Аннотация: Вот, 25 сентября 2016 года выпускаю перевод в сильно исправленном виде. Можно ставить оценки и комментировать! Осознаю, что не все ошибки выловлены, так что прошу тыкать меня носом. Спасибо.
Хэмфри Карпентер
БИОГРАФИЯ
Джона Рональда Руэла Толкина
Перевод с английского Алексея Переяславцева
ПРЕДИСЛОВИЕ ПЕРЕВОДЧИКА
Популярность творчества Джона Рональда Руэла Толкина в России не нуждается в доказательствах - достаточно оглядеть книжные развалы. Но эти книги вызывают не только читательский интерес. Если исходить из количества переводческих душ на одну книгу, то мало кто из англоязычных писателей пользуется таким вниманием, как Толкин. В семидесятые годы в кругах филологов самодеятельный перевод "Властелина Колец" стал своего рода модным занятием. В результате на сегодняшний день издано уже семь различных переводов "Властелина Колец", и ни один из них не одобрен истинно правоверными поклонниками Толкина. Природа творчества этого писателя такова, что от переводов требуется отменная, можно сказать, протокольного характера точность. С другой стороны, для лучшего понимания необходима частичная русская стилизация. Надо заметить, что Толкин-филолог заставил Толкина-писателя дать довольно подробные указания о том, как необходимо переводить "Властелина Колец". Другое дело, что ни один переводчик не последовал этим указаниям в полной мере.
В результате, как только я принялся перекладывать эту книгу на русский, на меня сразу же свалилось искушение, почти такое же сильное, как если бы я нашел Магическое Кольцо. Очень уж много в оригинале содержалось имен, цитат, географических названий из хорошо знакомых (не сомневаюсь в этом!) читателю "Властелина Колец", "Хоббита" и других книг Толкина. Мало того, пока велась работа над этим переводом, на русском языке вышли упоминаемые в оригинале книги К.С.Льюиса. Мне очень захотелось предложить собственный вариант перевода. Тем самым я бы показал вам, читатель, что настолько блестяще знаю английский, что одолел все произведения Толкина и Льюиса в оригинале; одновременно я бы дал понять, что все прочие переводы гораздо хуже моего. Но поскольку читатели не сделали мне ничего плохого, я решил не выставлять напоказ свой вариант перевода этих слов и ориентироваться на чужие, разумеется, уже опубликованные.
Конечно, оптимальным было бы использование имен и названий из самых лучших переводов. В некоторых случаях так и будет, ибо отдельные труды Толкина переведены на русский всего один раз. Для других же произведений решить вопрос о месте перевода в табели о рангах отнюдь не просто. Поэтому я счел возможным просто ориентироваться на первый по времени перевод. Итак, везде, где это не оговорено особо, имена и географические названия цитируются по следующим источникам:
"Властелин Колец"/пер. В. Муравьева и А.Кистяковского/М.: Радуга, 1988-1992;
"Хоббит"/пер. Н. Рахмановой/М.: Детская литература, 1991;
"Сильмариллион"/пер. Н Эстель/М.: ГильЭстель, 1992;
"Лист работы Мелкина"/пер. С. Кошелева/Химия и жизнь, 1980, ? 7, с. 8493;
"О волшебных сказках"/пер. Н. Прохоровой/в сб. "Дерево и лист/М.: Гнозис,
1991;
"Кузнец из Большого Вуттона"/пер. Ю. Нагибина и Е. Гиппиус/Пионер, 1987, ? 2, с. 43-54;
"Фермер Джайлс из Хэма"/пер. Г. Усовой/в сб. Сказки английских писателей/Л.: Лениздат, 1986;
"Приключения Тома Бомбадила"/пер. И. Забелиной/в сб. Приключения Тома Бомбадила и другие стихи из Алой Книги/М.: ИнВектор, 1992;
Здесь упомянут не первый по времени перевод "Хоббита", поскольку во втором издании в нем сделаны некоторые незначительные исправления самой переводчицей.
  Приведенные в тексте стихотворения (если их ранее не перевели на русский) переведены мной, за что приношу читателям свои искренние извинения.
Ревнителям точности добавлю, что профессор Толкин в личных дневниках и письмах отнюдь не всегда соблюдал английскую грамматику. При переводе соответствующих цитат я для лучшей передачи духа оригинала счел возможным исковеркать надлежащим образом русское правописание.
В процессе работы над переводом большую помощь (советами, подсказками и моральной поддержкой) мне оказал Всеволод Алексеев, за что я ему крайне признателен.
В заключение хотел бы от души поблагодарить Наталью Семенову и Марию Суханову. Первая была организатором данного перевода, вторая его попечителем (сама того не подозревая), и обе - суровыми, но справедливыми критикессами, разумеется, в интересах дела - впрочем, о результатах судить вам, читатель.
Алексей Переяславцев
ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА
Эта книга основана на письмах, дневниках и других документах позднего периода жизни профессора Дж. Р. Р. Толкина, а также на воспоминаниях его родственников и друзей.
Сам Толкин не вполне одобрял биографии. Точнее говоря, ему не нравилось использование их в качестве одной из форм литературной критики. "Одно из моих глубочайших убеждений, - писал он однажды, - состоит в том, что исследование биографии автора совершенно напрасный и неправильный подход к его работам". Но, конечно, он осознавал, что огромная популярность его художественных произведений сделала весьма вероятным появление на свет посмертного жизнеописания, и это его тревожило. В результате профессор сам кое-что подготовил для подобного произведения. В свои последние годы он снабдил ряд старых писем и бумаг аннотациями, пояснениями и другими комментариями. Он написал также несколько страниц воспоминаний о своем детстве. Поэтому можно надеяться, что эта книга будет не полностью расходиться с его желаниями.
В процессе написания книги я пытался рассказать историю жизни Толкина, не пробуя каким бы то ни было образом оценивать его литературные труды. Отчасти я поступал так из уважения к собственным взглядам профессора, но в любом случае мне кажется, что впервые опубликованная биография автора не лучшее место для литературной критики, которая в конце концов столь же отражает личность критика, сколь и его отношение к предмету критики. И все же я попытался выделить некоторые литературные и другие источники, воздействовавшие на воображение Толкина, в надежде, что это сможет пролить свет на его книги.
Хэмфри Карпентер,
Оксфорд, 1976
ЧАСТЬ I. ВИЗИТ
Поздним утром весной 1967 года я приезжаю из центра Оксфорда через мост Магдалины по Лондонскому шоссе и вверх по холму в респектабельный, но скучный пригород Хедингтон. Возле большой частной школы для девочек я поворачиваю налево на Сэндфилд-род - тихую улицу, застроенную двухэтажными домами с опрятными палисадниками.
Дом номер 76 находится далеко вниз по дороге. Он выкрашен в белый цвет и частично укрыт за высоким забором, живой изгородью и нависающими ветвями деревьев. Я ставлю машину, открываю калитку с аркой, прохожу по короткой дорожке между розовыми кустами и звоню в дверной звонок.
Некоторое время стоит тишина, только издалека доносится шум уличного движения на главной дороге. Я уже начинаю подумывать: то ли позвонить еще раз, то ли повернуться и уйти, когда профессор Толкин открывает дверь.
Он несколько меньше ростом, чем я ожидал. 'Высокий' - качество, которому он уделяет много места в своих книгах, и я слегка удивлен, увидев, что его рост чуть-чуть ниже среднего: не слишком, но как раз настолько, чтобы это было заметно. Я представляюсь, и так как эта встреча назначена заранее, и меня ждали, насмешливое и в какой-то степени отчужденное выражение лица, встретившее меня вначале, сменяется улыбкой. Мне протягивают руку. Крепкое пожатие.
Позади хозяина я вижу коридор, маленький, чистенький и не содержащий ничего из того, чего нельзя было бы представить в доме пожилой четы среднего достатка. У.Х. Оден1 в своей короткой заметке, напечатанной в газетах, назвал дом "отвратительным", но это чепуха. У Толкинов обыкновенный пригородный дом.
Миссис Толкин появляется на секунду, чтобы поприветствовать меня. Она меньше своего мужа: опрятная старая леди с седыми волосами, завязанными пучком, и темными бровями. Следует обмен любезностями, затем профессор выходит из передней двери и приглашает меня в свой находящийся рядом с домом "кабинет". Это не что иное, как гараж, который уже давно не используется по назначению. Профессор объясняет, что с начала второй мировой войны у него нет машины и что он, уйдя на пенсию, сделал гараж частью дома и предназначил его под книги и бумаги, некогда хранившиеся в университетском кабинете. Полки битком набиты словарями, трудами по этимологии и филологии, книгами на многих языках, в основном, на древнеанглийском, средневековом английском и древнескандинавском, но есть также раздел, посвященный переводам "Властелина колец" на польский, голландский, датский, шведский и японский. К подоконнику приколота карта выдуманного им Средиземья2 . На полу лежит очень старая папка, набитая письмами, на столе чернильницы, перья и ручки, а также две пишущие машинки. В комнате пахнет книгами и табачным дымом.
Комфорт невелик, и профессор извиняется за то, что принимает меня здесь. Он объясняет, что в кабинете (он же спальня) в доме, где он обыкновенно пишет, места нет. По его словам, все тут временно: он желает, он надеется, он пытается вскорости закончить хотя бы основную часть работы, обещанной издателям, и тогда они с миссис Толкин смогут переехать в более удобный квартал с более подходящим окружением, подальше от визитеров и вторжений. После последней фразы вид его становится несколько смущенным.
Я прохожу мимо электрокамина и усаживаюсь по приглашению хозяина в кресло-качалку, а он достает трубку из кармана твидового пиджака и пускается в объяснения, почему он может уделить мне не более нескольких минут. Блестящий синий будильник громко, на всю комнату тикает- как будто специально для того, чтобы подчеркнуть это. Профессор говорит, что ему необходимо устранить явное противоречие во "Властелине Колец", на которое читатель указал в письме; дело требует неотложного рассмотрения, так как исправленное издание вот-вот пойдет в печать. Он объясняет все это подробно, говоря о своей книге не как о фантастике, а как о хронике действительных событий. Похоже, он считает себя не автором, допустившим небольшую ошибку, которую теперь надо исправить или объяснить, а историком, который обязан пролить свет на темное место в историческом документе.
По всей видимости, он полагает (к моему смущению), что я знаю книгу так же хорошо, как и он сам. Я читал ее много раз, но он толкует о деталях, которые для меня значат мало или вовсе ничего. Я начинаю бояться, что он подбросит мне какой-нибудь каверзный вопрос, который обнаружит мое невежество. И точно: он спрашивает меня, но, к счастью, вопрос риторический и не требует ответа более развернутого, чем просто "да".
Я все же опасаюсь, что будут другие, более сложные вопросы. Мои опасения усиливаются еще и потому, что его речь я понимаю не полностью. У него странный голос: глубокий, но не звучный; его английский совершенен, но с каким-то странным оттенком, который я не могу определить; как будто он пришел из другого времени или другой цивилизации. К тому же речь его большей частью нечеткая - бурный поток слов. Целые фразы оказываются выпущенными или ужатыми в торопливом желании что-то подчеркнуть. Часто его руки поднимаются и сжимают рот, и тогда слушать еще труднее. Он говорит сложными предложениями, почти не раздумывая, но за этим следует длинная пауза, и тут от меня явно ожидается ответ. Ответ на что? Если вопрос был, то я его не понял. В это самое время он сжимает трубку зубами, говоря сквозь стиснутые челюсти, и чиркает спичкой как раз на точке.
Снова я пытаюсь придумать умное замечание, и снова прежде, чем я нахожу таковое, профессор продолжает. Следуя какой-то тонкой связующей логической нити, он начинает говорить о статье в газете, вызвавшей его гнев. Теперь я чувствую, что могу вклиниться в беседу, и говорю нечто разумное (надеюсь). Он слушает с вежливым интересом и отвечает репликой такой же длины, находя моему замечанию (которое на самом деле было весьма тривиальным), великолепное использование. От этого появляется ощущение, что я сказал нечто действительно достойное упоминания. Затем профессор опять переходит на более сложную тему, и она опять за пределами моих возможностей. Я могу участвовать в беседе не более, чем кратким поддакиванием (временами). Мне приходит в голову, что, вероятно, я имею ценность только как слушатель, как присутствующий на беседе.
В процессе разговора он неустанно движется, расхаживая по темной маленькой комнате с энергией, которая явно выдает живую натуру. Профессор размахивает трубкой в воздухе, выбивает ее в пепельницу, набивает снова, чиркает спичкой, но каждый раз делает лишь несколько затяжек. У него маленькие чистые морщинистые руки. На среднем пальце левой руки простое обручальное кольцо. Его одежда немного помята, но сидит хорошо, и хотя ему семьдесят шесть, его цветной жилет лишь чуть-чуть засален рядом с пуговичками. Мне трудно надолго отвлечься от его глаз, которые могут шарить по комнате или глядеть в окно, как сейчас, но сразу же возвращаются затем, чтобы бросить на меня быстрый взгляд или пристально всмотреться во что-то ради важного вывода. Они окружены морщинками и складками, то и дело меняющимися и подчеркивающими настроение хозяина.
Поток слов на мгновение иссякает, и трубка разжигается снова. Я понимаю, что у меня появился шанс, и излагаю свое дело, которое сейчас кажется маловажным. И все же профессор немедленно и с энтузиазмом вникает в мое дело и внимательно меня выслушивает. По окончании этой части беседы я поднимаюсь, чтобы уходить, но собеседник начинает говорить снова, давая понять, что мой уход полагается неожиданным и нежелательным. Еще раз он обращается к своей мифологии. Его глаза смотрят на что-то далекое и отстраненное; кажется, что он забыл обо мне, так как он сжимает свою трубку зубами и говорит сквозь черенок. Мне приходит в голову, что хозяин дома и внешне похож на настоящего оксфордского преподавателя, временами даже смахивает на сценическую пародию на профессора. Но это точно не так. Скорее сдается, будто какой-то странный дух вселился в тело пожилого профессора; оно может расхаживать по этой скромной комнате пригородного дома, но дух находится далеко, он странствует по равнинам и горам Средиземья.
Все закончилось, меня провожают от гаража к воротам, а не к небольшой калитке, расположенной напротив передней двери: профессор объясняет, что вынужден держать ведущие к гаражу ворота запертыми на висячий замок, чтобы избавиться от футбольных болельщиков, ставящих в дни матчей на местном стадионе свои машины на его подъездной аллее. К некоторому моему удивлению, он приглашает меня приезжать еще. Не сейчас, поскольку и у него, и у миссис Толкин здоровье не совсем в порядке, да еще на много лет неоконченной работы, и куча писем, на которые надо ответить. Но когда-нибудь, скоро. Он пожимает мне руку и уходит с чуть потерянным видом обратно в дом.
ЧАСТЬ II. 1892-1916: РАННИЕ ГОДЫ
ГЛАВА 1. БЛУМФОНТЕЙН
Мартовским днем 1891 года пароход "Рослин Касл" покинул порт и вышел в плавание из Англии в Кейптаун. На кормовой палубе стояла и махала своим родным стройная миловидная девушка. Разлука предстояла долгая. Мейбл Саффилд было 21 год, и она плыла в Южную Африку, чтобы выйти замуж за Артура Толкина.
Несмотря на свою молодость, Мейбл давно уже была помолвлена. Артур Толкин сделал ей предложение, и она его приняла тремя годами раньше, вскоре после ее восемнадцатилетия. Однако, поскольку невеста была несовершеннолетней, ее отец мог бы не дать согласия на формальное обручение, и еще в течение двух лет они с Артуром могли только тайно переписываться и встречаться на званых вечерах под присмотром родных. Письма Мейбл доверяла своей младшей сестре Джейн, а та передавала их Артуру на платформе станции "Нью-стрит" в Бирмингеме (там Джейн садилась на поезд по пути из школы домой в пригород, в котором жили Саффилды). Вечера обычно были музыкальными; на них влюбленные могли разве что обменяться тайком взглядами или, самое большее, соприкоснуться рукавами, пока сестры Артура играли на пианино.
Разумеется, играли на одной из моделей пианино, сделанных семейной фирмой. От нее пошло состояние, которым когда-то владели Толкины. На крышке было вырезано: "Особо стойкое пианино. Сделано специально для экстремального климата". Но к тому времени фортепианная фирма ушла в чужие руки, а отец Артура был банкротом, без семейного предприятия, которое могло бы обеспечить работу его сыновьям. Артур пытался сделать карьеру в "Ллойдс бэнк", но продвижение по службе было медленным, и он знал: чтобы содержать жену и семью, надо подыскивать другое место. Он обратил внимание на Южную Африку, где открытие золота и алмазов сделало банковское дело растущим бизнесом с большими перспективами для служащих. Менее, чем через год после того, как Артур Толкин сделал предложение Мейбл, он получил место в "Бэнк оф Африка" и уплыл в Кейптаун.
