А теперь посмотрим с вами, дорогой читатель, кто же такой Георгий Гапон, чем он занимался до 1905 года, где родился и вырос? Это поможет рассказать он сам. Из книги Георгия Гапона "История моей жизни": "Начну с характеристики моих родителей, которым я столь многим обязан. Отец и мать мои были простые крестьяне из села Беляки, Полтавской губернии; отцу, приблизительно, 70 лет, а матери около 60-ти.
Все свое образование отец мой получил от пономаря, познания которого были весьма ограничены, но это не мешало отцу моему иметь массу сведений обо всем, что касалось крестьянской жизни, и простой и определенный взгляд на вещи. Это человек исключительной и педантичной честности; необыкновенно ровного характера, добрый и приветливый ко всякому и неспособный убить даже мухи.
Его уважает и любит вся округа и никогда не называет по имени только, а прибавляет и отчество - Аполлон Федорович. Тридцать пять лет подряд его выбирали волостным писарем... Место это доходное, но отец мой никогда не брал взяток ни деньгами, ни натурой и, окончив службу, оказался беднее, чем был раньше. Вопреки крестьянскому обыкновению, отец никогда не бил детей. Из его разговоров я узнал о всех несправедливостях, сделанных властью по отношению крестьян, узнал о том, как каждый вершок Украины, теперь отданный правительством разным тунеядцам, был полит кровью казаков, сражавшихся за свободу и народное благо, и служившим оплотом западному христианству против турок и татар с Востока. Как-то случилось, что, когда мы все сидели на заваленке, и проезжал богатый помещик, отец, смеясь, указал мне на него и сказал: "смотри, как он гордо глядит, а ведь его коляска и все, что он имеет, досталось ему нашим трудом". Менее снисходительный, чем отец, я бросил камень вслед проезжающей коляске.
(...)Несмотря на разницу в возрасте, отец относился ко мне как к другу, никогда не был суров и даже не проявлял снисходительности старшего к младшему. Вот одна из причин, почему, несмотря на долгие годы труда и горя, я чту мои воспоминания о нем. Что с ним теперь, я не знаю. Может быть, полиция его схватила, или он каким-либо другим образом пострадал благодаря мне. Когда я думаю о нем, я вижу его среди лесов и полей моей родины, вижу состарившимся, с потухшими глазами и вспоминаю его надежды, что я, как старший сын, буду ему опорой и что я закрою ему глаза; я не стыжусь признаться, что меня охватывает невыразимое волнение.
Таково было на меня влияние отца; что касается моей матери, то ей я обязан больше всего моими религиозными взглядами. Сама она была безграмотна, но отец ее умел читать и, как человек чрезвычайно религиозный, большую часть времени проводил за чтением житий святых. Дед часто рассказывал мне о прочитанном, и это оказывало такое влияние на мое воображение, что, будучи 7-ми или 8-летним мальчиком, я часами простаивал перед иконами и, обливаясь слезами, молился о своих воображаемых грехах. Некоторые же рассказы деда производили совсем другое впечатление.
Помню, как меня поразил случай из жизни св. Иоанна, епископа новгородского, когда он усердно молился, а злой дух, всеми способами стараясь смутить его, прыгнул в чан с водою, стоявший в келье, а святой муж поспешил перекрестить чан и тем закабалил чорта. Чорт взмолился, чтобы его выпустили, и обещал сделать все, что пожелает св. Иоанн. Епископ пожелал быть немедленно перенесенным в Иерусалим, и в ту же ночь они съездили туда и обратно, и святой освободил чорта.
Рассказ этот произвел на меня большое впечатление: я заплакал, но в то же время желал, чтобы и мне представился такой же случай поймать чорта. Дух религии, несмотря на фантастичность тех форм, в которых он мне являлся, имел на меня сильное и хорошее влияние. Жизнь святых и анахоретов производила на меня глубокое впечатление, и я мечтал о том дне, когда и моя жизнь станет такою же. Мать моя усердно поддерживала это во мне, потому что верила, что ее собственное освобождение от мучений ада зависит от того, спасет ли она нас. Как бы я ни был голоден, придя домой, никогда бы я не решился взять что-нибудь без спросу, хотя бы даже никого не было в комнате, но в углу висел образ спасителя, глаза которого, казалось, всюду следили за мной. Ни за что на свете не взял бы я в пятницу молока в рот из боязни, что у меня вырастет рог на лбу. Моя мать была строгая женщина, и, как бы холодна ни была погода, как бы скудна ни была наща одежда, мы должны были ходить в церковь и петь на клиросе, хотя бы зуб на зуб не попадал от холода.
Наступило, однако, время, когда я восстал против деспотизма моей матери. Однажды, когда река вышла из берегов, я нарочно бросился в воду, чтобы не итти в церковь. Несомненно, что религиозность моей матери, была искренняя, но это не мешало ей во время семейной молитвы замечать все, что происходит вокруг, и если в это время свинья заходила в огород, она бросала молитву и бежала за ней. Иногда ей хотелось послушать жития святых, и так как я один умел читать, то и должен был долгие часы проводить за этой драгоценной и святой книгой. Однажды я забыл, что была пятница, меня поймали, как я поедал хлеб с молоком. После того, как мать наказала меня, в моем детском мозгу невольно зародилась мысль о противоречии между формой и содержанием религии. Несомненно, что певчие пели громко и хорошо, несомненно также, что это было необходимо для спасения души, а все-таки это не мешало им в промежутках болтать и шалить. Неужели же действительно богу было угодно, чтобы меня высекли?
Мать моя была истинно добрая женщина. Будучи сама только бедной крестьянкой, она часто помогала другим, еще более бедным; а в нашей округе было много таких, у которых не только не было земли, но которые в отношении крова и пищи всецело зависели от щедрот своих соседей. Мать помогала им больше, чем позволяло наше скудное хо зяйство. Мать казалась мне добрым созданием, запутав, шимся, как птица, в тенетах религиозного формализма. Эти два противоположные влияния на меня отца и матери смягчались и получали поэтическую окраску от окружающей природы, заслужившей Украине название "Русской Италии". В долгие осенние вечера, когда нас, детей, посылали спать, и мы укладывались кучей на полу под самодельным войлочным одеялом, женщины садились за пряжу, при чем пели песни или рассказывали былины. Мать моя знала много народных песен и хорошо пела их. Подолгу вслушивался я в их печальный, но чудный напев и в простые слова, описывающие или горе девушки, оставленной любовникомказаком, ушедшим на войну, или исторические подвиги какого-нибудь народного героя прежних времен, или, наконец, предание об одном из моих предков Гапоне-Быдаке.
Деревня Беляки раскинулась по обеим берегам Ворсклы и известна как район многих сражений с татарами в те далекие времена, когда стремление России на юг и восток только что начиналось. Холмы вокруг деревни покрыты лесом из тополей, дубов и других деревьев. Наслушавшись рассказов о казацких подвигах, я воображал себе, что и теперь лес полон казацких дружин. Темно-синий свод украинского неба, осыпанный звездами, способствовал развитию моих фантазий.
Возвращаясь к прозе моей. будничной жизни, я снова вижу себя мальчиком босоногим, простоволосым, помогающим, или, вернее, вынужденным помогать, трудящейся семье. в качестве пастуха нескольких овец или свиней, а иногда даже целого стада гусят. В особенности я любил своих гусей-не только потому, что интересно было наблюдать, как маленькие, желтенькие комочки превращались в белых птиц, но, главное, потому, что я выдрессировал гусака, который мог побить любого деревенского гусака.
С семи лет я стал посещать начальную школу и делал такие успехи,- что священник сказал моим родителям, что я должен продолжать учение. Но как и зачем? К какой карьере мне готовиться? Два обстоятельства решили этот вопрос. Первое - это поговорка: "поп - золотой сноп"; второе-то, что если я сделаюсь священником, то не только попаду на небо, но и всем своим помогу попасть туда. Итак, решено было отправить меня в Полтавское духовное училище. Мне предстояло четыре года учения, но так как я едал хорошо вступительный экзамен, то мне разрешили поступить прямо во второй класс. В крестьянской одежде и с мужицкими манерами, я вначале чувствовал себя там чужаком, так как все ученики были сыновьями священников или дья-. конов и смотрели на меня свысока, как на неравного. Свою силу они высказывали обычным мальчишеским способом, но я был еще слишком застенчив, чтобы отвечать им тем же. Когда я стал делать быстрые успехи, враждебность их стала выказываться еще яснее. Но когда мне представился случай отплатить им их же монетой, то отношения установились сносные, хотя первые годы я все же был почти одиноким.
Когда мне было 15 лет и я был в последнем классе училища, один из учителей, Трегубов,дал мне прочесть некоторые сочинения Толстого, которые оказали громадное влияние на мое мышление. В первый раз мне стало ясно, что суть религии не во внешних формах, а в духе, не в обрядностях, а в любви к ближнему. Я пользовался каждым случаем, чтобы высказывать эти новые для меня идеи, в особенности у себя в деревне во время праздничных вакаций.
Боюсь, что моя умственная незрелость сказывалась и в менее серьезных вещах, чем богословские прения. Наш школьный двор был отделен от архиерейского сада высоким забором; мы, школьники, проделывали в нем отверстие и опустошали сад в те часы, когда весь дом спал. Иногда нас ловили садовники, и тогда мы,силой прокладывали себе дорогу, стараясь быть неузнанными. Об этом периоде моей юности я вспоминаю со стыдом. Вскоре я стал лицом к лицу с серьезными явлениями жизни. Смерть моей младшей сестры разграничила мое детство от зрелого возраста. Мне было 16 лет, а ей только 11. Эту малютку, с ее золотистыми волосами, я очень любил и охотно часами играл с нею в поле.
