Я возвожу забор там, где раскинулось когда-то непроезжее поле, чистая земля; крепость я хочу возвести там, где у корней шуршали мыши, кузнечики спасались от росы поутру на стеблях, а над травой вились стрекозы и - повыше - наполняли воздух жаворонки и прочие воробьи. Прилетал из леса из-под горизонта ястреб, пугал пернатых. Горизонт летом подрагивал и переливался сполохами, ширь здесь жила огромная, и, случись кому пройти по мягкой земле, груди бы не хватило такому человеку, чтобы вместить во вздохе сладостно пахнущее пространство с его мягким, многоголосым звоном.
Почему я строю забор? Вот почему.
Черной нитью пропыхтела по краю поля железная дорога, белыми клубами пара устремился вдаль паровоз с игрушечными вагонами, и ястреб ринулся пугать и сгинул - пера не осталось; отсекли лес от поля. Вдали проблескивала река; над рекою перекинули арки и по воде поплыли масляные пятна.
Пришли во поле люди. Людям жарко, они в каких-то серых картузах и рубахах пятнистых и влажных под жестким солнцем. Люди протоптали в траве дорожки - попрятались мыши в норки. Люди собирались кучками и качали головами. Они оглядывали лес и реку.
Уже не паровозы - лоснящиеся машинным маслом электрические гиганты пролетали по краю поля, и тут привезли бетонные блоки и получилась платформа. Гусеницей изогнулась электричка с круглой мордой, стала вываливать на платформу - мужиков усталых и потных, запахи табака и водки; баб цвета печеного яблока, тележки, сумки и авоськи, стайку девиц в обтяжку. А жаворонки улетели.
Сначала было поле, а заборов - никаких. Люди стали вить мелкие, смешные, нелепые гнезда - кто во что горазд, таскали вороньей повадкой клочки толя, опилок доски, осколки стекла. Заплакал внутри ребенок, залаяла собака. А забора не ставили - вот моя грядка, а вот - твоя; у меня морковка, у тебя - картошка. Вечерами совместно пили водку, ели печеную картошку, пели. Украсилось поле под комариный звон сиреневыми легкими дымками - посидишь так у костерка, в город приедешь - завистливые бледнолицые допрашивают:
- На даче был? Картошку копал? Водку пил? Песни пел?
Покрылось пространство коричневыми спинами. Девицы плескались в речке.
Гаврилов - импульсный человек, коряга, накопал у соседа, кандидата Марковича, пол ведра облезлой картошки - свою проел. Кандидат - трепетная душа, на бесцеремонность обозлился, тихо кричал на крыльце плохие слова и не явился на костерок вечером, оставив сумерки без песен. В тоже время на другом краю поля Люська, молодая супруга князя Алшибая, вдруг заколыхалась наливным торсом, закосилась жгучими развратными очами на плебейского соседа Кирпиченкова-младшего. Князь хотел соперника стрелять, но за отсутствием возможности остыл и тоже кричал плохие слова, но громко и гортанно.
Гаврилов и младший Кирпиченков в одно время - после заката, привезли одинаковые грузовики и сгрузили с них одинаковые ворованные бревна. Столкнулись лбами на реке, нарезая ивняк, курили вместе в каких-то серых картузах и драных майках, хаяли соседей.
- Жмоты, рожи нерусские.
Первые заборы были плетни. Криво торчали из мягкой земли бревна, лоза криво переплетенная зияла брешами, через которые сновали кошки. Кирпиченков месяц старался и спутывал с тщанием гибкие ветки, Гаврилов выпил, плюнул и за несколько суток обнесся абы как, оставив калитку - копать у соседа картофель. Люська раздвинула ветки и проникала в отверстие гибкой кошкой, легкая и бесстыжая.
Глазом не успели моргнуть, как образовались улочки, тропиночки, нашу улицу назвали "Зеленая", соседскую - "Широкая", через Широкую придумали "Березовую", хотя тогда на бывшем поле никаких березок не росло, яблонь понасажали кое-где и все.
С кругломордой электрички ходили теперь не напрямик, петляли, петляли, и вдруг уперлись в ворота - князь набрал на помойке у станции жести, в бревна вогнал ржавые петли, смазав маслом, и стал скрипеть на все дачи. Ворота? Ворота? Ладно! Обогатился сельмаг на замках - подчистую смели запоры с полок, где они до того годами ржавели.
Коли ворота, должна быть и дорога - и раскатали от станции длинный кусочек земли, по жаре земля твердела крепче железа, а по дождям таяла и становилась глубока и вязка. Насадили на обочине берез и тополей и протянули вдоль первое в нашей местности сплошное ограждение - из бросовых планок набили неровную щелястую ограду, в которой тотчас проломали проходы. Под забором - заросли крапивы, в них собирали свинушки.