Вскоре стало ясно, что решение было правильным. В течение первого года Артуру пришлось много поездить. Его посылали в командировочные поездки на почтовых во многие крупные города между Кейптауном и Иоганнесбургом. Он хорошо себя показал и в конце 1890 года был назначен управляющим в важное отделение в Блумфонтейне, столице Оранжевой Республики. Ему был предоставлен дом, жалование было соответствующим, и потому женитьба, наконец, стала возможной. Мейбл отметила свою двадцать первую годовщину в конце января 1891 года, и уже через несколько недель она была на борту "Рослин Касл" и плыла по направлению к Южной Африке и к Артуру. Теперь уже отец благословил своим одобрением их обручение.
Возможно, лучше было бы сказать "стерпел их обручение", ибо Джон Саффилд был горд, особенно в отношении происхождения - и не без оснований. Когда-то он владел процветающей фирмой, торгующей тканями, но в то время, как и отец Артура Толкина, был банкротом. Приходилось зарабатывать себе на жизнь работой коммивояжера, распространяя "Дезинфектор Джейеса". Но крушение надежд только подстегнуло его гордость - гордость старого и уважаемого рода из Центральных графств Великобритании. По сравнению с ними -что такое были Толкины? Всего-навсего немецкие эмигранты; англичане лишь в нескольких поколениях; семья, вряд ли достойная для того, чтобы с ней породниться.
Если такие размышления и занимали Мейбл в течение ее трехнедельного путешествия, то в тот день начала апреля, когда корабль вошел в Кейптаунскую гавань, они наверняка были от нее далеки. Она наконец-то высмотрела на пирсе человека в белом костюме, приятного вида, с великолепными усами, вряд ли выглядящего на свои тридцать четыре года, который с беспокойством искал взглядом в толпе свою дорогую "Меб".
Артур Руэл Толкин и Мейбл Саффилд обвенчались в Кейптаунском соборе 16 апреля 1891 года и провели медовый месяц в отеле вблизи Си-Пойнт. Затем последовал изматывающий железнодорожный переезд почти в семьсот миль в столицу Оранжевой Республики - в дом, который для Мейбл стал первым и единственным домом, где они жили с Артуром.
Блумфонтейн появился сорока пятью годами раньше и был тогда всего лишь деревушкой. Даже в 1891 году он был невелик. Когда Мейбл и Артур сошли с поезда на только что построенной станции, ее ждало определенно не впечатляющее зрелище. В центре города была рыночная площадь, где говорящие по-голландски3
фермеры из вельда неторопливо ехали на запряженных быками фургонах, чтобы разгрузить и продать кипы шерсти - станового хребта экономики Республики. Вокруг площади теснились осязаемые признаки цивилизации здание парламента с колоннами, двухбашенная голландская протестантская церковь, англиканский собор, больница, публичная библиотека и резиденция президента. Были там клубы европейских поселенцев (немецкий, голландский и английский), теннисный корт, суд и сколько-то магазинов. Но деревья, посаженные первыми поселенцами, были еще редкими, а городской парк, как отметила Мейбл, представлял собой десяток ив и пятнышко воды. На расстоянии всего лишь нескольких сот ярдов за домами уже простирался открытый вельд, где бродили и угрожали стадам волки, одичавшие собаки и шакалы и где с наступлением темноты на верхового почтальона мог напасть мародерствующий лев. Ветер задувал в Блумфонтейн с этих безлесных равнин и взметал пыль на широких грязных улицах. В письме к родным Мейбл так охарактеризовала город: "Завывающее Глухоманье! Ужасающая Пустыня!"
Однако ради Артура она должна была научиться любить этот город, и обнаружилось, что жизнь, которую она там вела, не была отягощена неудобствами. Недвижимость от "Бэнк оф Африка" на Мэйтленд-стрит недалеко от рыночной площади состояла из жилого дома солидной постройки и большого сада. В доме были слуги, частью черные или цветные, частью белые иммигранты. Можно было подобрать компанию среди многочисленных англоговорящих горожан, которые образовали постоянный, хотя и предсказуемый круг знакомых для обедов и вечеринок с танцами. Большую часть времени Мейбл была предоставлена самой себе, ибо Артур, если не был занят в банке, то занимался на курсах голландского (на этом языке выходили все правительственные и юридические документы) или же поддерживал полезные знакомства в клубе. Он не мог позволить себе работать спустя рукава, поскольку в Блумфонтейне был конкурент: "Националь Банк", государственный банк Оранжевой Республики. Артур же был управляющим "Бэнк оф Африка"; этот банк был здесь пришелец, uitlander, и его всего лишь терпели согласно специальному парламентскому указу. Хуже того, прежний управляющий "Бэнк оф Африка" перешел в "Националь", и Артур должен был трудиться вдвойне, чтобы состоятельные вкладчики не последовали примеру управляющего. В то время в этих краях циркулировали новые проекты, которые могли бы сослужить добрую службу "Бэнк оф Африка", планы, связанные с алмазами Кимберли к западу или с золотом Витватерсранда к северу. Это был ключевой момент в карьере Артура; больше того, Мейбл видела, что он совершенно счастлив. С момента приезда в Африку его здоровье не всегда было в порядке, но климат, похоже, подходил его темпераменту. Как заметила Мейбл с легким чувством опасения, климат, по-видимому, благотворно действовал на Артура, а вот она сама уже через несколько месяцев от всего сердца возненавидела здешнюю погоду. Удушающе жаркое лето и холодная, сухая, пыльная зима терзали ее нервы куда сильнее, чем ей хотелось бы признаться мужу, а "съездить домой" - это казалось очень далеким, поскольку в Англию они имели право съездить только после трехлетнего пребывания в Блумфонтейне.
Но Мейбл обожала Артура и всегда бывала довольна, когда ей удавалось отвлечь его от стола, и они могли прогуляться, поездить, сыграть в теннис или в гольф, или почитать друг другу вслух. Но вскоре нечто другое начало занимать ее мысли: ощущение, что она беременна.
Четвертого января 1892 года Артур Толкин написал домой в Бирмингем.
Дорогая мама, на этой неделе у меня для тебя хорошая новость.
Прошлой ночью (3 января) Мейбл подарила мне чудесного сыночка. Это случилось немного раньше срока, но ребенок сильный и крепкий, и Мейбл справилась прекрасно. Малыш (разумеется) чудный. У него красивые ручки и ушки (очень длинные пальчики), очень светлые волосики, толкинские глаза и несомненно саффилдовский рот. Общее впечатление замечательное, вроде превосходной копии его тети Мейбл Миттон. Когда вчера мы в первый раз привели д-ра Строллрейтера, он сказал, что тревога ложная, и услал сиделку домой, но оказался при этом неправ, и я позвал его снова около восьми. Тогда он остался до 12-40, и после этого мы выпили виски за здоровье малыша. Первое имя мальчика будет Джон, в честь дедушки, а все вместе, вероятно, Джон-Рональд Руэл. Мейбл хочет звать его Рональд, а я хочу сохранить Джон и Руэл...
Руэл было второе имя Артура, но в семье не было ни одного Рональда. Этим именем Артур и Мейбл обращались к сыну, им же называли родственники, а позднее жена. Но сам он порой говорил, что чувствует, будто это не настоящее его имя; и точно, другие испытывали некоторое неудобство, решая, как к нему обращаться. Некоторые близкие школьные друзья звали его Джон-Рональд. Это было величественно и благозвучно. Когда он стал взрослым, его близкие обращались к нему по фамилии (в то время это было принято) или звали его сердечным прозвищем "Толлерс", типичным для того периода. Не столь близкие люди, особенно в последние годы, звали его по инициалам. Возможно, в конечном счете инициалы и были для этого человека наилучшим именем.
Джон-Рональд Руэл Толкин был крещен в Блумфонтейнском соборе 31 января 1892 года, и несколькими месяцами позже он был сфотографирован в саду дома Толкинов Бэнкхауза на руках у няньки, которую наняли для ухода за ним. Его мать явно чувствовала себя превосходно, а Артур, всегда в чем-то денди, позировал прямо-таки самодовольно в своем белом тропическом костюме и канотье. Сзади стоит черная прислуга: служанка и бой Айзек. Оба выглядят довольными и чуточку удивленными тем, что их пригласили сниматься. Мейбл находила спорными принципы буров в отношении к туземцам, и в Бэнк-хаузе к неграм проявлялась терпимость, что особо примечательно в свете устроенной Айзеком выходки. Однажды он похитил маленького Джона-Рональда Руэла, притащил в свой крааль и с гордостью продемонстрировал там новинку - белого ребенка. Такое дело подняло всех на ноги и вызвало большой переполох, но Айзека не уволили, и в благодарность хозяину он назвал своего собственного сына Айзек Мистер Толкин Виктор (последнее имя - в честь королевы Виктории).
В доме у Толкинов были и другие причины для треволнений. Как-то раз любимые домашние обезьянки соседа перелезли через ограду и сжевали три детских передника. Змеи таились в сарае, и их надо было опасаться. Много месяцев спустя, когда Рональд уже начал ходить, он наступил на тарантула. Тот его ужалил, и ребенок в ужасе бежал по саду, пока нянька его не подхватила и не высосала яд. Во взрослом состоянии ему припомнились жаркий день, и как он бежал в страхе по длинной мертвой траве, но сам тарантул полностью исчез из памяти, и Рональд говорил, что этот случай не породил в нем какой-то особой неприязни к паукам. Тем не менее в своих произведениях он не единожды описал чудовищных пауков с ядовитым жалом.
Большей частью жизнь в Бэнк-хаузе протекала упорядоченным образом. Ранним утром и на исходе дня малыша брали в сад, где он мог смотреть, как его отец ухаживает за виноградной лозой или сажает деревца на участке отгороженной, но не используемой земли. В течение первого года жизни в этом доме Артур Толкин посадил небольшую группу кипарисов, пихт и кедров. Возможно, это дало начало той глубокой любви, которую Рональд испытывал к деревьям.
С половины десятого до половины пятого ребенок должен был оставаться в помещении, подальше от солнца. Даже дома бывало очень жарко, и приходилось одевать малыша во все белое. "Он поистине выглядит таким хорошеньким, когда весь разодет - белые оборочки и башмачки, писала Мейбл своей свекрови. - Когда же он раздет, то, полагаю, он выглядит прямо как эльф'. Вскоре после того, как малышу исполнился год, компания у Мейбл прибавилась: приехали из Англии Мэй и Уолтер Инклдоны ( ее сестра и зять). Уолтер, бирмингемский коммерсант, чуть более тридцати лет, имел деловые интересы в части южноафриканских золотых и алмазных рудников. Он оставил Мэй и маленькую дочурку Марджори в Бэнк-хаузе и отправился в поездку по приискам. Мэй Инклдон прибыла как раз вовремя, чтобы поддержать свою сестру среди второго сурового и холодного лета в Блумфонтейне. Этот период было тем труднее переносить, что Артур также в течение нескольких недель был в отъезде по делам. Было очень холодно, и сестры поеживались, сидя у камина в столовой. Мейбл в это время вязала одежду для малыша, и они с Мэй беседовали о бирмингемских деньках. Мейбл не очень-то скрывала свое раздражение от жизни в Блумфонтейне, климата, бесконечных светских визитов и нудных обедов. Теперь уже поездка домой должна была состояться скоро - через год или около этого, хотя Артур постоянно выдвигал причины для задержки. "Я не позволю ему отложить это дело надолго, - писала Мейбл. - Он слишком привязывается к этому климату, и меня это не радует. Будь я уверена, что мы никогда не поселимся снова в Англии, я смогла бы больше полюбить этот климат'.
В конце концов оказалось, что путешествие обязательно надо отложить. Мейбл обнаружила, что она снова беременна, и 17 февраля 1894 года она подарила жизнь еще одному сыну. Он был крещен Хилари Артуром Руэлом.
Хилари оказался здоровым малышом и расцветал в блумфонтейнском климате, но у его старшего брата дела шли не столь хорошо. Рональд был крепкий и миловидный, с прекрасными волосами и голубыми глазами. "Ну точно юный саксонец", - говорил про него отец. К этому времени мальчик уже бойко болтал и забавлял банковских служащих ежедневным посещением нижних комнат в конторе отца, где требовал карандаш с бумагой и калякал примитивные картинки. Но его сильно беспокоило прорезывание зубов, от этого у него была лихорадка. Доктора вызывали чуть ли не каждый день, и скоро Мейбл совершенно измучилась. Погода была наихудшей: случилась сильная засуха, она нанесла огромный ущерб торговле, испортила всем настроение и принесла бедствие в виде саранчи, которая передвигалась по вельду и уничтожала прекрасный урожай. Но, несмотря на все это, Артур писал отцу такое, что Мейбл было страшно слышать: "Полагаю, что мне будет хорошо в этой стране и не думаю, что снова и навсегда осяду в Англии'.
Лучше ли было оставаться в Южной Африке или хуже -но стало ясно, что жара Рональду совсем не на пользу. Надо было что-то делать, чтобы он пожил в более прохладных условиях. Поэтому в ноябре 1894 года Мейбл увезла мальчиков на несколько сот миль к побережью близ Кейптауна. Тогда Рональду было около трех, и такой возраст был уже достаточен, чтобы сохранить смутные воспоминания о долгом путешествии на поезде и о том, как бегалось из моря в купальню на обширном плоском песчаном берегу. После этих каникул Мейбл с детьми возвратилась в Блумфонтейн, и начались приготовления к путешествию в Англию. Артур заказал билет и нанял няньку для сопровождения. Ему безумно хотелось поехать с ними, но у него не было возможности временно отвлечься от работы, поскольку на рассмотрении у банка было дело с железнодорожными сетями и, как он писал отцу, "сейчас конкуренция, и не годится в такое время оставлять дело в чужих руках'. Мало того, он пропустил срок, когда можно было бы ехать за полцены, и не мог позволить себе существенной прибавки к стоимости путешествия. И потому Артур решил остаться еще на некоторое время в Блумфонтейне и присоединиться к жене и детям в Англии немного позднее. Рональд смотрел, как отец вырисовывает "А.Р. Толкин" на крышке фамильного сундука. Это было единственное отчетливое воспоминание об отце, сохранившееся у мальчика.
Винтовой пароход "Гюльф" увез Мейбл и детей из Южной Африки в начале апреля 1895 года. В голове Рональда сохранилось всего-то, что несколько слов на африкаанс и смутное воспоминание о сухом, пыльном, бесплодном ландшафте. Что касается Хилари, то он был слишком мал, чтобы запомнить даже это. Тремя неделями позже младшая сестра Мейбл, ныне взрослая женщина Джейн встретила их в Саутгемптоне; через несколько часов все они были в Бирмингеме и заполнили до отказа маленький фамильный дом в Кингсхет. Отец Мейбл был, как всегда, весел, отпускал шутки и ужасающие каламбуры, а мама была добра и все понимала. Они там остались, и в течение весны и лета здоровье Рональда заметно улучшилось. Хотя Артур и писал, что смертельно скучает без жены и детей и жаждет к ним приехать, но каждый раз случалось что-то, что его задерживало.
Потом в ноябре пришла новость, что Артур подхватил ревматическую лихорадку. Он уже частично поправился, но не мог ехать прямо в английскую зиму. Надо было полностью восстановить здоровье перед путешествием. Мейбл провела Рождество в отчаянной тревоге, а Рональд радовался празднику и пришел в восторг при виде своей первой рождественской елки, столь непохожей на вьющийся эвкалипт, которым он украшал Бэнк-хауз в прошлый декабрь.
Когда пришел январь, Артур написал, что здоровье у него все еще неважное, и Мейбл решила, что должна ехать обратно в Блумфонтейн и ухаживать за мужем. Делались приготовления, и возбужденный Рональд продиктовал письмо отцу, которое было написано рукой его няньки:
Эшфилд-род 9, Кингс-хет, 14 февраля 1896 года
Дорогой мой папа,
Я так рад что приезжаю к тебе так много времени с тех пор как мы уехали я надеюсь, корабль привезет нас всех к тебе мамочку и малыша и меня. Я знаю ты будешь очень рад получить письмо от своего маленького Рональда уж так много времени прошло как я тебе писал я стал совсем большой потому что у меня взрослое пальто и взрослый лифчик Мамочка говорит ты не узнаешь малыша и меня тоже мы оба стали совсем большие у нас здесь очень много рождественских подарков чтобы показать тебе. Здесь у нас была тетя Грейс и я гуляю каждый день и только чуть побольше езжу в моей коляске. Хилари шлет тебе всякую любовь и поцелуи а также твой любящий Рональд.
