...и вот наступила последняя ночь моей жизни. Ибо ныне, в ночь двадцать восьмую третьего месяца лета во мне -- безымянном -- умер бог, и на зеленые еще листья выпал снег. И склоняю я голову перед мудростью духа, владевшего мной. Ибо день сей -- единственный, которого я не предвидел.
Моя рука замерла над страницей летописи. И подумалось: "Кому я лгу?" Тому, кто станет единственным соглядатаем моей рукописной муки, тому, в ком Ланг воплотится после моей смерти? Вряд ли... Ведь новый богв день своего тринадцатилетия, как и я в самом начале служения, запрокинет голову и увидит над собой большекрылую птицу, и крикнет ему птица, что прилетит хоронить его в сугробах полнолуния семнадцать лет спустя... Как и мне крикнула. Нет, я не жалел тогда о коротком веке, отпущеном мне! Ибо мне птица отпустила божье, а жизнь человеческая несуразно длинна. И, смешно признаться, но уже почти год я ждал этой ночи.
Пока не проснулся после полуночи на излете лета, проснулся, разбуженный гортанным хохотом пустоты, и увидел, что мир пялится на меня бельмами снега.
Так восплачьте же надо мной, жалостливые! Ибо мне, безымянному, не суждено увидеть рассвета.
Дописав, я отодвинул от себя раму с пергаментом. Усеянной неровными завитушками странице предстояло лечь последней в книгу моей летописи. Прежде я ни разу не делал в ней записей. (Все писцы, служки -- они заглядывают тебе в рот, где колышатся звезды, хватают слова на лету, и растягивают их на остриях гусиных перьев. В поучение и наставление молодому богу.) Но эту -- последнюю запись эпохи -- никто другой не посмел бы сделать. (Возгордился напоследок, безымянный?)
-- Нет, -- сказал я нутряному духу Пересмешнику.
-- Нет. Я смирился.
Так сказал я Пересмешнику -- первому Лангову дару, и последней его милости.
А за окном все еще падал снег, и деревья горбились в лунном свете -- невероятно огромные, совершенные в своем последнем тяжелом совершенстве. И я заслышал поступь полночи издалека, и благословил ее именем того, кто меня оставил. Ибо смирился я с тем, что и мне предстояло уйти. Но покуда я не двигался, пребывая в просторной пустоте, открывшейся во мне после ухода бога. Кажется, там -- в глубине меня -- стало бело и ясно, как в мире за окном. Нет, я не собирался бежать от неизбежного. (Да и куда тебе лететь, линялая шкура Ланга?) Но до последних смертных судорог оставалось время, неведомое мне. И поддался я слабости, и сладко мечталось мне в опустевшей обители бога... Мечталось... Не помню о чем! Помню лишь, что мне помешали.
...смотри, женушка, все, как ты хотела: выпал первый снег, и ты рожаешь. Помнишь, ты еще весной говорила, что родишь, когда зима нагрянет. И ничего, ничего, что на два месяца прежде срока. Сдюжим! А мою рубаху ты не рви. Знаю, что больно, но не впервой же! Ты потерпи, потерпи... Вот и повитуха пришла. Что, бабка? Мертвенький? А какой здоровенный, мамочка моя! Так может, и хорошо, что мертвенький?.. Нет, бабка, с ней я после разговоры разговаривать буду. Когда поздоровеет, тогда и буду. До всего дознаюсь: и почему такой большой младенчик вышел, и что она -- вошь красноперая -- зимой делала, когда я на ярмарку поехал. Знаю, бабка, знаю, что хороший я... Хороший я, хороший! Да мало женку уму-разуму учил. Чуть не вышел совсем хороший. А-а, бес с ней! Хоть ты теперь глянь, бабка: снег-то какой на дворе. Прям Рождество хранителя Лангова -- иначе не скажешь...
И мысли мои, как и все семнадцать последних лет, подхватил, закружил ветер чужих мыслишек. Ведь для каждого смертного открыта дверь во вместилище богово -- в меня, в меня, недостойного! И днем раньше богринулся бы из меня прочь, вдаль. Дух Лангов заслонил бы женщину тенью могущества своего, вразумил бы мстительного мужика... Но в ночь сию снежную, только дух человечий -- мой, мой собственный! -- мог ответить на зов. И я затряс исступленно головой, подобно блохастой собаке на площади: тр-р-р-р! Я в обители Ланга тряс головой, пока опилки не посыпались из ушей изумленного плотника там -- вдали, которую смертному не измерить. (И по гроб жизни не поминал уже плотник хранителя Лангова всуе! И на ярмарку больше не ездил, ибо рехнулся мужичонка хороший. Вот до чего ты довел человека, безымянный!) Но я не отвечал больше Пересмешнику.
Я встал из-за стола, поднял тяжелую крышку кованого сундука, где хранилась летопись моих времен, и положил поверх последнюю страницу, на которой еще не просохли чернила. И мой потревоженный разум разгладила тишина. Снег! Снег задушил все звуки, даже воздух отяжелел от снега и застыл белыми колоннами в пустотах. Комната искрилась в стылом неярком свете самой ясной в этом году луны. Мир сей подарил мне на прощание одну из самых дивных своих ночей.
Вдруг за спиной послышалось громкое дыхание и клацанье песьих когтей по плитам. Я обернулся. Ловец демонов остановился в нескольких шагах от меня. Тишина, замутненная напряженным сухим звуком, снова раскинула крылья, и мы смотрели друг на друга сквозь неподвижный воздух.
Минуло более пяти лет нашего жития вдвоем под сенью Ланга -- с тех самых пор, как мне привезли его рыбаки из маленького селения в Шестипалой бухте. (Повезло рыбакам! Ибо благодарность Ланга столь безмерна, что жуть берет...) Ланг принял жертву, море близ селения вспучилось беременными волнами, и принялось выбрасывать на берег сердолики с пенными пуповинами, и переселились на побережье люди из глубинных земель, с сачками и рубанками, с ухмылками и песнями, со свежей кровью, хлынувшей на скамьи в прокопченых кабачках. (Всех бы их, чужаков большеносых... к Лангу и его матери!)
Но пять лет назад, когда передо мной поставили черного лобастого щенка, и я заглянул ему в глаза, меня в первый и последний раз в бытность мою Лангом обуял страх: на меня пялились глаза божьи из собачьей шерсти! А Ловец неторопливо пересек зал, направляясь ко мне, к человечьему вместилищу бога. И, в отличие от меня, страх не мучил пса, не прыгал его кадык -- вверх-вниз -- до тошноты. Ибо нет у пса кадыка... По толпе приморцев пронесся вздох облегчения: сомнения их развеялись. Как только пес устроился рядом со мной, бельма на его глазах, дотоле почти незаметные, начали густеть. Не успели еще служки прочесть благодарственную молитву, а на людей у подножия лестницы уже смотрели слепые глаза пса божьего -- самые зоркие глаза в мире. И я почувствовал, как рыбаки потерялись под взглядом Ловца, почувствовал, что смертным хочется поскорее убраться отсюда. Ведь с приходом Ловца демонов в жизнь людей вступает ужас -- соль мира. (И вы пересолили сей мир, безымянный?) Быть может, быть может... Но не тогда. А тогда я сказал рабакам, что отныне им придется выменивать щенков в других селениях, потому что их собственные собаки станут бесплодными. Я лишь повторил древние слова благословления и проклятия того места, где на свет появляется Ловец демонов, но как приезжие испугались! Они не стали даже дожидаться, пока я укажу, что же им даровано от щедрот Ланга. Веруя в милосердие бога живого, они устремились к выходу -- кланяясь, пятясь, подталкивая друг друга задами. А я остался наедине с псом Господним, и слушали мы, как во дворе испуганно переговариваются рыбаки. Голоса отдалялись.
...вот счастьице-то! Житу-уха пойдет, как у Ланга за пазухой. Да, кум, не забыл Он нас! Хоть и глядеть на псину Евоную -- мороз по коже. А спасибочки придурок наш Саб от меня все одно не дождется. За что, спрашиваешь? А ты припомни: это же Саб упросил меня чернявого выродка не топить. Я-то как разглядел, что у одного из приплода пелена с зенок не сходит, решил, что не жилец он на свете. Ну сам посуди, кому кобеля, на глаза слабого, всучишь? А Саб смекнул, что дело нечисто. Вот тебе и жертва...
Когда через неделю приморцы вернулись домой, они узнали, что счастливы. (Ох уж мне эти приморцы!)
Так вот: в августовской снежной ночи смотрел я на Ловца и скорбел о смертных. Ибо служил пес карающей дланью бога нашего в мире демонов. Но хозяин умер, и пес вздыхал тяжко мне в спину, а лунный свет омывал его белые глазницы. Казалось, что он чего-то ждет от меня. Я сделал шаг вперед и потянулся к собаке. А Ловец уткнулся головой в мои руки и завилял хвостом. И что-то жалкое проступило наружу, из сердца его безгласного. Я опустился на колени, прижался лицом к короткой сухой шерсти и стал гладить собачью спину. И пыль поднялась от песьей шерсти, и в горле моем запершило...
Пыль, пыль, пыль, от которой щиплет глаза. Они ноют и слезятся. Бельма спасают пса Божьего от боли. Он засыпает под гнездовьем пыли, и просыпается, чтобы бежать по пыльным дорогам мира невидимого, а перед ним вихрятся демоны, гонимые Лангом. Демоны предрассветные широкомордые сизые догоняют бесов бессонницы сухощавых седых, а те отстают, безнадежно отстают от лупоглазых полуденных духов бешенства. Но Ловец -- настигнет. И в пыль, пыль, пыль изотрет зубами, и вернется ко мне, посеревший от пыли бесовской. А я отвернусь от него, я не подойду, пока пес не отряхнется, не вылижет шерсть языком багровым. Ведь я устремлюсь мыслями к тем, кто не вынес расставания с демонами. Ибо покинули они плоть, иссушенную недугом, и понеслись прочь из жизни вдогонку за мучителями своими, ибо... Ибо -- слаб человек! Слаб и привязчив.
Так припоминал я бытие наше прежнее в обители Ланга, и чувствовал, как рыдания распирают грудь. (Этого еще не хватало, безымянный!) Я торопливо поднялся с пола, взъерошил напоследок шерсть на песьем темени и двинулся к двери, ведущей в соседний покой. Там простирались владения Ловца демонов. Я огляделся: в огромном зале только деревянный помост, устланный сухими камышами, да ведро воды для собаки. И я возрадовался тому, что служки не забыли вчера сходить к колодцу. Я зачерпнул воды и плеснул на лицо. То ли почудилось мне, что посветлели мысли мои мутные... То ли и вправду полегчало.
И снова меня заполонили воспоминания. Воспоминания о жизни моей до воплощения, о детстве моем -- колыбели бога. Ведь сызмала я слышал голос вышний, хотя и уродился недоумком... Таких, как я, люди добрые называют "небывшими". Я вспоминал, как думал тогда. Хотя кто бы сказал, что я и вправду думал...
"Я оставлю все, как есть. Я не сделаю ни шага: не сяду, не лягу, но я -- улечу. Матушка заметит глаза мои мутные, что-то подпалит там -- подо мной -- чтобы я задохнулся, чтобы опустился назад, на землю, чтобы вернулся в дом. Ко мне подкрадется, пошаркивая, колдун наш злой, завоняет шкура овечья, а он забьется на полу, выгнувшись дугой, приманивая меня звоном медных колокольчиков. Ну их! Она -- не больше муравьиной матки, отложившей вереницы шелковистых яиц в муравейнике под кустом шиповника. Звон его -- не слаще яблока, подгоревшего на углях. Мальчишки сидят вокруг костра и размазывают мякоть по щекам. И я -- в них. И сладко, и жарко, и много еще яблок наворовано. Не вернусь, ни за что не вернусь! Ведь не перебрать мне яиц в муравьиных коридорах пальцами своими -- обмороженными, толстыми, неловкими. А мальчишки убегут от меня, едва завидят. Кому же охота возиться с придурком? И так моих родителей клянут в селении за то, что они в приют к Марии меня до сих пор не отдали, что я мозолю им глаза, напоминаю, что из каждой семьи половина детей по приютам упрятана, ибо ходить они не желают. Только летать! А я летаю лучше всех! Но с другими небывшими я не вожусь -- дурные они, снуют над землей, кричат, что назад, домой хотят. Только чего они на самом-то деле хотят, я не пойму. Чего уж легче -- в хибару свою вернуться? Тем более, когда там вонь и грохот колдовской родители развели. Не промахнешься. Так нет! Они кричат, что дом их -- не здесь. Что они заплутали, что больно им у нас, плохо, что есть другой мир, с другим небом, другой землей, другим Богом. Вот уж точно -- небывшие... Я -- лучше! Я знаю, что мир мой -- прекраснее не придумаешь! И ничего, что и меня обзывают недоумком... Зато я -- лечу-у-у!"
Но в приют меня все-таки отдали. А все потому, что мать разрешилась еще одним младенцем, на сей раз обычным. И я стал обузой в доме. Посадил меня отец в телегу и повез за реку, к самому лесу -- к Марии. И стал я кукушонком в ее теплом гнезде, и любила она меня пуще прочих своих выкормышей, ибо провидела мою судьбу... (Судьбу твою хромую, безымянный? И потешалась над тобой, грешным делом.)
-- Да нет же! Любила она меня, ибо провидела во мне бога, -- крикнул я смешливому искусителю, вылупившемуся из моего кадыка.
И свист в левом ухе послужил мне ответом, и -- свято место пусто не бывает -- бес бешенства овладел мною. Сорвал я с пояса связку ключей Ланговых, и изо всех сил швырнул об стену. Ключи отскочили, зазвенев, ударились об пол, задребезжали по плитам. Нагнувшись, я хотел было поднять связку... (Поднять и снова -- об стену, безымянный? Давай... Дурить, так дурить!) Но, на мое счастье, в покой, гремя когтями, вошел Ловец. Я устыдился, и махнул рукой на бред свой стыдный.
-- Пусть хоть темя проест хохот подарочка Лангова, -- сказал я собаке, которая всегда меня понимала. -- Какое нам дело? Мы ведь уходим. Мы ведь умираем, Ловец, не так ли?
Пес молчал.
Я слез с помоста, вдвоем с Ловцом мы вернулись в покои Ланга, и улеглись на одр в ожидании исхода.
(Куда ты торопишься, безымянный? Останься! Мне скучно без тебя...)
Мы ждали. Мы лежали подо льдом лунного света, и я смотрел на собаку, свернувшуюся у меня в ногах. Смотрел, пока не заметил, что бельма на глазах Ловца становятся прозрачными. И подумалось мне сначала, что душа моя уже начала отслаиваться в миры невидимые, но огляделся я и понял: ничто, кроме глаз Ловца, в покое Ланга не менялось. (А хотелось, безымянный?) Нет, все осталось по-прежнему, кроме пса: зрачки его расширились, вытягиваясь подобно козьим. И испугался я, как в тот день, когда впервые встретился с Ловцом, ибо понял, что сделался пес зрячим. Покои Ланговы показались мне нестерпимо тесными, закругленный потолок давил на череп, и -- да сжалится надо мной Ланг почивший! -- дух мой стянула плащаница плоти. Тело! Тело мое -- большое, неуклюжее, влажное. Я же забыл, я забыл, какова она -- плоть человечья! Ибо покуда бог обретался во мне, летал я над миром тленным, летал, как небывшие летают. А теперь? Неужели мне придется умирать в потных веригах плоти?
