|
|
||
УРОКИ КАКОГРАФИИ
(О статье М.Г.Альтшуллера "Диптих Пушкина и псевдопалинодия митрополита Филарета")
В издававшемся Н.И.Гречем в 1826-1829 гг. журнале "Детский собеседник", наряду с пространными и тяжеловесными грамматическими наставлениями самого издателя, начала было печататься серия практических упражнений, которую автор, пожелавший остаться неизвестным, назвал... "Кривописанием" (или "какографией": от греч. "κακός", худой и "γράφη", писание). "В числе средств выучиться правилам какого-либо языка, - сообщал неведомый автор в преамбуле к публикации, - не последнее место занимает поправление статей, написанных умышленно с ошибками". (1) Эти упражнения представляли собой тексты на самые разные темы, наполненные грамматическими ошибками, которые маленьким читателям предлагалось обнаружить и исправить самостоятельно, а в следующих номерах их ожидало квалифицированное разъяснение правильных вариантов.2008
"Худописание" в широком понимании этого термина было распространено в литературе пушкинской эпохи. Благодатную почву для него составляет описание пространства, разнообразных (преимущественно городских) ландшафтов. (2) Элементы "кривописания" можно обнаружить в неопубликованном в свое время очерке К.Н.Батюшкова "[Прогулка по Москве]" (1814) и знаменитой "Панораме Санктпетербурга" А.П.Башуцкого (1834). Но классическим образцом литературного, беллетристического "кривописания" по праву может считаться очерк М.Ю.Лермонтова "[Панорама Москвы]" (1834) (если только предположить, что это ученическая работа, а не урок, заданный литературным наставником), - целиком и полностью основанный на приеме "какографии". У читателя-москвича, действительно прочитавшего, а не просмотревшего заученно, этот очерк - волосы встали бы дыбом на голове, от того как представлял себе заканчивавший петербургское военное училище Лермонтов родную столицу!
Статья известного историка русской литературы М.Г.Альтшуллера (3) представляет собой блестящий образец "литературоведческой какографии". И мы предлагаем читателю не более, как робкую, ученическую попытку отыскать заложенные в ней автором историко-литературные "ошибки". Только хотим предварить наше "какографическое" упражнение одним замечанием. Помимо своего чисто педагогического задания, статья М.Г.Альтшуллера являет собой выдающееся событие в истории пушкинистики. Судите сами: по истечении почти 100 (!) лет (статья сначала была напечатана в нью-йоркском издании в 1998 году) здесь было впервые обращено внимание на факт, который, может быть, является центральным для будущего изучения творчества Пушкина. А именно: что в письме П.А.Вяземского А.И.Тургеневу от 25 апреля 1830 года (впервые опубликованном в 1899 году) известный "стихотворный ответ" митрополита Филарета на стихотворение Пушкина "Дар напрасный, дар случайный..." был назван палинодией - к нему был применен калькированный по-русски французский (что наиболее вероятно) глагол "палинодировать".
Никогда - заметьте - никогда до М.Г.Альтшуллера при изучении этой "стихотворной переписки" не обращалось внимания на это сенсационное обстоятельство! В своей книжке, целиком посвященной этой историко-литературной коллизии, (4) автор настоящих строк придерживается прямо противоположных взглядов на стихотворную трилогию Пушкина, чем те, которые развиваются в обсуждаемой нами блестящей литературоведческой мистификации Альтшуллера. Поясню, в чем тут дело: по-французски (и в других европейских языках) "палинодировать" означает отрекаться от своих собственных взглядов, публично высказанных ранее. Митрополит Филарет ни от каких своих взглядов (в этой ситуации, разумеется) не отрекался. С железной необходимостью из этого следует, что (согласно свидетельству Вяземского, конечно) автором так называемого "стихотворного ответа м. Филарета" является сам автор предыдущего, диаметрально противоположного по содержанию стихотворения "Дар..." - АЛЕКСАНДР СЕРГЕЕВИЧ ПУШКИН. Или - надо отказаться от услуг языковых словарей!
Итак, как же смотрит на эти вещи условный, "какографируемый" М.Г.Альшуллером, "автор" его статьи? Вторая же фраза его вызывает большое удивление: "В 1830 г. произошел обмен стихотворениями между Пушкиным и митрополитом Филаретом. Эпизод хорошо известен и пушкинистам, и теологам" (236). (5) Фраза эта содержит проникнутую тонкой иронией игру слов. О самом существовании такого эпизода известно? О, да! Или существо и все обстоятельства дела? Но ведь сама статья впервые освещает капитальнейший факт, находящийся в центре этого "эпизода", и при этом говорится, что эпизод этот "хорошо известен"! А сколько таких "обстоятельств" до сих пор остаются неизвестными?...
Примечание к этой иронической фразе ссылается... на пять номеров из библиографии литературы о Пушкине В.И.Межова (307, прим.1). (6) С этой ссылки, собственно, и начинается педагогическая работа автора с читателями-учениками - урок библиографии. Ведь на самом деле вокруг этого историко-литературного "эпизода" сложился гигантский лабиринт публикаций, в котором до сих пор никто и не думал до конца разобраться. Полная библиография (то есть включающая тщательно выявленные публикации, относящиеся к "переписке" не только прямо, но и косвенно и отдаленно) во много раз превысит цифру Межова. Я очень хорошо понимаю юмор, заключенный в этой отсылке М.Г.Альтшуллера, зная, сколько времени и усилий нужно потратить на то, чтобы только начать ориентироваться в этом хитроумно сплетенном Историей лабиринте.
Тот же мотив "хорошего знания" развивается в одной из следующих, рассчитанной на бурную реакцию каждого здравомыслящего читателя, фраз: "Обстоятельства, при которых возник этот диалог, давно описаны и сводятся к следующему" (236). Кем описаны? Где? Когда? Кто очевидцы этих загадочных "обстоятельств"?! Все "описание", как известно любому грамотному историку литературы, сводится к нескольким коротеньким строчкам в эпистоляриях Пушкина и Вяземского. Вот этой элементарной грамотностью автором статьи и предлагается овладеть читателю-ученику, который должен заметить эту "какографическую" ошибку. А заодно - на практике овладеть таким понятием, как "исторические источники".
Далее у М.Г.Альтшуллера следует блистательная пародия на сентиментально-слезливые повествования о душевной драме, пережитой будто бы Пушкиным в 1828 году. Стиль этого "повествования" временами начинает напоминать тот известный эпизод из телефильма "Большая перемена", где великовозрастный герой Е.Леонова рассказывает у классной доски об экономическом положении в капиталистической Германии: "В 1828 году Пушкин написал стихотворение "Дар напрасный, дар случайный..." Год этот был трудным для поэта... В личной жизни все тоже было неудачно... В стихотворении нашли отражение события последних двух лет, вызвавшие пессимистические настроения, сомнения, свойственные всякой мыслящей личности в ту или иную пору жизни..." (236-237).
В первой фразе, привлекшей наше внимание, автор статьи вовсе не случайно упомянул о каких-то загадочных "теологах". В виртуозно построенном тексте М.Г.Альтшуллера этот невзначай, казалось бы, мелькнувший мотив в своем месте неожиданно получает эффектное продолжение. На сцене появляется предполагаемый собеседник Пушкина: "Для Филарета, естественно, было неприемлемо нехристианское, мрачное, скептическое содержание стихов Пушкина" (237). Вот для чего были нужны эти непонятные "теологи": автор тем самым наставляет своего читателя искусству точно отделять предмет своего, сугубо литературоведческого исследования, от всех посторонних, не имеющих отношения к профессии обстоятельств. Было ли содержание стихов Пушкина "нехристианским" или, наоборот, предельно ортодоксальным - это, пожалуйста, к "теологам". Литературовед не должен, да собственно, и не имеет необходимой компетенции, чтобы решать такие вопросы!
