|
|
||
Я всегда ощущал некую ироничность в изображении "славы" в начале, в первой реплике диалога между Поэтом и его Другом в написанном в 1830 году стихотворении Пушкина "Герой": "летающей по избранным главам" (то есть: головам своих избранников) и то и дело "исчезающей" с одной из них, чтобы в тот же день стать "видной" - на другой:
Да, слава в прихотях вольна.
Как огненный язык, она
По избранным главам летает,
С одной сегодня исчезает
И на другой уже видна.
За новизной бежать смиренно
Народ бессмыселнный привык;
Но нам уж то чело священно,
Над коим вспыхнул сей язык...
Я всегда втайне подозревал в этих строках пародию на... славу. Или, скорее всего, - на какую-то вполне определенную концепцию "славы".
Она - как бы отождествляется, сливается в своей динамике... с "бессмысленным", хотя впрочем и похвально "смиренным", народом; словно бы - играет с ним в пятнашки. И, тем самым, - противопоставляется "нам", Другу, произносящему эти слова, и Поэту, к которому они обращены: продолжающим считать "священной" даже ту "главу", которую уже покинул "огненный язык" славы, - уже за то одно, что он - когда-то над ней побывал. Вступающим, тем самым, с этой "славой" в некую полемику, конфронтацию.
Но я никогда не осмеливался вслух формулировать мои робкие подозрения даже для себя самого, потому что такая язвительная пародийность отягощалась в этих строках... явной, очевидной реминисценцией из Деяний Апостольских, изображения ключевого для истории христианской Церкви события Пятидесятницы, сошествия Святого Духа на Апостолов:
"...И явились им разделяющиеся языки, как бы огненные, и почили по одному на каждом из них". (Глава 2, стих 3.)
Реминисценция эта утверждается кольцевой композицией стихотворения, в последней реплике которого, произносимой также "Другом" Поэта: "Утешься..." - звучит само евангельское именование Духа Святого, Утешителя...
Но вот недавно мне снова пришлось вспомнить это стихотворение в связи с воспроизведением упомянутого образа изменчивых "языков" славы из его начального фрагмента - в историсофских построениях Льва Толстого, легших в основу его романа "Война и мир".
Я убедился, кроме того, что построения эти восходят к публикациям пушкинского времени, конца 1820-х - начала 1830-х годов, более того - публикациям, причастным ближайшему кругу художественных мыслей Пушкина тех лет. Приковывающие к себе внимание исследователей этого стихотворения первые его строки звучат... прямой пародией на историософскую концепцию Толстого, вернее, конечно, - на ее современный Пушкину прообраз.
И тут уж - мне волей-неволей пришлось признаться в своем впечатлении о художественном смысле тех строк стихотворения 1830 года (тем более, что посвящено оно... одному из героев будущего романа Толстого, Наполеону!). Объект пародии, лишь предполагавшийся мной, обозначился теперь со всей ясностью, и закрывать глаза на истинную жанровую функцию реплики персонажа пушкинского стихотворения более не представлялось возможным.... . .
Когда же я попытался мысленно вообразить картину, нарисованную Пушкиным в этих сакраментальных строках, мне сразу же представился образ... прихотливо порхающей птички. И этот образ виделся мне тем более аутентичным пушкинскому замыслу, что он стопроцентно соответствовал традиционному, еще от Евангелия идущему представлению Духа Святого... в образе голубя, птички!
Как только я мысленно произнес себе это слово, мне сразу вспомнилось, что ведь у Пушкина-то есть стихотворение, гораздо более раннее, но которое так и называется: "Птичка".
И вот, в ходе дальнейшего исследования художественно-эстетической проблематики, связанной с очерком Де Санглена 1812 года (и тоже... посвященным герою Отечественной войны с Наполеоном!), - а именно, концепции "величия человека" и эстетической категории "возвышенного" вообще, которая развивалась в отечественных публикациях конца 1820-х - начала 1830-х годов, - я обратился к экспликации художественного замысла поэмы Пушкина "Медный всадник", к подготавливавшим ее наброскам 1833 года поэмы "Езерский" и - к связанным генетически с этими произведениями первой половины 1830-х годов стихотворениям и наброскам Пушкина десятилетней давности, воплотившимся в итоге в таком программном произведении Пушкина 1823 года, как стихотворение "Демон".