Когда я поступил в семинарию, то и там под влиянием одного толстовца - Фейнермана я продолжал открыто порицать окружающее меня лицемерие, пока один из священников и один из наставников не донесли на меня семинарскому начальству, что я развращаю товарищей, насаждая семена ереси. В результате последовала угроза лишить меня правительственной стипендии, на что я ответил, что и сам не желаю ее получать. Чтобы содержать себя, я стал давать уроки в богатых соседних домах и у местного духовенства. Иногда мне приходилось жить летом в домах моих учеников, и это дало, мне случай познакомиться с внутренней стороной жизни русского духовенства. Я видел священников, приносящих святые дары в нетрезвом виде, и это, как и еще многое другое, убедило меня, что среди них много фарисеев. Они не только не поступались своими удобствами ради блага народного, но часто уподоблялись пьявкам для своих прихожан. Кругом была нищета, болезни, гнет: на 20 верст в округе был всего один врач, а в нашем селе был только фельдшер. С другой стороны, я все яснее видел противоречие между евангельским учением и обрядностями и догматами церкви. По мере того, как я вникал в эти мысли, все большее и большее отвращение овладевало мною. Целый год переживал я эту душевную муку, пока не заболел тифом и воспалением мозга. Я болел долго, и когда отец приехал навестить меня в лазарете, то сначала не узнал меня. По мере того, как восстановлялось мое здоровье, во мне все более зрело убеждение, что я не могу быть священником. В виду этого я стал менее посещать, лекции в семинарии и все свое свободное время посвящал босякам и больным в окрестностях, помогал им как мог, и говорил с ними об их жизни. Семинарское начальство, хотя, по-видимому, и не препятствовало моему образу жизни, но готовило мне наказание. Когда по окончании семинарии, возник вопрос о моем поступлении в духовную академию, я сказал, что предпочитаю поступить в университет, но когда я получил свой аттестат, то увидел, что поведение мое аттестовано так дурно, что о поступлении в университет нечего было и думать. Этим способом в России клеймят "козлищ", чтобы в зародыше погасить те независимые умы, которые, впоследствии создают так называемые "университетские беспорядки" и сеют смуту.
Для меня это было равносильно гибели всей моей карьеры и всего, что привлекало меня в жизни. Этот удар ошеломил меня; и когда я обсудил все, что произошло - в мозгу моем зародилась мысль о мщении, но, к счастью, в город приехал мой отец, и его доброе лицо, те страдания, что он вынес, смягчили мое сердце. Некоторое время я жил уроками и занятиями статистикой в земстве; занятия эти еще больше подтвердили мои сведения о бедноте крестьян. Теперь я увидел бедноту эту в цифрах и данных, собранных с больших площадей, чем доступно частным наблюдениям, и это еще более укрепило во мне желание посвятить своею жизнь служению рабочему классу и, первым делом, крестьянам. Мне казалось, что будь у меня свидетельство, открывающее мне двери в университет, или если бы можно было сдать экзамен, минуя справку о моем пребывании в семинарии, я поступил бы на медицинский факультет, окончив который, я вернулся бы к крестьянамдоктором, чтобы врачевать их души и тела. Мой умственный кругозор значительно расширился под влиянием всего, что я слышал и читал о революционерах. Из запрещенной литературы, впервые попавшей мне в руки,, а также из рассказов о тех ужасах, которые творятся в некоторых тюрьмах, я узнал, что давно уже в России есть люди независимого ума, которые все свои способности, все благосостояние и даже жизнь отдавали на служение народу. Несмотря на скудость сведений об этом просвещенном и самоотверженном меньшинстве, я уже уважал его.
Пока я лелеял свои мечты, случились обстоятельства, изменившие все мои планы и все мое будущее. Дочь одного из состоятельных полтавцев, в доме которого я давал уроки, была дружна с одной хохлушкой, дочерью местного купца. Она окончила гимназию, была очень умна от природы, красива, мила, хорошо воспитана. Я сразу обратил на.нее внимание, постепенно мы сходились все ближе-и ближе на почве взаимных занятий и желания служить народу. Она кое-что знала и о революционных′идеалах, но это не мешало ей быть религиозной. Я часто разговаривал с нею, и, когда она узнала о моих планах на будущее,она высказала свое мнение, что положение священника далеко лучше положения доктора для осуществления тех целей, которые были мне так дороги. "Доктор, --. говорила она, - лечит тело, а священник, если он достойно носит это звание, укрепляет душу, а в последнем люди нуждаются гораздо больше, чем в первом".Когда я-возразил ей, что мои принципы противоречатучению православной церкви, она ответила, что этого мало, так как главное дело - это быть верным не православной церкви, а Христу, который есть идеал служения человечеству; что касается догматов и.обрядностей, то они и останутся только догматами и обрядностями.
Это убедило меня, и я решил сделаться священником, и она решилась выйти за меня замуж, но осуществить этот брак было далеко не легко. Однажды я попросил позволения у ее родителей прийти к ним, но мать ее высказала такое недоброжелательство ко мне, что просила меня больше вовсе не .бывать. Моя невеста сказала тогда своим родителям, что лучше бы они дали свое согласие, так как она не примирится с их отказом. Я же тем временем пришел к епископу Илариону, рассказал свою сердечную тайну, свое намерение сделаться священником и желание получить приход, если возможно, у себя на родине. Архиерей, всегда относившийся ко мне доброжелательно, и на этот раз был весьма добр. Он призвал к себе мать моей невесты и сказал, что знает меня и будет покровительствовать мне, когда я буду священником. Это решило дело; мы женились, и, год спустя, я был рукоположен в священники, пробыв предварительно дьячком, а затем один день дьяконом. Архиерей сказал, что ему нужны такие люди, как я, и не захотел отпустить меня в деревню.
Итак, я остался .в Полтаве священником кладбищенской церкви и все это время моего священничества я был чрезвычайно счастлив не только потому, что в жене своей я нашел верного друга и сотрудника, но и потому, что мне нравилось мое положение духовного наставника. Мне казалось, что всё эти угнетенные судьбою бедняки, не находящие ни в чем отрады, найдут себе утешение в моих проповедях и в моей искренней вере. Во время принесения св. даров на литургии, когда меня охватывало сознание истинного значения жертвы, принесенной Христом, мной овладевал священный восторг, но при этом неизбежно, била меня по нервам церковная рутина. Этот звон денег при покупке свечей и сборе с тарелками расстраивал меня, да и дьякон мой был истинным бичом для меня. Бывший фельдшер, он принял духовное звание только из алчности, так как сам не верил даже в бессмертие души. Чрезвычайно большого роста и глупого вида, с хриплым голосом, грязными сапогамии одеянием, доходившим только до колен, он был прямо неприличен. На прихожан он смотрел только как на доходную статью, и, в конце-концов, алчность его стала так откровенна и нагла, что я, хотя и не имел на это права, запретил ему всякое участие в богослужении.
Я проповедовал откровенно, что не обрядности и не приношения, а добрая жизнь и любовь к ближнему существенны для человека. Мало-по-малу народ стал ко мне собираться, и хотя кладбищенская церковь и не имела прихода, молящихся приходило столько, что церковь не могла всех вместить. Архиерей продолжал относиться ко мне доброжелательно, но за зато второй священник стал завидовать мне. Я не обращал на это внимания и хлопотал об образовании кружка доброхотных жертвователей для оказания помощи бедным. Это, в свою очередь, породило зависть окрестных священников, распустивших слух, что я отбиваю от них прихожан. Свою жизнь и поступки я старался согласовать с тем, что я говорил в своих проповедях; на свое призвание я смотрел не как на способ наживаться и довольствовался тем, что мне давали, и этого одного, не говоря о других причинах, было достаточно, чтобы привлечь ко мне народ. По мере того, как росла моя репутация, росла и зависть соседнего духовенства. Их жалобы побудили духовную консисторию оштрафовать меня за то, что, не имея прихода, я исполнял требы за тех, кто их имел. Но я все-таки продолжал это делать. Что же тут было дурного?
Однажды ко мне пришел старик и просил меня отслужить панихиду по его умершей жене. Будучи уже раз оштрафован за это, я стал осторожнее и спросил старика, к какому он принадлежит приходу и почему он не обращается к своему священнику. Он ответил, что священник потребовал с него за это 7 руб., а он не может их заплатить. На мой вопрос, почему так много, он об′яснил, что за похороны жены он заплатил только 3 руб., священник остался этим недоволен и теперь требует заплатить ему за оба раза. Кроме того, старик сказал, что он слышал мои проповеди и его более влечет ко мне, чем к своему приходскому священнику, и, упав на колени, он просил меня пойти с ним. Как же я мог отказаться? После панихиды обыкновенно бывает поминальный обед, и когда я сел на конце стола и стал говорить собравшимся на разные религиозные и нравственные темы,
внезапно растворилась дверь и в комнату ворвался приходский священник, пьяный, растрепанный, небрежно одетый, и набросился на меня с бранью и упреками, что я краду у него его хлеб. Присутствующие были так возмущены, что только благодаря моему вмешательству дело не окончилось для него плохо. И снова я был оштрафован.
Женат я был четыре года, а священником был два года У нас было двое детей-девочка и мальчик. После рождения мальчика жена моя серьезно заболела. Она не хотела умирать. Как женщина религиозная, верящая в милосердие и всемогущество бога, она молилась о сохранении ей жизни, не желая расстаться с дорогими ей существами. Но жизнь ее все гасла и гасла, и она умерла на моих руках. И прежде и теперь я верю в бессмертие души, но со смертью моей жены и сопровождавшего эту страшную потерю периода угнетенности, я пережил нечто, что пополнило мои прежние верования. Так, например, за месяц до своей кончины, жена моя видела, или ей казалось, что она видела сон-, как ее хоронят. Проснувшись, она немедленно рассказала мне все подробно, кто что говорил, кто служил, как я себя вел, и буквально все сбылось. Затем однажды, заработавшись до часу ночи, я прилег и думаю, что не спал. Вдруг я вижу, что моя покойная жена входит в комнату наклоняется ко мне, как бы намереваясь поцеловать меня. Я вскочил, сбросил одеяло и в это время увидел в конце коридора тень. Я бросился туда и увидел, что горит занавеска в соседней комнате. Очевидно, вследствие небрежности прислуги, лопнула лампадка перед образами и зажгла занавеску. Стояло лето, дом был деревянный, и, если бы я не пришел вовремя, случилось бы большое несчастье. Затем я видел сон, что меня преследует и хватает кто-то, и этот кто-то, как я чувствовал, была моя судьба. С тех пор я поверил в предопределение и некоторую связь между живыми и умершими. После смерти моей жены мне казалось, что все светлое отлетело из моей священнической жизни. Несомненно, что близость могилы моей жены, которую я постоянно посещал, действовала на меня подавляюще. Я был так удручен, что стал опасаться за свои мозги. Мне представлялся случай переменить место и, может быть, начать новую жизнь, но я решил сделать попытку поступить в духовную академию в Петербурге. Я сообщил о своем намерении архиерею, и тотодобрил меня и сделал все, что мог, чтобы помочь мне. Затруднение заключалось в том, что поступающие должны иметь отличный аттестат о поведении в семинарии. Снова всплыло клеймо, наложенное на меня семинарским начальством, но архиерейнаписал через Победоносцева письмо в комитет святейшего Синода, прося, чтобы меня допустили к экзамену без представления аттестата о поведении из семинарии, при чем прибавил, что два года знакомства с моей деятельностью убедили его, что я заслуживаю их милостивого внимания. Мне оставалось только два месяца, чтобы подготовиться к экзаменам, и затем я поехал в Петербург.