Столь же поучительное, полное глубокой педагогической мудрости значение имеют следующие два эпитета: "мрачное и скептическое". Автор статьи одновременно дает очередной урок своим "ученикам" - и поражает одну из наиболее болезненных сторон в истории изучения "переписки". В самом деле, стоит только обратиться к поэтическому наследию м. Филарета, как этого "мрачного и скептического содержания" мы найдем сколько угодно, вплоть до его предсмертных стихов, пафос которых, кстати сказать, был не чужд и членам императорской фамилии. И М.Г.Альтшуллер ставит своего читателя перед фактом, что при всей шумихе, существовавшей и существующей вокруг этой злосчастной "переписки", до сих пор не удостоилось почти никакого серьезного научного изучения поэтическое творчество одного из ее предполагаемых участников. Как легко догадаться, я говорю не о Пушкине. Так почему же до сих пор, хотя бы в многократно меньшей степени, не было также изучено творчество Филарета?..
В следующей фразе сюжет с "теологами" получит развитие. "Сам митрополит был нечужд поэтической деятельности (хотя стихи занимают среди его трудов ничтожно малое место)..." Восхитительно это оговорочное "хотя", призванное заострить внимание читателя на самом своеобразии (и степени правдоподобия) фигуры сочиняющего стихи митрополита: можно подумать, исходя из этой оговорки, что от всех остальных митрополитов остается гигантское поэтическое наследие! К "теологам" нас отсылает окончание фразы: "...и он решил возразить Пушкину, переписав его стихи в ортодоксальном духе" (237). Но теперь уже это невинное замечание не может ввести нас в заблуждение. Мы знаем, какими последствиями чреваты в искусно построенном повествовании М.Г.Альтшуллера подобные непринужденно брошенные фразы - и будем заранее готовиться к тому, чтó в дальнейшем может принести эта "ортодоксальность"!
Работа "какографа" между тем наращивает обороты. Перед читателем ставится следующая задача: научиться осмысленно относиться к читаемому научному тексту, выявлять содержащиеся в нем логические ошибки, а не бездумно воспринимать написанное. Автор говорит о статье В.С.Непомнящего, в которой уделено внимание стихотворению "Дар..." и ответу м. Филарета. Альтшуллер соглашается с мнением Непомнящего, что ирония, звучащая в записочке Пушкина, только что узнавшего об адресованном ему стихотворном "ответе", вызвана его подозрениями, "что иерарх собирается в собственных стихах поучать его, что и как нужно писать". А затем коварный "какограф" признаёт, что "познакомившись в ближайшие дни со стихами Филарета, Пушкин, как увидим, отнесся к ним очень серьезно, сочувственно и внимательно" (238).
Особая язвительность заключается в этом "как увидим". Потому как в дальнейшем мы увидим, что автор статьи трактует ответное стихотворение Филарета именно так... как, по мнению Непомнящего, Пушкин воспринял его, еще не прочитав: "По замыслу Филарета, автором стихов будто бы является сам Пушкин, опровергающий свои собственные стихи и пишущий новые, те, которые, по мысли иерарха, поэт должен бы был написать" (245). Ответ оказался именно таким, как и подозревал Пушкин! Тем самым очень точно подмечается обстоятельство, впрочем уже давно известное исследователям, что у нас нет никаких разумных объяснений реакции, которую вызвал у Пушкина "ответ Филарета", и внезапной перемене, произошедшей у него по отношению к позиции, высказанной в стихотворении "Дар..."
Помимо теологов, "какограф" предупреждает своих читателей и против психологов. Он переходит к тому странному, циркулирующему в обсуждении вопроса утверждению, будто бы ответ Филарета был напечатан... сразу после его появления! Источник этой дезинформации находится в работах биографа Филарета И.Н.Корсунского. Автор статьи отводит его следующим соображением: "Хотя биограф Филарета... дважды отмечает, что стихи Филарета были напечатаны тогда же, когда были написаны, по всей вероятности, это утверждение не соответствует действительности и психологически маловероятно" (238). Эта великолепно построенная фраза в своем окончании несколько напоминает вывеску цирюльника в повести Гоголя "Нос": "И кровь отворяют". Она, эта фраза, беспощадно разоблачает беспомощное пустословие, на какое приходится очень часто пускаться исследователям, поленившимся или не сумевшим раздобыть необходимые для решения вопроса факты. Тогда и появляются все эти тавтологические оговорки о "вероятности" и в дело вступает столь же туманная, как и несчастные "теологи", "психология".
Психология, как известно, палка о двух концах. И если выяснится, что "ответ Филарета" все-таки действительно был опубликован в 1830 году, то этому сразу же найдется "психологическое объяснение". М.Г.Альтшуллер совершенно правильно обращает внимание своих читателей на то, что, вместо пустопорожних разговоров о "психологии", историку литературы надлежит тщательно изучать источники. Тогда в бессмысленных, казалось бы, сообщениях, передающих литературную традицию, можно будет отыскать зерно истины и дать им надлежащую оценку. Тогда станет понятно, в какую литературную игру играет Корсунский и в чем заключается смысл его шутливого замечания о том, что стихи Филарета напечатаны сразу по написании. (7) Дело в том, что ответ Пушкину Филарета... был действительно опубликован в 1830 году. Вопрос в том, что нужно понимать под "публикацией" и в каком виде он был "опубликован"! Отсылаем читателя к нашей книжке, где сообщается точное место и время этих квази-"публикаций".
Теперь перейдем к публикациям в собственном смысле слова. "Какограф" приготовил здесь великолепную библиографическую ловушку своему потенциальному ученику. Впервые "ответ Филарета" был опубликован в журнале "Маяк" (в 1840 году), а затем в журнале "Звездочка" (в 1848-м). Сообщая о первом из них, М.Г.Альтшуллер отсылает к "Пушкиниане" Каллаша (307, прим.7). (8) Но что за прелесть эта отсылка! Сразу поражает то, что в ней не указана страница. Того мало: нас посылают ко второму выпуску этой "Пушкинианы", и читатель-ученик должен проделать хороший путь по страницам, чтобы выяснить, что нужное место находится... в первом выпуске (правда... во втором его разделе)! И сделано это, конечно же, не без педагогического умысла: в примечании Каллаша указана "Звездочка", но там... нет никакого "Маяка". (9) Это поистине "ариаднина нить", которую М.Г.Альтшуллер дает читателю для блуждания в уже упомянутом нами "лабиринте": отыскивая библиографические сведения о публикации "Маяка", читатель рано или поздно обнаружит, что вовсе не "Маяк", а "Звездочка" долгое время считалась местом первой публикации "ответа", в том числе и в примечаниях Н.И.Измайлова к публикации писем Пушкина к Хитрово 1927 года, которые указываются в ссылке наряду с Каллашом. По той же причине "Маяка" не могло быть и у Каллаша. Впервые указание на "Маяк" появилось в 1928 году у Модзалевского в примечаниях к академическому изданию пушкинских писем.
