|
|
||
Когда я впервые знакомился со стихотворением Баратынского "Пироскаф", меня в первую очередь магически притягивало его заглавие. В самом деле, что же это за "пироскаф" такой? Мы можем попробовать объяснить себе это, обратившись к словарям. И тогда нам расскажут, что так первоначально назывались всем нам хорошо знакомые и понятные пароходы. И тогда традиция словоупотребления, сыгравшая роковую роль не абы где, а в заглавном слове стихотворения Баратынского, отделит нас от него непреодолимой чертой, сделает непоправимо чужим, посторонним нашему миру.
Но тогда недоумение наше может быть обращено не на таинственное название, выбранное поэтом, а на само это слово, слово в "языке". "Доколе?" - мало помалу созреет у нас возмущенный вопрос, адресованный, между прочим, не в последнюю очередь и составителям словарных статей. До каких именно пор простиралось это - "первоначально"? И по какую сторону этой грани, в конце концов, находится Баратынский, в своем, последнем в его жизни, 1844 году?! Но... словари, все как один, хранят по этому поводу гробовое молчание...
Я стал пытаться "разбудить" их от этой мертвецкой спячки. Стал понемногу ковыряться в "складках" их (довольно информативных, надо признать) сообщений, в их обиняках, за которыми они твердо скрывали от "пользователей" всю непростую и противоречивую реальность своей лексикографической работы... С другой стороны, мне помогало то, что я сам работал с реальным историко-литературным материалом, с "источниками", то есть текстами, в которых и употребляются эти разновременными пластами залегающие "слова языка" и из которых их кропотливым трудом добывают лексикографы.
И вот понемногу стало выясняться, что... "король-то - голый"! Что никакого "первоначально" просто-напросто... не было! Что "пироскаф" никогда не существовал в качестве этого пресловутого "слова языка". Не было такого слова, не было - и всё тут!
Трудно себе представить, каково было мое удивление, даже ошеломление, когда, пытаясь точно установить эту роковую временную грань, я ощущал, как раз за разом почва ускользала из-под моих ног. Вот здесь, убеждался я, современники Баратынского уже произносили слово "пароход"; значит где-то "там" - находится время, когда его не было. И это "там" ускользало от меня, как линия горизонта. По мере продвижения вглубь прошлого, современники эти все продолжали и продолжали произносить слово "пароход" и упорно отказывались осчастливить меня бытованием в своем языке "пироскафа".
Никогда не забуду того изумления одного из крупнейших специалистов по Баратынскому, когда, на одном из промежуточных этапов своего поиска, я ошарашил его известием, что слово "пароход", как ни в чем не бывало, спокойно бытовало себе на рубеже 1810-х - 1820-х годов. Теперь мне ясно, что он был свято уверен, что даже в 1844 году его не было и в помине...
И вот результат: я оказался... "у разбитого корыта". В 1815 году пароход впервые появился в Петербурге - а слово это... было уже тут как тут, как будто дожидалось его на берегах Невы! Я листал подшивки тогдашних номеров официальной столичной газеты - и это слово невозмутимо сияло на меня каким-то мистическим светом.
Это я потом узнал, что историкам техники - давным-давно известно о максимально раннем появлении этого русского слова, и даже - номер той страницы журнала, на котором оно впервые появляется. Они даже, с несколько наивной для филолога уверенностью, подобрали подходящую кандидатуру для автора этого словесного новшества. Но историки техники - не занимаются изучением творчества Баратынского (точно так же как мы на этом примере - можем осознать глубину своего невежества в их предмете). И они не способны оценить всю сенсационность этого факта, который для них представляется чем-то само собой разумеющимся. К тому же они, бедные, и сами, на тех же самых страницах своих историографических очерков, продолжают послушно твердить жалкую побасенку академических словарей о раннем бытовании "пироскафа" для обозначения парохода...
Нет, конечно, слово "Пироскаф" существовало. Но существовало - как Александр Македонский, как Наполеон. "Мы все глядим в Наполеоны", - так получается. Существовало - как имя собственное. Конечно, имя Юлия Цезаря может стать наименованием для монархов вообще. Но может и не стать. И название одного из первых французских паровых судов, изобретенных в конце XVIII века, - таковым не стало.
Я потом узнал даже имя того человека, французского писателя, который пустил по миру этот удивительный миф. Писателя, кстати, связанного с русской литературой, так что подозреваю, что он был просто исполнителем, посредником.
И тогда проблема интригующей загадочности названия предсмертного стихотворения Баратынского - для меня перевернулась. Оказывается, он находится не где-то там, вдали от нас, за колючей проволокой языковых эпох, как пытались нас убедить комментаторы и биографы, а вот - прямо здесь, рядом с нами, на расстоянии протянутой руки. И проблема заглавия его предпоследнего стихотворения - это, на самом деле, касающаяся каждого из нас мировоззренческая проблема существующего зазора между именем собственным, личным и именем нарицательным, применяющимся к вещи "вообще". Именем человека и названием вещи.
То, что в заглавии стихотворения поначалу кажется нам именем нарицательным, оказывается именем личным. Названием этого вот именно парового судна, как индивидуального, неповторимого существа. Мало помалу, углубляясь в материалы, связанные с творчеством Баратынского, я начинал понимать, как много у него построено на игре с этой антитезой, на отождествлении и последующем расподоблении этих полюсов.
У новейшего биографа Баратынского, в книге которого я то и дело наталкиваюсь на удивительно точные, пронзительные попадания, прозрения в самое существо творческой жизни поэта, я, наконец, встретился с целым рассуждением на эту тему (безотносительно, однако, к поэтике "Пироскафа", и даже - поэзии Баратынского вообще). Я не могу сейчас не почтить память этого ученого, приведя это примечательное рассуждение целиком:
"...Он не знал родительской розги потому, видно, что не выталкивал кашу языком изо рта, не ловил на клумбах цветы вместо бабочек, всегда говорил merci и je vous prie [спасибо, пожалуйста, как вам угодно, будьте добры, как я счастлив, сколь я вам благодарен и проч. (фр.)], не отнимал игрушек у Сошички и Ашички - такого добронравного ребенка нельзя было вообразить второго.И вот теперь, в итоге всех этих посильных для меня разысканий, я склоняюсь к тому, что озаглавливание стихотворения 1844 года - было частью какой-то... тайны, какой-то литературной игры, объединявшей Баратынского и некоторых других, близких ему русских поэтов (и переплеснувшейся, как я уже вскользь замечал, отчасти и во французскую литературу).