Письмо так и не было отослано: пришла телеграмма с сообщением, что у Артура сильнейшее кровотечение и что Мейбл должна готовиться к худшему. На следующий день, 15 февраля 1896 года он умер. К моменту, когда полный рассказ о его последних часах дошел до вдовы, тело Артура Толкина уже было погребено на англиканском кладбище в Блумфонтейне, за пять тысяч миль от Бирмингема.
ГЛАВА 2. БИРМИНГЕМ
Когда первоначальное состояние потрясения прошло, Мейбл Толкин поняла, что ей придется принимать важные решения. Она со своими двумя мальчиками не могла вечно оставаться в переполненной маленькой пригородной вилле своих родителей; к тому же у нее почти не было средств для независимого ведения хозяйства. Несмотря на упорный труд и жесткую экономию, Артур оставил весьма скромные сбережения. Большей частью деньги были вложены в рудники Бонанцы. Хотя дивиденды были высокими, доход мог составить не более 30 шиллингов в неделю. Даже если придерживаться минимального уровня жизни, этого только-только хватило бы на содержание вдовы с двумя детьми. Вставал также вопрос об образовании мальчиков. Вероятно, несколько лет Мейбл могла бы обеспечивать его сама: она знала латынь, французский и немецкий, умела рисовать и играла на рояле, а со временем Рональд и Хилари могли бы, сдав вступительные экзамены, поступить в школу короля Эдуарда в Бирмингеме, в которую ходил Артур и которая была лучшей школой в городе. Между тем требовалось найти жилье по средствам. В Бирмингеме сдавалось много комнат, но детям был нужен свежий воздух и пригород, в котором они могли бы быть счастливы, несмотря на бедность. Она стала просматривать объявления.
Рональд, которому шел пятый год, с трудом приспосабливался к жизни у бабушки и дедушки. Он почти забыл отца, который вскоре стал вспоминаться ему как часть почти легендарного прошлого. Переезд из Блумфонтейна в Бирмингем привел его в замешательство, и иногда он ожидал увидеть веранду Бэнк-хауза, выступающую из бабушкиного дома на Эшфилд-род, но шли недели, и воспоминания об Южной Африке начали стираться. Он больше стал обращать внимание на окружавших его взрослых. Его дядя Уилли и тетя Джейн все еще жили в этом доме; был еще там жилец, страховой агент с волосами песочного цвета, который сидел на лестнице, напевая "Полли-Уолли-Дудл" под аккомпанемент банджо и заглядываясь на Джейн. Родственники пропускали это мимо глаз и ужаснулись, когда она вдруг обручилась с ним. Рональд втайне мечтал о банджо.
Вечером возвращался дед, пробродивши весь день по улицам Бирмингема в попытках всучить управляющим магазинов и фабрик заказы на "Жидкость Джейеса". У Джона Саффилда была длинная борода, и он казался очень старым. Деду было шестьдесят три, и он торжественно обещал дожить до ста. Очень жизнерадостный человек, он, казалось, не возражал против того, чтобы добывать свой хлеб работой коммивояжера, хотя когда-то имел свой магазин тканей в центре Бирмингема. Бывало, он брал лист бумаги, ручку с особо тонким пером, обводил контур шестипенсовой монетки и внутри него писал красивым почерком весь "Отче наш". Его предки были граверами и гончарами, от них, вероятно, он и унаследовал свое искусство. Он с гордостью рассказывал, что король Вильгельм IV пожаловал его роду герб за верную службу и что лорд Саффилд был его дальним родственником (это не соответствовало истине).
Так Рональд начал запоминать родственные отношения в семье Саффилдов. Она сделалась ему намного ближе, чем семья покойного отца. Его дед со стороны Толкинов жил невдалеке по дороге, и иногда Рональда брали к нему, но Бенджамену Толкину было 89, смерть сына была для него страшным ударом, и через полгода старик сам был в могиле. Так порвалась еще одна нить, связывавшая мальчика с семейством Толкинов. Но оставалась еще тетя Грейс, рассказывавшая Рональду истории о его предках со стороны Толкинов. Они звучали неправдоподобно, однако, по словам тети Грейс, основывались на реальных фактах.
Она утверждала, что изначально родовая фамилия была фон Гогенцоллерн, ибо семья проживала во владениях Гогенцоллернов в Священной Римской Империи. Некий Георг фон Гогенцоллерн сражался, по ее словам, на стороне эрцгерцога Фердинанда Австрийского при осаде Вены в 1529 году. Он проявил неслыханную отвагу, руководя незапланированной вылазкой против турок и захватив при этом штандарт султана. Поэтому (по словам тети Грейс) он получил прозвище "Толлькюн" (Tollkühn), то есть "Сорвиголова". Оно прилепилось. Предполагалось также, что у семьи есть связи с дворянством во Франции, где немецкое прозвище перешло во французское "дю Темерер" (du Temerair). Среди Толкинов существовали разные мнения, когда и зачем их предки приехали в Англию. Более прозаично настроенные говорили, что в 1756 году они бежали от прусского вторжения в Саксонию, где у них были земли. Тетя Грейс придерживалась более романтической (и менее вероятной) версии: дескать, один из дю Темереров в 1794 году пересек Ла-Манш, спасаясь от гильотины. Он же, несомненно, взял себе старую форму имени "Толкин". Этот человек, по общему мнению, был прекрасным мастером по изготовлению роялей и часов. Конечно, эта история (типичная из тех, что рассказываются в семьях среднего класса о предках) объясняла появление Толкинов в Лондоне в начале XIX века и то, почему они часовщики и изготовители роялей. Именно это дело и открыл Джон Бенджамен Толкин, отец Артура, приехавший в Бирмингем несколькими годами позже. Толкины всегда любили рассказы, придававшие романтический оттенок их предкам, но, конечно же, ко времени детства Рональда семья стала полностью английской, ничем не отличающейся от тысяч таких же семей средних торговцев, населявших пригороды Бирмингема. Как бы то ни было, Рональд больше интересовался семьей со стороны матери. Он сильно привязался к Саффилдам и к тому, что они олицетворяли. Он обнаружил, что хотя в то время семья жила в Бирмингеме, но происходила она из тихого вустерширского городка Ившема, где жило много поколений Саффилдов. Ощущая свою бездомность (а путешествие из Южной Африки и начавшаяся цепочка переездов создали у мальчика ощущение отсутствия постоянного жилища) он вцепился в идею об Ившеме в частности и о западной части Центральных графств Англии вообще как о своем настоящем доме. Однажды он написал: "Будучи Толкином по имени, я Саффилд по вкусам, дарованиям и воспитанию'. О Вустершире он сказал: "Любой уголок этого графства (неважно, прекрасный или уродливый) необъяснимым образом является для меня домом больше, чем любая другая часть света".
Летом 1896 года Мейбл Толкин нашла жилище - достаточно дешевое, чтобы она с детьми могла жить независимо - и они переехали из Бирмингема в селение Сэйрхол, примерно в миле от южной границы города. Этот переезд оказал глубокое и долгое влияние на Рональда. Как раз в том возрасте, когда начинает действовать воображение, он жил в сельской местности Англии.
Дом номер 5 по Грейсвелл-стрит, куда они переехали, представлял собой кирпичный коттедж с общей стеной в конце ряда домов. Мейбл Толкин сняла его у местного землевладельца. За воротами дорога поднималась вверх по холму в деревеньку Мозли и продолжалась в направлении Бирмингема. В другом направлении она шла в Стратфорд-на-Эйвоне. Однако дорожное движение состояло всего лишь из случайной фермерской телеги или фургона торговца. Легко можно было забыть, что город очень близко.
Луг через дорогу шел к реке Кол (чуть шире хорошего ручья), на которой стояла сэйрхольская мельница, старое кирпичное здание с высокой трубой. Здесь мололи зерно в течение трех веков, но времена изменились. Была установлена паровая машина, способная работать и при низком уровне воды, а мельница в основном занималась размолом костей на удобрение. Впрочем, вода еще текла через шлюз и двигала громадное колесо, а внутри здания все было покрыто белой пылью. Хилари Толкину было всего два с половиной года, но вскоре он уже сопровождал старшего брата в походы через луг к мельнице, где они смотрели через забор на водяное колесо, вращающееся в темной нише, или бежали во двор, где мешки сбрасывали в повозки. Временами они совали нос за дверь, где видны были огромные кожаные приводные ремни, шкивы и валы, а также работающие люди. Там было два мельника: отец и сын. У старика была черная борода, но именно сын пугал мальчиков своей пыльной белой одеждой и пронзительным взглядом. Рональд прозвал его "Белый людоед", и когда этот мельник орал на мальчишек, чтобы те убирались вон, им приходилось мчаться через двор и делать круг, чтобы прийти к местечку за мельницей, где была тихая заводь с плавающими лебедями. У края заводи темная вода вдруг обрушивалась через шлюз на громадное колесо внизу: опасное и завораживающее место.
Неподалеку от сэйрхольской мельницы чуть выше по холму в направлении к Мозли был глубокий трехсторонний песчаный карьер, который стал другим излюбленным местом для мальчиков. Разумеется, разведывать местность можно было во многих направлениях, но были и рискованные. Старый фермер, который как-то погнался за Рональдом за то, что тот собирал грибы в его владениях, получил от мальчиков прозвище "Черный людоед". Хилари Толкин вспоминал спустя почти восемьдесят лет об этих захватывающих ужасах, которые и были основным содержанием тех дней в Сэйрхоле:
"Мы чудесно проводили одно лето за другим, собирая цветы и нарушая границы чужих владений. Если кто-то из нас оставлял свои чулки и башмаки на берегу, чтобы пошлепать по воде, Черный людоед обыкновенно подбирал их и сматывался, заставляя бегать за собой и выпрашивать вещи обратно. А потом он выкидывал их в мусор! Белый людоед не был таким злым. Но чтобы добраться до местечка, именуемого Лощиной, где мы собирали чернику, надо было пересечь земли Белого, и он нас не жаловал, поскольку тропа через его поле была узкой, а мы ходили туда-сюда и срывали на ходу кукурузные початки и другие вкусности. Наша мама добралась до нас в этом чудном месте, чтобы позвать на обед, но, приближаясь, она слегка нашумела, и мы удрали!"
В Сэйрхоле рядом с той улицей, где жили Толкины, было мало домов, но неподалеку вниз по дорожке и через брод была деревня Холл-Грин. Временами Рональд и Хилари покупали сладости у беззубой старушки, что держала там лавочку. Постепенно они подружились с местными ребятишками. Это было непросто, поскольку акцент среднего класса, длинные волосы и передники были причиной насмешек деревенских, а встречная неприязнь была вызвана уорикширским диалектом и грубыми обычаями деревенских мальчиков. Но они начали усваивать кое-что из местного словаря, использовали диалектизмы в собственной речи; к примеру, щековина называлась "chawl", а не "cheek of pork", мусорный ящик - "miskin", а не "dustbin", сдобная лепешка -"pikelet", а не "crumpet", а хлопчатобумажная вата "gamgee", а не "cotton wool". Последний диалектизм вел свое происхождение от бирмингемского доктора Гэмджи4. Он изобрел "ткань Гэмджи" (Gamgee cotton) - хирургическую одежду из ваты. В этом районе его имя стало обиходным.
Мейбл скоро стала учить детей, и у них не могло бы быть лучшей учительницы, а у нее лучшего ученика, чем Рональд. К четырем годам он умел читать и вскоре научился неплохо писать. У его матери почерк был восхитительно необычным. Переняв искусство каллиграфии от отца, она выработала у себя витиеватый почерк без наклона. Заглавные буквы она украшала замысловатыми завитушками. Рональд скоро начал набивать себе руку, и почерк его, не будучи схож с материнским, также был элегантным и характерным. Однако любимыми у него были уроки, связанные с языками. Уже в первые дни пребывания в Сэйрхоле мать научила его начаткам латыни, и он пришел в восторг. Он интересовался звучанием и видом слов так же, как и их значением, и Мейбл начала понимать, что у ребенка особая склонность к языкам. Она принялась учить его французскому. Это нравилось много меньше; на то не существовало какой-то особой причины, просто звучание этого языка меньше приходилось по вкусу Рональду, чем звучание латыни или английского. Она попыталась также заинтересовать его игрой на фортепиано, но потерпела неудачу. Похоже было, что музыкой для мальчика служат слова, и он испытывал наслаждение, вслушиваясь, вчитываясь, повторяя вслух слова без особой оглядки на их значение.
У него были успехи также и в рисовании, особенно если темой были пейзаж или дерево. Мать преподала ему порядочный курс ботаники, он охотно откликнулся на это, и скоро сделался весьма сведущим. Но опять-таки его больше интересовали форма и чувства растений, чем ботанические детали. Особенно это относилось к деревьям. Хотя рисовать деревья ему нравилось, но еще больше он любил быть вместе с деревьями. Он карабкался на них, опирался на них, даже говорил с ними. Но со временем он понял, что не все разделяют его чувства по отношению к деревьям. Один случай особенно врезался ему в память. "Была ива, нависавшая над мельничным прудом, и я научился на нее влезать. Она, полагаю, принадлежала мяснику со Стрэтфорд-род. И вот однажды ее срубили. Ни на что ее не использовали, бревно так и осталось лежать. Я этого не смог забыть'.
Мать давала ему большое количество книг для внеклассного чтения. Он был в восторге от "Алисы в Стране Чудес", хотя и не желал бы таких приключений, как у Алисы. Ему не понравились ни "Остров сокровищ", ни сказки Ганса Андерсена, ни "Пестрый дудочник"5. Но он полюбил книги про индейцев и очень хотел стрелять из лука. Еще больше ему пришелся по душе цикл книг Джорджа Макдональда6 про Курда, рассказывавший о далеком королевстве, где таились под горами безобразные и злые гоблины. От легенд о короле Артуре он тоже был в восторге. Но больше всех его притягивали "Волшебные книги" Эндрю Лэнга7, особенно "Алая волшебная книга", ибо на ее страницах открывалась лучшая вещь, которую он когда-либо читал. Это была легенда о Сигурде, убившем дракона Фафнира: странная легенда, сложенная на безымянном Севере, от которой веяло древним могуществом. Много позже он говаривал: "Я от всей души хотел познакомиться с драконом. Ну конечно, я, заключенный в мое робкое тело, не хотел бы иметь дракона в соседях. Но мир, таящий в себе хотя бы представление о Фафнире, какая бы опасность там не скрывалась, был богаче и прекраснее моего'.
Теперь простое чтение о драконах его не удовлетворяло. В семилетнем возрасте он принялся сам сочинять собственные легенды о драконе. "Я не помню об этом ничего, кроме существования такого филологического факта, - вспоминал он. - Моя мать вообще-то не рассуждала о драконах, но заметила однажды, что нельзя говорить "зеленый большой дракон", а надо "большой зеленый дракон". Я удивился этому тогда и удивляюсь по сей день. То, что я это помню, вероятно, существенно, поскольку не думаю, что я пытался создавать легенду в течение нескольких лет. Я был поглощен языком'.
Время текло в Сэйрхоле. Отмечался бриллиантовый юбилей королевы Виктории, и колледж на вершине холма в Мозли был иллюминирован разноцветными огнями. Каким-то образом Мейбл удавалось кормить и одевать мальчиков на свои скудные доходы, дополняя их нерегулярным воспомоществованием от родственников со стороны Толкинов и Саффилдов. Вырастая, Хилари все больше походил на отца, тогда как длинное, тонкое лицо Рональда становилось саффилдовским. Временами ему снился странный тревожный сон: будто поднимается огромная волна и неуклонно надвигается, нависая над деревьями и зелеными полями и грозя поглотить и его, и все вокруг. В течение многих лет сон повторялся. Позднее Рональд полагал, что это "мой комплекс Атлантиды". Но обычно его сон был спокоен, и над всеми дневными тревогами о хлебе насущном для семьи сияла любовь к матери и к деревенской жизни в Сэйрхоле, с ее приключениями и утехами. Он торопливо ловил радости во всем, что его окружало, вероятно, предчувствуя, что когданибудь потеряет этот рай. Это произошло, и очень скоро.
В жизни Мейбл Толкин после смерти ее мужа христианская вера играла все более важную роль. Каждое воскресенье она с мальчиками шла долгой дорогой пешком в ортодоксальную англиканскую церковь. В одно воскресенье Рональд с Хилари обнаружили, что идут незнакомой дорогой в другое место к церкви св. Анны на Олсестер-стрит, в трущобах близ центра Бирмингема. Это была римско-католическая церковь.