О том, как я виделся с Победоносцевым и его помощником Саблером, о том, как я поступил в академию, мечтая попасть в самое святилище науки, и что из этого вышло, я расскажу в следующих главах.
Я поехал в Петербург, чтобы поступить в академию, но по дороге туда, я заехал в Троице-Сергиеву лавру, знаменитый монастырь, куда ежегодно стекаются сотни тысяч богомольцев со всех концов России и где покоятся мощи основателя монастыря преподобного Сергия Радонежского. Я это сделал по просьбе епископа Илариона, который желал, чтобы я поклонился мощам св. Сергия. В то время я уже не верил в нетленность тел святых мужей, но, тем не менее, я чувствовал благоговейное побуждение преклонить колена перед святым, жизнь которого представлялась мне идеалом, к которому я стремился всем сердцем. Преподобный Сергий жил всегда согласно тому, как он проповедовал. Он не был из числа тех святых, которые удаляются в пустыни и боятся соприкосновения с греховным миром. Он проповедовал любовь к ближнему, и сам любил его и, отдавая ближнему все, что имел; сам жил очень скудно. Он проповедовал прощение, сам прощая. Несмотря на свою святость, он был большой патриот, и за это я еще больше любил его.
Когда Дмитрий Донской шел на битву с татарами, чтобы освободить страну от татарского ига, он благословил его и дал ему в помощь двух иноков, которые оказались храбрейшими воинами того времени.
Когда я подъезжал к монастырю, торжественно звонил колокол, величайший в России, наполняя воздух и потрясая, как мне казалось, даже землю божественным призывом. Я вошел в церковь с чувством любви и благоговения к месту покоя св. Сергия - этого проповедника любви и смирения. Я спешил к раке преклониться перед нею, как вдруг в церковь вошел московский митрополит Владимир в сопровождении целой свиты архимандритов и монахов низших рангов.Сам он выглядел просто, но вид жирных и упитанных монахов и духовных лиц неприятно поразил меня. Митрополит служил всенощную, так как на другой день праздновалась память св. Сергия. Духовенство и монахи с буквальной точностью подражали митрополиту: одновременно с ним крестились и кланялись, при чем я заметил, что, когда они не крестились и не кланялись, то обменивались замечаниями и шутками и вели себя не так, как подобает в таком святом месте. Церковная служба, очевидно, не имела для них значения. Их лицемерие в доме проповедника правды св. Сергия наполняло меня негодованием, и я ушел, не дождавшись конца всенощной и не преклонив колен перед мощами, так как считал богохульством сделать это на глазах этих фарисеев.
Едва я вернулся в свою комнату, меня ожидала телеграмма, извещавшая, что мою просьбу о поступлении в академию учебный комитет святейшего Синода будет рассматривать через два дня, так что я должен был выехать немедля. Так как я должен был в Москве несколько часов ожидать поезда в С.-Петербург, то я пошел смотреть колокольню Ивана Великого в Кремле. Сторож, который со мной поднялся, показал мне старинный колокол, отобранный от древней Новгородской республики. Почти под облаками, высоко над людными улицами, я глядел на этот колокол, и мое воображение представляло себе фигуры тех людей, которых он в давно минувшие века созывал на свободные собрания; Хотя я еще тогда ни в чем не был противником самодержавного правления, все же не мог удержаться от смутного ощущения грусти и сожаления об этом свободном государстве,
покоренном самодержавной Москвой. Я также посетил древний Вознесенский собор, который славился своим хором, и, слушая старинные напевы, я перестал сознавать окружающее, и опять в воображении предстало передо мной вдумчивое лицо моей молодой жены; затем я снова увидал ряды жирных, лоснящихся монахов в Сергиевском соборе, и вновь мною овладело сомнение, и слезы подступили к глазам. Я Москву видел мало, но город этот мне понравился. Узкие неправильные улицы, маленькие простые дома, стоящие рядом с дворцовыми зданиями, Кремль с его историческими событиями - все это было близко моему сердцу. Вид бедного молодого крестьянина, стоящего посреди улицы и усердно молящегося, с глазами, устремленными на церковь, усилил это впечатление. Но необычайное обилие питейных заведений и бесчисленные городовые, грубые красные лица которых носили явные признаки их пристрастия к пьянству,-были чрезвычайно неприятны.
Вид Петербурга очень поразил меня. Я ожидал увидеть большой мрачный город, окутанный дымом и туманом, населенный бледными, худыми, нервными, благодаря их нездоровой и неестественной жизни, людьми. Но стоял июль; день выдался светлый, солнечный; город показался мне в самом лучшем виде; всюду слышался веселый шум и кипела оживленная деятельность. Народ, который я встречал, вовсе не казался мне угнетенным, мрачным;.напротив того, он был энергичнее, здоровее, чем обитатели моей мирной и поэтичной Полтавы. Зато дома показались мне своеобразной архитектуры и походили на большие казармы. И, действительно, среди построек много казарм, так как город переполнен военными и полицией.
В моей судьбе принимал участие не один епископ Иларион, но еще и одна дама, очень богатая полтавская помещица, которая предложила мне остановиться в ее изящном доме на Адмиралтейской набережной и написала обо мне Саблеру, могущественному помощнику обер-прокурора. Комнаты, мне предназначенные, были чрезвычайно удобны и выходили на Неву; но я был так поглощен своими собственными думами, что почти ничего не замечал и как можно скорее отправился к Саблеру. Он немедля принял меня, очевидно, в виду переданного ему мною рекомендательного письма. То, что я раньше слыхал об этом высокопоставленном чиновнике, было не очень лестно. В бытность свою студентом в С.-Петербургском университете, молодой Саблер регулярно посещал те церкви, в которых бывал Победоносцев, становился на видном месте перед его глазами и усердно молился. Говорят, что таким путем ему удалось с ним познакомиться и войти в милость. Позднее Саблеру удалось стать управляющим одним из великокняжеских дворцов, и с течением времени он сделался помощником прокурора святейшего Синода, делаясь постепенно правой рукой Победоносцева и заменяя его в обязанностях в случае отсутствия или болезни. В продолжение своей карьеры он служил не какому-либо принципу или идеалу и не родине, а лишь собственным интересам и всему, что могло помочь его обогащению или производству и высшие чины. Я не могу ручаться за достоверность этих рассказов, но впечатление, произведенное на меня Саблером, было безусловно не то, которое произвел бы благочестивый слуга бога. Саблер был высокий седой мужчина, с умильной улыбкой и милостивыми манерами. Он выказал мне особое расположение, пригласил меня завтракать и обещал, похлопотать о моем поступлении в академию. "Мы знаем о вашем плохом поведении в семинарии, - сказал он: - мы знаем, какие идеи вы в то время имели. Но епископ написал мне, что вы совершенно изменились с тех пор, как стали священником и оставили все ваши глупые понятия. Да, да, мы вас примем, и мы надеемся, что вы будете думать только о том, как бы сделаться верным слугой церкви и будете работать исключительно для нее".
"Вы должны побывать у отца Смирнова, председателя учебного комитета, - закончил он, - расскажите ему вашу историю и потом идите к Победоносцеву, который слышал о вас от вашего епископа".
От Саблера я пошел в Синод, виделся с отцом Смирновым толстым, болтливым, чванным священником, оттолкнувшим меня своим высокомерием. Он благословил меня, хотя, не состоя в высшем ранге духовенства, он не имел права благословлять священника. "Право, не знаю, можете ли вы поступить в академию,- сказал он, - мой друг, профессор Щеглов говорил мне о том, как вы спорили с ним о естестве Христа. Вы заражены новыми идеями, а нашей церкви такие люди не нужны. Должен признаться, что мое сердце полно недоумения при мысли о вашем поступлении в академию..."
Этот разговор меня сильно обескуражил, и я решил немедленно повидать Победоносцева. Я поехал в Царское Село, где в это время жил Победоносцев в царском дворце. Со мною вместе в вагоне ехал один очень почтенного вида господин, с которым я познакомился. Как оказалось, это был чиновник при Победоносцеве, который, узнав, что я из Полтавы, отнесся ко мне особенно внимательно. Он был как-то с Победоносцевым в Полтаве и с удовольствием вспо минал о кухне епископа Илариона. Он рассказал мне, что Победоносцев часто бывает в дворцовой церкви и гуляет в дворцовом саду с молитвенником в руках, шепча молитвы, и при этом сказал, что едва ли мне удастся сегодня увидеть Победоносцева, так как он не принимает духовенства в своей летней резиденции и сегодня обедает у царя по случаю приезда болгарского князя (Бориса). Тем не менее мой спутник обещал мне попытаться устроить мое свидание с Победоносцевым, который, в общем, относится очень презрительно к духовенству, но, может быть, сделает исключение для меня, как рекомендованного преосвященным Иларионом, к которому он особенно расположен. Когда мы приехали в Царское Село, чиновник сдержал свое обещание, и меня допустили в приемную Победоносцева. Здесь я должен был ожидать человека, который имел власть разбить все мои надежды, уничтожить все мои планы. При этом я невольно задумался о печальной судьбе русской церкви, всецело зависевшей от одного человека, человека светского и правительственного чиновника. Русская церковь не автономна. Святейший Синод, управляемый обер-прокурором, состоит из епископов, которые, принадлежа к черному духовенству, неизбежно далеки от знакомства с народной жизнью и ее нуждами. Каждый епископ-полновластный хозяин в своей епархии. Он назначает священников, никем не обязанный сообразоваться с нравственными и умственными качествами кандидатов. Если ему угодно, он может возвести в сан священника кого захочет, он может уволить и наказать любого священника своей епархии, не оставляя ему права обжаловать это решение. Если же священник рискнет пожаловаться на епископа Синоду, тот немедля препроводит жалобу епископу на его личное усмотрение. Священники же - полные хозяева церковных дел и имуществ в своих приходах, так как прихожане не имеют голоса. В силу этого церковь лишена жизненности и превращена в религиозно-бюрократический департамент под управлением Победоносцева.