Разумеется, сердце такого дитя<ти> исполнено немой любви к бытию. Это счастье потому и невинно, что не может быть названо словом - хотя бы словом счастье. "Какое счастье!" - говорит взрослый, и что мы слышим в звуках его блаженства? - Шипенье, переходящее то ли в стон, то ли в крик и кончающееся перестукиванием как бы падающего по лестнице саквояжа, завершающего свое низвержение иканием: щ-щ-щ-а-а-а-ст-ст-ст-йе. А дитя не знает искуса слова, лишающего взрослых полноты их блаженства. У него если и есть слова, то только - имена собственные, свидетельствующие единичность всего, что существует вокруг. Поля, простертые вольными далями, - это Степь, и дитя не знает, что есть еще где-то какие-то степи. Бескрайняя ширь над головой - это Небо, и нельзя вообразить, что где-то в другом месте тоже оно есть, как, впрочем, нельзя вообразить и никакого другого места и никаких других людей, кроме тех, что вокруг. Что такое монокл [mon oncle - дядюшка (фр.)], который приедет на днях? Это, наверное, кто-то как ель возле дома, тоже высокое, прямое и круглое, только без ветвей, отчасти похожее на хлеб, колосистое и желтое. А дни, которых он приедет, напоминают лошадей, только это какие-нибудь особенные лошади, удлиненной породы, по виду как доски. С появлением монокла разрушается и его единственность, и единственность монпапа [monpapa - папенька (фр.)], потому что монокл - это на самом деле монпапа, только узкий. Так совершается первое движение к опыту, принуждающему нас чем далее, тем более заменять собственные имена нарицательными и превращать жизнь в цепь повторений". [1]
Благодарю составителей словарей: они подсказали мне круг авторов, среди которых было распространено это эзотерическое, резко отделявшее их от современной языковой традиции, употребление слова "пироскаф". Лидировал здесь, разумеется, Пушкин. Можно сказать, что заглавие позднего стихотворения Баратынского - было в значительной мере... данью памяти Пушкина, его творческим свершениям. И для меня до сих пор остается не до конца решенной загадкой, почему он так упорно, и в письмах, и в прозаических опусах, продолжал... произносить это, французское по своему происхождению, слово, вместо нашего, родного "парохода"!
Конечно, дело во много касалось... политики. Само рождение парохода - с ней связано. Изобретался он французскими аристократами, буквально накануне 1789 года, - а воплощен в жизнь был американским поклонником французской революции, в условиях режима Наполеона, когда авторам первоначального проекта, томившимся в эмиграции, было уже не до него. Быть может, русские литературные "аристократы" - заступились за своих собратьев по классу, поставив себе задачу распространить изобретенное ими наименование по всему миру, наравне с привычным в своих странах "стимботом" и "пароходам"? Да-а-а, в таком случае, эта мистификация удалась им на славу! Но с другой стороны, дело, конечно, не могло ограничиться этим...
Политизацию мотива этого технического изобретения в русской литературе можно проследить опять-таки с самого первого момента его появления в России, и в других своих заметках я это делаю. Так что первоначально возникшая у меня "дикая" мысль о зависимости насквозь политизированного стихотворения Маяковского "Товарищу Нетте пароходу и человеку" - от "Пироскафа" Баратынского находит полное свое подтверждение в историческом материале. Это была, кроме всего прочего, зависимость обоих поэтов от одной и той же литературной традиции, возникшей в первые десятилетия XIX века.
Но в данном случае я предлагаю к рассмотрению не саму загадку пушкинского "пироскафа", а то, на что она указывает. Быть может, затаим такую надежду, указывает... не в последнюю очередь как на средство своего разрешения!
* * *
Ознакомившись с цитатным материалом, я продолжал держать его в памяти, думая и гадая, почему же Пушкину в этих именно контекстах понадобилось употребление этого сакраментального слова?! Благодаря этому, я был готов к тому, чтобы "узнать" пушкинские цитаты при знакомстве, по тому или иному, более или менее постороннему случаю... с другими текстами, других авторов.
И вот однажды мне понадобилось вникнуть в непростую, запутанную историю редакций очерков о своем американском путешествии заметного литератора пушкинской эпохи П.П.Свиньина. Свиньин занимает далеко не последнее, в буквальном смысле слова - первое место во всей этой "пароходной" истории. Он являлся автором первых сообщений об американском паровом судне, построенном Р.Фултоном, - "стимботе". Кстати, английское слово это первоначально тоже фигурировало... как личное имя первого построенного им парохода, но потом, в отличие от французского "пироскафа", распространилось на американские и английские паровые суда вообще. [2]
Очерки Свиньина имеют две рукописные редакции и, резко, радикально отличающиеся от них, печатные. Что-то, или кто-то, кардинальным образом изменил творческую стратегию создания будущей книги.
Печатный текст четырех из очерков, составивших книгу, также имеeт две редакции: сначала они были напечатаны в журналах, и соотношение этих публикаций с текстом книги, в свою очередь, представляет собой парадоксальную текстологическую проблему, которая, надеюсь, будет когда-нибудь решена. Коротко говоря: непонятно - то ли текст журнальных публикаций изменялся, дорабатывался для публикации в книге, то ли - наоборот, текст подготовленной к изданию книги редактировался, перерабатывался при предварительном помещении его в журналах. Различия говорят одновременно... в пользу и того, и другого варианта. А значит - возникает подозрение, что различие это... специально создавалось, чтобы запутать будущих читателей и исследователей.
И в частности, книжный текст - не сокращался, не адаптировался для журнальной публикации, как это бывает обычно, но - дополнялся, дописывался в ней. Так, в книге 1815 года отсутствует интересное, публицистически насыщенное предисловие к самому крупному очерку "Взгляд на республику Соединенных Американских областей". [3]
Читал я это предисловие, как и весь остальной сопоставительный материал, именно в текстологических целях: старательно пытаясь уловить логику последовательности редакций. И ничуть не жалел, когда понял, что "с ходу" эту загадку мне не решить: такое пристальное внимание позволило мне обнаружить в тексте этого маленького предисловия нечто такое, что сполна вознаградило меня за неудовлетворенное любопытство.