Тут же на них обрушился гнев родственников. Джон Саффилд, отец семейства, воспитывался в методистской школе, а тогда был униатом. То, что дочь его стала паписткой, вызвало невообразимую ярость. Муж Мэй, Уолтер Инклдон, считал себя одним из местных столпов англиканской церкви, и для Мэй связь с Римом была попросту немыслимой. По возвращении в Бирмингем Уолтер запретил жене снова переходить в католическую религию, и она была вынуждена подчиниться, но ради утешения (или из мести?) ударилась в спиритизм.
Со времени смерти Артура Уолтер Инклдон оказывал Мейбл Толкин небольшую денежную помощь. Но теперь поступлений из этого источника ждать не приходилось. Взамен Мейбл имела основания ожидать враждебность со стороны Уолтера и других членов своего семейства, не говоря уже о Толкинах, многие из которых были баптистами и не терпели католиков. Возникшая напряженность в соединении с дополнительными финансовыми трудностями шли не на пользу ее здоровью, но ничто не могло поколебать ее верность новой религии, и наперекор всем препятствиям она начала просвещать Рональда и Хилари в католической вере.
Тем временем для Рональда пришло время учиться в школе. Осенью 1899 года в возрасте семи лет он сдавал вступительный экзамен в школу короля Эдуарда, ту, где учился его отец. Ему не удалось поступить, вероятно, потому, что его мать слишком легко относилась к своему преподаванию. Но на следующий год он снова сдавал экзамен, выдержал его и в сентябре 1900 года был принят в школу короля Эдуарда. Дядя со стороны Толкинов, который, не в пример другим, хорошо относился к Мейбл, платил за обучение (это составляло 12 фунтов в год). Школа находилась в центре Бирмингема, в четырех милях от Сэйрхола, и в течение первых недель большую часть пути Рональд должен был проделывать пешком, поскольку его мать не могла оплачивать проезд на поезде, а трамваи до их дома не ходили. Конечно, такое не могло продолжаться, и с сожалением Мейбл решила, что их деревенским денькам должен быть положен конец. Она подыскала дом в Мозли, поближе к центру города (в пределах трамвайного маршрута), и в конце 1900 года вся семья упаковала свои пожитки и покинула дом, где они были так счастливы в течение четырех лет. "Четыре года, - писал Толкин уже в старости, - но по ощущениям самая длинная и важная часть в моей жизни'.
Вряд ли путешественник, прибывший в Бирмингем по Лондонской и Северо-западной железной дороге, мог бы не приметить школу короля Эдуарда. Она величественно возвышалась над стелющимся по земле дымом и паром станции "Нью-стрит", напоминая столовую богатого оксфордского колледжа. Это была тяжеловесная, черная от копоти проба сил Барри, архитектора палат парламента8 в викторианской готике. Школа, основанная Эдуардом VI, получала щедрые пожертвования, и директорат мог открывать отделения школы в других, более бедных частях города. Но образовательный уровень самой школы короля Эдуарда, "высшей школы", оставался непревзойденным в Бирмингеме, и многие сотни мальчиков, сидевших на истертых скамейках и занимавшихся разбором сочинений Гая Юлия Цезаря под аккомпанемент локомотивных свистков внизу, приближались к поступлению в высшие учебные заведения.
К 1900 году школа короля Эдуарда уже почти не вмещалась в свои здания. Она была тесной, переполненной и шумной. Для мальчика, попавшего туда из тихой деревни, зрелище было устрашающим. Не удивительно, что большую часть первой четверти Рональд Толкин отсутствовал на занятиях по болезни. Но со временем он привык к суматохе и к шуму, и вскоре даже полюбил их, погрузившись в школьную текучку, хотя пока что не проявлял каких-то особых успехов в учении.
В то же время домашняя жизнь была совсем не такой, какую Рональд знавал в Сэйрхоле. Его мать сняла маленький домик у главной дороги на окраине Мозли, и вид из окон являл собой печальную противоположность уорикширскому деревенскому пейзажу: трамваи, вползающие вверх по склону холма, серые лица прохожих и дымящие в отдалении фабричные трубы Спарк-брука и Смолл-хета. Для Рональда дом в Мозли остался в памяти "отвратительным". И очень скоро после вселения в этот дом они должны были съезжать: дом подлежал сносу, на его месте предполагалось разместить пожарную часть. Мейбл подыскала особняк неподалеку (меньше, чем за милю) на улочке за станцией Кингс-хет. Это было уже недалеко от дома ее родителей, но выбор был продиктован наличием у дороги новой католической церкви св. Дунстана, отделанной гофрированным железом снаружи и смолистой сосной внутри.
Рональд все еще чувствовал себя совершенно заброшенным и насильно вырванным из деревенской атмосферы Сэйрхола, но в новом доме он нашел и нечто приятное. Тыльная сторона дома в Кингсхет выходила на железную дорогу, и в жизнь врывался грохот от проходящих поездов и от маневров грузовых вагонов на угольном пакгаузе. А еще железная дорога прорезала травянистые склоны, и там он находил цветы и травы. И еще кое-что привлекало его внимание: занятные надписи на боковиках угольных вагонов. Это были странные названия; Рональд не знал, как их надо произносить, но к ним непостижимым образом влекло. Вот так случилось, что, засматриваясь на надписи "Нантигло", "Сенгенидд", "Блэн-Рондда", "Пенривсейдер" и "Тредегар", он открыл для себя валлийский язык.
Позднее в детстве Рональд путешествовал по железной дороге в Уэльс, и, видя проплывающие перед ним названия станций, он понимал, что эти слова притягательнее, чем любые другие, с которыми он сталкивался; язык был древним, но все еще живым. Он расспрашивал о нем, но те валлийские книги, которые смогли для него раздобыть, понять было нельзя. И все же он уловил отблеск другого лингвистического мира, хотя бросил на него короткий взгляд.
Тем временем мать его не знала покоя. Ей не нравился дом в Кингс-хет, и она обнаружила, что ей не нравится церковь св. Дунстана. Поэтому она начала поиски в окрестностях; временами она снова брала мальчиков в длинные воскресные пешие прогулки в поисках места богослужения, которое ее бы устраивало.
Скоро она набрела на Бирмингемскую Молельню большую церковь на окраине Эдгбастона, в которой справляла требы группа священников. Разве она не найдет среди них друга и сочувствующего духовника? Мало того, при Молельне и под управлением ее клира существовала средняя школа св. Филиппа. Там ее сыновья могли получить католическое образование, а плата за обучение была меньше, чем в школе короля Эдуарда, Наконец, что самое главное, дом был рядом со школой. И потому в начале 1902 года она с мальчиками переехала из Кингс-хет в Эдгбастон. Рональд и Хилари (тогда им было десять и восемь лет) поступили в школу св. Филиппа.
Бирмингемская Молельня была основана в 1849 году Джоном Генри Ньюменом, тогда новообращенным католиком. В ее стенах он провел последние сорок лет своей жизни и там умер в 1890 году. Дух Ньюмена все еще витал среди высоких залов здания Молельни на Хэгли-род. В 1902 году в клире оставалось много священников, которые были его друзьями и свершали службы под его началом. Одним из них был отец Фрэнсис Ксавьер Морган. Тогда ему было сорок три года. Вскоре после переезда Толкинов в этот район он начал выполнять обязанности священника с получением прихода. В его лице Мейбл вскоре обнаружила не только симпатичного священника, но и прекрасного друга. Наполовину валлиец, наполовину англо-испанец (его семья со стороны матери славилась своей торговлей хересом), Фрэнсис Морган не был человеком большого ума, зато у него имелся неиссякаемый запас доброты, юмора и экспансивности, что часто приписывали его до некоторой степени испанскому происхождению. Он и вправду был человеком очень шумным, громогласным, доброжелательным. Поначалу маленькие дети его пугались, но потом, когда его узнавали ближе, боязнь сменялась большой любовью. Скоро он сделался неотъемлемой частью дома Толкинов.
Если не считать этой дружбы, то жизнь Мейбл и ее сыновей не очень-то улучшилась за эти два года. Они жили на Оливер-род, 26; дом был почти трущобным. Его окружали обычные переулки. Школа св. Филиппа была в двух шагах от их двери, но голые кирпичные стены классных комнат были неважной заменой готической роскоши школы короля Эдуарда. Стандарты обучения соответствовали обстановке. Скоро Рональд обогнал своих одноклассников, и Мейбл поняла, что школа св. Филиппа не даст ему нужного образования. И она забрала сына оттуда, еще раз принялась сама обучать и весьма успешно, ибо через несколько месяцев он получил пособие на обучение в школе короля Эдуарда и вернулся туда осенью 1903 года. Хилари также забрали из школы св. Филиппа, но в тот раз он провалился на вступительных экзаменах в школу короля Эдуарда. Как написала его мать родственнику, "не по моей вине или по причине незнания чего-то, но он такой мечтательный и пишет медленно '. По этим причинам она в то время продолжала учить младшего сына дома.
По возвращении в школу короля Эдуарда Рональд попал в шестой класс, то есть начал вторую половину срока обучения в школе. Теперь он изучал греческий. Позднее он написал о первых своих впечатлениях от этого языка: "Журчание греческого языка с твердыми перебивками и его блеск околдовали меня. Но отчасти притягательность объяснялась древностью и отстраненностью (от меня): язык не был домашним'. В числе преподавателей в шестом классе был энергичный человек по имени Джордж Брюэртон, один из немногих младших учителей школы, специализировавшихся на преподавании английской литературы. Этот предмет не очень-то вписывался в учебный план, и заключался он, в основном, в изучении пьес Шекспира, которые Рональд вскоре "от души возненавидел". Позднее он особенно вспоминал "резкое недовольство и отвращение к учебе в связи с тривиальностью объяснения Шекспиром фразы "...когда пойдет войною Бирнамский лес на Дунсинанский холм"9: мне бы очень хотелось увидеть, как деревья могут пойти на войну'. Но хотя Шекспир не мог порадовать Рональда, в предмете присутствовал другой момент, более соответствовавший его вкусу. По наклонностям его учитель Брюэртон был медиевистом. Он всегда яростно требовал, чтобы ученики использовали простые староанглийские слова. Если ученику случалось сказать "удобрение", Брюэртон взрывался: "Удобрение? Называй это навозом! Повтори три раза: НАВОЗ, НАВОЗ, НАВОЗ!" Он призывал учеников читать Чосера10 и декламировал "Кентерберийские рассказы" на настоящем средневековом английском. Для ушей Рональда Толкина это было открытием; он обнаружил, что хочет узнать больше об истории языка.
На рождество 1903 года Мейбл Толкин написала свекрови:
Моя дорогая миссис Толкин,
Вы говорили, что рисунки одного из мальчиков нравятся Вам больше, чем вещи, которые они могли бы купить за собственные деньги, и вот дети нарисовали их для Вас. Рональд сделал все великолепно в этом году даже попал на выставку в комнате отца Фрэнсиса - он много работал с тех пор, как ушел на каникулы 16 декабря, и я тоже, чтобы найти свежие темы: я не выходила чуть ли не месяц, даже в Молельню! - но от грязной, сырой, теплой погоды мне лучше, и с тех пор, как у Рональда каникулы, я по утрам могу отдыхать. Я целыми неделями была невыспавшаяся, да еще впридачу чувствовала себя простуженной и больной, и выходить было почти невозможно.
Я получила почтовый перевод на 2 ф. 6 ш., который Вы выслали мальчикам когда-то (по меньшей мере, с год назад). Его затеряли. Всю вторую половину дня они провели в городе, тратя эти деньги и еще немного сверх того на вещи, которые им хотелось. Они сделали все нужные мне покупки к Рождеству. Рональд может выбрать шелковую ткань или любой тонкий оттенок не хуже настоящей "Парижской модистки" (это у него наследственное от деятелей искусства или от торговцев тканями?). Он очень хорошо продвигается в учении (куда лучше знает греческий, чем я латынь) и говорит, что собирается изучать со мной немецкий на каникулах, хотя сейчас я чувствую себя кроватно.
Одно духовное лицо - он молодой, приятный, учит Рональда играть в шахматы - так вот, он говорит, что Рональд слишком много читает. Все это подходит для мальчика до шестнадцати, и нет ни единой классической вещи, которую можно было бы порекомендовать. На это Рождество Рональд получил свое первое причастие, в этот год у нас поистине был праздник. Я это говорю не для того, чтобы Вас позлить - просто Вы говорили, что хотели бы все знать о мальчиках.
Всегда с любовью к Вам Меб'.
Новый год начался скверно. Рональд и Хилари слегли с корью, сопровождаемой лающим кашлем, а для Хилари также пневмонией. Дополнительная нагрузка ухода за ними оказалась непосильной для матери. Как она и опасалась, оказалось, что "дальше так продолжаться не может". В апреле 1904 года она оказалась в больнице, где ей диагносцировали диабет.
Дом на Оливер-род был закрыт, скудная обстановка распродана, а мальчиков отослали к родственникам: Хилари к бабушке и дедушке Саффилдам, а Рональда к Эдвину Ниву, блондину, служившему в страховой компании (он был женат на тете Джейн). Лечения диабетиков инсулином тогда не было открыто, и состояние Мейбл внушало большое беспокойство, но к лету она поправилась настолько, что ее можно было выписать из больницы. Но, конечно, ей предстояло еще долгое и медленное выздоровление. Отец Фрэнсис Морган предложил план. В Реднеле, вустерширской деревне за несколько миль от границы Бирмингема, кардинал Ньюмен выстроил скромный загородный дом, служивший для отдыха духовных лиц из Бирмингемской Молельни. На границе земельного участка стоял небольшой домик. Там жил местный почтальон, жена которого могла уступить им гостиную и спальню, а также готовить для них. Это было идеальное место для поправки здоровья. Всем троим пожить на деревенском воздухе было бы полезно. И потому в конце июня 1904 года мальчики вместе с мамой отправились в Реднел на лето.
Это было как возвращение в Сэйрхол. Домик находился на углу тихой деревенской улочки, а сзади дома располагался заросший лесом участок, принадлежавший Молельне, с небольшим кладбищем в соединении с церквушкой. Там были погребены священники Молельни и сам Ньюмен. На этом участке мальчики пользовались полной свободой, да и за его пределами они могли странствовать по крутым тропам через рощи к высокому холму Ликки. Миссис Тилл, жена почтальона, угощала их хорошей стряпней, и месяц спустя Мейбл писала в открытке своей свекрови: "Мальчики удивительно хорошо выглядят по сравнению с теми хилыми бледными призраками, что встречали меня у поезда 4 недели тому назад!!! Сегодня Хилари получил твидовый костюм и свой первый итонский галстук! и выглядит великолепно! Погода у нас чудесная. В первый же дождливый день мальчики вам напишут, но собирание черники - чай на сенокосе - запускание с о. Фрэнсисом змея - этюды - лазание по деревьям - никогда они не были в таком восторге от каникул'.
Отец Фрэнсис много раз их навещал. В Реднеле у него была собака по кличке Лорд Робертс, и он сиживал на увитой плющом веранде принадлежащего Молельне дома, покуривая большую вишневую трубку. Как вспоминал позднее Рональд, "это тем более примечательно, что он нигде не курил, кроме этого места. Вероятно, отсюда исходит мое последующее пристрастие к трубке'. Когда отца Фрэнсиса не было, и в Реднеле не проживал никакой другой священник, Мейбл и мальчики должны были ехать в общину Бромсгрова, разделяя снятый домик с мистером Черчем и миссис Черч, садовником и уборщицей священников из Молельни. Это было идиллическое существование.
Слишком скоро сентябрь принес с собой учебный год, и Рональд, теперь вполне здоровый, должен был возвращаться в школу короля Эдуарда. Но его мать еще не могла собраться покинуть домик, где они были так счастливы, и вернуться в пыль и грязь Бирмингема. И в то время Рональду приходилось рано вставать и идти больше мили до станции, где он садился на поезд до школы. Ко времени возвращения из школы уже темнело, и временами Хилари встречал его с фонарем.
Мейбл снова начала сдавать, хотя сыновья этого не замечали. В начале ноября произошло такое ухудшение, которое показалось им внезапным и грозным. У нее наступила диабетическая кома, и шестью днями позже, 14 ноября, она умерла. Отец Фрэнсис и ее сестра Мэй Инклдон были при ней до конца.
ГЛАВА 3. "ЛИЧНЫЙ ЯЗК" И ЭДИТ
"Моя дорогая мама была поистине мученицей, и отнюдь не всякому Господь дарует великие благодеяния столь щедро, как нам с Хилари, ибо наделил Он нас матерью, погубившей себя трудом и заботами ради укрепления нас в вере'.
Рональд Толкин написал эти слова через девять лет после смерти Мейбл.