Во всех этих вещах заострялась та же самая проблематика человеческого величия, воспроизводился и оспаривался "демонический" взгляд на это величие и на возвышенное в природе вообще, развенчивающий их, сводящий их к низменным побуждениям и не желающий ничего в мире "благословить".
И когда я пролистывал страницы томика пушкинских стихотворений с этими набросками, я вдруг обратил внимание на то, что стихотворение-то под названием "Птичка" было написано Пушкиным в том же самом 1823 году! Таким образом, в один и тот же момент времени в его поэзии сталкиваются два стихотворения, связанных с противоположными полюсами религиозного мира: "Демон" (между прочим: тоже, как известно - крылатое существо!) и... "Птичка".
Поначалу, конечно, я сам не поверил своему историко-литературному открытию. Хотя - зря: второе из этих стихотворений является религиозным уже по самой своей теме, предмету: посвящено празднику Благовещения, в день которого, согласно русской традиции, и принято было выпускать на волю зимовавших в клетке птиц.
Но если мы обратимся к пушкинским поэтическим текстам немного более раннего времени (а именно тогда в стихотворениях Пушкина появляются формулировки, которые затем, в следующем году, переходят в наброски стихотворения "Демон") - мы обнаружим что и тогда Дух Святой в поэзии Пушкина называется именно этим словом, которое станет заглавным для стихотворения 1823 года.
Это происходит в послании 1821 года будущему "декабристу" В.Л.Давыдову, где описывается жизнь в "проклятом городе Кишиневе" (как назовет Пушкин первое место своей ссылки в стихах из письма другому своему знакомому, Ф.Ф.Вигелю):
На этих днях, среди собора,
Митрополит, седой обжора,
Перед обедом невзначай
Велел жить долго всей России
И с сыном птички и Марии
Пошел христосоваться в рай...
В строках этих говорится о почившем в Бозе кишеневском митрополите - "седом обжоре". И написаны эти строки, как мы видим, тоже в связи с религиозным праздником, не Благовещения, события предшествовавшего, предвещавшего рождение Христа, а наоборот, события, последовавшего за Его гибелью, смертью, - Пасхи, Воскресения Христова. И тоже, точь-в-точь как в будущем стихотворении, церковный праздник этот изображается сквозь призму народного русского обычая: "христосования", поцелуя братской любви, которым приветствуют друг друга люди в этот праздник.. . .
В стихотворном послании 1821 года причудливо воспроизводится ситуация, которая будет изображена Пушкиным... полтора десятилетия спустя в его знаменитом "каменноостровском" стихотворении "Как с древа сорвался предатель ученик..." Церковный иерарх (пусть и не апостол, но все же архиерей, митрополит), тоже изображенный "предателем", нарушителем заповедей своего божественного Учителя, - шествует в загробный мир, чтобы приветствовать Его тем же поцелуем, которым "в предательскую ночь лобзал" его апостол Иуда...
Кстати, тот образ порхающей "славы", который мы находим в начале стихотворения "Герой", воспроизводится и в набросках неоконченной поэмы 1833 года, в знаменитых стихах о прихотливо выбирающем свои предметы поэте. Но только повторяется он уже не по отношению к "славе", но сам носитель ее, поэт изображается - и с не меньшей долей пародийности! - в виде такой порхающей бабочки, птички.
Вплоть до... буквального воспроизведения этого орнитологического мотива:
Зачем от гор и мимо башен
Летит орел, тяжел и страшен,
На черный пень? Спроси его...
