Подколзин Борис Иванович : другие произведения.

Импотенция Демона

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    АННОТАЦИЯ. Полностью "шапка" этого произведения выглядит следующим образом: "Сказание об Алексее князе Васильчикове. Часть I. Юность. ИМПОТЕНЦИЯ ДЕМОНА. Маленькая повесть в 6-ти эпизодах". Действие разворачивается на фоне роскошной природы Кавказа в курортном городе - месте отдыха и развлечений на рубеже горячо пульсирующего русского фронтира. Князю Алексею, которому в начале ранее опубликованного романа "Русская сага" (точнее, отдельных его глав) уже под сорок, здесь всего 21 год. И он (как и его реальный прообраз) оказывается причастен к дуэли, имевшей огромный резонанс в России. Но главное испытание, через которое ему пришлось в те дни пройти, было иным. Повесть задумана давно, но написана лишь в 2015 г. Осенью 2015 г. вышла из печати в сборнике автора "Понимаем ли мы Россию?"

  
  
   Сказание об Алексее князе Васильчикове.
  Часть I. Юность
  
  
  ИМПОТЕНЦИЯ ДЕМОНА
  Маленькая повесть в 6-ти эпизодах
  
  - Ну, и в чём же человеческое назначение, юнкер?
   - В противостоянии смерти.
  - Ба! Как звучит!... Ну и как же человечек может противостоять ей - такой маленький, слабый и бренный?..
  - Для этого он должен выйти за свои пределы.
  - Выскочить из себя? И можно проделать такой фортель?
  - Не выскочить из себя, а стать больше.
  - Всё равно! Так, как же?!
  - Полюбить.
  - Бог мой! Мы все кого-то или что -то любим!
  - Нет, не так! Не возжелать приобрести, а пожалеть!
  
  
  I
  
  Сверкающее солнце, безраздельно царящее в голубом небе, уже начало свой путь к закату. Но оно по-прежнему заливало палящими лучами нескончаемо простирающиеся степи со стоящими почти в рост человека всё ещё цветущими в начале лета травами, пронизанными стрёкотом кузнечиков, полётом пчёл и стрекоз и тем высоким, едва слышным, но беспрерывным звенящим звуком - порождением самой знойной степи, голосом раздолья, мощного тока крови в напряжённо живущем сильном человеческом теле...Беспредельное, почти ровное, с трёх сторон открытое пространство лишь с четвёртой стороны, с юга, упиралось на горизонте в белую, местами кажущуюся пепельной из-за расстояния, снежную ленту Кавказа - Кавказсиони, Кавказа-храма - хребта, кладущего край гигантской Русской равнине.
  ...По этой благодатной, напоённой ароматами цветущей земле, на которую наконец-то опустился мир, и только-только делали первые шаги труд пахаря, свобода передвижения и гражданская защищённость, продвигался небольшой караван из вьючных и верховых лошадей. Его путь пролегал по древней вьючной тропе, протянувшейся издавна, избегая заболоченных мест, по возвышенной, уже слегка волнистой части степи вдоль хребта у самых предгорий. Во влажных низинах, случавшихся на пути, степь переходила почти в субальпийское высокотравье, тропа прерывалась, совсем зарастая, и пышные зонтичные соцветия скользили по сверкающим стальным стременам и кожаным гетрам всадников, одетым поверх сапог и рейтуз и защищавшим ногу от подошвы почти до бедра.
  Когда кони прибавляли ходу, трава расступалась зелёной морской волной, с яркой многоцветной бахромой по гребням. Со всех ног улепётывали зайцы, вспархивали куропатки, и только степные орлы невозмутимо продолжали кружить в поднебесье. Время от времени на взгорьях появлялись верховые абазинцы из дальних горных аулов, всё ещё "стоявших на тропе войны", с ружейными стволами, торчащими из-за плеч - один, два, три всадника, - но увидев, что в лощине движется целый, хоть и небольшой, отряд, исчезали, растворяясь в покрывавших горные отроги перелесках.
  Дорога, по которой двигался этот небольшой караван вела напрямую из зоны активных военных действий, проходивших далеко на востоке, в недавно сложившийся район Кавказских лечебных минеральных вод. Хотя она была гораздо короче нового проложенного несколько далее к северу по совершенно ровным местности колёсного тракта, проходившего через столицу края Ставрополь, но тем не менее редко посещалась. Её пустынность объяснялась не только трудностями пути по волнистым предгорьям. Она была слишком доступна для нападений самых разных искателей лёгкой добычи, проникавших через оборонительную Кавказскую линию, представлявшую собой довольно редкий пунктир крепостей, между которыми ветер дикой вольницы беспрепятственно гнал "перекати-поле" мести и наживы. Добытчики эти великолепно умели прятаться в складках местности, и любой большой камень, овраг или рощица могли стать рубежом внезапного нападения. Поэтому вьюки каравана вмещали немало боевых зарядов, мощных пехотных ружей и даже позаимствованную из запасников полкового цехмейстера сохранившуюся с незапамятных времён небольшую медную мортиру, стрелявшую картечью, притороченную на спине самой сильной из лошадей. Сами всадники не расставались с саблями и короткими кавалерийскими карабинами, уложенными в специальные кожаные футляры, прикреплённые по бокам седла. Ночевали исключительно в линейных крепостях или за валом и плетнём казачьих кордонов.
  Но сегодня их путешествие приближалось к концу... Отряд вступал в фантастическую местность, образованную пятью расположенными на некотором расстоянии друг от друга конусовидными вулканами - как бы просунувшейся снизу из земных глубин, прорезав равнину степи, пятернёй великана. Чёрная туча высовывалась, огибая голову ближайшего из них, но при всех попытках отделиться от его холодной, лишь недавно утратившей зимние снега скалистой вершины, рассеивалась в жгучих лучах ещё высоко стоящего солнца. На склонах гиганта среди серых и коричневых каменных осыпей курчавились зелёные рощицы, по скальным лбам пролегали сверху вниз белопенные узкие полоски водопадов.
  Веками просачивающиеся на поверхность вдоль вздыбленных вулканических пластов железистые и кислые воды принесли славу местным целебным источникам. Прямо перед путниками, чуть не на расстоянии - как казалось в прозрачном горном воздухе - вытянутой руки, там, где слоноподобное тело ближайшего вулкана выполаживалось, лежал быстро выросший после замирения края курорт Горячеводск: несколько перекрещивающихся улиц с колеями из жёлтого глинозёма, регулярно посаженные купы деревьев, выделяющиеся величиной здания купальных ванн и в центре - замощённая полоска главного бульвара...
  Великолепные кони в головной группе каравана, состоящей из четырёх всадников, шли шагом, но вместе с тем как бы слегка пританцовывая, то и дело игриво всхрапывая, кося друг на друга глазами, на уклонах без понукания переходили на рысь, сохранив свежесть даже после многовёрстного перехода. О, их наездники ехали конечно же не лечиться! Лица их были румяны и молоды, фигуры статны, глаза полны энергии и веселья. На них была простая походная офицерская форма, вполне приличествующая дальнему конному переходу - холщёвые сюртуки, а то и просто, в разгар жаркого дня, модные красные шёлковые канаусовые рубахи с распахнутым воротом и брюки, заправленные в сапоги. Но кони, бывшие под ними - сверкающие мастью, цветными гривами, мускулистыми телами и горделивой статью,- кони, несомненно, стоившие больших денег, свидетельствовали, что перед нами гвардия или люди на неё равняющиеся. Это были юные отпрыски некоторых высоко стоящих и знатных фамилий России, переведшиеся в войска Кавказской линии обычно добровольцами: юный князь Николай Бецкой, сын одного из поволжских губернаторов Глеб Слепцов, с рукой на перевязи, и сын недавно скончавшегося председателя Государственного Совета, героя наполеоновских войн князь Алёша Васильчиков. Четвёртым был специально выехавший им навстречу из Горячеводска, и потому одетый более легко и фривольно, известный московский аристократ Александр Дворянинов. За передовой группой конные денщики и проводники вели с полдюжины вьючных лошадей.
   Теперь, когда цель была уже видна, и напряжение от пустынного и требующего постоянно настороженности пути спало, путники ехали, жестикулируя и балагуря. Хотя слова, даже громко произнесённые, рассеивались в безмерном пространстве и с трудом достигали ушей спутников, над кавалькадой, преодолевая посвист ветра и треск кузнечиков, разносились звонкие молодые голоса, раз за разом прерываемые взрывами хохота...
  - Вы же знаете Ланского?- заливался Дворянинов, рассказывая новости жизни на водах. И услышав утвердительные возгласы, продолжил. - Он сбежал сюда от кредиторов из Петербурга. И сразу принялся прихрамывая и опираясь на трость со страданием на лице разгуливать по бульвару в наброшенном на плечи чёрном плаще с чёрным перстнем на пальце. В гостиных был задумчив, говорил, что истощил всю чашу жизни, рассказывал о своей увядшей юности, намекая на погубившую его роковую любовь. Успех у дам умопомрачительный. Ну и скоро ублудил жену местного плац-коменданта. Но из-за этого, как любой ходок, вскоре пострадал. Нежданно явился муж, и ему пришлось прыгать с обратной стороны дома, с высоты второго этажа, в темноте, в кусты...
  Взрыв хохота.
  - Покалечился весь. Теперь на съёмной квартире залечивает раны. Я посещал его намедни. Безутешен. Ни кальян, ни вино его не развлекают. Знакомые дамы проведать больного не приезжают. Ещё бы, с такой-то репутацией! Оказывается он уже задолжал местному ресторатору Франсуа 300 рублей. Плачется, что имение его разорено, с крестьян больше не возьмёшь. А продать хоть одну деревню маменька запрещает. Собирается, раз уж нет денег на Баден-Баден, ехать развеяться в Грузию...
  - Зачем Грузия?! - в упоении выкрикнул Бецкой. - Когда здесь такие прекрасные места?!
  - Ты прав, Бецкой. Особенно когда приезжают свеженькие личики при маменьках, бабушках, дедушках. Сейчас как раз заезд - сезон начался. Прогулки верхом на Горячие воды, водопады, к Провалу... А при случае, то и чего побольше. Что ни неделя - бал, каждый вечер - танцы. То в Ресторации, то в гроте Дианы, то ещё где. В общем, развеетесь. Даже те из вас, кто, как например его сиятельство Лексей Ларионыч, помрачнел от лагерной жизни, - и завершив речь этим нежданным пируэтом, Дворянинов обернул смеющееся лицо к Васильчикову.
  Его собеседники, возражая, затрясли головами.
  - Не верь, Дворянинов, это напускное,- Бецкой небрежно взмахнул рукой. - Алексей сосредоточен, это верно. Но он пока ещё, слава Богу, не мрачен. Напротив, он своими ...шутками действия никому спуску не даёт. Да вот недавно... Ты ведь знаешь, наш отряд у Ахульго стоит на плоскогорье. Там по сю пору холода ещё, на северных склонах местами в ложбинах снег. Намедни, в самый раз перед отъездом сюда, возвращается Васильчиков со своим полуэскадроном из дозора. Они как раз напротив лагеря по обледенелой тропе в долинку спускались. Впереди, как положено, командир. Султан, красавец буланый чёрногривый - да вот он, ушами прядёт, слушает, что о нём говорят,- под ним ступает осторожно, щупает тропу. А сам господин поручик, уперши хорошенько ножки в стремена, балансирует, засунув руки в карманы и с длинющей курительной трубкой в зубах. В зрительную трубу даже видно, как от неё дым штопором поднимается.
  Когда прибыли, дежурный штаб-офицер ему и говорит: "Что это вы, господин поручик, ведёте отряд не по уставу? Курите в дозоре?". А Алёша ему и отвечает: "А это из-за коня, господин майор. Он всем хорош, любого "черкеса" обставит. Но с причудами. Пока не закуришь, ни за что по льду не пойдёт".
  Конец рассказа, тонет в очередном взрыве хохота
  - Майор понимает, что над ним потешаются. Но ... грубо оборвать, поставить на место зарвавшегося поручика нельзя - уж больно титулованный подчинённый, а остроумного ответа не находит.
  - Подковы были хороши,- раздался голос Алексея.
  - То-то вахмистр Сазонов, что пустился за тобой, проехал по этой же тропе полверсты на собственном заду.
  Всеобщий хохот.
  - Что ни говори, а недаром его батюшка в молодости был первым гусаром России.
  - Первым гусаром?
  - Ну, командиром лейб-гвардии гусарского полка. Покойный император, говорят, на несколько дней даже назначил его комендантом Парижа, когда вступил туда в 1814 г.
  - Поверьте, друзья, не я распространяю эти сведения.
  - Кто б ни распространял, а интересно. А ты откуда, Бецкой, знаешь?
  - А его батюшка был у моего корпусным командиром. Там все об этом знали.
  - А наш Алёша, что ж - слабо? Университетская чернильница сманила. Хорошо, хоть одумался.
  - Хоть поздно да ловко.
  - Слава Богу! Хоть какое-то оправдание вы мне оставили.
  Тем временем тропа, по которой ехали всадники, превратилась в дорогу, а дорога в улицу. Въезжая в Горячеводск, все четыре офицера, громко разговаривая, ехали в один ряд, так что редкие пешеходы и брички, торопливо теснились на обочину. Дворянинов объявил, что они с их общим знакомцем Мишелем снимают дом в усадьбе Василия Ставридиса. Что там есть ещё двухэтажный деревянный флигель, оборудованный всем необходимым, который пока пустует, и он готов всю компанию туда привести. На том и порешили.
  Дворянинов свернул по дороге вправо. Алексей уже подтянул поводья, чтобы тоже сделать поворот, но тут услышал издалека зов: "Ваше сиятельство! Алексей Ларионыч!". Васильчиков оглянулся и увидел на узкой, уходящей вниз боковой улочке чем-то знакомую фигуру человека в цивильном, махающего ему рукой. Пригляделся - да это их бывший семейный доктор Торнау, теперь известный петербургский врач: в щегольском расстегнутом по случаю жары плотном шёлковом жилете, в расстегнутой у ворота белой рубашке, проложенной клетчатым шейным платком, в хорошо знакомой своим силуэтом Алексею ещё по прежним годам тирольской шляпе и в клетчатых же широких панталонах, заправленных в мощные башмаки, пригодные для горных троп. В руке у него был атрибут австрийских пастухов - альпеншток.
  Торнау заторопился было вверх по улочке навстречу, но тут же остановился. Увесистая папка гербария, висящего на широком кожаном ремне, оттягивала плечо. Когда тебе под пятьдесят, не так-то просто бродить по этим взгорьям. Но доктор предпочитал собирать целебные травы сам. Так надёжнее. Кроме того, могли встретиться экземпляры, интересные ему как естествоиспытателю, которые нанятый сборщик не смог бы оценить. Ну и, положа руку на сердце, если вдуматься, доктора выводило на нелёгкие в его возрасте ботанические прогулки подспудное желание стать лицом к лицу с природой - с её свежестью и бесконечностью. Ведь она была его домом и мастерской как учёного, его судьбой. Без встреч с ней, хоть на прогулке, хоть в лаборатории, его жизнь быстро запустевала...
  Ещё несколько шагов лошади вперёд и Васильчиков перегнулся в седле, крепко пожимая протянутую руку. Его давний наставник и изменился, и остался прежним... Среднего роста, плотный, с явно приобретённым с возрастом излишним весом, с мясистым носом и плешью, открывшейся, когда он в приветствии снял шляпу. Но по-прежнему с пристальным, доброжелательным и каким-то "поощряющим" взглядом тёмных глаз, так помогавшим когда-то преодолевать подростковую скованность Алексею.
  - Фёдор Фёдорыч, дорогой. Какими судьбами?
  - Я здесь с пациентами,- сразу пояснил Торнау. Его взгляд скользнул по веселому загорелому лицу, ладно сидящей форме на стройной юношеской фигуре, добротной коже уздечки и седла и всему отливающему светлым золотом и играющему мускулами могучему корпусу коня. - Какой у тебя роскошный жеребец!
  - Подарок дяди Константина. По уставу немного не в масть, но я уговорился с полковым командиром.
  Васильчиков сделал движение, намереваясь спешиться.
  - Нет-нет! - Торнау протестующе поднял руку.- Не буду тебя задерживать, Алёша. Вам ещё надо найти квартиру, привести себя в порядок, отдохнуть...
  - Но как я найду вас?!
  - Завтра. По утрам я на бульваре. Ну а с обеда до самой ночи с пациентами.
  - Но где?!
  - Там есть примерно посредине развесистый тенистый чинар, напротив Ресторации... Под ним очень неплохая скамейка... Часов в 11 - 12...Подойдёт?
  Издали долетевший возглас "Васильчиков!" заставил князя оторвать взгляд от Торнау и выпрямиться в седле. Солнце, как всегда этим необычным летом, белое даже на закате, уже коснулось нижней кромкой дальних трав. Его спутники шагах в ста остановили лошадей на косогоре, и Бецкой, сидя вполоборота и опершись рукой на мощный круп своего Казбека, энергичным жестом указывал Алексею в сторону узкой улочки, уходившей куда-то под нависающий, покрытый бородой лесов склон вулкана.
  - Тебя ждут, Алёша,- сказал Торнау, отступая на шаг. Васильчиков тронул поводья.
  - Непременно буду, Фёдор Фёдорович!
  - До встречи!
  Жеребец, всхрапнув, плавным, но скорым шагом пустился догонять компанию.
  
  
  Через полтора часа, когда уже догорел закат, Васильчиков, поужинав и приняв ванну, сидел в доставшейся ему комнате. Потрескивая, горела на столе сальная свеча, испуская довольно заметные пасма копоти, устремляющиеся к низкому дощатому потолку. В углу его денщик, пожилой солдат Титыч, что-то тихонечко бормоча себе под нос, медленно, но как всегда старательно и аккуратно, вынимал из узкого вьючного сундучка предметы туалета и одежду для переодевания. Из соседней комнаты, через узкий коридорчик и открытую дверь доносился резкий голос Николая Бецкого, готовящегося ко сну и разносившего своего денщика:
  - Ты что сделал с моими ноговицами, каналья? Их надо не на горячей плите сушить, а подальше от неё и повыше. Но так, чтобы они были у тебя на глазах! Запомнил! А то охотников до велюра много...
  В коридоре шаркая сапогами, проплыла фигура нерадивого денщика, бережно несущего на вытянутой руке что-то вроде кожаных сильно сморщенных чулок, но без ступни. Это были те самые гетры или, как говорили широко употреблявшие их казаки, ноговицы, которые офицеры при переезде верхом каждое утро одевали поверх брюк и сапог. Степь хоть была и цветущей, но местами очень сырой и колючей. У щёголя капитана Бецкого ноговицы были особо нежной бархатистой светло-серой кожи с тёмно-зелёной - под цвет мундира - пришитой внизу бахромой. Они действительно изящно обтягивали его длинные мускулистые ноги, но он всё время имел с ними проблемы.
  Алексей усмехнулся, встал. В нос ударил - особенно заметный после целого дня среди цветущих полей - жирный запах копоти.
  - Титыч, оставь пока вьюки и разыщи хозяина или полового. Пусть немедленно заменят свечи на восковые или стеариновые. Скажи, господа заплатят. Если надо, вперёд.
  Титыч деловито затопал по коридору вслед за денщиком соседа. Васильчиков загасил свечу и отворил дверь на галерею, широкие полотнища окон которой были распахнуты в ночь... Затем, не зажигая свечи, переоделся в ночное и лёг на спину в постель, укрывшись простынёй. Комнату освещали только сполохи прячущихся за конусами вулканов дальних гроз. Алексей стал думать о том, что завтра будет очень напряжённый день, полный интересных встреч, и заснул под любимый с детства сладкий звук грома, перекатывающийся над полями, и первые удары тяжёлых капель краткого летнего дождя.
  
  
  II
  
  Из распахнутого окна галереи второго этажа высунулась голова молодого офицера, прищурившегося от солнца, бьющего в глаза.
  - А что Титыч ушёл!?
  - Так точно, вашбродь! - раздалось чеканное снизу.- На кузьню, жеребчика забирать.
  - Догони! Скажи - пусть сначала вот эту записку передаст, а потом уже за Султаном на кузницу! Беги!
  - Так точно! Я мигом, вашбродь. Сейчас, только сапоги...
  Раздалось тяжёлое сопенье от натуги и сразу же резвый топот, быстро растворившийся в глубоких и мягких травах улицы...
  Алёша вернулся в комнату и перечёл ещё раз записочку от уехавшего на рассвете Бецкого: "Алексис! Чуть свет приходил нарочный от прапорщика Налимова. Он ждёт тебя сегодня в середине дня у себя по Калмыцкому переулку, в доме Нечипора Зуба. Будет Мишель"
  Васильчиков полез в одну из сваленных вчера в углу и ещё не разобранных перемётных сум и достал свой карманный брегет. Стрелки показывали начало девятого. То-то такая тишина - все постояльцы разошлись по своим делам. Однако, успеет ли он до обеда не торопясь побеседовать с Торнау? Васильчиков снова бросился к окну. Внизу, в саду какой-то рабочий вёз тачку с песком. Князь окликнул его и велел позвать хозяина.
  Явился сам владелец усадьбы Василий Ставридис, понтийский грек, перенесший многотысячелетнюю деловую хватку предков сюда, далеко от родного моря, в быстро растущий курорт Пятигорья - среднего роста, умное смуглое, слегка встревоженное лицо: почему-то знатный постоялец внезапно вызывает. Он с почтением уверил его сиятельство, что всё готово: внизу в подвале стоит большой чан с горячей водой. Его одежда, переданная вчера денщиком, вычищена, высушена и отглажена. А завтракают господа постояльцы обычно в гостинице Найтаки в трёх кварталах отсюда...
  Васильчиков перебил его:
  - У меня нет времени! В доме что-нибудь есть съестное? Хлеб, сыр, чай?
  Ставридис на несколько секунд замялся, шевеля губами и едва заметно как бы отсчитывая в воздухе пальцем.
  - Через полчаса сюда могут быть поданы вашему сиятельству чай, козий сыр, хлеб и масло. Хлеб, правда, вчерашний, но масло и сыр очень хорошие.
  - А сахар?
  - Мёд, ваше сиятельство, горный...
  На том и порешили.
  Через полтора часа юный князь Алексей Васильчиков - чистенький, выутюженный и сытно поевший - вступил в одиссею этого долгого летнего дня и некоторое время спустя очутился на Бульваре.
  