- Что вам угодно? - внезапно раздался сзади меня голос. Я оглянулся и увидел "великого инквизитора", подкравшегося ко мне через потайную дверь, замаскированную занавескою. Он был среднего роста, тощий, слегка сгорбленный и одет в черный сюртук. - Я пришел к вашему превосходительству просить разрешения держать конкурсный экзамен в академию, - сказал я. Победоносцев пытливо посмотрел на меня. - Кто ваш отец? Вы женаты? Есть у вас дети? - Вопросы сыпались на-меня, при чем голос его- звучал резко и сухо. Я ответил, что у меня двое детей. - А,- воскликнул он, - мне это не нравится; какой из вас будет монах, когда у вас дети? Плохой монах, я ничего не могу для вас сделать, - сказал он и быстро отошел от меня. Его манера говорить, мысль, что все мои надежды рушатся, вызвали во мне негодование и протест. - Но, ваше превосходительство, - крикнул я, - вы должны меня выслушать, это для меня вопрос жизни. Единственноё, Что мне теперь остается-это затеряться в науке, чтобы научиться помогать народу. Я не могу примириться с отказом. Очевидно, в моем голосе было что-то, что остановило его. Он повернулся ко. мне, с удивлением слушая меня, и, пристально глядя мне в глаза, вдруг сделался милостив ко мне. - Да, епископ Иларион говорил мне о вас; хорошо, идите к отцу Смирнову на дом-он живет теперь в Царском Селе-и скажите ему от меня, что он должен прислать благоприятный доклад в святейш. Синод; Затем он исчез.
На другой день я посетил отца Смирнова, и на этот раз он обещал послать благоприятный отзыв. Он посоветовал мне побывать у председателя Синода, митрополита Палладия, чтобы этим обеспечить себе желаемый результат. Я последовал его совету. Когда митрополит благословил всех посетителей в приемной комнате, я подошел и изложил ему свою просьбу. Старик уже начинал страдать размягчением мозга, и по какой-то причине моя просьба привела его в ярость. Он застучал по полу жезлом и стал кричать на меня, чтобы показать присутствующим, как следует обращаться с бедными провинциальным священником. "Из Полтавы? Что тебе здесь надо? Академия? Что ты будешь здесь делать? Зачем ты ко мне пристаешь? Убирайся!" Я ушел с тяжелым сердцем и думал, что мои последние надежды рухнули, но, к моему удивлению, мне сказали в канцелярии, что вопрос о моем принятии уже обсуждался в Синоде под председательством Палладия и разрешен благоприятно ". Позволю себе здесь заметить, что вскоре после Палладий умер и был замещен Антонием. Антония я несколько раз видел и расскажу о нем впоследствии. На другой день я снова видел отца Смирнова, и на этот раз он решительно обещал мне прислать благоприятный доклад в святейш. Синод. Я принялся готовиться к экзаменам, так как оставалось всего один месяц для занятий. Я работал по 18 часов в сутки, но и то мне удалось прочесть только по одному разу то, что я должен был знать. Накануне экзамена мои нервы совсем расстроились, руки дрожали до того, что я не мог держать пера. Когда я захотел проверить, знаю ли я предметы, то к ужасу своему увидел, что не знаю ни одного слова. В отчаянии я лег на постель и заснул. Снова мне явилась моя жена и поцеловала меня, и отчаяние мое прошло. Встав на другое утро утешенный и спокойный, я пошел на экзамен, который и выдержал блестяще, и получил лучшую стипендию, которая предоставляется наиболее успешным и старательным студентам. Таким образом я стал студентом Петербургской духовной академии и поселился в здании академии Здесь, думал я, я найду ответ на столь мучивший меня вопрос о смысле жизни. Здесь я ожидал найти простор, в котором мои мысли могли бы свободно развиваться и свободно искать истину, не будучи стесненным ритуализмом и светскими предрассудками. "Ата таter" чистой мысли и чистой науки открыла передо мной двери, и я вошел с сердцем, возродившимся для усердной науки и самоотверженной жизни. Я думал, что в этом святилище науки тем или другим путем я приобрету то, что поможет мне служить правде и народу. Но надежды мои совсем не оправдались. Вскоре я убедился, что подавляющее большинство студентов столь же мало интересуются религиозными и нравственными истинами, как и преподававшие им профессора. Ученье было только формальное и схоластическое. Не дух, а буква священного писания изучалась. Только профессор истории церкви Болотов составлял исключение. Это был серьезный и очень умный человек; остальные вовсе не соответствовали своему назначению. Так, например, профессор, читавший о божественности Христа, молодой человек, приходил на лекции с красным лицом и опухшими глазами. Студенты, знавшие его, говорили, что он проводит ночи в пьянстве и безобразиях, и после этого о" мог приходить и говорить о святом семействе с такой фамильярностью, как будто он был в близком родстве с ним. Как могло не возмущать меня все это? Постепенно я потерял всякий интерес к лекциям и понял, что никаких серьезных познаний от профессоров я не получу. Все же я еще старался серьезно относиться к сочинениям, которые время от времени заставляли студентов писать и которые тщательно изучались начальством. В первом сочинении я изложил как можно яснее свои мысли и получил за то строгий выговор от профессора. "Вы не должны иметь собственных суждений об евангелии, - сказал он, - студенты должны лишь изучать то, что говорили св. отцы". Когда же в другом сочинении я постарался честно отнестись к теме, мне пригрозили исключением. Опять я почувствовал, что почва ускользает у меня из-под ног. Однажды петербургский архиерей Вениаминслышавший обо мне от преосвященного Илариона, пригласил меня принять участие в миссии для рабочих, которая находиласьпри церкви на Боровой улице. Фабричные рабочие, мужчины, женщины и девушки, должны были собираться в этой церкви, и священники должны были говорить с ними для того, чтобы поднять их нравственность. Первое собрание, на котором я присутствовал,, произвело на меня глубокое впечатление. Я увидел толпу бледных угрюмых мужчин и женщин, плохо одетых, с печалью бесконечного страдания на лицах, но в глазах их я прочел страстное желание услышать
правду. Священник говорил им о заповедях и о страшном суде. Я чувствовал, что подобная речь не могла удовлетворить слушателей: им нужна была поддержка, они нуждались в прощении и христианской любви. Как могли они не быть слабыми и грешными, когда окружавшая их обстановка была лишена какого бы то ни было луча света или надежды. На следующем собрании миссионеров, где обсуждался дальнейший ход работ, я высказал свое мнение, что для укрепления работы миссии необходимо сорганизовать рабочих для взаимной поддержки и кооперации, чтобы они могли улучшить экономический быт своей жизни, что я и считал необходимой предварительной стадией для их нравственного и религиозного воспитания. Когда пришла моя очередь говорить, я постарался убедить их, что они и сами в силах улучшить свою жизнь, но я сознавал, что не сказал им всего, что думаю, что я не указал им пути к действительному улучшению их судьбы. Я чувствовал, что работа не соответствует моим взглядам, и что я не могу ничего сделать народу, который призван наставлять. В отчаянии я оставил миссионерство. Я стал мечтать о мирной жизни в одном из монастырей, где бы на лоне природы я мог молиться, не смущаемый житейскими грехами. Мое настроение и мое здоровье пошатнулось, и серьезно обеспокоенные друзья мои сделали подписку, к которой присоединилась и Академия, чтобы отправить меня куда-нибудь, где бы я мог совершенно поправиться. Я поехал в Крым.
(...) Здоровье мое совсем поправилось, и я с новыми сила,ми и надеждами-вернулся в Петербург.
Я решил продолжать свои занятия в Духовной академии с тем, чтобы, получив там ученую степень, поступить на такое место, которое позволило бы мне всецело посвятить себя работе среди рабочего класса столицы.Занятиям в Академии я решил отдавать ровно столько времени, сколько необходимо, чтобы выдержать экзамен, а остальное время посвящать сближению с рабочими. Услышав о моем приезде, Саблер (помощник Победоносцева) пригласил меня участвовать в братской миссии той церкви, в которой он был старостой. Церковь эта называется Скорбящей Божьей Матери и находится в Галерной Гавани. Галерная Гавань, расположенная в низкой части города, часто подвергается наводнениям, причиняющим большие бедствия живущим там беднякам. В этом же квартале находятся и Балтийские верфи, много заводов и фабрик. Здесь я проповедовал о долге, о счастье, и вскоре моя паства настолько увеличилась, что здание не могло вместить ее. Часто собиралось более двух тысяч народу слушать меня. Но этого было недостаточно. Казалось мне, что за словами должны следовать дела, и я начал обдумывать, какой практический план я мог бы предложить народу для улучшения его жизни. Я посоветовал им организовать братство для взаимной помощи. Этот план я сообщил настоятелю церкви, которому он понравился, и он разрешил мне его выполнить, Приход тоже, очевидно, был очень доволен. Идея образовать такое братство распространилась среди рабочих. Настоятель сообщил план этот архиерею, который был в то же время ректором Академии, и просил его произнести проповедь на эту тему.Казалось, что все благоприятствует моему плану. Я нетерпеливо ожидал дня, когда мое предложение должно получить официальную санкцию, и организация могла быть открыта. Но Саблер отказался дать свое согласие, может быть, из-за неблагоприятных отзывов обо мне, данных некоторыми из духовенства, которые ревновали моих прихожан ко мне. К моему большому огорчению, в санкции было отказано под предлогом, что уже существует такая организация взаимопомощи во время периодических наводнений. Эта организация существовала, все-таки, только для случайных происшествий и была всецело в руках духовенства, тогда как вея суть моего плана была в том, что это будет постоянная организация, и все управление будет всецело в руках самих рабочих и что это воспитает в них самоуважение и уверенность в возможности кооперации.
После отказа я не счел возможным оставаться на своем месте, подал в отставку и отказался в то же время продолжать работу в обществе для распространения религиозного и нравственного обучения, во главе которого стоял священник Орнатский, который, к несчастью, сделался правой рукой с.-петербургского митрополита. Это общество было под особым покровительством царя и правительства. Я чувствовал, что не могу принять в нем участия, потому что мне казалось смешным, как, например, я, молодой студент Академии, которому едва исполнилось двадцать пять лет, буду проповедовать целомудрие перед толпой стариков и старух или же уговаривать их, во имя трезвости, дать клятву воздерживаться от пьянства на некоторый период. Я знал, что, нарушая свою клятву,. они приходили иногда в такое отчаяние, что принимались пить больше, чем прежде, только для того, чтобы забыться. Я считал, что необходимо этим людям дать более солидные познания, расширить их кругозор и научить их думать и действовать самостоятельно. Проповедовать же абстрактные принципы мне казалось бесполезным. Я познакомился со многими рабочими, посещая их на Балтийской верфи и вступая с ними в разговоры. Они верили мне и даже признавались, что увлекаются политическими идеями. В то время я еще не думал о необходимости политических реформ и говорил рабочим, что трудовой организацией они добьются лучших результатов для себя, чем столкновением с правительством. Я искренно сочувствовал их тяжелому положению. Однажды, когда я проходил по плавильному отделению, один из рабочих спросил меня: "разве в аду хуже, чем здесь?",-и когда я в ответ упомянул имя бога, он крикнул: "здесь нет бога; я тысячу раз молил его избавить меня от этого ада, в котором мы мучаемся ради куска хлеба, но он не услышал моей молитвы".