Итак, перд нами "Маяк". И вновь вступает в действие повествовательное искусство М.Г.Альтшуллера: утверждается, что стихотворение здесь напечатано в искаженном виде (238). Почему же, спрашивается, в искаженном, если мы не имеем автографа? Но погодите: здесь завязывается узел самой волнующей мистификации статьи - рождение автографа (вернее, "аутентичного текста") из ничего! Попутно, "какограф" предъявляет читателю выразительный пример логической ошибки "предвосхищения вывода": "аутентичный текст" еще не родился, а говорится уже о тексте "искаженном"!
Здесь самое время прервать "урок какографии" и к сказанному в начале статьи добавить, что, помимо заявления о "палинодировании" в письме Вяземского, впервые в пушкинистике М.Г.Альтшуллером вводится в оборот еще одно сенсационное сведение об этой истории: в публикации "Маяка" утверждается, что текст "ответа Филарета" принадлежит будто бы Гете! Понятно, почему раньше это обстоятельство обходилось стыдливым молчанием: комментаторы были бы вынуждены объяснять читателям, при чем тут Гете, а они этого... просто не знали. Для нашей концепции такое надписание не составляет проблемы: имя одного великого поэта, Пушкина, было заменено (для сохранения конспирации) именем другого, а кроме того - стихотворения, известные нам сегодня под именем Филарета... пронизаны мотивами поэзии Гете.
Но продолжим разбор "умышленных ошибок". Весь пассаж, посвященный публикации "Маяка", представляет собой пародию на "научные" работы, авторы которых апеллируют к источникам, которые не удосужились посмотреть собственными глазами. О стихах Филарета утверждается: "Великий немецкий поэт читал их в назидание Пушкину" (238). Это утверждение абсолютно неверно: великий немецкий поэт в статье "Маяка" читает их совершенно другому человеку (впрочем... тоже воспитаннику Лицея, подававшему тогда надежды молодому поэту В.Р.Зотову). Но это ошибка по отношению к тексту. А вслед за тем дается пример ошибки по отношению к элементарному здравому смыслу. Говорится уже не о цели произнесения стихов Филарета Гете, а о целях их публикации самими издателями журнала: "Стихи Филарета были употреблены Бурачком для назидания Пушкина" (там же). А произошло это... в 1840 году. Пушкин скончался три года назад - о каком назидании может идти речь?!
Помимо всего прочего, прекрасная пародия Альтшуллера рисует положение, в котором сегодня находится изучение журнала "Маяк" в целом: вместо всестороннего исследования содержащихся в нем материалов, выуживаются отдельные сведения, которые подгоняются под заранее приготовленные схемы. Так, в описанном пассаже разыгрывается карта: журнал "Маяк" (издававшийся благоговевшим перед памятью Пушкина П.А.Корсаковым!) боролся против творчества Пушкина. Именно ради этого Гете обязательно должен произнести назидание по адресу Пушкина, а вовсе не того, кому он его действительно произносит, а Бурачок впасть в детство и считать Пушкина живым.
Итак, приближается кульминация "какографии". Сейчас на наших глазах "гомункулюс" зародится в реторте! Для этого используется следующее исходное средство: воспоминания Сушкова. Они появились сразу после кончины митр. Филарета, и в них есть эпизод, в котором Филарет и Сушков обсуждают "переписку" 1830 года. Сцена представляет собой диалог, оформленный знаками препинания - тире для одного собеседника, кавычки для другого. Как изящно сказано об этом диалоге у Альтшуллера: "В 1868 г. вышла из печати книга Н.В.Сушкова... в которой автор сообщает слова Филарета о сочинении им ответа Пушкину..." (239). Ученик-литературовед должен выработать в себе железную реакцию на подобные витиеватые формулировки в научных работах: за ними обязательно скрывается какое-либо замазывание противоречний, нерешенных вопросов, недостаточной осведомленности и т.д и т.п. Эта железная реакция должна немедленно побудить его броситься к источнику и выяснить, в чем тут дело.
А дело в том... что "автор" в этом месте вовсе не сообщает никакие "слова Филарета"! Именно эта фраза их диалога, в которой будто бы Филарет прямо признается в том, что он, и никто другой, сочинил стихотворение "Не напрасно, не случайно..." - к этому диалогу в действительности отношения не имеет: она не выделена ни тем, ни другим знаком прямой речи. Что сей сон значит? Чтобы ответить на этот вопрос, должна быть сначала проведена работа по изучению фактического материала, и, естественно, "какографируемый" М.Г.Альтшуллером неуч, не проделав ее, прикрылся вот такой витиеватой формулировкой: с одной стороны, она не дает права обвинить его в прямой фальсификации, с другой - позволяет ему уйти от решения непосильной для него трудности.
Работа над данным фрагментом из воспоминаний Сушкова может стать настоящей школой для учащегося-литературоведа, и статья М.Г.Альтшуллера создает для этого необходимые предпосылки. Немалых усилий от учащегося потребует следующая, частично цитируемая автором статьи формулировка, но зато уж если он не поленится рассмотреть ее целиком по исходному тексту, если он сумеет одолеть ее загадочный смысл - то может считать свое время потраченным недаром. Говорю это по собственному опыту: именно загадка, загаданная М.Г.Альтшуллером, позволила мне, наконец, разобраться в самом темном месте обсуждаемого источника.
Здесь-то и появляется тот самый сенсационный "достоверный список" ответа: "После долгих и настоятельных просьб Н.В.Сушков "получил наконец стихотворение, благодаря, впрочем, одному из множества неверных его списков..."" (239). Казалось бы, ясно: "долго и настоятельно просил" Сушков митрополита, который только что сделал ему откровенное "признание"? Как бы не так! "Какографический" текст Альтшуллера вновь балансирует здесь на грани фальсификации и недомолвки: Сушков действительно просил митрополита, но у того списка стихотворения (естественно!) не оказалось, и Сушкову пришлось разыскивать его у других - оттого-то найденный "на стороне" список и оказался "неверным". Уже самой этой формулировки достаточно, чтобы дискредитировать навязываемый нам "список", и именно поэтому Альтшуллер ставит ее в самом начале кульминационного эпизода, сразу бросая густую тень недоверия на все последующее. Эфемерное впечатление, что список получен от Филарета (позвольте, но почему же тогда он... неверный?!), придает ему больше солидности, чтобы тем достовернее вслед за тем произошло превращение "неверного" списка... в "авторизованный"!
И тем легче этому превращению было произойти, что оно было спровоцировано... самим - да-да! - собеседником Филарета Н.В.Сушковым. Продолжим оборванное на половине цитаты из Сушкова цитирование статьи: ""...послушав искаженные строфы, автор вспомнил свою давнюю "импровизацию"". Вот текст этого авторизованного, по словам Сушкова, списка..." Итак, создатель "гомункулюса" имеет для себя несокрушимое "алиби", обеспеченное ему самим собеседником митрополита? Не вдаваясь в подробный разбор, заметим только, что приведенный пассаж из Сушкова построен на двусмысленности, на игре слов: "вспомнить" - означает всего лишь узнать, идентифицировать "давнюю "импровизацию"" и ее теперь прочитанные "искаженные строфы", и вовсе не обязательно предполагает, что Филарет "вспоминал" ее текст, читал свое стихотворение Сушкову наизусть, а значит - вовсе не обеспечивает нас никаким "авторизованным", якобы "по словам Сушкова", списком!