Есть определенная закономерность в том, как он связал личность матери и свою принадлежность к католической церкви. С уверенностью можно сказать, что после ее смерти то место в сердце, которое занимала она, заняла ее вера, и религиозное утешение было столь же эмоциональным, сколь и духовным. Возможно, смерть матери оказала укрепляющее воздействие и в изучении языков. В конце концов, именно она была его первой учительницей и поддерживала в нем интерес к словам. Теперь, когда ее не стало, он должен был неустанно продвигаться по этому пути. И уж совершенно точно потеря матери глубоко сказалась на личности Рональда: обратила его в пессимиста, или, скажем, придала раздвоенности. От природы Рональд Толкин был веселым человеком, почти что неугомонным, с большим жизнелюбием. Он любил добрую беседу и физическую активность. У него было развитое чувство юмора, он очень легко заводил друзей. Но с этого момента и на всю жизнь появилась и другая сторона, более скрытая, но доверенная письмам и дневникам. Эта его половина оказалась способной на приступы глубокого отчаяния. Если выразиться точнее (и теснее связать со смертью матери), то, будучи глубоко погруженным в мысли, он ощущал невосполнимую утрату. Ничто не было безопасным. Ничто не могло длиться вечно. Ни в одной битве нельзя победить.
Мейбл Толкин была похоронена на католическом кладбище в Бромс-грове. На ее могиле отец Фрэнсис установил каменный крест - точно такой же, какой устанавливали для каждого священнослужителя Молельни на их реднельском кладбище. В соответствии с волей Мейбл отец Фрэнсис был назначен опекуном ее сыновей. Выбор оказался мудрым, ибо священник проявил и привязанность к ним, и неиссякаемую щедрость, которая приняла практическую форму. У него был свой личный доход от семейной торговли хересом. Как клирик Молельни он не был обязан отдать свое достояние в общину и мог использовать его по своему усмотрению. На содержание сыновей Мейбл оставила всего лишь восемьсот фунтов вложенного капитала, но отец Фрэнсис потихоньку добавлял из своего кармана. Это гарантировало, что ни в чем серьезном ни Рональд, ни Хилари нехватки испытывать не будут.
Сразу же после смерти Мейбл он подыскал им жилье. Проблема была непростой. В идеале они должны были бы жить у родственников, но тут существовала опасность, что дядья и тетки со стороны Саффилдов и Толкинов могут попытаться вырвать племянников из объятий католической церкви. Уже ходили разговоры о том, чтобы нарушить волю Мейбл и поместить мальчиков в протестантский интернат. Однако нашлась одна тетка (жена брата Мейбл), у которой не было каких-то особенных религиозных наклонностей, зато имелась лишняя комната. Она жила в Бирмингеме вблизи Молельни, и отец Фрэнсис счел, что на данный момент ее дом вполне сойдет за родной. И через несколько недель после смерти Мейбл ее сыновья (тогда им было тринадцать и одиннадцать) переехали в теткину комнату на верхнем этаже.
Тетку звали Беатрисой Саффилд. Она жила в темном доме на Стирлинг-род, длинной боковой улице в районе Эдгбастона. Мальчики получили в свое распоряжение большую комнату. Хилари с большим удовольствием высовывался из окна и кидался камешками в кошек внизу. Но Рональд, все еще в состоянии потрясения после смерти матери, возненавидел зрелище почти сплошных крыш с фабричными трубами в отдалении. Можно было вдалеке разглядеть зелень деревни, но сейчас она принадлежала далекому прошлому, которое нельзя было возвратить. Он был пойман в городе. Смерть матери лишила его свежего воздуха, холма Ликки, где он собирал чернику, домика в Реднеле, где они были так счастливы. И поскольку со смертью матери это все было для него потеряно, то он начал ассоциировать с нею деревенские пейзажи и атрибуты. Его отношение к городскому окружению, и без того обострившееся из-за давней жестокой разлуки с Сэйрхолом, теперь приобрело дополнительную эмоциональную окраску из-за тяжелой личной утраты. Эта память сердца о деревне его юности позднее стала центральным моментом в литературном творчестве и тесным образом сплелась с памятью сердца о матери.
Тетя Беатриса предоставляла братьям стол и кров, но мало чего сверх этого. Она недавно овдовела, детей у нее не было, и она редко выходила из дому. К сожалению, и сердечного тепла ей недоставало, и она не очень-то понимала мальчиков. Однажды Рональд зашел в кухню, увидел кучу пепла в камине и обнаружил, что она сожгла все личные бумаги и письма его матери. Тетке и в голову не пришло, что, может быть, сын Мейбл хочет сохранить их.
К счастью, Молельня была недалеко, и вскоре именно она стала настоящим домом для Рональда и Хилари. Рано утром они прибегали туда, чтобы прислуживать при мессе отца Фрэнсиса в его любимом боковом приделе Молельни. Потом им полагался завтрак в простой трапезной. Поиграв, по обыкновению, с кухонной кошкой, которую они крутили на вращающейся крышке люка, мальчики шли в школу. Хилари сдал вступительные экзамены и теперь учился в школе короля Эдуарда, и если время позволяло, то мальчики могли идти пешком на Нью-стрит, а если часы на Файв-уэйз показывали, что надо поторопиться, то приходилось ехать на конке.
У Рональда в школе было много друзей, но один мальчик особенно скоро стал его неразлучным товарищем. Звали его Кристофер Уайзмен. Он был сыном веслианского11 священника, жившего в Эдгбастоне; у мальчика были прекрасные волосы, широкое лицо добряка и энергичный, критический способ общаться. Они познакомились в пятом классе осенью 1905 года. Толкин был первым учеником в классе (теперь он уже подавал определенные академические надежды), а Уайзмен вторым. Это соперничество скоро переросло в дружбу, основанную на общем интересе к латыни, греческому, большой увлеченности регби (футбол в школе короля Эдуарда не жаловали) и энтузиазме в обсуждении всех и вся. Уайзмен был стойким приверженцем методистской церкви, но юноши обнаружили, что могут спорить о религии, не изливая яда.
Вместе они переходили из класса в класс. У Рональда Толкина была отчетливая, замеченная еще матерью склонность к языкам, и школа короля Эдуарда предоставляла идеальную атмосферу, в которой эта склонность могла развиться. Латынь и греческий язык были основой учебного курса, и этим языкам особенно хорошо учили в первом (старшем) классе, в который Рональд перешел незадолго до своего шестнадцатилетия. Первый класс находился под недреманным оком главного преподавателя Роберта Кэри Джилсона, замечательной личности с аккуратной остроконечной бородкой. Он был изобретателем-любителем, сложившимся ученым, а равно опытным преподавателем классических предметов. Среди его изобретений были: ветряк, подзаряжавший аккумуляторы для питания освещения в его доме, новый вид гектографа, размножавший школьные бумаги для экзаменов (нелегально, по утверждению мальчиков) и маленькая пушечка, стрелявшая мячиками для гольфа. Преподавая, он побуждал учеников изучать и то, что лежало в стороне от учебного курса, а также приобретать прочные знания во всем, что постигаешь. Этот преподаватель произвел сильное впечатление на Рональда Толкина. Но Джилсон, несмотря на свою разбросанность, заставлял учеников детально изучать классическую лингвистику. Это полностью совпадало с наклонностями Толкина. Отчасти именно из-за обучения у Джилсона он начал проявлять интерес к общим основам языка.
Одно дело было знать латынь, греческий, французский и немецкий; другое дело было понять, почему они именно такие, какие есть. Толкин начал искать "скелеты" - элементы, общие для всех них; на самом деле он начал изучать филологию (науку о словах). И еще больше ему захотелось делать это, когда он познакомился с англо-саксонским языком.
Это произошло благодаря Джорджу Брюэртону, тому самому учителю, что "навоз" предпочитал "удобрению". Под его руководством Толкин заинтересовался английским языком Чосера. Брюэртон порадовался этому и предложил мальчику на время учебник англо-саксонского языка для начинающих. Предложение было принято очень охотно.
Открыв учебник, Толкин оказался лицом к лицу с языком, на котором англичане говорили еще до того, как первый норманн ступил на их землю. Англо-саксонский язык, называемый также древнеанглийским, был знаком и узнаваем как предшественник современного английского, и в то же время в нем ощущались отчужденность. Учебник понятно объяснял язык в легко воспринимаемых словах, и скоро Рональд начал делать легкие переводы примеров прозы, приведенных в приложении. Он почувствовал, что древнеанглийский трогает его, хотя в нем не было эстетического шарма валлийского языка. Это был скорее исторический зов, искушение исследования предшественника его родного языка. И он начал испытывать настоящее волнение, когда его успехи превзошли простые примеры из учебника. Рональд взялся за "Беовульфа" объемистую поэму на древнеанглийском. Читая ее сперва в переводе, а потом в оригинале, он нашел, что это одна из самых выдающихся поэм всех времен: история воина Беовульфа, его битвы с двумя чудовищами и смерти после боя с драконом.
После этого Толкин вернулся к средневековому английскому и открыл для себя "Сэра Гавейна и Зеленого Рыцаря". Это была еще одна поэма, воспламенившая его воображение: средневековая легенда о рыцаре короля Артура и о том, как искал он таинственного великана, от ужасающего удара топора которого ему предстояло погибнуть. Толкин пришел в восторг от поэмы и от ее языка. Он понял, что этот диалект примерно тот же, на котором говорили предки его матери из Центральных графств. Он принялся дальше углубляться в средневековый английский и прочел "Жемчужину", аллегорическую поэму о мертвом ребенке (считается, что ее написал автор "Сэра Гавейна"). Далее Рональд обратился к другому языку и сделал несколько неуверенных шагов в древнескандинавском, прочтя строку за строкой легенду о Сигурде и драконе Фафнире, что так обворожила его в "Алой волшебной книге" Эндрю Лэнга, когда он был еще маленьким. К этому времени он приобрел выдающиеся для школьника лингвистические познания.
Толкин продолжал свои поиски "скелетов", обыскивая школьную библиотеку и обшаривая дальние полки книжного корнуольского магазина, что находился ниже по дороге. Позднее он начал искать (и накапливал достаточно денег, чтобы купить) немецкие книги по филологии, сухие-пресухие, но в них он мог получить ответы на свои вопросы. Филология значит "любовь к словам". Это-то его и побуждало. То не был академический интерес к научным основам языка; нет, это была любовь к виду и звучанию слов, проистекающая от тех дней, когда мать давала ему первые уроки латыни.
Такая любовь к словам привела его к созданию своих собственных языков.
Большинство детей выдумывает свои собственные слова. У некоторых появляются даже зачаточные собственные языки, общие для нескольких детей. Так было у юных двоюродных сестер Рональда Мэри и Марджори Инклдон. Их язык именовался "животным" и состоял преимущественно из названий животных; например, фраза "Собака соловей дятел сорока" означала "Ты осел" (You are an ass). Теперь Инклдоны жили не в Бирмингеме, а в Барнт-грин, деревне рядом с Реднелом, и Рональд с Хилари часть своих каникул проводили обычно там. Рональду очень понравился "животный" язык, и он его выучил. Немного позднее Марджори (старшая сестра) охладела к этому развлечению, но в это время Рональд и Мэри совместно изобрели новый, более сложный язык. Он именовался "невбош" или "новейшая чепуха", и скоро стал настолько совершенным, что эти двое могли декламировать нараспев лимерики12 вроде:
Dar fys ma vel gom co palt hoc
Pys go iskili far maino woc?
Pro si go fys do roc de do cat
Ym maino bocte de volt fact
soc ma taimful gyroc!
Перевод был следующим:
Жил-был старик, сказавший: 'Как
Нести мою корову?
Уж больно вес здоровый.
Коли загнать ее в рюкзак,
Так не поднимешь натощак!'
Забавы подобного рода вызывали в Барнт-грин большое оживление. В это время Рональд уже взрослел, и у него появилась идея. Едва начав изучать греческий, он уже стал придумывать недостающие слова в греческом стиле. Почему бы ему не пойти дальше и не изобрести полностью язык - более серьезный и более толковый, чем невбош (большую часть которого составляли исковерканные английский, французский и латынь)? Такой язык не должен был иметь какое-то специальное назначение (хотя искусственный язык эсперанто был в то время весьма популярен), но зато он доставил бы развлечение и позволил записать все любимые звуки на бумаге. Определенно казалось, что попробовать стоит: если бы Рональд увлекался музыкой, то, весьма вероятно, захотел сам придумывать мелодии, так почему не составить собственную систему слов, которая была бы вроде симфонии собственного сочинения?
Уже взрослым Толкин пришел к убеждению, что его стремление к лингвистическому творчеству схоже с ощущениями многих школьников. Во время беседы об искусственных языках он как-то заметил: "Видите ли, это не такое уж необычное явление. Огромнейшее количество детей обладает тем, что вы называете творческой жилкой; это обычно поощряется и не обязательно ограничивается чем-то определенным: они могут не желать заниматься живописью, или рисованием, или музыкой в большом объеме, но, тем не менее, как-то творить они хотят. И коль скоро образование в основной массе лингвистическое, то и творчество приобретает лингвистическую форму. Это вовсе не из ряда вон выходящее событие. Я подумал однажды, что надо бы провести здесь организованное научное исследование'.
Когда юный Рональд засел впервые за работу по созданию языка на регулярной основе, он решил использовать реальный язык в качестве модели или хотя бы исходного пункта. Валлийский он не знал достаточно хорошо, и потому обратился к другому излюбленному источнику слов: собранию испанских книг в комнате отца Фрэнсиса. Его опекун свободно говорил по-испански, и Рональд часто просил обучить его языку, но из этого ничего не вышло. Однако право рыться в книгах было получено. Теперь Рональд проглядывал их заново и начал работать над искусственным языком, который назвал "наффарским". В нем очень чувствовалось влияние испанского, но была собственная система фонетики и грамматики. Рональд трудился неустанно и мог продвинуться дальше, если бы не наткнулся на язык, завороживший его еще более, чем испанский.
Один из его школьных приятелей купил на благотворительном базаре книгу, но счел, что она ему не нужна, и продал ее Толкину. Это был "Начальный курс готского языка" Джозефа Райта. Рональд раскрыл ее и тут же испытал "ощущение полнейшего восторга, такого же, когда впервые заглянул в чепменовского "Гомера". Готский язык перестал употребляться в период упадка готов, но письменные отрывки сохранились для будущего, и Толкин решил, что они в высшей степени притягательны. Он не удовлетворился просто чтением, а тут же начал придумывать "новые" готские слова, дабы заполнить пробелы в ограниченном сохранившемся словаре. Отсюда он перешел к созданию исторически не сохранившегося, но предположительно существовавшего германского языка. Свой энтузиазм он передал Кристоферу Уайзмену: тот был благорасположенным слушателем, поскольку сам изучал египетский язык и его иероглифику. Толкин начал также разрабатывать свой искусственный язык "в обратном направлении", то есть устанавливать гипотетические "более ранние" слова, которые он считал необходимым придумать. При этом использовалась организованная "историческая" система. Он работал также над искусственным алфавитом; одна из его записных книжек школьных времен содержала систему символов для каждой буквы английского алфавита. Но языки-то занимали его больше, и в течение многих дней он запирался в комнате, которую делил с Хилари, и, согласно давней дневниковой записи, "плотно занимался моим личным язком".
Отец Фрэнсис сделал очень много для братьев Толкинов после смерти их матери. Каждое лето он брал их в Лайм-реджис, где они останавливались в отеле "Три капс" и навещали его друзей по соседству. Рональду нравился пейзаж Лайма, и он с удовольствием делал наброски его в сырую погоду, а если она была хорошей, охотно гулял вдоль берега или осматривал величественный оползень, недавно случившийся на обрыве близ города. Однажды он нашел доисторическую челюсть и предположил, что это оканемевшие останки дракона. В течение этих каникул отец Фрэнсис много беседовал с мальчиками и обнаружил, что им нерадостно живется в том скучном обиталище, что предоставляла им тетя Беатриса. Он подумал о миссис Фолкнер, что жила на Датчис-род за Молельней. Она давала музыкальные вечера, на которые приглашались некоторые из священников, а также сдавала комнаты. Священник решил, что ее дом будет приятнее для Рональда и Хилари. Миссис Фолкнер согласилась их поселить, и в начале 1908 года мальчики переехали в дом номер 37 по Датчис-род.
Это был мрачный дом, заросший плющом, что висел подобно потускневшему кружеву. Рональд и Хилари получили комнату на третьем этаже. Еще в доме жили Луис, муж миссис Фолкнер (виноторговец со вкусами, соответствовавшими его источнику доходов), их дочь Элен, служанка Энни и еще одна жиличка, девушка девятнадцати лет, которая жила на втором этаже под спальней мальчиков и большей частью проводила время над своей швейной машинкой. Ее звали Эдит Бретт.