Когда я был на втором курсе Академии, мне предложили место исправляющего должность главного священника во втором приюте Синего Креста. Приют этот также находился в рабочем квартале. Одновременно меня пригласили проповедовать священное писание в Ольгинском доме дли бедных, состоящем под покровительством императрицы.Чтобы попадать на место моей службы, я должен был проходить громадное поле, называемое Гаванским полем. Этс большое открытое пространство могло бы быть использовано Как место для детских игр, а между тем оно является очагом заразы, служа свалочным пунктом и местом сборищбосяков, жизнь и страданиякоторыхтакхорошо описаны Максимом Горьким. Часто на своем пути я останавливал этих несчастных, знакомился и разговаривал с ними и помогал им чем мог. Их печальная судьба глубоко меня трогала. В это время у меня еще не возникла мысль об участии в переустройстве общества посредством организованной борьбы рабочего класса. Я просто шел к наиболее страдающим и обездоленным, движимый исключительно желанием им помочь. Даже эти несчастные отщепенцы Гаванского поля, казалось, мне, не должны быть вне человеческого сострадания. Было и другое место, носившее название "Девичье поле" по названию монастыря, находящегося близ него, где собирались такие же несчастные отщепенцы-мужчины, женщины и дети. И это место я тоже посещал часто. Задача, как помочь им, все более и более охватывала мои мысли. Чтобы добраться до корня вопроса, я стал посещать частные ночлежные дома, которые в Петербурге, как и в других Городах, служат дополнением к одинаково несущественным городским учреждениям этого рода. Во многих ночлежных домах санитарные условия были ниже критики, а воздух так тяжел, что, по простонародному выражению, в нем можно было топор повесить. Вначале я переодевался, чтобы ночевать в этих ночлежках, но потом, когда хорошо познакомился с их посетителями, стал приходить по вечерам уже в священнической рясе и, найдя себе помощника среди развитых рабочих, правил там небольшие богослужения. Вскоре бедняки стали собираться ко мне и рассказывать о своей жизни. Они нашли во мне друга, я же нашел, что даже.на этом "дне", где все человеческое было забито и искажено, - сила искреннего доброжелательства могла возродить даже тех, кто считался безвозвратно потерянным. Конечно, было неизбежно, что, в конце концов, эти сведения о моей деятельности дойдут до полиции. Однажды градоначальник Петербурга генерал Клейгельс предложил мне явиться к нему в канцелярию. Он спросил меня, чем я занимаюсь, и я ему подробно изложил все причины, благодаря которым я стал интересоваться состоянием этого беднейшего слоя населения; я сказал ему, что я пытаюсь найти способ, каким можно было бы возвратить этих несчастных людей к честной и порядочной жизни. Я добавил, что собираюсь писать доклад о всех своих заключениях и предложениях, а он, делая вид, что все это его очень интересует, и видя, что у меня никаких политических целей в работе нет, отпустил меня. Среди босяков, с которыми мне приходилось сталкиваться, я встречал, к великому моему удивлению, лиц действительно одаренных; встречал людей, занимавших раньше высокое положение - офицеров, адвокатов и даже членов аристократических семей. Мне было ясно, что многие из них могли бы быть полезными членами общества, если бы попали в лучшие условия и обрели веру в себя. Я написал обширный доклад на тему о возрождении этих несчастных посредством устройства целого ряда рабочих домов в городах и рабочих колоний в деревне, в основе которых лежал бы принцип труда, так как труд есть цель жизни, и каждый обязан трудиться.
Каждый из безработных поступает в один из домов или колоний, при чем ему предоставляется выбор между разными работами, и, соответственно этому, между различными домами и колониями. В докладе я наметил три,типа подобных учреждений. Одни служили бы для принудительных работ преступников, для.надзора за которыми правительство назначило бы служащих. Работавших здесь всегда бы поощряли к самоусовершенствованию и к участию в организации работ, чтобы заинтересовать их самих к исправлению. Только известный процент заработка выдавался бы на руки, остальное шло бы на организацию предприятия. Труд был бы непременным условием и критерием; оказавшиеся достойными переходили бы в другие дома или колонии, где кооперативный принцип применялся бы более широко. Здесь работающим могло бы быть предоставлено право выбора своих должностных лиц и ведение работ мастерской или колонии. Половина заработка считалась бы собственностью работающих. Эта ступень имела бы большое воспитательное значение и подготовляла бы работников для высшей ступени рабочих домов или колоний, которые практически были бы свободными кооперативными предприятиями. Почти весь заработок принадлежал бы членам, но с условием, что, наработав, примерно, 300 руб., участник уходил бы, давая место вновь поступающим.
Во всех этих учреждениях церковь была бы центром .религиозного и нравственного влияния. Работающие могли бы принимать деятельное участие в жизни церкви. Выборный комитет из активных участников рабочих домов й колоний управлял бы всеми учреждениями. Средства добывались бы частью пожертвованиями, частью от местных властей, частью от правительства. Но я думал, что при Осуществлении моего плана полностью можно было бы не только покрыть все расходы, но и получить остаток, достаточный для дальнейшего развития организации. Необходимо, чтобы местные власти и правительство изменили бы порядок сдачи общественных работ. Сдача таких работ вместо подрядчиков и посредников кооперативным Организациям уничтожила бы эксплуатацию трудящихся, удешевила бы работу и улучшила бы ее качество. Я говорил об этом плане со многими знакомыми безработными, обсуждавшими, в свою очередь, этот вопрос, между собою, и они горячо приветствовали общие принципы моего плана, а мое заявление собрало около 700 подписей. Я познакомил генерала Клейгельса с содержанием моего доклада, дополнив его критикой существующих рабочих домов, доказав их полную несостоятельность; как средства развить волю человека и хотя сколько-нибудь обеспечить его жизнь. Копию с доклада я послал генералу Максимовичу, заведывающему всеми рабочими домами, состоящими под покровительством императрицы. Повидимому, доклад мой ему понравился, так как он отнесся сочувственно к моим планам. Максимович приказал напечатать мой доклад и один экземпляр его отправил к Танееву, большому любимцу государя, начальнику собственной его величества канцелярии, на ^положении министра, вице-председателю комитета попечительства о домах трудолюбия и рабочих домах, председателем Которого состоит императрица. Танеев сказал о моем докладе императрице, которой, как мне известно, он также понравился, и она пожелала, чтобы он был обсужден в комитете ,в ее присутствии, - при чем предполагалось пригласить и меня для объяснений. Успех моего доклада так ободрил меня, что я хотел посвятить разработке этого вопроса всю свою жизнь. Но радость моя была преждевременна. Проходил месяц за месяцем, и комитет не созывался. Генерал Максимович, который делал вид, что очень интересуется этим вопросом, утешал меня, говоря-то, что императрица больна, то, что она уехала и т. д. Очевидно, бюрократия решила замолчать мой проект.
Тем не менее, слух о моем докладе распространился в обществе, и некоторые аристократы заинтересовались им, а попутно и мною. Меня стали приглашать в салоны титулованных особ, близких к придворным-сферам, где я вскоре совсем освоился. В это время я познакомился с различными представителями придворной знати. Чаще других, я бывал у Хитрово умной женщины, вдовы покойного гофмаршала Хитрово, бывшего русским посланником в Японии. Там я имел случай наблюдать жизнь высшего общества и нашел ее далеко незавидной. Как в разговорах своих, так и в поступках, люди эти никогда не были искренни. Вся жизнь их была нудная, скучная и бесцельная. Их интерес к благотворительности был порывист и поверхностен. Сначала я верил их добрым намерениям, и когда меня просили собрать сведения о том или другом семействе, я, не щадя времени, а иногда и денег, исполнял эти поручения, тщательно исследовал дело и докладывал о нем. Вскоре я убедился, что усердие мое было неуместно; все ограничивалось одними расспросами: ни настоящего участия, ни желания помочь беде не было. Им нужно было только новое развлечение. Ту же самую искренность я заметил в них по отношению к религии. Они часто высказывали большой интерес к жизни Христа и просили меня рассказывать им о ней, но потом я убедился, что интересует их нечто совсем другое. Тем не менее, в обществе этом была женщина, которую я глубоко уважал. Это была Елизавета Нарышкина, старшая гофмейстерина при императрице, дама высшего аристократического круга, весьма любимая Царём и императорской фамилией. Женщина добрая и умная, она была основательницей многочисленных благотворительных учреждений, вполне удовлетворявших своему назначению. Она часто приглашала меня к себе, и мы подолгу разговаривали. Благодаря ей, я стал идеализировать императора Николая II. Она рассказала мне, что, когда он был ребенком, она носила его на руках, и на ее глазах он вырос; она уверяла меня, что знает его, как своих детей, и отзывалась о нем, как о действительно добром честном человеке, но, к сожалению, совершенно бесхарактерном и безвольном. В моем воображении создался образ идеального царя, не имевшего только случая показать себя, но от которого только и можно было ожидать спасения России. Я думал, что, когда наступит момент, онпокажется в настоящем своем свете, выслушает свой народ и сделает его счастливым.