А дело в том, что, по мере того как я вчитывался в эти строки - для меня в них начинали проступать... строки пушкинского очерка "Джон Теннер", который в 1836 году будет опубликован в его "Современнике". Одного из тех прозаических текстов Пушкина, которые озадачивают появлением в них "пироскафа".
И уж тут-то - случай (впрочем, я понял это, только во время чтения предисловия Свиньина!) вопиющий. Названием одного из ранних французских паровых судов Пушкиным в этой заметке обозначаются, ни много ни мало... американские пароходы, "стимботы"! Суда, которым по всей справедливости принадлежит преимущественное право на распространение своего оригинального названия по всему миру... Пушкин - самым безжалостным образом лишает их права называться так даже у себя дома!
Но не будем поддаваться гипнотическому очарованию этой тайны: я ставлю себе задачей только ознакомить читателя с проступающей сквозь ее броскость другой тайной - тайной творческого воспроизведения в заметке "Джон Теннер" 1836 года текста очерка 1814 года П.П.Свиньина.
Началось это узнавание естественным образом с того пассажа, в котором появляется интересующее нас сакраментальное слово:
ПУШКИН: "Таков неизбежный закон. Остатки древних обитателей Америки скоро совершенно истребятся: и пространные степи, необозримые реки, на которых сетьми и стрелами добывали они себе пищу, обратятся в обработанные поля, усеянные деревнями, и в торговые гавани, где задымятся пироскафы и разовьется флаг американский".Только сейчас, вырезая из текста цитаты, я заметил, что фразы, вводящие у Пушкина и у Свиньина сопоставляемые фрагменты, начинаются одинаковыми словами: "таков..."; "так..." Здесь к тому же наблюдается соответствие ритма, при видимом контрасте хваленой пушкинской краткости и старомодной велеречивости Свиньина: и у того, и у другого этих вступительных фраз - две! Свиньин просто удваивает, размножает каждую из них (причем - демонстративно, в сопровождении лексических повторов: "так... так..."; "успехи... успехи..."); Пушкин же - обрубает. Более того: у Пушкина в первой из этих фраз речь идет о "законе"; но у Свиньина его указательное "так" - тоже относится... к закону, законам; о них речь идет в предшествующей фразе: "...Законы Американские кажутся установленными для доброго, мудрого народа, умеющего содержать себя в границах прав человеческих и общественных"!
СВИНЬИН: "Так основались первые населения Северной Америки, и так утвердились они под правлением бессмертного Вашингтона. Следствием сего были невероятно скорые успехи земли сей во всех частях, успехи, кои могут показаться более мечтою, чем истиною. Внезапно исчезли безмолвные пустыни и вечные леса; на местах их воздвиглись города, не уступающие величиною и великолепием древнейшим столицам Европы; непроходимые болота превратились в богатые нивы и луга, питающие своими произведениями половину старого света, и реки Американские возродили корабли, кои покрыв моря всех частей вселенной, овладели скоро правом второй торговой нации в мире".
Но это - формальное сходство; впрочем, оно и должно быть таким, поскольку относится к "рамочным" элементам. А дальше, в основном фрагменте - следует уже совпадение формально-содержательное, и при этом - безукоризненно точное.
В обоих пассажах речь идет об освоении "дикой" природы североамериканцами. И в том, и в другом случае речь движется по одному и тому же плану: а) о суше и б) о море, о реках. Цивилизация заключается в том, что земля 1) становится обработанной и 2) покрывается жилищами человека: деревнями (у одного) и городами (у другого); а водное пространство - покрывается судами, пароходами. Водное пространство у Свиньина раздваивается на речное и морское; у Пушкина же раздваиваются детали, метонимии, обозначающие покрывающие его водные суда: на поднимающийся (по вертикали) из трубы парохода дым и развевающийся (по горизонтали) над его кормой национальный флаг (противопоставление направлений подчеркивается рисунком на флаге: горизонтальными полосами).
Стремление к краткости, кажется, сыграло с Пушкиным... злую шутку: обернулось небольшим, не сразу бросающимся в глаза (из-за этой жесткой, переплетенной структурированности текста) смысловым дефектом. "Необозримые реки" "обращаются" у него... в "торговые гавани". Но ведь гавань - это только место на реке; к тому же включающее в свой состав как воду, так и... сушу. Река - "превращается" в собственный берег!
Однако, если это и "дефект" (а это, конечно, со строгой точки зрения - именно дефект), то дефект... намеренный, художественно функциональный. И он тоже, в первую очередь, нацелен на препарирующее воспроизведение Пушкиным текста Свиньина.
При всей математически точной симметрии воспроизведения структуры фрагмента, можно заметить между ними одно рассогласование, нехватку (или... излишек) одного из образующих этот симметричный узор элементов. У Пушкина и в "обработанные поля" и в "деревни" превращается одно и то же: "необозримые степи". У Свиньина же в исходном, "сыром" материале для превращения уже наблюдается предварительное раздвоение. В "города" превращаются "безмолвные пустыни и вечные леса" (это-то как раз - обычное для него риторическое раздвоение, скрывающее за собой по сути один элемент); а вот в "богатые нивы и луга" (снова безразличное удвоение, но не на "входе", а на "выходе" метаморфозы; как бы компенсирующее предыдущее) - парадоксальным, демонстративно нелепым образом превращаются почему-то только "непроходимые болота" (почему бы пашням не возникать на месте выкорчеванных лесов и "поднятой целины"?!).
Свиньин словно бы... намеренно нарушает гармонический узор пушкинского текста, внося несоответствие в картину их с Пушкиным взаимных соответствий!
Однако эта асимметрия - только кажущаяся. На самом деле она служит отражением... смысловой неточности Пушкина. Или - Пушкин оригинальным, творческим способом отражает этот "лишний" элемент повествовательной конструкции Свиньина. У Пушкина - водное пространство "превращается" в сушу, гавань; точно так же, как у Свиньина - в сушу превращается вода, заболоченная почва. Этот парадоксальный творческий ход снимает механическую монотонность воспроизведения, завершает складывающуюся картину соответствий, внося в нее дыхание жизни...