Итак, мы никоим образом не можем быть уверены в том, что текст воспоминаний Сушкова воспроизводит не "искаженные строфы" раздобытого собеседником Филарета "неверного списка", а текст стихотворения, исправленный его предполагаемым автором. Вот уж что действительно "психологически маловероятно" - так это картинка Сушкова, вносящего правку в свой список под диктовку старательно вспоминающего свою 35-летней (!) давности "импровизацию" митрополита! И атмосферу этой неуверенности и двусмысленности создает сам автор "воспоминаний", а вместе с тем - он предоставляет своему читателю возможность ее разрешения. Н.В.Сушков (вернее - тот автор, которому в действительности принадлежит текст этого эпизода, вставленный в его мемуарную книгу) - не фальсификатор, но мистификатор. Это значит, что он не имеет задачи полностью исказить истину, но, исказив, - восстановить; его искажение - игра, и его задача - заставить читателя искать в его тексте спрятанный ключ, который помог бы исправить все произведенные "искажения".
И таким ключом в книге Сушкова является текст самого цитируемого стихотворения. Суть заключается в том, что во всех известных нам вариантах "ответа м. Филарета" виновником жизни и происходящих в ней событий (как и следовало ожидать) называется Бог. И лишь в книге Сушкова вместо Него появляется... Судьба. Это обстоятельство целиком и полностью дискредитирует весь эпизод разговоров Сушкова с Филаретом. Утверждается, что этот текст исправлен митрополитом, "авторизован". И в результате исправлений, сделанных главой православной Церкви, христианский Бог заменяется... на языческую Судьбу! Вот где аукнулась та "ортодоксальность стихов Пушкина, переписанных Филаретом", которая с таким безмятежным коварством заглянула в повествование М.Г.Альтшуллера в самом начале.
"Какографируемый" писака как будто бы не замечает этого скандалезного противоречия, и тем самым - подписывает себе смертный приговор. "У нас нет никаких оснований недоверять Сушкову, и с большой долей вероятности мы можем считать этот текст аутентичным" (240). Как же, как же, господин создатель "гомункулюса"! Теперь мы уже ни одному вашему слову не верим. Впрочем, этот несчастный все-таки чувствует, что он обречен, и пытается спастись. Смехотворный казус с превращением Филарета в язычника (а нужно знать, как остро митрополит воспринимал все то, что имело хотя бы отдаленное сходство с язычеством!) объясняется... литературной перекличкой со стихотворением Пушкина (там же). Как мы и предупреждали в нашей книжке, если настаивать на авторстве Филарета, то неизбежно оказывается, что духовный пастырь вместо серьезного, ответственного диалога с заблудшим ведет... веселую литературную игру! Но вести такую игру никоим образом не возбраняется... Пушкину.
"Во второй строке этого текста упоминается судьба, что создает прямую перекличку со стихами Пушкина" (там же). Начнем с того, что не "прямую", а... кривую: у "Филарета" слово "судьба" во второй строке (первой строфы), у Пушкина в стихотворении "Дар..." - в третьей. У псевдо-Филарета она упоминается... дважды (в третьей строке в местоименной форме), у отчаянного "скептика" Пушкина всего-то навсего один разочек! И наконец: у Пушкина в этом словоупотреблении ярко выраженная глагольность ( "...Иль какой судьбою тайной Ты на казнь осуждена?"). "Судьба" (срв. "тяжба", "борьба") здесь - действие, суд; и суд - именно того неизвестного Существа, которым дарована жизнь. А в "авторизованном списке" псевдо-Филарета в книге Сушкова... все наоборот! "Судьба" превращается в персонифицированное языческое божество. (10)
Взгляд, неожиданно выявленный у Пушкина в первой строфе, - это взгляд, находящийся в самой гуще подлинной христианской жизни, неизменно пронизанной духовной борьбой. Как мы и предупреждали с самого начала, не только стихотворный "ответ Филарета", но и "скептические куплеты" Пушкина на поверку оказываются написанными в самом что ни на есть "ортодоксальном христианском духе". Мы сделали свой вывод своими профессиональными средствами - на основе анализа пушкинского словоупотребления; "теологи", ваше время! Приходите и посмотрите, правы мы или нет.
Как видим, показательный урок литературной мистификации, проведенный М.Г.Альтшуллером, вовсе не являлся узкоспециальным экзерсисом: в результате столкновения с "оязыченным" ответом из книги Сушкова, постепенно проясняется истинный религиозный смысл пушкинского стихотворения "Дар..." - стихотворения, на которое будто бы отвечал митрополит Филарет (да ему при таком положении дел и отвечать было не на что!); стихотворения, совершенно чуждого духовной пустоты и "апатического пресыщения" современного человека (по выражению одного французского писателя пушкинской эпохи) и до предела приближенного (по убеждению нашего, отечественного умницы-литературоведа Д.Д.Благого) к жалобам и стенаниям библейского Иова, ведущего свой трагический диалог с живым Богом.
Стоит ли перечислять остальные эпизоды этой блистательной "какографии"? С какой гордостью ее герой сообщает, что текст "ответа" в книге Сушкова носит "пространное заглавие" (240). Это имеет жизненное значение для его "гомункулюса": книга Сушкова тем самым восстанавливает полный текст стихотворения, урезанный в списках, и тем самым еще более удостоверяет его "аутентичность". Здесь звучит откровенная насмешка автора над своим безнадежно разоблаченным героем: его уже не нужно ловить за руку - достаточно раскрыть книгу, чтобы убедиться... что все три стихотворения "переписки" имеют заглавия.
Как же определить: принадлежали ли они стихотворениям изначально или даны публикатором? Или для того, чтобы привести стихотворения Пушкина - "Дар..." и "В часы забав...", - Сушков тоже доставал их "неверные списки"?.. Нам неизвестно больше ни одного варианта "ответа Филарета", который имел бы заглавие, а это говорит в пользу того, что оно, как и заголовки остальных двух стихотворений, дано автором "воспоминаний". Более того, первое из них имеет у него заглавие... "Стансы Пушкина", а между тем, всем известно, что "Стансами" было озаглавлено другое из них при публикации в "Литературной газете". Озаглавливание стихотворений в книге Сушкова имеет явно шутовской характер, оно все переворачивает с ног на голову. Но торопыге из "какографии", конечно же, некогда заниматься этими вопросами: куда легче сказать читателю, что заглавие принадлежит "аутентичному списку"!
Сатира М.Г.Альтшуллера превращается в настоящий гротеск, когда на сцену выносится список "ответа Филарета" на бумаге с вензелем Николая I, за вычетом нескольких разночтений совпадающий с текстом в книге Сушкова. Казалось бы, ясно: кто-то взял и переписал стихотворение из книжки? Так нет! Нам предоставляется удовольствие созерцать, как из этого листочка сооружается целый аттракцион со списком стихотворения, сделанным будто бы чуть ли не в самом 1830 году и поэтому подтверждающим аутентичность текста Сушкова! Почему же в 1830 году? Ответ дается только один и вызывающий у благодарного читателя гомерический хохот: "Позднее стихи утрачивали актуальность" (240). Как говорится, нет слов: это после всего, что мы услышали о многочисленных переписываниях и перепечатываниях "стихотворения Филарета и до, и после выхода книги Сушкова" (там же)!...