  
  Откуда и куда бы человек ни шёл в Горячеводске, его путь хотя бы частично проходил по Бульвару. И потому что обычно так было быстрее и удобнее, но также ещё и для того, чтобы на других посмотреть и себя показать...Бульвар был пересечением всех дорог, проходов почти ко всем источникам, местом прогулок, встреч и развлечений. Именно здесь, в договорённом месте, посреди Бульвара, на скамье под огромным платаном, по пятнистому - жёлтому и зелёному - могучему стволу которого скользили тени чуть колеблемой утренним ещё прохладным ветром листвы, Торнау расположился ждать Алексея. Напротив через Бульвар у ресторации плотники ловко разбирали тянущийся вдоль всего фасада покрытый красным сукном помост, оставшийся после вчерашних вечерних танцев. Танцы здесь устраивались дважды в неделю - по четвергам и воскресеньям. Под духовой оркестр, а когда он отдыхал, под фортиссимо на фортепьяно, которое специально выкатывали из главного ресторанного зала. В других местах - в гроте Дианы, в казённом ботаническом саду - танцевали в другие дни.
  Торнау любил здесь бывать. Толпа здесь была пестрее и, если можно так сказать, авантюрней, чем в прилизанном чиновничьем Петербурге. Этот быстро поднявшийся город на границе войны и мира, жизни и смерти, Европы и Азии, на фронтире цивилизации притягивал человеческую энергию, рождал возможности и предоставлял поле для деятельности. Дворяне, служащие военные и гражданские, купцы, отставные солдаты, дворовые, казаки, замирённые горцы, озабоченные доктора, лечащиеся богатые барыни и баре на колясках или в носилках, уже с утра щеголяющие в красочной парадной форме отпускники или отставники офицеры, изощрённые порождения утончённой культуры и полудикие дети гор и степей, мужественные лица мужчин и отважные лица женщин, великосветская роскошь и роскошь природы, террасы с нотными пюпитрами для играющих по вечерам оркестров на фоне гигантских вулканических тел - всё это сотнями жилок и протоков пульсировало, разрасталось в невиданную здесь никогда ранее жизнь...
   Однообразный и безумный,
   Как вихорь жизни молодой
   Кружился вальса вихорь шумный...
  
  Всё это возбуждало в Торнау исследовательский интерес и будоражило до сих пор живую мальчишескую жажду приключений. Поэтому, если появлялся состоятельный пациент, склонный подлечиться на русских водах, доктор охотно устраивал поездку. Русский фронтир стал ещё одной открывшейся гранью той диковинной страны, которая вот уже столько лет продолжала интересовать и привлекать Торнау, и которой, как оказалось, ему было суждено посвятить свои силы и жизнь.
  Торнау видел, что недавний "золотой век" России на излёте. Но ещё горяч, уверен в себе и порождает отдельные протуберанцы, которые горячее, яркое прошлое забрасывает, пронзая холодную, тёмную полосу безвременья, чтобы возродить огонь в будущем... С одним таким человеком-протуберанцем Торнау свела судьба. Это был выходец из старинной русской аристократической семьи молодой князь Васильчиков. Сколько десятилетий он сможет пролететь, сохранить порыв и где развернёт свою деятельность? Доктор молился, чтобы это сложилось удачно.
  
  Доктор знал Алексея почти что с его детства, а если говорить точнее, с начала отрочества. Их свёл довольно обычный путь европейца-специалиста в русскую аристократическую семью. Однажды ненастным весенним днём из остановившейся у колоннады фамильного дворца Васильчиковых кареты, специально посланной из имения на тракт для перехвата пассажирского дилижанса Петербург-Варшава, вышел приглашённый из столицы 35-летний естествоиспытатель и врач Фридрих Торнау. На нём был безукоризненный пепельного цвета плащ-редингот и охватывающий шею чёрный шарф с тонкими белыми узорами. С увенчанной чёрным щёгольским цилиндром головы спускались тёмные волосы, достигающие плеч. На ясном, хорошо вылепленном лице выделялись горящие чёрные глаза. Этот необычный для белобрысых и светлоглазых уроженцев Германии тёмный цвет волос и глаз был наследием предков по материнской линии, французских гугенотов, бежавших в своё время от религиозных преследований. Уроженец протестантского Ганновера, Фридрих Торнау был ещё ребёнком вывезен в Россию родителями, заведшими тут прибыльное аптечное дело. Он усвоил русский язык и культуру, однако университетское образование получать был отправлен всё же в Германию. Это было сочтено необходимым не только для сохранения родных корней, чего хотели родители, но и потому, что хорошо подготовленный врач - а именно эта профессия была намечена для молодого Фридриха - имел колоссальные перспективы в России...
  Так случилось, что выпускник Гёттингенского университета, окончивший магистратуру в Кенигсберге и вскоре обретший быстро расширяющуюся врачебную практику в Петербурге Фридрих Торнау сначала был приглашён, как тогда говорили, "пользовать" начавшего прихварывать знаменитого героя наполеоновских войн, друга царя, генерал-аншефа Иллариона Васильчикова в его особняк недалеко от Невы на Литейном. Он понравился и был ангажирован на весь летний сезон в качестве врача в родовое имение.
  Так Торнау появился в Выбити под именем Фёдора Фёдоровича. Его поразили глубокие тёмные озёра, быстрые каменистые реки, бескрайние леса с прекрасной охотой и светлые перелески, полные цветов, ягод и пения птиц. Помещичья усадьба представляла собой почти дворцовый комплекс, наподобие Гатчины или Царского села - с пилястрами, капителями, колоннами , - возведённый ещё дедом - екатерининским вельможей. Быт был почти спартанский. Тон всему задавала охота, на которую съезжались родичи и друзья. Звуки рога, кавалькады нарядно одетых всадников, а иногда и всадниц в свисающих до стремян ярких амазонках, лай псов и крики загонщиков создавали обстановку, далёкую от сонной помещичьей жизни. В конце лета генерал, когда ещё не совсем расхворался, обычно праздновал свои именины в день священномученика Иллариона Требийского. К этому времени урожай на полях был уже убран, и с утра толпа крестьян без шапок стояла у ступеней под колоннадой, на утрамбованной щебёнкой подъездной площадке, ожидая выхода барина и угощенья. Приезжал обязательно кто-нибудь из старых боевых друзей, заезжал хотя бы на несколько часов губернатор, а специальный фельдъегерь, сопровождаемый кавалерийским эскортом, неизменно доставлял поздравление от царя. Когда-то в прошлом, в одну страшную ночь молодой император убедился, чья славная сабля неизменно к его услугам, и уже никогда этого не забывал.
  На расположенной недалеко от дворца окружённой густыми деревьями и выходящей одной стороной на высокий речной берег поляне, называемой в семье "зелёной гостиной", ставили длинный стол. Вырубленные когда-то из местного песчаника и размещённые по кругу поляны каменные диваны и кресла покрывались по случаю праздника меховыми шкурами и кожаными подушками так, чтобы каждый желающий мог разместиться удобно. За столом на самом видном месте, рядом с барином сидела специально доставленная из дальней деревни как почётная гостья именинника его няня-кормилица - старушка с сияющими глазами... Оканчивался праздник, как водится, фейерверком.
  Впрочем, всё это мало касалось Торнау. За исключением им же установленных обязательных ежедневных медицинских процедур с пациентом, доктор располагал своим временем и своими занятиями свободно. В предоставленном ему в мансарде просторном помещении бывшей библиотеки, уставленном вдоль стен пыльными шкафами, глядящими французскими и немецкими названиями собранных ещё бабушкой-вольтерьянкой философских книг, доктор, помимо бытовой обстановки, разместил небольшой телескоп у окна, а в центре заставленный химической посудой и препаратами массивный стол. Баловаться химией было в моде тогдашней эпохи великих натуралистов, да, кроме того, для Торнау это имело и профессиональное применение. Ведь готовить лечебные снадобья приходилось главным образом самому. Вот эти-то невиданные в имении, да и вообще в тогдашней России предметы и сблизили Торнау с молодыми наследниками генерала.
  Их взаимное друг друга открытие и сближение началось с того, что доктор, следуя ещё приобретённой в Геттингене привычке и имея необходимые приборы, как-то решил измерить в Выбити солнечное склонение. Водрузив на голову широкополую шляпу "боливар" и оснастившись сектантом и хронометром, доктор, распугивая по пути мириады скрывающихся в траве кузнечиков, утвердил на возвышении среди полей приборный столик на треноге и, воткнув рядом для тени огромный зонт, занялся наблюдениями. Вокруг буквально бушевал, как называл его для для себя Торнау, "нежный взрыв" северорусского лета, который он уже давно заметил и полюбил. Чуть не в 20-ти шагах за спиной в кучке трепещущих такими нежными, какие бывают только у растений севера, листочками молодых берёз пел соловей. Вдали на опушке карабкавшегося на взгорье леса куковала кукушка - звук, более проникновенной и глубокой мелодии которого, заставлявшей отзываться природу и душу, Торнау не знал на свете.
  Занятый наблюдениями доктор не заметил приближающегося молодого князя. Тот сам, проезжая просёлочной дорогой в сопровождении следующего тоже верхом "дядьки", обратил внимание на какие-то непонятные манипуляции недавно приехавшего в имение врача и свернул к нему через цветущий луг. Мальчик , скорее даже, как говорят русские, отрок, подъехал, на немецком языке вежливо поздоровался, осведомился о предмете занятий и попросил позволения остаться. "Дядька" повёл лошадей в тень. Ученик оказался сообразительным и ловким. Уже буквально через несколько минут Алексей измерял угол подъёма Солнца над горизонтом. Они проделали наблюдения, как и положено, по очереди несколько раз. Торнау показал на цифру на нимбе, на которую падал солнечный зайчик: "Вот это географическая широта Выбити", и заметив вопросительный взгляд Алексея, добавил: "Расстояние в угловых градусах от экватора". Дома он показал это место на карте - не само Выбити, оно было картографу неведомо, а близко расположенный юго-западный угол огромного озера Ильмень. Цифры совпадали. Мальчишка был поражён. "Вот оно что! Мир как-то устроен, - сказал он после раздумья.- И мы можем его понять". И он взглянул в глаза Торнау для подтверждения. Тот кивнул.
  Оба брата Васильчиковы - крутолобые, со светлыми внимательными глазами,- несмотря на юный возраст - им не было ещё и 14-ти - стали появляться в мансарде чуть не ежедневно. Немало опытов с мензурками, ретортами было проведено за химическим столом, немало бесед прозвучало у открытого в звёздное небо окна. Они говорили о подвиге Гершеля, который на деньги, зарабатываемые преподаванием музыки, изготовил и построил собственными руками крупнейший телескоп и с его помощью открыл седьмую, неведомую ранее человечеству планету солнечной системы - Уран. "Но это ещё далеко не всё",- говорил доктор, веско роняя слова и глядя на едва видимые в полумраке серьёзные мальчишеские лица, устремившие взгляд к пересечённому трубой телескопа усеянному звездами оконному проёму в наклонной стене мансарды. - Получив звание королевского астронома и деньги на устройство обсерватории, Гершель с помощью всё более мощных инструментов установил, что Солнце и само движется, как звезда, входя в гигантское звёздное скопление - Млечный Путь. Что далеко за пределами Млечного Пути лежат другие, видимые на небе как туманности, звёздные острова. Он наблюдениями подтвердил догадки, что Вселенная много больше, чем думали ранее. И на всём этом открывшемся гигантском пространстве не видно иной целеустремлённой деятельности, кроме человеческой. Не видно признаков, - высказывал доктор юношам свои самые задушевные мысли,- что мир - кем-то устроенный театр, а человек в нём марионетка. Человек сам, и только сам, может рыть себе могилу или ковать победу...".
  Так, высоко образованный естествоиспытатель, получая жалованье как врач, постепенно по собственной воле стал кем-то вроде наставника для сиятельных отпрысков знаменитого рода воинов и администраторов в совершенно неведомых им до того областях знания и понимания мира. Его вдохновляло то, что, говоря русской поговоркой, это был "в коня корм". В Выбити доктор успел застать свежее предание и следы недавней деятельности ещё старшего поколения, поколения дедов: старого екатерининского генерал-аншефа и его братьев. Он лечил и общался со средним поколением - поколением родителей. На его глазах входило в юность молодое поколение: Алексей, его брат Виктор, их сёстры и многочисленные кузены и кузины. И он мог видеть , что все это во многом были настоящие русские баре, широко открытые для шутки и веселья и отнюдь не чуждые страстей, среди которых, пожалуй, первое место, причём не только для мужчин, но и многих женщин, занимала охота. Но вместе с тем, было ещё нечто, определённо привлекавшее симпатии доктора: эти люди относились к жизни и своим обязанностям в ней честно и серьёзно, принимали испытания лицом к лицу, не прячась по закоулочкам. Торнау был убеждён, что никто из тех почтенных и учёных мужей, у которых он проходил курс наук в Европе, не отказался бы от удовольствия иметь таких серьёзных и способных учеников, какими стали для него мальчики Васильчиковы.
  Отношения их укреплялись ко взаимному удовлетворению и без какого-нибудь ощутимого противодействия старших. Cама la maman - обладая широким кругом интересов - даже поощряла их химические опыты, коллекционирование карт, их ботанические и геологические прогулки по живописным окрестностям имения. А генерал, к этому времени назначенный председателем Комитета министров, был слишком занят и не обратил внимания, не предугадал, что именно это развитие интересов создаст ему впоследствии трудности в намеченной им военной карьере сына.
  К концу лета мальчики мечтали о естествознании. Но старый генерал и слышать об этом не хотел. Эта распря потом продолжалась много лет. В конце концов их судьбы разделились. Младшего отдали в кадетский корпус, а потом в гвардию, а старший, Алёша, всё-таки поступил в университет. Что касается Торнау, то, когда здоровье генерала пошло на поправку, он покинул Выбити и почти потерял связь с этой семьёй, вернулся в Петербург, возобновил научные изыскания и врачебную практику. Лишь однажды вести о старшем, Алексее, дошли до его уединённого кабинета. Его давний и довольно говорливый пациент - старый сенатор Должинов, выслужившийся из писарей в тайные советники, - как-то, сморщив в деланном испуге умное лицо, стал рассказывать, что его сынок, чьими успехами на философско-юридическом факультете сенатор очень гордился, принёс известие, что избранный студентами старостой их самоуправляющейся корпорации, "нашего знаменитого героя Бородина и Лейпцига Лариона Васильевича сыночек", обратился к товарищам с речью о недопустимости дуэлей для тех, кто понимает "человеческое назначение". "Силы небесные! - явно веселясь и не без восхищения восклицал сенатор. - От этих аристократов, право, не знаешь чего ожидать! Что это значит, доктор, может вы скажете, и до чего это нас доведёт?! Может нам всем сложить оружие и пойти в схимники?! Что он знает о человеческом назначении и откуда? Что вообще мы можем об этом знать!?".
   Об этом разговоре Фёдор Фёдорович вспоминал впоследствии частенько, и нет-нет а непроизвольно всплывала мысль: "Неужели те недолгие ночные беседы могли дать такой глубокий результат, и этот юноша смог проделать сам - ибо не видно никаких иных источников - такую серьёзную душевную работу?". И вот вчера, выйдя по закатной прохладе в цветущую степь для обновления запаса лечебных трав, он совершенно неожиданно встретил Алексея в военной форме? "Как это можно одно с другим соединить? Сейчас всё разъяснится. А вот и он!"
  Отдавшись потоку своих мыслей, Торнау не упускал из виду и текущий мимо человеческий поток и уже издали увидел Васильчикова. Князь возвышался на добрую пядь над человеческой чередой своей светловолосой головой в летней полотняной фуражке без околыша с небольшим лакированным козырьком, бросающим тень на подпалённое горным солнцем лицо с ещё сохранившимся юношеским румянцем на щеках. По мере приближения всё лучше становился виден его широкий размашистый неторопливый шаг; на могучих плечах сверкали золотой чешуёй крошечные по сравнению с ними овалы эполет с тремя звёздочками поручика посредине; они увенчивали узкий тёмнозелёный плотный полотняный однобортный колет с вертикальным рядом пуговиц с правой стороны груди, подчёркивающий узость талии и ширину плеч; из-под нижнего обреза колета двумя светлыми колоннами падали к брусчатке бульвара свободные полотняные брюки серо-синего цвета, носимые навыпуск поверх невысоких сапог.
  Доктор встал со скамьи и, широко улыбаясь, пошёл Алексею навстречу. Друзья обнялись. Не выпуская руки Васильчикова, Торнау повёл его обратно к скамье.
  - Давай посидим, Алёша - тут покойно, прохладно - и не торопясь поговорим. Я не видел тебя целую вечность и хочу всё знать.
  Они уселись. Алексей рассмеялся:
  - Долго рассказывать. И года не хватит.
  - Ну хорошо! Давай за последнюю пару-тройку лет. Последняя записочка , что я от тебя получил, относилась как раз к этому времени и сообщала, что сразу после выпуска из Школы юнкеров ты приступил к занятиям в университете. ..
  - Да, таков был уговор с отцом. Я поступил экстерном на юридический факультет и окончил уже через два года. Но удалось так устроить, что я смог посещать многие лекции и на естествоведческом отделении.
  - Ну, конечно! Чтобы сразу "И горний ангелов полет, И гад морских подводный ход, И дольней лозы прозябанье"... Очень на тебя похоже.
  - Что делать, доктор? Я действительно "томим жаждой".
  - Знаю. Но что же дальше?
  - Мне предложили остаться на юридическом в магистратуре. Но тут я узнал, что барону Гану - может знаете такого: дипломат и Лифляндский губернатор - нужны сотрудники для порученного ему преобразования управления Закавказского края. Надо думать, император рассчитывал перенести туда прибалтийский порядок и зажиточность. Узнав об этом, я использовал только что полученный диплом юриста и отцовские связи и уже в начале лета, проехав через Ставрополь и Владикавказ, оказался в Тифлисе.
  - Почему ты не остался в магистратуре?
  - Да стоит ли выжимать сок из сухого дерева теории, Фёдор Фёдорович. Я хотел опробовать сочную ветвь практики, а если конкретно: насколько у нас право отражает реальные отношения и насколько способно на них влиять?
  - Ничего себе задачка - ты продолжаешь меня поражать Алёша! Ну и насколько?
  - Почти на нуле! И я вскоре понял, в чём дело. Право привозят в университетские курсы и в постановления Сената из одних стран, а вводят его совсем в других. Но ведь право не обладает самостоятельной силой, а зависит от тех, кому его предписано применять. Весь проект барона Гана - пример такой нелепицы... Гражданское самоуправление в селениях и округах Грузии стали вводить в соответствии с новым Положением скроенным по меркам Лифляндского края. То есть порядки страны, где немцы - причём немцы-лютеране, протестанты, с их навыками индивидуальной самостоятельности и ответственности - заправляют без малого вот уже шестьсот лет, переносили за тысячи вёрст в глубины Азии. Ну и конечно, через некоторое время все отношения опять пошли по-прежнему, по местному: по обычаям, по семейным кланам, аристократической иерархии, а человек, индивид, хоть вверху, хоть внизу, опять не имеет ни признанных прав, ни средств для самодеятельности. Это как какой-нибудь оранжерейный померанец высадить в диких джунглях, где всё стократ уже оплетено и схвачено местными лианами. Новые правила никто не выполнял, да и не мог выполнять. Начальство требует, а жизнь стоит стеной - в себя не пускает. А дальше посыпались и жалобы,- Алексей раздражённо пожал плечами.- Не знаю как там сейчас, но этот маскарад не для меня. Промаялся я так лето, а тут комиссию прикрыли - стало ясно, что весь проект не годен... В общем, это была бесполезная поездка.
  - Ну, не скажи. Ты убедился в большом расхождении в России между законами и жизнью.
  - Разве что... Кроме того, я познакомился с интересными людьми. Их на Кавказе больше, чем в столице.
  - Какими интересными?
  - Ну, теми...- Васильчиков сделал паузу и постарался поймать взгляд Торнау, чтобы полнее передать свою мысль, и досказал фразу, глядя ему в глаза, - теми, что попали сюда и даже подалее не по своей воле.
  Торнау кивнул, но тут же с сомнением пожал плечами:
  - Но разве это люди не с мышлением на уровне хунты?
  - Не все. И потом, знаете, Фёдор Фёдорыч, у них тогда почти не было других образцов, кроме силовых. А сейчас они есть, и серьёзные начинания тоже. Я как раз иду на встречу с одним из таких людей, рассказать о своём участии в одном из таких начинаний.
  - Х-м,- Торнау на секунду задумался.- Уж не о Петре ли Васильевиче ты говоришь?
  - Вы знаете Налимова!?- Алексей остановил удивлённый взгляд на Торнау.
  - Это для меня самый желанный собеседник в те немногие, к сожалению, дни, когда мы одновременно оказываемся в Горячеводске.
  Васильчиков уже широко и удовлетворённо улыбался.
  - Ага, два наиболее мне интересных и уважаемых человека в этом городе оказывается знакомы и друг к другу расположены. Похоже, я на верном пути!
  - А что за начинание?
  - "Меры к улучшению состояния крестьян разных званий",- с нарочитым гнусавым канцелярским выговором, смеясь, речитативом произнёс Васильчиков, затем учтиво поджал губы и склонил голову в секундном поклоне.- Разрешите представиться, экс-чиновник особых поручений при Его Высокопревосходительстве господине Министре Государственных имуществ
  - Алёша, ты сотрудничал у графа Киселёва?! - схватил его за руку Торнау.- Ну прямо, как говорят в России: "Наш пострел...",- Торнау запнулся, смягчая чрезмерную, как ему показалось, фамильярность широкой улыбкой.
  - "... везде поспел". Я уж договорю за вас, Фёдор Фёдорыч, и договорю с удовольствием. Потому что для меня это комплимент,- глаза Алексея шаловливо блеснули.
  - Но когда же ты успел!?
  - Этому удалось посвятить только год. Отец стал совсем плох. Вы же помните, у него прострелено лёгкое. Началось кровотечение, которое уже не удалось остановить. Он вызвал меня в Выбити, и я поклялся прямо у его постели, что восстановлюсь в армии. Он сказал, чтобы шёл не в гвардию, а именно в армию, причём именно на Кавказ, там "где она воюет и жива". Это его последние слова... - Алексей на секунду запнулся, лёгкая тень пробежала по его лицу. - Вы же знаете, папа считал военную службу наиболее достойной для мужчины и наиболее нужной России.
  Собеседники помолчали.
  - Твой отец, Алёша, выполнил свой долг до конца. Именно потому мы можем стоять тут с тобою, вольно беседуя, щегольски одетые, - Торнау повёл вокруг глазами.- А вот там, на скамейках сидят эти очаровательных девушки, украшающие собой мир, окружённые вашими лихими друзьями, - доктор вдруг прищурил глаза, присматриваясь.- О! И один из них, кажется, направляется сюда.
  Алексей поднял голову - к ним походил Слепцов. Как всегда мрачноватый, с несущим вызов взглядом светлых, почти прозрачных глаз, с нашлёпкой пластыря на порезанном при бритье подбородке и подвязанной чёрной косынкой покалеченной рукой. Васильчиков представил его и доктора друг другу. Слепцов, привычно слегка щёлкнув каблуками, тут же заговорил о каком-то штабс-капитане Сагинове, которого только что видел в госпитале и которого в своё время князь спас...
  Алексей даже не сразу вспомнил, о ком речь...
  - Помнишь тяжёлый бой у Дарго полмесяца назад, - втолковывал ему Слепцов. - Мы подошли туда в самый разгар. Помнишь склон, на котором Магомед-Наиб опрокинул эскадрон Оржитского.
  И Васильчиков вспомнил. Он со взводом уже спешившихся драгун появился из-за кустов и увидел совсем невдалеке черкесского всадника, топчущего копытами коня лежащего офицера. Офицер, очевидно раненый, катался, меняя место между камнями, а черкес, нагибаясь в седле на вертящемся коне, старался достать лежащего коротким клинком. Оба страшно кричали...
  - Алёша сразу завалил черкеса, - продолжил рассказ Слепцов, уже обращаясь к Торнау,- шагов с 20-ти,- тут Слепцов, подмигнув доктору, поднял глаза к небу и как бы вполголоса заметил.- Правда у него был Браун Бесс с капсульным запалом...
  - Браун Бесс?- переспросил Торнау.
  Слепцов оживлённо повернулся всем корпусом к нему:
  - Это лучший в мире карабин! Небольшую партию их с таким запалом изготовили специально по заказу британского королевского двора.
  - Ну так прекрасно!
  - Прекрасно-то прекрасно, но это не табельное оружие. Его нельзя иметь. Алексею пришлось очень умасливать полкового командира. Конечно, с таким карабином...- снова с лукавой физиономией затянул Слепцов
  Васильчиков пожал плечами:
  - Я тебе предлагал меняться.
  - Ну что ты! Я такой подарок за всю жизнь не отплачу! Ладно, придётся дотягивать со своим...,- капитан с подчёркнуто скорбной миной покачал головой.
  Давние знакомцы Слепцова не узнали бы его сейчас в этом деликатном шутнике, исполненном покладистости и даже смирения. Вообще-то капитан был грубоват и прям, вычурности и высокомерия никому не спускал и дрался в 24-х дуэлях. Но Васильчиков был загадкой для Слепцова. Он не подходил ни под одну из тех категорий людей, с которыми капитан без долгих разговоров или садился пить на брудершафт, или наводил мушку пистолета. И с Васильчиковым он поначалу чуть не посчитался очень крупно. Даже специально искал возможности к чему-нибудь прицепиться. Приехал князь в полк на буланом коне, своём дарёном красавце Султане. А в драгунских частях по регламенту издавна приняты вороная или тёмно-бурая масти. Ну, он сразу в палатку к командиру. Оказывается Рубовский под его папашей служил и сохранил самые лучшие воспоминания. Командир рассудил, что в парадах всё равно не придётся участвовать, а против устава в кавказских войсках издавна отклонений полно, и начальство смотрит на это сквозь пальцы, ибо здесь фронт - и в результате разрешил! Поручик на построения стал выезжать ну просто как царевич по сравнению с остальными сирыми. Это ему Слепцов в отметку поставил.
   И ещё показалось капитану, что вновь прибывший очень мало пьёт и смотрит на остальных насмешливо. Но скоро стало очевидным, что пил-то он, как все, только на его натуру богатырскую это не оказывало никакого действия. Постепенно разговорились. И Слепцов увидел, что парень перед ним хороший. А форс с буланым - так это просто мальчишество, князю-то годков едва двадцать с небольшим стукнуло. "Убьют тебя,- сказал он Васильчикову,- из-за этого коня. Во-первых, не в масть с остальными, причём, ярче. А таких глаз и пуля первыми отыскивают. А во-вторых, соблазн для черкеса большой - уж больно жеребец хорош. А за хорошего коня горец, что хочешь, отдаст и к чёрту на рога полезет". В ответ Васильчиков только усмехнулся. Это уже потом Слепцов понял, что молодого князя не так-то просто взять и его жеребца тоже.
  ... А тут ещё заглянул к ним в эскадрон знакомый штабист, приехавший в полк с пакетом (Алексей как раз отсутствовал - в линейном пикете был). И по завершении поручения, сидя у Слепцова в палатке за бутылочкой цимлянского, гость рассказал, что Васильчиков, с которым он вместе в университете учился, избранный старостой студенческой корпорации, выступил перед однокашниками с речью, направленной против дуэлей. Князь сказал, что тот, кто поддаётся этой "бараньей традиции", не понимает своего "человеческого назначения".
  Это поставило капитана в тупик. Как человек так храбро, так умело сражающийся в бою, в то же время принципиально отказывается от честного мужского поединка?! Этого Слепцов не мог уразуметь и только дивился и стал вести себя вблизи Васильчикова очень аккуратно. Он считал себя докой по части чести. Но что-то подсказывало ему, что очень может быть перед ним была честь повыше рангом, и пора подумать, как бы ему из самозваных учителей жизни перейти в ученики. Когда всё это стало известно, то он, признался себе капитан, говоря фигурально, "разинул рот". И кажется и по сиё время с открытым ртом остаётся. А между прочим, его пора хотя бы временно закрыть и вспомнить, зачем он к Васильчикову нынче подошёл. "Ах, да!", Слепцов полез в сумку, достал и стал тыкать в руки Алексею какой-то свёрток.
  - Сагинов просил ещё раз в ноги тебе кланяться и вот передал...
  - Что это?
  - Трофейный клинок из того боя. Ты повёл взвод дальше, а он, поскольку идти уже не мог, поднял... Отличный экземпляр, - Слепцов развернул свёрток. Обнажился клинок длиной в добрую половину человеческой руки, со слегка изогнутым лезвием, заканчивающимся обоюдоострым остриём, на рукояти играли искрами цветной орнамент из перегородчатой эмали и тончайшие золотые инкрустации, складывающиеся в витиеватую надпись.
  - Это ханджар, - сказал Слепцов и повернул клинок вертикально.- Что-то среднее между саблей и ятаганом. Теперь таких не делают - значит передавался в роду из поколения в поколение, может, несколько веков. Да и приобретался не здесь, а как обычно, во время паломничества в Мекку, где-нибудь в мастерских Дамаска, Багдада... А вот и клеймо мастера, как всегда едва заметное, - капитан приблизил глаза к светлой поверхности металла и сразу же отстранился, с уважением глядя на ханджар. - Дамасская сталь! Я уж вот в скольких схватках был, а впервые такой в руках держу,- он повернул клинок рукоятью к Алексею. - Это - твоё.
  Алексей собирался было сделать отвергающий жест, но вовремя остановился, протянул руку:
  - Ладно, я Сагинова потом навещу и принесу что-нибудь полезное...
  Князь нашёл взглядом, как и ожидал, шагах в двадцати своего денщика, подпирающего спиной дерево, и поманил его пальцем.
  - Отнеси, Титыч, это на квартиру и положи в сак под замок. А для меня возьми там новый кисет, с шитьём, зелёный и принеси по тому адресу, где ты сегодня утром был. Подождёшь на улице, пока я выйду.
  Васильчиков обернулся к собеседникам.
  - Господа, я к сожалению, должен сейчас идти. Был очень рад вас видеть, доктор. Непременно приходите в гости и даже больше - я хотел бы принять участие в какой-либо из ваших ботанических экскурсий. Тогда и все поднятые сегодня темы договорим. Мы с капитаном и с князем Бецким остановились во флигеле у Ставридиса в Подгорном переулке
  Собеседники отвесили друг другу краткие поклоны, и Алексей торопливым шагом направился дальше по Бульвару.
  