Над асфальтом гудели провода, гудел в проводах ветер сухой и грустный, предвестник осени; тоскующе и тоскливо звучал воздух - шли копать картошку.
Распрямились и глазам не поверили: по кромке полевой пыль клубами, нес клубы пыли ветер в лицо, в нос и в зубы, пыль заскрипела на зубах, хозяйки зафыркали и стащили на нос платки. По ухабам из лесу выполз мастодонт и пошел, временами гудя, переваливаться, тереться боками о крапиву, докосолапил до станции и встал, пыхтя и замирая, и вылез из его недр маленький согбенный за рулем человечек и страдающе вопросил:
- Где тут магазин, братцы? Пить охота, сил нет.
Мастодонту присвоили номер 34 курсированием от города, а обратно отчего-то 37.
Автобус перекроил географию, петляя по полю. Монолит смешных и трогательных сорочьих хозяйств нарезали, как песочный торт, прямоугольниками. Геометрию незамедлительно подчеркнули плотнейшим частоколом, так что за бревнами не то что не увидеть, что у соседа делается, а и не услышать человека, хоть криком изойди со своего крыльца.
Да и участки обстроили по своему разумению и характеру: кто легко живет, те поставили легкую изгородку из штакетника, романтики живую изгородь насадили или натянули сеточку, хозяева-кулаки воздвигали сплошную угрюмую стену и скрывались за ней от мира, как монахи.
Старые гнезда оборачивались сараем. Дети бегали в сараи - таинственные помещения в полках со всякой всячиной; до чего же интересно копаться в коробочках, шкатулочках, кюветах и сундучках! У доброго хозяина каждый винтик в своей банке лежит, да чаще всего все вразнобой, гвозди разноразмерные в куче, гайки и болты, шестеренки какие-то и даже подшибники, тут же валяется старая ванна и насос, и змеями - шланги, шланги. Полки уползают в полумрак и что-то там шуршит, жизнь какая-то маленькая; верно, мыши вернулись. Провели воду и со скандалами и бранью воздвигли водонапорную башню; сделалось чудо - аист воссел на бак.
Еще делали: баню, гараж, теплицы. Отстроили домишки уже покрепче, с печкой, терраской и вторым этажом, пили на терраске чай.
Разбило людей, разбросало по номерным ячейкам в несколько соток: уже не всем полем жили, даже не всей улицей - наш конец здесь, а те - дальние, мы их знать не знаем. Собирались только в правлении на заседание, да еще у сторожа за газом - ходил газовоз раз в две недели, привозил красные баллоны с пропаном; тогда выползали из своих прямоугольников с телегами и гремели по дороге, не пуская автобус; злился маленький согбенный за рулем человек и тщетно гудел.
Вот таким я застал наше поле - расчерченным на куски, перечисленные в гроссбухе в бухгалтерии. У нас тогда стоял штакетник. Помню: чернобородый мужчина ходит вокруг яблони.
- Хм. Да... Маша!
Это отец ходит вокруг яблони. Дерево корявое и шершавое, по нему здорово лазить, и радостно, когда из листвы застенчиво проглянет зеленый шарик, тоже ведь чудо - вчера еще только листва, а теперь - шарик. Я тайком рвал шарики и ел терпкую кислятину, от которой скапливалась во рту слюна. В августе ветер учинял азиатскую песню, на столбах сидели вороны, вороны крутили круги далеко в небе, танцевали в небе вороны, гоняли коршуна. Коричневые спины пошли копать картошку - глянь, а дерева-то расцветились, запестрели желтым, красным, мелочь птичья дерется над красным и желтым; мама бросает лопату и идет доставать мольберт и краски.
Отец чиркает пилой - сечет сухой сук, выставившийся из листвы рукой лешего. Мама улыбается и водит колонком по холсту, холст расцветает и мне опять является чудо: из хаотичных пятен, ломаных быстрых линий вдруг получается яблоня - но сухая ветка так и торчит; до чего же забавно вышло - папа давно спилил сухостой, а здесь он есть! Не картина - машина времени!
За забором гортанный крик; наш Рыжик бросается гавкать на чужака. За забором поднимается звон, звенит и кричит кто-то за забором:
Моя длинноногая сестра в косынке гонит собаку и бежит навстречу Зурабу Алшибая, внуку старого князя. Старый князь уже давно не ревнует жен, он ревнует Зураба и ругает его по-грузински, а парень светится белозубой улыбкой и увозит на раме велосипеда сестру к речной прохладе. Они сидят в обнимку на берегу: я знаю, видел, но никому не говорю, потому что Маринка покупает мне втихую в магазине у станции шоколадку.