-- Бог мой, не попусти! -- взмолился я.
Но тщетно. Тщетно. (Ибо помер Ланг в тебе, безымянный. Ты же сам веруешь, что помер! Так кому ты орешь?) А пес господен наблюдал за мной, как за сучкой верткой по весне. И не мутила очи его предсмертная поволока. Еще мгновение, и я закричал бы снова от ужаса небывалого...
Закричать я не успел: Ловец повел ушами, соскочил с одра Лангова и направился к двери. У порога он остановился, повиливая хвостом.
-- К чему веселье твое, пес шелудивый? Зовешь? Манишь меня за собой? -- проговорил я, вставая. -- Иду, иду. Хоть ты меня не покидай...
Идти оказалось еще труднее, чем я думал: я тонул, я падал, воздух толкал меня. Но я шел. Ведь развалине слезливой, которую Ланг покинул, не место в обители его. И ныне мне -- полумертвому -- пришла пора уползти прочь -- под землю, под землю... Смирение изгнало страх из души моей, я доковылял до Ловца и оперся рукой на его спину. (Хорошо все-таки, что в твою эпоху, безымянный, Ловец уродился бойцовой приморской собакой. Что б ты делал сейчас, окажись он зябким городским выродком?) Прикоснувшись к песьей спине, я почувствовал, что Ловец дрожит, как перед еженощным своим бегом по пылевым дорогами бесов, и...
Никогда еще лестница Ланга не казалась мне такой длинной!
И пока я ковылял вниз, затылок мой изнутри щекотнул ласковый, глуховатый голосок. Сначала я не разобрал, что за мысль блудная отыскала дух мой, богомпокинутый. Да и слов -- не разобрал, только выдох короткий:
-- Ян-ян-ян!
Словно звали кого-то издалека, звали, уже не надеясь на ответ. И подивился я силе страстей человеческих, силе, которая позволяет им устремляться вслепую к любимым своим -- желанным и покинутым. И сострадание к тщете надежд людских наполнило сердце мое. И именем бога почившего пожелал я невидимке обрести потерю свою. (И не напрасно. Ты ж напрасно и снега зимой не пожелаешь, безымянный!)
Пес все шел, шел, шел передо мною. Когда мы добрались до Земельного зала, где я каждый день принимал жалких посланцев мира сего, Ловец свернул направо -- в коридор, по которому на рассвете в обитель Ланга приходили служки. А я покорно плелся за псом господним, плелся, согбенный тяготами плоти. На мое счастье, коридор Лангов широк, но короток, окажись оно иначе, я, пройдя несколько шагов, наверняка рухнул бы на холодный земляной пол. Удержала меня от слабости не столько опора моя четвероногая, сколько свет слабый за поворотом. И возблагодарил я бога умершего, но незабвенного, ибо его луна и его снег вызволили меня, поглоченного каменным змием. Я снял руку со спины собачьей, выпрямился и попытался обогнать пса. Но Ловец все-таки первым выскользнул в сад. Я собрал последние силы, как пролитую воду тряпицей собирают, и последовал за ним.
Выбравшись на свет лунный, я прислонился к стене, и оглядывался удивленно, ибо не узнавал сада Лангова. Снег занес все тропинки, и казалось невозможным отыскать путь в пустынном поле, на котором высились рыхлые сугробы. Кто бы признал в них деревья божьи плодоносные? Снег прижал ветви к земле, а зазоры между распластанными кронами виделись узкими и извилистыми, как мысли демонов. Я замер по малодушию свому, но Ловец уверенно двинулся в обход ближайшего дерева, почти закрывавшего дверной проем. Теперь уже не поверить, но, пожалуй, я так и остался бы стоять, првалившись к стене, если бы не страх одиночества в снежном -- чужом мне отныне -- мире. Отлепившись от камня, я пошел по следам собаки. Мы петляли между деревьев, и время от времени я наступал на ветки, а они порывисто стряхивали снег, хлеща меня по икрам, прикрытым лишь тонкой кожей черной хламиды Ланга. Ловец перебирал лапами все быстрее и быстрее, вынуждая меня догонять его, меся ногами липкий снег. Небо над нами цвело августовскими щедрыми звездами, но от занесенных деревьев тянуло ноябрьской стужей. (И ты снова затрясся, безымянный, как собака блохастая на площади? Бр-р-р! Бедный плотник...) Наконец мы добрались до каменной кладки забора, который опоясывал сад боганашего.
Ворота железные мерзлые -- не прикоснуться! -- показались слева от нас. И побрел я к ним, держась за мокрую стену. И уж два шага осталось мне до приоткрытых створок, когда Ловец замер. Пес опустил морду к земле и втягивал под ребра воздух, блестящий от снежной пыли. Я же прислушался. И расслышал в тишине говор людей недобрых по ту сторону ворот.
...выйдет он черным ходом, как и предречено ему, проклятому. И не вздумай спорить со мной сызнова, Серый. Не пущу я вас к главным воротам. Время потеряем, да и его упустить недолго. Нет! Проклятого-то бояться нечего, а вот псина бесовская... Бес же ее знает! Говорят, что скотина демонов-то жрет, но до живых людей ему и дела нет. Может, правда, а может, врут все... Говоришь, твой наставник от той скотины и помер? Так потому он помер, что дух колдовской из него выкурили, как лиса из норы, да погнали по путям черным. Это бывает... С нами-то не выйдет: старики говорят, что сила у них уже на исходе... Да отстань ты! Ты лучше поразмысли, как ты проклятого за уши к воротам прибивать будешь... Они ж-железные. Мне-то все равно, что ты с ним учинишь, после того, как я ему красный воротник заделаю. Для того нас и призвали колдуны-то. Глянь, в сторонке шепчутся... Сами ведьмаки пачкаться не хотят. И ладно! Под ногами путаться не станут, как до дела дойдет. Тише! Подходят... Может, учуяли чего? Заткнись! Лихо накличешь...
Я бы прислушивался и дальше к злому шепоту в темени, но внезапно на слух мой человечий навалились звуки иные... Еще гнуснее перебранки простецкой! Пес ринулся за ворота, даже не оглянувшись, а я упал лицом в мокрый, уже начавший подтаивать снег. И замутило меня от криков надрывных, от хруста костей, от запоздалого лязга мечей. Но ни рыка, ни лаяния пустого я не расслышал. Известно же: приморские собаки -- молчальники.
Когда все затихло я встал на ноги, цепляясь за заснеженные ветки плюща, опутавшего стену, и выступил за ограду. И увидел я Ловца по ту сторону стены, и примерз к земле... Ибо спиной ко мне сидел пес господен и созерцал в тишине и покое четыре тела, распластанных вокруг него. Удивления достойно, но один из несчастных успел даже пробежать несколько шагов прочь от ворот.
И раздвоилось все в очах моих, и силился я узреть в дали туманной души отлетевшие смертных, но тщетно. Ибо Ланг изошел из меня, и видеть я мог только плоть, остывающую на снегу... Так дано мне было уразуметь, почему рабы Ланговы рыдают над покойниками: ведь они не могут следовать путями духа, до марева молочного светлого, до мира зеркал жесткокрылых, до... (Дальше -- Лангово дело. Откуда тебе-то об этом ведать, бескрылый?)
-- Твоя правда, говорун настырный! Но помню, помню я, что ведал и более того! Покуда Ланг меня не оставил...
И -- что поделать? -- обогнул я пса господня. Он покосился на меня, но не посторонился. Я же смотрел на ближнего мертвеца. Лет пятьдесят -- не меньше. А больше ему никогда не исполнится. Крепкий малый! Скулы широки, как лопаты могильщиков, а плащ просителя скомкан, углами выпирает вокруг тела, словно перепончатые крылья мышей летучих, и не скрыть ему ни меча длинного, ни метательных ножей на поясе, всего того, что просителю не подобает как будто бы... (А все потому, что просьба у него к тебе -- особая: умри, мол, дружок безымянный. Не вышло!)
Ловец легонько ткнулся мордой в мою спину. Я оглянулся и чуть не взвыл от страха: я снова успел забыть о том, что, сколько бы жизнь моя ни продлилась, мне предстоит теперь смотреть в козьи очи зрячей приморской собаки. По счастью, Ловец недолго испытывал мое мужество, он вытянулся в грязи и пополз к мертвецу, лежавшему поодаль от меня. Ухватившись зубами за полы плаща бедняги, он протащил его поближе -- вплавь по светящемуся снегу, на каждом рывке мерзко приподнимая свой гладкий хвост. То ли Ловец похвалы жаждал, то ли гордился своей добычей ночной. Я наклонился к лицу мертвого и почти сразу же отпрянул: передо мной лежал колдун. Без всякого сомнения -- колдун. Или я никогда не был Лангом! Я не смог бы объяснить, как я различил невидимые печати на его лице. На секунду я даже понадеялся, что Ланг забродил во мне сызнова, подобно вешнему ветру. Но нет, нет... Ведь тело мое по-прежнему оставалось сырым и жарким. (Бог милосерден только в сказаньях бродяг певчих, безымянный!И всесилен он, согласно преданию. Но предания врут, как видно...)
И не хотелось уже, наверное, но я разглядывал колдуна, хотя бы потому, что никогда прежде с ними не встречался. Долго же он снаряжался в путь за моей бесполезной жизнью: волосы в косицу заплел, за ворот заткнул, мешочков с травами заговоренными на рубаху нашил, запястий понавесил без счету, а на каждом запястье -- по игле серебряной, чтобы взгляд мой отвести, чтобы исколоть зрачки мои на рассвете. (Говорят, если выковырять хрусталик из ока хранителя Лангова и вставить в кольцо, то люди запоют голосами птичьим, а речи птиц внятными станут. Стоит постараться!)
И ради эдакой мелочи решился он на труд непомерный, на засаду у обители Ланговой? Все только затем, чтобы отнять хоть часть могущества у меня -- вместилища божьего? Не поверил, значит, молодец сказаниям древним о том, что, если безымянному суждено пережить самого Ланга в себе, то не по зубам он волхвам земным. А я старался, честно старался покинуть мир сей, еще до того, как встретил своих злополучных убийц. Но не судьба, не судьба, как видно... Эх! Поговорить бы с глупым ведьмаком, образумить бы... Но злая псина Лангова остановила его на пороге божьего сада, и ни слова не дождусь я от упрямца тихого. А сказал бы я ему, что один бог в мире сем, и, даже мертвый во мне, он творит поболее, чем злополучный колдун за всю свою недолгую жизнь натворил...
И мысль сия меня позабавила. И рассмеялся я. Мелким бесом катился смешок по талому снегу, и послышался мне снова зов непонятный:
-- Ян, Ян, Ян!
(А ведь имя -- не иначе. Имя... Кого зовущее? А, безымянный?) Видно, засмотрелся я на колдуна, оттого и примерил для начала имя к телу, выпотрошенному Ловцом, но соскользнуло оно с мертвеца, словно он -- маслом намазан. Махнул я рукой на падаль неумную. И отвернулся.
-- Ян! -- снова долетело до меня, словно кто-то в темноте хлопнул владоши.
Я думал уже двинуться вперед, навтречу зову, но Ловец потянул на себя плащ убитого. Неужели он хочет, чтобы я его надел? Я, который вот уже семнадцать лет не надевал на себя ничего, что не было бы освящено обрядом, и не принадлежало бы Лангу -- только ему, всемогущему? Не знаю, насколько грозный вид удалось мне принять, но Ловец и ухом не повел. (Возблагодари же Ланга, что собаки хотя бы смеяться не умеют! Только пасть разевают, подобно рыбе пойманной.) Я покорился песьей назойливости. (Холодно все-таки, безымянный!) Склонившись над мертвым, я расстегнул массивную серебряную пряжку, спаянную из трех перекрещиваюшихся пластин. Серебро оказалось горячим и жгло ладонь. Я быстро разжал пальцы и уронил пряжку наземь. С плащом же пришлось помучиться. Я покрылся липким потом, ни приподнять, ни перевернуть мертвеца у меня сил недоставало, и пришлось мне вытаскивать плащ из-под костлявого тела. А как хотелось лечь рядом с мертвым, закрыть глаза и плыть по реке безмолвия, которая рано или поздно вынесет меня... Куда нибудь. Но взгляд Ловца следовал за мной неотступно. Подавив отвращение, я накинул плащ на плечи. Однако пес господен и не думал двигаться. Он вытянул морду и подтолкнул к моим ногам колдовскую побрякушку. Только этого мне недоставало! Ладно, я согласен отогреваться под плащем мертвеца, ибо слаб я и измучен бессоницей, но да избавлен я буду впредь от талисманов бесовских!
-- Тьфу на него! -- произнес я вслух, поглядывая на пса.
Ловец стоял передо мной, не двигаясь, выжидая. И мне снова пришлось подчиниться другу своему единственному. (Слаб человек и привязчив...) Серебро по-прежнему казалось теплым, но уже не жгло. Я скрепил талисманом ворот плаща, накинул капюшон. Ловец не медлил более, затрусил передо мной по дороге.
Удивительно, но теперь я чувствовал себя довольно сносно. И чем дальше мы уходили от обители Ланга, тем легче мне становилось. А капюшон при каждом шаге касался щек, кровь на нем еще не успела высохнуть, и чертила холодные полосы на моем лице.
Дорога погрузилась в лес, вильнула в сторону, и обитель божья исчезла за поворотом. Под деревьями зияла голая бесснежная земля, и не разглядеть на ней следов, оставленных теми, кто пришел по мою душу, но потерял свои... Я замер от неожиданной боли, ибо на меня сызнова нахлынула щемящая запоздалая жалость к погибшим. Я словно ослеп: лес, дорога, припорошенная лунным светом, удаляющийся росчерк собачьего бега -- все исчезло. Меня затопил предсмертный ужас. (Ужас, пережитый не тобой, безымянный.) Четыре мертвеца все-таки метнули мне в спину свое последнее видение.
...взбесившийся сгусток тьмы, тупой рывок горла, солоноватая теплая хлябь, затопившая рот, и мгновенно схлынувшая в никуда... И мы висим -- потерянные -- над распростертыми телами, слышим последние судороги собственных сердец, и не укрыться нам от козьих глаз чудовища за снежной пеленой... Собака задрала морду, замаранную в нашей крови, и смотрит, смотрит, смотрит на нас сквозь миры... А мы все дальше и дальше... И мы тоже теперь -- летим...