  Но ему не суждено было совершить свой путь беспрепятственно. Сквозь редкую череду идущих вдруг в шагах десяти мелькнул грациозный силуэт, изящный жест, знакомый цвет. И через минуту Васильчиков оказался лицом к лицу со своей хорошей петербургской знакомой и дальней родственницей Анной Дашковой. Она была года на три моложе, но девушки развиваются раньше, и они всегда общались как ровесники. Хотя всё же Алексей имел некоторое преимущество - в осведомленности, в опыте, чуть дальше видел и быстрей соображал. Это ему, конечно, нравилось, но что интересно, кажется, это нравилось и ей. Они составляли довольно гармоничную пару, что многие отмечали. Но на этом обычно судачинье и заканчивалось, ибо молодые люди не подбрасывали в его костёр никаких пикантных фактов - их отношения оставались сугубо дружескими, хотя продолжались с детства.
  При виде Алексея глаза Аннет широко раскрылись, полные губы округлились, на лице отразилось радостное изумление и даже, как показалось Алексею, вспыхнул предательский румянец.
  - Алексис, так вот где ты проводишь время! То-то я уже давно перестала тебя видеть в столице, - интонация её была шутливой, но где-то глубоко за ней, возможно, таилась обида. Алексей решил отшутиться. Шутливая болтовня и охотно подогреваемые с обеих сторон пикировки были обычным стилем их бесед.
  - Ах, Аннет,- заговорил Васильчиков, одевая столь привычную в их общении маску мучимого напускным сплином придурковатого денди,- разве не естественно для молодого человека, который так долго предавался тяжелому ремеслу светской жизни, толкался во всех гостиных и приемных, шаркал по улицам и по паркетам, разве не уместно для него в один прекрасный день покинуть сцену большого света и удалиться в страну далекую, восточную, азиатскую?...
  - Так на тебя напала байроническая болезнь?
  Алексей уже набрал в лёгкие воздуха, чтобы разразится ещё одной подобной тирадой, но его остановил взгляд Анны, ставший вдруг печальным и интонация её голоса, полная мягкой укоризны. Она посмотрела ему прямо в глаза.
  - И всё-то вы на себя наговариваете, милорд. Cousin Violet мне всё рассказала: вы дали слово умирающему отцу восстановиться в лейб-гвардии, но почему-то оказались на Кавказской линии под пулями.
  Алексей на секунду запнулся, но потом быстро нашёлся и подчёркнуто картинно пожал плечами.
  - Но, cher cousin, не мог же я считать мух в гарнизоне?
  - Герой...Надо было хоть предупредить, что уезжаешь. Я вернулась в конце минувшего лета из Лебедино, прихожу в одно место, где ты обычно бываешь, в другое - а там пустота! Сам знаешь, partir, c"est mourir un peu ("Уезжать это немножко умирать") ...- Анна зябко передёрнула плечами, расправила, а потом снова сжала в руках перчатки, секунду помолчала.
  - Я иду к мама, которая ждёт меня у Ермоловских ванн...
  Это было приглашение. Алексей ещё раз смутился. ... Их прошлые отношения, как он их понимал, не влекли ни таких обязательств, ни таких чувств. Очевидно, он что-то в их развитии прозевал. Слишком был занят своими теориями. Вообще не подходил к отношениям с женщинами с этой стороны ... Молокосос ещё...
  - Как здоровье Ксении Аполинарьевны?- спросил он.
  - Очень плоха,- она махнула рукой и голос её дрогнул. - Каждый день обмороки. Мы сюда еле доехали... Доктор очень советовал. Но что-то не похоже, чтобы советы оправдались...
  Девушка стояла перед ним не в силах поднять глаз, ожидая ответа. Ответа на что?! И тут он понял - она ведь его! Стоит только протянуть руку...Но она как-то не так была его, как описано в романах или разыгрывается на сцене в водевилях. Не как предмет страсти... А как тонкое деревце, которое хочет прильнуть к могучему утёсу, нагретому солнцем, опереться на него.
  Аннет всегда ему нравилась. Когда он видел или слышал её, мир становился цветастее, жизнь веселее, проблемы съёживались до размеров, удобных для насмешки. Разве это не стоит беречь?! Баритон его прозвучал мягко, почти нежно и без всякого гаерства:
  - Сейчас не могу, Аннет, Меня ждёт важная встреча. Может быть позже...
  - Позже так позже...
  Нет, всё-таки это была другая Аннет: она проявляла не свойственную ей раньше покладистость.
  - Ты удивлён? Но знаешь, что я поняла за последний год? Вот видишь каждый день человека, его улыбку, слышишь его бодрый голос, забавные или серьёзные речи. И вдруг он уезжает и в какой-то мере навсегда. И мир - домашний, семейный, светский,- который ты, выросши в нём, считала вечным, оказывается быстро мчится, меняется, рушится, и остановить это, вернуть невозможно. Это окончание детства, да? - она улыбалась, но глаза её смотрели серьёзно и печально. Они просили разделить с нею эту печаль. И вместо принятой между ними прежде шуточной риторики он просто сказал:
  - Я непременно разыщу тебя, Аннет. Сегодня же.
  - О, это не трудно. По вечерам мы часто на бульваре. А ещё лучше, приходи в гости. Мы остановились у Елизаветинского парка, в доме Абагяна. Собирается интересная компания. Кое-кого ты знаешь,- и кивнув ему, Дашкова пошла своей обычной упругой походкой, понеся дальше широкое, переливающееся красками и узорами платье, хрупкую, но подчёркнуто прямую девичью спину и копну золотистых волос над уверенно приподнятой головой. Оглянувшись, Алексей, как и ожидал, увидел, что она подходит к Торнау, который уже встал с радушной улыбкой со своей скамейки и снял шляпу, приветствуя свою любимую шалунью.
  Алексей торопливо продолжил свой путь. Но ему вторично не суждено было беспрепятственно достичь своей цели. Таково уж было свойство горячеводского Бульвара - одной дороги на всех - сталкивать между собой людей. Едва отойдя от Аннет, князь увидел сквозь цветастый человеческий поток движущуюся навстречу рослую мужскую фигуру в офицерской форме - лишь чуть пониже себя ростом, но зато заметно шире в плечах - и узнал Сашу Маратынина. Они были в некотором смысле однокашниками по Школе юнкеров, хотя учились в разное время - Маратынин раньше. Но главным образом молодые люди были знакомы по соседским связям их московской родни. Некоторые их родственники дружили домами, и в прежние годы юноши не раз проводили время, хоть и на очень короткий срок, - особенно на святки и хоть недельку в летние каникулы - в общей молодёжной среде. Позднее Алексей слышал, что Маратынин воюет добровольцем на Кавказе и храбро воюет. Человек он был не бесталанный. Добродушный, неуклюжий, вечно несколько более упитанный, чем полагалось. Его ценили за справедливость и верность, но очень часто подтрунивали.
  Маратынин явно торопился, лицо его было озабочено, а шаги быстры. Ещё минута и перед князем предстали его до блеска начищенные высокие сапоги, шитая на заказ горская черкеска, охватывающая мощные плечи и грудь, На рукаве нашивки наград. Крупная голова, загорелое лицо, твёрдый мужественный подбородок, но в глазах почему-то плескалась тревога.
  - Здравствуйте, господин... Ах, уже майор! - смеясь воскликнул Алексей, кинув взгляд на его эполеты.
  Офицеры обнялись. И в первые минуты, как водится: "Когда? Где? Куда? Откуда?". Но ещё через минуту Алексей обмолвился, что спешит, но с удовольствием встретится позднее.
  - Поговорим подробнее, может, что почитаешь из своего. "Высоких лип стал пасмурней навес" - мне нравиться. Ты где бываешь по вечерам?
  - Да ну, Алёша, пустяки, мне право неудобно; мы все немного рифмуем и стучим на фортепиано. Да и вообще мне сейчас, право, не до того. А по вечерам я бываю в хорошем месте, но лучше бы оказаться в дремучем лесу.
  - Что так?
  - Ты ведь знаешь Мишеля.
  - Конечно.
  - Мне неудобно об этом говорить, но ты свой человек, поймёшь. Он прямо как с цепи сорвался: насмешками и унизительными намёками буквально не даёт мне прохода. Кажется, он даже рисует на меня порнографические карикатуры в каком-то там альбоме. Никогда не думал, что мой однокашник, вхожий в московский дом моих родителей, может быть так зол и несправедлив ко мне. И даже это я бы стерпел. Я никогда не был слишком претенциозен. Но... мы ходим здесь по вечерам в очень приличный дом, к Вершининым. Хозяйка - генеральская вдова, и три дочери. И вот одна из них, Надежда... В общем я не могу дальше исполнять роль мальчика для битья.
  Улыбка давно улетучилась с губ Алексея, лицо его стало очень серьёзно. Он знал, что без крайней взвинченности, Александр вообще не стал бы затрагивать подобную тему.
  Маратынин бросил на него испытующий взгляд.
  - Послушай, Васильчиков, ты человек чести, и, я знаю, то, что я тебе скажу, не достигнет ничьих ушей. Ты ведь близок с Мишелем и даже, мне сказали, с ним поселился. Ты не мог бы предупредить его и даже как-то образумить. И потом, этот альбом... Ты ведь знаешь...?
  - Ну не так уж и близок, просто некоторые общие темы для бесед. А нынче по приезде я Мишеля вообще не видел. Он в эту ночь в другом месте ночевал. Об альбоме, которого, кстати, никто не видел, мимоходом вчера вечером упоминалось, но лишь как о весёлой шутке...
  - Кому шутка, а кому унижение! - губы Маратынина дрожали. - И откуда такая злая насмешка? Заслужил ли я её? Заслужил ли её любой человек?..
  Договорились о встрече в конце дня, чтобы вместе пойти к Вершининым. В глубокой задумчивости и даже смятении уходил Алексей от Маратынина, и даже походка его утратила упругость... Предчувствие боли, которую, возможно, придётся принять в себя, впервые коснулось его в этот день.
  