Но асимметрия все-таки сохраняется: сохраняется именно как необходимый атрибут жизни вообще; ее вечной динамики, становления. Ведь "отсутствующий", не сразу нами найденный элемент располагается у Пушкина как бы в другой плоскости. И этот рывок "в иное измерение" произошел у него благодаря тому, что в картину литературной преемственности вклинился еще один, промежуточный текст, еще одна реципиируемая инстанция, которая предоставила для прозаика-поэта как бы точку опоры, от которой он смог оттолкнуться, чтобы совершить свое головокружительное балетное па.
Иными словами, сейчас, анализируя фрагмент пушкинской заметки 1836 года, мы увидели, как из-под его текста проступает не только предельно детализированный текст фрагмента из предисловия Свиньина, но и... другой текст, не менее хорошо знакомый нам, точно так же встреченный нами по ходу этой "пароходной" истории.
В другой из наших заметок мы приводим текст объявления газеты "Санктпетербургские ведомости" 1817 года, в котором, впервые в таком официальном источнике, появляется слово "пароход". В тот раз мы только осторожно указали на то, что текст этого объявления... соприкасается с биографией Пушкина. На тех же страницах газеты печаталось объявление... о выпускных экзаменах пушкинского Лицея. Более того: присмотревшись, можно было заметить, что два этих объявления, в некоторых своих обертонах... вторят друг другу, втихомолку друг друга передразнивают. Но теперь мы уже в полный голос должны сказать о том, что это первое в истории объявление о петербургском пароходе обладает соотнесенностью... еще с одним пушкинским текстом, и тут уже - безо всяких кавычек, принадлежащим собственной руке нашего автора.
Думаю, что и сделан был этот смысловой огрех в тексте заметки 1836 года Пушкиным для того - чтобы застопорить внимание читателя, позвать его к существующему, хотя и столь затерянному в необозримых просторах русской печатной продукции соответствию. Но, слава Богу, мы обладаем верным компасом: сюжетом нашей "пароходной" истории, а "далековатость" двух этих соотносящихся текстов оказывается только хронологической; потому что тематическое их родство - лезет в глаза самым недвусмысленным образом...
Чтобы лучше понять, в чем состоит их соотнесенность, приведем текст аналогичного объявления о движении кронштадтского парохода, печатавшегося в той же газете в последующие годы. Раньше, до того как дело дошло до заметки "Джон Теннер", мы долго ломали себе голову над тем, как бы растолковать читателю, в чем состоит структурная разница двух этих версий одного и того же объявления, и зачем это нужно. Теперь мы наконец поняли, зачем это нужно. Недостающий кусочек "паззла", головоломки, встал на свое место:
"С 13-го числа сего Маия [1819 г.] пароходы будут отправляться из С. Петербурга ежедневно по 2 раза, т.е. в 9 часов утра и в 5 часов вечера, и из Кронштадта также по два раза в день, и в те же самые часы". [4]А вот как это объявление звучало в 1817 году:
"С 28 сего Маия пароходы будут отправляться как из С. Петербурга, так и из Кронштата по два раза в день, поутру в 9, а в вечеру в 5 часов". [5]Иными словами, паровых судов на Неве было два: пароход, утром пришедший в Петербург из Кронштадта, вечером отправлялся обратно, и наоборот.
Ну, и разве можно не узнать в этой конструкции - построения рассмотренного нами "под микроскопом" пассажа из заметки "Джон Теннер"?! Две группы соотносящихся элементов и в том и в другом случае экспонируются по отдельности, тогда как в позднейшем объявлении газеты (и, добавим, в пассаже из предисловия Свиньина) - соотносящиеся пары преподносятся вместе. Благодаря этому в пушкинской заметке и объявлении 1817 года связь между этими соотносящимися элементами - становится ослабленной. Читателю самому нужно сообразить, что во второй группе относится к "рекам", а что - к "степям"; и наоборот - что как утреннее, так и вечернее отправление пароходов относится и к Петербургу, и к Кронштадту.
В этом последнем случае ему нужно еще и реконструировать ту картину, которую мы обрисовали в нашем пояснении: что вечерний пароход из Кронштадта - это... тот же самый утренний пароход, пришедший из Петербурга, а из Петербурга, напротив, - вечером возвращается пароход, ночующий в кронштадтской гавани... А в первом - нужно, наоборот... произвести де-конструкцию, привести картину, возникающую под пером очеркиста, в соответствие с требованиями здравого смысла: отменить превращение рек - в "торговые гавани", сушу.
Ведь именно из-за этой разорванности в тексте фрагмента разнородного, связываемого и объединенности параллельного, однородного - и возникает смысловая аномалия. Первая группа, "реки" и "степи", связывается со второй, "полями" и "гаванями", глаголом - "обратятся", пригодным по смыслу лишь для одной из этих воссоздаваемых в воображении читателей пар. Во втором случае следовало бы употребить, например, глагол "покроются", но... он "не влезает" в эту конструкцию!
И вместе с тем, именно благодаря этой разорванности, дитстанциированности связываемого, эта пушкинская нелепость не бросается в глаза, не возмущает читателя, а благодаря его, в буквальном смысле, со-участию в создании текста - наоборот, встречает полное его понимание. И это - несмотря на то, что глагол, сходный по смыслу с требуемым... прямо-таки лезет в глаза, маячит по соседству, даже и не думая вставать на нужное место: "...обработанные поля, усеянные деревнями"!
И в довершение открывшейся перед нашими глазами обширной картины разветвленного сходства между этими двумя пассажами текстов Пушкина и Свиньина, должно заметить, что... даже сам лексический материал, на котором Пушкин строит эту игру рассогласования и согласования своей конструкции с исходной, свиньинской ("усеять", "покрыть"), - взят у него из текста предисловия 1814 года! У Свиньина требуемый, отсутствующий у Пушкина глагол - относится именно к тому элементу, принадлежать которому он должен у Пушкина, "гаваням", "кораблям": "...корабли, кои покрыв моря всех частей вселенной, овладели скоро правом второй торговой нации в мире".
* * *
Результат нашего открытия - обескураживающий. Пушкин в 1836 году наизусть помнил текст газетного объявления двадцатилетней давности, да еще и "приткнул" его зачем-то к Свиньину! Я не буду сейчас строить предположений о том, по каким причинам это произошло; констатирую только то, что и безо всяких предположений ясно: все эти "дела давно минувших дней" имели самое близкое отношение к Пушкину, предполагали его самое живое участие.