Когда я очнулся, меня обступали предрассветные сумерки. Я по-прежнему стоял на дороге, и под моими ногами хлюпала вода. Прямо передо мной прохаживались, высоко поднимая лапы, два ворона. Вероятно, я простоял так довольно долго, и они не признавали уже во мне тварь живую. Я откинул капюшон, и вороны, оттолкнулись от земли и, сварливо каркая, полетели к лесу. Я огляделся: Ловец исчез! Ну что ж... (Сплюнь через плечо, безымянный!)
-- Он вправе больше не считать себя моим слугой, -- признал я, обращаясь, вероятно, к отлетевшим воронам, ведь Пересмешник мне осточертел сегодня...
Честно говоря, мне полегчало. Мне и самому не хотелось отныне иметь Ловца проводником. (Куда он может проводить тебя?) Я не знал. И все-таки, все-таки...
И всплыл из памяти моей дом, подернутый дымкой... Так -- домишко, в речной низине за лесом. Отворилась калитка, и кто-то мелькнул в глубине растрепанного сада. (Не чета саду Лангову!) И в груди моей потеплело -- там раскрывался лиловый цветок, как и я -- безымянный, и он тянул меня вперед... Куда-то.
-- Пора, -- сказал я самому себе.
Я размял затекшие от долгого стояния ноги и пошел туда, откуда доносился голос, который я все еще не узнавал:
-- Я-ан!
Голос, который слышал я один. Ибоне вслух. Не вслух же через время кричат.
Глава II
Лес у обочин дороги моей дальней густел с каждым шагом. Заснеженные ели таяли, начиная с вершин, -- их исподволь ерошили лучи невидимого предрассветного солнца, деревья наливались тучным свечением, а птицы сыто переругивались в подлеске. Дятел покосился на меня, так, вполглаза, и забился на радостях головой об охряной ствол, оглашая явление человека в мир сей утренний.
Если б я мог вместить в себя всю эту мелочь лесную, отряхнувшуюся ото сна и талой воды, то стал бы я снова богом. Смешливым, рассветным богом торговцев и баб базарных -- еще неразличимых, но уже идущих мне навстречу из ближнего селения. Но мне не до того... Довольно с меня даров на сегодня! Я жив, хотя и не чаял, что выживу. Я жив, не растаскан покуда на талисманы и амулеты, и могила моя не разбежалась ртутью по подвескам и перстням, пованивающим в жаркий полдень на чужой плоти.
Ловец больше не появлялся. Я понадеялся, что таким ему и суждено остаться отныне в моей памяти -- сгустком черной крови, плывущей над дорогой. Я вслушивался в раскаты снега, который срывался с деревьев, в суетливые переборы крохотных лапок в папоротнике, в сбивчивое дыхание зачатого ночью ветра -- чуть громче моего дыхания. Над лесом показался пунцовый ломоть солнца.
-- Ян! -- донеслось до меня снова.
На сей раз голос зазвучал, как мне почудилось, из зарослей, мимо которых я уже успел пройти, и мне пришлось остановиться.
-- Я-ан! -- уже настойчивее.
Туда! Я махнул рукой на Ловца -- на друга моего неверного, и свернул в чащу. Скоро короткие сапоги намокли, и холод пробрал меня до костей. Пришлось идти быстрее. Я ломился напрямик через заросли, и ветви цепялись за полы плаща, но не искал я тропок лесных -- не искал путей легких, ибо мне думалось, что туда, куда лежит мой путь, скоро не ходят.
Если верить солнцу, бившему мне в глаза сквозь дробные дыры в еловых кронах, то с того часа, как я углубился в лес, времени утекло немало. И удивился я своей нежданной силе. Но не успел я распробовать сладость плоти, разогретой кровью, как захотелось мне спать. Я поднялся на холм, поросший молодыми рябинами. Снега там уже не осталось, да и земля подсохла на полуденном ветру. Я наломал веток, и устроил себе постель, но обрывать ягоды не стал... Спать! (Ну что тебе до ягод тех?) Почему же? Богоносцу, хоть и бывшему, до всего в мире Ланговом есть дело! И одну ягоду я размял пальцами, наперекор назойливому Перешмешнику... И расплылось на ладони маслянистое желтое пятно. Я смотрел на ладонь и думал: "Хорошо! Хорошо, что рябина, в отличие от человека, алеет снаружи".
Уже видения заскользили по изнанке век, когда почудилось мне, что я не один на холме... Но страху не нашлось места в дреме, и забыл я, что почудилось.
И увидел я сон... Видел я дом покойный на окраине леса. Во сне-то дом оказался совсем близко, всего-то: спуститься с холма и пересечь лохматый сад. Я побежал вниз -- большерукий и напрочь легкий, как десять лет назад, а рябиновые листья щекотали на прощание мои щеки...
Я проснулся рывком, так и не успев добежать до крыльца.
Надо мной высился лось. Мерещится?.. Я моргнул, но ничего не изменилось. Зверь снова тронул губами мое лицо. Нет, для видения все чересчур уж глупо. Такое по плечу только яви.
Где-то совсем близко раздавалось пощелкивание, будто кто-то шутя ломал под холмом сухие веточки. Лось прянул ушами, отворачиваясь. Я сейчас же сел и огляделся: вокруг меня топталось целое стадо. Любопытный великан приходился, как видно, им вожаком. Теперь он спускался с холма туда, откуда слышались щелчки, а самки и молодняк, куда более пугливые, бросились врассыпную. Как привороженный, я встал и пошел вслед за лосем. Миновал ореховые кусты, через которые ломился мой красавец, и выбрался на пролесок. Там задумчиво паслись звери, уже позабыв обо мне, и вожак посмотрел на меня так же прозрачно, как и на орешник вокруг. А рядом с вожаком, почти скрытая высокой травой, стояла непонятная тварь. (Бесы полуденные -- и те краше, безымянный!) Чудище тоже заметило меня и неуклюже двинулось навстречу. Больше всего оно походило на огромного головастика. Он шел ко мне, покачиваясь на коротких ножках, а ручонки вытянул вперед, словно собирался ухватиться за меня. Когда тварь приблизился, я заметил, что глаза у нее подернуты розовой слизью. В кулачке уродец сжимал зеленый хлыст. Из осоки? Может быть... Головастик запрокинул голову и посмотрел на меня снизу вверх. Жалостно-жалостно посмотрел.
-- Кто ты? -- участливо спросил я, наклонившись к чуду лесному.
(Ты б шуганул его, безымянный... Только чудес тебе сегодня не хватало!)
Головастик медлил с ответом, словно примериваясь ко мне, а лоси насторожились.
-- Кто ты такой?
-- Вот оно и случилось. И-их, -- вздохнул головастик. -- Ты видишь меня!
-- Конечно вижу. А как же иначе? -- удивился я.
Чудище растеклось, дрожа, у моих ног.
-- Да не должен ты меня видеть! -- захныкал головастик. -- Никто пастуха лосиного увидеть не может! Кроме Бдала -- хозяина лесного -- никто! Не иначе -- мой смертный час настал.
Солнечный лучик, отскочивший от талой лужи, полоснул по глазам, и я торопливо надвинул капюшон на лоб. Однако головастик испугался моего движения и залепетал:
-- Нет-нет-нет! Не надо, пожалуйста! Не убивай меня, странник высокий. Я тебе пригожусь.
-- Да на что ты годишься, пастух лосиный?
-- Как посмотреть! -- возразило чудище. -- Ты ведь по лесу бродишь. А у Бдала рабов много. Есть такие, которые морочат, а другие, так забодать норовят. Я уж не говорю про стылей. С ними даже мне воевать приходится. Ты-то, как видно, колдун знатный: разглядеть ты их разглядишь, а вот достанет ли у тебя моченьки рассеять нежить?
-- Не ведаю, -- признался я.
-- Вот! -- обрадовался головастик. -- Тут-то я тебе и помогу. Как почуешь, что плохо дело, вспомни обо мне. А как вспомнишь, так я и прискачу.
-- А не обманешь?
Тварь лесная часто заморгала.
-- Постараюсь уж... Если поспею...
-- Если поспеешь? Ты что, врать разучился, чудище? Лесной народец тем и славен, что обещает невесть что, а стоит в беду попасть, так не дозовешься.
-- Что правда, то правда, -- признался головастик. -- Но ты-то меня видишь! Это только люди врут, в глаза глядючи. Потому я обещаю тебе немного. Но уж поверь мне, странник, что смогу, то сделаю.
И я отчего-то поверил твари чудной. (Ты потому поверил, что убивать его тебе недосуг, безымянный. Да и сказку-сказочку вплести в свою пресную жизнь всякому любо. Так чем же ты луч-ш-ше прочих, летун?)
-- А хочешь, я расскажу тебе, кто породил меня, да откуда я взялся такой? -- заискивающе спросил головастик.
-- Нет! -- вырвалось у меня.
Вот уж от чего да избавит меня Ланг Великий, так это от россказней лесной нелюди! Но поздно, поздно... Закрыл пастух глазки, скрестил ручки на груди и заскулил тонко, да так, что лоси хвосты прижали.
-- Меня зачали люди. И полгода вращался я в чреве мягком. А потом чрево пошло в лес искать отбившуюся овцу. Не знало чрево, что это Бдал заманил скотину. Когда темень лесная покрыла купол, красневший надо мной, Бдал выскочил из-за дерева, и пропорол его рогом. И вырвал меня, вырвал вон! Бедный я, бедный... Бдал говорит, что я умер тотчас. А очнулся я уже пустым. Поначалу я смерти искал. Я забирался на деревья, прыгал вниз, но все равно оставался цел. Я выходил к охотникам, но они не видели меня. А Бдал ржал и кричал, что я зря стараюсь, что я и без того мертвый. Но успокоился я, только встретив однажды волчьего пастуха -- брата моего бескровного. Он рассказал мне про жизнь свою, которой не случилось, да про смерть, которой не встретить дважды. Ведь и он тоже -- мертвее мертвого! И рассказал он мне, что его зачали люди. И полгода грелся он в чреве мягком, а после чрево отправилось в лес искать корову заблудшую, и не знало чрево...
Я присел на корточки и легонько потряс головастика.
-- Все, уразумел я! Дальше я и сам знаю, или никогда во мне Ланг не обретался! А наутро втретили вы пастуха лисьего, а к вечеру -- змеиного, а после -- того, кто ворон считает... Верно?
Головастик на этот раз промолчал, ибо устыдился наконец.
-- Не стоит морочить меня, чудо бдалово! Некогда мне чушь твою слушать. Я же не охотник зазевавшийся, не девчонка с пустым лукошком. Меня тебе не уболтать. А пугать меня и подавно не надо.
-- Ладно... Не надо, так не надо, -- обиженно пробурчал головастик. -- Но, раз ты не поддался, то мне придется тебя одарить. Вот досада!
Он мазнул ручонкой в сторону кустов, росших на краю поляны.
-- Там подарочек... Посох Бдала. Хозяин леса перепил вчера водицы из козлиной лужи, вот и забыл посох. Ты уж возьми его. С посохом путь короче. А сейчас отпусти меня! Я чую, что он совсем близко.
-- Он -- кто? Бдал твой проспался?
-- Нет. Этот посильнее будет...
-- Снова мне зубы заговаривать вздумал! -- я рассвирепел. -- О ком ты теперь болтаешь, нежить неугомонная?
-- О том, кто крадется за тобой!
Я оторопел. (Испугал! Испугал он тебя все-таки, безымянный! Заговорил зубы...) Не успел я опомниться, как головастик вскочил с земли, отбежал от меня и щелкнул хлыстом. Лоси вскинулись, а вожак затрусил к нам. Головастик ухватился за лосиную ногу и ловко вскарабкался на спину. Я же стоял, скрежеща зубами, пока стадо не исчезло в зарослях. Целиком -- до копыта последнего, до хвоста короткого, ударившего на прощание по березовому стволу -- цок! Я доковылял до кустов, споткнулся обо что-то и чуть не упал. Помянув всех демонов мира сего, я посмотрел под ноги и увидел дубовый посох, скрытый травой. Посох лег в руку, словно по мне был выточен. Я поднял подарочек, и вправду побрел быстрее. Но не за лосями, не за пастухом кошмарным, а -- вбок. Довольно с меня!
...как в тридевятом царстве без царя, в тридевятом государстве без Господа у человека бедного сынок уродился. Отец горевал поначалу -- дурак дураком сын. Дурак, каких много. Да ты и сам их, поди, видел. Как потеплеет, дураков наших на травку-муравку матушки выкладывают, чтоб отогрелись они на солнышке. Знамо дело: не долго им на то солнышко смотреть. Но наш дурак -- наособицу. Помирать он и не думал. Отец с матерью маялись-маялись, да и решились. Кинули дурака в сани, покрыли старой попоной, чтоб не смерз, и покатили за реку. А как свезли его к Марии, так и вовсе о нем позабыли. Мария же -- баба добрая, вот и недоглядела: ушел он по лесам темным, по полям зеленым. Придумал же дурак наш, что он и есть -- сам богнаш во плоти! Я как на тебя смотрю, внучек, так думаю, что и ты -- не лучше. Чего себе только в башку не вобьешь... Да что ты меня все перебить норовишь! Говоришь, сказка старая, длинная? Торопыга! Все-то ты слышал, все-то ты знаешь! Говоришь, что и вправду дурак богомстал? Это тебе Корнелий понарассказывал? Ах он, бесстыжий... А про то, что дурак наш веки вечные по чащобам таскаться будет, да пугать детей непослушных, знаешь? Что ты там бубнишь? Ах ты, негодник! Корнелий тебе напел, что смертушка за ним по пятам ходит? Слыхал, и я слыхал... Да не верю! Ежели он сызмала не помер, то и после не преставится. А ты, ежели деда ослушаешься, завтречка сам в чащобу пойдешь. Проверишь, значит, мертвый безымянный в овраге аукает, или живой. Боязно? То-то! Ты уж язык-то прикуси, да слушай дальше...
Я спешил, спешил, спешил. По спине бежали ручейки пота, мне даже чудилось порой, то они журчат у меня за плечами. (Напугала тебя нежить лесная на славу! Страхом лесным смоляным измарала. Беги, беги...) Я скользил по грязи, ронял посох, шарил в злючем репейнике, оглядывался на бегу. Пока не стемнело. А темнело быстро, и мне, как я ни спешил, пришлось подыскивать место для ночлега. Я слишком устал для того, чтобы шагать ночь напролет. Дважды оступался я и невольно закрывал глаза, боясь увидеть над собой нечто пострашнее лося и пастуха лосиного. Я озирался по сторонам -- а вдруг да попадется мне на пути раскидистое дерево, с ветвями низкими, ладными, как ступени в обители Ланговой, чтоб забраться повыше, уютиться в мшистой развилке, и посвистывать, насмехаясь над неведомым врагом. Но деревья на моем пути лоснились гладкими, как на подбор, стволами. И уж совсем не по себе мне стало, когда вступил я в подлесок сизого можжевельника. (Иголки мягонькие, если заденет их кто, то ни шороха, ни шелеста не расслышать тебе, безымянный! Пропадешь ни за грош!) Но сжалился надо мной Ланг милосердный, ибо расступились предательские кусты, и озеро воссияло передо мной -- словно платок шитый серебром, оброненный с небес Ланговой Матерью... Спасения моего ради! А у воды наткнулся я на утлую лодку, привязанную к пеньку. Деревья жались вплотную к берегу, и их отражения почти дотягивались до середины озера, где из воды выступал плавучий островок. (Смотри-и, безымянный! Островок-то наверняка колдовской. Чего ради другому на воде култыхаться?)