Подведем итог. Мы убеждены, что эта замечательная статья, которая, несомненно, доставит удовольствие каждому любителю филологического труда, преследовала отнюдь не одни только учебно-педагогические цели. Иначе почему бы об этих целях не заявить прямо? У нее была и другая задача, так сказать эзотерическая. Мы полагаем, что, прикрывшись маской незадачливого повествователя (как Гамлет - маской безумца), высокий профессионал в области истории литературы М.Г.Альтшуллер в 1998, а затем - и 2003 году хотел поделиться с теми, кто готов был его понять и услышать, своим открытием об истинном авторстве "ответа м. Филарета". (11)
Открытие это, как мы сказали в самом начале, выражается словом "палинодия", "палинодировать". Для того, чтобы сделать как можно более герметичным, доступным как можно более узкому кругу профессионалов ясное как день значение этого, воистину впервые им "прочитанного" слова, М.Г.Альтшуллер и строил всю интригу своей работы, обучая попутно "на ошибках" подрастающее поколение литературоведов (поэтому мы могли бы дать своему разбору еще один подзаголовок: "Из истории литературоведческой конспирации"). Для этой цели ему необходимо было как можно сильнее завуалировать тот факт, что эта квалификация "ответа Филарета", по сути дела приписывающая его авторство Пушкину, является свидетельством ближайшего пушкинского соратника - Вяземского, то есть практически исходит из собственных Пушкина уст.
Поэтому письмо Вяземского Тургеневу подается в его работе, так сказать, "порционно": сначала из него цитируется лишь обрывок - характеристика Хитрово (237). А определение "палинодии" дается стихотворению... как бы от имени самого автора статьи (243). Этот забавный "плагиат" из Вяземского ничего не дает Альтшуллеру сам по себе; о том, что Филарет сочиняет свое мнимое стихотворение "как бы от лица Пушкина" (а именно в этом, по видимости, состоит пафос приложения термина к стихотворению Альтшуллером) можно с таким же успехом прочитать, например, у Непомнящего. (12) Но М.Г.Альтшуллер здесь сразу же сталкивается с основной трудностью, которая, как мы подозреваем, и заставляла длинную вереницу поколений пушкиноведов "закрывать глаза" на это слово у Вяземского: на каком таком основании общепринятый термин, да еще закрепленный в общеязыковом, общеевропейском словоупотреблении, применяется Вяземским в диаметрально противоположном значении?!
Вот тут-то М.Г.Альтшуллеру и была необходима столь удачно созданная им маска героя его замечательной "какографии". Такие ли еще чудеса он творил на всем протяжении статьи! Вот и теперь он являет на свет чудо филологической мысли, жанр, который, ничтоже сумняшеся, так и называет - "псевдопалинодия": "Стихотворение Филарета является палинодией, точнее, псевдопалинодией, т.к. Филарет пишет как бы от имени Пушкина" (241). Герой, как мы знаем, хитер: он повсюду честно признается... что "псевдопалинодия" - это кентавр. Ее просто-напросто никогда не существовало в мировой истории. И вот к числу этих-то "кентавров" и принадлежит "стихотворение Филарета"!
Заметим разницу между Вяземским и Альтшуллером: историк литературы начинает и почти повсюду говорит о жанре палинодии; это дает ему больше свободы для выпуска в свет спасительного "кентавра". У Вяземского совсем не то. В своем письме он вовсе никакого жанрового определения "ответу Филарета" не дает! Он использует французское слово, которое уже давным-давно забыло о своих древнегреческих жанровых истоках и прочно закрепило за собой совершенно определенное значение. Превратить это значение в противоположное, что можно было еще, скрепя сердце, сделать с жанровой формой, никоим образом невозможно!
Не сообщить о факте применения этого языкового значения тоже нельзя - и этот факт в повествовании М.Г.Альтшуллера тоже вводится исподволь, порционно. Сначала его повествователь удивляется применению его по отношению к "ответу Филарета" у современного французского беллетриста. Заметьте, как он это делает! Перечислив единичные случаи употребления слова "палинодия" в русской литературе, он с невинным видом роняет: "Во французской культуре слово палинодия, вероятно, более употребительно..." (244). Как будто бы речь, как и у нас, идет об экзотическом термине и не существует словарей, фиксирующих это слово и в разных словообразовательных формах, и как общеупотребительное! И лишь когда речь, наконец, заходит о письме Вяземского (а происходит это в самом конце анализа "триптиха", так как формально Вяземский пишет по поводу стихотворения "В часы забав...", которое его корреспондент должен будет прочитать в "Литературной Газете"), приходится признать то, о чем повествователь до сих пор как бы "не знал". И он мимоходом бросает, чтобы никогда больше к этому не возвращаться: Вяземский "употребил французский глагол палинодировать" (247). Есть, значит, у французов такой глагол! Ура!
Механика этого дела - интересная, тем более, что разработана она у М.Г.Альтшуллера изощренно и применяется виртуозно. Заметим: автор разбираемой статьи - специалист по Беседе и Арзамасу; поэтому ему в тонкостях известно искусство абсурда. Каскад совершенно абсурдных построений образует шлейф, финал его статьи. Предоставляем читателям самим полюбоваться их фейерверком. И - это тоже абсурдно! - этот шлейф предназначен не для того, чтобы "замести следы", а... наоборот: чтобы столь откровенными шутовскими выходками дать (мыслящему) читателю повод задуматься: а не является ли такой же мистификацией построение всей статьи в целом?...
* * *
Д.Д.БЛАГОЙ О СТИХОТВОРЕНИИ "ДАР..."
Если мы в своей книжке соотнесли стихотворение Пушкина "Дар..." с поэзией св. Григория Богослова, то за сорок лет до этого Д.Д.Благой сопоставил его с другим религиозно-литературным источником - жалобами героя ветхозаветной "Книги Иова". (13) Предлагаемое исследователем сопоставление текстов кажется более чем убедительным. Как и в стихотворениях Григория Богослова, мы встречаем здесь цепь болезненно-острых вопросов, жалобы на жизнь и упреки, адресованные виновнику этой жизни. "Пушкинское стихотворение, - пишет исследователь, - является своеобразной аналогией первому, наиболее эмоционально окрашенному монологу Иова, в котором он проклинает "день свой" - свое рождение, всю свою жизнь: "Для чего не умер я, выходя из утробы, и не скончался, когда вышел из чрева?" [...] горестно вопрошает Иов. "На что дан страдальцу свет и жизнь огорченному душою?.. На что дан свет человеку, которого путь закрыт и которого бог окружил мраком?" (глава III, 3 и 11). "И зачем ты вывел меня из чрева?" - обращается он далее прямо к богу (Х, 18) [...] Не только по интонации (серия вопросов), а, главное, по всему своему содержанию" пушкинские стихи "представляют собой параллель сетованиям многострадального Иова" (176). В чем же причина такого противоречия, и к какому источнику, в таком случае, восходит стихотворение Пушкина?
На самом деле никакого противоречия нет. Основным недостатком глубокого и смелого наблюдения Д.Д.Благого является прямое сопоставление стихотворения Пушкина с библейским источником. При этом совершенно оставляется в стороне тот факт, что ко времени Пушкина билейские тексты прошли тысячелетнюю традицию восприятия и интерпретации в европейской поэзии. И этой традиции Пушкин, конечно, не мог не учитывать, обращаясь к библейскому источнику.