Вновь и вновь мы должны преодолевать мощное тяготение этой литературно-исторической тайны, потому что мы вменили себе в обязанность установить другое: все, что может дать соотнесенность пушкинской заметки и предисловия к очерку Свиньина. А когда я начал размышлять над этой соотнесенностью, то увидел, что она отнюдь не ограничивается рамками этих двух бросающихся в глаза своим взаимным сходством фрагментов. Собственно... она простирается на все эти два текста, произведения в целом!
Пушкин, собственно говоря, и начинает свою заметку "Джон Теннер" как... полемическую реплику по отношению к очерку Свиньина, отталкивается от него, от самого его текста. Очерк 1814 года создавался в условиях, когда, после разгрома Наполеона, разгорелась англо-американская война. Этим он и мотивирует, в первую очередь, актуальность своей темы; Пушкин же не просто называет другие причины, привлекающие в 1836 году внимание европейцев к заокеанской стране, но... считает своим долгом упомянуть о том, что потеряли свою актуальность мотивы, выдвигавшиеся его предшественником, Свиньиным!
СВИНЬИН: "Ныне, когда Европа вложила окровавленный меч в ножны и бранный шлем свой повесила в храме Януса, буря войны перенеслась за пределы Океана, и Америка представила театр ужаснейшей брани, повторение адской Бонапартовой политики. Внимание невольно обращается на землю сию. Постараемся представить краткое обозрение ее, почерпнутое из верных источников, поверенных собственным двухлетним наблюдением и беспристрастием".Противоположность выражена даже композиционно. У Свиньина процитированный пассаж завершает текст его маленького предисловия, у Пушкина - наоборот, с него и начинается текст заметки.
ПУШКИН: "С некоторого времени Северо-Американские Штаты обращают на себя в Европе внимание людей наиболее мыслящих. Не политические происшествия тому виною: Америка спокойно совершает свое поприще, доныне безопасная и цветущая, сильная миром, упроченным ей географическим ее положением, гордая своими учреждениями".
И эта полемическая ориентация Пушкина на предисловие к очерку Свиньина пронизывает, далее, весь его очерк. Отталкивание от предшественника у него, таким образом, происходит не только в стилистическом плане, как мы наблюдали до сих пор, ограничившись лишь одним пассажем, где это сходство особенно бросилось нам в глаза, - но приобретает и концептуальный характер. Уже в разобранных пассажах это видно из резкой противопоставленности углов зрения на обсуждаемый материал, масштабности рассмотрения его у того и другого.
Создавая свой очерк в 1814 году, Свиньин, парадоксальным образом, представляет как свершившийся факт то... что Пушкин в 1836 году провидит как картину предстоящего будущего! Различие, конечно, в первую очередь, обусловлено тем, что у Пушкина заметка посвящена книге американца, прожившего несколько десятков лет среди индейцев. И поэтому он говорит не об американской стране вообще, а лишь о судьбе земель, которые в данный момент принадлежат индейцам.
Пушкин рассуждает о трагических перипетиях влияния индейских племен в американскую нацию, Свиньин - о вхождении "республики Соединенных Американских областей" в мировое сообщество. Отсюда - у него и совершенно иной масштаб рассмотрения, чем пушкинский, упоминание "древнейших столиц Европы" и даже "всех частей вселенной", что было бы неуместно в тексте пушкинской заметки.
Однако далее, вслед за этим скрытым, но со всей определенностью обозначенным противопоставлением, мы начинаем обнаруживать... и черты сходства мировоззренческой позиции двух авторов, единство их оценок. И, в частности, тема пушкинской заметки получает свое отражение в очерке Свиньина.
Не в предисловии к нему, а в дальнейшем его тексте мы также встречаем упоминание о судьбе североамериканских индейцев и, сравнивая его с текстом очерка 1836 года, видим, что судьба эта представляется автору так же, как и двадцать лет спустя, что и этот пассаж Свиньина - отражается в соответствующих строках у Пушкина.
Это у Пушкина пассаж, непосредственно предшествующий тому, который мы подвергли детальному разбору.
ПУШКИН: "Отношения Штатов к индийским племенам, древним владельцам земли, ныне заселенной европейскими выходцами, подверглись также строгому разбору новых наблюдателей. Явная несправедливость, ябеда и бесчеловечие американского Конгресса осуждены с негодованием; так или иначе, чрез меч и огонь, или от рома и ябеды, или средствами более нравственными, но дикость должна исчезнуть при приближении цивилизации. Таков неизбежный закон..."Генетическая связь двух этих пассажей скрепляется и единством лексических мотивов - как бросающихся в глаза, так и менее заметных, спрятанных. "Дикость должна исчезнуть при приближении цивилизации", - пишет Пушкин. "Индейцам... суждено исчезнуть пред превосходством белых", - отзывается двумя десятилетиями ранее у Свиньина. Но есть и еще одно общее слово: "приближение"... "приближаются"... Однако оно не так обращает на себя внимание, поскольку субъектно-объектные отношения в оборотах, в которых оно у обоих авторов употреблено - прямо противоположные: у Пушкина цивилизация приближается к "диким" индейцам; у Свиньина - индейцы приближаются... к своему "ничтожеству", исчезновению!
СВИНЬИН: "Индейцы, подверженные жестокости оспы и излишеству крепких напитков, приближаются с удивительною быстротою к ничтожеству. Кажется, им суждено исчезнуть пред превосходством белых!". [6]
Но, повторю, этот пассаж у Свиньина внешним образом никак не связан с текстом предисловия, в котором пассаж о цивилизаторстве, параллельный пушкинскому, возникает совершенно по другому, даже... противоположному поводу. Он вытекает из предшествующего ему панегирика... американскому законодательству, с которого начинается предисловие к очерку "Взгляд на республику Соединенных Американских областей вообще", служит (как и весь очерк в целом!) ему наглядной иллюстрацией.