  
  III
  
  Там, куда торопился Васильчиков, его уже ждали. В одной из неказистых полугородских-полусельских усадеб на краю Горячеводска, посреди небольшой бедно обставленной комнаты во втором этаже, слегка опираясь пальцами о стол, стоял офицер. Невысокий, плотный, с сединой уже пробивающейся на висках, с твёрдым подбородком и переносицей, перебитой ещё в мальчишестве горизонтальной веткой, случившейся на полном скаку коня. На его плечах тускло поблескивали скромные армейские эполеты с узким синим, (в цвет формы Ширванского пехотного полка) суконным полем, окаймлённым пришитой неловкой солдатской рукой серебряной спиралью и одинокой звёздочкой прапорщика посредине.
  Бывший капитан лейб-гвардии Сапёрного батальона Пётр Васильевич Налимов, за участие в тайном обществе и инсуррекции в декабре 1825 г. отбывший каторгу и ссылку и не так давно, по просьбам влиятельных друзей, переведенный рядовым солдатом в действующую армию на Кавказ, быстро восстановил офицерский чин. За "неизменное усердие, беспримерное мужество и спокойствие духа при заложении ложемента и батарей в самом пылу сражения", как писал начальник дивизии в своём донесении в Петербург. Прапорщик был рад этим, пусть даже самым простым, офицерским погонам. И не потому, что они могли быть залогом восстановления военной карьеры. Со стремлением к военной карьере Налимов рассчитался уже давно. Но наконец-то возвращённый офицерский чин избавил его от пренебрежения и хамства в незнакомой среде на улице или на дорогах со стороны разных холуев, а также положил конец оскорбительному вниманию, а то и подозрительности, с какими из-за несоответствия выражения лица, речи и манер и простой солдатской формы на него постоянно косились, с одной стороны, простолюдины, а с другой, высокомерное барство.
  К радости этой примешивалась изрядная доля самоиронии, а может и горечи. Ведь если измерять успех в жизни чинами, то, судя по взятому с начала карьеры темпу, он был бы, не случись катастрофы 1825 года, не менее чем полковником, а то и генералом. Но вместо этого теперь, когда ему уже сорок, и седина давно пробивается на висках, он стоит посреди этой бедной, да ещё не своей, а чужой, арендуемой комнаты, разжалованный гвардеец, бывший каторжанин... Ни кола, ни двора!... Но опять смотрит не себе под ноги, а куда-то вдаль...
  - Не слишком ли высоко летаете, прапорщик?- усмехнулся Налимов своему отражению в зеркале на стене напротив. Впрочем, он знал, что эти взывания бесполезны - человек может быть по-настоящему только самим собой. И счастье в том, чтобы это настоящее найти и стать самим собой как можно полнее. Исполнить своё призвание, "beruf", как говорит его самый желанный собеседник на Водах доктор Торнау. Исполняет ли его бывший гвардеец и каторжанин прапорщик Налимов? Эта мысль не раз занимала декабриста.
  Несомненно, почти все те офицеры и должностные лица, с которыми он соприкасался при аресте, следствии, во время пребывания на каторге, на поселении в сибирских деревнях и во время солдатчины, относились к нему, даже подчёркнуто относились, как к человеку чести. А некоторые шли ещё гораздо дальше и, как иносказательно дал понять ему командир роты егерей-пехотинцев, в которую он в конце концов попал при переводе, считали его человеком, пожертвовавшим своей свободой ради свободы других.
  Да, его товарищи, которые затеяли и осуществили восстание, были людьми чести. Они посвятили себя строгому служению Отечеству. И служению совсем не на тот лад, что был принят вокруг. Воздержание, добродетельность... Они даже от карт и танцев принципиально отказались. Как и деятели другого, гораздо более грандиозного революционного выступления, так повлиявшего на всю Европу, они были буквально помешаны на античных республиканских доблестях, вычитанных из книг. "Известно мне: погибель ждет того, кто первый восстает на утеснителей народа; судьба меня уж обрекла. Но где, скажи, когда была без жертв искуплена свобода",- взывал Рылеев. А тут ещё Бестужев привёз из своего плавания к Трафальгару вести о подвигах "конституционных испанцев", восставших против своего монарха. Вся Латинская Америка полыхала от освободительных походов генерала Боливара.
  В общем, как верно сказал о настроении своих знакомцев Пушкин, "он в Риме был бы Брут, в Афинах Периклес...". И оба образца, конечно же, несгибаемые борцы с "самовластьем"! Вот уж далось нам это самовластье... А чем живёт русский народ, как он живёт - об этом ни полслова! Предполагалось, что он живёт, как жили в своих республиках древние эллины или римляне, или нынешние творцы Декларации прав человека - французы. Хотя, как на деле выяснилось, её даже во Франции мало кто читал, а уж тем более не стал по ней жить. Настоящего российского ничего в этой затее с обновлением России не было, кроме имён участников. И он это понял ещё до выступления, но не мог же он их бросить, когда они пошли на площадь! Натянул на себя когда-то принадлежавший деду - генералу ещё суворовских времён - потёртый походный плащ и пошёл в предрассветной тьме через заметаемой снегом город поднимать свою роту егерей гвардейского конно-пионерного полка. Потом, в ходе "дела" на Сенатской весь плащ был посечён картечью, а на Налимове хоть ранка. А спустя год, когда их из Петропавловки отправляли по этапу на каторгу в Сибирь, плащ отдали матери. Теперь он хранился в их фамильном Сопино, среди других семейных реликвий.
  Налимов мотнул головой, оттянул стоячий жёсткий воротник мундира, который, как показалось, мешал ему дышать. На какой-то миг вернулось ощущение, которое было у него день за днём тогда - в долгие месяцы следствия и годы каторжанских раздумий: ощущение медленно падения в пропасть, когда пальцы беспомощно скользят, не находя надёжной, загодя предусмотренной опоры. И не угроза жизни его угнетала - Налимовым под пулями не привыкать быть - и даже не погубленная карьера. Совсем иное питало в нём непроходящее, щемящее чувство досады, ощущение ошибки и даже вины. По общему мнению (даже врагов!), они несли Отчизне свободу. Но получилась глупость-то какая! Тогда за ночь Россия потеряла больше свободы, цивилизованности, возможностей для просвещения, чем накопила перед тем за десятилетия! Власть испугалась и натянула что силы вожжи, множество вполне добропорядочных и даже доброжелательных к переменам людей почувствовали опасное сотрясение, которому подвергся наш общий Дом - Государство, - и всерьёз встревожились за своё благополучие. Так же как люди, коим довелось испытать, как уходит земля из-под ног при землетрясении. Распались связи, замолкли речи, отменились начинания, притихло биение мысли. Можно ли было нанести больший удар Родине?!
  В стране, насквозь пропитанной монархизмом, где нет классов не только имеющих политические навыки, но даже хотя бы стремящихся к этому, в такой стране учреждать, затевать выборы высшего законодательного органа, с властью большей, чем монаршья?! Да кто всё это будет делать, кто заседать, повелевать, подчиняться?! Да даже победи восстание, на эту победу слетяться разве что авантюристы и идеалисты, а потом начнётся такая каша, что этой собравшейся сомнительной компании придётся сразу же применять насилие в куда большем масштабе, чем оно применялось в стране до их "благодетельного" выступления. И не только против тех, кто мешает свободной деятельности граждан, но и, что самое трагикомичное, принуждать самих этих граждан к тому, чтобы действовали "правильно", принуждать десятки миллионов человек. Ибо откуда гражданам знать, как надо действовать? Ведь они же не читали, в отличие, скажем, от Никиты Муравьёва - главного теоретика декабрьской затеи, - американскую конституцию или британские Билль о правах и Великую хартию вольностей. Да и ничего другого не читали, ибо были почти повально неграмотны. Жили по старинке, молились на царя-батюшку. А кто ж другой защитит от лихих людей и от врага-супостата?
  Да и прочесть хоть десять раз это ещё не всё! Откуда взять уверенность, что сосед слева и сосед справа будут действовать так же? Что суды будут справедливо судить, а администраторы честно управлять? Ведь это получиться настоящий рай для мздоимцев и мошенников, умельцев ловить рыбку в мутной воде. Тогда зачем же всё это затевать?! Ведь это значит, вместо того чтобы учить плавать в специальной купальне, сразу утопить корабль существующей жизни в океане свободы и напутствовать "освобождаемых": "Плывите, как хотите!"
  Нет, нужна школа новых отношений, практическая школа, нужно расширить поле опыта народа с помощью образования. Вот с этого надо начинать, шажок за шажком. А место для развития таких новых начинаний найдётся. Ведь в деревне всегда можно что-то сделать полезное для крестьян. Например, школу для детворы, или помочь мужикам лучше обрабатывать поля - было бы доброе сердце, светлая голова и трудолюбивые руки. Да и правительство само стремиться к реформам, ибо стало уже совершенно ясно, что самостоятельно действующий, образованный, добронравный подданный гораздо больше приносит в копилку государства, чем бесправное понукаемое существо. А при участии правительства масштабы дела сразу неизмеримо возрастут...
  Вот как раз сегодня Налимов рассчитывал получить сведения о таком правительственном начинании, рассказ буквально из первых уст. Помимо Мишеля - стремительно восходящей звезды русской поэзии, которого хорошо бы перетянуть на свою сторону, сюда должен был заявиться ещё один гость. Сегодня утром князь Алёша Васильчиков прислал посыльного сообщить, что будет к 12-ти, и должен прийти с минуты на минуту. Этот чрезвычайно заинтересовавший Налимова необычный юноша, несмотря на весьма высокое происхождение покинувший придворный мир, приехал на несколько дней в отпуск с Кавказской Линии.
  Они познакомились два года назад у общих знакомых в Ставрополе, где Васильчиков был проездом, и несколько раз весьма интересно беседовали. Уже после этого князь по собственной инициативе год прослужил в ведомстве графа Киселёва, ведущего по поручению императора широкие преобразования в крестьянской деревне, и писал Налимову о большом впечатлении от увиденного. Какая всё-таки удача, что эти два человека у него сегодня встретятся! Будет что показать Мишелю, а то он совсем упал духом...
  Налимов, оставаясь на месте, обернулся и оглядел своё жилище. Оно было более чем скромно. С тех пор как сразу после осуждения на каторгу все доходы от родительского имения он передал сестре, замужней и обременённой детьми, его средства стали весьма невелики. Прапорщиково жалованье, которое он с год как стал получать, само собой, тоже не позволяло особо разгуляться. И поэтому он, учитывая, что приехал крайне ненадолго и в тёплое время года, снял не квартиру, а комнату с отдельным входом, обитая войлоком дверь которой выходила прямо на скрипучую лестницу, спускающуюся в глинобитный двор.
  Его хозяйство можно было окинуть единым взглядом. Всё было наготове. Окантованный цветной лентой войлочный коврик покрывал диванчик, на ночь застилавшийся для ночлега. Небольшой грубо сбитый домашней работы стол, стоявший обычно у окна, за которым Налимов в одиночестве завтракал, а иногда и ужинал в последних отсветах долгого летнего дня, сейчас был установлен посередине. Вокруг него постоялец разместил все три имеющиеся в комнате стула - гордость домовладельца, купленные готовыми у мебельщика на базаре,- с высокими плетёными спинками и мягкими подушками на сиденьях, затянутыми пёстрым ситцем. Жёлто-красные, первые в нынешнем году, сладкие даже на вид абрикосы замерли горкой на блюде. Над ним возвышалась вместительная чёрная бутылка цимлянского вина, штопор лежал рядом. В распахнутое окно почти вваливался густой ворох пронизанных невидимым отсюда солнцем виноградных листьев и стеблей, вскарабкавшихся по наружной дощатой стене. Они-то и освещали всю комнату слегка зеленоватым, тёплым светом. Стояла полуденная тишина, нарушаемая только деловитым жужжанием разыскивающих цветы пчёл, нисколько не мешавших постояльцу, замершему в ожидании гостей, прислушиваться к звукам, доносившимся со двора...
  Небольшие настенные часы пробили двенадцать, и как раз в этот миг с улицы донёсся звонкий молодой голос, слегка приглушенный расстоянием, спрашивающий о господине прапорщике, и сипловатый от вечной трубки-носогрейки в зубах ответ хозяина, старого казака-черноморца : "Вони в себе. Ось сюди, будьте ласкави, ваш-бродь". Отстучали под ногами ступеньки, и в дверь вошёл высокий и стройный юноша, светлоголовый и светлоглазый, с лёгким румянцем на щеках. Его такая же, как и у хозяина, повседневная армейская форма, отливала фактурой и блеском первоклассных материалов. Лицо расплывалось в улыбке.
  - Алёша! - воскликнул Налимов и, распахнув руки, заключил вошедшего в объятья. Через секунду отстранился, окидывая взглядом.- Загорел... Поздоровел... Молодец! Молодец! - и не отнимая рук, увлёк за собой на диванчик. Посыпались взаимные вопросы и краткие ответы. Хозяин принялся откупоривать бутылку, сказав, что, если потребуется, у него ещё есть.
  - А что Мишель?- спросил Васильчиков.
  - Жду его с минуты на минуту! Как всегда полон скепсиса - Налимов взмахнул рукой с зажатым в пальцах штопором.- И, говоря в целом,- прапорщик на минуту остановился и посмотрел в глаза Алексею, - он сильно изменился в последнее время...
  - В чём?
  - Совсем потерял интерес к былым нашим темам. И я отчасти догадываюсь, почему.
  Алексей вопрошающе кивнул.
  - Тебе приходилось читать журнал "Отечественные записки"? Он из недавних. Есть и ещё подобные. У них там, похоже, густая каша заваривается. Строит всех, не хуже фельдфебеля из "Горе от ума", вдруг объявившийся сверх красноречивый литературный критик Краснинский. Он много пишет, в том числе и о Мишеле, даже посещал его во время ареста в каземате и, кажется, окончательно убедил, что вокруг сплошь обыватели или, как он называет на немецкий лад, "филистеры", и никто из них, т.е. из нас, ничего стоящего выдвинуть не может. Идеалы способны выдвигать только поэты и художники - творцы. Литература - всё, реальная жизнь - ничто и должна следовать за литературой с её идеалами.
  - Господи, да пусть выдвигает идеалы, - пожал плечами Алексей,- а я ему для этого привёз свежий и, думаю, очень интересный материал.
  Его собеседник с сомнением покачал головой:
  - Похоже, на самом деле положение ещё хуже, и г-н Краснинский в данном случае напрасно питает надежды, как и мы тоже. Мишель вообще как-то перегорел, одни головешки остались. Ты посмотри, что он пишет! ...- Налимов протянул Алексею разрозненные листки. - Это некоторые его самые недавние стихи. Он сам мне их вручил при первой встрече три дня назад... Но об этом позднее. А пока...- Налимов вновь оживился, не откладывая больше, откупорил бутылку и наполнил цимлянским два узких бокала.
  - За твой приезд, Алёша! - офицеры подняли бокалы.- За нашу встречу! Сколько я тебя ни наблюдаю, что бы ни происходило, а ты с каждым разом прибавляешь! - он опрокинул бокал. - Отхлещем судьбу-изменницу по щёчкам! Покажем ей кукиш! - Налимов залился счастливым смехом, отёр губы. Потом приподнял от стола блюдо, повернул его перед гостем.
  - Вон самый спелый абрикос, Алёша. Видишь, лежит с твоей стороны. Закуси.
  Алексей откусил, не торопясь, собираясь с мыслями, прожевал, вскинул на собеседника глаза:
  - По дороге сюда я встретил Сашу Маратынина. Очень жалуется на Мишеля...
  - Я знаю,- поджал губы Налимов, но тут же сделал предостерегающий жест. На лестнице за распахнутой дверью послышались приближающиеся шаги, затем раздалось деликатное постукивание о косяк, и в комнату вошёл молодой офицер, невысокого роста, большеглазый, с эполетами поручика на плечах. На нём был обычно носимый вне строя форменный сюртук Тенгинского пехотного полка, оранжевые отвороты и стоячий воротник которого хоть немного освежали его полуопущенные веки, бледное и даже несколько осунувшееся лицо, сейчас, впрочем, оживлённое предстоящей приятной встречей. Сидевшие за столом поднялись.
  - Пётр Васильич, дорогой!- воскликнул вошедший, снимая полотняную фуражку и делая несколько шагов вперёд.
  - Полагаю, никого из присутствующих не надо представлять,- сказал Налимов, отстранившись после рукопожатия и переводя взгляд с вошедшего на князя Алексея.
  - Да, мы немного знакомы,- тут же откликнулся поэт, протягивая руку Васильчикову.- Здравствуйте, господин поручик!
  Он оглянулся на дверь.
  - Вы совершенно правы, что держите дверь открытой. На улице хоть и не жарко, но солнце жжёт ну просто немилосердно.
  - Ну конечно, - ответил Налимов.- Ведь мы же в горах, ближе к небесам.
  - Вы это чувствуете?- Мишель мельком взглянул на него, как бы проверить подразумеваемый собеседником смысл сказанных слов, и какая-то тень на миг промелькнула на его лице.
  - Что чувствую?
  - Что мы здесь ближе к небесам. Я, к сожалению, нет.
  - Чувства вообще, похоже, мне изменяют,- рассмеялся Налимов.- Мы не услышали, как ты подъёхал.
  - А я оставил своего вороного в офицерской конюшне у Керима и к вам пришёл пешком.
  - Прости. Когда я договаривался о сегодняшнем дне, я не знал, что тебе придётся ехать по жаре из самой Шотландки.
  - Пустое. Для такой встречи я проехал бы и больше.
  - Ну уж не преувеличивай,- проворчал Налимов, не скрывая удовлетворения, и отступил на шаг, открывая дорогу к столу.- Присаживайтесь, господа. Угощайтесь. Рад вас видеть обоих у себя в гостях.- Прапорщик взял в руки бутылку и, разливая вино, продолжал и дальше в шутливом тоне, чтобы дать собеседникам возможность освоится. - Судя по твоему лицу, Мишель, шотландский воздух идёт на пользу?!
  - Шотландский воздух?- переспросил князь Алексей, беря в руки бокал.
  - Я упомянул Шотландку, потому что Мишель там ночевал. Так называют посёлок в семи верстах отсюда. Это красивое место, где лет 20 назад поселились шотландские миссионеры. Потом они съехали, а название в обиходе осталось. Сейчас там немецкая земледельческая колония, и всё сильно отличается от наших рассейских, да и здешних кавказских городов и весей. Посередине, конечно, как и в какой-нибудь саксонской деревне, небольшая площадь, на ней кирха, гостиница и таверна, у которой тёплыми вечерами, на мощённой каменными плитами площадке, прямо под звёздным небом, за столиками с фонариками сидят после трудового дня немцы и пьют свой шнапс и баварское...
  - Красивая картинка,- Мишель усмехнулся.- И вы совершенно правы, Пётр Васильевич, воздух там замечательный. И я вам больше скажу, господа, - он внезапно потянулся, сцепив поднятые вверх руки и откинув назад голову,- спится там хорошо. Уж не знаю, почему. Быть может благодаря тому человеческому спокойствию, которое царит вокруг. Каждый занимает своё заслуженное достойное место, вместо того, чтобы беспрерывно озабочиваться нападением и обороной. И к скитальцу, вроде меня, на душу тоже нисходит покой. Это единственное нынче место, где мне хорошо спится...
  Мишель повернулся к собеседникам и впервые полностью поднял веки...Взгляд заглянувшего в его глаза не упирался, как обычно, в радужку или в глазное дно, не натыкался на отражение окружающей обстановки, а уходил в безграничность, где колыхались волны туманов, зарождались вихри ураганов, сверкали зарницы, но не было солнца. Лицо его утратило недавнюю оживлённость, уступив место привычным раздражению и усталости.
  - Признаться, я совершенно измотан этой мельницей жизни, господа. Везде одно и то же...- поэт подыскивал нужное слово,-... ничтожество, утомительное и вместе с тем вдобавок ещё и мстительное, если не окажешь ему ожидаемого, хоть и совершенно не заслуженного, внимания.
  Его собеседники переглянулись: не о Маратынине ли речь? Во всяком случае, и о нём тоже.
  - Вот потому-то я особенно рад, что могу предложить тебе сегодня нечто другое,- мягко сказал Налимов.- Князь Алексей год провёл в деревне, и не как помещик на пленере, а как уполномоченный правительства по делам её преобразования. На моей памяти это первый такой случай... Прошу тебя, Алёша.
  - А-а, забота о наших добрых les paysans ... Теперь, это, кажется, входит в моду, - поморщился поэт и отставил в сторону недопитый стакан.
  Васильчиков выпрямился, весь собрался. Лицо его стало совершенно серьёзным, взгляд сосредоточен.
  - Если можно, я расскажу подробней... Чтобы было убедительней,- он обвёл взором собеседников.
  - Конечно, время у нас есть,- откликнулся Налимов.
  Мишель промолчал.
  - Два года назад я закончил университет. А так как я ещё раньше закончил юнкерскую школу, то отец хотел, чтобы я, наконец, начал делать военную карьеру, как он ещё чуть не с рождения моего намечал. И место было заготовлено - в Лейб-Гвардии Драгунском Псковском полку адъютантом при командире бароне Врангеле, Карле Егоровиче. Полк дислоцировался в Старорусском уезде, где у нас большие имения, где я вырос, и семья часто летом отдыхала.
  При словах "юнкерская школа" Мишель, который слушал, сидя полуотвернувшись и скривив рот, как от зубной боли, внезапно встрепенулся:
  - Вы начинали ещё в старом здании у Синего моста?
  - И заканчивал там. В эскадроне подполковника Студеева. Выпущен корнетом в 37-м!
  - Меня уже там не было - в 34-м вышел в лейб-гвардии гусарский...
  - Знаю, Михаил Александрович, знаю. Мы всё про наших старших товарищей выведывали. Кто? Куда? Кем? Под чьё начало? Как же, первый шаг! Да это и нетрудно было - у всех родичи чуть не в каждом ведомстве и полку, свои глаза да уши. Много надежд питали юноши...- взгляд князя на миг затуманился, уходя в воспоминания.-... А у меня, честно говоря, никакого желания не было идти служить - ни в гвардию, ни при дворе...Едва упросил отца отпустить в университет. Он в согласился, чтобы я на своей шкуре понял, что значит быть аптекарем или стряпчим, а после этого уже сознательно вернулся.
  - Что ж так, князь?- вставил вопрос Налимов, желая дать Васильчикову повод высказаться при Мишеле.- Почему такой крутой поворот интересов?
  - Я уж так нашаркался по паркетам всё отрочество и юность при отце да при матери - статс-даме. И честно говоря, скучал.
  Мишель едва заметно дёрнул головой и резко спросил:
  - Скучал!?
  - Ну, может, это не то слово,- Алексей на секунду задумался.- Такое было ощущение, будто ты в гостиной играешь в бирюльки, в то время как дом подмывает река. Выход Её императорского величества, выход Его императорского высочества, разводы караулов, производство в гвардейских полках, пожалование девиц во фрейлины, неспешные совещания министров за высокими дверями. Вроде всё идёт по порядку. Но к отцу и домой, и в его кабинет в Штабе раз за разом наведывались боевые товарищи, знаменитые рубаки прошлых войн, теперь возглавлявшие ту или иную губернию, а то и имперское ведомство. Лица у всех чернее чёрной тучи. Во все "присутственные места", то есть в администрацию, что управляет жизнью России, неостановимо лезли лишь мошенники да бездельники...На всё готовые, заглядывающие в рот начальству, поддерживающие друг друга...Все дельные предложения, идущие снизу, они дружно хоронили, что б не иметь беспокойств и соперников. А без ведома и разрешения присутственных мест у нас ведь шагу нельзя ступить... И страна замирает, крестьяне - главная опора - вообще исключены из жизни. Крутят те же ручные веретёна, пашут той же деревянной сохой, что и при царе Горохе. А тем временем в Европе появились пироскафы, пролегли железные дороги, повсюду паровые машины. Крошечная Англия, впервые со времён Петра стала варить железа больше, чем Россия. Всё готовы нам продавать, а нам им в ответ нечего. Так скоро по миру пойдём, собирать подаяние. А убрать присутственные места, дать волю, так ещё хуже получиться. И уж поизмываются тогда россияне друг над другом, поотрубают голов вдоволь - куда французам! Что делать, все эти собиравшиеся у отца воины и администраторы, не раз рисковавшие жизнью и здоровьем на благо царя и отечества, не знали.
  - Прямо Муции Сцеволы какие-то,- пробормотал Мишель. В ответ на иронию Алексей, не скрываясь, пожал плечами. Что мог знать Мишель об этих людях?
  - Отец каждый раз специально через адъютанта меня разыскивал и приглашал на все такие встречи. Я старший сын и должен был знать, чтобы продолжить его дело. "Ты читаешь на четырёх языках,- говорил он,- и устали, как мне докладывают, не знаешь. Это у тебя фамильное. Я на тебя надеюсь. Ищи", - молодой князь на секунду запнулся. Сердце заныло, до сих пор отказываясь примириться, что этого человека, который столько лет составлял его небо и землю, уже нет на этом свете. Смерть, как водится, била шрапнелью по рядам как раз тех, что стояли к ней ближе, прикрывая собой молодёжь. Алексей потёр лоб, собираясь с мыслями. Что ж, надо идти дальше.
  - И вот тут мелькнул какой-то просвет. Выход из положения искали не только в окружении моего отца. В университете появился новый молодой профессор, лекции которого меня сразу привлекли...Оказывается, тайный советник Уваров, как только получил Министерство народного просвещения, сразу же пригласил известного фон Штейна из Вены. Но тот отказался, ссылаясь на здоровье, и вместо себя прислал профессора Кюстнера. Того и приняли как сверхштатного (т.е. временного, по договору) профессора кафедры полицейского права в мою Alma mater. Вскоре я и ещё несколько студентов стали ходить к нему домой на коллоквиум. Кюстнер, следуя Штейну, учил, что государство "обязано содействовать экономическому и общественному прогрессу всех своих граждан, ибо в конечном счете развитие одного выступает условием развития другого". Это содействие должно быть умелым и ни в коем случае не превращаться в безмозглое "дарование свобод" или раздачу вспомоществований. Должны создаваться службы, учреждения, перестраиваться жизнь страны таким образом, чтобы находили себе новое, лучшее применение люди во всех общественных слоях. Причём, и это подчёркивал и Штейн, и в беседах с нами фон Кюстнер, именно монархическое, а тем паче самодержавное государство имеет наибольшие возможности для такого благоприятного регулирования в силу мощи и полноты своей власти.
  Вот это соединение новейшего европейского социального учения с возможностями монархии Уварова-то и привлекло. Меня тоже ... Здесь реформы импонировали народной традиции доверия к монаршей власти. Как рассказал папа - а он как раз в это время был председателем Комитета Министров - именно теория этих венских профессоров и решила окончательно вопрос о начале работ по улучшению быта десятков миллионов крестьян в казённой деревне, известных теперь как реформы Киселёва.
  Голос Алексея был ровен, уверен, равно чётко и непринуждённо владея слогом науки, администрирования, войны. "Молодец! Молодец!"- снова и снова повторял про себя Налимов. Он знал, что Алёша привёз добрые вести, но такой далеко простёртой, такой ясной перспективы всё же не ожидал. Прошло чуть больше пятнадцати лет со времени несчастной даты в декабре 1825 г., а он опять слышит в российском просвещённом обществе столь же сильные слова, намечающие путь в будущее. Но если тогда у него сразу появились сомнения, а вскоре и возражения, то теперь их не было. Сейчас происходило нечто более важное, чем тогда, ибо более плодотворное. Готовился не отчаянный наскок, а планомерное наступление. И судьба подарила ему участие также и в этом деле. "Ну, что ж, может ты ещё не сказал своего последнего слова, старый горемыка..."
  - Я как раз окончил университет,- продолжал Васильчиков,- и буквально умолил отца посодействовать моему участию в столь нужном деле. Впрочем, содействие могло быть только частичным: договориться, чтобы министр меня выслушал. Графу нужны были дельные работники, а не протеже, и он сам отбирал сотрудников. Беседа продолжалась более часа, после чего Павел Дмитриевич предложил мне написать прошение о зачислении. Не скрою, я и по сей день горд, что сам, без всякой протекции, побудил его принять такое решение.
   Алексей выпрямился и обвёл взглядом присутствующих. Затем продолжил.
   - Чтобы не всполошить помещиков, решили проводить реформу сначала у казённых, т.е. государственных крестьян. Их тоже, как и помещичьих, двадцать миллионов, живут они как сельские обыватели, подчиняясь губернским властям. Положили прибавить им прав по торговле, по собственности, завести в деревнях хоть самые простые школы, медицинские пункты и агрономические станции, как образцы хозяйства. Нужно было действовать напрямую из Петербурга, посылая снабжённых всеми регалиями уполномоченных, иначе местная бюрократия всё бы утопила в волоките, а то и в казнокрадстве. Именно центру действительно нужен был результат, успех. И для исполнения Пётр Дмитриевич решил набрать энтузиастов, "людей идеи", преданных делу, но и знающих службу тоже.
  После собеседований зачислены были шестеро: Владиславлев, специально ушедший из конной гвардии, Неведомский из канцелярии наместника Царства Польского, участник тамошних реформ, Ренке из министерства иностранных дел, двое молодых статистиков из министерства финансов и ваш покорный слуга.... Все были приняты на должности чиновников особых поручений министра. Нужен был важный пост, громкое звание, а на каждом отношении к губернаторам, император своей рукой клал резолюцию: "Одобряю". Вот эта-то надпись и открывала все двери!
  Мы разделили Россию (без Сибири) на равные части, и каждый отправился в объезд своих губерний. Началось это в конце лета, когда аврал на крестьянских полях стихает, и закончилось в середине весны следующего года - в аккурат перед первым севом. Сутками в возке по ухабистым дорогам, постоялые дворы, резиденции губернаторов и деревни, деревни, деревни... Конечно, было физически тяжело., Но не это главное - я могу многое вынести. Главное было в другом: я по-настоящему увидел крестьянскую Россию. Не как путешественник, не как помещик, а как уполномоченный самой высокой в глазах крестьянина власти, которой он доверяет, прибывший для работы в пользу общего дела. И крестьянин повернулся совсем иначе! Не как безразличный отлынивающий, не как запуганный и старающийся угодить, не как рабски послушный... А как соратник и сотоварищ. Так, я думаю, сражались с Наполеоном. Таковы отношения солдат и офицеров в хорошей воинской части, ведущей бои. Например, у нас в Нижегородском полку, где командира, полковника Рубовского, поставил ещё Ермолов...Однако ещё важнее другое, господа.
  Васильчиков даже сделал секундную паузу, чтобы подчеркнуть дальнейшее.
  - Крестьяне, как известно, живут обществами или, как они называют, "мирами". Постепенно я заметил, что каждый раз, когда для улучшения управления нужно было слить два "мира", мужики принимались что-то горячо обсуждать, иногда даже просили отложить решение и ходили измерять на местности. Я спросил, в чём дело?
  - А как же, батюшка?! - отвечают мне.- В одном миру на душу землицы больше, в другом меньше - надо переделять.
  - А разве семья не переходит с той землёй, что у неё уже сейчас есть? Разве это не её земля?
  - Нет,- отвечают мне.- У всех должно быть поровну - по числу едоков...
  Я часть объезда проделал с советником Опочининым из Управления императорскими имениями. Его ещё Секретный комитет по крестьянскому делу, возглавляемый в своё время моим отцом, специально командировал на два года для изучения сельского быта и обычного права в Европу. Так он говорил, что ни в одной из стран, где он побывал, таких порядков у народа нет, и вообще он о подобном не слыхал. Есть, правда, мысль, что крестьяне переделяют землю под давлением помещиков. А что разве польские паны или лифляндские бароны на своих крестьян не давят? Однако никаких переделов там нет. Они есть там, где соответствует нормам жизни народа. Он определяет, быть им или не быть. Народ наш оказывается не мякина, не глина в руках господ. У него есть своя правда, и он на ней твёрдо стоит уже не один век. И неизвестно ещё,- вдруг вырвалось у Алексея, неожиданно даже для него самого,- неизвестно, кто под чью дудку пляшет - он под нашу или мы под его.
  Поражённый своей мыслью, князь быстро бросил взгляд вокруг, проверяя реакцию слушателей. Налимов встретил его одобрительным кивком головы. Но Мишель остался совершенно недвижим. Он сидел вполоборота, откинувшись на спинку стула и вытянув и скрестив ноги в светлых форменных брюках и лёгких летних кавалерийских полусапожках. Но эта покойная поза была лишь обманкой. Слова рассказчика уже давно не доходили до его сознания, занятого совсем иным. Его веки были плотно прикрыты, даже сжаты, решительно отрезая окружающее, по лицу бродили глубокие тени, губы время от времени иронически кривились в какой-то яростной внутренней полемике. Несомненно, у князя Алексея оставался лишь один слушатель, один собеседник за столом, второй отсутствовал, двигаясь по каким-то отдалённым, неведомым жизненным тропам.
  Мишель пришёл на эту встречу таким оживлённым, вопреки обычной вялости последних дней, потому что Налимов был одним из просветов в так разочаровавшей его серости российской жизни. А тут ещё вдобавок появился этот румяный вьюнош, весьма начитанный вельможный отпрыск, вопреки обыкновению не ищущий ни наград, ни чинов, некогда поразивший Мишеля простонародным крепким словцом, наверняка позаимствованным у его матери - донской казачки. Но когда собеседники затянули о пейзанах, о какой-то, якобы спасительной, бюрократической возне, Мишель понял, что они ему не помогут. И опять чувство одиночества и всё более растущей в последнее время непонятной тревоги, которую невозможно утолить, завладело им. Мысль углубилась в разруху, царившую в его душе, разруху такую страшную, что конечно ни о каких иных интересах не могло быть и речи. Пядь за пядью он ощупывал рану, в которой буквально не было живого места, перебирал недавние впечатления, уходил в прошлое, но и там не находил опоры. И спалось ему в действительности плохо, а в последнее время всё хуже. И даже Шотландка, тут он покривил душой перед собеседниками, ему мало помогала. Пожалуй, он стал метаться как заяц, попавший в облаву. Ни одно воспоминание не могло хоть на чём-нибудь остановиться как на отрадном, надёжном, принести покой. Прошлое вдруг оказалось "иль пусто, иль темно".
  Жил когда-то мальчик Миша, ещё в раннем детстве передаваемый между беспрерывно ссорившимися отцом, матерью и властной, уже овдовевшей, но полной сил бабушкой то как приз, то как обуза, без какой-либо возможности для него повлиять на происходящее, выбрать или удержать, без какого-либо внимания к его чувствам...Он только ощущал, что происходит что-то страшное, непоправимое, и его протянутые для объятий ручонки повисали в воздухе. Родительский любовный роман, вроде бы такой страстный и исполненный решимости, оказался безвольно преданным обеими сторонами. А дом, очаг, с опорой и оглядкой на который должна была строиться жизнь маленького человечка, отправная точка его жизненной одиссеи, был легко и эгоистично развеян по ветру. Оставалось только утишать своё ноющее сердечко и тихо плакать по ночам. Пустоту не заполняли ни воски для вылепливания фигур, ни цветущий в бабушкином имении роскошный сад, ни другие вымученные "детские радости". Ощущение собственной фыникчемности, беспомощности оставалось. Тем с большим интересом мальчик внимал почтительности, уважению, с которыми окружающие говорили о героях недавних славных сражений.
  Мишель уже знал, что он дворянин, чей удел война, если не считать презренной гражданской службы или зарастания заживо плесенью в сельском поместье. Мальчик охотно рассматривал имевшие широкое хождение в ту пору картинки, где в клубах пушечного дыма маршировали шеренги солдат в расцвеченных мундирах, а офицеры сверкающей саблей указывали им цель. И над всем этим царил баловень судьбы, величайший полководец всех времён, с лицом мужественным и высокомерным. Ум мальчика заполонил Наполеон, а чуть позже читаемый взапой в отрочестве Байрон, погибший в боях за свободу Греции. За свободу! Что он вкладывал в это слово? Уж во всяком случае не то, что поднявшиеся против турок греческие рыбаки-инсургенты. Такие герои как Байрон и Наполеон сбросили хомут, лямку, одеваемые жизнью каждому человеку на шею, чтобы тащили её повозку, и погнали жизнь миллионов или хотя бы свою собственную жизнь, куда хотели. Они вырвались из предопределённого каждому человеку удела тяглой скотины или бездельника паяца, погоняемых и дергаемых за ниточки погонщиком и кукловодом - жизнью, обстоятельствами, так называемым ходом вещей. Они добились свободы! Миша искал таких людей и в мечтах подражал им.
  Шли годы. Миша, а вскоре корнет и затем поручик Мишель, уже твёрдо шёл по дороге армейской службы. Да что там армейской! Шёл по засыпанной цветами поклонниц и наградами начальства почётной аллее гвардейской столичной молодёжи - самой блестящей, находящейся на самом верху,- в числе самых лихих наездников и дуэлянтов, самых искусных парадеров и танцоров, перед которыми открывались все двери и торопливо расчищались все пути! "Если будет война,- писал он предмету своих юношеских душевных волнений,- ... буду всегда впереди". Да, он одел военный мундир конечно не ради того, чтобы к зрелым годам, прилежно таща лямку, получить командование полком и заботиться о фуражировании и "ремонте" лошадей. Его идеалом было нечто героическое, и проявлением героического он себя мыслил, героем-победителем - и на поле брани, и на поле любви.
  Но во что всё это превратилось?! В обязательное посещение придворных балов? В состязание за место "первого буяна по армии"? В "храброе" нарушение писанных и неписанных правил этикета и распорядка? Появиться в шпорах и с саблей на боку в аристократической гостиной или даже на балу, демонстративно не строить учтивые мины на лице и не шаркать ножкой перед самыми титулованными дамами; за молодецкую провинность - дуэль с иностранным дипломатом - будучи разжалованным из гвардии и сосланным на Кавказ, вдруг появиться не только не по месту службы, но инкогнито проникнуть на великосветский маскарад, даваемый Её высочеством Великой княгиней Еленой Павловной... И прочие глупости. Но долго ли можно подобным пробавляться?
  Когда судьба разлучила его со столичным Михайловским конным манежем и Красносельскими гвардейскими лагерями, это почудилось освобождением. В первую поездку театр военных действий предстал в его глазах расцвеченным романтической экзотикой Кавказа, несущим свою, воображаемую европейцами, "тайну Востока". Но оказалось, что великие войны закончились как раз ко времени его рождения. И вместо грома славы и свободы, которую даёт победа, остались тесные палатки, вонь и грязь вокруг, сырость и холод, изнурительные переходы и смертельная опасность в каких-то обыдённых, никому не ведомых - и обречённых навсегда оставаться неведомыми - стычках с горцами. И уже во второй заезд он добирался до своей части два месяца, хотя довольно было и половины, делая остановки и удлиняя маршрут, то для того, чтобы с кем-нибудь встретиться, то у кого-нибудь погостить. А в третий заезд вообще на фронт не попал. На последней развилке вместо движения к полковому лагерю, расположенному у Назрани, свернул сюда, в Горячеводск. Благо, разрешение на лечение по болезни у добрейшего Горячеводского военного коменданта Ильяшенко всегда можно получить. Что об этом скороспелом заболевании думал его полковой командир, нетрудно было себе представить.
  Когда-то он писал о почётном уделе воина - "умереть с пулей в груди", как об особой воле Провидения для себя. Но нынче он так не думал. Само дело теперь в его глазах того не стоило. Мечта обрести свободу, подчинив своей воинской доблести жизнь и мир, стала окончательно эфемерной, а без неё армейская лямка - не нужной. Но тогда, чего ему ещё здесь ждать? К чему обратить надежды? К любви? Но, конечно, не к её имитации, не к волокитству как обязательному выполнению урока. Это не более чем разновидность обывательщины, трафаретной жизни. Подобие маскарада, где вы обязаны появляться в маске.
  Но есть же и другое! Есть вдруг вспыхивающее пламя неподдельных чувств. Мишелю не раз приходилось их испытать. Это было пыткой и подчас причиной больших огорчений. Куда приятней и интересней вызывать это чувство к себе. Когда на ваших глазах, на глазах у всех нежный палевый или розовый бутон вдруг распускается в роскошный цветок. Этого почти никогда не удаётся скрыть, искусственно вызвать или подавить, как нельзя управлять изменениями погоды. Женщина это очаровательный барометр, показывающий погоду в мире любви. Смех сквозь слёзы и слёзы сквозь смех. Не говоря уже о бесчисленных румянцах и мёртвенной бледности, без всякой видимой причины сменяющих друг друга.
  Она вдруг превращается в хвостик, всюду следующий за вами, если не в реалии, то в мыслях и уж, во всяком случае, в чувствах. И вы понимаете, что вы владелец, что у вас власть над таким очаровательным, сложным, подчас значительным существом. Вы получаете своего рода отличие, вроде ордена за заслуги, прикрепляемого на эфес сабли, но видимого только проницательному или любящему взгляду. Их можно добавлять, умножать и носить с гордостью, как носят награды.
  Ну, а что касается брака, который общество настойчиво навязывает как форму отношений мужчины и женщины, то он никак не совмещался с любовным полётом, хотя иногда и рождался из него. Семейные узы - это удел обывателей, когда-то придуманная клетка для принудительного сожительства, для заточения вольного человеческого существа. С обоюдного согласия влюблённых брак отстранялся на обочину их отношений, был лишь угрозой, помехой. Любовь должна быть вольной, полагал Мишель, без каких-либо принудительных взаимных обязательств и только тогда может оставаться любовью. Её приневолить значит погубить. Сердце подскажет.
  И только постепенно, с годами в этих блаженных катаниях по горам и долам любви Мишель стал замечать какой-то нудящий повтор. Так или иначе - взаимное или одностороннее - душевное волнение проходило. Раз за разом вспыхнувший огонь неизбежно угасал, любовный полёт - как бы стремителен он ни был вначале - рано или поздно заканчивался болезненным крушением или, ещё отвратительней, просто безразличием, разочарованием, в котором партнёры охотно принимались винить друг друга. И эта неизбежность, неотвратимость было его самым горьким открытием, постепенно превратившимся в уверенность. Любовь оказалась гораздо короче жизни и снова и снова оставляла её без помощи наедине со смертью...
  И постепенно он утратил интерес к победам, к этим схваткам, которые называл любовью. Последнюю точку поставила встреча, происшедшая нынешней весной. Будучи в Петербурге, он близко сошёлся с графиней Екатериной Щербининой, Катиш - светской львицей и поэтессой. В своё время она позволила себе, следуя свободе личности, будучи замужем, практически гласно завести детей не от мужа, а, как она выражалась, от любимого мужчины. Впрочем, судя по всему, ныне её уже гораздо больше интересовала литература.
  Они встречались чуть не каждый день в различных литературных и светских салонах и даже иногда у неё дома. Как-то они сидели, склонив головы и наслаждаясь поэтическими строфами в только что привезенном из Парижа новом сборнике d'Alfred de Musset. И вдруг Мишель почувствовал, как что-то касается его уха. Признаться, он чего-то такого ожидал и ничуть не удивился, услышав свой голос, делающий следующий заученный шаг: "Сударыня, я не могу сосредоточиться на стихах: ваш локон щекочет меня". Он аккуратно обхватил пальцами прядь, слегка лаская её и не торопясь присоединить к сверкающей копне волос, покорно склонной к нему. Следовал столько раз уже проходимый им, лишь с немногими изменениями, первый акт любовной игры. Мишель неторопливо поднял глаза и вдруг наткнулся на в упор направленный на него умный, ироничный и чуть печальный взгляд. Несомненно, Катиш мгновенно разглядела едва прикрытое равнодушие в его голосе, жестах, слишком хорошо известное ей самой.
  Плавным, но решительным движением она высвободила прядь, встала, сделала несколько шагов к открытому роялю, пальцами одной руки легко пробежала по клавишам, вызывая чарующие такты шопеновской Мелодии рая, и тут же её оборвала. Осторожно, как бы хороня нечто дорогое, закрыла крышку. Обернулась. Глаза её блестели - быть может, от чуть подёрнувших их слёз.
  - Весь этот рай уже не для нас, Мишель. Вы очень мне нравитесь. Но ...останемся лишь хорошими друзьями. Так мы будем лучше думать друг о друге и о самих себе.
  Это была правда.
  Рай этот был игрушечным, как короткие штанишки для взрослого человека, и годился разве что для людей с мышлением не выше кошки. Мыслящий человек сам не согласится всю жизнь проспать с любимой куклой в руках, под пение колыбельной... В этих качелях из "любви" в "любовь" дальше не было дороги для них, для повзрослевших. Ведь написал же, умудрившись годами, наш величайший поэт: "Нет-нет, не должен я, не смею, не могу Волнениям любви безумно предаваться...". И вставал вопрос: не должен ради чего?!
  Мишель вспомнил образ, всплывавший время от времени в его памяти в течение многих лет. Образ девочки, потом девушки, оставшейся в провинциальной глуши его детства. Она ждала его всю юность, да и теперь наверное ждёт. Во всяком случае, как ему рассказывали, два брачных предложения она отвергла. Сравнительно недавно он мимоходом нагрянул в родные места и увидел опять её печальный взгляд, который не раз ловил на себе, услышал немногословные ответы. Он поговорил с ней небрежно, наслаждаясь своим превосходством, сверкнул мишурой великосветских знакомств, кажется, полагая, что это должно произвести на неё впечатление. Присутствовавший при этом друг детства потом упрекнул его в жестокости. "Ты молод и ничего не понимаешь",- бросил ему Мишель. "А ты всё знаешь, всё понимаешь, но не стоишь и её мизинца",- был ответ, над которым Мишель раздумывал не раз.
  Проявленное этой девочкой благородное постоянство чувств и решительность в их отстаивании требовали постоянства в ответ. Но одно дело, вместе со всем понурым человеческим стадом, тянущим под бичами обычая повозку жизни, входить в урочное время в ворота брака, и совсем иное с уже достигнутых высот личной свободы добровольно нырнуть в стоячий пруд совместного существования. Но пруд ли это или дающий силы этой отважной девочке неведомый океан? Пространства неизмеримо более обширные, чем те, что нынче стали истоптанной ареной как многотиражных романов о любви, так и повседневных любовных романов? Не лежит ли в самом этом слиянии, в беззаветности выход в бесконечность, в спасение, которого так жаждало его существо? И разве не об этом с такой уверенностью и восторгом, с таким знанием писал Данте в "Раю"?
  Но Мишель был не готов на этот шаг. И не только в этом случае. Он не был готов беззаветно связать свою жизнь с человеком реальным. Вообще связать её с реальностью. Реальность - быстро меняющаяся, ускользающая, тленная - не содержала в себе смысла, не утоляла жившей в нём тревоги. Смысл был где-то за её пределами. И он исследовал эту запредельность в своей поэзии: за пределами обыденной жизни, за пределами реальной истории, за пределами цивилизации, за пределами человеческого мира.
  Он вспомнил сложенные его поэтическими строками горные теснины Кавказа, пылающие страстями лики Демона и Мцыри, блестящий аристократизм Печёрина, контрабандиста Янко - сына свободы - в "Тамани", монструозного, но несгибаемого Арбенина, былинного ветерана в "Бородино", исполненного достоинства удалого купца Калашникова - прекрасных, вольных в любви и вражде, прямых и безжалостных, как природа. Это от имени поэзии, от лица немногочисленных сверхлюдей - её обитателей, он дал ту знаменитую и прозвучавшую на всю Россию пощёчину за смерть Поэта этим жалким господам дольнего мира - придворной камарилье.
  Казалось, у него оставалась ещё надёжная поддержка, плечо, на которое он всегда мог опереться, дарованное ему в собственность природой - это его муза, поэтический талант...Та мелодия, которая звучит в нём, сколько он себя помнит, и с годами звучит всё явственней. Единственное, что у него не отнимешь, пока стучит его сердце и бьётся его мысль. "Поэты похожи на медведей, сытых тем, что сосут свою лапу", сказал "великий олимпиец". Это очень верно, но недостаточно сказано... Талант это крылья, которые не раз поднимали Мишеля над обыдённостью, над любыми обстоятельствами, над его, крошечного человечка, бессилием, давали свободу и силу...
  Они уносили его от спутанной, безнадёжной чащи повседневности далеко-далеко, куда только могло достигнуть воображение. Умелые, чуткие руки таланта лепили чудные картины, образы... Выходящая из рук таланта поэзия, которой он с такой охотой отдавался, как воздушный корабль переносила его в неведомые миры воплощения человеческих желаний. Она укрупняла его крошечное хрупкое человеческое тельце, делала его чувства и поступки соизмеримыми с гигантскими формами и движениями природы, создавала образы героев, в которых нашла исполнение его жажда сверхчеловеческих доблестей. Лишь здесь его существо, искривленное и зажатое в толчее повседневной жизни, расправляло все свои члены, свои пёрышки, обретало лёгкость и ощущение, что всё подвластно.
  Всё настойчивей стегал он своего послушного крылатого Пегаса и далеко не сразу почувствовал, что его ожидает горькая неудача. Чем дальше возносился он поэтическим воображением, тем пустыннее становилось вокруг. Несмотря на быстроту и свободу полёта, они не приносили его ни в какой Эдем, как не делали этого ни надежды на тайны Востока, ни воинские доблести, ни чары любви. Эдема нет!? Мир был холоден и пуст. Мёртв. Тосклив. Побег не удался... Огромные, почти бестелесные крылья таланта были сложены. Правда, в отличие от когда-то виденных им изломанных крыльев бившегося между камнями окровавленного орла, подстреленного накануне боя под Гимрами подчинёнными Мишелю казаками-"охотниками", невидимые крылья у него за спиной были целы. Но не от Мишеля зависело их расправить. Для этого требовалось нечто другое. И поэтому, когда этот лекарский выходец краснобай Краснинский в своём журнале и при личной встрече сулил ему роль духовного вождя, прорицателя истины, Мишель видел, что это пустое. Он мог вести достойный спор с жизнью только на равных. Только тогда могли высекаться искры, вспыхивать пламя, которое способно было кому-то что-то осветить! А что он может сделать на руинах своих амбиций - не состоявшийся воин, обманутый самой любовью Дон Жуан? В куцем фрачишке протирать штаны на диванах в приёмных редакторов журналов? Перемывать косточки своей литературной братии? Здесь нет продолжения для жизни, которую стоило бы жить!
  Оказалось, что после исполнения всех подобных желаний впору только удавка на шею. Испытав их в поэзии, он теперь ловил себя на том, что подыскивает укромное местечко на том свете, уже совсем не надеясь на этот. И его добрая муза баюкает его цепенеющий в тоске ум картиной благого загробного приюта как сладкой дрёмы под сенью и шум листвы Дерева Вечности. Вот так хорошо было бы покинуть этот мир! С его дрязгами, с его мелочностью, с его обманами, с его кандалами обязательного труда, с его неотступно нависающим дамокловым мечом смерти!
  Почему он не сделан из крепчайшей стали, чтобы вечно звенеть на ветру времени?!...
  Если б он мог молиться! Но и этот путь для него закрыт! Ведь мы же, целое гвардейское сословие и не только оно, да не одно поколение, не то что слово Божие, а не отличим, как говориться, попа от попадьи. А имя Божье для нас лишь словесный оборот. Знаем только в богослужениях, которые совершаются по обычаю да по приказу начальства, когда креститься, когда кланяться, когда бормотать заведенное. А уж молимся, кто во что горазд. А многие, он знал, только суеверные заклинания повторяют, или, как его бабушка, договариваются с Богом, что он даст, чем отблагодарит за построенную церковь, часовню, подаренную икону, оплаченную увесистую дорогую церковную свечу. Ибо не знают Бога, и уж тем более не верят в его участие, в чём оно должно проявляться, не встретились душою с ним... И вот теперь, когда он ловит себя на том, что присматривает славное местечко, чтобы укрыться на том свете, то даже не посылает об этом свои мольбы, ибо не имеет к кому.
  Неужели нельзя обрести хоть чуточку свободы и покоя?!
  Что он здесь делает, в этом курортном полусвете, хоть бы кто-нибудь ему сказал? Проводит время в провинциальных салонных пересудах и волокитстве за вывезенными маменьками на Воды серыми мышками и безмозглыми пичужками? Ну и конечно, здесь, в этой жалкой обыдёнщине, уж не без дрязг. Принесло на Воды однокашника, довольно недалёкого Маратынина - Мартыша, Мартышку, как всегда называл его Мишель,- конечно, сразу же оказавшегося в их компании. Мишель было обрадовался, но вскоре обнаружил, что старый товарищ теперь оказывается высокого о себе мнения и никак не хочет занимать прежнее подчинённое место "мальчика для битья", которым при Мишеле всегда довольствовался... Высокий, широкоплечий, с наградами и отличиями, он был уже майором, а хлебавший с ним когда-то одну школьную кашу Мишель, за свои проделки порицаемый начальством, всё ещё ходил в поручиках. Говорили даже, что майор сочиняет стихи. Мишель не читал. Наверняка ничего стоящего. Тем не менее, когда Мартыш появлялся в гостиных или у их любимых скамеек на Бульваре, Мишель отчётливо видел, как хорошенькие девушки, даже сидевшие спиной, даже слушавшие остроумную, как всегда, блестящую речь Мишеля или рассматривавшие его рисунки и карикатуры, вдруг теряли значительную долю интереса и только и ждали повода оглянуться.
  В прошлом встречавший добродушным гоготом обращённые в его адрес, нередко колкие и даже обидные остроты Мишеля Мартыш теперь отмалчивался, и лицо его мрачнело. Дело приобретало скверный оборот. И не то чтобы Мишель боялся дуэли. Он прекрасно стрелял, как и все гвардейцы, особенно гусары...И под пулями бывал не раз. Однако пошлая мелочность происходящего была для него очевидна. Тем не менее, он просто физически не мог "спустить флаг", смирненько пойти в угол и, говоря по-курсантски, "заткнуться". Что поделаешь, таков характер. В чём прав этот красноречивый литератор Краснинский, так это в непреходящем презрении к толпе.
  А тут ещё эти два, Бог весть чем вдохновлённых офицера, чего-то от него хотят. Мишель прислушался. "Поравнению подлежит не зерно для семьи, не сено для скота ...", говорил Васильчиков. Нет, дальше это слушать было невыносимо! Стул под Мишелем заскрипел. Он с трудом повернул затекшее тело. Чуть приподнял веки и увидел нищенский стол, за которым сидел с собеседниками, оклеенные бумажными обоями стены и на их фоне молодого князя, этого претендента в вундеркинды, заканчивающего свою речь.
  