В то время я служил в Ольгинском приюте и в приюте Синего Креста. В приюте Синего Креста я был избран заведующим. Об этом было доложено моему академическому начальству и митрополиту Антонию которые остались этим очень довольны. Как заведующему приютом, мне пришлось столкнуться с председателем комитета всех приютов, Аничковым, бывшим одновременно и гласным городской думы. Он оказывал мне большое, но своеобразное расположение: в состоянии опьянения, он открывал мне свою душу и рассказывал о своих похождениях. Говорил о многих бесчестных проделках, в которых он участвовал вместе с городской управой. Часто приглашая меня к себе, он угощал меня всевозможными винами, которые, по его словам, были украдены его дядей, заведовавшим хозяйственной частью в Зимнем дворце. Рассказывал много странного из области дворцового хозяйства. Количество дворцовой прислуги громадно; одних Поваров около 70, и каждый из них крадет сколько может, и, вообще, воровство там нечто обычное. С глубоким огорчением слушал я эти рассказы и думал, как хорошо было бы, если бы вместо того, чтобы расточать так непроизводительно народные деньги, царь подавал бы всему миру пример умеренной жизни. Считая Аничкова добродушным и искренним человеком, я откровенно говорил с ним о том, как темна наша народная масса и как ее эксплуатируют. Но скоро я узнал, что его кажущаяся дружба ко мне была только ширмой для предательства, чтобы лучше погубить меня. Думаю, что главной причиной его коварства было мое критическое отношение в моем докладе к организации приютов. В докладе своем я доказывал, что приюты, находившиеся в ведении Аничкова. Витте и других высокопоставленных лиц, содержались плохо и совсем не соответствовали своему назначению. Чтобы дискредитировать меня, Аничков не нашел ничего лучшего, как распространять различные сплетни из моей прошлой жизни, уснащая их им же самим выдуманными подробностями. Единственно, чего я мог бояться, - это были последствия моей искренней дружбы с бедными и отверженными. Рабочим все более и более нравилось мое служение, и они тысячами наполняли церковь. Иногда я говорил им о тяжести их положения, о гнете, который они терпят, и весьма вероятно употреблял при этом неосторожные выражения. Сблизившись с рабочими, я изучил "условия их жизни и находил, что, действительно, они очень тяжелы. В Петербурге числится свыше 200 тыс. рабочих, большая часть которых работает ,в ткацких мастерских и на механических заводах и сосредоточена в рабочих кварталах города. Заработок их равняется 14 руб. в месяц и больше, и только самые лучшие рабочие получают до 35 руб. Мастера часто относятся к ним грубо и несправедливо, вымогая взятки под угрозами расчета, и оказывают предпочтение своим родственникам и друзьям. В случаях недоразумений между мастерами и рабочими, фабричные инспектора становятся почти всегда на сторону хозяев, всеми силами стараясь принудить рабочих к уступке. Даже фабричные доктора, оплачиваемые хозяевами,-их верные слуги, и при несчастных случаях дают такие свидетельства, которые лишают потерпевших рабочих права на вознаграждение. Такое отношение к рабочим со стороны хозяев, начальства и полиции, которые действуют сообща, чтобы помешать им добиться справедливости, все более и более озлобляет рабочих. Тогда я понял, что если сплотить всю эту массу рабочих и научить ее, как отстаивать свои интересы, то какое громадное влияние это оказало бы на улучшение условий труда в России.
Когда я состоял священником в Ольгинском приюте и во втором Синем Кресте, неожиданная интрига едва не прекратила моей деятельности. Княгиня Лобанова-Ростовская предложила мне быть священником в Красном Кресте. Я решил оставить Ольгинский приют и принять предложение; митрополит в принципе одобрил мое решение. Это было в начале четвертого и последнего года моего пребывания в Академии. Попечительному совету приюта это не понравилось; он опасался .влияния этого перехода на многочисленную паству, собранную мною в приюте Ольги. Подстрекаемый Аничковым, попечительный совет послал доклад об этом епископу Иннокентию, в то же время замещавшему митрополита. Антония, и в результате я оказался уволенным из Академии и устраненным от исполнения моих обязанностей.Одновременно Аничков донес на меня, как на революционера, в Охранное отделение, и ко мне явился один из высших чинов этого отделения-Михайлов чтобы допросить меня. Я рассказал ему все откровенно, и он отнесся ко мне с большим вниманием и дружелюбием, высказав при этом свое сочувствие освободительному движению. Вероятно, под влиянием отчета Михайлова своему начальнику, митрополит Антоний, тем временем вступивший в отправление своих обязанностей, принял меня и восстановил меня в звании священника и ученика Академии, и я снова стал принимать у себя своих друзей-рабочих и разговаривать с ними об их нуждах. Последующее даст объяснение тому странному случаю, благодаря которому я впервые получил поддержку со стороны русской полиции.
Однажды Михайлов приехал ко мне в Академию и сказал, что одно лицо желает со мною познакомиться, и просил меня немедля ехать к нему. Я согласился, и он привез меня к зданию на Фонтанке, на котором была краткая, но многозначительная надпись: "Департамент полиции". Там мы прошли через ряд больших комнат, наполненных маленькими черными ящиками, ,в которых, как я узнал впоследствии, содержатся биографии и фотографии политически неблагонадежных лиц со всех частей империи. Коллекция эта известна в России под названием "книги судеб". - Вы сейчас увидите Зубатова- сказал мне Михайлов. Я в то время ничего не знал ни о департаменте полиции, ни о Зубатове, этом всесильном начальнике политического отделения. Мое любопытство было сильно возбуждено. Мы вошли в великолепную приемную комнату, и я был пред ставлен Сергею Васильевичу Зубатову, мужчине около 40 лет, крепко сложенному, с каштановыми волосами, чарующими глазами и простыми манерами. - Мой коллега Михайлов,-сказал Зубатов с приветливым движением руки, - хорошо отзывался о васОн говорит, что вы в постоянном общении с рабочими, имеете свободный к ним доступ и оказываете на них большое влияние. Вот почему я так рад познакомиться с вами.Я сам ставлю единственною целью своей жизни помощь рабочему классу. Вы, может быть, слышали, что я сперва пробовал это сделать, находясь ,в революционном лагере, но скоро убедился, что это был ложный путь. Тогда я сам стал организовывать рабочих в Москве и думаю, что я успел. Там у нас организация твердая. Они имеют свою библиотеку, чтение лекций и кассу взаимопомощи. Доказательством того, что мне удалось организовать рабочих, служит то, что 50 тыс. рабочих возложили 19 февраля венок на памятник Александру II. Я знаю, что вы интересуетесь этим делом, и хотел бы работать вместе с вами. При этом он пригласил меня приехать к нему на следующий день для дальнейшего выяснения этого дела.
Упоминание о венке меня неприятно поразило, так как от самих рабочих я слышал, что это была только комедия верноподданничества. Рабочие понимали всю несостоятельность реформы освобождения. Тем не менее, интересуясь слышать, что дальше будет говорить Зубатов, я обещал ему приехать.
Между прочим,-сказал Зубатов,-я пришлю к вам одного из наших организаторов, рабочего Соколова,-Отличный парень.
Отвозя меня обратно в Академию, Михайлов спросил, как мне нравится Зубатов. "Кто он, - невинно спросил я - сыщик?". "Едва ли его можно так назвать,-ответил Михайлов.-Он сочувствует революционному движению и часто′ помогает деньгами революционерам. Как вы сами видели, он настоящий государственный человек и действительно занят улучшением быта, рабочих, в чем вы и сами убедитесь"...
В тот же вечер Соколов пришел ко мне. Человек этот был в руках Зубатова. и правительства сильным орудием в деле организации союза московских рабочих под наблюдением и управлением тайной полиции, Ич в Петербурге он был видным деятелем на том же поприще. Я убежден, что, несмотря на свою связь с тайной полицией, он искренне верил, что работает в пользу своих товарищей. Он казался мне умным и честным малым. Разговаривая со мною, он с гордостью рассказывал о том образовании, которое получают примкнувшие к московскому союзу рабочие, какие лекции им читают ученые и профессора, и при этом вручил мне листок Льва Тихомирова литографированный на подобие революционных прокламаций, в котором он хвалил рабочих за то, что они возложили венок на памятник Александру II. Соколов с восторгом говорил об этом дорогом венке. Я возразил ему, что мне кажется достойным сожаления организация союза не для самозащиты, а для траты трудовых денег на подобные цели. "Да,-сказал Соколов, - но это понравится царю, а если он будет доволен нами, то исполнит наши просьбы". Соколов говорил также об организации петербургского союза, в которой принимали участие некоторые профессора Духовной академии, и при этом сказал, что ближайшее собрание состоится на-днях и что рабочие были бы очень рады, если бы я совершил богослужение, обычное в подобных случаях. Я обещал.
На другой день я поехал к Зубатову на его квартиру в департамент полиции. Он крайне любезно принял меня в своем роскошном помещении, и мы проговорили до трех часов ночи. Он долго развивал свои взгляды на политические и социальные вопросы и свое мнение о способах улучшения быта рабочего класса. "Наше счастье в том,-сказал Зубатов,-что у нас самодержец; он выше всех классов и сословий и, будучи совершенно независим на этой высоте, он может быть противовесом власти. До сих пор царя окружали люди высших классов, которые влияли на него в свою пользу. Нам же надо организовать так, чтобы и народ мог влиять на царя и быть противовесом влиянию высших классов, и тогда царствование его будет беспристрастно и благодетельно для нации".
Все это казалось правдоподобным, но я не мог не предложить ему вопроса: "зачем же вы тогда желаете сохранения самодержавия? Не лучше ли и не безопаснее ли для царя будет, если он предоставит политическим партиям самим бороться между собою, как это делается в Англии и Франции? Мне кажется, если ваша теория верна, то конституционный режим был бы гораздо полезнее". "О, да, - ответил Зубатов:-к этому я и стремлюсь. Я сам конституционалист, но, видите ли, сразу этого сделать нельзя. Лев Тихомиров, например, стоит за сохранение самодержавия и доказывает, что оно в настоящее время выгоднее для нашего дела, чем конституционный режим, и потому мы должны организовать рабочий класс без участия интеллигенции, которой так боится наше правительство. Когда - мы это сделаем, мы можем вступить, на более логический путь".
Говоря это, Зубатов вручил мне памфлет, изданный Тихомировым в то время, когда он отрекся от революционной партии и в котором он старался об′яснить: "Как я перестал быть революционером". С самого же начала я решил быть осторожным и, боясь, что, может быть, я был слишком откровенен и что Зубатов арестует меня, когда я выйду из его гостеприимного дома, я прибавил, что лично никак не могу назвать себя конституционалистом и что я рассуждал с его точки зрения и весьма заинтересован его "мыслями". "А я конституционалист, -: повторил Зубатов, - но я противник примешивания студентов и интеллигенции к рабочему движению и охотно предпочту сотрудничество такого человека, как вы. Интеллигенция агитирует только в пользу своих политических целей. Она нуждается в рабочих только как в орудии для приобретения политической силы себе, и мы должны бороться против такого эгоизма и обмана простого народа". Снова я не мог не возразить: "Но разве доктора не работают самоотверженно среди народа, а интеллигенция, студенты и революционеры, разве не жертвовали своею жизнью ради своих идеалов?" "Да, - сказал Зубатов,-они жертвовали собою, но что же из этого вышло? Они убили Александра II. Он был уже готов дать серьезные реформы, но после подобного факта правительство вернулось к прежнему, и наступил период реакции. Революционерам мы и обязаны^ что организация рабочих была отложена надолго". Я не стал более возражать из боязни выдать свое сочувствиек героям революции, о деятельности которых я много слышал от моих рабочих. В конце разговора Зубатов спросил меня: "Ну, как же вы думаете? Хотите ли присоединиться к нам и помогать нам?". "Я подумаю, - ответил я, - сразу не могу решиться. Я поеду в Москву на рождественские праздники и там, на месте, познакомлюсь с деятельностью рабочих союзов и тогда решу".