И все-таки я решился. Я осмотрел лодчонку: древесина трухлява, перекладины выломаны, а уключин и вовсе нет, как и весел... Когда я тронул бечеву, она расползлась в моих пальцах. Значит, ночных гостей мне ждать не придется. Я забрался в лодку и оттолкнулся от берега бдаловым посохом. Сначала я орудовал им как шестом, но когда выплыл на глубину, пришлось сесть на дно лодки и грести руками. А вода -- холоднее, чем в страшном сне январского беса... (Может, вернешься, безымянный?)
-- Ну уж нет! Не дождешься, Пересмешник, -- я покачал головой, отгоняя вечернюю мошкару.
Наконец нос лодки уткнулся в остров. Причалить оказалось труднее, чем я надеялся: вокруг плавучего острова мелководья нет. Я догреб до ветвей вербы, уцепился, подтянул лодку и выпрыгнул на берег. Но лодченку я толкнул слишком сильно, она клюнула носом и заскользила прочь. Хотя нас теперь разделяло всего несколько шагов, у меня не достало сил пускаться вдогон. Из-под отекших с недосыпу век я угрюмо смотрел, как лодка отдаляется от острова, подгоняемая проказливым ветерком. Вдруг она замерла, а потом закружилась на одном месте так, словно бы попала в водоворот. Лодка кружилась все быстрее, пока не завалилась на бок, раздался глухой всплеск, и она исчезла под водой. Я выпучил глаза... А озерная гладь казалась такой тихой, такой умиротворенной, что впору было подумать, не померещилось ли мне все это?..
-- Померещилось! -- сказал я твердо лодке потопшей, озеру, холоду, надвигающейся ночи и двинулся в глубину острова.
А в том, что островок -- чудо бесовское, я уже не сомневался: заросли черемухи окольцовывали небольшую полянку -- лучшего места для случки с весенними демонами просто не придумаешь. Не хотел бы я оказаться здесь парной майской ночью! Но лето уже отыгрывало последние деньки, и черемухи погрузились в осеннюю дрему... Я поплотнее запахнулся в плащ ведьмака и забылся, едва коснувшись земли.
Но ни снов, ни мороков, ни голоса за зеленой калиткой не пришлось на мою долю той ночью. Ибо уснуть-то я уснул, но выспаться мне снова не дали. (Я же предупреждал: мне скучно без тебя, безымянный!)
Очнулся я скоро, слишком скоро -- оттого, что трясли меня за плечо рукастые лоси, и хватал я их за запястья, и ругался безудержно под слюдяным лунным оком боганашего всевидящего... Я открыл глаза и увидел, что выкручиваю грязную ладошку визгливого мальчишки.
-- Стоять! -- рычал я, ухватившись другой рукой за ногу яблочного вора. -- Откуда ты взялся на мою голову?!
-- Ты спал, пресветлый, и я бы не осмелился тревожить покой твой под луною медной, когда бы не видение, когда бы не пророчество улитки древней. Ведь сказано мне, что найду я тебя под грудью луны непорочной... Под кустом.
-- Что ты мелешь? -- растерялся я и невольно ослабил хватку.
Мальчишка чуть отскочил от меня, но убегать не стал.
-- Не прогоняй меня, дядя! Мне уж тринадцать ровно. Три дня назад -- в полночь -- поведало мне виденье: о колдуне великом, и о ночном его бденьи, и... -- мальчишка запнулся на мгновение, и закончил тираду не столь певуче, но зато вполне разборчиво:
-- Возьми меня в ученики, пресветлый! У нас в племени ни одного колдуна не осталось, кроме Конского Деда. Но у него уже такая зелень волос и тела, что губы лишайником поросли. Размыкает он их только чтоб лягушку за щеку заложить. Смилуйся над нами! Иначе... Иначе...
Мальчишка смешался и замолчал.
Я рассматривал болтуна, благо ночь -- лунная, светлая, щедрая, как и вчера, да и мальчишка придвинулся ко мне вплотную, как будто ничего странного не видел в разговоре с незнакомцем на лесном острове. И сжалился я над малолетством его, и забыл об усталости, и не прогнал паренька... (И напрасно.)
-- Послушай, малыш, -- проговорил я, -- Я не колдун. Я всего лишь бедный странник.
Пришелец ночной поднял с травы шляпу и чиркнул по полям рукавом -- скорее по привычке, чем чистоты ради. Ибо шел от мальчишки дух костра -- дух странствий и сырых ночевок.
-- Ты испытываешь меня, пресветлый, -- сказал бродяжка серьезно. -- Но я готов к испытаниям!
Я вздохнул.
-- Ладно, поговорим позже. А для начала, не найдется ли у тебя чего-нибудь съестного? Я голоден.
Еще бы! В мире Ланговом нет ничего драгоценнее книжиц сих. От дня сотворения, которого уже никто не помнит, и даже преданий -- не сыщется, странствуют по миру переписчики -- все больше старики в длиннополых серых рубахах. А в заплечных сумках странников -- книжицы. Свеженькие! Страницы -- тоньше крыльев бабочек весенних. Приходят они в селения, стучатся в дома, и вопрошают -- не родились ли со времени последнего их странствия новые люди. Не летуны -- они не в счет! И родители впускают странников, кормят, кладут хлеба в их заплечную суму, а те оставляют для новорожденного книжицу. Ту книгу единственную, которую жилец мира сего читать станет до самой смерти. Ибо суждено так -- кому крыльев не дано от Ланга милосердного, тому переписчик принесет крылышки крапивницы, переплетенные в телячью кожу. И читают, читают голопузые малыши, чтобы не завидовать летунам. Потому и потерять книгу -- беда! Другой-то не будет...
Я похлопал ладонями по земле вокруг себя, и рука моя наткнулась на потерю.
-- Держи!
Бродяжка схватил книжицу, зыркнул на меня из зарослей нечесанных волос, и выбежал на середину поляны. Я поднялся с земли и пошел за ним. Он остановился рядом с кучей хвороста и теперь рылся в котомке, которую, вероятно, бросил здесь, завидев меня.
-- Малыш, а ты ведь не сказал мне, как тебя зовут.
-- Зовусь я горько -- Рико. Я сам придумал! Как в книжке! Правда, здорово?
-- Ничего... -- рассеянно проговорил я.
-- Вот и братьям понравилось.
Я насторожился.
-- Братьям? А где твои братья?
Мальчишка сообразил, что сказал лишнего и прикусил язык.
-- Так где твои братья? -- не отступал я.
Рико сделал вид, что не расслышал вопроса и затараторил:
-- У меня есть яблоки и лепешки, и сыр, и луковицы, и орехи, и...
-- И братья, Рико?
Мальчишка облизнул губы, но промолчал.
-- И братья, -- повторил я, -- Так скоро ли они приплывут на остров? Скоро, Рико?
-- Пресветлый, я... -- начал мальчишка.
-- Ты солгал мне, Рико, -- прервал я его. -- Зачем?
-- Я не хотел...
-- Ты не ответил! Когда они приплывут?
-- Пресветлый, если ты пожелаешь, мы с тобой уйдем отсюда раньше! Братья не застанут нас! Они ушли в леса бродить по тропинкам млечным, среди хрусталя и лавра...
-- Хватит! -- прикрикнул я. -- Я уже понял: ты книгой своей бредишь. Но я не собираюсь ее выслушивать! Говори по-человечески!
Рико глянул на меня, и сразу же снова потупился. Его руки теребили книжицу, в которой на мой вопрос ответа, наверное, не нашлось бы.
-- Господин, я не обманывал тебя, я знал, что от тебя не скроешь, но я стыдился...
-- Рико, лучше все-таки будет, если ты мне все расскажешь.
-- А ты не будешь смеяться? -- спросил мальчишка.
-- Обещаю.
-- Они не братья мне. Но мы -- одного народа.
-- Конокрады? -- догадался я.
-- Это неправда! Это пахари трусливые на нас напраслину возводят! -- обиделся Рико. -- Мы -- вольное племя! Мы...
-- Ладно! -- прервал я мальчишку. -- Так что вы здесь-то ищете, вольное племя?
-- Судьбу.
-- Ты опять завираешься, Рико?
-- Не я... Конский Дед, что ни вечер, говорил у костра о том дне, когда на зеленые листья выпадет снег, и о том, что трое из племени братьями назовутся, коней расседлают и отпустят, и в лес уйдут, следы присыпая мятой, чтобы сбить со следа. И найдут они остров плавучий, и уснут они сном кочевья, и узнают судьбу свою, и двое -- найдут крылья. А третий... -- мальчишка зажмурился, словно проглоченное слово обожгло его изнутри, и примолк.
Мне почудилось, что остров подо мной закачался и уплыл... без меня. Меня же память опять увлекла в башню, и я испуганно озирался в обители Ланга, и за спиной моей скрежетали когти Ловца, и мир пялился на меня из окон бельмами снега. И провидел я, что однажды молодой богзапрокинет голову, и пролетит над ним большекрылая птица, и крикнет ему птица, что вернется погребать его в ночь полнолуния. Так неужели в нем -- в простом дитяти, в конокраде к тому же -- надумал бог мой найти приют? Да нет -- так не бывает! Он же не летун...
-- Что с тобой, пресветлый! Тебе плохо? -- переполошился Рико.
Изумленные глаза мальчишки удержали меня на грани забытья. Я до боли сжал виски. Видение исчезло.
-- Ничего, малыш, все уже миновало. Я устал, устал, устал...
-- Хворост отсырел, -- вздохнул Рико. -- Но я постараюсь.
Я смотрел на одутловатый лик луны и слушал, как мальчишка возится с огнивом. Рико сопел и что-то бубнил себе под нос. Видимо, у него ничего не получалось.
-- Ай, беда! Вот быть бы мне ведьмаком, я б мигом заставил эту гниль разгореться! -- выпалил Рико, и тут же умолк, опасливо поглядывая на меня.
"Великий Ланг, ну и ученика же ты послал мне, несчастному!" И я расхохотался прежде, чем Пересмешник: и над собой, и над плоской шуткой бога.
А когда я отсмеялся, хворост вспыхнул. Синее пламя рванулось вверх между мной и бродяжкой. Он замер, охнул и выронил огниво.
-- Пресветлый! -- выдохнул мальчишка. -- Это не я... Оно само -- занялось...
Рико пал на колени и пополз ко мне, дабы облобызать мои грязные сапоги. Но я успел его оттолкнуть.
-- И не думай!
-- Пресветлый, ты принял меня! Ты выучишь меня, и я стану колдуном -- таким же, как ты! И от смеха моего костры запылают, и ветер моими слезами заплачет! -- ликовал Рико.
"Конечно, нет, малыш", -- думал я, -- "Конечно, нет... богомтак не становятся. Богом становятся не так. Или я -- не я! Или я никогда не был богом. Тебе им не быть..." Я сидел у костерка, обхватив колени, и ничего, на самом-то деле, не понимал. Откуда же явилось нерукотворное пламя? От смеха ли моего?.. (Или то Ланг мертвый чудит в тебе? Не рано ли ты ему могилку-то выкопал?) От талисмана ли чужого? (Или то алчное до огня сердце острова вырвалось на волю?) Не знаю! А может, лучше и не знать мне того? (Ой ли, безымянный? С каких это пор ты знать ничего не хочешь. Или ты -- уже не ты?)
-- Не обманула меня улитка вещая! Я, я избран из троих братьев! А остальные, пресветлый? Ты подаришь им крылья, правда? -- не унимался Рико.
-- Прекрати, -- я подался вперед и залепил мальчишке оплеуху.
Мой злополучный ученик взвыл от боли.
Но со мной самим случилось худшее... Худшее! Ибо понял я, что бог не изошел из меня безвозвратно, не погребен во глубине плоти, а всего лишь заснул. (Догадался... А иначе откуда голоса, от которых волосы на голове как ветром раздуваются? Откуда настырные лесные видения? Откуда огнь нерукотворный? Не обманывай себя больше при мне, безымянный, ладно? Устал я смеяться...) "Лучше б ты все-таки умер, бог мой одинокий!" -- возопил я в сердце своем. -- "Ибо заснул ты тем сном прозрачным-лунным, каким спят хворые, что блуждают по ночам. Они бродят, пугая домочадцев, листают книги, бьют горшки, а утром -- ничего не помнят".
Так обрел я неутешительное знание Ланговой тайны, и в который раз изумился лживости людских сказаний. Я понял, что вещая птица выстелила меня изнутри белым пухом, и я стал теперь лодкой, плывущей медленно на восход, лодкой, в которой почивал усталый бог, заваленный тонкими перьями.
А бродяжка по ту сторону костра тихонько всхлипывал, вытряхивая из котомки съестное. Рыжее пламя осветило блескучие луковицы и размокшую от росы лепешку. От голода свело скулы, но поесть мне не довелось...
-- Пресветлый! -- вскрикнул мальчишка, вскакивая на ноги и указывая рукой на заросли за моей спиной. -- Там кто-то есть! Я еще раньше расслышал плеск, словно зверь плыл к острову... -- закончил он шепотом.
Я приподнялся на локте и прислушался. Ничего!
-- Рико, если там и вправду зверь, то к огню он не подойдет. А если человек...
-- То ты превратишь его в камень!
Вот в этом я сомневался. Но тут с другой стороны острова послышались хлесткие переборы весел, и Рико сразу позабыл о непонятных ночных шорохах. Мальчишка бросился к берегу.
-- Братья вернулись! Я сейчас предупрежу их о тебе, пресветлый. Я быстро! -- крикнул бродяжка, ныряя в темноту.
И мне тоже захотелось сейчас же бежать. Но в другую сторону... Однако лодка потонула, а убраться с острова вплавь мне было бы не по силам. Повернувшись спиной к костру, я слушал, как трое переговариваются у воды, но слов не разобрал. Кусты черемухи зашуршали надрывно, и скрестив на груди руки, прикрыв горделиво веки, на поляну колдовскую выступили двое молодых конокрадов. Я различил, что лоскутные куртки едва достают пришельцам до бедер, что кожа высоких сапог протерлась на голенищах до дыр, а тот конокрад, что пониже, -- волнуется, дергает смоляной ус, да глаза от меня отводит. (Трусит... О нем -- не стоит и думать, безымянный!) И воззрился я на второго -- на рослого. И понял я, что мое везение на сегодня закончилось, ведь вот он -- враг мой. Стоит, желваки напрягает, ноздри дрожат и белки лезвиями вспарывают мир между нами. Но почему? Почему? И все-таки я решился заговорить первым:
-- Мир вам! Я глубоко сокрушаюсь, что невольно нарушил ваше уединение...