  Васильчиков, конечно, давно увидел полное невнимание поэта. Горечь неудачи и уже не раз изведанное им, несмотря на молодость, ощущение свинцовой тяжести жизни, глухих стен между людьми промелькнули в мысли, тронули сердце. Но постепенно он с этим справился. Ну что ж, нет так нет. Ведь был ещё второй слушатель - смелый и опытный, человек чести в высшем смысле этого слова, настоящее украшение России. И он-то был весь внимание. Нельзя было сдаваться. Сделанные в ходе реформы выводы должны прозвучать, здесь, в первый раз! Быть может, они никогда не удостоятся внимания более высокого синклита, чем сейчас, в этой лачуге черноморца-станичника.
  - И, заметьте! - продолжил Алексей, повысив голос.- Поравнению подлежит не зерно для семьи, не сено для скота, не блага потребления, каких когда-то добивался охлос, толпа, Афин и Рима, деля имущество богачей. В русской деревне равенство устанавливается в средстве труда - земле, а там уж, кто как себя покажет. Отсюда вытекает, быть может, важнейший вывод, к которому я пришёл к концу работ,- Васильчиков обвёл сияющими глазами присутствующих. - Открылась поразительная близость русской народной правды с новейшими положениями европейской науки. Государство, общественное устройство обязано не просто предоставить свободу, как твердили раньше, а там плыви, как можешь. Не просто накормить и содержать иждивенцев. Оно должно обеспечить подходящие и доступные средства для использования этой свободы всеми подданными как вернейшей меры для утверждения личного человеческого достоинства и успеха страны. Эта близость, которой мы не имеем права не воспользоваться, введёт в дело наше не чаянное доселе историческое преимущество и позволит России выйти во главу европейского общественного прогресса. А что ещё больше нужно русскому человеку, чем нести правду дальше?!
  Понятно, что народ, в силу стеснённости своего положения, остановился в утверждении своей правды лишь на низшей общественной ступени. Но мы, образованные люди и друзья человечества, сумеем обеспечить реальные возможности для самостоятельной деятельности каждого россиянина во всех сферах жизни!
  У Налимова даже слёзы навернулись на глаза.
  - Какой ты умник, Алёша! - вырвалось у него.
  Васильчиков откинулся на спинку стула и уже чуть слышно, почти про себя договорил:
  - ...Прошу, господа, простить некоторую запальчивость произнесённой речи. Но тема слишком меня занимает...
  Он отыскал взглядом свой забытый бокал и отпил большой глоток, лицо его горело. В комнату на минуту вернулась тишина, и снова стало слышно негромкое уютное жужжание пчёл, обихаживающих сверкающий на солнце виноградник за распахнутым окном.
  Стул под третьим собеседником снова заскрипел, Мишель чувствовал, что взгляды присутствующих обращены к нему. Чуть приподнял веки, скосил глаза на Алексея и внезапно спросил:
  - Скажите, поручик, один из поволжских губернаторов, Лужин, случаем не ваш родственник?
  - Муж тётки моей, свояк,- удивлённо поднял брови Васильчиков.- А что, есть какое-то хлопотанье?
  - Да нет, спасибо. Просто у меня есть сведения о его деятельности,- и добавил, поджав губы.- Довольно печальные. И оттого я подумал: те "друзья человечества", которые будут трудиться, по вашим словам, для утверждения правды, случаем, не ваша ли высокопоставленная родня? Или, может, это наше благословенное чиновничество? Представляю, что они могут "свершить", а уж наше пьяненькое, немытое и приводимое в движение только начальством крестьянство - тем более...
  Офицеры молчали.
  Мишель с гротескным изумлением на лице покачал головой. Затем впервые за время беседы выпрямился, сидя на стуле, и решительно всем корпусом повернулся к Налимову.
  - Я вам скажу, почему я вас почитал, Пётр Васильевич! Потому что вы и ваши товарищи взялись добыть свободу героически! А не так как теперь - копаясь на заднем дворе в заботах, как лучше разместить свиное корыто, да как лучше развозить навоз по полям...Да так пройдёт тысяча лет, прежде чем появиться какой-то результат! А жизнь тем временем со своим несравненным блеском, лишь однажды даваемая жизнь, уйдёт навсегда...
  Серая тень на секунду легла на лицо поэта, но он прогнал её, упрямо вскинув голову. Голос его стал ещё уверенней и резче.
  - Да и не добудешь свободы на этом пути! Что толку из того, что крестьянин встанет вровень со мной?! Я с год назад, по вашему же, кстати, совету, прочёл De la démocratie en Amérique. Так у меня до сих пор чувство отвращения не прошло. Токвиль восхищается демократией... Но я не стану! Не хочу, чтобы над нами так же потешались, судили и рядили, определяли нашу судьбу невежды, как это делает сейчас в Париже с памятью и прахом великого человека жалкий и пустой народ, способный из вольности, как показала история, сделать лишь орудье палача.
  Мишель взмахнул рукой, слова с его губ слетали тяжко, как удары сабли.
  - Какие-то шорники, обозники будут решать судьбу России, нашу с вами судьбу, судьбу нашего класса, принёсшего столько славных имён, столько побед, столько жертв на алтарь Отечества. Нет, "иная, лучшая, потребна мне свобода", сказал наш великий поэт. " Зависеть от царя, зависеть от народа - Не все ли нам равно?" Если иного не дано, я уж лучше подчинюсь государю императору, чем своему сапожнику! Я, конечно, не образец, и не мне учить других жизни, но у меня есть крылья, и я не дам их изломать среди корыт. Я живу не для хамов. Они никогда не полюбят меня, а я всегда буду их презирать.
  Взгляд его сверкал, почти ослепляя ошеломлённых собеседников. Алексей сидел неподвижно, будто оцепенев, его приятный юношеский румянец сошёл, уступив место бледности, плечи ссутулились, как под тяжестью. Поэзия, сама русская поэзия обрушилась на него в лице лучшего поэта, преемника Пушкина. Князь пытался связать впечатления, понять, что он сделал не так, но мысли путались.
  - Но его сиятельство сообщает совершенно неизвестные ранее знания о русской деревне, - торопливо заговорил Налимов,- полученные во время работы в самой гуще народа. И высказывает очень свежий, самостоятельный, совершенно новый даже для меня - и похоже, весьма многообещающий - взгляд на русскую жизнь, взгляд, который, очень может быть, никогда не появлялся ещё в России. А ведь мне довелось передумать самому и переговорить со знающими людьми немало на эти темы и до, и после известных событий - без малого за двадцать лет...
  Мишель отставил в сторону недопитый стакан, криво усмехнулся:
  - Я вижу, что я сирота среди вас... - на лице его появилось брезгливое выражение. - Что скажет один - всё хорошо, что скажет другой - всё плохо. И это было бы печально, если бы не было мне безразлично,- он встал и натянул фуражку.- Оставайтесь же со своим умником!
  Последовало несколько быстрых шагов до двери, потом на наружной лестнице часто простучали ступени, и всё стихло.
  Налимов резко встал, но остался на месте, пожал плечами, помолчал, потом повернулся к Васильчикову:
  - Я рано утром отбываю в часть.
  - Так быстро?! Но мы же...
  - Что тут поделаешь...Конечно, скверно получилось, я, честно, не ожидал. Не будь я на особом положении, то бы остался. А так... Я не могу подвести тех, кто для отпуска сюда за меня поручился. Еду через штаб Кавказской линии в Ставрополе - для получения письменного предписания. Дилижанс уходит на рассвете. Через три дня наш полк выступает.
  Налимов подошёл к сидящему Васильчикову, положил руку ему на плечо.
  - Не огорчайся. Мы ещё найдём товарищей. И не здесь, не в этом Монте-Карло нужно их искать.
  