Она была очень хорошенькой, маленькой, стройной, с серыми глазами, твердыми, резкими чертами лица и коротко стриженными черными волосами. Мальчикам сказали, что она тоже сирота: ее мать умерла пятью годами раньше, а отец незадолго до этого. На самом деле она была незаконнорожденной. Ее мать Фрэнсис Бретт подарила жизнь Эдит 21 января 1889 года в Глостере. Предположительно она переехала туда с целью избежать скандала, поскольку дом ее был в Вулвер-хэмптоне; семья имела там обувное дело. Когда Эдит родилась, ее матери было тридцать. Позднее мисс Бретт вернулась, дабы поселиться с дочерью вблизи Бирмингема, на окраине Хэнсуорта, бросая тем самым вызов сплетням соседей. Фрэнсис Бретт никогда не была замужем, и имя отца ребенка не было указано в свидетельстве о рождении, хотя Фрэнсис сохранила его фотографию, и семья Бреттов знала, кто он. Но если Эдит и было известно имя этого человека, то она так и не сообщила его своим детям.
Детство Эдит было в некоторой степени счастливым. Ее мать вместе со своей двоюродной сестрой Дженни Гров растила ее в Хэнсуорте. Родство с Гровами было очень почетно для Бреттов, ибо связывало их со знаменитым сэром Джорджем Гровом, редактором музыкального словаря. Сама Эдит проявила талант в музыке. Она очень хорошо играла на рояле, и когда ее мать умерла, Эдит поместили в интернат для девочек с музыкальным уклоном. К моменту окончания интерната ожидалось, что Эдит может сделать карьеру преподавателя по классу рояля или, весьма возможно, концертирующей пианистки. Но ее опекун, семейный адвокат, похоже, не очень-то понимал, что же ему делать дальше. Он подыскал для нее комнату у миссис Фолкнер, полагая, что хозяйкино пристрастие к музыке должно вызвать сочувствие и к учебным занятиям на рояле. Но дальше он не заглядывал, да и спешки особой не требовалось, поскольку Эдит получила в наследство небольшие земельные участки в различных районах Бирмингема. Это давало достаточный доход для обеспечения скромного образа жизни. Казалось бы, на данный момент больше ничего делать не надо. Ничего и не делалось. Эдит жила у миссис Фолкнер. Но скоро она обнаружила, что хотя хозяйка в восторге от жилички, которая играет и аккомпанирует вокалистам не ее вечерах, но настоящие занятия на рояле вызывают совсем другую реакцию. "Ну, Эдит, дорогая, - говаривала миссис Фолкнер, заглядывая в комнату, как только начинались гаммы и арпеджио, - этого на сегодня достаточно!" И девушка с грустью отправлялась обратно в свою комнату к швейной машинке.
В это время туда въехали братья Толкины. Она нашла их очень милыми. В особенности ей понравился Рональд с его серьезным лицом и прекрасными манерами. Рональд же, хоть у него было и мало знакомых девушек такого возраста, обнаружил, что близкое знакомство с нею одолело всю его нервозность. Между ним и Эдит возникла дружба.
Конечно, ему было шестнадцать, а ей девятнадцать. Но он выглядел старше своих лет, а она младше, к тому же она было маленькой, стройной и исключительно хорошенькой. Эдит определенно не разделяла его интереса к языкам и вообще имела несколько ограниченное образование. Но манеры у нее были очень приятные. Они стали союзниками, объединившись против "старой леди", как они называли миссис Фолкнер. Эдит при случае подстрекала служанку Энни стянуть что-нибудь вкусненькое из кухни для голодных мальчишек с третьего этажа, и когда "старой леди" не было дома, мальчики приходили в комнату Эдит на тайные пирушки.
Эдит и Рональд взяли за обычай посещать бирмингемские кафе, особенно те, у которых был нависающий над тротуаром балкон. Они сидели там и бросали кусочки сахару в шляпы прохожим; когда же сахарница пустела, они переходили за другой стол. Позднее они придумали друг для друга условный свист. Заслышав его ранним утром или поздним вечером, Рональд подходил к окну и, выглянув в него, видел Эдит, поджидающую у своего окна этажом ниже.
Для юноши и девушки такого склада и в такой ситуации должна обязательно зародиться и расцветать влюбленность. Оба были сиротами, оба нуждались в добрых чувствах, и они подумали, что могут подарить их друг другу. В течение лета 1909 года они решили, что любят друг друга.
Позднее Рональд в письмах Эдит вспоминал "как я тебя в первый раз поцеловал, и как ты меня в первый раз поцеловала (это было почти случайно) и наши пожелания доброй ночи друг другу, когда ты была в своей коротенькой ночной рубашке, и наши глупые долгие разговоры через окна; и как мы смотрели на солнце, восходящее над городом сквозь туман, и Биг Бен отбивал час за часом, и ночные бабочки пугали тебя и чуть не загоняли в комнату и наш условный свист, и велосипедные прогулки, и беседы у камина, и три долгих поцелуя'.
Предполагалось, что теперь Рональд должен всеми силами зарабатывать оксфордскую стипендию, но совсем непросто сосредоточиться на классических текстах, когда половина мыслей занята искусственными языками, а вторая половина вертится вокруг Эдит. И в школе для него обнаружилось нечто притягательное: Общество диспутов, очень популярное среди старших мальчиков. До этого времени он не выступал, вероятно, из-за своего ломающегося юношеского голоса и уже установившейся репутации оратора с нечеткой дикцией. Но в этой учебной четверти, подстегиваемый новообретенной уверенностью в себе, Рональд вышел на трибуну со вступительной речью в поддержку целей и тактики движения за женские права. Попытка была сочтена удачной, хотя издававшийся в школе журнал отметил, что в диспуте способности выступившего "не очень ярко проявились изза неважной дикции". В другой речи на тему "Так этот Дом оплакивает норманнское завоевание" (частично придуманную им) он выступил с нападками на "наплыв многосложных варваризмов, которые честнее было бы охарактеризовать как глушители исконных слов'. По крайней мере, так это описывал журнал. В диспуте об авторстве шекспировских пьес он "обрушил бурный поток малограмотных оскорблений на Шекспира, его мерзкое место рождения, убогое окружение и отвратительный характер". Он достиг также больших успехов на регбийном поле: будучи худощавым, почти тощим, он научился компенсировать недостаток веса яростью в игре. Теперь он сделал еще одно усилие и был вознагражден зачислением в сборную команду школы. С этих пор он играл как никогда раньше. В своих воспоминаниях много лет спустя он прямо приписал свою игру рыцарским устремлениям: "Имея романтическое воспитание, я принимал дело "рыцарь-и-дама" всерьез, и оно было для меня источником сил'.
И вот как-то раз ближе к концу осенней четверти 1909 года Рональд тайно сговорился с Эдит совершить поездку на велосипедах за город. Он писал: "Мы-то думали, что очень ловко обтяпали это дельце. Эдит выехала на своем велосипеде якобы с визитом к двоюродной сестре Дженни Гров. Через некоторое время и я выехал вроде как на школьную спортплощадку, а на самом деле мы съехались и направились в Ликки'. В этих холмах они провели вторую половину дня, а потом поехали в деревню Реднел выпить чаю и нашли местечко в доме, где несколькими месяцами раньше Рональд жил и готовился к поступлению в Оксфорд со стипендией. После этого они уехали домой, по отдельности прибыли на Датчис-род, так что подозрений не возникло. Но они недооценили силу сплетен. Женщина, что подавала им чай, сказала миссис Черч, уборщице из Молельни, что юный господин Рональд посетил их и привел с собой какую-то незнакомую девушку. Миссис Черч, в свою очередь, наболтала об этом кухарке в самой Молельне. А та, всегда отличавшаяся длинным язычком, рассказала все отцу Фрэнсису.
Опекун Рональда был ему вместо отца. Можно представить себе чувства священника, когда он узнал, что его подопечный, на которого он расточал столько доброты, заботы и денег, отнюдь не напрягает все свои способности над жизненно важными учебными занятиями, но вместо того (как быстро выяснило расследование) предается тайному роману с живущей в том же доме девушкой тремя годами его старше. Отец Фрэнсис вызвал Рональда в Молельню, заявил ему, что поистине потрясен, и потребовал, чтобы со всеми этими делами было покончено. Кроме того, он принял меры к переезду Рональда и Хилари в новое жилище, дабы разлучить Рональда с девушкой.
Могло бы показаться странным, что Рональд попросту не отказался подчиниться отцу Фрэнсису и не продолжил свой роман в открытую. Но общественные правила того времени требовали, чтобы молодые люди слушались родителей или опекунов; кроме того, Рональд был очень привязан к отцу Фрэнсису, зависел от него в денежном смысле, да и не был по натуре мятежником. С учетом всего этого вряд ли стоит удивляться, что Рональд согласился выполнить все приказания.
Рональд должен был ехать в Оксфорд и сдавать экзамен на стипендию в самом разгаре бури против Эдит. Будь он в более спокойном состоянии духа, Оксфорд восхитил бы его с первого же взгляда. Из колледжа Тела Христова, где он остановился, были видны башни и парапеты, в сравнении с которыми школа была бледной тенью. Во всех отношениях Оксфорд был для него нов - ведь из предков Рональда никто не имел отношения к университетам. И вот теперь у него был шанс сделать честь Толкинам и Саффилдам, отблагодарить отца Фрэнсиса за его доброту и щедрость, доказать, что любовь к Эдит не отвлекла его от работы. Но это оказалось нелегким делом. Просматривая списки, он увидел, что ему не удалось сдать на стипендию. В совершенном расстройстве он побрел обратно по Мертон-стрит и Орайел-сквер и направился к железнодорожному вокзалу, вероятно, подумывая: а что, если ему вообще не возвращаться.
Однако, по правде говоря, этот провал был, с одной стороны, ожидаемым, с другой стороны, поправимым. Конкуренция при получении стипендии в Оксфорде всегда была в высшей степени жестокой, а Рональд сделал лишь первую попытку. В декабре он мог ее повторить, но к этому времени ему было бы без малого девятнадцать, и в случае повторного провала он потеряет все шансы учиться в Оксфорде: плата за учебу на общих основаниях была бы не по карману его опекуну. Было ясно, что трудиться предстоит еще упорнее.
"Подавлен и расстроен, как никогда, - писал он в своем дневнике на Новый год (1910). - Господи, помоги мне. Чувствую себя слабым и усталым'. Стоит заметить, что это был первый дневник, который он вел или, по крайней мере, первый из сохранившихся. С этого времени он вел его, в основном, ради записи скорбей и горестей, но не прошло и года, как угнетенность покинула его, и он забросил дневник. Он столкнулся с дилеммой. Хотя они с Хилари переехали в новое жилье, но оно было недалеко от дома миссис Фолкнер, где все еще жила Эдит. Отец Фрэнсис потребовал, чтобы все любовные дела были отставлены в сторону, но отдельного запрета на встречи с Эдит не было. Рональду крайне не хотелось обманывать своего опекуна, и все же они с Эдит решили тайно встретиться. Уехав за город на поезде, они полдня провели вместе, обсуждая свои планы. Они зашли также в ювелирный магазин, где Эдит купила ручку Рональду на его восемнадцатилетие, а он выбрал наручные часики за десять шиллингов шесть пенсов на ее день рождения, который был отпразднован на следующий день в кафе. Тогда Эдит решила принять приглашение переехать в Челтенхэм и жить там в доме у пожилого адвоката и его супруги, с которой она была дружна. Когда она рассказала об этом Рональду, тот записал в своем дневнике "Слава Богу", ибо это было наилучшим решением.
Но тут их снова заметили вместе. На этот раз отец Фрэнсис предъявил более четкое требование: Рональд не должен был ни встречаться с Эдит, ни даже писать ей. Он мог только раз увидеться с ней и попрощаться в день, когда она уедет в Челтенхэм. Затем они должны были оборвать всякую связь до дня, когда ему исполнится двадцать один год. После этого опекун уже не нес за него ответственность. Это означало, что ждать предстоит три года. Рональд записал в дневнике: "Три года - ужасно'.
Молодой человек с более бунтарским характером отказался бы подчиниться; даже Рональд, послушный воле отца Фрэнсиса, находил, что трудно исполнить требования опекуна. 16 февраля он записал в дневнике: "Прошлой ночью молился, чтобы случайно увидеть Э. Молитва была услышана. Видел ее в 12-55 у Принца Уэльского. Сказал ей, что написать не могу, и договорился, что раз в две недели по четвергам мы будем встречаться вне дома. Чувствую себя счастливее, но долго ждать, чтобы увидеть ее разок и порадовать. Ни о чем другом думать не могу'. И дальше, от 21 февраля: "Видел маленькую удрученную фигурку в мкнтше и твидовой шляпе, не мог удержаться, чтобы не перейти улицу и не сказать слова любви и утешения. На некоторое время это меня подбодрило. Молился и много думал'. И от 23 февраля: "Встретил ее идущей из собора, где она молилась за меня'.
Хоть эти встречи и были случайными, но они причинили наихудшие последствия. Рональд получил 26 февраля "ужасное письмо от о.Ф., где говорилось, что я снова встречался с девушкой, и такое поведение называлось скверным и дурацким. Угрожает покончить с моей университетской карьерой, если я не прекращу это. Значит, я не могу встречаться с Э. И писать ей также. Я во всем поклялся о.Ф. и потому должен подчиниться'. Когда Эдит узнала о случившемся, она написала Рональду: "Пришли самые плохие времена'.
В среду 2 марта Эдит съехала с Датчис-род в свой новый дом в Челтенхэме. Несмотря на запрет опекуна, Рональд молился, чтобы ему удалось бросить на нее прощальный взгляд. К моменту отъезда он рыскал по ули цам, но сперва безуспешно. А потом "на углу Фрэнсис-род она проехала мимо меня на велосипеде по дороге на вокзал. Возможно, я ее три года не увижу'.
ГЛАВА 4. "Ч.К.О.Б. И ПР'.
Отец Фрэнсис был не очень умным человеком. Он не понял, что, разлучив Рональда и Эдит, он обращал юношескую влюбленность в любовь, только усиливающуюся от препятствий. Тридцатью годами позже Рональд писал: "Вероятно, ничто не могло бы так укрепить желание, чтобы это продолжилось (хотя так оно и бывает в случае истинной любви)'.
После отъезда Эдит в течение нескольких недель он был нездоров и подавлен. От отца Фрэнсиса большой поддержки ожидать не приходилось, поскольку тот все еще испытывал глубокую обиду за то, что его так обманывали. На Пасху Рональд попросил у опекуна разрешения написать Эдит и получил согласие, хотя и неохотное. Он написал, и она ответила, что счастлива в свое новом доме и что "все это ужасное пребывание на Датчис-род теперь кажется кошмарным сном'.
Она и вправду пришла к заключению, что жизнь в Челтенхэме в высшей степени подходящая. Она жила в доме С.Г. Джессопа и его жены и звала их "дядя" и "тетя", хотя на самом деле они не были с ней в родстве. "Дядя" был несколько сварлив, зато "тетя" всегда относилась к ней со всей добротой. Гости в доме почти не бывали, если не считать священника и пожилых друзей Джессопов, но Эдит могла найти компанию себе по возрасту через свою школьную подругу Молли Филд, семья которой жила неподалеку. Каждый день Эдит упражнялась на рояле, брала уроки игры на органе и начала играть на службах в англиканской приходской церкви, которую она регулярно посещала. Она включилась в церковные дела, помогала в Клубе мальчиков и при совместных выездах за город. Она также вступила в "Союз примулы"13 , посещала собрания консервативной партии - словом, сама строила свою жизнь, и эта жизнь была лучше прежней, хотя в момент перемены она полагала, что расстаться с прежним жизненным укладом трудно.
Что касается Рональда, то центром его жизни скоро стала школа. Отношения с отцом Фрэнсисом все еще были натянутыми, и Молельня не смогла занять среди привязанностей юноши то же место, что и раньше. А в школе короля Эдуарда он нашел и хорошую компанию, и дружбу. Школа была дневная, и потому в ней не было "кислятин" и "франтов", которых К.С. Льюис14 встречал в своем интернате (и которых позднее описал в "Настигнут радостью"). Разумеется, старшие мальчики обладали престижем в глазах младших, но это был престиж скорее возраста и успехов, чем касты. Что же касается гомосексуализма, то, по словам Толкина, к девятнадцати годам он и слова-то такого не знал. Тем не менее он вращался исключительно в мужской компании. В возрасте, когда многие молодые люди открывают для себя прелести женского общества, он стремился забыть о них и отложить любовные дела в долгий ящик. Все удовольствия и открытия последующих трех лет (а это были принципиально важные годы в его развитии, столь же важные, как и те, что он прожил с матерью) нельзя было разделять с Эдит - только с другими юношами, и потому он связался с мужской компанией, и это сыграло положительную роль в его жизни.