В дальнейшем использование этого образа, его творческая трансформация, вплоть до неузнаваемости (потому как до сих пор - никто даже и не подозревал, что в этом фрагменте присутствует тот же образ порхающей по "главам" славы из стихотворения "Герой", в свою очередь - восходящий к изображению события сошествия Духа Святого из Деяний Апостольских), - приводит к появлению в тексте уже прямой, узнаваемой цитаты из Священного Писания - и тоже из "Апостола", только не из книги Деяний, а из послания апостола Павла к Галатам.
Ряд этих вопросов, в которых даются уподобления поэтической свободе из разных сфер природной и человеческой жизни, завершается прямым обращением к носителю этой свободы - поэту:
...Затем, что ветру и орлу
И сердцу девы нет закона.
Гордись: таков и ты поэт,
И для тебя условий нет.
А в послании апостола Павла - звучит... точно такое же противопоставление свободы закону, только свободы не поэтической, а христианской, и закону - религиозному, ветхозаветному:
"Если же вы духом водитесь, то вы не под законом".
И далее:
"Плод же духа: любовь, радость, мир, долготерпение, благость, милосердие, вера, кротость, воздержание. На таковых нет закона". (Глава 5, стихи 18, 22-23.)
Как видим, обладание свободой, нахождение не под законом - ставится в этом рассуждении в зависимость от водительства духа: духа, духовной жизни человека вообще; но далее, в конечном счете - и Духа Святого, которым эта жизнь направляется.. . .
Мне достаточно было однажды познакомиться с текстом Послания к Галатам - чтобы сразу же вспомнить об этом пушкинском поэтическом наброске и узнать в нем цитату из этого послания. Но долгое время мне были совершенно непонятны - причины, побудившие Пушкина использовать этот текст апостола Павла; построить свое рассуждение о поэтической свободе - по схеме его рассуждения о свободе христианской!
И только теперь, когда я узнал в этом знаменитом пушкинском поэтическом рассуждении - очередную, после написанного за три года до того стихотворения "Герой", ступень трансформации, адаптации его собственной поэзии изображения события сошествия Духа Святого на апостолов, - эти причины, художественная функция этой новозаветной цитаты в данном произведении Пушкина стали мне, наконец, ясны.
Пушкин - использует здесь текст апостольского послания, в котором идет речь о духе; Духе Святом; и узнаваемость цитаты - служит подспорьем к осознанию, к определению источника полностью преображенного, ставшего совсем уж неузнаваемым изображения события Пятидесятницы.
Ну, а герой стихотворения 1823 года, "демон", - прямо называется в дальнейшем тексте поэмы "Езерский", окончании написанного Пушкиным фрагмента:
...Я в том стою - имел я право
Избрать соседа моего
В герои повести смиренной,
Хоть человек он не военный,
Не второклассный Дон-Жуан,
Не демон - даже не цыган,
А просто гражданин столичный...
Так может быть, это художественное построение из ненаписанной пушкинской поэмы - служит своеобразным авторским комментарием к расшифровке замысла стихотворения "Герой", коль скоро, как мы теперь можем быть совершенно уверенными, отдельные его поэтические решения - находят здесь себе дальнейшее развитие?
Может быть, та структура диаметральных противоречий, которую мы обнаруживаем в пушкинской поэзии первой половины 1820-х годов и схему которой мы вновь находим в неоконченной поэме 1833 года, - воспроизводится и в стихотворении "Герой"? О том, что происходящий в нем диалог - на самом деле... диалог антагонистов, намекает эпиграф к этому стихотворению, взятый из переданного евангелистом диалога Понтия Пилата и Христа: "Что есть истина?" (срв.: Евангелие от Иоанна, глава18, стих 38).
А, в то же время, обращение друг мы встречаем в диалоге... Христа и Иуды, состоявшемся в ту самую "предательскую ночь". "Друг, для чего ты пришел?" (Евангелие от Матфея, глава 26, стих 50) - испытующе спрашивает всеведущий Христос на приветственный поцелуй Своего ученика... И, может быть, в стихотворении 1830 года тоже присутствует... "демон"; "демонический" взгляд на историю и историческое "величие"?