  Спустя четверть часа князь Алексей, всё ещё оглушённый и растерянный, снова оказался на Бульваре. Поток изнывающей от жары максимально расстегнутой и прикрывающейся зонтами от послеполуденного солнца публики стал заметно слабее. Вероятно, именно потому Васильчиков вскоре заметил довольно далеко впереди неторопливо движущиеся рядом две привлекающие внимание фигуры. В одной из них нетрудно было, хоть и со спины, узнать грузный силуэт Маратынина. Сдвинув фуражку на затылок и широко жестикулируя свободной рукой, он что-то рассказывал своей спутнице, слегка поддерживая её - но неизменно держась на почтительном расстоянии - другой рукой под локоть. Его миниатюрной спутницей наверняка была Надинька Вершинина. Алексей, насколько он знал неуклюжего и несколько стеснительного, но неизменно прямого в поведении Маратынина, не мог себе представить, чтобы тот, питая столь определённые чувства к некой девушке, мог одновременно вот так, рука об руку, прогуливаться с другой. Надинька, в смешной провинциальной шляпке, с так и не раскрытым светлым зонтиком в руках, неторопливо шла рядом и, часто обращая к собеседнику лицо и щуря вероятно близорукие глаза, улыбалась. Несмотря на большую разницу в длине шага, эта пара непостижимым образом двигалась в такт. Чувствовалось, что им хорошо, легко друг с другом. И Васильчиков поймал себя на том, что тоже улыбается. Тяжесть на сердце осталась, но улыбка на лицо вернулась - непрошенная, почти необъяснимая.
  И это было очень кстати, ибо молодому князю предстояло посетить раненого сослуживца, которому ничего лучшего нельзя было принести, чем весёлость. Через минуту Васильчиков, бросив последний взгляд на увлечённую друг другом пару, свернул с Бульвара в небольшой переулок, и, нащупав в кармане принесённый Титычем для подарка расшитый кисет с сортовым турецким табаком, стал спускаться вниз, в небольшую окружённую деревьями долинку с протекающим посредине ручьём, над которым стоял новенький кирпичный армейский госпиталь.
  
  Обратно на Бульвар Алексей выбрался, когда уже смеркалось. Маратынин поджидал его в условленном месте, опираясь на торчащий из земли расщеплённый ствол гигантского тополя, сломанного ещё весенними бурями. Он стоял спиной, стиснув руки на пояснице в огромный общий кулак с такой силой, что костяшки пальцев побелели. На оклик майор резко обернулся. Губы его были искусаны в кровь, а на веках - хотя сумерки и не позволяли видеть наверняка - Алексею померещились отблески слёз.
  В следующий миг Маратынин смахнул их кулаком. Голос его лишь чуть дрогнул, обретая обычные добродушные баритональные тона ...
  - Как прошла беседа, князь?
  Алексей поморщился, отвёл глаза и пожал плечами.
  - А-а,- с грустной улыбкой продолжил Маратынин. - Вижу, что вы не смогли выполнить мою просьбу.
  
  К светящемуся окнами дому Вершининых офицеры подошли уже при свете луны. Навстречу им с корзиной и зажатой в руке ассигнацией выскочил посланный по какой-то надобности в лавку лакей, плохо притворив за собой дверь. Друзья приостановились, ожидая появления напутствующей его экономки. Но вместо этого через полуоткрытую дверь из глубины дома донесся скачущий ритм акцентированной аккордами на фортепьяно кадрили и хрипловатый легко узнаваемый мужской голос запел:
   Наш князь Василь-
   Чиков по батюшке,
   Шеф простофиль,
   Плутов по дядюшке,
   Идя в кадриль
   Шутов по зятюшке,
   В речь вводит стиль
   Донцов по матушке.
  
  - Как зло! - в смятении воскликнул Маратынин, стараясь поймать взгляд Алексея.- Зло и совершенно несправедливо!
  Алексей качнулся, как от удара, почувствовал, как кровь приливает к вискам, резко обернулся к двери, но удержался на месте. Потом медленно повернулся к Маратынину. Лицо его, хорошо различимое в свете луны, было почти спокойно, только напряжённая вертикальная складка вдруг пересекла лоб, как молния, уходящая в переносицу. Непослушные губы негромко проговорили: "Я туда не пойду". Маратынин секунду смотрел на него, потом слегка коснулся плеча, как бы извиняясь: "А я пойду. Должен идти".
  Рука горничной в узком рукаве с белой оторочкой просунулась сквозь кисейную занавесь и захлопнула дверь. Но и после этого акцентированный ритм кадрили, хотя и гораздо слабее, вырывался через отворённые окна бокового фасада и скакал по тёмному саду, где светлячки уже завели свои ночные хороводы.
  
  
  IV
  
  Мрачнее тучи уже поздно вечером пришёл князь Алексей к себе на квартиру. Нехотя и не глядя, прожевал поданный половым ужин и, отказавшись от обычного чтения перед сном, загасил свет и повалился на приготовленную Титычем постель. Было жарко и как-то тесно, хотя он избавился почти от всей одежды. В голове стоял какой-то гул, продолжавшийся с того момента, как он услышал мишелевский экспромт. Это было оскорбление, Мишель резал прямо по протянутым к нему дружеским рукам, более того - рукам, ведомым глубоким почтением и надеждой. Ведь Алексей заведомо и уже издали принял восходящую звезду русской поэзии как продолжателя дела дорогого ему учителя Пушкина. И вот по этим нежнейшим, тянущимся к свету поэзии росткам, по этим нитям симпатии со всего маху ударил с пренебрежением и высокомерием Мишель - сначала, когда они были ещё у Налимова, а потом сделал это ещё раз, с насмешкой и издёвкой, выбрасывая из своей жизни.
  Оскорбление было тем большим и каким-то нарочито жестоким, что осмеянию подвергались не только сам Алексей, но ещё в большей мере те, кого он любил и глубоко почитал. "По батюшке - шеф простофиль",- поётся в экспромте... Ну да, друзья отца, которых Алексей не раз видел у него в служебном кабинете, а иногда и у них дома, были люди простые. Смелые рубаки наполеоновских войн, беззаветно служившие царю и отечеству, а затем занявшие видные административные посты, были лишены изворотливости и лицемерия мошенников и проходимцев. И именно потому в какой-то мере вероятно действительно оказывались простофилями. Но зато они были честны и верно служили делу, которому себя посвятили. И смешать их в общую кучу и замарать не просто подозрениями, а буквально уличениями было до боли незаслуженным и несправедливым. И то, что это очернение могло зародиться и победно гулять на своих длинных ногах даже здесь, в узком кругу образованных и разумных, хорошо знающих друг друга людей, буквально на глазах у Алексея, снова оживили его самые страшные юношеские подозрения, что правде и справедливости, ладу и любви нет места между людьми, что им не восторжествовать.
  Но в таком мире жить нестерпимо!
  Князь Алексей рывком сел на постели, покрытый испариной, полуголый. Тошнота подкатывала к горлу. На ощупь нашёл спинку стула, поднялся. Глаза вперились в ватную тьму вокруг, не находя никакой опоры для ориентировки. Но вот в темноте обозначился прямоугольник со звёздами, донеслись звуки и запахи сада....
  Васильчиков повернулся на непослушных, будто каменных ногах, сделал несколько тяжёлых шагов и, на ощупь пройдя через открытую дверь комнаты к распахнутому окну галереи, вцепился в подоконник. Сделанное сильное движение позволило снова почувствовать своё тело, ощутить шершавость дерева наличников, сжимаемых ладонями. Тьма постепенно обрела прозрачность для света и звуков. Стал различим едва слышный в безмолвии ночи шелест дальних камнепадов, мурлыканье воды в арыке, проходящем за забором усадьбы, и прямо под галереей в невидимом благоухающем кустарнике во всю силу зазвучала экзотичная для русского уха знойная мелодия цикад. Лучики звёзд потянулись к глазам с небосклона, заслонённого на добрую треть невидимым в темноте массивом вулкана.
  Небо говорило ему, а не было, как в течение тысячелетий, для обращённых к нему вопрошающих человеческих взглядов лишь красивой декорацией, посторонним наблюдателем жалких земных страстей. Вон вытянувшийся вдоль Млечного Пути яркий крест созвездия Лебедя, где Гершель сумел распознать свою первую, самую близкую к нам двойную звезду. А вон приткнувшееся к Лебедю скромное созвездие Лиры, где свою первую и пока единственную двойную нашёл он, Алексей Васильчиков, в студенческие каникулы по ходатайству ректора допущенный к наблюдениям на большом, крупнейшем на тот момент в мире, пятнадцатидюймовом Пулковском линзовом телескопе.
  Юноша почувствовал, как эти воспоминания помогают сознанию восстановить опору, останавливают панические скачки мысли, возвращают уверенность, снова указав свет впереди. Молодой князь недаром так преданно следовал за Гершелем, на надгробном камне которого почитатели высекли надпись "Сломал засовы небес". Благодаря Гершелю, он увидел новые горизонты, бросившие гораздо более внятный свет на казалось бы бессмысленную, бесцельную человеческую повседневность и получил ответы на некоторые свои вопрошания, особенно горячие именно в юности: "Зачем нам жизнь?". Оказалось, что мир это не вольер для кроликов, пусть даже величиной с Земной Шар или Солнечную систему, в котором человек разводится под присмотром кроликовода и где предписаны все начала и все, увы, концы. Уже в отрочестве, во время своих первых ночей у телескопа, слушая рассказы Торнау, Алёша понял раз и навсегда, что небо это не декоративное панно, а дорога. Не задник пьесы жизни, а участник... Мир открылся перед ним огромный, безразличный, но познаваемый, поддающийся горящей в человеке жажде жизни - поприще доступное и бескрайнее, содержащее бесчисленные возможности и потому несущее надежду. Это тогда для него стало ясно человеческое назначение теснить Смерть, ибо человеку это удаётся, а больше этого некому делать. Это-то и привело его вскоре к гласному отказу от вековечного атрибута воина - от поединка, от дуэлей. Мы не щепка, не игрушка стихий, не заброшенный и обречённый в жерновах Мирозданья крошечный мыслящий комочек. Человек способен проложить свой путь! И должен проложить, ради того и тех, кого он любит, а не лететь сухим листом, куда понесут обстоятельства!
  Алексей ещё постоял у окна, впитывая шёпот ночи, скупые уколы света, запахи, дуновение ветерка. Его могучая натура овладевала ситуацией. Клубок ещё недавно повелевавших им воспалённых мыслей и чувств съёжился до размеров едва приметной в сознании точки. В голове отлегло, будто сняли давящий чугунный обруч. Глаза были сухи и горячи, как и всё тело после прошедшей лихорадки. В мозгу замелькали впечатления дня - лица, фразы... Внимательный взгляд Торнау, грустные и о чём-то вопрошающие глаза Анны, встревоженное лицо Маратынина, раздосадованная и в конце даже гневная гримаса Налимова и, наконец, брезгливо скривившийся рот Мишеля, выплёвывающего жёсткие как булыжники слова... Как он мог быть таким озлобленным, таким жестоким - он, нёсший в стихах такую нежность, такую тонкость чувств? Да, он действительно сильно изменился по сравнению с тем, что было два года назад. Исчез интерес в глазах, исчезло внимание и предупредительность, проявлявшиеся даже по отношению к нему, зелёному юнцу Алексею, не говоря уже о Петре Васильевиче, в его тогда ещё простой солдатской шинели, которого поэт почитал уж никак не менее, чем героя.
  Что же произошло? Говорят, что творчество художника - зеркало его души. Особенно в поэзии, особенно в лирике. Алексей хорошо знал творчество Мишеля. Обычно времени на чтение не хватало. Но эту ситуацию неожиданно изменили поездки по "киселёвским" делам. Тысячи вёрст складывались в часы, дни, недели и в конечном итоге даже месяцы, проведенные в пути.
   У Алексея был небольшой сундучок, крепко привязанный ремнями к стенке внутри экипажа. В нём лежали вперемежку новые пьесы французcкой восходящей звезды Hugo, новаторские романы Вальтер Скотта, зачитанные молодым князем почти до дыр "Размышления" Сади Карно, выводящего из принципов работы паровых машин новый взгляд на природу мирозданья, выявив нём "направление", а не просто бессмысленное "вечное возвращение" на месте. Были там "Записки" Лондонского королевского общества, в особенности касающиеся развития техники оптических и астрономических наблюдений, в которых молодой князь уже давно считал себя профессионалом. Там же размещались книги и журнальные вырезки с сочинениями Мишеля, от которого Васильчиков особо много ждал, как от преемника Пушкина. К вырезкам даже удалось добавить писарскую копию ещё не опубликованного "Демона", которую мать раздобыла для Алексея после публичного чтения поэмы при дворе. Сундучок хоть как-то примирял князя с русскими дорогами, бесконечными и изматывающими даже зимой, когда открывался самый комфортный в России санный путь. Лёжа на меховых шкурах в плывущей в снегах по дорожным ухабам кибитке, в скупом зимнем свете, проникающем через крошечное застеклённое оконце, Васильчиков читал не торопясь, вновь и вновь возвращаясь к сильным местам и сопоставляя их со своими впечатлениями от встреч с поэтом...
  Они познакомились, правда, весьма поверхностно, в Петербурге, на ночных интеллектуальных бдениях в молодёжной компании у Шувалова. Мишель был заметно старше, у него был свой круг, и он заглядывап лишь изредка. Он тогда впервые собирался на Кавказ открывать экзотические страны и добывать воинскую славу. "Les grands noms se font a l"Orient",- повторял он слова Наполеона, то ли в шутку, то ли всерьёз. Это было время мужественного утверждения человеческого достоинства в его стихах, время сказа о Бородино и песни про купца Калашникова, а также знаменитой трагичной и всё же вопреки всему оптимистичной оды "На смерть поэта".
  Затем в его творчестве произошёл поворот... Причины его скрывались где-то в личной жизни и были неведомы Алексею, так как жизнь поэта проходила вдали от него. Но творчество указывало на какой-то трагический слом совершенно отчётливо. Из-под пера Мишеля, от его души пошёл нарастающий вал отчаяния, разочарования - даже в героике, даже в любовной страсти и уж конечно в людях, в человеческих отношениях.
  Жажда воли или, скорее, своеволие, индивидуализм и какая-то озлобленность героев его романа и поздних больших поэм достигли гипертрофированного, даже патологического масштаба, смешанные, вместе с тем, с предчувствием и даже знанием неизбежности поражения. То, что наполняло энергией поэта - война и любовь, - обернулось пустышкой для него, не скрывающей в себе смысла. Оставалась разве что литература, поэзия. Но литература это отражение пламени, горящего внутри, а этого пламени-то уже и не было. Разве что мерцал небольшой отблеск не пламени, а просто таланта, гранящего всё, к чему прикоснётся, в брильянт.
  А сейчас!? Что с ним сейчас?!
  Васильчиков торопливо вернулся в комнату, высек огонь, зажёг свечи и вынул из кармана мундира листки, переданные ему Налимовым при расставании... Склонившись к свету, стал один за другим медленно выкладывать их на стол, выхватывая взглядом строки: ..."Уж не жду от жизни ничего я", ... "один и без цели по свету ношуся давно", ... "некому руку подать", ... "Я хочу свободы и покоя", ... "Прощай, немытая Россия...Быть может, за стеной Кавказа сокроюсь"...
  Алексей сел и, и придвинув ближе шандал, перечитал тексты медленно, сгорбившись над столом, сжимая в руках листки...
  Поэт был в беде...Надежда покинула его...
  И вот, вместо полка он оказался здесь, в Горячеводске, перекатывается в этой пустой мельнице курортного beau monde. Когда белый свет не мил! А тут мы с Налимовым, с нашим воодушевлением, тоже, как оказалось, вознамерились предложить ему ничего иного, кроме мелочей жизни, в которые он не верит. Да и никогда, собственно, не верил. Как он выкрикнул вчера в лицо Налимову, что чтил его именно за смелую попытку захвата власти, coup d"etat, а не за что-нибудь иное. Мишель просто не принял мужицкую деревню за спасительный берег. Счёл такое предположение неумной, а то и оскорбительной шуткой, или вообще приметой душевной убогости...
  ...Мы мешаем ему, весь этот свинцовый дольний мир мешает ему... Он боится растратить жизнь на бессмысленные мелочи... Боится и в то же время тратит... Ибо не нашёл иного. Мишель в беде! В самой тяжкой беде для мыслящего человека, который по своей природе не может довольствоваться готовыми рецептами...
  Но почему такая категоричность, пренебрежение? Такая уверенность, что ещё вчера заслуживающие внимания люди, теперь наверняка ничего нужного сказать не смогут? Что он там вычитал у этой журнальной души Краснинского, который, по словам Петра Васильевича, так обхаживал поэта всё последнее время?
  Алексей выпрямился и на минуту замер на стуле, что-то обдумывая. Взглянул на свой всегда выкладываемый на ночь на стол верный командирский брегет. Было чуть более полуночи. Затем встал, накинул и затянул поясом загодя приготовленный Титычем лёгкий летний долгополый халат и взял в руки свечу в маленьком глиняном вазоне. Проходя коридором, слышал за стенкой мелодичный храп сморенного конной прогулкой и последовавшими обильными возлияниями Бецкого, лёгшего спать рано. Спустившись по тесной скрипучей лестнице, стукнув, вошёл в комнату прислуги. Половой вскочил босиком, вытянулся.
  - Василий ещё не спит?- спросил Алексей.
  - Никак нет. Хозяин обычно ложатся поздно.
  - Будь добр, позови.
  - Слушаюсь.
  Половой сунул ноги в истёртые плетёные тапочки и исчез за распахнутой дверью в черноте ночи. Через минуту, преодолевая стрёкот цикад, из темноты сада послышались приближающиеся торопливые шаги сразу четырёх ног. На пороге появился Ставридис.
  - Василий, у тебя есть книги, журналы?
  - Так точно. И много - господа, уезжая, обычно оставляют,- голос гостиничного метра звучал глухо, с едва заметным акцентом.
  - Где они? Я хочу выбрать.
  - В сенях, в сенях. Сразу при входе, за занавескою,- Ставридис зажёг от горевшей на столе масляной лампы запасный двусвечный шандал.- Пожалуйте за мной, ваше сиятельство.
  В окружении беззвучно скользящих по стенам огромных теней они прошли коридорчиком в соседнее помещение, преодолев один за другим два порога. Ставридис сдвинул занавеску, открыв прикреплённую к стене широкую полку, уставленную высокими стопами газет, журналов и книг. Алексей сунул руку в темноту наугад и взял первое попавшееся. Это была весьма привлекавшая читателей публикацией романов с продолжениями парижская Le Siecle. Он сунул её обратно. Взял верхнюю книжку из соседней стопки. Ставридис приблизил шандал. На сей раз было точное попадание: "Отечественные записки", зима 1841 г. Взял следующую: ещё точнее - номер журнала со статьёй Краснинского. Васильчиков отобрал всё, что имелось этого издания, укладывая книжки журнала на вытянутые параллельно руки полового. Втроём они поднялись в комнату постояльца.
  - Молодец!- сказал князь Ставридису, оставляя у него в руке серебряный полтинник.- Вели принести ещё свечей,- развернулся, удобно уселся и углубился в чтение, отринув всё остальное - навык, усвоенный ещё в отрочестве.
  