(И плел бы ты словеса до второго пришествия Лангова, но не на тех напал!)
-- При-иплыл... -- задумчиво потянул высокий. -- Ладно бы. Только вот лодки мы что-то не приметили, хотя и обогнули остров перед тем, как причалить. На всякий случай.
Я смешался, не зная, что ответить бродяге. Не правду же! Кто поверит, что лодка обманула меня и потопла? Но конокрад -- тот, что пониже -- хлопнул своего названого брата по плечу и сказал весело и некстати:
-- А что нам до лодки! Была б кобылка... К тому ж Рико трещал, что ведьмак он. Не нужна ему лодка, и огнивом он брезгует. Где трое -- там и четвертому место найдется!
Рослый промолчал, словно не расслышал слов дурака, согнулся пополам, не сводя с меня глаз, и выдернул из-за голенища длинный нож.
Я еще раз попытался его образумить, хотя знал уже, что все напрасно:
-- Я очутился здесь случайно! Я уйду утром! Мне ничего не нужно от вас, уважаемые!
-- Замолчи, -- сказал мне враг мой, из тех, что по ночам подстерегают на свою голову мертвых богову ограды Лангова сада. -- Не ведьмак ты. Рико ошибся.
Конокрад не спешил, цедил слова, указывая на меня ножом.
-- Два года назад я побывал в логове Ланга, и кланялся я тебе, проклятому, и на коленях ползал. Не помнишь, поди? Куда тебе всех упомнить! А вот я -- не забуду... Поймали меня об ту пору, и висеть бы мне, болтаясь на ветру, кабы не сторож сговорчивый, до золота краденого охочий, кабы не ноги мои быстрые... А вчера ночью выпал снег. И сегодня ты здесь, богнаш немилосердный. И ноги у тебя -- не хуже моих, как видно. Резвые! Охотники у ворот тебя упустили... Или купил ты их? Или убил? -- враг мой говорил медленно. -- Убил. Но я -- бродяга и сын бродяги -- догнал тебя здесь. И нет у тебя лодки, и нет у тебя крыльев.
Конокрад двинулся ко мне, а я откатился в сторону, словно бревно, ибо шевельнуться не мог. Страха я отчего-то не испытывал. (Быть может, просто не успел? А, безымянный?) Глаза сами собой закрылись, словно все, что должно было здесь случиться, уже не касалось меня -- ни живого, ни мертвого. Потому и не видел я, как над костром промелькнула птица ночная -- хвостатая, страшная, как оглянулись бродяги, вспугнутые глухим рыком, как полетела в огонь голова моего врага, как золотые огненные крылья понесли оторванную голову вверх -- к луне, к луне... Зато почувствовал я, как весельчак -- тот, что пониже -- упал поперек моих ног. Я, не глядя, оттолкнул умирающего и пополз к воде.
Остальное я помню ясно, ибо уснул наконец-то. Уснул сном истинным -- сном Ланговым! И во сне моем Рико бежал к костру, а после рыдал, спрятав голову на моей груди... А козьи зрачки Ловца плыли надо мной в тошнотворных рассветных сумерках.
Так и закончился первый день мой -- день пришествия во плоти Ланга милосердного к смертным.
Глава III
Солнце уже стояло в зените, а Рико еще не проснулся. (И пускай его... Пускай его, безымянный! Слишком много чудного довелось ему пережить этой ночью.) Я не стал будить его, ибо невеселые мысли тяготили дух мой. Ведь уже ночью я понял, что придется мне и вправду взять с собой маленького конокрада. Теперь же мне оставалось только подивиться прихотливой воле бога, тому, как хитро он привязал меня к смертному бытию. И ничего хорошего я отныне не ждал от своей новорожденной человеческой судьбы, и странен мне был мой черноголовый попутчик. Да, мальчишка истошно закричал, увидев бездыханные тела своих названных братьев, но когда он разглядел псину божью, залегшую в темноте, когда услышал мое торопливое признание, -- успокоился. На диво быстро успокоился мальчишка, и всей печали его едва хватило на две слезинки, прочертившие светлые дорожки на чумазых щеках. Бродяжка, которого я неловко гладил по голове, отстранился, вытер слезы, и в предрассветном сумраке мне явился маленький болотный чертенок со скользкими глазами. А горевал он лишь оттого, что не ведьмак подарил его братьям быстрые крылья смерти, а проклятый -- ядовитая шкура ненавистного ему бога. Рико брезгливо отвернулся от меня и уснул у костра, положив под голову котомку.
(А чего еще ты ждал от бродяги и сына бродяги, безымянный? Помнишь ли ты то утро -- сырое, вязкое, когда на окраине мира зывыли от ветра камышовые трубы, заметались зайцы в полыни, заплакали красновекие младенцы в люльках, и зевнул Ланг, холодя твои зубы? И бросил бог изнутри тебя недоуменный взгляд вдаль, протыкая стены Дома своего, протыкая селения, разомлевшие ото сна, протыкая стены щербатые заброшенных городов, и увидел он лоскутные шатры -- радужные пузыри над степным морем. И подивился. Ибо даже он -- богживой -- не ведал, откуда явились пришельцы сии в мир лангов. И -- зачем явились? Только ли затем, чтобы уводить ночные табуны, чтобы плясать в пыли, дребезжа медными монетами ожерелий, только ли затем, чтобы у придорожных костров морочить мастеровых, едущих на ярмарку, да красть книги у стариков-переписчиков, умирающих на обочинах? Ни ты, безымянный, ни Ланг твой, так и не узнали правды.)
Так может, оттого и повстречал я бродяжку на острове плавучем? Чтобы узнать, наконец, зачем они здесь? Зачем? (Или оттого, что не было покоя богу одинокому в тебе, безымянный...)
Пока Рико спал, я оттащил тела конокрадов подальше от кострища. Проходя мимо Ловца, задремавшего, уткнув морду в передние лапы, я не удержался и легонько пнул его под ребра. Пес не оскалился, не рыкнул, а просто отполз с моего пути поближе к спящему мальчишке.
-- Ну что мне делать с тобой, исчадие бесовское? -- вопрошал я тщетно его широкую спину.
Но молчал Ловец демонов. Не отвечают псы глупцам, даже если могли бы... Ведь убил бы меня высокий бродяга, если б не верность моего зубастого слуги. Как пить дать, убил бы. Видно, Ловец следовал за мной весь день, и ночью, напугав Рико, озеро переплыл он, а не зверь лесной. И о нем -- о ком же еще? -- говорил лосиный пастух.
-- Так что же мне делать с тобой?
Я не сразу заметил, что моя болтовня разбудила Рико. Все повторялось как в дурном сне! Ибо глаза мальчишки наливались исподволь топким светом гнилушек -- тем самым, что ослепил в ночи высокого конокрада и заставил его броситься на меня. А ведь и бродяжка подкрадется ко мне однажды... Рано или поздно. И выпотрошит его псина божья на горе мне. (Выпотрошит как миленького, безымянный!)
-- Рико, -- обратился я к мальчишке, который по-прежнему лежал неподвижно в двух шагах от Ловца, -- Отдай мне свой нож.
Рико сел, усмехнулся и швырнул нож к моим ногам.
-- Да что ты говоришь, проклятый? Пока с тобой собака, никто не посмеет украсить тебя так, как ты того заслуживаешь: украсить гвоздиками и маками жаркими плоть твою рыбью. Весело вы поиграли с нами!
-- Рико, -- я старался говорить как можно спокойнее, -- если бы я искал смерти твоих братьев, то и ты не зажился бы на свете. Все произошло не по моей воле.
-- Теперь ты меня не обманешь, проклятый, -- пообещал мне бродяга и брат бродяг.
-- Я и не собирался тебя обманывать, Рико. Ты сам себя обманул.
Рико вскочил на ноги и сжал кулаки.
-- Конечно! Но сначала, проклятый, ты наслал на меня сон о колдуне великом. Я знаю! Конский Дед рассказывал нам зимними вечерами о том, какие сны ты плетешь в своем саду за железной оградой.
-- Хватит! Замолчи! -- разозлился я.
Мальчишка отвернулся от меня, и посмотрел на тела бродяг.
-- Я не оставлю их зверью, -- сказал мальчишка и замолчал, словно ожидая, что я стану ему противоречить.
-- Делай, что хочешь.
Я подобрал котелок и пошел прочь -- к берегу, за водой.
-- Лучше бы я умер там, в Доме Ланга! Лучше бы меня прирезали у ворот! Нет: лучше бы мне и на свет сей не являться, не пачкать душу свою летучую в делах смертных! Дурак, дурак, дурак, -- твердил я, глядя на гладкую бестревожную воду колдовского озера -- проклятого, как и я.
Солнце уже опустилось к вершинам деревьев и подпалило кроны желтоватым жидким пламенем, а я все не мог заставить себя вернуться на поляну. И сидел бы я на берегу, пока не продрог на вечернем ветру, но кусты за мной зашуршали, и мальчишка позвал меня:
-- Проклятый! Подойди к могиле, проклятый. А то псина твоя все норовит вниз спрыгнуть. Отгони, что ли...
Не притворяйся конокрад! Хитрости вольного народа шиты белеными нитками. Нитками суровыми, грубыми, какими сшивают саваны мертвецов. Что же ты удумал напоследок? Но делать нечего: я встал и пошел вслед за ним. Рико выкопал яму строго по центру поляны. Я заглянул в могилу: тела лежали бок о бок, а опаленная голова высокого покоилась на его груди. Ловец сидел неподалеку и как будто не собирался приближаться к нам. Я удивленно посмотрел на Рико. Мальчишка ухмыльнулся и каким-то неуловимо быстрым движением соскользнул в яму. Только теперь я заметил в его руке нож. О ножах мертвецов я и думать забыл! Я уже понял, что сейчас призойдет: мальчишка прижал лезвие к горлу под левым ухом. Маленькая стальная уклейка забилась на вздувшейся вене.
Я упал на колени, думая некстати о том, что лучше бы обожаемая Рико книга горела синим пламенем. Мне хотелось стать змием железным -- змием кошмарных снов с витой решетки лангова сада и проползти между лезвием и мальчишечьим горлом. И Рико не покачнулся, не упал, захлебываясь кровью, рука его дернулась вниз, словно и вправду железный змий захлестнул ее хвостом. Мальчишка затравленно посмотрел на меня, а потом, сплюнув под ноги, выбросил нож из ямы.
(А бог одинокий гневался, безымянный. Руки его оплели гады с чугунными головами, они раскрывали рты, раздвоенные языки мелко дрожали -- гады смеялись. И смех их моросил дробным дождем сквозь сон божий. Бог гневался. Он колотил с изнанки под ребра твои, как в запертую дверь колотят. Но ты упал на колени на плавучем острове, и ничего не заметил... поначалу. И бог успокоился. Он свернулся кольцом в темнице твоей безымянной плоти, а смертное сердце над его головой качалось маятником багровым.)
Я нагнулся над ямой, ухватил Рико за волосы и потащил. Мальчишка завизжал, он упирался изо всех сил, даже попытался укусить меня, когда я рванул ворот его куртки. Грязный, орущий -- он был наконец изъят из могилы, а Ловец издалека наблюдал за нашей борьбой. Я поставил Рико на ноги и надавал ему оплеух. Во избежание дальнейших неприятностей я связал Рико руки одолженным у него же витым ремешком и за шиворот доволок мальчишку до кострища. Оставив его наедине с Ловцом, я наскоро забросал могилу землей и отправился на поиски лодок конокрадов. Обе посудины сохли на берегу неподалеку от того места, где я сам вчера высадился на остров. На дне одной из лодок нашлись большая вязанка хвороста, три заячьих тушки, завернутые в тряпицу сухие лепешки. Я прихватил все это с собой и вернулся на поляну. Ловец лежал, придавив передними лапами Рико, а тот бубнил что-то вполголоса и силился ущипнуть собаку связанными руками. Прислушавшись, я удивился тому, как замысловато и хлестко звучат проклятия конокрадов. Ну что ж: по крайней мере, я отныне избавлен от незаслуженного восхищения.
-- Рико, я сегодня ухожу с острова, -- сказал я утром следующего дня.
Над нами висело белое небо -- облака слиплись снежными горами, и где-то за ними блуждало остывающее солнце осени. Я следил за просторным полетом лесного голубя у подножия небесных гор. Вот он накренился, забил крыльями, а над вершинами деревьев взметнулся силуэт еще одной птицы. Теперь уже два голубя кружили в вышине. И не разобрать, который из них поднялся в небо первым, они менялись местами, обгоняли друг друга, кувыркаясь в течениях горних вод, пока не сравнялись на лету, подхваченные одним потоком, и не поплыли на запад, указуя путь замершему в раздумьи солнцу.
-- Я пойду с тобой, -- проговорил Рико.
Я недоуменно посмотрел на мальчишку и увидел, что он тоже пялится на небо, а в глазах его отражаются две птицы -- меньше льняного зернышка -- скользят, чтобы на излете запутаться в ресницах.
-- Рико, боюсь, что нам не по пути. Возвращайся к своему племени, -- сказал я, все еще надеясь на чудо, на то, что не придется мне тащить с собой сию говорливую обузу.
-- Не могу, проклятый.
На плечи мои снова навалился груз глупой вины за смерть бродяг.
-- Ты не можешь вернуться к племени из-за того, что случилось прошлой ночью?
-- Ай, не то... -- прошептал Рико.
-- Тогда -- почему?
-- Они ушли. Ты же знаешь, проклятый, народ наш нигде не останавливается надолго. Племя ждало нас на старой стоянке. Но вчера ждало... А сегодня на рассвете племя уже снялось с места. Они подумали, что мы все сгинули. А раз так, то Конский Дед поведет их прочь. Ведь мертвые иногда возвращаются. И не станет племя ждать, когда наши посиневшие тела под зелеными парусами поплывут мимо мельницы, мимо кузницы, пугая женщин и деток клеймя. Разве ты не знаешь, проклятый, как оно случается?
Я промолчал. И верно: кому, как не мне... Ведь в бытность мою Лангом немало ночей проглотила звонкая бессонница, когда отпевал я до утренней зари мертвых, оседланных голодными духами.
-- Наше племя теперь торные дороги завязывает узлами, чтобы ни следов, ни духу их не осталось на оставленной земле, чтобы не нашли мы их. А уж если мертвые со следа сбиваются, то мне и подавно не найти.
-- Но Рико, я ведь и сам не ведаю, куда иду! -- попытался я образумить мальчишку.
-- Ну и что? Наше племя тоже пути не знает, цели не загадывает, когда медные котлы на повозках развешивает, когда ковры алые мешковиной прикрывает от дорожной пыли. Только птицы... -- мальчишка помедлил, словно раздумывая, договаривать ли.
Рико глянул на меня зло, и решился:
-- Только птицы, да ветер ночной знают о том, что завтра случится. Знают, и нам -- вольным -- путь метят. На небе судьбы наши прочерчены, проклятый, и путь мой с твоим слит.