СВИНЬИН: "Соединенные Американские области представляют наблюдателю пример небывалый в летописях истории. Вникнув в причины сего явления, всяк будет поражен его величием. Американцы показали себя совершенно достойными наслаждаться теми правами истинной вольности и щастия, которые были первою основою духа их правления, превышающего, по моему мнению, в сем отношении, все древние и новые республики. Законы Американские кажутся установленными для доброго, мудрого народа, умеющего содержать себя в границах прав человеческих и общественных..."Но ведь все дело в том, что эта же самая проблема - оценка новых, республиканских законов, составляющих основу общественно-политического бытия Соединенных Штатов, - и является главным предметом пушкинской заметки. К формулировке этой проблемы он и переходит после отрицательного, отталкивающегося от предисловия Свиньина определения причин, вызывающих у современников интерес к этому государству. В этом Пушкин также составляет диаметральную противоположность своему предшественнику: судьба североамериканских индейцев служит у него иллюстрацией ущербности американской демократии.
ПУШКИН: "...Несколько глубоких умов в недавнее время занялись исследованием нравов и постановлений американских, и их наблюдения возбудили снова вопросы, которые полагали давно уже решенными. Уважение к сему новому народу и его уложению, плоду новейшего просвещения, сильно поколебалось. С изумлением увидели демократию в ее отвратительном цинизме, в ее жестоких предрассудках, в ее нестерпимом тиранстве. Все благородное, бескорыстное, все возвышающее душу человеческую - подавленное неумолимым эгоизмом и страстию к довольству (comfort); большинство, нагло притесняющее общество; рабство негров посреди образованности и свободы; родословные гонения в народе, не имеющем дворянства; со стороны избирателей алчность и зависть; со стороны управляющих робость и подобострастие; талант, из уважения к равенству, принужденный к добровольному остракизму; богач, надевающий оборванный кафтан, дабы на улице не оскорбить надменной нищеты, им втайне презираемой: такова картина Американских Штатов, недавно выставленная перед нами".Вновь Пушкин подспудно полемизирует со Свиньиным, говоря о людях, которые "полагали давно уже решенными" вопросы о "плодах новейшего просвещения". Вернее, конечно, не с ним одним, а с той господствовавшей в обществе времен написания его очерка точкой зрения, оценкой, выразившейся в его панегирике американской демократии, общем панегирическом тоне его предисловия.
Поэтому успехи цивилизации, о которых говорят оба автора, у Пушкина и рисуются куда скромнее, чем у его предшественника 20 лет назад. У Свиньина на девственных просторах - сразу возникают города; у Пушкина - только деревни. У Свиньина - корабли, покоряющие мировой океан; у Пушкина - допотопные речные пароходики, которым только еще предстоит (впрочем, начиная уже с ближайшего времени, с 1838 года) стать океанскими лайнерами.
Пушкин выносит свою суровую оценку, в первую очередь, под влиянием появившейся к тому времени книги французского социолога А.Токвиля "Демократия в Америке", которую он упоминает (но - безотносительно к этой ее проблематике, в другой связи) в дальнейшем тексте своей заметки. Но вся острота парадокса заключается в том, что задолго до этого, в 1814 году точно такое же суровое осуждение американской цивилизации прозвучало не где-нибудь, а... в книге того же П.П.Свиньина, и это - уничтожает поверхностное впечатление противоположности их оценок; обнаруживает непринципиальный, разыгранный, как театральное представление, характер "полемики" этих двух авторов!
СВИНЬИН: "Вообще Американцы имеют более живости в характере, чем Англичане, гораздо приветливее их и гостеприимнее. Страсть к торговым предприятиям господствует во всех классах, и сие неминуемо рождает страсть к сребролюбию и другие, проистекающие от сего пороки. Еще мало есть фамилий, кои перестали заниматься стяжанием богатства; деньги божество для Американцев, и можно сказать, что одно богатство земли и набожность поддерживают еще до сей поры их нравственность. В Америке гораздо менее, чем где-либо, найдем примеров разврата, убийств или воровства". [7]Только у Свиньина в 1814 году, в период охвативших русское общество безоглядных надежд на те самые "плоды новейшего просвещения", когда далеко еще было до того отрезвления, на котором с открытым забралом основывает в 1836 году свое выступление против американской демократии Пушкин, - это осуждение не могло еще прозвучать в развернутом виде и прямо так сразу, в предисловии к очерку! Оно сведено к минимуму и... благоразумно спрятано среди его пространного основного текста.
И думается, не в последнюю очередь, эту коллизию имеет в виду Пушкин, когда в процитированной нами филиппике говорит, среди прочего, о "большинстве, нагло притесняющем общество" и о "таланте, из уважения к равенству, принужденном к добровольному остракизму". Автору 1814 года приходилось писать с оглядкой на своих просвещенных соотечественников, среди которых демократия считалась "священной коровой", так что любой, кто осмелился бы прямо обратить их внимание на ее отрицательные стороны, подвергнулся бы остракизму... принудительному!
Впрочем... и в 1836 году высказывать подобные мысли было небезопасно, так что Пушкину, когда он публиковал свою анти-американскую заметку в журнале "Современник", пришлось прибегнуть к мистификации. Она была подписана именем (или названием) какого-то мифического лица (или издания): "The Reviewer" ("Обозреватель").
* * *
Оба этих нелицеприятных обрывочных пассажа у Свиньина, хотя и дистанциированы от текста предисловия, но расположены на соседних страницах. И это соседство... отразилось в тексте у Пушкина. Мы видели, что рассуждения о судьбе индейцев у Пушкина и у Свиньина скрепляются единством лексических мотивов ("исчезнуть...", "приближаются..."). Эти лексические скрепы (благодаря... стилистическому искусству Пушкина в 1836 году!) - как бы подтягивают затерянный в основном тексте очерка Свиньина пассаж об индейцах к тексту его предисловия. Но в соответствующем пассаже заметки 1836 года звучит еще один мотив: "дикость должна исчезнуть" - "так или иначе, чрез меч и огонь, или от рома и ябеды, или средствами более нравственными".
И этот лексический мотив - тоже повторяется, но повторяется - в филиппике Свиньина против американской демократии: "деньги божество для Американцев, и можно сказать, что одно богатство земли и набожность поддерживают еще до сей поры их нравственность". Таким, опосредованным образом, и этот пассаж, в свою очередь, приближается к предисловию; этим как бы санкционируется его включение в это, программное место очерка 1814 года.
Об этом, между прочим, говорит у самого автора и внезапно возникшее в этом месте, нигде более не проводившееся сравнение национального характера американцев и англичан: ведь именно в предисловии упоминается о том, что интерес к Соединенным Штатам обострился на фоне англо-американской войны.