В школе короля Эдуарда библиотека была важной частью. Номинально ей заведовал младший преподаватель, фактически же основное управление осуществляли несколько старших мальчиков, жалованных званием библиотекарей. В 1911 году среди них были Рональд Толкин, Кристофер Уайзмен, Р.К. Джилсон (сын главного преподавателя) и еще трое-четверо. Эта маленькая группа превратилась в неформальное общество, именуемое "Чайный клуб". Вот рассказ Уайзмена о его происхождении, записанный шестьюдесятью годами позже:
"Это началось в летнюю четверть и отличалось большой дерзновенностью. Экзамены продолжались шесть недель, и если вам нечего было сдавать, то фактически и делать было нечего; и мы стали гонять чаи в школьной библиотеке. Народ стал приносить "субсидии"; помню, кто-то притащил банку рыбных консервов, мы ее не вскрыли, и она попала на полку на стопку книг, да так там и осталась, пока мы ее не учуяли много позднее! Чайник мы кипятили на спиртовке, но самой большой проблемой была заварка: куда ее девать. Ну, чайный клуб частенько заседал и после окончания занятий, и вокруг ходили уборщицы с их тряпками, швабрами и ведрами. Они стряхивали мусор на пол и все выметали, так что мы подкидывали заварку им в ведра. Первые чаепития происходили в уютном местечке в библиотеке. Потом, поскольку это была летняя четверть, мы чаевничали в магазине Барроу на Корпорейшн-стрит. В чайном зале было что-то вроде совершенно изолированного отделения со столом не шестерых между двумя большими скамьями со спинкой. Оно было известно под названием "пассажирский вагон" и стало вскоре нашим излюбленным местом. Мы сменили наше название на "Общество барроуистов" (происходит от магазина Барроу). Позднее я был редактором издания "Скул кроникл". В мои обязанности входило публиковать список тех, кто чем-то отличился, и в списке рядом с именами членов нашего клуба я ставил звездочку, а в сноске было указано: "а также член Ч.К.О.Б. и пр'. Семь дней все гадали, что бы это значило!"
Состав этого неформального общества немного варьировал, но скоро сложилось постоянное ядро: Толкин, Уайзмен и Роберт Килтер Джилсон. От своего отца "Р.К.' унаследовал живость в лице и мышлении, но всю свою энергию он посвятил рисованию и черчению (возможно, в противовес отцовскому энтузиазму в части научных открытий). Говорил он тихо, но остроумно; ему нравились живопись восемнадцатого века и живопись Возрождения. В этом вкусы и знания его и остальных двоих не совпадали. Уайзмен был силен в естественных науках и в музыке; он стал блестящим математиком и композитором-любителем. Джон-Рональд, как его звали, был устремлен в германские языки и филологию и понемногу погружался в норвежскую литературу. Но общим для этих трех увлекающихся школьников было хорошее знание латинской и греческой литературы; и на этом балансе сходства и различий во вкусах, совместных и раздельных знаний росла дружба.
Вклад Толкина в "Ч.К.О.Б'. (так они стали себя называть) отражал тот широкий круг чтения, который он для себя составил. Он привел друзей в восторг чтением вслух "Беовульфа", "Жемчужины", "Сэра Гавейна и Зеленого Рыцаря" и пересказал устрашающие эпизоды из норвежской "Саги о Вёльсунгах", мимоходом уязвив Вагнера (его интерпретацию мифов он презирал). Такое демонстрирование эрудиции никоим образом не казалось его друзьям странным; напротив, по словам Уайзмена, "Ч.К.О.Б. принял это как должное, поскольку Ч.К.О.Б. сам отличался странностью". Вероятно, так оно и было, хотя подобные кружки не являлись (и не являются) чем-то экстраординарным среди юношей с хорошим образованием, проходящих через стадию восторженных интеллектуальных открытий.
В группу добавился четвертый и последний член. Это был Джеффри Бейч Смит, на год младше Джилсона и на три Толкина. Он не был классицистом, как прочие, а учился в "современной" части школы. Он жил с братом и вдовой матерью в Западном Бромвиче, и отличался (по мнению друзей) центрально-английским остроумием. Ч.К.О.Б. принял его в свои ряды частично за это, а частично за знания, очень редкие в школе короля Эдуарда: он хорошо знал английскую литературу, особенно поэзию, да и сам был пишущим поэтом с некоторой компетентностью. Под воздействием Смита в Ч.К.О.Б. стало повышаться уважение к поэзии (и Толкин тоже начал действовать в этом направлении).
В школе короля Эдуарда только два учителя пытались всерьез преподавать английскую литературу. Одним был Джордж Брюэртон, другим Р.У. Рейнольдс. Бывший литературный критик в одном из лондонских журналов, "Дикки" Рейнольдс старался вложить в учеников какое-то представление о вкусе и стиле. Особого успеха с Рональдом Толкином он не достиг (тот предпочитал Мильтону и Китсу латинскую и греческую поэзию). Но, возможно, уроки Рейнольдса способствовали тому, что в восемнадцатилетнем возрасте Толкин начал на пробу писать стихи. Получилось не много и не очень хорошо; определенно это было не лучше среднего уровня для его возраста. Пожалуй, был всего один след чего-то выходящего за стандарт. Это появилось в июле 1910 года, когда он сотворил описательный образчик сцены, озаглавленный "Солнечный свет в лесу". В нем были следующие строки:
О, приходите и пойте, светлые духи лесов
С шагом неслышным, подобные радости брызгам,
Светом струитесь, не зная ни смуты, ни скорби.
Не торопитесь лететь над ковровой поляной зеленой,
Духи покровов лесных! О, подойдите ко мне,
Спойте, станцуйте еще перед тем, как погаснуть!
Лесные духи, танцующие на зеленых полянах, казалось бы, это странный выбор темы для восемнадцатилетнего юноши, регбиста, имеющего сильное пристрастие к Гренделю15 и дракону Фафниру. С какой бы стати Толкину писать о таких предметах?
Может быть, небольшую роль сыграл Дж.М. Барри16. В апреле 1910 года Толкин смотрел "Питера Пэна" в Бирмингемском театре и записал в дневнике: " Неописуемо, но этого я не забуду до конца своих дней. Если бы Э. была со мной'. Но, возможно, более существенным был его энтузиазм в отношении католического мистического поэта Фрэнсиса Томсона17. К концу своего обучения в школе он познакомился со стихотворениями Томсона, а позднее сделался, можно сказать, их знатоком. В "Солнечном свете в лесу" имеется отчетливая реминисценция из эпизода в первой части томсоновских "Сестер-песен", в котором поэт увидел сначала одного эльфа, потом целую толпу лесных духов, но они исчезли, когда он пошевелился.
Вот, может быть, источник толкинского интереса к такого рода вещам. Каково бы ни было их происхождение, танцующим эльфам предстояло много раз появляться в его ранних стихотворениях.
В течение 1910 года основным занятием Рональда была упорная подготовка ко второй попытке получить право на оксфордскую стипендию. По многу часов он занимался самостоятельно, насколько мог, но у него было несколько отвлекающих моментов, не в последнюю очередь регби. По вечерам он подолгу оставался на грязной школьной спортплощадке на Истернрод. Обратно домой надо было ехать на велосипеде, часто в темноте, когда приходилось навешивать сзади на велосипед мигающий масляный фонарь. Иногда регби приводило к травмам: в одном матче Рональду сломали нос, первоначальная форма которого так и не восстановилась; другой раз он прикусил язык, и хотя эта травма прошла, именно ей Толкин приписывал свою плохую дикцию. По правде говоря, нечеткой речью он славился и до того, как прикусил язык, и на самом деле неважная артикуляция скорее происходила от желания сказать слишком много сразу, чем от каких-то физиологических причин. Он мог читать (и читал) стихи в высшей степени отчетливо.
Толкин уделял очень много времени и языкам, как реальным, так и искусственным. В весеннюю четверть 1910 года он прочел в первом классе школы короля Эдуарда лекцию. Название было шикарным: "Современные европейские языки: отклонения и возможности". Чтение заняло три академических часа, да и то дежурный преподаватель прервал лектора еще до того, как тот добрался до "возможностей". Много времени уходило и на Общество диспутов. Традиции школы короля Эдуарда предписывали вести диспуты исключительно на латыни, но это для Толкина было чуть ли не слишком просто, и в одном диспуте, где пришлось выступать за греческого посла в сенате, он говорил только по-гречески. В другой раз он удивил приятелей, когда в роли посланника варваров свободно перешел на готский, а еще однажды заговорил на англо-саксонском. Все это отнимало время, и он не смог бы поклясться, что по-настоящему, в достаточной мере готовился к экзамену на стипендию. Тем не менее в декабре 1910 года он поехал в Оксфорд уже с уверенностью в своих силах.
На этот раз Рональду Толкину сопутствовал успех: 17 декабря 1910 года он узнал, что принят на открытый классический курс в Эксетеровский колледж. Результат мог бы быть и получше, ибо Толкин имел достаточную подготовку, чтобы получить отличную стипендию, а полученная им (с не самыми высшими отметками) составляла всего шестьдесят фунтов в год. И все же это был успех, и с помощью выпускного пособия школы короля Эдуарда и с дополнительной поддержкой отца Фрэнсиса он мог учиться в Оксфорде.
Теперь, когда ближайшее будущее было обеспечено, школьные заботы уже не были в тягость. И все же в последнюю четверть в школе короля Эдуарда их хватало. Толкин стал префектом, секретарем Общества диспутов и футбольным секретарем. В школьном литературном кружке он прочел лекцию о скандинавских сагах, украсив ее цитатами на языке оригинала. Как раз в это время он открыл для себя финскую "Калевалу", что в переводе значит "Страна героев". Это собрание поэм с основным изложением финской мифологии. Вскоре после этого он с большим уважением писал "об этом странном народе и странных богах, этом роде простодушных, примитивных, бесстыдных героев", а в другом месте: "Чем больше я ее читал, тем в большей степени я чувствовал себя дома и наслаждался этим'. Сначала ему попалась "Калевала" в "общедоступном переводе" У.Г. Керби. Рональд твердо решил разыскать как можно скорее оригинал.
Летняя четверть 1911 года была его последней в школе короля Эдуарда. Как обычно, она заканчивалась представлением греческой пьесы, в которой хор распевал песни, заимствованные из репертуара мюзик-холла. На этот раз была выбрана пьеса Аристофана "Мир", в которой Толкин играл Гермеса. Затем, по традиции школы короля Эдуарда, спели национальный гимн на греческом языке, и над школьной жизнью опустился занавес. "Ожидавшие родственники послали за мной швейцара, - вспоминал Толкин спустя годы. - Тот доложил, что мое появление откладывается: я, дескать, сейчас душа и сердце вечера. Тактично. На самом деле, поскольку я играл в греческой пьесе, то был одет в хитон и сандалии и прекрасно изображал, в меру своего понимания, буйный вакхический танец'.
Но тут внезапно все кончилось. Он полюбил школу, и мысль о расставании его ужасала. Он писал: "Я чувствовал себя воробьенышем, которого пинком выкинули из гнезда высоко над землей".
В летние каникулы Рональд и Хилари совершили путешествие в Швейцарию. Они вошли в группу, организованную семьей Брукс-Смитов. В то время Хилари работал на их ферме в Сассексе (из школы он ушел раньше Рональда с целью заняться сельским хозяйством). Путешественников было около дюжины: старшие Брукс-Смиты, их дети, Рональд и Хилари Толкины, их тетя Джейн (уже вдова) и одна-две подруги миссис Брукс-Смит (незамужние школьные учительницы). Они доехали до Интерлакена, а оттуда пошли пешком. Спустя пятьдесят шесть лет Рональд так описывал эти похождения:
"Мы вышли пешком, неся с собой тяжелые дорожные котомки практически всю дорогу от Интерлакена, большей частью по горным тропам, до Лаутербруннена, оттуда до Мюррена, а потом до верхней части Лаутербрунненталя с ее глухими моренами. Спали мы в суровых условиях (простонародных), часто на сеновале или в коровнике, поскольку шли мы по карте, дорог избегали, заранее ничего не заказывали, и после скудного завтрака ели на открытом воздухе. Далее мы должны были направиться на восток через два Шейдегге на Гриндельвальд, оставляя Эйгер и Мюнх справа, и потихоньку мы дошли до Мейрингена. С глубоким сожалением расстался я с видом Юнгфрау и пика Зильбергорн на фоне темной синевы.
До Брига мы дошли пешком. О нем сохранилось несколько шумное воспоминание: стадо трамваев, которые скрежетали по рельсам, казалось, двадцать часов в сутки. После этой ночи мы вскарабкались на несколько тысяч футов вверх в "деревню" у подножия ледника Алеч. Там мы провели несколько ночей в шале под крышей и в кроватях (или, скорее, под ними: bett - это бесформенный саквояж, под которым вы сворачиваетесь калачиком).
Однажды мы совершили с проводниками долгий поход на ледник Алеч. В тот раз я был близок к гибели. Проводники-то у нас были, но то ли мы по недостатку опыта недооценили летнюю жару, то ли они сделали промах, то ли мы вышли поздно - как бы то ни было, во вторую половину дня шли мы гуськом по узкой тропе, справа у нас был снежный склон, уходящий за горизонт, слева обрыв в ущелье. В этот год лето съело много снега, и вылезли камни и валуны, которые, как я полагаю, обычно были скрыты снегом. День был теплый, снег продолжал таять, и мы с тревогой увидели, как многие из них начинают катиться по склону, набирая скорость. Размер их был от апельсина до футбольного мяча, у некоторых и того больше. Камни со свистом пересекали тропу и низвергались в ущелье. Начинали они свое движение медленно и последнюю часть пути катились по прямой, но тропа была разбитой, и надо было поглядывать под ноги. Я помню, как одна из тех, что были впереди меня (пожилая учительница) вдруг взвизгнула и рванулась вперед, и тут огромный обломок скалы пролетел между нами на расстоянии не более фута от моих трясущихся коленок.
Потом мы дошли до Вале, и тут память мне изменяет, хотя я помню появление нас, забрызганных грязью, в Церматте и вылупленные лорнеты французских bourgeoises dames18 . Мы с проводниками совершили восхождение к верхней хижине Альпийского клуба в связке (иначе я бы провалился в ледниковую трещину), и помню я слепящую белизну круто спускающейся снежной пустыни между нами и черный пик Маттергорна на расстоянии нескольких миль'.
Перед отъездом обратно в Англию Толкин купил несколько художественных открыток. Среди них была репродукция картины немецкого художника Й. Маделенера под названием "Горный дух". Она изображала седобородого старца, сидящего на камне под сосной; на нем были широкополая круглая шляпа и длинный плащ. Он беседовал с белым оленем, который тыкался носом в протянутую ладонь. На лице у старика можно было прочесть склонность и к юмору, и к состраданию. На заднем плане были изображены горы. Толкин бережно сохранил эту открытку и много времени спустя он написал на конверте, в котором она хранилась: "Происхождение Гэндальфа"19.
Группа приехала в Англию в начале сентября. Возвратившись в Бирмингем, Толкин упаковал свои пожитки. И в конце второй недели сентября он принял любезное предложение своего школьного учителя "Дикки" Рейнольдса, имевшего машину, и тот отвез его в Оксфорд к началу первого триместра.
ГЛАВА 5. ОКСФОРД
Автомобиль еще не успел въехать в Оксфорд, как Толкин уже решил, что здесь ему будет прекрасно. После грязи и серости Бирмингема Оксфорд показался городом из тех, которые можно любить и ценить. По правде говоря, в глазах случайного наблюдателя его Эксетеровский колледж не был самым красивым в университете: невыразительный фасад по проекту Джорджа Гилберта Скотта и церковь (безвкусная копия Сент-Шапель) были, пожалуй, не более достойными внимания, чем псевдоготическое здание школы работы Барри в Бирмингеме. Но несколькими ярдами в стороне был Феллоус-гарден, где возвышалась над крышами высокая серебристая береза, и платан с конским каштаном протягивали ветви через стену на Брейсноз-лэйн и Рэдклифф-сквер. И для Рональда Толкина то был его собственный колледж, его дом, первый настоящий дом с момента смерти матери. У входа на его лестницу на табличке было начертано его имя, сама лестница с неровными деревянными ступеньками и широкими черными перилами вела в его комнаты: спальню и простенькую, но приятную гостиную, выходящую окнами на узкую Терл-стрит. Это было совершенство.