Не в этом ли состоит художественный смысл именования второго героя стихотворения... "Друг"? Друг Поэта, его, так сказать, "alter ego". Или, если угодно... "двойник". "Двойник" - "друг", "другой" - это и есть по-гречески... "демон"!. . .
Прототипом пушкинского "демона" историко-литературная традиция устойчиво называет знакомого поэта А.Н.Раевского, а раннее проявление этого стихотворного замысла в 1822 году мы находим в послании Пушкина... В.Ф.Раевскому (Ты прав, мой друг, - напрасно я презрел..."): совсем другому Раевскому, однофамильцу будущего "прототипа". Выбор реальных лиц, связывавшихся Пушкиным с этим замыслом, был продиктован не столько реально-биографическими мотивами, сколько... внутренним смыслом их фамилий, в которых звучит слово "рай" - противоположное слову "демон".
Я уж не говорю об адресате затронутого нами в предыдущей записи послания к... Давыдову, чья фамилия образована от имени библейского царя Давида!
Конечно: тот разоблачающий "великих людей" взгляд на историю, который мы встречаем в "демонических" набросках 1822-1823 года, присутствует и в стихотворении "Герой". Оно в целом посвящено этой проблеме; в нем обсуждается разоблачение исторических сведений о героическом поведении французского императора Наполеона во время его египетской кампании.
Можно обратить внимание, что в стихотворении 1830 года повторяется интонационная схема одного из ранних набросков, послания к Раевскому. Вкратце описав в своей реплике судьбу великих людей, Друг спрашивает своего собеседника, Поэта, о его ближайших творческих планах:
Из сих избрáнных кто всех боле
Твоею властвует душой?
Точно так же, в послании 1822 года, сообщив о своем разочаровании в жизни, автор вопрошает себя самого:
Но что ж теперь тревожит хладный мир
Души бесчувственной и праздной?
Мы воочию видим, что в стихотворении 1830 года раздваивается (!), распределяется между двумя "реальными" собеседниками тот внутренний диалог с "демоном", который велся в ранних стихотворных набросках. В стихотворении "Герой" происходит ведь то же самое "возмущение беспечного незнания" Поэта его Другом (на этот раз - относительно истины исторического предания), что и в этих стихотворениях первой половины 1820-х годов.
В наброске 1823 года "Бывало в сладком ослепленье / Я верил избранным душам...", текстуально продолжающем прошлогоднее послание к Раевскому, фигурирует то же самое именование "великих людей", которое мы встретим в стихотворении "Герой": там они будут названы просто "избрáнными", здесь - "избранными душáми". Но тоже происходит это - с вольным переносом ударения в слове, правда в другом, но на тот же самый звук "а"!. . .
Странное именование одного из персонажей позднейшего стихотворения, намекающее на этимологию греческого слова "демон", объяснит нам, почему реминисценции из Священного Писания оказываются в его реплике у Пушкина в таком сомнительном пародийном контексте. Почему, будем говорить прямо, сокровенный новозаветный образ приобретает... юмористическую окраску, превращается чуть ли не карикатуру!
Ведь дело в том, в чьих устах звучит этот образ, кто повторяет эти слова новозаветной книги, пародируя, пересмеивая их! И эта стилистическая черта - также восходит у Пушкина к комплексу его стихотворных замыслов первой половины 1820-х годов.
Те наброски 1821-1823 года, о которых мы говорим, раскололись на два законченных, опубликованных самим поэтом стихотворения, написанных в 1823 году: помимо "Демона" - это еще и не менее знаменитое, программное стихотворение Пушкина "Свободы сеятель пустынный...", текст которого, как легко можно увидеть, формируется в том же самом стихотворном отрывке "Бывало в сладком ослепленье..."
Это второе из получившихся в итоге стихотворений имеет ту же особенность, что и стихотворение 1830 года "Герой": оно построено на реминисценции евангельского текста, известной "притчи о сеятеле" (Евангелие от Матфея, глава 13, стихи 3-9; Евангелие от Марка, глава 4, стих 3-9; Евангелие от Луки, глава 8, стих 5-8). Евангельский стих, которым начинается эта притча ("Изыде сеятель сеяти семена своя"), как и слова Пилата в стихотворении 1830 года, прямо вынесен в эпиграф стихотворения.