Игра лексических мотивов связывает этот выпад Свиньина и с основным рассуждением Пушкина об отрицательных сторонах жизни американского общества. По содержанию своему, повторим, эти тексты несопоставимы: то, о чем Пушкин говорит во весь голос, у Свиньина сказано скороговоркой, без политологических и нравоописательных обобщений, которые расцветут у его последователя. В этом случае оба автора - как бы обменялись свойствами своего стиля, краткостью и красноречивостью! И тем разительнее - текстуальное соответствие этих отрывков.
У Свиньина бичуется "страсть" (к... "сребролюбию"), порожденная другой "страстью", не столь предосудительной (к "торговым предприятиям"). И у Пушкина - "страсть" (к "довольству"). "Страсть к торговым предприятиям" у Свиньина - "господствует", но и у Пушкина, наряду со "страстью к довольству", упоминается (хотя и не определяется вновь тем же словом) другая страсть - "эгоизм", и он тоже характеризуется как "неумолимый", и обе эти страсти - тоже "подавляют" все остальное.
Сложный, двукоренной состав слова "сребролюбие" у Свиньина отзывается у Пушкина повтором, приведенным в скобках английским словом "comfort". Оно образует как бы вторую, английскую "часть" своего русского эквивалента. Причем оно оформлено так, что для не знающего английского языка его переводом может выглядеть как само русское слово "довольство", так и целое выражение, к которому оно относится, "страсть к довольству". Это создает иллюзию, что английское "comfort"... это тоже сложное, двукоренное слово!
Но и у Свиньина здесь тоже - повторение; тоже - стилистическая погрешность. Составное слово это (как будто бы незаметным для автора образом!) порождает тавтологию: ведь "сребролюбие" - это и есть страсть к богатству, деньгам. И ведь этот пассаж у Свиньина... тоже носит двуязычный характер. Церковнославянское слово "сребролюбие" точно так же, как и английское "comfort", нуждается в "переводе" на русский язык. И Свиньин - имитирует незнание значения этого "иностранного" слова, того, что оно имеет составной характер, что значение "страсти", "любви к..." - уже входит в него и не нуждается в дополнительном построении словосочетания! У него... тоже создается иллюзия, но противоположная по своему качеству пушкинской...
Но это уже не первая мнимая "погрешность", встречающаяся нам во взаимной литературной игре Пушкина и Свиньина, и нам теперь не составит труда догадаться об ее истинных, связующих, утверждающих генетическую связь двух произведений целях. Автор 1836 года своим предложением английского перевода слова как бы компенсирует тавтологию, возникающую у Свиньина. Автор же 1814 года этой своей тавтологией - словно бы передразнивает ту потенциальную двусмысленность, которая возникает в тексте у Пушкина.
У Свиньина в этом пассаже, наряду со сребролюбием, прямо осуждаются "и другие, проистекающие от сего пороки". Само слово это отсутствует в пассаже у Пушкина, но его смысл присутствует здесь, передается в нем по-другому. У Пушкина перечисляемым отрицательным чертам американского национального характера противопоставляются обобщенные, описательным образом названные добродетели: "Все благородное, бескорыстное, все возвышающее душу человеческую". Тем самым, опосредованно, противопоставляемые им конкретно и детализированно описанные характерологические черты - также оцениваются в качестве "пороков".
Таким образом, отличается этот пассаж у Свиньина от пушкинского тем, что здесь - открыто, терминологически выраженно звучат религиозные мотивы. Начиная со светского, морализирующего "перевода" одного из таких церковно-религиозных терминов - "пороки", через церковнославянизм, обозначающий один из "смертных грехов" - "сребролюбие", этот пронизывающий фрагмент лейтмотив завершается парой: "божество" - "набожность". Причем понятия эти контекстуально, ситуативно образуют здесь... антитезу. "Божеством" - оказываются "деньги"; "набожность" - "поддерживает еще до сей поры их (американцев) нравственность".
У Пушкина в приведенном пассаже, разоблачающем американскую демократию, подобной терминологии мы не встретим. Однако и в этом случае - она подразумевается в нем! Все, что он перечисляет здесь, в совокупности - входит в понятие американской "цивилизации", идущей на смену "дикости", образует ее негативную сторону.
И только уже в заключительной части заметки, переходя к непосредственному поводу, вызвавшему ее написание, - рецензируемой книге, Пушкин напоминает нам, что цивилизация-то эта, вызвавшая такое строгое его осуждение, - хри-сти-ан-ска-я:
"В Нью-Йорке недавно изданы "Записки Джона Теннера", проведшего тридцать лет в пустынях Северной Америки, между дикими ее обитателями. Эти "Записки" драгоценны во всех отношениях. Они самый полный и, вероятно, последний документ бытия народа, коего скоро не останется и следов. Летописи племен безграмотных, они разливают истинный свет на то, что некоторые философы называют естественным состоянием человека: показания простодушные и бесстрастные, они наконец будут свидетельствовать перед светом о средствах, которые Американские Штаты употребляли в XIX столетии к распространению своего владычества и христианской цивилизации".Тем самым в рассуждение его также проникает антитеза, которую мы заметили при экспонировании соответствующих, религиозных мотивов у Свиньина. Цивилизация, являющаяся по существу своему христианской, - "распространяется" методами... бесчеловечными и безбожными!
Теперь, когда мы исследовали всю эту густую, разветвленную сеть соответствий между очерком Свиньина и заметкой Пушкина, когда мы убедились, что все различия между ними вызваны не различием авторских позиций, а стилистическими установками, ближайшей целью написания и общественно-политическими условиями возникновения двух этих текстов, иными словами - что, окажись Пушкин в такой же ситуации, как Свиньин, он... написал бы свою заметку точно так же, как тот написал свое предисловие к очерку, - теперь мы имеем полное право полюбопытствовать, какой эффект возникает... при взаимном наложении двух этих текстов. Что нового, в идейно-содержательном плане, мы можем из этого получить, чего бы мы не могли найти ни в одном из этих произведений, взятых по отдельности? Ведь именно ради такого эффекта запланированной, отсроченной новизны, надо думать (а из-за чего же еще было так стараться?), Пушкин в 1836 году с такой кропотливой дотошностью и воспроизводил маленькое сочиненьице своего предшественника 1814 года!
