Громыхнуло землетрясение в Армении, эхо по миру разлетелось, и кто только не рванулся за Кавказский хребет: и швейцарцы со своими умилительными собаками, и чопорные лондонские пожарные, уж о наших не говорю: работяги, врачи. А писатели? По правде сказать, присутствия среди гор и развалин Писателя, собирательного Литератора я пока не чувствую. По весне 1966 года раздались подземные толчки в Ташкенте, так там сразу оказался Василий Песков, изумительный очерк выдал: "Драма и подвиг Ташкента". Помчался туда и Андрей Вознесенский, появилась поэма: "Помогите Ташкенту!" Ташкентцы над ней добродушно посмеивались: все-то в ней преувеличено, ужасти просто. Апокалипсис получился. Но спокойный Песков да мятущийся Вознесенский, даже только они одни, уже создали некий образ Писателя, донельзя необходимый в большой беде. А сейчас его как-то не видно. Гласа умного художника не слыхать.
Зато Горький, он-то бы уж там оказался, в Армении!
О, бессмертное свойство литератора русской земли тотчас же устремляться туда, где что-нибудь взрывается, сотрясается или горит! Уж такая образовалась традиция. Есть у Горького очерк с репортажно скучноватым, протокольным названием "Землетрясение в Калабрии и в Сицилии". Таковое состоялось восемьдесят лет назад на юге Италии в декабре 1908 года. Горький оказался поблизости, включился в традицию. Очерк, втиснутый в полное собрание его сочинений и там вежливо, но прочно забытый, звучит просто-таки пророчески: про Армению там, да и только!
Характерно: по выходе очерка ортодоксы укоряли писателя за отход от классовой точки зрения, за то, в общем, что после, уже в наше время, получило наименование "абстрактного гуманизма". И по-своему были правы: Горький пишет о буйстве природы, о людях, об их несчастьях, о поистине братской помощи им, и чувствуется, как осточертел ему заунывно догматический взгляд на реальность, повсеместно домогающийся классового подхода. Старика, беременную женщину или кроху-ребеночка под развалинами их дома камнями придавило, еле дышат они, стоном стонут. И нельзя же, пробуравив к ним щелочку, направлять туда луч фонарика и грозно допытываться: "Кто вы там, пролетарии или же буржуа? А ежели буржуа, то какие? Крупные? Мелкие? А с национальностью как у вас дела обстоят?" Просовывать им туда, в щель, анкету: ты сперва, мол, заполни, а мы тут посоветуемся, рассмотрим.
Горький был прекраснодушен. Может статься, был склонен к иллюзиям, для писателя это не столь уж грешно. Преклоняясь перед жертвами, он увидел в общей беде пролог к некоему социально-национальному братству. Пишет он о собирании денег - радуется: "Собирали даяния студенты и буржуа, собирали солдаты, женщины и офицеры - все они отличались друг от друга только платьем, во всех грудях билось одно сердце". Простим Горькому стилистический ляпсус, нескладицу про сердце - "во всех грудях" - "в грудях", так "в грудях": сила очерка даже и в торопливой небрежности слога. Но пишет он о демократичности короля и королевы тогдашней Италии, оказавшихся здесь же, в вихре беды; восхищается ими: "Они оба выехали... на место катастрофы тотчас же, как была получена страшная телеграмма о разрушении Сицилии и Калабрии...". И многозначительно добавляет: "Королей, которые не боятся своего народа, не много на земле".
И нельзя тут не вспомнить еще одного, строго-настрого засекреченного землетрясения: Ашхабад, 1948. Город рушился, но это было приравнено к государственным тайнам; рассуждали, видимо, так: проведают людишки о бунте стихии, ан, глядишь, и сами возропщут. Да, побаивались тогдашние короли и стихий, и людей, а их итальянский собрат - разумеется, реакционный - был бы для них безмолвным укором.
Когда бедным армянам будет до чтения, пусть достанут произведение Горького, полистают. Там они узнают себя, свои беды. И оценят дальновидность писателя: в словах, сказанных когда-то об Италии, прямо-таки все перечисляется то, что было в Армении; те же вещи - к примеру, палатки, стройматериалы, те же нации, славшие в страну добровольных помощников. И особенно отрадно читать про русских: в Средиземном море паслась небольшая эскадра, моряки, увидев беду, тотчас бросились помогать: "Отрадно говорить об их подвигах, и да будет знаменательным и вещим для эскадры это первое ее боевое крещение, полученное ею не в страшном и позорном деле борьбы человека с человеком, а в деле братской помощи людям..." - мечтает Горький. Моряки, "не обращая внимания на ежеминутные обвалы все еще падавших зданий", пробираются меж развалин, кричат: "Эй, синьор, синьор!" И выкапывают синьоров из-под камней.
...Громоздятся на голубом экране груды деталей, подробностей; и такое впечатление, что сегодняшнее телевидение нам показывает фильм... по сценарию Горького, торопливо набросанному им еще в начале столетия. Но всего милее мне простодушные упования: землетрясение хоть чему-то научит человечество, покажет ему необходимость единства. Но и о дикости, о мерзости злорадства он пишет, приводя цитаты из враждебных Италии австрийских газет: опускались люди и до злорадства, призывали, воспользовавшись бедой, сводить давние счеты.
Много-много говорим мы сегодня о пророческой роли русской литературы. Горький в очерке о землетрясении тоже пророчил. До печального совпадения в мелочах разрушаемой, но все же несокрушимой жизни. Да и общее настроение он предсказал: и боль, и восхищение мужеством, и надежды на то, что вслед за бедой придет и оздоровление духа.
И не верю я, что он мог ошибаться тогда!