  Неотрывно просидев часа два, согнувшись над столом и быстро листая страницы, Алексей, наконец, откинулся на стуле, уставившись на пламя свечей невидящими глазами. Потом окинул общим взглядом разложенные на столе журналы, пытаясь соединить только что прочитанное в одно целое. Впечатление было неожиданное. О, конечно, там было много литераторских славословий в адрес Мишеля, даже слишком много красноречивых доказательств и без того очевидного. Панегирики перемежались обычной межжурнальной грызнёй. Всё это было вполне ожидаемо. Но постепенно между строк всё яснее проступали как бы железные обручи, держащие изнутри весь текст, шаг за шагом возводимое железное чудище, старающееся захватить в свою власть и читателя. Мишель, его душевная неприкаянность, его, как он сам о себе сказал, "скитальчество", его глубокая разочарованность жизнью явились настоящей находкой для Краснинского, стали союзником в сплетаемом критиком доказательстве мрачной, безотрадной ситуации в России, обрекавшей на душевную пустоту россиян и лишавшую страну доброй перспективы. Ну что ж, собственно так же оценивал ситуацию и сам Алексей и, насколько он знал, Пётр Васильевич, и многие их друзья - и были озабочены ею. Об этом было много разговоров, но не только. Шли поиски, предпринимались отдельные практические шаги. Вот как раз об одном таком, причём, довольно крупном шаге, Алексей вчера у Налимова и пытался рассказать. Цель была в том, чтобы подтянуть низы к верхам, распространить "самодеятельность" россиянина как можно шире, и не бумажкой-указом, а практическим освоением. Этим в русскую жизнь шаг за шагом вводилось что-то действительно новое, несущее раскрытие сил.
  Но Краснинский делал из негативной оценки ситуации совсем иные выводы. Талант разочарованного Мишеля, его творения нужны были литературному критику как молот - 3крушить оппонентов и за ним продвигать критический отдел "Отечественных записок", а ещё конкретнее, его самого, словообильного г-на Краснинского, на пьедестал нового пророка России. Молот нужен был помощнее, ибо в своих размашистых намерениях пророк, как и положено, выходил далеко за пределы журнального мирка, нацеливаясь резко перекроить общественный строй. Обычная вроде бы обывательская межжурнальная грызня, оказывается, была первым актом грызни в общероссийском, а то и мировом масштабе.
  Намерения были куда как радикальны, но если приглядеться, направлены-то они были назад, на возобновление старого, заплесневелого неравенства, двусословности, но с новым составом участников. Краснинский делил население страны на две части. Одна, маленькая, объединяла в себе только "избранных", "понятливых", или по-французски intelligentes, имеющих врождённую способность постигнуть истину, приносимую философией и "подлинным" искусством, и, отсюда, давать верное направление развитию своей личности и преобразованию России. Ко второй части, значительно большей, пророк относил "людей, обделенных от природы эстетическим чувством" и включал в неё всех прочих российских обывателей, в том числе почти весь образованный привилегированный класс и правящую верхушку, которых именовал "толпой", "филистерами", "ограниченными людьми", "узкими лбами", истину постигнуть не способными. А значит, не способными правильно направлять жизнь страны и даже свою собственную жизнь. Читателю давали понять, что Россией управляют люди, не достойные этой роли... Впрочем, при внимательном чтении обнаруживалось, что окончательный состав обеих групп определял сам Краснинский, относя к первой главным образом верных читателей "Отечественных записок", а точнее, своих статей. Многих поклонников Мишеля, Пушкина, Гоголя, но противников "Отечественных записок" он зачислял в "толпу".
  Особенно тревожащим было то, что критик резко и как-то истерично "обнаруживал" и подчёркивал: что "толпа" ненавидит "понятливых", а "понятливые" не могут не презирать "толпу". И даже как доказательство приводил обращённую к "толпе" строфу из Мишеля, жаждущего "смутить веселье их и бросить им в глаза железный стих, облитый горечью и злостью". Ну, что ж, он так чувствовал. Но в себе Алексей не ощущал ни презрения, ни ненависти и не видел их в других. Напротив, повсеместным был интерес к стихам Мишеля и восхищение ими. Разве что высказывалось сожаление об их нередкой мрачности и печали. И поэтому Васильчиков пытался понять, для чего Краснинскому понадобилось презрение и ненависть выдумывать и разжигать. Получалось, что не иначе как для эмоциональной поддержки дальнейших собственных размашистых действий. А это уже напоминало нагнетание эмоций при происшедшем по историческим м меркам не так давно в ведущей европейской стране крупнейшем и кровавом перекраивании общества - описанные Тьером истерики якобинцев в Конвенте по поводу "врагов народа" в период "большого террора", когда гильотина работала не переставая. Им тоже сначала нужно было переименовать инакомыслящих во врагов...
  Похоже, что "отцы гильотины и г-н Краснинский с его единомышленниками - одного поля ягоды, разве что последние ещё не дозрели... Но судя по ошеломляющему росту тиража "Отечественных записок", количество желающих попасть в число "понимающих", покомандовать и ощутить чувство превосходства над другими было немалым. Выигрыш представлялся несомненным. Ведь остальные оказывались чем-то вроде "человеческой глины", из которой "понимающие" будут лепить историю. Для подавляющего большинства россиян, действующих в сферах науки, хозяйствования, государственной, общественной и армейской службы, нравственного совершенствования, повседневных межчеловеческих отношений, литературный критик провозглашал недоступным самостоятельное достижение истины и достойной жизни.
  Это была неправда. ...
  Неправда под пером восторженного пророка рядилась во все сверкающие одежды гуманизма и цивилизации. Их блага предлагалось только протянуть руку и взять. "Любить свою родину,- писал Краснинский,- значит пламенно желать видеть в ней осуществление идеала человечества и по мере сил своих споспешествовать этому". Очень красиво сказано и вроде бы глубоко нравственно звучит ... Если поверить в ту нелепицу, что будто кто-либо может загодя судить, что из национального полезно для человечества, а что нет. И что станет чрезвычайно полезным при дальнейшем развитии. Забавен этот примитивный и воистину "теоретический" призыв новоявленного русского пророка присоединиться к "идеалу человечества", как к чему-то заведомо и отдельно от повседневного хода жизни существующему. Ведь Краснинский пишет эти строки, ни секунды не сомневаясь, что "идеал человечества" состоит в вычитанной им по случаю книжной премудрости, помноженной на его и его друзей амбиции и буйную фантазию. Для князя Алексея, выросшего в среде администраторов и воинов и воспитанному суровой школой научной эмпирики, было совершенно очевидно, что нелепо предоставлять суждение об истине некоей узкой группе лиц вместо текущей практики жизни...
  Неправда поднималась над страной, как водится, пением Сирены, которому, по определению, невозможно противостоять. Конечно, неправда могла появиться и разрастись только в обстановке смятения умов, как разрастаются первыми бурьяны на развалинах прошлого. Россияне уже бежали в поисках истины или хотя бы свободы и покоя, кто на Запад, кто на Восток, кто в прошлое, кто в будущее, кто в утопию, кто, наконец, просто в более благоустроенную реальность...
  - А может и ты, Лексей Ларионыч, сбежишь куда-нибудь? - пробормотал, усмехаясь, Васильчиков, сам не зная, говорит ли он это в шутку или всерьёз. "Куда-нибудь - уже беззвучно бежала дальше мысль - в другую страну, благоустроенную, с уже решёнными проблемами. Чтобы прожить жизнь попроще, послаще. Отказаться от своего удела. Отказаться от ответственности в одной стране и не брать её на себя в другой, чужой...
  Денег на это хватит. Вон Анри Девиль, француз русской службы, командующий взводом у них в полку, рассказывал недавно, что на его родине средней руки рантье со вкусом бездельничает вместе с семьёй на три тысячи франков годовых. А у тебя, князюшко, после раздела наследства отца осталось дохода ведь втрое больше! Почему бы тебе не поселиться где-нибудь в Баден-Бадене или Ницце, вкушать по утрам кофе со сливками, совершать променад по мощёному плитами гладкому тротуару с эффектным видом на море или на горы и сидеть ежевечерне со своей порцией перно со льдом в уличном кафе под медленно темнеющими небесами, дыша благорастворённым тёплым воздухом Европы? Раз мы по культуре своей европейцы, а страна проживания оказалась дремучая, давайте разбежимся отсюда! Да уже разбегаемся! Немало людей с деньгами жуируют, наслаждаются или даже, с комфортом устроившись в Европе, поучают оставшихся, как надо перестроить русскую жизнь. Разбежимся как тараканы или крысы с тонущего корабля. Во всяком случае те, кто в силах..."
  Алексей ощутил, как внутри него поднимается чувство гадливости. "Ну хорошо, хорошо,- торопливо побежала дальше мысль, стараясь не терять инициативы.- Пусть только что описанное - это бессмысленное существование, тоскливое, невыносимое для тебя. Но есть же другие варианты. Ты, как и весь твой класс, направленный мощной дланью Петра, усвоил европейские нормы жизни, облик, поведение, речь. Ты всесторонне образован, владеешь четырьмя языками, приучен к труду и находишь в нём наслаждение. Ты умеешь наблюдать небо. Пробовал себя, и успешно пробовал, в отливке, а затем и шлифовке параболических зеркал. Почему бы тебе не устроиться астрономом или техником-телескопистом в один из европейских университетов? Прогуливаться по университетскому парку, чинно раскланиваясь с коллегами, многие из которых - люди выдающихся знаний и труда, ощущать себя специалистом, мастером своего дела, двигающим вперёд науку, несущую несомненно колоссальный смысл? Ведь это, надеюсь, не вызывает в тебе отвращения?"
  "Конечно, нет!" - Алексей почувствовал, как беззвучно шевелятся его губы в ответе, с трудом расцепил сжимающие край столешницы затёкшие пальцы, повернулся. "Конечно, нет! Это было бы замечательно!" - повторил он почти вслух, в то же время почему-то понимая, что на самом деле этого не произойдёт.
  Васильчиков отодвинул стул и снова прошёл в черноту галереи, к звёздному своду ночи, постоял у распахнутого окна, вдохнул запахи невидимого сада...
  Что-то мешало окончательному приговору...
  Перед ним вставали ряды глаз, окладистых бород, стена серых домотканых зипунов и портков, над как бы вросшими в пыль деревенской площади лаптями - обычная картина его недавних долгих поездок по России по делам киселёвских реформ. Просторные общинные нивы на отлогих холмах, сверкающие водой и новорожденной травой поймы бесчисленных рек, крестьяне на покосе, со свободным взмахом рук и не боящейся преград косы... Плотная толпа мужиков, собранных посреди села у церкви для встречи начальства - рослые, широкоплечие, стоящие без шапок. Лица доверчивые, почти детские, но в то же время серьёзные и чуть тревожные: не для суда-расправы ли едут? не открылись ли какие вины, недоимки? не наложат ли более тягости? Они принимали его как посланца батюшки царя - своего единственного защитника... Но знали, что слуги его, которых он присылает править ими, часто бывают лихие и несправедливые, да и бестолковые тоже... Взгляды обращены к нему с ожиданием, похмурневшие в бедах и тяжком труде, но исполненные готовности и упорства.
  Алексей не мог их покинуть, отвернуться. А как же Выбити?! Как же его глубокие озёра? Каменистые быстрые прозрачные реки? Бескрайние леса? Как же волшебные мелодии вальсов Шопена, вырывающиеся из-под мастерских пальцев мамы и летящие над зелёной и синей поймой Колошки, образуя такую неповторимую смесь природы и искусства, которая формирует человека на всю жизнь? Но даже не это самое главное - мало ли кому приходится покидать места своего детства!
   Как же пылающие одиночеством глаза сестёр, которые до сих пор остаются там в оторопи перед скоро несущейся каруселью жизни, не протягивающей им руки? Как же робкие и сосредоточенные личики крестьянских ребятишек, вскакивающих с осенней слякоти в сени господского флигепя, сбрасывающих свои армячки и мокрые лапти и в старых, скопившихся за десятилетия господских домашних туфлях торопливо проходивших в комнату учительницы, специально нанятой для занятий с ними? Как же задуманная им сельская школа с высокими светлыми окнами, за которыми лежат зимние заснеженные поля, и красные ягоды рябины трутся снаружи о стекло, а в классе гудит огонь в печке, на стенах висят карты материков, океанов и созвездий, а посредине, рядом с учительским столом стоит чудо современности - телескоп? Как же вводящая в родную письменную речь "Азбука", которую он начал составлять перед уходом в армию? Как же озабоченные лица мужиков, приходящих обсуждать виды на урожай и порядок распределения посевов, которые раньше вместе со старостой и приглашённым из Новгорода агрономом решал отец, а теперь должен будет решать он?
  Первые проблески его сознания были одновременно осознанием себя частицей большой фамилии, мощного родового дерева, уходящего вековыми корнями в родную почву. Первые слова, которые он слышал, были достигавшие колыбели, а потом детской комнаты многочисленные имена родичей, их забот, дел, обсуждение семейных событий, упоминание родовых преданий. Само его появление на свет и надёжность его детского мира сложились как сочетание сильных характеров отца и матери, для которых верность своему выбору и готовность идти на уступки друг другу входили в чувство любви, сплавившей воедино их отношения с первых шагов.
  Его будущий отец, сын видного екатерининского военачальника, лейб-гвардии штабс-ротмистр Илларион Васильчиков как раз в год перед вторжением Наполеона был отправлен, выражаясь по-кавалерийски, для "ремонта" - отбора и массовой закупки - лошадей для всей 2-й армии на Дон. В предложенном для постоя под Новочеркасском большом и красиво прибранном доме казачьего сотника Данилы Петрова, доброго хозяина и георгиевского кавалера, и его жены Иустиньи Фёдоровны штабс-ротмистр увидел их 17-летнюю дочь Татьяну. По собственному ли желанию, случайно или с благословения родителей она оказалась на виду у квартировавших офицеров... Хотя в доме прислуживали горничная и кухарка, дочь выходила из светлицы помогать матери на кухне и при подаче на стол. При виде её нельзя было отвести мужского взгляда. Движения плавны и сильны, как у степной кобылицы, стан гибок, пшеничная коса до пояса, взгляд смелый, приветливый и исполненный достоинства, в углах красиво очерченного рта смешинки, говорящие о весёлом нраве, движения быстры и свободны, любое дело в руках горит. Её красота и прочие достоинства сразили боевого гусара - штабс-ротмистр заслал сватов.
  Этот внезапный мезальянс шокировал родню. Как едко заметил дядя Димитрий: "Belle fille et méchante robe trouvent toujours qui les accroche (Красивая девушка и плохое платье всегда находят, за что зацепиться)". Но сам глава семьи старик-отец, екатерининский вельможа и генерал-аншеф в отставке, Василий Васильчиков во время всех этих пересудов о выборе сына молчал, но каждый раз при виде невестки в самой глубине его прикрытых седыми косматыми бровями глаз загорался задорный огонёк.
  Невестка оказалась доброй, весёлой и сноровистой. Знание языков, светского этикета, умение одеваться, тонкости светского поведения, искусство ведения фамильного дворцового хозяйства прирастали к ней, как врождённые. Молодой муж, лишь пробыв пару месяцев дома, сдал жену на попечение матери и ранней весной 1812 г. поспешно выехал в армию: Наполеон уже совершенно неприкрыто собирал силы вторжения за Неманом. В последующие несколько лет штабс-ротмистр, потом ротмистр, полковник Васильчиков участвовал почти во всех важнейших сражениях и наезжал домой только урывками, обычно зимами, завёрнутый в уже потрепанный, подбитый старым лисьим мехом офицерский плащ, но каждый раз на новом, всегда роскошном вороном жеребце. В 1814 г, раненый в сражении при Бриенне, уже на территории Франции, Илларион Васильевич был произведён в генералы. Но только спустя несколько лет, когда обстановка в Европе стабилизировалась, и стоявшие там русские войска были отозваны, генерал-майор Васильчиков, получив командование лейб-гвардии гусарским полком, вернулся в Россию и забрал жену из имения на место службы в Петербург. На тогда ещё только застраивавшемся Литейном проспекте был возведён дом, ставший новым родовым очагом. Там и появился на свет Алёша Васильчиков. Звучавшие над колыбелью голоса родителей, весёлые и любящие, были первыми звуками мира, в который он вступал жить.
   Натруженные руки няни, простой крепостной женщины, загораживали его нежное детское личико от жара и холода столь же заботливо, как и материнская рука. С молоком кормилицы он впитал соки родных полей, лесов - те же, что питали его крестьян. Зимами - запах талого снега в сенях, уютный треск дров в печке, розовогрудые снегири, прыгающие по заснеженным ветвям елей за высокими "венецианскими" окнами главного зала дедовского дворца. Летом - мокрые от росы шпалеры красной и жёлтой малины, тянущиеся вдоль троп, по которым они ходили на рассвете с птицеловом Степаном на луга ставить силки на перепелов. Огрубленное армейской жизнью и тысячами дней в походах лицо отца, которое неизменно согревалось чуть заметной волной тёплого чувства при каждом сыновьем успешном детском шаге, верном подростковом поступке, самостоятельном юношеском выборе.
  Отец с полным вниманием относился к жизненным поискам сына, к его мужанию. "Человек живёт не для удовольствий и печалей,- говаривал генерал,- а для дела, настоящего дела, которому стоит отдаться до конца". Таким делом была для него служба царю, а значит России, в том числе и врученным ему для этой службы крестьянам. Плечом к плечу с молодым императором он прошёл всю страшную морозную ночь с 13 на 14 декабря 1825 г., когда стало известно о готовящейся инсуррекции гвардейских полков, когда совсем не ясен был размер заговора, и кто кого поутру поведёт на плаху. И так он вёл себя во всём. "Если служить, то служить честно, или не служить вообще!".
  Алексей помнил тот несчастливый год, когда в нескольких северо-западных губерниях разразился ужасный мор скота. Отец как раз тем летом залечивал раны, полученные в последнюю балканскую кампанию во время сражения под Силистрией, где его корпус опрокинул турок, внезапно появившись на поле боя после скрытого форсированного марша, и потому задержался в имении на всё лето. Алеша помнил, как закапывали десятки, сотни раздувшихся трупов лошадей и коров.... Скорбные молебны в церквях, заплаканные лица крестьянок... Под угрозой оказалось благосостояние самой княжеской семьи.
  - Нет,- сказал отец, выслушав управляющего, предложившего ряд жёстких мер, чтобы сохранить барские интересы, и, отстранив жестом помощь подскочившего "дядьки", сам встал, поморщившись и, что было силы, вцепившись в подлокотники тяжёлого кресла.- Мы должны поступить по справедливости, помочь всем дворам, пострадавшим от падежа. Пусть в этом году останемся без дохода.
  Затем, опираясь на плечо десятилетнего Алексея, перешёл в соседнюю комнату и сказал поднявшейся ему навстречу матери: " La mere (матушка), нам придётся отказаться от наших планов на этот год". - "Но, мой дорогой, это совершенно невозможно. Для восстановления здоровья тебе просто необходимо пройти курс лечения в Карлсбаде. Доктор Лемберг ждёт нас". - "Выздоровею так", - ответил отец и решительно махнул рукой.
  Император не только любил Васильчикова, но и чтил его.... "Ты, любезный Ларион,- писал Николай Павлович в письме, попавшем на глаза Алексею при разборе бумаг умершего отца (письмо сопровождало присланные с фельдъегерем на отзыв отцу материалы очередного проворовавшегося губернатора), - ежели болен, то отложи пока это дело. Сделаешь потом, когда выздоровеешь. Но мне важно получить твоё мнение, потому что ты всегда говорил мне правду". В конце жизни сильно хворавший князь, уже не надеясь выздороветь, преодолевая боль и кровохарканье, просматривал бумаги и давал отзыв. На похоронах генерала в Александро-Невской лавре присутствовала вся императорская семья и высшие сановники государства, собравшиеся по указанию царя, несомненно ощущавшего, что он хоронит героическую уверенность вчерашнего дня...
  аОтец выполнил свой долг до конца, как он его понимал. Теперь пришла очередь понять, в чём этот долг состоит, уже для него, Алексея. Глазами крестьян, ждущих от него слова посланца царя-батюшки, глазами его малолетних сестричек, за лесами, за долами, в отдалённом поместье гадающих о своей доле, глазами солдат, обращённых к нему перед атакой, глазами отца - самого дорогого человека на земле - сама Жизнь смотрела на молодого князя, как на своё продолжение. Он не мог себя увидеть, представить отдельно от этого. Он был всё это вместе! И неумение слагать вирши, да и интересоваться ими вовсе не умаляло в его глазах достоинство этих людей. Как Эдип стоял Алексей перед Сфинксом-народом и должен был разгадать его загадку и тем найти для него и для себя выход из леса прошлого.
  Как далеки были от этого злобное величие Демона, дикая воля Мцыри, гипертрофированное тщеславие Печёрина! Что дала им столь скудно понятая свобода? Что она может дать другим? А ничего, кроме пустоты! И уж наверняка не даст покоя. Ибо к своим 20-ти с небольшим годам Алексей уже знал, что телесный покой довольно быстро оборачивается душевным непокоем. А свобода, освобождение от других людей, их забот и требований столь же быстро оборачивается утратой интересов, а значит бездействием, тупиком и отсюда тоской, т.е. тем же непокоем. "О мой дорогой,- сказала ему как-то подруга его матери, мудрая седая графиня Закревская, услышав об его юношеских исканиях,- нет ничего печальнее полной свободы".
  Глубокая усталость и даже отчаяние охватило Алексея. Он согнулся на стуле, прильнув разгорячённым лбом к столу. Дышать было трудно, перед глазами ползли чёрные пятна...
  Здесь нет дороги!
   Лишь пустота, в которой и обретается этот Демон - всё, что осталось от придумавшего его человека. Этот импотент, потерявший способность двигать дальше жизнь. Пытающийся погреться у костра человеческих чувств... Но по-прежнему непримиримый...Просто потому, что пуст и внутри ...
  "Но ведь Иисус же вернулся,- прошептали Алёшины запекшиеся губы, царапая кожу лежащих под ними сцеплённых рук и чувствуя слёзы, неудержимо катящиеся из глаз. - Ну, пусть не бог, пусть человек Иисус - тем более - вернулся же за остальными. Познав истину, не унёс её с собой. Значит, в этом справедливость, в этом правда. Она собой становится, только если для всех...".
  "Мы должны беречь друг друга, - шептал юноша сквозь слёзы.- ...Если двигаться бережно, то можно забрать с собой всех... Из сострадания, конечно. Но это ещё не всё. Мы, великороссы, народ крайний. Каждый раз, когда орда надвигалась из Великой Степи, не было возможности отбиться от неё в горах, укрыться за морями, отступить в тёплые края. Нет здесь ни гор, ни морей, а дальше за Великой Русью лежит ледяная пустыня. И дорогу нашествию перекрывали своими телами, потому что её нечем больше перекрыть. Почвы скудны, зима до-о-лгая, по лесам бродят банды ушкуйников. Как всё это можно преодолеть? Только всем "миром", "обчеством", только особым рядом жизни, заступничеством друг за друга. Мы, русские, соединились особым заветом ...общего дела, ... того, что в народе называют "правдой". И тут даже свою собственную маленькую жизнь положить мало. Подумаешь, жизнь положил! Если без мысли, без муки, без смысла, то невелика заслуга! Нет! Тут нужно большее, куда большее - тут надо не сплоховать! Не просто пожертвовать собой, а победить и вытащить воз!"
  Алёша распрямился, отёр лицо, повёл плечами и понял, что его ночь отчаяния закончилась. Он, князь Васильчиков, этой "немытой России" сказать "Прощай!" не может и не станет этого делать, чтобы ни несло с собой будущее...
  За распахнутыми окнами галереи контур вулкана уже отделился тёмной массой от светлеющего небосвода. Это значило, что к Пятигорью с востока подкрадывался рассвет. Вытянув на простыне своё измученное тело, Алексей засыпал с мыслью о том, как взять с собой Мишеля?.. "Ему сейчас больно и одиноко... Как подойти к нему с примирением, которое он бы принял?". Через минуту юный князь забылся коротким тревожным сном под разгорающимся светом неудержимо входившего в свои права следующего дня.
  