А наложение это - и вскрывает религиозный пафос пушкинской заметки, обнаруживает, что именно он, а не что другое, и служил сверх-задачей ее написания. И этот пафос - служит показателем идейного единства двух произведений, при всей несопоставимости нарисованных в них редуцированной, у одного автора, и распространенной, у другого, картин пороков американского общества.
При наложении этом совпадающие элементы образуют как бы "уравнение", в которое можно подставлять разные "переменные". К индейцам у Пушкина "приближается" (христианская) цивилизация; индейцы у Свиньина "приближаются" к ничтожеству. У Пушкина они при этом приближении должны "исчезнуть"; у Свиньина им суждено "исчезнуть" - "пред превосходством белых".
Сложение двух этих текстов подводит итог: "уничтожение" индейцев - означает крах... самой христианской цивилизации; принципов, на которых она основана. Цивилизация, которая называет себя "христианской", и вместе с тем фактически основана на принципе "превосходства", самоутверждения, неизбежно должна обратиться в "ничто"...
В этом - причина, почему узловое для нашего сопоставительного анализа место пушкинской заметки, о "торговых гаванях, где задымятся пироскафы и разовьется флаг американский", находит себе соответствие... в его "апокалиптическом" стихотворном наброске 1835 года о гибели Помпеи:
Разрушительное, гибельное для американской истории противоречие, как мы видим, со всей определенностью заявлено Пушкиным. "Наложение" предисловия 1814 года - обогащает его формулировку лишь окончательным выводом о неизбежности гибели, крушения американской цивилизации. Фатальное противоречие это фиксирует и текст Свиньина - при помощи "складки", обидной шероховатости его изложения.Везувий зев раскрыл. Дым хлынул клубом. Пламя
Широко развилось, как боевое знамя...
Он говорит о господствующей страсти всех слоев американского общества "к торговым предприятиям", о том, что "деньги божество для американцев", - и при этом заявляет: "Еще мало есть фамилий, кои перестали заниматься стяжанием богатства". Это звучит так, как будто "перестать заниматься стяжательством" - является главной жизненной целью, сверхзадачей американского народа! Смысловое несоответствие подчеркивается иноязычным, нерусским характером синтаксического построения фразы (собственно, у Свиньина это, по-видимому, - синтаксический англицизм: "There is a little number of families yet...").
А между тем... это по существу - действительно так! И это, собственно говоря, и является одной из главных заповедей того Христианства, которое американцы на словах выбрали в качестве основы своего мировоззрения...
В этом пассаже присутствует еще один мотив, общий для рассуждений Пушкина и Свиньина. Свиньин говорит о "фамилиях" - то есть семействах, родах знатных американцев. Пушкин - упоминает о "родословных гонениях в народе, не имеющем дворянства". Выражение это, как и следовало ожидать, тоже темное по своему смыслу, отражая кажущуюся несообразность выражения у Свиньина. То ли имеется в виду, что знатных американцев гонят за их недемократичность (срв. в конце этого перечисления - о "богаче, надевающем оборванный кафтан, дабы на улице не оскорбить надменной нищеты, им втайне презираемой"); то ли - наоборот, что они чванятся своим родом ("фамилией") перед простыми американцами, даже не имея официально оформленного института дворянства, аристократии.
Напомним, что эти критические фрагменты, служащие как бы необходимым приложением к предисловию Свиньина, обнаружены нами в основном повествовании его очерка. В самом же предисловии - также есть одна темная фраза, затруднение в понимание которой вносится... словом того же корня, что и у Пушкина. В своем панегирическом обзоре успехов американской цивилизации он восклицает: "реки Американские возродили корабли", покрывшие "моря всех частей вселенной".
Темнота смысла вносится значением приставки; тут, очевидно, не имеется в виду воссоздание того, что существовало раньше и было уничтожено (срв.: "эпоха Возрождения", то есть возрождения, восстановления наследия утраченной античной культуры), к американским реалиям это не имеет никакого отношения. Однако к ним имеет отношение один, взятый изолированно элемент значения этого слова: рождение, создание чего-либо - из полного ничтожества, небытия. Ради этого оттенка значения, думается автор предисловия и пошел на такое "неправильное", режущее слух употребление вообще-то не годящегося для этого случая слова. И это представление - компенсирует тот образ "ничтожества", "исчезновения" из другого куска его очерка, который имеет такие непоправимо разрушительные последствия при наложении на смысл пушкинской заметки.
Этот религиозный, библейский мотив "сотворения из ничего" ведет за собой по ассоциации... тему основания Петербурга, которая у панегиристов Петра звучала именно в ореоле мифа о "сотворении мира". И мы теперь можем догадаться, можем признать, что у Пушкина-то в заметке "Джон Теннер" антитеза "цивилизаторства" и "дикости" служит повторением антитезы, на которой основано вступление (!) к недавно написанному им "Медному всаднику". Размышления о "безнравственности" американской цивилизации - вторят его размышлениям о безнравственности исторических деяний основателя Петербурга, которые то и дела раздаются со страниц составляемого им в эти годы конспекта "Истории Петра".
Пушкинские размышления эти вводят проблематику русской истории, полемически заостренную как раз в это время знаменитым "Философическим письмом" П.Я.Чаадаева, в контекст проблематики - всемирной истории, на всем своем протяжении безумно, "апокалиптически" уничтожающей себя самое, и вместе с тем, постоянно каким-то неисповедимым чудом - "возрождающейся", возрождаемой из этого своего "ничтожества"; не-бытия...
[1] Песков А.М. Боратынский: Истинная повесть. М., 1990. С.54. Курсив в этой цитате принадлежит автору книги - А.П.
[2] Виргинский В.С. Роберт Фультон. М., 1965. С.168-169.
[3] Взгляд на республику Соединенных Американских областей. П.Свиньин // Сын Отечества, 1814, N 45, 5 ноября. С.253-255. Журнальный оттиск этого очерка выходил тогда же отдельной брошюрой.
[4] Санктпетербургские ведомости, 1819, N 38, 13 мая.
[5] Санктпетербургские ведомости, 1817, N 42, 25 мая.
[6] Свиньин П.П. Опыт живописного путешествия по Северной Америке. 2-е изд. Спб., 1818. С.17.
[7] Там же. С.19.
2012
|
Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души"
М.Николаев "Вторжение на Землю"