Они пользуются каким-то шутовским воляпюком, вставляя в слова, вместо первого слога, слог "ша", а выброшенный - приставляя к концу слова, так что, например, имя Маруся звучит как "Ша-руся-ма"... Эту соседку мы, дети, так и назвали: "Шапруся-мать".
Маруся жила у нас несколько лет, а ушла, может быть, из-за нашего переезда в Харьков, когда мне уже было пять лет. Знаю, что приехала туда за нами следом, но у родителей к тому времени уже не было возможности держать прислугу. По их рекомендации она поступила в семью папиного сослуживца по военной академии - Рыжика. В 1937 году Рыжик вдруг застрелился (скорее всего, ему угрожал арест), Маруся уехала - и надолго исчезла из моего поля зрения.
И вот уже подростком приехал я в Москву - у вдруг узнал, что тут моя Маруся. Она после Рыжика, оказывается, служила в семье папиного брата Абраши и,. хотя .теперь давно уже работала санитаркой в больнице, часто захаживала к ним.
Когда я узнал о предстоящей встрече с няней, у меня сердце затрепетало. Оказывается, всё ещё жила в нём сладкая младенческая любовь.
И вот мы увиделись. Но, Бог мой, какой же она оказалась маленькой, худой, некрасивой! Мы шли по улице - и нам не о чем было говорить. Её маленькие глазки теперь казались мне злыми, редкие жёлтые зубы обнажались при улыбке, как у ведьмы на картинках в детских книжках. На углу, где-то на Маросейке, встретила она какого-то своего знакомого и с игривостью, совсем к ней не шедшей, что-то ему сказала. В ответ этот грубый и явно нетрезвый мужик прошарил мою Марусю ладонью по плоской груди, а она захихикала.
Мы поехали с нею в парк "ЦПКиО имени Горького", гуляли там по аллеям, она меня угощала мороженым, наглядеться на меня не могла, .. А мне что-то было тяжело и неприятно, а от этого совестно, и хотелось прервать свидание. Окончилось оно ужасно.
Мы вышли из парка, увидали толпу возле трамвайной остановки и подошли узнать, в чём дело. Оказалось, два деревенских парнишки пытались на ходу запрыгнуть в трамвай (двери автоматические тогда ещё были редкостью, на открытые трамвайные подножки часто вскакивали на ходу), один из братьев сорвался, попал под колесо. При нас подъехала "скорая помощь", санитары несли носилки, на которых лежало накрытое брезентом тело, а поверх брезента - отрезанный, дымящийся (так мне показалось) кусок мяса килограмма на полтора. Рядом навзрыд плакал младший братишка погибшего.
Больше я Марусю никогда не видал.
Великий фантаст
Когда Маруся нас в Ленинграде покинула (а, может, это было во время её отпуска), вместо неё поселилась старая бабка, вечно что-то ворчавшая себе под нос. В это время у нас жили наш двоюродный брат Виля и его единоутробная сестрёнка Галя, которой он верховодил, - так же, как мною и Марленой. Виля подбивал нас троих подслушивать бабкины монологи.
Подкравшись ко входу в кухню, мы затаивались под дверью, затаив дыхание, слушали её неразборчивую воркотню - и вдруг взрывались хохотом. Бабка пугалась, злилась и поднимала крик - мы бежали вон, продолжая громко смеяться, а через минуту всё повторялось.
Других домработниц ленинградской поры не помню, Но знаю, что была (может, ещё до моего рождения) Сима, нянчившая Марлену. .Потом она оставила нас, поступила на какую-то фабрику, завела семью, родилась у неё девочка, которую она назвала ... Марленой! В выборе нашими родителями такого имени сыграли роль идейные соображения: имя Марлена, как и его мужская модификация (Марлен) соединяет в себе память сразу о двух великих революционерах: Марксе и Ленине... о существовании Марлен Дитрих родители вряд ли в те времена подозревали... Впрочем, немецкое женское имя Марлен (есть ведь и песенка "Лили-Марлен) имеет совсем иную этимологию: это сокращение, стяжка двух часто соседствующих у католичек имён: Мари-Магдалена... Но папа и мама в такие дебри не вдавались, им, как я уже говорил, было присуще единство цели, и, давая имя своему первому ребёнку, они имели в виду только классиков диалектического и исторического материализма. Меня ведь Феликсом тоже назвали не просто так, а со смыслом: в честь железного чекиста. Придумав мне имя, папа сказал маме: "Пусть растёт борцом". Домработница Сима . скорее всего, до таких высот коммунистической идейности не поднялась и нарекла свою дочь по новой моде лишь в порядке подражания: "чтоб красившее"...
Казалось бы, имея единственную родную сестру, я её и помнить должен с самых ранних времён и более чётко, чем кого-либо, но вышло не так. По Ленинграду я её помню очень смутно. Зато великолепно отпечатались в памяти Виля и Галя. Это были дети маминой родной сестры Гиты - дети от разных отцов.
Гита - средняя из трёх сестёр (мама была старшей). В юности комсомолка, бесшабашная голова, участница "весёлых и грозных" (по Арк. Гайдару) событий, она в Киеве дружила с Колей Островским, будущим слепым писателемя, и с удовольствием поддерживала потом версию, будто это с неё списана Рита Устинович в знаменитом его романе "Как закалялась сталь". Я-то сильно в этом сомневаюсь, но общее у неё с Ритой (кроме общих трёх букв в рифмующихся именах) всё же было: глубокие тёмные глаза, женственность и отчаянная революционность. В первом браке она была замужем за крупным комсомольским деятелем (даже, кажется, он был секретарём ЦК комсомола Украины) Сергеем Ивановым.
В Ленинграде Сергей бывал у нас с гармошкой, играл на ней и пел. Это был крестьянский парень, попавший в город мальчишкой, он стал учеником повара и из поварят прыгнул прямо в революцию. От него у тёти Гиты и родился в 1924 году, 22 января, на другой день после смерти Ленина, сын, которого они, естественно, назвали -