-- Твой путь слит с тем, кого ты ненавидишь?
Мальчишка отвел глаза.
-- Ой ли, проклятый? Можно ли ненавидеть зиму лютую, ветер ледяной, грязь ползучую? -- спросил он, не ожидая ответа. -- А хоть бы и ненавидел? Тебе-то что от моей ненависти? Ты -- всесилен.
-- Глупости.
-- Ты всесилен, проклятый. И потому я пойду за тобой, куда бы ты ни отправился.
-- Тогда собирайся. Быстро, -- приказал я.
А что мне оставалось? Но нет, не надейся, бог мой затихший, мне никогда не понять бродяг. Если ты хотел познать их, то не проси моей помощи. Мне это не по силам. Так что правит ими: злопамятность или беспямятство? Что правит ими: птичий росчерк в небе? Страх? По крайней мере, пока Рико считает меня всесильным, он не убежит, не перережет мне горло во сне... Может быть.
Вот уже пятые сутки мы тащились по неприветливому осеннему лесу, питались, чем попало, спали, где придется. Нам так ни разу и не понадобилось огниво: костер разгорался, стоило мне только пожелать. Теперь уже каждую ночь мне снился домик на краю леса. И каждое утро я подбадривал себя: еще немного, еще немного. На шестую ночь мы остановились на дне поросшего папоротниками оврага. Я сел перебирать собранные за день грибы, а Рико вызвался идти за хворостом. Ловец увязался за ним. Побросав грибы в почерневший от копоти котелок бродяг, я прилег, ожидая возвращения мальчишки, и незаметно задремал. Дом привиделся мне совсем близко, и как-то тревожно прозвучал привычный уже зов. Словно голос торопил меня. Я очнулся в непонятной тоске. Кто-то громко ломился сквозь кусты ежевики, росшие на склоне оврага. Я откатился влево -- и вовремя: Рико спрыгнул на то место, где я только что лежал.
-- Господин, там... -- Мальчишка никак не мог отдышаться. -- Там что-то происходит. Что-то плохое! Пошли быстрее!
Я подивился тому, что Рико снова назвал меня господином. Видно, мальчишка не на шутку испугался. Вскочив, я припустил вслед за бродяжкой -- его спина мелькала передо мной в подлеске. Я уже начал отставать от мальчишки, когда он резко остановился, вытянув грязную шею, и прислушиваясь. Дальше мы шли, стараясь не шуметь, и вскоре в просветах между ветвями замельтешили языки костра. Прячась за деревьями, мы подкрались поближе. У костра сидели мужчина и женшина -- всего-то! Я повернулся к Рико, ожидая объяснений. Стоять, скрываясь за деревьями становилось неловко, и я подался вперед, собираясь предстать перед незнакомцами, однако Рико цепко схватил меня за руку, не пуская к костру. Я хотел оттолкнуть его, но мальчишка привстал на носки и зашептал мне в самое ухо:
-- Господин, не надо...
Я чуть отстранился, но Рико снова придвинулся ко мне и заговорил еще тише:
-- Господин, она -- не человек... Я сам видел... Когда она его связывала, у нее вместо лицо медвежья морда появилась.... Ты приглядись...
И я пригляделся. То, что я увидел, мне не понравилось. Тело здоровенного рыжеволосого мужика стягивали веревки. А глаза его напомнили мне глаза бродяг, запертых до рассвета в подземелье Ланговой обители, глаза бродяг, которым суждено вместе с первыми лучами солнца повиснуть на ветках придорожных дубов, чтобы отбрасывать золотые монетки солнечных зайчиков от пряжек и латунных пуговиц. Зрачки бродяг в ночь перед казнью словно втягивались вглубь, чтобы различить исток смерти -- крохотный родничок, толкающий стылую кровь под самый кадык. Рыжий пленник у костра тоже тяжело сглатывал, пытаясь задушить страх. Я мог бы поручиться, что он, как и заключенные перед казнью, ничего не различает вокруг себя. Зато я видел: дева красы несказанной сидит напротив него у огня, да так близко, что щеки, кажется, пламя лижет. Сидит и шепчет что-то. А рыжеволосый не слушает, нет-нет, да и тряхнет головой, словно муху от себя отгоняет.
И тут ветер снес дым от костра в нашу сторону. Я едва удержался, чтобы не закашляться, а Рико еще крепче сжал мою ладонь. В глазах защипало, навернулись слезы, и я сморгнул. И вместе со слезой куда-то вниз скользнула шелковая шкура лесной красавицы. И увидел я, что рядом с охотником сидит не женщина, а огромная седая медведица. И фыркает чудище на огонь, и зубы скалит... Где же Ловец Демонов?! Ведь это его добыча у костра куражится! Или я никогда не был богом!
Но зря я укорял друга, не заметил я его сначала... А вот он! Стоит на свету, на виду. Стоит на четырех закостеневших лапах. Неужели сыскались в мире чары, перед коими даже он -- щенок? (Так нечего выскакивать к чужому костру не спросясь! Ты же сам на Ловца серчал намедни. Вперед наука. И тебе, и ему.)
А медведица зарычала, и в рыке том мне почудились слова:
-- Люб ты мне, Гран. Я так долго тебя миловала! Я легла с прадедом твоим под кустом ракитовым и стала матерью твоему деду, я пришла из можжевеловых зарослей к деду твоему и родила отца твоего, я вернулась к отцу твоему на закате дней его и выносила тебя, чтобы холить, лелеять, детей опять же рожать... Но ты обхитрил меня, Гран! Сколько лет вместе, а деток-то ты мне не дал! И не будет мне больше радости...
И заскрежетала медведица от тоски, и взвыл рыжеволосый пленник ее, и заголосил:
-- Ты морочила меня, отродье бесовское! То подластишься, то сгинешь! Олух я, олух-олухом... Нет, чтоб людей умных послушать! Говорили же мне, говорили про тебя разное! А я -- не верил... Олух! -- охотник перевел дыхание. -- Ах ты, туша старая! Люб я тебе? Люб, говоришь?! Так развяжи! Распусти веревки! И уходи! Живи как хочешь хоть до скончания века. Я клятву страшную дам -- кровью своей порченой поклянусь -- не трону я тебя! Ни стрелы, ни ножа об тебя не замараю. Если скажешь, я и близко к Чащобе не подойду. Зарекусь охотиться, ноги моей в твоих лесах не будет! Госсподи, помоги...
-- Неласковый ты сегодня! -- укорила его медведица. -- А про уйти... Поздно! Стара я. Это ж опять искать мужика надобно, в лес зазывать, песни петь... Сил не наберешься! А вот съем я тебя -- глядишь, и помолодею. Да и тебе не худо... Ты-то запамятовал, но ведь было ж времечко, когда и ты в брюхе живчиком ерзал. Старая дорога -- торная. Ты не брыкайся зазря, потерпи уж...
Охотник заголосил пуще прежнего, а медведица встала, посучила кривыми лапами, и обернулась снова длинноволосой улыбчивой красавицей. Только вот ковыляла красавица вразвалку, загребая жухлые листья стройными ногами.
Великий Ланг! Ну что я могу поделать, если даже Ловец перед нею опростоволосился? Но и спокойно смотреть на ужин оборотня, я не мог.
-- Рико, беги отсюда, -- бросил я и выступил из-за дерева. (Тоже мне, герой нашелся...)
Женщина повернулась на шум. Она рассеянно улыбнусь мне, словно старому надоедливому знакомцу. Казалось, еще мгновение, и она махнет рукой: иди, мол, прочь, не мешай нам! Но тут взгляд ее скользнул по серебряному талисману на моей груди. И я понял, что только теперь она разглядела меня как следует... Красавица вскочила и метнулась в сторону. Я заградил ей дорогу. Не знаю уж почему, но оборотень стал тыкаться в меня головой, словно в стену, которую хотел пробуравить. И потекла с красавицы гнилая плоть прямо мне в ладони, на плечи, на живот, ручейками -- по ногам. (Гаже некуда, безымянный... Недаром боялся ты осквернить себя страстями человечьими. Так вот оно! И вправду -- здорово бывает...) И впервые не устоял я перед женщиной, и заревела она истошно, и навалилась на меня, и рухнул я наземь. Мы катались по сосновым шишкам, я чувствовал, как в спину впиваются бугристые корни, а пальцы мои проваливалися в гнойное мягонькое мясо... Медведица дернулась в последний раз, так и не дотянувшись до моего горла, и замерла. Оскаленный череп уткнулся в мою щеку. (Нецелованным не место в мире сем грешном, безымянный! Смиряйся, что ли...)
Я забылся. Говорят, что после валялся я -- безымянный и бездыханный -- у костра в чем мать родила, а ученик твой нежеланный все лил и лил на меня родниковую воду. Но я насквозь пропитался древней гнилью, и вода скользила по коже, не с силах проникнуть туда, где затаилась смерть. Веки мои придавила ночная темнота, и я слышал, как Рико суетится рядом, время от времени покрикивая на Ловца. "Значит, мальчишка все-таки не убежал..." -- почему-то обрадовался я. И открыл глаза.
-- Гран, скорее! Он задышал!
От вопля заломило уши, измученные предсмертными стонами оборотня. А тут еще захрустели ветки, кто-то приподнял меня и плеснул на язык жидкий жар. Я зарычал, а в моих зрачках побежали рыжие искры: много-много охотников, с железными флягами в красных кулаках. И откуда-то сбоку все выныривали и выныривали черноволосые, чумазые головы. Я вытянул руку, надавил бродяжке на темечко, и потопил его в огненной реке моего бреда.
-- Ай, не надо!
-- Да ты потише, потише... -- загудел охотник.
А остального я не расслышал. Ибо и вправду -- тишина! Тишина! Половодье немыслимой тишины затопило мир, сотворенный Лангом. Я озирался по сторонам, я глядел на пляшущие губы охотника и мальчишки, но ни слова, ни звука, ни вздоха не доносилось до меня. Под утро охотник исчез, чтобы вернуться с двумя ширококостными лучниками. Они натянули плащ Грана на деревянные шесты, положили меня на носилки, и понесли. А Рико с Ловцом неторопливо трусили обок меня. И плавно так скатывался свиток лесной дороги, пока не распахнулось лазурным ларцом небо надо мной: охотники выступили из Чащобы, а дальше тропинка спускалась с холма почти отвесно -- в сытно-осеннюю речную низину. И когда голова моя оказалась чуть выше затылка Грана, который шел впереди, увидел я дом... Я увидел сад, зеленую калитку, и очи бессонные яблок узнали меня издалека, ибо каждое из них готовилось сорваться с дерева, щелкнув коротко:
-- Ян!
Жаль, что и этого я бы не расслышал. А навстречу нам вышла женщина. Та самая. Та самая, которую я позабыл богом. Постаревшая, располневшая, но...
-- Мария, я вернулся, -- прошептал я.
Но она не поняла меня, наверное. Иначе почему заплакала?
Проболел я около месяца, за что после благодарил сонливого бога. Месяц, всего месяц ранней осени, но как я ликовал, разнежившись на пуховой перине! Ибо повезло мне несказанно: я засыпал с наступлением темноты и просыпался на рассвете только для того, чтобы улететь в лиловатые туманы над лесными ручьями, в листопад, в дождь, лопочущий грустные сказки на небесном языке, в драчливых собак на вересковой пустоши за поселком. И верилось мне сдуру, что снова я обернулся небывшим. Но увы мне, увы! Ибо уже недели через две после постыдной пляски с медведицей я начал понимать человеческую речь. Мария, которая хлопотала вокруг меня целыми днями, догадалась об этом. Она погладила меня по руке, дохлой лягушкой лежавшей на одеяле, и сказала, что я выздоравливаю.
Впрочем, до настоящего выздоровления мне было еще далеко. Ибо оставался я нем, как и полагается небывшему. Я не торопился выздоравливать. Хватало с меня и того, что несколько часов на дню дух мой волей-неволей пребывал в теле и слушал разговоры Марии с Рико. Так я узнал, что вот уже много лет Мария не берет в дом небывших. Теперь летунов из окрестных селений обихаживала ее племянница, жившая неподалеку. Но показалось мне, что жалеет старуха о прошедших временах, о бесхребетных детях, бродивших по комнатам, шаркавших кожаными подошвами, и умиравших безмолвно на пороге своего тринадцатилетия. Ибо им не по силам летать дольше в затвердевшем взрослом мире. И подумал я, что мы с Рико пришлись ко двору Марии. Не по ней доживать свой век в опустевшем дому.
Мне вспоминалось, как я -- единственный из ее приемышей -- ушел не в Рощу Небывших под зеленый дерн, а отправился в Дом Ланга. В то утро она не нашла меня на лавке в комнате, где спали летуны, не отыскала ни в саду, ни на тропинках у реки, и догнала лишь у самого леса. Мария обняла меня, но я вырвался, чтобы идти дальше -- в обитель моего нутряного бога. Вспомнил я и то, что забыл на многие годы, вспомнил, что прокричала она мне вслед. Она прокричала: "Ян, вернись!" И ее зов затерялся где-то в глубине моего опустевшего сердца, принадлежавшего уже Лангу. Затерялся-спрятался, чтобы однажды в моей груди расправился скомканный лоскут тепла. Так спасибо тебе, старая моя. Видишь: я вернулся. Хотя и не обещал. И такое бывает...
А когда первый -- самый сладкий -- месяц осени закончился, Мария привела ко мне ветхого деда, закутанного в прокопченую дерюгу. Он опирался на почерневший, словно обугленный, посох. Мария что-то шепнула старику, и он уселся у меня в головах. Когда колдун протянул узловатую руку к моему лицу, я отпрянул, но Мария ласково взяла меня за голову, положила ладони на лоб, и я успокоился. Спасибо, мама-мама-мама, которой у меня никогда не было на самом-то деле! Я почти забылся под ее руками, а старик неожиданно и пребольно ударил меня по губам.
-- Мария, какого беса?! -- закричал я.
Закричал и сам себя услышал.
-- Не бойся, не бойся, милый, -- проворковала мамочка.
А колдун прищурился и пожевал губами. От него разило можжевеловой настойкой, и запах сей, запах детства моего сирого, разозлил меня окончательно.
-- Ты... ты... -- я пробовал на вкус слова, от которых мой язык отвык за месяц немоты, пока не выпалил, -- Убирайся отсюда!
Старик покачал головой.
-- Я-то могу уйти. Хоть сейчас. А вот ты -- нет! -- прогнусавил он. -- Никуда ты не уйдешь! Никуда ты не уйдешь! Никуда ты не уйдешь!
Колдун вскочил на ноги и начал приплясывать вокруг остолбеневшей Марии, отбивая посохом по полу: "Ни-ку-да! Ни-ку-да! Ни-ког-да!" И уж больно знакомым показался мне его козлиный пляс.
-- Я доберусь до тебя, -- тихо пообещал я и приподнялся на локте.
И хотя голос мой еще не окреп, старик мгновенно остановился.
-- Держи его! Держи его, Мария! Ему еще семь дней вставать нельзя! Слышишь?
