(э) - К кому ты обращаешься во множественном числе, я здесь один! (/э)
В этом доме было тихо, бездвижно и уютно, будто в могиле, не считая оглушительного тиканья часов и шороха, с которым передвигалась по дощатому полу старенькая и немощная мать Марии. Назвать Марию крупной духу у меня не хватило бы, но ее бедра, живо и жилисто перекатывавшиеся под цветистой тканью длинной ситцевой юбки, выглядели более чем округло, что странно контрастировало с бритой и бесхитростной головой, исцарапанной, как головы беспризорных подростков, и пегой. Мария с автоматной скоростью пожирала семечки, когда я пришел, и невзначай задела меня ладонью по макушке - я понял, что с моей стрижкой дела обстоят аналогичным ей образом, и незамедлительно вспомнил, что так того требует район, в котором и мне, и ей повезло обрестись. Разница в росте указывала на разницу в возрасте - похоже, мне снова было не более лет четырнадцати, и Мария, вполне тянувшая на все семнадцать, из-за этого обращалась ко мне с надлежащей снисходительностью. Несколько первых фраз удалось прослушать - я слишком увлекся желанием положить на ее крепкую и свежую ягодицу руку - но потом она догадалась, наконец, сесть на стул в кухне, отчего скрылась в силуэтность под собственной тенью, которой ее обеспечивал льющийся из занавешенного окна пасмурный летний свет.
- Огурцы воровать, ну, знаешь, - сказала Мария и вяло хихикнула. - Иногда, впрочем, они сами отдают; иногда это не огурцы.
Деньги, вырученные от продажи краденых с участков овощей, требовались ей на тюбики с клеем, а откуда я это знал, вспомнить упорно не удавалось. Ленивое желание ей понравиться снова делало свое дело - мы шли под интимными грозовыми тучами по пустой проселочной дороге меж рядами частных домов, и мне нравилось чувствовать, как все вокруг на меня скалится, начиная от шелеста ореховых листьев над головой и заканчивая аппетитным хрустом наших собственных шагов. На очередном повороте в руке у меня обнаружилась пенсионерская тачечка с сумкой, доверху груженой пыльными огурцами.
- Что поделаешь, - вздохнула Мария.
Дорога медленно, но верно уходила вверх - когда кроны деревьев отплыли за спину в достаточной степени, чтобы больше не заслонять горизонта, стало ясно, куда и зачем мы идем. На холме, открывшемся внезапно перед нашими носами, грозно и неотвратимо высился католический собор.
Не знаю, как именно это называется - плиты, булыжники, обтесанные валуны - каменный пол, серый, шершавый и величественный, холодил ноги. Не сказать, чтобы нас было много, человек двадцать, мы сидели по-турецки вокруг священника и слушали, хотя я видел что из нас отнюдь не я один только делаю вид что слушаю, пытаясь сконцентрироваться на речах, до того уже заученных, что слова в них не разбивались по смыслу и звучали как одна цельнолитая монотонная песнь. Два десятка бритых голов, свободные призрачные одежды и священник, усталый от своего знания и скорбно несокрушимый в вере. Я скоро понял, что он - женщина, хотя никакие внешние признаки не могли этого выдать, и немало трудов понадобилось ей для того, чтобы добиться такого разительного сходства с немолодым и осипшим мужчиной. Грядущее событие совсем не тревожило меня, я понимал - это же неминуемо, хотя не было для меня ничего очевидней, чем факт пребывания в культистской церкви, родившейся из уст очередной религиозной фанатички, которая банально помешалась на библейских трактовках по причине их смысловой гибкости, и интересовался только, учтет ли она в ряды смертных грешников себя саму, когда подойдет к концу проповеди.