Большинство новичков в Оксфорде 1911 года были из преуспевающих семейств высшего класса. Многие принадлежали к аристократии. В то время именно для молодых людей такого сорта университет и был предназначен, отсюда сравнительно роскошная жизнь с готовыми к услугам "скаутами" (слугами из колледжа), ожидающими новичков в их комнатах. Но помимо богачей и аристократов была и совершенно другая часть студенчества "бедные студенты", то есть выходцы из небогатых семей. На самом деле они, конечно, не были бедняками, но в университете могли учиться только благодаря финансовой помощи в виде стипендий. Порой первая часть студентов делала жизнь второй не очень-то приятной, и если бы Толкин, будучи из среднего класса, поступил в более фешенебельный колледж, ему, вероятно, пришлось порядочно столкнуться со снобизмом. К счастью для него, в Эксетеровском колледже совсем не было традиций социальной отчужденности.
Толкину повезло и в другом отношении: среди второкурсников была пара католиков. Они его разыскали и убедились, что он поселился. После этого они быстро подружились. Но он должен был осторожничать в тратах, ведь доходы были скудными, а экономить в обществе, привыкшем к широкой жизни, нелегко. Каждое утро его скаут приносил в комнату завтрак, и можно было скромно ограничиться тостами и кофе. Но существовала традиция приглашать кого-то из друзей на завтрак. Тут уж полагалось выставлять что-то более существенное, и это "что-то" приходилось покупать за свой счет. Второй завтрак состоял из "общих" блюд: хлеба, сыра и пива, которые также приносил в комнаты скаут. Обед (номинально обедали в зале) был не из дорогих, однако при этом бывало приятно принять угощение от друзей (пиво или вино) и, конечно, они вправе были ожидать в ответ аналогичного жеста. Когда субботним утром от колледжа приносили "баттель" (счет), он мог оказаться неприятно большим. А еще надо было купить одежду, да подыскать кое-чего из мебели для комнат (колледж предоставлял только самое необходимое). Скоро счета стали накапливаться, и хотя оксфордские торговцы обычно предоставляли почти неограниченный кредит, в конце концов платить приходилось. Через год Толкин писал, что у него "куча неоплаченных счетов" и что "денежные дела не очень радостные".
Вскоре он с головой окунулся в университетские дела. Играл в регби, но ведущим игроком колледжа не сделался. Греблей он не занимался, поскольку в Оксфорде из всех видов спорта именно этот привлекал публику самого низкого пошиба. Вместо этого он записался в Эссе-клуб и в Диалектическое общество. Участвовал он и в деятельности "Стэплдона": общества диспутов в колледже. Наконец, он основал собственный клуб, именовавшийся "Клуб аполавстиков" (то есть посвятивших себя самопотаканию) и состоявший преимущественно из таких же новичков, как и сам основатель. При сем были бумаги, обсуждения, споры, были также долгие и экстравагантные обеды. Конечно, они были куда изысканней, чем чаи в школьной библиотеке, но вызывались тем же инстинктом, который способствовал появлению на свет Ч.К.О.Б. Пожалуй, Толкин был на вершине счастья в кругу друзей, где была и добрая беседа, и табаку вдосталь (теперь он неизменно предпочитал трубку, лишь изредка балуясь дорогими сигаретами), и мужская компания.
Оксфордские компании вынужденно были мужскими. Правда, было какое-то количество студенток, посещавших лекции, но жили он в женских колледжах, угрюмых анклавах на окраине города; в любых местах, где мог повстречаться молодой человек, девиц сопровождал строгий караул. Как бы то ни было, молодые люди и вправду предпочитали общество своего пола. Большинство еще сохранило впечатления от мужской атмосферы школы, и они с радостью воспринимали такой же дух Оксфорда.
В общении друг с другом они использовали забавный жаргон, на котором лекция именовалась "леккер", регби - "реггер" и т.д. Толкин перенял эту манеру говорить и с энтузиазмом участвовал в проказах, устраиваемых студентами против преподавателей ("колпаков", как их тогда называли). Вот его рассказ об из одной из ряда вон выходящей проделке:
"Без десяти девять мы услышали отдаленный рев толпы и поняли, что что-то такое происходит - да и рванули из колледжа и два часа кряду развлекались. Мы устроили бенц и городским, и полиции, и надзирателям - всем вместе. Мы с Джеффри взяли на абордаж автоббер и с ужасающим шумом покатили на Корн-маркет, а сопровождала нас ополоумевшая толпа, частично из нашенских, частично из городских. Еще до Карфакса в него набилась уймища новеньких. Потом я кинул пару взрывчатых слов огромной толпе, а потом сошел и направился к Мемориалу мучеников, где еще раз говорил перед толпой. И из всего этого не было никаких дисциплинарных последствий!"
Поведение такого рода, шумное, дерзкое, грубое, больше было распространено среди выходцев из высшего класса, чем среди "бедных студентов", вроде Толкина. Большинство последних избегало участия в подобных выходках и посвящало себя учебе, но Толкин был слишком общителен, чтобы уходить от такого рода эскапад. Частично по этой причине он трудился не слишком усердно.
Он читал классиков и должен был регулярно посещать лекции и консультации, но в течение первых двух триместров у него не было в Эксетеровском колледже научного руководителя по классической литературе, и к моменту, когда это место было занято Э.А. Барбером, добрым, но скучным преподавателем, Толкин свернул с пути. Ему надоели греческие и латинские авторы. Куда больше его интересовала германская литература. Лекции о Цицероне и Демосфене его не радовали, и он с удовольствием сбегал с них и удалялся в свои комнаты, дабы продолжать трудиться над искусственными языками. Был еще один раздел программы, вызвавший его интерес. В качестве дополнительного предмета он выбрал сравнительную филологию, а это означало, что он посещал семинары и лекции блистательного Джозефа Райта.
Джо Райт был йоркширец, пробившийся совершенно самостоятельно из самых низов до должности профессора сравнительной филологии. В возрасте шести лет он поступил на работу на сукновальню, и поначалу это не давало ему никаких шансов обучиться грамоте и письму. Но в пятнадцать лет он обзавидовался товарищам по работе, которые умели читать газеты, и выучил все буквы. Это потребовало не очень много времени и только подстегнуло его желание учиться. Он поступил в вечернюю школу и изучал там французский и немецкий. Он выучился также латыни и математике, засиживаясь над книгами до двух часов ночи, - а вставать, чтобы поспеть на работу, приходилось в пять. К восемнадцати годам он почувствовал себя обязанным передать свои знания другим и открыл собственную вечернюю школу в спальне домика своей вдовой матери. За обучение он брал с товарищей по два пенса в неделю. К двадцати одному году он решил вложить свои сбережения в семестр обучения в немецком университете, на корабле добрался до Антверпена, а оттуда пешком до Гейдельберга. Там он заинтересовался филологией. Бывший суконщик изучил санскрит, готский, староболгарский, литовский, русский, древнескандинавский, древнесаксонский, древний и средневековый верхненемецкий, древнеанглийский языки и получил докторскую степень. Вернувшись в Англию, он осел в Оксфорде, где скоро вырос до заместителя профессора сравнительной филологии. Он решился снять маленький домик на Норхэм-род и нанял домоправительницу. Как истинный йоркширец, жил он экономно. Он любил пиво и покупал его сначала бочонками, но потом решил, что так оно уходит слишком быстро. Тогда он договорился с домоправительницей, чтобы та покупала бочонок пива, а уж он потом выкупал это пиво по кружке. Райт продолжал неустанно трудиться, начал писать целую серию учебников для начинающих, среди которых был и учебник готского языка, оказавший столь сильное воздействие на Рональда Толкина. Что важнее всего, Райт начал писать "Словарь английских диалектов" (со временем он был опубликован в шести объемистых томах), но сам так и сохранил свой йоркширский акцент и свободно говорил на диалекте родной деревни. По ночам он работал часами. Его дом был разделен на две половины; вторую занимал д-р Нойбауэр, читавший курс древнееврейской литературы. У Нойбауэра было плохое зрение, и он не мог работать при искусственном освещении. Когда Джо Райт шел спать на рассвете, он, бывало, стучал в стену, чтобы разбудить соседа, с криком "Доброе утро!", на что Нойбауэр отвечал "Доброй ночи!".
Райт был женат на своей студентке. У них родилось двое детей, но оба умерли в младенчестве. И все же Райты не унывали и весело жили в большом доме, выстроенном на Бенбери-род по проекту Джо. В 1912 году Рональд Толкин пришел к Райту домой в качестве студента и долгие годы спустя вспоминал "громаднейший обеденный стол Джо Райта, а я сидел в одиночестве у одного края и слушал элементы греческой филологии от мерцающих во тьме стаканов'. Не мог забыть он и грандиозные йоркширские чаи, которые Райты устраивали по воскресеньям днем. Джо делил огромный пирог со сливами на куски, достойные Гаргантюа, а абердинский терьер Джек демонстрировал свой коронный фокус: звучно облизывался, когда хозяин произносил smakka-bagms, что по-готски означает "смоковница".
В качестве педагога Райт передал Толкину свой неиссякаемый филологический энтузиазм: ведь именно филология вытащила его из непроглядной нищеты. Райт всегда был требовательным преподавателем, а Рональду как раз это и было нужно: он уже начал было ощущать некоторое превосходство над товарищами-классицистами, имея столь широкую эрудицию в лингвистике. Очень кстати нашелся тот, кто мог бы ясно показать, что долог путь до Типперери20. В то же время Джо отнюдь не сковывал инициативу. Узнав, что Толкин начал проявлять интерес к валлийскому языку, он посоветовал идти именно в этом направлении, хотя совет был дан в характерной йоркширской манере: "Вдаряй-ка, парень, и дальше по кельтским: это самое то, что надо'.
Толкин последовал этой рекомендации, хотя и не совсем так, как предполагал Джо Райт. Юноше удалось раздобыть учебники средневекового валлийского, и он начал читать на том самом языке, который покорил его давным-давно несколькими словами на бортах угольных вагонов. Разочарования не было; напротив, все ожидания красоты оправдались. Однажды Толкин заметил: "Большинство англофонов, например, согласятся, что слова "дверь камеры" звучат "красиво", если только отвлечься от их смысла (и написания). Красивее, чем, скажем, "небосвод", и куда красивее, чем "красивый". Так вот, в валлийском двери камеры встречались в высшей степени часто'. Толкин стал таким энтузиастом валлийского, что просто удивительно, как это он не съездил в Уэльс в студенческие годы. Но это как раз было для него характерно. Несмотря на то, что он изучал древнюю литературу многих стран, побывать случилось в немногих. Причиной тому иногда были внешние обстоятельства, но, вероятно основной причиной была нехватка желания. Пожалуй, страница средневековой рукописи могла иметь над ним большую власть, чем современная реальность страны, в которой этот текст появился на свет.
В течение первых студенческих лет Толкин дал волю своей проявившейся еще в детстве склонности к живописи и рисованию. Он уже приобрел в этом некоторый навык, особенно в части пейзажных этюдов. Существенную долю его времени занимала каллиграфия. Спустя некоторое время он освоил множество вариантов почерка. Это увлечение объединяло в себе энтузиазм в отношении слов и зрение художника. И в этом тоже отражалась многогранность его натуры. Один из его знакомых по тем годам заметил: "Для каждого из друзей у него был свой вариант почерка'. Если это и преувеличение, то очень небольшое.
Свои первые студенческие каникулы Толкин провел в любимых краях. Ч.К.О.Б. выжил после его ухода из школы короля Эдуарда, и теперь клуб готовился к величайшему событию в своей короткой истории: постановке шеридановских21 "Соперников". Начал дело Р.К. Джилсон, энтузиаст во всем, что касалось XVIII века, а поскольку он был сыном директора, то получить разрешение было нетрудно, хотя до этого в школе еще ни разу не ставились пьесы английских драматургов. Все еще учившиеся там Джилсон и Кристофер Уайзмен раскидали роли среди друзей. Для чтения пролога очевидным кандидатом был Дж.Б. Смит, любимый всеми, хотя он и не был пока что полноправным членом Ч.К.О.Б. А кому отдать главную комическую роль миссис Малапроп? Кому же, как не самому Джону-Рональду? И поэтому, закончив свой первый триместр в Оксфорде, Толкин приехал в Бирмингем, дабы участвовать в последних репетициях.
Предполагалось только одно представление. Получилось так, что генеральная репетиция окончилась задолго до начала спектакля, и скорее по этой причине, чем от желания приятно побездельничать, Ч.К.О.Б. принял решение выпить чаю в магазине "Барроу" (том самом, который добавил в название клуба букву "Б"). Юноши накинули пальто поверх театральных костюмов. Когда они пришли в магазин, "пассажирский вагон" был пуст, так что они сняли пальто. Воспоминания о потрясении, которое это зрелище вызвало у официантки и продавцов, сохранились у членов клуба до конца жизни.
Подошло время начинать представление. Издававшийся школой журнал сообщал: "Миссис Малапроп в исполнении Дж.Р.Р. Толкина была как настоящая. Роль была сыграна великолепно во всех отношениях. Достоин особого упоминания грим. Самым привлекательным героем был Р.К. Джилсон в роли капитана Абсолюта. Он нес груз исполнения очень трудной роли с удивительным воодушевлением и искусством. В высшей степени эффектен был старый холерик сэр Энтони (в исполнении К.Л. Уайзмена). Что касается второстепенных действующих лиц, то достойно высокой похвалы исполнение Дж.Б. Смитом трудной и неблагодарной роли Фолкленда'. Этот случай укрепил дружбу Толкина с Дж.Б. Смитом, которая оказалась продолжительной и продуктивной. С этого дня Смит сделался полноправным членом Ч.К.О.Б.
На летние каникулы 1912 года Толкин поехал в лагерь на две недели с территориальным Конным полком короля Эдуарда, в который его только что записали. Ему очень нравилось мчаться галопом по кентским равнинам (лагерь был вблизи Фолкстоуна), но эти две недели выдались сырыми и ветреными; по ночам палатки частенько падали. Попробовав жить на коне и под брезентом, он счел, что с него довольно, и через несколько месяцев подал в отставку. Когда с лагерем было покончено, он продолжил каникулы пешим походом по Беркширу. При этом он зарисовывал деревни, покорял вершины холмов, а затем, и очень скоро, завершился его первый студенческий год.
Работал он очень мало и потихоньку погружался в ничегонеделание. В Бирмингеме он несколько раз ходил к мессе, но в отсутствие стоявшего над душой отца Фрэнсиса обнаружил, что очень приятно провести утро в постели, особенно если накануне засиделся допоздна у камина с друзьями и трубочкой. С грустью он записал в дневнике, что его первые триместры в Оксфорде прошли "при очень малом внимании к религии или даже вовсе без него". Он пытался исправиться и вел дневник для Эдит, в котором фиксировал все свои ошибки и прегрешения. Но хоть и была она сверкающим идеалом (Разве они не поклялись друг другу в любви? Разве это их не связывало?), запрет писать ей или видеться с ней все еще действовал пока ему не исполнится двадцать один. До счастья оставалось еще много месяцев. А пока что беспечно тратилось время на дорогие обеды, дискуссии заполночь, долгие труды над средневековым валлийским и искусственными языками.
Примерно в это время Рональд открыл для себя финский язык. Он надеялся узнать что-то о нем еще с тех пор, как прочитал "Калевалу" в английском переводе, и вот в Эксетеровском колледже он разыскал финскую грамматику. С ее помощью он принялся штурмовать оригинал. Позднее он сказал: "Это было все равно как открыть винный погреб с бутылями потрясающего вина незнакомого доселе вкуса и аромата. Я был совершенно околдован'.
Толкин выучил финский настолько, чтобы этого хватило на проработку части "Калевалы" в оригинале, но до более высокого уровня так никогда и не добрался. Тем не менее воздействие этого языка на искусственные было принципиальным и удивительным. Толкин отправил новоготский язык в отставку и начал создавать язык с явными признаками влияния финского. Это был тот самый язык, который со временем появился в произведениях Толкина под названием "куэниа" (язык Высших эльфов). До этого должны были пройти еще долгие годы, но уже в его мыслях появился росток, который начал понемногу укореняться. Толкин прочел доклад о "Калевале" в клубе колледжа и при этом, в частности, отстаивал тезис о важности того типа мифологии, который содержался в финских поэмах. "Эти мифологические баллады, говорил он, полны того самого примитивного фона, который во всей европейской литературе различных народов постоянно выкидывался и вырезался в течение столетий с различной степенью полноты, и чем древнее вещь, тем меньше его осталось'. И добавлял: "Мне хотелось, чтобы его осталось больше чтонибудь в том же роде, но английское'. Очень важное признание! Вероятно, он уже подумывал о том, чтобы самому создать такую мифологию для Англии.