Он толкнул старую мою к кровати, а сам отбежал к двери.
-- Успокойся, успокойся, Ян, -- прошелестела Мария, присаживаясь ко мне.
Как бы случайно, она прижала локтем край одеяла, который я попытался отбросить.
-- Ладно, -- смирился я. -- Но я тебя предупредил, старый пес.
-- А что ты мне сделаешь? -- полюбопытствовал ведьмак.
-- Увидишь.
-- Ни-че-го. Прибьешь? Так что мне с того? Велико дело ноги защемить! Бывает хуже, как защемит сердце. А у меня сердце уже сколько лет ноет-воет оттого, что один выродок небывший не помер, как подобает летуну честному, но и не жил, как пристало. Ишь ты, чего учудил! Бог он, видите ли! Да хоть бог, хоть черт васильковый -- мне все едино. Как я скажу, так и будет. Говорил ведь я Марии, что и ты, сокол мой ясный, попадешься в силки телесные. Ты и попался. Правду сказать, сам я не всегда верил, что исполнится по слову моему...
-- Да кто ты такой, в конце концов, чтобы мне, избраннику Лангову, указывать?! -- рассвирепел я.
-- А ты, бог мой, не узнал меня разве? -- опешил старик.
-- В том-то и дело, что узнал. Ты -- ведьмак из заречного селенья. Чтоб тебе...
-- Забыл! -- обрадовался старик. -- Ты забыл меня, бог мой.
Он снова пустился приплясывать, исступленно мотая сивой бороденкой. Я же молчал, ибо понял, что препираюсь всуе со старым безумцем. И рехнулся он, похоже, куда раньше, чем я на свет родился. А с таким не поспоришь.
-- Мария, выгони его, -- шепотом попросил я.
Старая моя встала.
-- Корнелий, спасибо за помощь, -- сказала она, поклонившись колдуну. -- И ступай. Иначе до темна домой не поспеешь, почтеннейший.
-- А я и пойду! Сам пойду. И гнать меня -- нечего! -- проговорил безумец, навалившись на посох и переводя дыхание. -- А ты, Мария, скажи ему потом, что никуда он больше не денется. Так и скажи: долгов ты, братец, понаделал по пути из логова своего. Платить изволь!
Колдун обращался к Марии так, словно меня не было в комнате.
-- Долги, долги, долги наши тяжкие... -- причитал ведьмак, пока Мария выводила его под руку за дверь. Совсем как небывшего.
Когда она вернулась, я лежал, глядя в потолок и наслаждаясь тишиной -- нечаянной тишиной в сем безумном мире.
-- Мария...
-- Говори громче, Ян. Я к старости туга на ухо стала.
-- Мария...
-- Что?
-- Чепуха, конечно... Но мне почему-то покоя не дает... Может, ты знаешь все-таки... Кто он такой?
-- Я знаю только то, что Корнелий сам рассказывает.
-- И что же?
-- А говорит Корнелий, что он здесь -- всему голова, что бог его для того и приставил. Только мне, Марии, гений шепнул, что верить росказням колдуна недостойно. Он, Корнелий, странным словом себя называет. Но следует ли мне, Марии, полагаться на его слова?
-- Как он себя называет, Мария?
-- Шутом, -- неохотно сказала старая моя. -- Шутом над миром и народом.
-- Чудное слово...
-- Полагаю я, что это слово Корнелий из книжищи своей вычитал. Но могу ли я, Мария, уверовать в книгу, коей не читала? Впрочем, довольно бесед на сегодня, Ян! Вижу, что утомился ты. Спать пора.
Мария поцеловала меня в щеку, поправила подушку, и уж совсем было собралась уходить, но охнула, хлопнув себя по лбу.
-- Едва не забыла! Спасибо гению моему, что напомнил...
-- Ты о колдуне? -- спросил я с надеждой.
-- Ну его! Не пристало нам обсуждать недостойного, -- рассмеялась Мария. -- Тебе на сон грядущий лекарство принять следует.
Прежде, чем я осознал, что творю, я нырнул поглубже под одеяло. С малолетства не теплю настои да отвары -- горше-горького, все горькие, как на подбор.
-- Или мужество богу ни к чему? -- укорила меня Мария.
Я выбрался из-под одеяла. Но старая моя не искала склянок, не гремела ложками, а только промолвила серьезно и горько:
-- Долг. Не забудь о нем, бог мой.
(До оскомины серьезно, безымянный...)
И постель, как люлька, закачалась подо мной. И очутился я во сне -- по щиколотки в жидком снегу за решеткой Лангова сада. А у ног моих копошился худосочный ведьмак. (Волосы в косицу заплетены, иглы серебрянные, в ворот воткнутые, поблескивают, травы сухие в ладанках шуршат... Все как в жизни, безямянный!) Ведьмак уперся руками в землю, подобрался, и вижу: встает. Может, разминулись они с Ловцом? Нет, не разминулись. Ибо пониже бороденки зияет рваная дыра. Я испуганно огляделся, но никого более не увидел. Пуста дорога, Ловца и след простыл. Я же под луною медной наедине с упрямым мертвецом. Он смотрит на меня ласково-ласково, да шарит ладошками по своей груди. Нашел! Ведьмак отстегнул он от ворота застежку и мне протягивает. Не хочу! Ни за что не возьму!
-- Это ничего... Ты бери, бери, -- уговаривает мертвец. -- Потом вернешь.
Между нами пошел снег. Он все падал и падал, погребая нас, и не нашлось у меня сил поднять веки. На глазах моих вырастали сугробы, а сам я уже покоился на дне снежного моря, сжимая в руке горячую серебряную звезду. И во сне я знал, что высоко надо мной мертвец сел в лодку, потопшую у плавучего острова, поставил зеленый парус и ловит ветер, чтобы плыть к истоку, подниматься против течения, к мельнице, к покосившимся мосткам у селения... Пугать баб и деток топить.
Когда я проснулся, то увидел в комнате лишь сентябрьскую синеватую темень, да падучие звезды за открытым окном.
Я выздоровел.
Глава IV
До чего же хорош сад заросший -- с лопухами по колено, с репейником по грудь, с пологими холмами хлама вдоль изгороди и выгребной ямой за сараем. (На диво хорош, безымянный! Особенно, если тебе не позволяют выходить из дома...) Осень широко расстелила свой ковер златотканый, чтобы солнечные блики петляли в выгорающей траве, чтобы аисты высоко подпрыгивали, нагоняя бестолоковых лягушек, чтобы не было мне покоя в четырех стенах постылой комнаты. И на третий день после исцеления я сбежал.
Не страшно, что добрался я -- всего-ничего -- до навеса, под которым Мария сушит лечебные травы. И прежде случалось, находила меня Мария здесь, грезящим на березовом чурбане под связками зверобоя, и пожухлого подорожника. Но сегодня на рассвете старая моя пошла за реку проведать Корнелия. Рико с Ловцом тоже не показывались. Что им до меня недужного? Трава на лугах глубока, а поганки в перелесках сами под ноги кидаются -- только успевай шляпки с размаху сбивать.
(И сидишь ты, хворью утомленный, завернувшись в лоскутное одеяло. И невдомек тебе, что дорога из поселка к лесу тянется как раз мимо дома Марии. Может, ты и того не знаешь, что вот уже больше месяца, как прохожие косятся на калитку? Все ждут, подстерегают, когда их приблудный бог покажется. Гран-то, конечно, рассказал, как оно в Чащобе приключилось. Корнелий тоже язык за зубами не держал, но кто ж ему поверит? Пил бы можжевеловки поменьше, поверили бы. А так... Нет, им самим надобно глянуть!)
Да... Так и сидел я, хворью утомленный, завернувшись в лоскутное одеяло, покуда не почувствовал на себе чужой, щекотный взгляд. Я огляделся по сторонам и увидел над изгородью лупоглазые головы.
-- Ох! Ну и здоровый же он! -- выпалила девчонка в розовой косынке.
-- А я думал -- больше... -- разочарованно заметил мальчишка, висевший на изгороди рядом с ней.
-- Я первый, я первый прибежал! -- запищал кто-то тонким голоском по ту сторону ограды. -- Подсади, ну подсади же меня, Гори! Пожалуста! Я тебе свою ящерицу подарю...
-- Уже заметил, -- спокойно сказал мальчишка.
Последние слова заставили меня приглядеться к нему повнимательнее. Хотя его подружка после сказанного взвизгнула и исчезла из виду, мальчик продолжал беззастенчиво разглядывать выползшего на солнышко избранника божьего. Меня то есть... Только брови у мальчишки сбежались к переносице и теперь торпорщились от напряжения, как перья у апрельских цыплят.
-- Бороденка короткая, рубаха рваная, весь подол истоптан, одеяло старое... -- неторопливо перечислял маленький зануда. -- И босой!
Последнее наблюдение, видимо, разочаровало его окончательно, и он заявил, обращаясь к слушателям внизу:
-- Враки все. Никакой это не Ланг.
Я невольно покраснел и отвел глаза. Отчего-то мне стало неуютно в запущенном любимом саду, под всевидящим оком белобрысого соглядатая. Захотелось поскорее убраться назад, в комнату небывшего. Но вставать, плестись прочь на виду у нежданного судьи, казалось мне вовсе немыслимым. И сидел я, потупившись, а сквозь сердце мое сочился песок, отмеряя минуты позора. И уже не надеялся я, что спасусь...
-- Все, доигрался ты у меня, Гори! -- донеслось из-за калитки.
Голос говорившего показался мне знакомым. Конечно! Над изгородью полыхнула рыжая копна волос.
-- Айда! -- заорал мальчишка и спрыгнул на дорогу, с глаз моих долой.
Крики детей удалялись, и как бы скоро ни бежал охотник, голопятых разбойников он не догнал. Прошло совсем немного времени, и запыхавшийся Гран вошел в сад.
-- Удрали, -- сообщил он, продираясь ко мне через заросли репейника. -- Ничего. Я сегодня же вечером загляну на огонек к его отцу. Он тоже охотник. Один из тех, что волокли тебя из Чащобы.
-- Не стоит, -- сказал я, когда медвежий сын встал передо мной, застилая широкой спиной свет божий.
Серые колючие окатыши, подобно потревоженным шмелям, впились в домотканую шерсть куртки охотника. В руке он сжимал посох, подаренный мне лосиным пастухом.
-- Еще как стоит! -- прогремел Гран, потрясая кулачищами. -- Этот Гори у меня уже всю печень выел, подлец! Пусть спасибо скажет, что я ему сам ноги не повыдергал. И непонятно, в кого такой уродился... Ладно, пока он над моей Агрой потешался -- полдела. Но над богом нашим!
-- Так ее Агрой звали? -- спросил я, преодолевая дурную тошноту, подкатившую к горлу.
-- Агрой! Ежели уж честно, то женой-то она была хорошей. Грех жаловаться, -- сказал охотник, усаживаясь на бревно рядом со мной. -- Перегнула она по старости, конечно, но прежде таких глупостей за ней не водилось. А Гори, чтоб ему пусто, подкрадется, бывало, к забору, на котором Агра белье сушит, да вымажет все медом. Ос, пчел налетит! Агра как стирку затеет, так потом неделю покусанная ходит. Сердилась, порыкивала на меня. А однажды по весне он, негодник, медвежонка из берлоги утащил и в мои сени подкинул. На Агре лица не было! Нянькалась она с медвежонком, пока не подрос. Потом пришлось в Чащобу прогнать. Так хуже зверя в округе не сыскалось бы! Я на охоту, а он меня издалека вынюхает и следом увязывается. И тут уж ни оленины, ни зайчатины не видать, как своих ушей. Все хоронятся. Пришлось порешить беднягу. Агра после того затосковала, дней десять в Чащобе пропадала. Я уж думал, что не вернется. Ан нет! Вернулась. Любила она меня...
И охотник вздохнул.
-- Гран, кажется, она приходилась тебе матерью... Или я ослышался?
-- Так это она под конец вовсе из ума выжила! -- возразил охотник. -- Ей уже годков тридцать стукнуло. Я-то, у костра сидючи, тоже ей поверил. А после -- смекнул. Уж не знаю, кто меня рожал. Может, лиса какая... Но не Агра. Она об то время еще медвежонком мамку сосала.
Гран запустил пятерню в бороду и легонько дернул кучерявый жесткий волос.
-- Ты не серчай, но худым словом я ее поминать не буду. Как-никак, семь лет душа в душу жили. А что в лесу приключилось, так то -- особое дело. Сожрала бы она меня сдуру! Тут уж не поспоришь. Да-а... В долгу я у тебя, это точно... Но ведь на то ты и бог наш! Верно я говорю?
"Ланг Великий, -- взывал я в сердце своем, -- Ланг Великий, круги нарезающий соколом ясным над башней своей высокой! Бог Одинокий, заключенный в тенета смертные! Ни во сне, ни наяву не являлись тебе оборотни лесные и охотники веселые, взявшие оборотней в жены. Ибо не молились они. Ни о чем не просили они бога своего. И бесы не куражились над ними. На сытый желудок, на любовь потную бес бессоницы не кинется. И без дела слонялся Ловец по тропинкам, ведущим в дома их. И лишь однажды взмолился Чащобный Гран бог своему. И ты помог ему. Верно? Так лучше бы ты оглох!"
-- Не надо о ней больше, -- попросил я, ибо поминание твари отзывалось во мне муторной болью.
Гран вскинул брови и посмотрел на меня так, словно я выпрашивал что-то диковинное.
-- Да-а... -- многозначительно потянул он. -- Экий ты еще хворый, боженька... Ну все, все, не буду! Чтоб у меня язык отсох! -- пророкотал охотник и для пущей убедительности стукнул себя кулаком в грудь.
Стукнул и закашлялся. У меня от грохота едва не заложило уши. Гран сгибался в три погибели, пытаясь сладить с припадком.
-- Послушай, друг милый, а сам-то ты случайно не заболел? -- не без ехидства полюбопытствовал я. -- Случается, что оборотни сухотку наводят.
-- То не оборотень! -- отплевавшись, сказал Гран и зарделся, насколько это вообще возможно при его и без того красной физиономии. -- Что, очень заметно?
-- Заметно. Хотя ты вроде бы не похудел... Дай-ка руку!
Охотник протянул мне свою лапищу, и она показалось мне горячей, а вены на запястье бились придавленными ужами.
-- Так что, все-таки, с тобой случилось?
Гран сделал вид, что не расслышал, и грустно уставился на тупые носы своих сапог.
-- А вот она не замечает... -- скорбно проговорил он. -- Так и помру!
-- Тебя что, дух медведицы морочит? -- предположил я с лживым участием в голосе. -- Тогда подожди немного: Рико с Ловцом вернутся, я велю псу тебя обнюхать.
Но охотник и ухом не повел.
Я думал, что еще немного, и я Корнелием хмельным запрыгаю вокруг дурака рыжего! Еще чуть-чуть, и я псом ласковым подползу к его ногам! Подползу и вцеплюсь в литые икры. Ибо Ланг во мне вопиет об отмщении!