Мы знаем, что в современной Пушкину литературно-критической мысли книги Ветхого Завета именно так и воспринимались, представая в транскрипции последующей литературной традиции, в частности элегической. Во времена лицейской юности Пушкина попытка преподавателя Московского университета М.Г.Гаврилова анализировать пророческие книги Библии как чисто литературные произведения (14) вызвала скандал, о котором дипломатично сообщал его сын в некрологе ученого: он, "долго изучавший св. писание по руководству Ловта и Гердера, любимых его писателей, хотел было предложить обществу Словесности разбор других псалмов и других мест из книги Иова, Исаии и Иеремии, но пристрастные толкования людей, не понявших важности и достоинств сих трудов, воспрепятствовали ему исполнить обещания свои Обществу". (15) Кто же были эти "пристрастные толкователи", на корню загубившие инициативу московского энтузиаста? А это были не кто иной, как министр народного просвещения граф А.К.Разумовский и... будущий собеседник Пушкина по переложению стихотворений св. Григория Богослова Филарет! Первый направил книжку "Трудов Общества любителей российской словесности" с возмутившим его, видимо, сочинением М.Г.Гаврилова на отзыв Филарету, а тот (тогда же выступивший в печати с подобным же исследованием, но, конечно, уже сугубо ортодоксального толка, призванным служить образцом!) (16) снабдил необычный для русской научной практики разбор псалма своими решительными "примечаниями": "Сочинитель обещает изобразить Давида, как творца псалмов: а в самом деле описывает его, как творца пастушеских, героических и печальных од. Нельзя доказать, чтобы то и другое было все равно [...] Желательно, чтобы соотечественники не так торопливо перенимали иностранные моды в учености, как моды в платье!" (17)
Сочинение было прочитано Гавриловым на заседании Общества 30 марта 1812 года, то есть в самый канун войны с Наполеоном. (18) Этим объясняется, что обмен мнениями между Филаретом и Разумовским произошел только 29 мая 1814 года. Тем не менее административные санкции последовали не сразу, и М.Г.Гаврилов успел еще прочесть из задуманной серии исследований "Изъяснение первой песни Моисеевой, по прохождении Израильтян чрез Чермное море", (19) научное значение которого, впрочем, не идет ни в какое сравнение с предыдущим разбором. Создается впечатление, что, убоявшись гнева начальств, бедный профессор захотел в новом докладе доказать свою благонадежность... палинодировав (по выражению Вяземского) прежнее сочинение, то есть публично отказавшись от исповедования воплощенных в нем "любимых" (по слову некролога) научных принципов! Таким образом, эксперимент Пушкина в 1828-1830 годах с превращением "жалоб" церковных авторов в "скептические куплеты", основанные на современной элегической традиции, возможно, апеллировал к избранному им "собеседнику" еще и по причине участия его в том давнем научно-литературном конфликте. А его разыгранная "палинодия" (появившаяся через год после смерти профессора Гаврилова!) с грустной иронией отражала "галилеевскую" судьбу научных исследований в русской гуманитарной науке...
Поэзия св. Григория Богослова как раз и была одним из важнейших моментов в процессе рецепции книги Иова и адаптации ее европейской традицией светской литературы. Отсюда - и родовое сходство источников пушкинского стихотворения и впечатление их дублирования друг другом. Григорий Богослов, создавая свои элегии, тоже развивал мотивы, заимствуемые им из книги Иова. И, в отличие от современного литературоведа, Пушкин воспринимал этот ветхозаветный источник в свете опыта его последующей поэтической переработки.
Упустив из виду эту многовековую литературную традицию, Д.Д.Благой лишил себя возможности сделать выводы, которые с необходимостью должны следовать из его собственных наблюдений над литературным источником Пушкина! Это стало и причиной полярной противоположности общей оценки картины "переписки Пушкина с митр. Филаретом", которую невозможно не заметить, сравнивая нашу работу и работу обсуждаемого нами исследователя, - несмотря на то, что оба мы исходим из близко родственных, почти что тождественных представлений об источниках пушкинского "Дара..."
Именно интерес к Григорию Богослову как посреднику в восприятии Пушкиным мотивов библейской книги Иова позволил нам выявить контуры той литературной ситуации, которая складывалась по мере того, как возникало и входило в литературу стихотворение "Дар..." Лишь разобравшись в этой ситуации в целом, мы смогли сделать наш вывод об инсценированном самим Пушкиным характере этого "поэтического диалога". Обставляя его появление в печати, Пушкин пользовался не именем Иова, не текстами посвященной ему книги Ветхого Завета, но именем и поэзией св. Григория Богослова - эти указания и направляли наш путь.
Вопреки видимой диаметральности оценок, расхождение наше с Д.Д.Благим состоит всего-навсего в том, что этот исследователь не чувствует себя вправе сделать окончательные выводы из своего основного, исходного наблюдения, так как не располагает необходимым для этого историко-литературным материалом. Тем не менее, нас особенно воодушевляет то обстоятельство, что, продвигаясь своим собственным маршрутом, до тех пор пока не остановиться перед этим ответственным выводом, Д.Д.Благой, в сущности, воспроизводит ту же самую логику развития исходного тезиса, какую развивали и мы на своем собственном материале, добытом из наших источников. А это свидетельствует в пользу того, что эта логика - логика самих вещей, а не субъективных домыслов интерпретаторов Пушкина.
Д.Д.Благой вплотную подходит к формулировке одного из основных аргументов нашей работы - что "сценарий" диалога Пушкина с митр. Филаретом уже заранее дан в "внутренних диалогах" стихотворений Григория Назианзина, а это значит, что диалог святителя и поэта имел искусственный, инсценированный одним из "собеседников", а именно поэтом, характер. Исследователь находит такой же "сценарий" осуществленной Пушкиным "переписки"... в диалоге Иова с Богом: "пушкинские "Стансы" вместе с вызвавшими их стихами Филарета, в порядке внутренних художественных ассоциаций, точно соответствуют финальному акту все той же драмы библейского Иова. Там, в ответ на проклятия им своей жизни и судьбы, звучит божий глас; здесь, в ответ на аналогичные этому пушкинские стихи на день рождения, поэту звучит "арфа серафима", "с высоты духовной" простерта умиряющая его "буйные мечты" рука. Там: "...я отрекаюсь и раскаиваюсь в прахе и пепле" (XLII, 6), здесь: "Твоим огнем душа палима // Отвергла мрак земных сует". Наличие же этих несомненных соответствий лишний раз, как уже сказано, подтверждает, что в кругу аналогичных ассоциаций складывались и пушкинские "скептические куплеты" - стихотворение "Дар напрасный, дар случайный"" (177-178). Мы даже подозреваем, что проникнутое внутренней иронией утверждение исследователя, что "скептические куплеты Пушкина" - создавались "в кругу ассоциаций" канонической ветхозаветной книги, свидетельствует о глубокой внутренней убежденности написавшего эти слова в том, что истинному положению дел соответствует именно та картина, которую мы осмелились нарисовать в нашем исследовании, а не традиционная, лишь "страха иудейска ради" поддерживаемая Д.Д.Благим!
Но поскольку окончательный вывод не сделан, скрытое противоречие пронизывает все рассуждения исследователя, изнутри опровергая даже ту одностороннюю харктеристику, которую он дает первому стихотворению "трилогии": "в пушкинском стихотворении на день рождения нет ничего от благополучного библейского финала" (и неудивительно, коль скоро автор этих слов только что, на той же странице соотнес с этим "финалом" - финальное же, третье, а вовсе не первое стихотворение Пушкина!). "Заканчивается оно горестнейшим признанием [...] в котором звучат уже не "вопли" испытуемого богом Иова ("Нет мне мира, нет покоя, нет отрады: постигло несчастье", III, 26), а томления и безысходная тоска пушкинского современника, мыслящего русского человека второй половины 20-х годов XIX столетия. Недаром этот глубоко личный мотив будет вскоре объективирован Пушкиным, зазвучит с полной силой из уст пустившегося в "странствия без цели" Онегина" (178). Но пушкинское стихотворение на день рождения заканчивается восклицанием: "Пусто сердце, празден ум" - и относя это признание к "мыслящему русскому человеку", исследователь подчеркивает то противоречие, которое мы уже указывали в самом стихотворении Пушкина и которое препятствует однозначному истолкованию, безоговорочно отделяющему его от "благополучного библейского финала".