Мне всегда казался... сомнительным пафос этого стихотворения. Так же, как казался сомнительным, пародийным, смешным... пафос изображения творящего по своим прихотям поэта в "Езерском". Я долго, до самой последней минуты чувствовал, но не мог отчетливо понять, что же общего между тем стихотворением 1823 года и этим резко снижающим, уморительным описанием поэта-лунатика, следующим в пушкинской поэме... сразу за вдохновенным дифирамбом свободе поэтического творчества:
Исполнен мыслями златыми,
Не понимаемый никем,
Перед распутьями земными
Проходишь ты, уныл и нем...
...твой труд
Тебе награда; им ты дышишь,
А плод его бросаешь ты
Толпе, рабыне суеты.
Теперь понял, но об этом чуть ниже. Хотя уже сейчас можно заметить, что в приведенных строках присутствует образ, ключевой для стихотворения 1823 года: в них тоже изображается... некий "посев"; какие-то "семена" бросаются в "землю", в "бразды".... . .
В годы коммунистической тирании, впрочем, стихотворение "Свободы сеятель пустынный..." было одним из самых задушевных свидетельств (также же как и еще одно "каменноостровское" стихотворение 1836 года "Не дорого ценю я разные права..." - "[Из Пидемонте]") свободолюбия Пушкина. Одним из проявлений его, этого свободолюбия, казавшимся наиболее актуальным из всех именно в эту пору: ведь в этих текстах провозглашалась независимость поэта, творца, не просто от абстрактного "тирана", а от... "народов", "народа", поклоняться которому директивно предлагалось читателю Пушкина в те злостные годы.
Я сам, помнится, на вступительных экзаменах на филологическом факультете Московского университета писал сочинение на тему "о поэте и поэзии" у Пушкина, развивая взгляды, ставившие во главу угла его художественного мировоззрения мотивы, звучащие в этих стихотворениях. И даже, когда я поступил, я с удивлением обнаружил, что дамочки, служившие в этом учреждении (и, видимо, работавшие в приемной комиссии)... мое несчастное "либеральное" сочиненьице запомнили и делали мне нечто вроде комплиментов по его поводу!
Ничего против независимости от фальшивого "народопоклонничества" не имею я и теперь. Но речь ведь не о пропаганде каких угодно благонамеренных взглядов, а - о разгадке художественного замысла пушкинского произведения. А тут уж извините: соответствует этот замысел вашим благонамеренным, вольнолюбивым взглядам, или не соответствует - я ничего не могу поделать...
И вот, немного времени спустя, когда я, наконец, стал знакомиться с... текстом Евангелия, в полном его объеме (а это, поверьте, в "советские" времена было делом далеко не всем доступным; и даже тогда, на заре "перестройки", один преподававший нам очень уважаемый профессор философии с гордостью рассказывал нам, как и по каким заслугам он удостоился заполучить в свое личное пользование экземпляр Библии), - когда я стал читать эту книгу, как читают книги нормальные люди вообще, я с изумлением обнаружил то, что, кроме меня, не было известно, да и сейчас не известно, никому.
Ведь в стихотворении Пушкина "Сеятель" (назовем его условно, по традиции, так) реминисцируется вовсе не одна евангельская притча, а... две!
В стихотворении - две строфы. В первой из них - развиваются мотивы притчи о сеятеле. А во второй - что?
...Паситесь, мирные народы!
Вас не разбудит чести клич.
К чему стадам дары свободы?
Их должно резать или стричь.
Наследство их из рода в роды
Ярмо с гремушками да бич.
И что, неужели никто, кроме меня, Евангелия не читал и не знает, что это текст, мотивы, переиначивание - другой евангельской притчи, ничуть не менее знаменитой, чем первая? Притчи о пастыре (Евангелие от Иоанна, глава 10, стихи 7-16)?. . .