  
  
  V
  
  Освежающий сон так и не снизошёл на Алексея - не умолкающий где-то внутри сигнал тревоги заставил подняться... Приведя себя в порядок, он вышел в общую для всех троих постояльцев комнату, которую Ставридис, явно преувеличивая, называл залой.
  Слепцов стоял у окна в форменных брюках и рубашке, прихлёбывая чай. Правая рука его была по-прежнему согнута в локте, но на сей раз с особой тщательностью прижата к груди и подхвачена широкой чёрной лентой. Конный поход, а ещё в большей мере вчерашняя ночная пирушка с друзьями не прошли капитану даром - старая рана разболелась...
  Неожиданно, препровождаемый половым, в залу вошёл Торнау и сразу же стал извиняться:
  - Я тут мимоходом и воспользовался занести мазь Глебу Станиславовичу. Тут ещё Бальзам Парне... - добавил он заботливо, - общеукрепляющий. Настоен на 15-ти травах. Мною собственноручно изготовлен и неоднократно проверен в действии.
  Развёртывая свёрток и продолжая говорить, Фёдор Фёдорович, как бы невзначай, повернулся к Алексею и окинул его быстрым испытующим взглядом. Дело в том, что вчера Налимов за их обычным с доктором файв-о-клоком рассказал о закончившейся почти ссорой встрече с Мишелем. Затем доктор Андриевский, с которым Торнау вдвоём снимали просторную и удобную для приёма пациентов квартиру у Николаевских ванн, уже поздно вечером вернувшись от Вершининых, упомянул о громогласно исполненном поэтом под аккомпанемент фортепьяно оскорбительном экспромте в адрес Васильчикова, произведшем крайне неприятном впечатление на всех знавших молодого князя. Тут уже Фёдор Фёдорович не на шутку встревожился. На рассвете он послал посыльного с запиской к Дашковой, чувства которой к Алексею, уже давно для него были куда меньшим секретом, чем для самого князя. Вот почему уже ранним утром они вдвоём оказались перед флигелем Ставридиса. Было решено, что сначала в эту мужскую обитель зайдёт Торнау, и только несколько позднее, что вполне понятно, Анна.
  За прошедшую ночь Алексей сгорбился, его всех побуждавший к улыбке румянец сменился землистым цветом щёк, покрытых налётом светлой щетины. Но он сразу протянул руку доктору:
  - Хорошо, что вы зашли, Фёдор Фёдорович! Я не знаю, что делать!
  - Я, Алёша, пришёл присоединиться к тебе, чтобы ты ни решил.
  - Но я не знаю что! Этой ночью я много думал, и окончательно понял, что Мишель в ужасном состоянии. А теперь ещё и в смертельной опасности. Маратынин любит Надиньку Вершинину. Он ещё в отношении себя мог бы стерпеть...
  "Так вот что его заботит!" - лицо Торнау просветлело. А он-то ожидал увидеть зловещие планы мщения и роковые подсчёты обид. Уж как высоко он ставил Алёшу, а всё же недооценил. Мог бы и сам догадаться, чего ждать от юноши, который сумел стать выше общепризнанного обычая чести и сумел добиться, чтобы другие уважали его решение.
  Голос Торнау прозвучал мягко и тепло:
  - Одна наша юная знакомая упросила взять её с собой.
  Взгляд Васильчикова стал ещё напряжённей, и Торнау отвёл глаза, но всё же договорил:
  - Сказала, что не находит себе места - ты обещал зайти, но не появился. Какие-то у неё дурные предчувствия... В общем женские причуды, конечно, но ...не уважить их я не мог - уж больно давно и очень по-хорошему мы знакомы...
  - Анна?!
  Тут, громко постучав и не дожидаясь ответа, вошёл взъерошенный денщик Бецкого:
  - Их благородие велели передать, что только что господин майор вызвал господина поручика на дуэль... Просит ваши благородия не медля прийти.
  Все на секунду замерли. Слепцов поставил стакан на стол, скривил губы:
  - Вот так вот! Добро пешком идёт, а зло на коне скачет... - он пожал плечами. - Если двое благородных дворян решили укокошить друг друга, то вряд ли этому можно помешать.
  В двери появилась Дашкова, сделала несколько шагов и остановилась. Алексей, без тени улыбки, столь обычной в его обращении к ней, крепко пожал ей руку. Затем помог Слепцову одеть форменный сюртук, и они быстро вышли. Анна несколько раз перекрестила их в спину.
  Торнау по отечески обнял её за плечи:
  - Нынче Россия проиграла одну из самых ответственных своих битв - скверное начало. Ей нужны сильные люди с добрым сердцем...
  Анна прошептала, крестясь:
  - России нужен спаситель...
  
  
  VI
  -
  Алексей получил письмо от Налимова всего лишь четыре дня спустя. Но к этому времени всё уже было кончено: тело Мишеля предано земле, а сам князь находился под арестом на гауптвахте до завершения следственного дела и военного суда за участие в дуэли в качестве секунданта. Решение суда, впрочем, могло быть лишь предварительным. Окончательное решение по таким делам принимал обычно сам государь, достаточно сурово относившийся к вооружённым проделкам своих офицеров.
  Гауптвахта, состоявшая при военной комендатуре Горячеводска, была новая, недавно перестроенная и расширенная в связи с растущим наплывом военнослужащих, любивших отдохнуть и погулять на водах, да и в связи с общим ростом численности войск в ходе расширения боевых операций на Кавказской линии. Васильчикова поместили во втором этаже в камере для офицеров, где стояли две аккуратно заправленные койки, из которых одна пустовала. Тишину нарушали лишь скрип гравия под сапогами невидимого часового, вышагивавшего под окнами во дворе и приглушенная расстоянием заунывная песня, напеваемая кем-то из обслуживающей гауптвахту инвалидной команды в расположенном в конце двора солдатском бараке.
  Почти все два дня с того момента, как после похорон и допросов у коменданта его привели сюда, юный князь просидел почти неподвижно на стуле, устремив глаза в стену. Вертикальная глубокая складка пересекла в эти дни и ночи его лоб, как оказалось навсегда. Он казнил себя за то, что допустил эту смерть. ... Да, он призывал сверстников стать выше дуэлей, но "выше" не значит "в стороне". А в этом случае это верно вдвойне. Ведь поэт остаётся на всю жизнь человеком, живущим в условном мире, потому-то так легко парит его душа. Дать его обидеть, это значит дать обидеть ребёнка. Он может не понимать, как глубоко вонзаются его коготки. Шалости великовозрастного дитяти часто отнюдь не безобидны и могут вызвать реальную ситуацию, которая не знает жалости. Тем более, что к этому возрасту вокруг него оказываются отнюдь не только любящие родители и отводящая все беды влиятельная бабушка. Поэт не был готов к реальной жизни, к подлинным подвигу и жестокости. Точно так, внезапно подумал Васильчиков, как бурно всплывший в русском сознании и несомненно повлиявший на Мишеля этот новоявленный пророк из "Отечественных записок" Краснинский и его компания "понимающих", дёргают пантеру-историю за усы, совершенно не способные предвидеть последствия и тем более за них отвечать и годные лишь к роли беспомощных жертв.
  Нелепость возникшей ситуации, судя по всему, была для Мишеля отвратительна. После получения вызова он несколько раз ясно объявлял секундантам, что будет стрелять в воздух, тем самым предлагая снизить уровень сведения счётов. И на огневом рубеже лицо его было спокойно. Он не чувствовал смертельной угрозы, потому что не нёс эту угрозу в себе. Да и вдобавок, судя по тому, что услышал, увидел и прочитал намедни князь, для нынешнего Мишеля и роковой исход был не так уж недопустим. Сложилось так, что он мог сыграть с судьбой в беспроигрышную орлянку, где выигрывал при любом исходе: в одном случае - жизнь, в другом - смерть.
  До самого выхода дуэлянтов на огневой рубеж, до самого обмена выстрелами князь надеялся, что удастся найти повод для примирения или причину отменить дуэль из-за несоблюдения тех или иных формальностей. Но это не удалось. Мишель ожидал, что "Мартышка"-Маратынин уступит, как он уступал всегда ещё с курсантской скамьи, а майор твёрдо решил положить этому конец. Уж слишком противники оказались непримиримы. Несколько раз мелькала мысль разоблачить готовящийся поединок перед властями. Но это не привело бы к цели, а лишь принесло скандал и позор. И именно опасаясь этого позора, два офицера, решившие свести счёты, обязательно довели бы свой замысел до конца. Максимум, что удалось сделать, это развести противников на 30 шагов, да князь в сердцах в последний момент отбросил ударом ноги положенную Слепцовым на траву для обозначения огневого рубежа шапку дальше ещё шагов на пять...
  Дальнейшее происходило, как во сне, из которого князь стал постепенно выходить лишь перед этой стеной, когда заработало сознание. Обрывки мыслей и картинок минувших событий шаг за шагом восстанавливали прошлое. Но завершить эту работу мешал какой-то назойливый и всё усиливающийся стук. Наконец, князь понял, что этот стук идёт не из прошлого. Он поднялся и с грохотом распахнул дверь.
  В проёме стоял дежурный офицер со встревоженным лицом. Увидев арестанта живого и здорового, с облегчением вздохнул. Знавший и уважавший Алексея ещё со времени весенних боёв, в которых им довелось совместно участвовать, дежурный рад был, чем мог, скрасить его заключение. Он не решался пригласить отпрыска столь знатной фамилии, на партию в штос, но усиленно предлагал чай, журналы и готов был послать солдата за любыми покупками. На сей раз он с радостным лицом лично принёс, а не передал через канцеляриста, только что доставленное с нарочным письмо и тут же вышел, не желая мешать почтенному адресату с ним познакомиться. Алексей, с трудом заставляя себя двигаться, вскрыл надписанный Налимовым конверт...
  В первых же строках Пётр Васильевич сообщал, что он всё уже знает и скорбит... Поэта помянули, собравшись, офицеры полка, многие из которых читали его гениальные стихи. Эти тризны по близким и любимым, писал Налимов, сопровождают человека от младых ногтей и до смерти и заставляют скрипеть зубами от бессилия, но и гордиться собратом, который с честью прожил свою жизнь.
  "Однако мысли мои обращены сейчас наперво к тебе, Алёша. Полк наш выступает завтра на заре в Восточную Чечню. Не знаю, когда свидимся с тобою, да и свидимся ли вообще - все под Богом ходим. Неспешность эпистолярного жанра, его замечательная приподнятость над суетой и избыток времени, которым ты, как я знаю, находясь под арестом, сейчас располагаешь, позволяют мне, хоть издалека, сказать то важное, что я так и не сумел сказать раньше.
  Я просто счастлив, что встретил тебя на жизненном пути и узнал, что есть такие люди в новом поколении России. Ты постиг самую высокую поэзию - поэзию жизни, способность придавать ей гармонию. Письмена, которыми ты пишешь, сложены не словами. Люди почувствуют их, а не прочтут. Для поэзии жизни нужен особый талант: мужество, любовь к истине и верность тем, кто полагается на тебя. Насколько я смог узнать, ты и те, кто взрастил тебя, обладают этими качествами в достатке. Именно потому ты можешь писать в книге жизни достойно, направляемый своим верным пониманием человеческого назначения, которое, несмотря на юный возраст, как быть может никому, кого я знаю, свойственно тебе. Поэтому я думаю, что именно ты и такие, как ты, продолжат дело, начатое когда-то моими товарищами. Ведь верность начатому лежит не в способе, которым мы хотели достичь своих целей. Способ был по-мальчишески позаимствован у эффектных офицерских путчей того времени от Риего до Боливара - затей, как вскоре выяснилось, столь же скоротечных, сколь и бесполезных. Верность состоит в сохранении высокого уровня притязаний для россиянина и самой России, содействии её успеху на новом поприще науки и труда, не меньшем по значению, чем честь добытая предками на полях сражений. Ты обещал отцу, что будешь там, где принесёшь Отечеству наиболее пользы. Так вот, это место - не участие в этой вялой войне. Тут Отечество без тебя справиться. Ты можешь большее! Мы должны не "спасать" народ, помещая его в свои фантазии, и уж тем более не приспосабливать к своим потребностям, а помогать ему в его вековом движении. И то, что новый способ есть способ постепенный, пошаговый, лишён блеска, внешней притягательности, требует от следующих ему вдвойне мужества и настойчивости. Здесь нужны готовность к поиску и большое сердце, и это делает тебя моей главной надеждой.
  ... Не сокрушайся, береги себя. Перед тобой ещё целая жизнь, и я уверен, что плодотворная. Путь предстоит долгий. Я конечно, не доживу. Но ты и сам справишься, найдёшь соратников, область и форму для начинаний. В нашем народе лежит великая сила братства и самоотверженности, и её надо умело соединить со светом знаний и тем дать ей ход. И тогда корабль России - особой, мощной постройки - сможет уверенно вступить в неизведанное море будущего, полное, как водится, испытаний, но и свершений, внося достойный вклад в продвижение Жизни, которой все мы служим. Да поможет вам Бог! Навеки твой, Пётр Налимов".
  Тёплая волна накатила к сердцу. Васильчиков поднял глаза от письма в голубое пространство, вливающееся через распахнутое окно. Внизу, в долине лежал почти не видный отсюда город. Зелёное море трав и лесов, которое окружало его, катилось волнами по степи и взгорьям насколько хватал глаз, лишь на горизонте вливаясь в тянущуюся из конца в конец пепельную ленту снежных хребтов Кавказа. Конечно, мир был не так прекрасен и безмятежен, как казался ещё недавно. Но в целом вдохновлял. И был бы, пожалуй, совсем не плох, если б не нужно было его покидать.
  В дверь снова деликатно постучали. Показалось делано насупленное лицо дежурного офицера, который опять, не послав дневального, предпочёл явиться к столь именитому арестованному лично: "Прошу ещё раз прощения за беспокойство, ваше сиятельство. К вам дама - госпожа Дашкова".
  Неудержимая улыбка раздвинула пухлые юношеские губы Алексея, тесня казалось бы навек врезавшиеся морщины последних дней. Где-то в глубине души он этого ждал. Любовь шла своим путём, невзирая на происходящее вокруг, преодолевая его. Это-то и делало её главным игроком.
  Васильчиков встал, оправился, накинул мундир на перекрещенную подтяжками нательную рубаху, пригладил волосы.
  - Проси!
  В дежурке послышался нежный и быстрый шелест шёлка, летящий лёгкий стук каблучков...
  
  
   Старая Русса - Киев, 2014-2015 гг.
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"