Мы уже видели, что все эти отрицательные и предосудительные с религиозной точки зрения характеристики лирического героя стихотворения "Дар..." явились результатом "дистилляции" его позиции из "внутренних диалогов" Григория Богослова - чтобы получить себе восполнение в "ответе м. Филарета" и заключительном стихотворении Пушкина. Исследователь с почти безукоризненной точностью определяет художественный замысел Пушкина в стихотворении "Дар...": изобразить позицию "современника, человека 20-х годов XIX столетия" - и, хотя (как это мы уже наблюдали в суждениях о пушкинском стихотворении казанского исследователя поэзии св. Григория Богослова А.Говорова) то и дело поддается соблазну отождествить ее с "непосредственным, глубоко лирическим излиянием горьких мыслей и чувств поэта [...] показывающим, как трудно и тяжко ощущал себя поэт в окружавшей его в это время действительности" (176), - тем не менее со всей определенностью подтверждает свою первоначальную оценку, ставя этот "глубоко личный мотив" в один ряд с его "объективацией" в романе "Евгений Онегин". "Строки [Пушкина] не являются ни переложением [...] ни подражанием [...] Библии, - дополняет Д.Д.Благой свои выводы стилистическим замечанием. - В отличие от "Пророка", они (за исключением одного только совпадающего слова "воззвал") лишены специфической "библейской" окраски" (176). Эти рассуждения исследователя освещают важнейшую сторону пушкинского замысла, которая по необходимости была оставлена без внимания в нашей работе: пушкинский "Дар..." не был слепым воспроизведением того отразившегося в стихотворениях Григория Богослова наивного, даже в своих сомнениях, религиозного сознания, о котором пишет Вильмень, - но имел своей задачей адаптировать поэзию Григория Назианзина к облику современного "скептического" миросозерцания (для которого она, по замечанию того же Вильменя, так созвучна и актуальна).
Произведенная Пушкиным модернизация мотивов византийского поэта служила дополнительным стимулом к тому, чтобы они оставались неузнанными, а сам пушкинский замысел - неразгаданным. Правильность избранного Д.Д.Благим подхода проявляется, в частности, в том, что благодаря страницам, посвященным стихотворению "Дар..." в его книге, истолкование получают самые сложные, самые, казалось бы идущие вразрез со своим литературным источником, моменты пушкинского стихотворения (в которых это изображенное поэтом "современное скептическое пресыщение", как называл его Вильмень, проявилось в наибольшей мере). Автору этих строк, благодаря рассуждениям Благого, впервые стала понятной самая рискованная нота пушкинского стихотворения: эпитет "враждебный", адресованный поэтом... Божественной власти! Продолжая считать автора стихотворения впавшим в отчаяние скептиком, исследователь в то же время ясно видит происхождение его стихотворения из библейской книги - это противоречие, уже отмеченное нами, приводит его к парадоксальному результату. Пытаясь его избежать, он вынужден... самого библейского Иова приблизить, отождествить с пушкинским лирическим героем. И потому - признаёт этот вызывающий наибольшее недоумение пушкинский эпитет "враждебный" прямо вытекающим из сетований Иова: "поэт логически развивает [...] то, что, по существу, следует из "проклятий" Иова ("Погибни день, в который я родился, и ночь, в которую сказано: зачался человек"; III, 3), прямо, без всяких обиняков отвечая на его недоуменный вопрос: "Кто в вихре разит меня и умножает безвинно мои раны?" (IX, 17). Власть, воззвавшая поэта к жизни и осудившая ее на казнь, - власть "враждебная"" (178).
Эта абберация неизбежного осовременивания библейского персонажа имеет своим следствием прямо противоположный результат, что и позволяет прийти к решению тревожащей нас проблемы, - она вовлекает сам этот скандальный эпитет, срывающийся с уст пушкинского "мыслящего современника", в круг библейского мировоззрения! И тогда-то, наконец, мы догадываемся поставить вопрос, с которого и надо было начинать: "враждебной" - чему?! Ведь речь идет о воззвании человека к жизни, то есть... моменте, когда его просто-напросто еще не существовало, и уже по одной этой причине власть Бога никак не может быть "враждебной" - ему! Но "воззывается" человек к бытию - из не-бытия: из "ничтожества". Власть Сотворившего человека враждебна "ничто"; Бог - творец, уничтожающий не-бытие; враг не-бытия; а значит - враг смерти. Воскреситель человека из мертвых (как бы заново создающий, творящий его из не-бытия, как это будет сказано о духовном возрождении человека в ответе Филарета: "И созиждутся Тобою Сердце чисто, светел ум"). Мы вновь сталкиваемся с тем, что содержание стихотворения Пушкина "Дар...", даже без восполнения его последующими частями "трилогии", оказывается предельно ортодоксальным, соответствующим самому строгому пониманию христианской доктрины (и это неудивительно, коль скоро оно ведет свое происхождение от одного из ее создателей!). В самом этом стихотворении, взятом отдельно, обнаруживается скрытое соответствие художественной природе поэзии Григория Богослова, сливающей в одно нераздельное целое контрастно противостоящие, враждебные друг другу реплики "внутреннего диалога".
Но для того, чтобы это открытие произошло, и нужен был предложенный Пушкиным путь через два остальные стихотворения "поэтического диалога", чтобы вернувшись к начальному стихотворению "Дар...", взглянуть на него глазами, очищенными от сора предубеждения и фарисейства. Д.Д.Благой, не смотря на то, что не делает окончательных выводов, очень точно отражает необычность ситуации в целом - и особенность поведения Филарета в 1830 году: "Всего за год с небольшим до этого благополучно кончилось столь грозное для Пушкина дело о "Гавриилиаде". Выступление митрополита могло бы навлечь на него новые и весьма серьезные неприятности [...] Но Филарет не стал делать из этого никакого шума, поручив лишь близкой знакомой Пушкина и своей горячей поклоннице Е.М.Хитрово показать ему свое переложение" (177). И то, что Пушкин (не говоря уж о его необъяснимой "мелодической палинодии" - "В часы забав...") в 1828 году почти мгновенно после написания этого отчаянно-безнадежного "Дара..." перешел к созданию поэмы "Полтава", знаменовавшей по неисповедимым причинам совершившийся выход из "духовного кризиса" (которого, как мы теперь понимаем, вовсе и не было): "В стихотворении "Дар напрасный, дар случайный" духовный кризис поэта достиг высшей точки, дошел до последней черты. Но тут-то Пушкин снова, как в годы михайловской ссылки, выказал себя "богатырем духовным". Апогей кризиса явился и началом выздоровления [выхода] из "онегинских" настроений [...] мужественной духовной победы и над самим собой и над окружающей мрачной действительностью [...] над настроениями тоски и отчаяния [...] Месяц спустя после стихов на день рождения Пушкин [...] вместо горестных воспоминаний о своей личной, не так, как надо, прожитой жизни ("с отвращением читаю жизнь мою") [...] возвращается к работе над "Полтавой" и на этот раз с необыкновенной стремительностью ее завершает" (179-180).