Мне никогда не нравился жест, которым завершалось это стихотворение. Начинается оно идиллически; бу-ко-ли-чес-ки:
Свободы сеятель пустынный,
Я вышел рано, до звезды;
Рукою чистой и безвинной
В порабощенные бразды
Бросал живительное семя...
А во второй части этот же самый красивый, умилительный жест, которым стихотворение начинается, - подвергается... самому жестокому пародированию; искажается до безобразия: человек, возомнивший себя "сеятелем", "пастырем" - бросает, отбрасывает свою "паству", те самые злосчастные "народы", потому что... ему не удалось их упасти! Вот этот именно жест... буквально воспроизводится, повторяется в той процитированной строфе из поэмы "Езерский", где высмеивается самовлюбленное чванство одинокого поэта перед толпой.
Там он уже не просто подразумевается, а предъявляется взору, называется прямыми словами: "...А плод его бросаешь ты / Толпе, рабыне суеты"... В одном случае бросают - толпе; в другом - бросают... толпу! И мне предлагается историко-литературной традицией считать этот истерически-пренебрежительный, брезгливо-отвергающий жест в стихотворении 1823 года - выражением собственных взглядов Пушкина в эту эпоху его жизни!
Прочитав евангельскую притчу, я нашел подтверждение своей интуитивной догадке. "Пастырь добрый полагает жизнь свою за овец" (Евангелие от Иоанна, глава 10, стих 11). А тут изображен какой-то... "анти-пастырь". Тут происходит... нечто обратное тому, что происходило в евангельском рассказе о предательстве Иуды: "пастырь", отвергающий своих овец; учитель... предающий своих учеников.
Как и в стихотворении "Герой", на внутренний, затаенный смысл стихотворения намекает уже его эпиграф, евангельский стих, начинающийся глаголом в прошедшем времени: "Изыде с..." (это свойство, характерное вообще для пушкинских эпиграфов: мы столкнулись с такой же инструментальной, открывающей функцией эпиграфа в повести "Гробовщик"). Воспринятый так, как у Пушкина, изолированно от остального евангельского текста, он мгновенно приводит читателю на память омонимичный императив, широко распространенное языковое клише из церковно-религиозной сферы: "Изыди, сатана!"
Так от чьего же лица произносится текст этого стихотворения: от лица Пушкина, или от лица... его лирического персонажа? Кто говорит в этом стихотворении? Кто выворачивает наизнанку звучащие в нем слова Священного Писания?.... . .
Можно догадываться, почему до сих пор никто не обнаружил в этом стихотворении Пушкина того, что можно увидеть в нем непредубежденным взором.
Конечно, трудность для читательского и исследовательского осознания представляет собой литературный прием: контаминация, слияние в одном и том же поэтическом тексте - двух разных текстов, заимствованных из Евангелия; двух малых произведений, двух притч, входящих в состав этой книги. Но феномен такого реминисцентного контаминирования - явление, систематически наблюдаемое в произведениях Пушкина и, в общем-то, достаточно известное его исследователям, хотя и никогда и нигде не описанное ими систематически, до сих пор не получившее необходимого осмысления.
Гораздо труднее представить себе, тем более считая эту вещь выражением собственных взглядов Пушкина, что евангельская притча обращается тут на 180o. Что, при литературном, художественном заимствовании ее, герой этой притчи - превращается в свою полную противоположность; вернее - реализует тот образ своего собственного антагониста, который в самой же притче намечен:
"...А наемник, не пастырь, которому овцы не свои, видит приходящего волка и оставляет овец и бежит, и волк расхищает их; а наемник бежит, потому что наемник, и не радит об овцах". (Евангелие от Иоанна, глава 10, стихи 12-13.)
Вот, по-видимому, поскольку никто не предполагал, что такой диаметральный поворот может произойти, - никто даже и не испытывал необходимости узнать, что и во второй строфе стихотворения, как и в первой, развиваются мотивы евангельской притчи. Само понятие "развитие мотивов" приобретает тут содержание, не вместимое пока что для научного, да и даже просто для читательского сознания: не развитие, не повторение, а как бы... опровержение.