Гаврилов - совсем пень, кряжистый, мощный и вросший в землю. Они с Марковичем не разговаривали тридцать лет. У профессора получился инсульт и Гаврилов месяц угрюмо ездил в больницу утренней электричкой, обязательно прихватив апельсинового соку, там швырял авоську на тумбочку и долго рассказывал бессознательному телу про погоду и урожай.
- Земля нынче оскудела, понимаешь, ничего не родит, - выговаривал громко и отчетливо Гаврилов. - Трешь ее в пальцах - пыль, а не земля. Закатали дорогу в асфальт - по жаре не пройти, подошвы липнут. А жара, сосед, с каждым годом шибче. Река мелеет... На повороте поставили пост ГАИ.
Вся палата до потолка заставлена пакетами с апельсиновым соком. Умер Маркович и оказался знаменитостью, коллеги звали Гаврилова, привыкнув встречать в больнице, на похороны, но старый пень обложил ученых матом, вернулся вечерней электричкой и напился, упал и повалил забор.
Он попробовал картошку воровать у других, и у нас тоже, но был облаян Рыжиком и скис, неинтересно стало чужую картошку таскать - и постарел сразу.
- Што мне ваш картофан. Свой имею. Помирать пора уж, чай там картохой угощать не будут.
Плотной тенью двигается Гаврилов по улице, стучит палкой, которую сам вырезал из молодой березы, грозит велосипеду:
- Чего твоя шебутная с нерусским-то на реку бегает. Гляди: у Кирпиченкова хорош парень, ладный - военный вроде, и не пьет. Нехорошо с нерусским...
Папа таких разговоров не любит. Папа - демократ и интернационалист.
- Хм... Да. Какая разница, коли им нравится? Маша!
- Давайте я вас кваском угощу, - предлагает мама, отложив кисть и вытирая тряпкой длинные сильные запястья. - Жарко сегодня.
Гаврилов пьет и прыгает его кадык; мне делается смешно и мама грозит пальцем.
Вечером у нас собирается молодежь. Для костра расчищено место в самой гуще смородины. Зураб все время шутит и ластится к сестре, Маринка иногда для порядку шлепает его слегка рукой и прыскает довольно. Вечером костер хорош! Папа - мастер, колет досточку на щепу и ставит шалашиком, чиркает спичкой - бежит синенький огонек по дереву, робко бежит, слабо - и шрррр, уже трещат полена, трещит сухой яблоневый сук, а на картине он все вытарчивает из листвы - до чего здорово!
Папа берет гитару и поет романсы. В темноте шумно дышит запыхавшийся Гаврилов, который ходил к Кирпиченкову-деду играть в дурака и попутно выпросил разводной ключ. Для чего ему ключ, он не знает, но в хозяйстве пригодится. Он любит слушать романсы, подолгу может стоять за забором, но никогда не заходит, не присядет у костра - подышит и убредет к себе, что-то бурча под нос. Старый князь, напротив, очень даже заходит и, бывает, сам поет чудные грузинские песни глухим голосом. А его внук не знает песен, он занят Маринкой, но при деде держится смирно.
Приходит изредка и военный Кирпиченков - действительно, красавец, гусар - подтянутый, стройный, холодноватый молодой человек. Он тоже умеет играть на гитаре - белогвардейские песни. Когда он поет, Маринка затихает и отодвигается от Зураба, и черные глаза перебегают с одного молодого человека на другого, сравнивают, выбирают. Костер щелкает и выбрасывает сноп искр.
Как сейчас вижу я эти искры и слышу напевы. Много лет я не приезжал на электричке - уже не кругломордой, не зеленой - на станцию моего детства, где даже и местность стала чужой, не родной. Лес уже не лес: похож на давно сгнивший частокол Гаврилова; редкие больные деревья, называемые гордо рощей, в неглубоких ямах груды мусора и сразу шоссе, могучим шумным потоком идут фуры, а за дорогой - новые корпуса, жилые многоэтажки, стройки - ненасытная орда пришла в наши места и съела огромную ширь, как не было ее. Река течет вся в желтой противной пене, из воды торчат бетонные плиты. Берега в колючке и лопухах, густо заросли.
Я иду вдоль глухих высоких металлических заборов и я вижу, что здесь нет тени: слепит беспощадное солнце, негде укрыться..
- За заборами тени, - смеется встретившая меня сестра. - Полно теней.
- И деревьев совсем нет...
- Всё теперь за забором.
Моя сестра замужем за обеспеченным человеком; они теперь живут в другой стране и не поют песен. Два белоголовых мальчугана - племянники, с трудом понимающие по-русски - с презрением смотрят на пыльную обочину, вдоль которой вьется узкая тропинка. Я купил долю Марины в даче и намерен строить забор - большую крепкую стену; крепость я хочу возвести там, где раньше звенели жаворонки.