Еще одно небольшое обстоятельство из этого свидания осталось у меня в памяти. Во время нашего разговора один из чиновников тайной полиции вошел с таинственным видом в комнату и вручил Зубатову маленькую папку, в которых обыкновенно пересылаются для безопасности бумаги по почте: при этом он шепнул несколько слов на ухо Зубатову, который стал поспешно срывать оболочку и вытащил тонкий лист бумаги: прочитав его, Зубатов остался, видимо, очень доволен. Затем он вытащил из свертка копию с запрещенного издания партии соц.-револ. "Революционная Россия". Лицо Зубатова положительно сияло от восторга, и я понял, что, очевидно, он сделал полезную находку. Я не мог не сопоставить того благодушия, с каким он говорил о народном деле, с той алчностью, с какою он смотрел на участь тех несчастных, которые посмели провезти в Россию издание, несомненно более правдивое, чем те, которые проходят через цензуру. "Вот яд, который они распространяют в народе",- сказал Зубатов, ударяя рукой по бумаге; при этом он выдвинул ящик из стола и показал мне кипу этого яда. Я взял первый попавшийся мне номер, если не ошибаюсь, написанный Кропоткиным, и наивно спросил, не могу ли я взять его с собой, чтобы просмотреть дома. "Конечно, возьмите" - сказал Зубатов. И я всю ночь с увлечением знакомился с Кропоткиным. Через несколько дней я отправился в Москву. Соколов познакомил меня с Афанасьевым который был главным организатором рабочей .ассоциации в Москве. Оказалось, что существовал в Москве тайный совет рабочих, организованный Зубатовым и Треповым, стоявшим тогда во главе полиции, любимцем вел. кн. Сергея . Афанасьев, сам из рабочих, жил в роскошных апартаментах, и слуга его заставил меня долго ждать, вероятно; для того, чтобы я проникся важностью этого момента. Когда, наконец, меня приняли, я увидел молодого человека с пронизывающими глазами, который сейчас же с большим энтузиазмом стал говорить о своей работе. "Дела идут великолепно. Мы имеем теперь не только механиков, но и красильщики и текстильщики.поступают в большом количестве". Он довольно долго говорил о своей работе и надеждах, но меня охватило чувство неудовлетворенности и даже подозрения. Затем я направился к одному своему бывшему ученику, имевшему типографию. "Скажите мне, - спросил я его,- каким образом я могу добраться до корня этого дела?". Он направил меня к одному журналисту, который прежде, читал лекции под наблюдением зубатовского комитета, а затем ушел из этой организации; он охотно отвечал на мои вопросы.
"Этот союз, - сказал он, - хитрая ловушка, организованная полицией для того, чтобы отделить рабочий класс от интеллигенции и таким образом убить политическое движение. Он подрывает силу рабочих. Организаторы, с помощью тайной полиции, делают все, чтобы отвлечь внимание рабочих от политических идей. Они предоставляют рабочим ограниченное право собраний, но, во время разговоров, агенты тайной полиции выуживают наиболее интеллигентных и передовых, которых затем арестовывают. Таким образом, они надеются отнять у движения его естественных руководителей. Афанасьев сам только что предал молодую учительницу, - прелестная молодая личность,-которая все свое время и энергию отдавала занятиям с рабочими в воскресной школе. Он также выдал и многих других, и аресты наиболее передовых рабочих постоянно производятся. Вначале я не понял настоящего смысла этого дела и согласился вместе с проф. Озеровым и некоторыми интеллигентами читать лекции рабочим, но когда мы поняли, в чем дело, то ушли.из этой организации".
Все это наполнило меня отвращением. Организаторы этого союза получали большое жалованье и жили в роскоши. Я понял, что единственная цель этого союза состояла в том, чтобы остановить рост рабочего движения, и я решил, что примкнуть к зубатовской организации не только безнравственно, но и преступно.
В день крещения, 6 января 1903 г., я присутствовал на богослужении в Вознесенском соборе была торжественная служба, на которой присутствовали все высшие чины с Треповым во главе, но на меня вся эта обстановка произвела удручающее впечатление. Вместо искренней молитвы, исходящей из чистых сердец, я видел лишь парадные мундиры, и казалось, что никто не думал о значении этого великого дня, а только о собственной позе или же о своих соседях. Полиция с простым народом обращалась самым бесцеремонным образом, и я должен был вступиться за одного бедного человека, которого городовой без всякого повода ударил по лицу. Вот, подумал я, как эти самозванные народные защитники, притворяющиеся, что организовывают рабочих для улучшения их быта, на самом деле обращаются с ними как со скотами".
Вот что о Зубатове говорит "Википедия":
"Серге́й Васи́льевич Зуба́тов (26 марта [7 апреля] 1864, Москва - 3 [15] марта 1917, там же) - чиновник Департамента полиции Российской империи (в молодости - секретный сотрудник), крупнейший деятель политического сыска и полицейский администратор, надворный советник. С 1896 по 1902 год начальник Московского охранного отделения, с 1902 по 1903 год глава Особого отдела Департамента полиции.
Зубатова можно по праву назвать создателем системы политического сыска дореволюционной России. Он приобрёл широкую известность благодаря созданной им системе легальных рабочих организаций, получившей по имени автора название "зубатовщины".
"Зуба́товщина" - принятое в литературе название созданной в России в начале XX века системы легальных рабочих организаций. Названа по фамилии чиновника Департамента полиции Российской империи Сергея Васильевича Зубатова, основной идеей которого являлось создание подконтрольных правительству организаций для отвлечения рабочих от политической борьбы. Для этого следует создавать просветительские организации рабочих, поставить их под контроль полиции и направлять рабочее движение исключительно к борьбе за экономические интересы. Впервые такие организации появились в конце XIX века в Германии.
Замысел легального рабочего движения
В 1896 году Московским охранным отделением была ликвидирована одна из первых социал-демократических организаций - "Московский рабочий союз". Союз был объединением социал-демократических кружков, созданных в результате пропаганды среди рабочих. Допрашивая арестованных по этому делу, Зубатов столкнулся с необычным явлением. Все арестованные делились на две категории: интеллигентов-революционеров и рабочих. Интеллигенты хорошо сознавали, за что привлечены к ответственности, тогда как рабочие не могли понять, в чём состоит их вина. Рабочие упорно не видели политического характера своих деяний. Чтобы докопаться до корней этого явления, Зубатов стал изучать специальную литературу. Тут он впервые столкнулся с социал-демократическим течением в русской революции. Выяснилось, что начиная с 1890-х годов, часть русских революционеров взяла на вооружение учение германской социал-демократии. Сущность этого течения состояла в том, чтобы спрягать политическое учение о революции с экономическими нуждами рабочих. Ведя пропаганду среди рабочих, революционеры внушали им, что они добьются решения своих экономических проблем только на путях социальной революции. Таким образом они рассчитывали привлечь на свою сторону городской пролетариат, который в их руках превращался в могучую революционную армию.
Осознав опасность социал-демократии, Зубатов понял, что борьба с ней одними репрессивными мерами обречена на неудачу. Чтобы обессилить социал-демократию, необходимо вырвать из её рук главную силу - рабочую массу.
Новая тактика, предложенная Зубатовым, сводилась к следующему:
а) поскольку в основе недовольства рабочих лежат экономические причины, необходимо расколоть зарождающееся рабочее движение, выделить из него движение экономическое и позволить рабочим для этого не только объединяться, но и бороться в защиту своих экономических интересов, как это имело место на западе (профсоюзы).
б) для того чтобы это движение имело цивилизованный характер, необходимо, чтобы местные власти выступали арбитром между рабочими и предпринимателями и там, где, по их мнению, фабриканты нарушают законы, устраняли бы это, не дожидаясь рабочих волнений.
в) что касается революционного движения, то, поскольку оно имело объективные причины и устранить его было невозможно, задача охранки должна была заключаться в том, чтобы внедрить в него свою агентуру и, используя ее, парализовать революционные выступления или же направлять их в безопасное для власти русло.
В апреле 1898 года им (при помощи бывшего видного революционера-народовольца Льва Тихомирова) была составлена докладная записка, в которой он предлагал программу мер для улучшения положения рабочих. Записка была представлена московскому обер-полицеймейстеру Д. Ф. Трепову, который подал её в виде доклада московскому генерал-губернатору Сергею Александровичу. Со стороны московской администрации инициатива Зубатова встретила понимание, и ему было дано добро на проведение занятий с рабочими. Тогда же Зубатов приступил к разъяснительной работе. Во время допросов он объяснял рабочим, что правительство не является их врагом и что рабочие и при монархическом строе могут добиться удовлетворения своих интересов. Для этого необходимо понять разницу между рабочим и революционным движением: в первом случае целью является копейка, во втором - идеологическая теория. Проповедь Зубатова имела успех: убеждённые им рабочие повели пропаганду в рабочей среде и вскоре подали ходатайство о создании рабочего общества.
В мае 1901 года В Москве был создан легальный профсоюз, "Общество взаимного вспомоществования рабочих в механическом производстве". Для бесплатных лекций по истории были на некоторое время привлечены, в частности, профессора Московского университета П. Г. Виноградов и А. А. Мануйлов.
Во главе Особого отдела Департамента полиции
В октябре 1902 года Зубатов был переведён в Петербург и назначен заведующим Особого отдела Департамента полиции. Особый отдел был основан в 1898 году и первоначально предназначался для разработки агентурных данных. Первым его руководителем был Л. А. Ратаев.