Да и сам я долгое время после сделанного мной открытия, до сих самых пор, не решался, не находил возможности сформулировать его, преподнести его в виде связного сообщения. Причина, однако, тут была в другом. Дело не в том, что меня пугала смелость пушкинского обращения со священными текстами: такую смелость я наблюдал уже неоднократно, и мне были понятны цели, которые преследовались поэтом таким его "вольным" обращением с ними.
Дело было и не в непривычности для Пушкина и поэзии его времени такого феномена "непрямого говорения", который вообще-то хорошо известен литературной стилистике и хорошо ею изучен; говорения даже от лица... своего антагониста. Я также давно уже убедился, что этот литературный прием как раз систематически разрабатывался Пушкиным и поэтами его круга.
Дело было... в изолированности такого художественного замысла этого вот именно пушкинского поэтического произведения. Мне непонятно было, в какой историко-литературной традиции произошло его возникновение, в развитии какой художественной концепции Пушкина (а такие его глобальные, "ядерные" поэтические концепции развивались на протяжении многих лет, проявляясь в создании различных произведений) он участвовал...
А раз этой включенности стихотворения в процесс общей творческой работы я себе не представлял - то я и не видел возможным рассуждать о подобном неслыханно смелом поэтическом замысле. Ведь поэтическая смелость имеет значение не сама по себе; это - сила, требующаяся для какого-то творческого свершения. А чтó это было за свершение - я тогда, и долгое время спустя, себе как раз и не представлял.... . .
И если теперь я, наконец, решаюсь оповестить читателя об этом своем давнем открытии, - то это как раз потому, что вспомнить о нем меня заставило предпринятое обозрение одной из таких фундаментальных концепций творчества Пушкина. Ведь текст интересующей нас, решающей для понимания художественного замысла его стихотворения второй строфы формируется, сформирован уже в стихотворных набросках 1823 года ("Бывало в сладком ослепленье..."), в которых прямо говорится... о взгляде на мир, внушенном некоей таинственной демонической силой; о герое, который "стал смотреть на мир его глазами":
Мое беспечное незнанье
Лукавый демон возмутил,
И он мое существованье
С своим навек соединил.
Я стал взирать его глазами,
Мне жизни дался бедный клад,
С его неясными словами
Моя душа звучала в лад...
- начинается второй из отрывков, составляющих этот поэтический набросок. А заканчивается он - словами, которые в почти неизмененном виде составят вторую строфу завершенного, классического, "программного" стихотворения о "сеятеле":
Вы правы, мудрые народы,
К чему свободы вольный клич!
Стадам не нужен дар свободы,
Их должно резать или стричь,
Наследство их из рода в роды
Ярмо с гремушками да бич.
Так с чьими же, спрашивается, словами "звучит в лад" речь героя этого стихотворения?!
Тут уже воочию видно, что текст евангельской притчи привлекает для своей аргументации... демон; человек, одержимый демонической силой! И даже те исследователи, которые прошли с закрытыми глазами мимо реминисценции притчи о пастыре во второй строфе стихотворения "Сеятель", - неужто их ни о чем не заставило задуматься, то что эта строфа, в которой находим эту реминисценцию мы, - была перед этим слита Пушкиным в один текст... с текстом, произносимым, в другом его поэтическом наброске, демоническим персонажем!...
Да, впрочем, что там и говорить, если даже миф об Арионе, рассказанный Геродотом и положенный Пушкиным в основу другого его знаменитого стихотворения, аллегорически повествующего о событиях 14 декабря 1825 года, - не имеет... ровным счетом никакого влияния на представления историков литературы об авторском замысле этого поэтического манифеста. Пушкин хотел продемонстрировать свою солидарность с "декабристами" - и все тут!
А то, что эти аллегорические "пловцы" намеревались Пушкина, поющего им в образе основателя античной трагедии поэта Ариона... ограбить и живьем выбросить за борт в бушующее море, - остается совершенно за рамками их исследовательского сознания. В этом они Геродоту ни за что не поверят. Ведь всем известно... что он был псевдоисториком и мифотворцем!. . .