Почему я строю крепость? Вот почему.
Где сейчас род Алшибая? Старый князь в свой черед покинул мир; он мечтал умереть в Зугдиди под аккомпанемент чонгури, но умер в автобусе - в городе спокойно сел на сиденье и незаметно задремав, отошел в дороге, так его и нашел Зураб и плакал в салоне, опустившись рядом с дедом на колени прямо на грязный пол.
Но и Зураба уже нет. Зураб когда-то метался по нашей кухне, пил квас и говорил:
- Мы - люди голубой крови, наши роды древние и гордые, и мы не потерпим вторжения. Наша земля мала, но лучше нет, чем наша земля. Мы всегда рады гостям, но захватчиков жалеть не будем.
Он до этого никогда не был в Грузии, его отец до сих пор торгует табуретками в Костроме, его дед - старый князь - работал завскладом в нашем городе и страстно любил блондинок, все его жены были блондинками.
Зураб имел больше половины русской крови, темно-русые курчавые волосы и даже говорил почти без акцента, что не помешало ему погибнуть под Гори в один жаркий августовский день, когда налетел длинный русский самолет и сбросил на сараи тяжелый груз, разлетевшийся тысячей осколков, один из которых пронзил молодому князю грудь. Это был первый раз, когда он поехал в те края, про которые грезил на берегу реки, осторожно обнимая сестру за плечи. Он поехал биться с захватчиками, и его никто не пожалел.
А где же соперник белозубого веселого грузина - стройный серьезный гусар Кирпиченков? Он жив, и очень хорошо жив.
Господин военный ежегодно бряцал палашом на Бородинском поле, определившись в дроздовский полк, пошил форму и пел белогвардейские песни, чем завоевал большое уважение. На меня, гражданского хлипкого интеллигента, он взирал с легкой гадливостью.
Как-то весной исполнилась мечта, и однополчане пошли в атаку по-настоящему - "О Боже правый, изнывает под гнётом Русь". Кирпиченков не терпел брани, расхлябанности и пьянства и сделался очень религиозен - ходит в храм, исповедуется в грехах и слушает молебны со слезами на глазах; говорят, он сделал недавно щедрое пожертвование. Теперь он герой. Иногда он дает интервью.
Коряга Гаврилов ходит к нему слушать рассказы о битвах за правое дело и возвращается переполненный русским миром, хотя старику стало совсем тяжело ходить.
Да, и Гаврилов живой. Сестра смеется:
- Он переживет нас всех.
Вот его дом; уже и не ожидал я увидеть хоть что-то с детства знакомое, а у Гаврилова все как прежде, только совсем нет плетня, разделявшего его с профессором Марковичем. Сейчас уж точно нельзя лезть к соседям за картошкой - там тоже слепой забор, огромные дворцы странной формы и гулкий бас больших злых собак. Думается мне, что нет там никакой картошки.
Дом Гаврилова почернел и покосился совершенно, краска облупилась и явила серые доски, печная труба завалилась и зарос сад дичком и крапивой в человеческий рост, но шустрит там старик, бормочет и прокладывает тропы, и скрипит злорадно:
- Сказывали, скоро всех предателей высылать будут. Как батя твой, бренчит еще?
Гаврилову, наверное, сто лет, дай бог ему здоровья. Я буду с ним перекликиваться через амбразуру.
Все уже готово - вот кирпичи, вот раствор; я не нанимал рабочих, я сам буду каменщиком. Если все нынче спрятано за заборы, я построю самый большой - до неба, чтобы поместить за ним лучшее. Пусть за забором бродят тени. Пусть здесь выводит мингрельскую песню старый князь, а его внук кричит:
Пусть они сидят рядышком у костра, молодые и счастливые,и слушают папины романсы, а мама нарисует еще одну яблоню - представляете, ее картина сохранилась, я привез ее, и сухая ветка, давным-давно сожженная в пламени костра, до сих пор вытарчивает из листвы. Я не против, если вечный старик Гаврилов остановится послушать наши песни за забором - и даже попрошу передать привет господину гусару, которому и в голову не придет присоединиться, потому что он давно присоединился к другим обществам; нечего ему здесь делать, не у костра же сидеть герою.
Пусть они соберутся все еще раз здесь. Я защищу их, потому что нынче очень легко и модно строить заборы.
Вот зачем я строю крепость там, где раньше было непроезжее поле, до неба я возведу стены, до солнца, до звезд и никто не в силах потревожить нас здесь - до поры, потому что я кладу кирпичи с таким расчетом, чтобы они развалились от одного касания моей руки, когда отпадет нужда во всяких загородках и земля вновь сделается чистой.