Все проходило более или менее гладко, хотя, по правде говоря, Марию мне было немного жаль. Я стоял совсем рядом и пристально смотрел - наш священник постаралась придать своей сатанинской прихоти вид убогого и незатейливого ритуала. По крайней мере гарантии того, что все мы до того виновны, что искупления можем добиться только пройдя через смерть, она не давала, и даже позаботилась имитацией воли божьей: перед началом казни на шею приговоренного надевалась крахмально белая резинка, под которую священник вставляла оплавленный кусок серого пластика, по форме напоминающий градусник - если в ходе казни данный предмет из-под резинки не выпадет, значит, Всемогущий его смерти пока не хочет. Закрыть глаза на неуклюжую простоту обмана у меня уже не получилось, хотя прочие участники либо не заметили все белые нитки такого приема, либо проигнорировали, ведь в ходе казни руки священника оказывались как раз там, где должна была по идее проявить себя воля божья, так что кусочек пластика неизбежно оказывался на полу раз за разом, и священник становилась все более и более скорбной. Люди вокруг меня раскладывались по полу плавно и безжизненно, как осенние листья, а Марии умирать не хотелось, я видел ее шею в руках священника так близко, что при желании мог бы сомкнуть на ней зубы, я видел вены на этой шее, пластик, резинку, крепкие и смуглые пальцы, сжимающие яремные вены, и пара оставшихся девушек отступила, почувствовав при виде ее сопротивления смутный ужас. Отголоски этого ужаса окатили и меня, это походило на волнение перед экзаменом, и не оставалось ничего, кроме как запхать его вместе с паникой из затылка куда-то поглубже в крестец. Подошла моя очередь, и священник с неотвратимой, неповторимой, молчаливой важностью зашла мне за спину. В казни меня не ожидало ни боли, ни видимого удушья; момент, заставивший Марию поддаться, накатил на виски и отступил, когда мир вокруг меня оглох под громогласными ударами моего собственного пульса в ушах - медленно, медленно, быстрее, медленнее, громче, интенсивнее, я знал - сейчас стихнет, одной рукой цеплялся за другую, чтобы не мешать празднеству, и старался сфокусироваться на зрелище перед глазами - серая кирпичная кладка, огромные стрельчатые окна, пасмурное небо за ними и дождливая прохлада июньской грозы. За ожиданием очередного удара последовала тишина, отдающая тоненьким писком, как в заложенных ушах, тишина огромная, единая и необъятная, наконец намекнувшая - я умираю, руки вокруг моей шеи разжались, поворачивая перспективу вверх, это священник уложила меня на спину, неудобно и холодно, частично на ледяной пол, частично на распростертое внизу тело Марии. Я вдохнул раз, потом другой, громко и судорожно, как астматики, как экстатики - этот звук был единственным, что нарушило прошивавшую меня насквозь торжественную тишину, под которой трещала отдельность, и я понял, что сколько бы раз ни впихивал в легкие воздуха, это уже бесполезно, мое сердце не бьется, и способность вдыхать - такое же дело времени, как ощущение тела, безмятежно чуждого и бесконтрольного. Рефлексы вынудили меня пробовать еще и еще, до тех пор, пока воли на контроль над дыханием не осталось, и я просто перестал, как делают перед погружением в воду - ощущение оказалось странно комфортным, словно я мог сделать это в любой момент своей жизни и таким образом расставить все по местам. Тело тяжелело на глазах по мере своего отмирания, по нему бежали электрические ручейки отнимающихся рецепторов, пальцы терпли, но запас этого времени был так велик, что я не знал, как им распорядиться; сквозь ленивое водяное невмешательство я соскользнул набок, лишившись соседства Марии, и оказался один на один с каменным полом, недвижимыми силуэтами девушек в окнах, тенистыми сводами далеко над головой и тремя стрельчатыми окнами с белыми пятнами пасмурного неба, разбивавшимися на цветные пиксели прежде всего остального. Неужели не могли подставить туда чего покрасивее, думал я по кругу из последних сил, чувствуя, как мягкая и ласковая тишина плавно растаскивает меня в непроглядный мрак - неужели не могли обеспечить меня рыже-бирюзовым закатом, так чтобы спирт и имбирь, или заманчивым небесным разнообразием Рубенса, черт подери, кадр расплывался со сладкой безысходностью и сквозь нее я увидел, как заливается белый в оконном проеме золотисто-розовым цветом, как проступают сквозь него сизые объемы туч, будто кровь по слепку черепашьего панциря, небо просочилось внутрь и расползалось по всем поверхностям, это называлось - мир и покой - я тихо радовался и растворялся, исчезая в хрустальной закатной прозрачности, и выяснил вдруг, что окно не стрельчатое, просто зарешеченное, и нахожусь я в помещении метров восемнадцать от силы, пол подо мной покрыт линолеумом, а стены отвратительно окрашены в грязно-белый, и непонятно было совсем, зачем мне это все после смерти и что именно я должен с ним делать.