Еще раз обращу внимание на то, что и стихотворение "Демон", и стихотворение "Сеятель" - оборваны; оторваны от общего для них исходного комплекса поэтических замыслов Пушкина. За их рамками остались фрагменты, по которым мы можем проследить, к руслу какой длительной, растянувшейся на годы творческой работы Пушкина принадлежали эти два произведения. Но об этих фрагментах - исходных для них стихотворениях и набросках 1821-1823 годов - мы сразу вспомнили, когда дошли до сказавшихся впоследствии, через пять-десять лет, результатов этой работы: стихотворения "Герой" и поэмы "Езерский".
Рассмотренные нами пушкинские стихотворные наброски 1823 года принадлежат сфере работы Пушкина этих лет над романом "Евгений Онегин", как отражающие характеристику взглядов его заглавного персонажа. Сам состав текста этого стихотворения гипотетичен, представляет собой результат реконструкции текстологами некоего общего поэтического замысла. Его первый отрывок и последующие строки, которыми он проясняется, смонтированы текстологами-пушкинистами из разных мест пушкинской рукописи:
Бывало, в сладком ослепленье
Я верил избранным душам,
Я мнил - их тайное рожденье
Угодно властным небесам,
На них указывало мненье -
Едва приближился я к ним...
"Приближение" к этим людям, как явствует из следующего, присоединенного к первому отрывка (строки которого встречаются еще в послании 1822 года В.Ф.Раевскому), - разрушает "ослепленье", оптическую иллюзию. Великий человек, "избранный", разоблачается одержимым, ослепленным героем стихотворения как "низкий".
Затем же эта обнаруженная, разоблаченная "низкая" природа избранного человека генерализуется до общих свойств "людей", толпы. "Герой" и "толпа" оказываются... совпадающими в своей "низости":
И взор я бросил на людей,
Увидел их надменных, низких,
Жестоких ветреных судей,
Глупцов, всегда злодейству близких.
Пред боязливой их толпой,
Жестокой, суетной, холодной,
Смешон глас правды благородный,
Напрасен опыт вековой...
А потом уж, в конце, - делается переход к такому же "насмешливому", уничтожающему взгляду на природу целых национальных организмов, который почти дословно повторится в стихотворении "Свободы сеятель пустынный..." И происходящее в нем "отрицание отрицания", разоблачение лже-"пастыря", покинувшего не потрафившие ему "народы" на произвол судьбы, - бросает обратный отрезвляющий свет на деформацию образа "великого человека", совершавшееся в наброске 1823 года...
Другое ответвление этого общего творческого комплекса, стихотворение "Демон" имеет себе, таким образом, в поэзии Пушкина того же 1823 года два стихотворения-антитезы. Оба исходят из антагонистического его заглавному герою круга церковно-религиозных представлений. Но одно, "Сеятель"... фальшивое, только "притворяющееся" таковым. Использующее евангельские тексты... в устах все того же, похитившего их и беззастенчиво эксплуатирующего их по своим темным надобностям "демонического" персонажа.
Другое же - истинное. Но... наоборот, никем не узнанное до сих пор в качестве такового! Это - стихотворение "Птичка". Оно, собственно, происходит из того же поэтического комплекса. Ведь "сыном птички" Христос называется в тех же самых кишиневских набросках Пушкина, к числу которых принадлежит и его послание В.Ф.Раевскому, с его первоначальным эскизом "демонических" строк 1823 года.
С грандиозностью взгляда, озирающего целые народы земли, выраженному в противостоящих ему стихотворениях, здесь резко контрастирует видимая "ничтожность" события: человек выпускает из клетки какую-то там птичку. Этот ничтожный символ и таит за собой истинное величие: все "творение" в целом выпускается на волю из "клетки" здешнего мира...
23 - 24 сентября 2012 года
|
Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души"
М.Николаев "Вторжение на Землю"