Невозможно также не восхищаться исследовательской чуткостью Д.Д.Благого, по едва заметным признакам проследившего цепочку от стихотворения "Дар..." к одному неосуществленному замыслу Пушкина 1826 года - замыслу поэмы об Агасфере, от которого до нас дошел стихотворный набросок "В еврейской хижине лампада...", сделанный, по-видимому, на пути из Михайловской ссылки в Москву, да запись в дневнике друга Мицкевича - Ф.Малевского о вечере в феврале 1827 года у издателя "Московского телеграфа", на котором Пушкин подробно рассказал о своем замысле. Со стихотворением "Дар...", по мнению исследователя, связана "основная мысль задуманного произведения и его пафос [...] заключенные в той формуле, которая вкладывается поэтом в уста Агасфера: не смерть, жизнь ужасна - и в которую отливаются мрачные раздумья и чувства Пушкина в эти декабрьские псковские дни, когда к поэту вплотную подступала первая годовщина со дня восстания и гибели людей, столь ему близких, а его рука совсем незадолго до этого, а может быть, и в это самое время набрасывала безобразные контуры зловеще чернеющих виселиц с телами пяти повешенных" (109).
Затем исследователь показывает, что "круг тем и мотивов [...] продолженный замыслом поэмы об Агасфере", начат в стихотворении "Зимняя дорога", которое с замыслом об Агасфере связывает мотив странствия, а со стихотворением "Дар..." - эпитет двух заключительных строк этого последнего ("...И томит меня тоскою Однозвучный жизни шум"). Это превращает пушкинский мотив дороги в обобщающую метафору жизненного пути: "Эпитет "однозвучный" (в творчестве Пушкина он встречается всего три раза [третий раз - в "Стихах, сочиненных ночью, во время бессонницы" 1830 года] и все три в одинаковом психологическом звучании) прямо ведет нас к "Зимней дороге" [...] Только здесь то, что связывалось с утомительной дорожной ездой (хотя уже и там под этим чувствовался более глубокий подтекст), прямо, в порядке широкого художественно-философского обобщения, распространяется поэтом на весь его жизненный путь" (178). В стихотворении "Дар напрасный, дар случайный...", утверждает Благой, "путь пессимизма, отрицания жизни, ее цели, ее смысла оказался пройден Пушкиным до самого конца, доведен до своего логического завершения" (179) - и уже это само по себе, добавим мы, придает этому "пути" характер... заранее спланированного художественно-психологического эксперимента, "пробы", роднящего Пушкина с героями Достоевского!
Но мы осмеливаемся напомнить здесь читателю о нашей книжке, содержащей разбор материала, показывающего полную справедливость поиска исследователем истоков стихотворения "Дар..." еще в 1826 году, и более того - приобщения замысла поэмы об Агасфере к кругу произведений, генетически связанных со стихотворением "Дар..." Д.Д.Благой, кратко рассматривая историю легенды о "вечном жиде", напоминает о том, что "во французской литературе получил широкую известность [...] нашумевший роман Э.Сю "Вечный жид"" (109). В журнале 1826 года "Детский собеседник" (как раз в то время, когда во Пскове Пушкин записывал строки наброска "В еврейской хижине лампада..."!) мы и обнаружили разработку мотивов будущего стихотворения "Дар...", и среди этих материалов - загадочно появившееся имя анонимно дебютировавшего в начале года будущего автора романа "Вечный жид", Сю.
___________________________________________
1) Детский собеседник, 1826, ч.1, N 1. С.180.
2) Наиболее известным образцом "какографии" в изобразительном искусства ХХ века является графика М.Эшера. Но "кривописанию" было не чуждо и искусство предыдущих веков: так, например, известна "какографическая" композиция У.Хогарта, вызвавшая большой интерес у В.Ф.Одоевского.
3) См.: Альтшуллер М.Г. Между двух царей: Пушкин. 1824-1836. Спб., 2003. С.236-250.
4) Панфилов А.Ю. Неизвестное стихотворение А.С.Пушкина (источниковедческое исследование). М., 2008.
5) Здесь и далее ссылки на статью даются по указанному изданию с обозначением номеров страниц в тексте.
6) Эти номера фигурируют в именном указателе при имени Филарета: NN 800-804 (Межов В.И. Puschkiniana. Спб., 1886. С.343). Не зная о пародийном замысле статьи, невозможно понять, почему неназванными остались находящиеся здесь же и относящиеся к тому же стихотворению NN 1005, 2432 и 2927?
7) "Какографическая" методика предоставляет читателю самому обратиться к указанным биографическим работам и узнать еще и о том, что у Корсунского в обоих случаях утверждается, будто бы стихотворение было напечатано... за литерой "Θ". Нетрудно заметить, что этот инициал не имеет никакого отношения к митрополиту Филарету (тем более, что на соседних страницах статьи Альтшуллера /241/ воспроизводится автограф XIX века с его подлинными инициалами: "М.Ф."!). Это - вторая часть загадки, загаданной нам И.Н.Корсунским.
8) Автор статьи предлагает прекрасный тренинг для наблюдательности при чтении текстов: если Межов и Каллаш оба называют свои книги "Puschkiniana", то статья в каждом случае ссылается на... Pushkinian"у.
9) Каллаш В.В. Puschkiniana. [Вып.1]. Киев, 1902. С.94, прим.3.
10) Причем это именование у Сушкова носит характер явной интерполяции в исходный текст стихотворения, о чем говорит сохранившееся несогласие его с другой строфой. М.Г.Альтшуллер и указывает на это противоречие в другом месте статьи: "третья строфа возвращает поэта к Богу: ...созиждется Тобою..." (246).
11) Так же, впрочем, как и В.С.Непомнящий, который в первом издании своей книги "Поэзия и судьба" так прямо и писал о "стихотворении Филарета": "Слова о том, что жизнь дается человеку не напрасно, что правда и смысл жизни существуют реально, были собственным, органическим ощущением Пушкина... Правда обращенного к нему увещания была его правдой..." (М., 1983. С.69-70).
12) Непомнящий В.С. Поэзия и судьба. Изд. 2-е. М., 1987. С.71.
13) Благой Д.Д. Творческий путь Пушкина (1826-1830). М., 1967. С.176-180. В дальнейшем это издание цитируется с указанием страниц в тексте работы.
14) Разбор и объяснение псалма XLI; с кратким примечанием о характере Давида, как творца Псалмов. М.Гаврилов // Труды Общества любителей российской словесности при Императорском Московском университете. Ч.3. М., 1812.
15) Воспоминание о первом издателе сего Журнала // Исторический, статистический и географический журнал, или Современная история света на 1829й год. Ч.1. Кн.1. Январь. С.66-67. К сказанному, и дословно перешедшему во все последующие справочные издания, автор некролога добавляет важную для нашей темы подробность: "Советником в сих упражнениях любознательному и благоразумному мужу был его друг, Профессор Брянцев, знаток как Греческого и Славянского языков, так Богословия и Философии, коими любил заниматься в скромной безвестности, и другим уделял свои сведения".
16) Опыт Изъяснения Псалма LXVII, Из уроков Санктпетербургской Духовной Академии. Спб., 1814. Сочинение напечатано анонимно, однако "Предварение" к нему (датированное 24 декабря 1813 года) подписано: "Д.А.Р." (то есть "Духовной Академии Ректор") - инициалами, которые складываются в начальное слово пушкинского стихотворения 1828 года, "Дар..."!
17) Письмо ректора Спб. Академии архимандрита Филарета к Графу А.К.Разумовскому, с примечанием на примечание о характере Давида как творца псалмов // Чтения в Обществе любителей духовного просвещения, кн.8, 1869. С.27, 26.
18) Труды Общества любителей российской словесности. Ч.4. Летописи Общества. Год I. М., 1812. С.141.
19) Труды ОЛРС. Ч.6. М., 1815.
|
Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души"
М.Николаев "Вторжение на Землю"