В апреле 1902 года, после убийства Д. С. Сипягина, новым министром внутренних дел был назначен В. К. Плеве. Летом того же года, проезжая в Полтавскую и Харьковскую губернию, где произошли аграрные беспорядки, Плеве остановился в Москве и встретился с Зубатовым. В ходе нескольких бесед Зубатов изложил министру свои убеждения, состоявшие в том, что для победы над революцией недостаточно одних репрессий и необходимы социальные реформы. По словам Зубатова, беседы были наполнены разговорами "о недостаточности одной репрессии, о необходимости низовых реформ, о полной совместимости, на мой взгляд, исторических русских основ с общественным началом, о том, что реформаторская деятельность есть вернейшее лекарство против беспорядков и революций, о крайней желательности дать известную свободу общественной самодеятельности и пр." Плеве не соглашался с Зубатовым, уверяя, что никакой революции в стране нет, а есть только группы и кружки заговорщиков. Полиция должна обнаружить их настоящий "центр" и арестовать заговорщиков. Однако, несмотря на разногласия, по возвращении в Петербург Плеве назначил Зубатова руководить Особым отделом. По некоторым данным, инициатива назначения принадлежала новому директору Департамента А. А. Лопухину, который был знаком с Зубатовым и разделял его взгляды".
Вновь предоставим слово Георгию Гапону: "Я вернулся в Петербург уже более опытным и тотчас же написал доклад Зубатову, в котором доказывал, что его политика плохо обоснована и может только деморализовать участников рабочего движения, и что единственный .путь, который может действительно улучшить условия рабочего класса, есть тот, который усвоен в Англии, т.-е. создание организации совершенно независимых и свободных союзов. Доклад этот я послал также Клейгельсу и митрополиту Антонию, при чем в последнем высказал свое мнение, что участие духовенства в этом движении только дискредитирует церковь. Клейгёльс и митрополит Антоний -оба высказались против политики Зубатова; последний, очевидно, узнал об этом, так как стал еще более стараться заручиться моим сотрудничеством. Его агент Соколов часто приходил ко мне, все стараясь убедить меня. Как-то Зубатов пригласил меня к себе, и я согласился пойти, отчасти потому, что хотел узнать все, что мог, об его планах, а отчасти потому, что все яснее и яснее видел необходимость организовать народные массы. В то .время Россия находилась под управлением покойного Плеве, и бедствия народа были прямо пропорциональны репрессивным мерам правительства. Я недавно читал брошюру Степняка и был поражен его суждением, что Россию может заставить сделать шаг вперед только организация рабочих.
Я еще не видел ясно своего пути. Мой доклад на тему о возрождении босяков переходил из комитета в. комитет, и я не ожидал благополучного исхода. Я жаждал поработать для народа, но в то же время отлично сознавал, что встречу непреодолимые препятствия со стороны полиции, если буду действовать независимо; мое решение сводилось к тому, что будет умнее не объявлять, что я собираюсь делать в будущем, и в то же время не оказывать никакой помощи Зубатову и его помощникам.
Однажды Зубатов устроил свидание со мною в доме одного из своих друзей, где я познакомился со многими лицами, игравшими видную роль в политическом движении последних двух лет. Мария Вильбушевич и доктор Шаевич, очевидно, находившиеся под покровительством Зубатова, были основателями так называемой "Еврейской независимой рабочей партии" на юге России, на тех же основаниях, как и в Москве.
Должен сказать о них, что, несмотря на связь с полицейскими агентами, они, действительно, симпатизировали революции и по собственным причинам присоединились к Зубатову. Был там также и Михаил Гурович, высокий брюнет, который, как я потом узнал, был в близких отношениях с многими либералами и революционерами; благодаря ему многие из них попали в Сибирь и в тюрьму. "Это наш большой друг и помощник",-сказал Зубатов, представляя мне Гуровича. Были там также некоторые учителя и профессора, которые должны были читать лекции в будущем союзе рабочих в С.-Петербурге. Они все уверяли, что честные люди есть даже в рядах полиции и что лучше всего можно влиять на рабочих при ее помощи. "Рабочие в будущем оценят Зубатова,-сказал мне один из них,-и придет время, когда они ему поставят памятник". Я молчал и поражался тою искренностью, с которою они говорили, и думал, как легко можно обмануть простого человека таким образом. Должен, однако, сказать, что некоторые профессора сомневались, допустимо ли честным людям читать лекции в собраниях, находящихся под покровительством полиции. Был Там и доктор Шапиро -лидер сионистского движения. Зубатов несомненно помогал им материально, и его политика а основана на принципе "разделяй и властвуй".
Очевидно, он хотел организовать еврейских рабочих под знаменем сионизма и тем отвлечь их от революционных партий, тогда как рабочих христиан он вербовал якобы для борьбы за улучшение их экономических условий, но также с целью парализовать политическое движение. Все это доказывало ум Зубатова, и я, веря, что организация рабочих была необходимым условием для будущего рабочего класса, не мог не удивляться изобретательности и мужеству. с каким он вел это дело.
Тут мне впервые пришла мысль, возможно ли,- сделав вид, что я примкнул к зубатовской политике, достигнуть собственной цели в деле организации подлинного союза рабочих, но я очень боялся запятнать себя этим и потому на вновь предложенный вопрос о моем сотрудничестве я снова , ответил, что должен подумать. Чем больше я знакомился с вожаками зубатовского движения, тем я все яснее видел связь между духовенством и Охранным отделением. Я познакомился со Скворцовым, известным своей враждой к старообрядцам, редактором "Миссионерского Обозрения" и близким другом Победоносцева и митрополита Антония. Это был человек совершенно беспринципный, и я скоро узнал, что как он, так и Победоносцев делятся своими сведениями о рабочем движении с Зубатовым и тайной полицией. Подобная же связь существовала между Орнатским и Лопухиным, товарищем м-ра внутр. дел Плеве. Я понял тогда, что русские попы просто чиновники Охранного отделения; пожалуй, даже хуже - ведь полиция ловит только тела своих жертв, тогда как священники улавливают их души; они-то и есть настоящие враги трудящихся и страдающих классов.
Наконец, петербургский союз рабочих был формально утвержден, и я присутствовал на собрании при открытии, но не в ризе священника, так как я не мог участвовать в богослужении, которое меня просили совершить.
Здание было полно, и ректор Академии произнес речь, в которой, напомнив о коммуне первых христиан, добавил, "что современная жизнь изменилась, и что основою общества должна быть частная собственность". Дальше он увещевал рабочих не завидовать чужому богатству, а стараться честным трудом, трезвостью и взаимной помощью улучшить условия своей жизни. Когда аудитория разошлась, я думал, что все были разочарованы, так как ожидали чего-то совершенно иного.
Вскоре затем начались собрания и чтения на Выборгской стороне в рабочем квартале. Активного участия я в них не принимал, но дважды ходил туда, чтобы посмотреть, что там делается. На лекциях фабриканты, и в особенности правительство, выставлялись в лучшем свете, и прилагались все усилия, чтобы убедить рабочих примириться с современным - положением вещей. Я просил своих друзей рабочих из Галерной Гавани ходить на эти лекции и сообщать мне обо всем.
(...) Я часто посещал собрания религиозно-философского общества, основанного митрополитом Антонием.Главная цель этого общества было соединение образованных классов с церковью. Сам митрополит казался, мне либеральным человеком; что же касается духовенства вообще, я был более чем когда-либо убежден, что оно так поглощено обрядностью и догматами, что не может понять настоящую сущность религии. Лучшие их представители были постоянно озадачены вопросами Розанова, Минского и других ораторов. В это же время митрополит Антоний предложил мне место в провинциальной семинарии, но так как я решил посвятить себя деятельности среди рабочих, то я отказался и остался в С.-Петербурге.
На лето я нанял маленькую, комнатку на Васильевском Острове, на 19-й линии, за 9 рублей, и ограничил свой ежедневный расход несколькими копейками. Мне очень хотелось совсем выйти из духовенства, но священническая ряса давала мне свободный доступ к рабочим, и потому я решил не делать этого и стал хлопотать о приходе в Петербурге.
Одновременно в моем мозгу зрела мысль оказать такое влияние на рабочие союзы, устроенные Зубатовым, которое совершенно парализовало бы усилия тайной полиции использовать их, как опору самодержавия, и самому направить их на другой путь. Если у меня до сих пор и была малейшая вера в искренность зубатовских начинаний, то теперь она окончательно исчезла. Однажды он пригласил меня к себе, и во время нашего разговора, пришла телеграмма, в которой сообщалось об общей, только что состоявшейся стачке на юге России, организованной в ее источнике агентом Зубатова Шаевичем. (Об этой стачке было в свое время рассказано в "Живой истории" за 1903 год - Е.П.) Добродушное лицо Зубатова при чтении телеграммы внезапно изменилось, зловещее пламя сверкнуло в его глазах, и он прошипел: "Убить их всех, мерзавцев". Змея показала свое жало, - подумал я.
Мои друзья рабочие сообщили мне одновременно, что они слышали, что три лица, говорившие на митинге, были арестованы. Все же я решился воспользоваться Зубатовым для своих целей. Однажды он призвал меня и снова спросил, буду ли я ему помогать. В частности, он хотел, чтобы я написал доклад министру финансов Витте о собраниях рабочего союза, чтобы повлиять на него серьезностью рабочего движения. "Доклад, - сказал Зубатов, - должен быть написан так, как будто сами рабочие его составляли. Витте может быть нам очень полезен, и вы должны доказать ему, что профессиональная организация рабочих будет соответствовать его общей политике в государстве".
Я согласился написать такого рода записку, но не как член союза, а как частный наблюдатель, оправдываясь краткостью данного мне для этого времени. В течение долгого разговора Зубатов совершенно выяснил свои намерения. Витте, как автор протекционной системы и связанных с нею распоряжений, давших громадный искусственный прирост промышленности и торговли в текущем году, был всецело на стороне фабрикантов, и Зубатову необходимо было обеспечить себе его сочувствие, убедив его, что и фабрикантам будут выгодны умственное развитие рабочих и их организация в рабочие: союзы, что й можно видеть на примере Англии, так как легче иметь дело с союзом, чем с отдельными личностями. Конечно, настоящая цель Зубатова была вовсе не умственное развитие рабочих и не их организация; ему нужно было отвлечь рабочих от политической деятельности таким образом, чтобы они остались послушными правительству. Уверяя их, что полиция-их друг, Зубатов должен был доказать им, что он может добиться некоторых уступок со стороны нанимателей. В Москве вмешательство Зубатова между капиталом и трудом вызвало возмущение со стороны фабрикантов, и Витте принял сторону последних. Зубатов был поэтому теперь озабочен, как бы удалить возможность трений с могущественным министром финансов. У него был план, по которому фабричные инспектора, находящиеся в ведении министерства финансов, должны были перейти в его департамент, в министерство внутренних дел для того, чтобы сделаться его агентами. Соревнование между Плеве и Витте было в самом разгаре, и хотя Зубатов принадлежал к той партии, которая была в силе, но все же считал нужным, насколько возможно, примириться с Витте.