-- Что мне за дело до духов?Тоже мне, слабака нашли! -- возмутился Гран, и добавил:
-- Девушка у нас есть в селении -- Нама, дочь мельника. Такая ягодка! Мы с ней, когда рядком сидим -- прям, брат и сестра. Заглядение. Но она не хочет со мной рядком...
Глядя на рыжеволосого гиганта, я попытался представить себе, как могла бы выглядеть его сестрица. Да избавит меня Ланг уснувший от видения сего страшного. Охотник заметил выражение моего лица и фыркнул.
-- Тебе не понять...
Видимо, он собирался продолжать повествование о своей сердечной горести, но я поспешил перевести разговор на другое:
-- Гран, а где ты нашел мой посох?
-- Что? -- охотник заморгал глазами, словно спросонья, пока не сообразил, что все еще сжимает посох в руке. -- Когда мы притащились к Марии, и она наседкой забегала вокруг тебя, Рико вспомнил, что ты неведомо где свою жердь посеял. Принесли-то мы тебя в чем мать родила. Хорошо еще, что Рико содрал твою одежку прежде, чем меня развязывать принялся. Сообразительный малец, ничего не скажешь! Конокрады -- они все такие... Видать, знал малыш, что отравы-то в оборотне на десятерых хватит. После Рико мне расписал, где вы привал устроили. Плохое место... Ежели еще бродить по Чащобе надумаешь, то в оврагах не укладывайся -- промокнешь. Ну так вот! Порыскал я, значит, в тех местах, и отыскал. После вас, как после кабанов, весь дерн выворочен. И чего вы там творили? Копытами цокали?
Не дождавшись ответа -- а что говорить ему? -- Гран протянул мне посох.
Вот и кстати! Я оперся на подарочек лосиного пастуха, и встал с чурбана. Травные заросли в саду сразу как-то съежились, словно втянули поглубже пушистые колосья и трещотки макового семени, разжиревшие за лето улитки посыпались наземь, и слюдяная накипь замерцала на ветру.
(Зевота напала на дремотного нутряного Бога. Он глотнул сладко-вязкого дыма каштанов, тех самых, что зануда Гори печет у реки, и перевернулся на другой бок, поджимая крылья.)
-- Вот и поговорили, -- сказал я, поглядывая на охотника с высоты своего немалого роста.
И добавил вполголоса, но так, чтобы он расслышал:
-- Надоел ты мне.
А на следующий день Мария взялась подыскать мне одежку, и я с самого утра стоял посреди горницы, как чучело посреди огорода. Цвета водянистой черники -- лиловой с восковой наледью -- рубаха до пят, что-то колется у ворота, но не сбросить, другой рубахи старая моя не даст, и ничего, что мне неудобно, лишь бы Марии нравилось... Нет мне спасения! А плащ тяжел, словно кто-то мне руки на плечи положил. И тоже не скинешь -- осень, осень... Сапоги, что Гран вчера притащил, толстокожи, скрипучи. Бес с ними! Что еще с дурака возьмешь, кроме сапог? Да и те... А пес мой -- вот он. Разлегся у сундука, разомлел в тепле. Или притворяется, будто и лапой шевельнуть не может? Лишь бы Мария вон не гнала. Ей, старой, сегодня удержу нет. Уж час как роется, вытаскивает свои богатства. И все вроде бы сыскалось: надето, прилажено, нацеплено на меня. Ан нет! Еще ремень, расшитый желтушными камешками, еще мешочек на алой бечевке, еще... Черт его знает, что!
-- Хватит, родная моя. Пустое...
-- Или я не знаю, что пустое? -- задумчиво пробормотала Мария, перебирая пальцами бахрому скатерти.
-- Так ради чего ты стараешься? -- удивился я.
-- Ради тебя, -- нахмурилась она.
-- По мне, так лишь бы нашлось, что на кости накинуть.
-- Верно ли говоришь, Ян?
-- Почему ты мне не веришь?
-- Давай рассудим, -- сказала Мария, опускаясь на сундук. -- Согласишься ли ты, Ян, с тем, что люди склонны выделять и ценить все редкостное и красивое?
-- Соглашусь.
-- И, по внутренней же склонности, они испытывают приязнь к подобным вещам. Верно ли я говорю, Ян?
-- Верно, -- сказал я.
Сказал и загрустил. Ибо понял, что попался. Но не в сети телесные, чему так радовался Корнелий, а в сети словесные, которые плетет Мария. И захотелось мне бежать от скучной беседы. Но поздно я спохватился: в снастях старой моей на каждой ячейке -- поводок с крючком, сказав свое первое "согласен!", я заглотил наживку, и теперь она жирным червяком станет виться в горле, заставляя меня говорить все скучнее и скучнее, все покорнее и покорнее. Пока не всплыву я к бортам старушечьей лодки, как вялая плотвица с безнадежно красными глазами.
-- "Но откуда же в смертных человеках таковые склонности?" -- спросишь ты меня. И, подумав, я принуждена буду ответить, что не иначе, как от богов. Ведь ты и сам признаешь, что пользы в тех вещах, которые мы называем красивыми, немного? Признаешь ли ты это, как сказал раньше, или я ослышалась?
-- Признаю. И ты не ослышалась, Мария.
-- Вот я в начале разговора сказала, что и сама ведаю: украшать смертное тело -- пустое занятие. И от слов своих не отрекаюсь. Но то, что бесполезно для смертного, должно быть, имеет ценность для бессмертного. Иначе зачем богам наделять людей склонностью к прекрасному, если оно бесполезно вовсе? Верно ли я говорю, Ян, или ты усмотрел ошибку в моих рассуждениях?
-- Нет, я не усмотрел ошибки...
-- Тогда продолжим! Если мы теперь вспомним наши рассуждения, то поймем, что прекрасное полезно богам, а не людям. Так ли, Ян?
-- Так....
-- Ну а кто же ты, Ян, как не бог? Значит, тебе полезно прекрасное. И права я, говоря, что для тебя же сегодня стараюсь.
-- Если быть точным, Мария, то я не бог, а вместилище его, -- поправил я.
-- Давай разберемся и в этом.
-- Давай не будем... -- униженно попросил я.
-- Не оттого ли ты, Ян, хочешь прервать беседу, что увидел в своем утверждении изъян?
Я покачал головой.
-- Тогда продолжим?
-- Продолжим...
-- На чем мы остановились? Не на том ли, что ты возразил: "Я не бог, я вместилище его"? Так?
-- Так.
-- Можем ли мы признать, что люди во всем не подобны богам, или все-таки есть нечто, в чем те и другие сходны? Я предполагаю, что ты молчишь, ибо пребываешь в затруднении. Я поясню: если люди наделены даром отличать прекрасное от безобразного, хотя от этого им проку мало, то можем мы ли утверждать, что в различении прекрасного и безобразного толку для людей нет вовсе? И не правильнее ли предположить, что и для смертных прекрасное полезно, но они этой пользы осознать не способны, ибо, хоть и подобны богам, но не равны им. Не показалось ли тебе, что я, Мария, противоречу сказанному прежде, или ты уследил за моей мыслью, и все, ныне произнесенное, тебе кажется таким же разумным?
-- Тогда продолжим! Если все кажется тебе разумным, то не менее разумным будет и мое утверждение о том, что тела человеческие и души -- предметы разные. Есть ли смысл в моих словах, Ян?
-- Есть.
-- Давай поразмыслим. Если ты беседуешь с человеком, ты обращаешься к его духу, или к телу?
-- К духу! -- твердо заявил я, наблюдая рыбьими очами за тем, как вода надо мной истончается, и уже видно просмоленное днище марииной лодки.
-- А когда ты гладишь кого-нибудь по голове, то ласка твоя предназначена духу, либо телу?
-- Телу...
-- Но ведь и слова, и ласку ты адресуешь кому-то одному! Ты ведь не станешь говорить, что беседовал с духом, а гладил какое-то тело? Ты скажешь, что обращался к человеку и приласкал человека же! Так ли, Ян?
-- Так...
-- А раз так, то значит, и тело, и дух составляют нечто общее, что мы и называем человеком! Согласен ли ты со мной? Вижу, что согласен. Тогда самое время вспомнить то, о чем мы уже рассудили прежде: что человек в чем-то подобен богам. А раз так, то не можем ли мы предположить, что и богв чем-то подобен человеку?
-- Можем! -- признал я, уже теряя терпение.
-- Значит, разумно было бы предположить, что ты, Ян, относишься к нему, Лангу, как человеческое тело к духу! И раз мы допустили подобное, то должны мы допустить и то, что ты с богомсоставляешь нечто единое, хотя представляете вы разное. Права ли я?
Я кивнул головой. Говорить я уже не мог.
-- Тогда вспомним то, с чего мы начали беседу! А начали мы с моего утверждения, что прекрасное полезно богам. Но если бог и ты, Ян, составляете нечто единое, ты не можешь не признать, что прекрасное полезно и для тебя, хотя всей пользы ты, как часть единого, не сознаешь. Согласен ли ты со мной?
-- А раз так, -- сказала она, резво захлопывая дверь перед самым моим носом, -- нацепи еще и серебряный талисман. Нечего ему тут попусту валяться. И не забудь поблагодарить Рико, он его сохранил. Не побоялся копаться в ошметках твоей отравленной одежды!
И лишь к вечеру я узнал, ради чего Мария меня мучила, а Гран выкашивал траву вокруг навеса. Ибо в пять часов пополудни отворилась калитка, и в сад вошли смертные. Те самые, что подобны богам, если верить моей старухе.
Женщины семенят по обрубкам трав, прячутся за спины мужчин. А те топают тяжело, идут насупившись, словно за плечами у каждого по котомке с золотыми самородками, и я могу отобрать у них ношу. Дети теперь не виснут на заборе, как давеча, а запуганные и покрасневшие плетутся вместе со старшими, слушают шепотки, покоряются, когда матери толкают их в спину. Смертные трусят, но идут, идут ко мне, стоящему под навесом посреди сада. И не знают они, что я тоже -- страшусь.
(Ошибся ты, богмой одинокий! Один все-таки догадался о твоем страхе. Вон тот, который прислонился к ограде! И сколько сестренка ни щиплет его локоть, он не делает ни шага вперед. Узнал? Ну конечно, ты узнал его. А кстати, вчера отец его выпорол. Крепко выпорол. Отчасти, по твоей милости. И завтракал Гори на ходу, жуя горбушку. И поужинает сегодня тоже -- на ходу, когда к реке пойдет. Сидеть-то больно..)
Пока я разглядывал мальчишку, замершего у забора, люди подошли совсем близко и начали молча рассаживаться на подвявших ворохах сорных трав. Рико примостился, скрестив ноги, рядом со мной.
Так чего они хотят? Чего они хотят от меня? Они сидят на земле, а земля холодна. Благо, день выдался солнечным, осенняя земля остывает медленно, но все-таки остывает. А во мне -- тишь да гладь. Бог, какой ни на есть, спит. Он сегодня лег пораньше. Как и вчера. Как и все эти дни после моего выздоровления.
Мария вошла под навес, посмотрела на мое смурное лицо и сказала, закинув голову:
-- Они пришли, чтобы посмотреть на тебя, бог наш!
И закончила тихо-тихо:
-- А ты, Ян, посмотри на них.
И посмотрел я на них. И снова -- посмотрел... Люди как люди. Напуганные, конечно, но не так, чтоб очень. Если вспомнить просителей в Доме Ланговом, то эти выглядят совсем неплохо. Что и понятно. Просители по две недели постятся, прежде чем переступить порог обители. И бредут они по дорогам, тают сальными свечами на солнцепеке, дождь вымывает желчь из тел, ветер слизывает с подола хлебные крошки и крысиную шерсть, прилипшую к одежде за ночь. И являются странники пред очи бога своего изголодавшимися и легкими, как бурые листья поздней осени. Эти же смертные -- иные... Они, как и Мария, рылись в сундуках, развешивали в комнатах праздничную одежду, чистили песком серебряные застежки и кольца, может, и в баню вчера сходили. А сегодня только к полудню они покинули свои дома, шурша разноцветными юбками и плащами, собрались в толпу на захламленном пустыре у поселка, поговорили, да и пошли потихоньку... Ко мне!
И слабый предвечерний ветер, тот самый ветер, что поленился сорвать с людей сытую спесь, теперь обдувал меня. И почуял я, что зубы у просителей моих гнилые, что дышат они прокисшим молоком, от мужчин ползет ко мне винный дух, да вонь портянок, а над всем этим женщины насадили грядки пахучих трав: в холщовых мешочках у пояса скомканная мята, раздвоенные языки шиповника, ромашка и даже... Даже, да. Сладко, горько, тошно, нет, слишком сладко... Каштан. Когда бы не росли каштаны в саду Ланговом, то не распознал бы я гиблый запах, душаший меня исподтишка. У кого же хватило терпения собирать по весне грузные цветы, все лето хранить их в закупоренном горшке, где они тлели до бронзовой жути и пищали запертыми летучими мышами, пока не расползлись горькой слизью по дну? Которая же из них, суетных, так надо мной подшутила? Я еще не разглядел тебя, красавица, за чужими спинами, но чудится мне, что улыбаешься ты -- криво!
А пришельцы не расступались, не допускали мой взгляд вглубь толпы. Смертные стояли между мной, и женщиной, которую я уже знал, но еще не видел, и думали, черти. Каждый о своем. (А вот и нет, бог мой одинокий! Все -- об одном. Так они молятся. Тошно, горько, сладко, глупо.)
...эх! Да мне-то немного от него и надо! Это сколько ж можно -- с хлеба на воду? А когда к брату старшему зимой одалживаться пошел, так он мне глаз выколоть хотел. И я уж было согласился. А чего там! Дети по лавкам плачут. Те, что бог весть где летают, тем полегче. Тогда обошлось. Но у меня-то сердце не на месте: женка опять на сносях. Ежели он не поможет, то придется глаз отдать. За мешок муки! Ну что тут попишешь? В прошлый раз брат пугал только, а теперь наверняка...
...оба сынка, это ж где видано? Оба! К Корнелию что ни день бегают. Помощи по хозяйству -- не дождешься. А все оттого, что Корнелий, злыдень, колдовству их учить вздумал. И не как-нибудь! Сынки-то мои являются ночь-заполночь, то травы обкурившись, то поганок объевшись... Смотреть стыдно! Вчера младшенький прямо в сенях помочился. И где ты на них управу сыщешь? На тебя, господи, вся надежда...
...дочка третий день родами мается. Помрет ведь! Связалась же с тем торговцем, а он ей невесть что наобещал. Деток ему, мол, хочется! Так и сказал: "Коли родишь от меня, так я тебя в город свезу, женой сделаю!" Она и поверила... Дура! У повитухи семь потов сошло, а дочка все разродиться не может. Если к ночи гаденыши не выйдут из утробы, то считай, что пропала девка...
...люди и в нужде имеют что-нибудь в избытке! Не я ли тебя, господи, сызмала лечил, не я ли волхвовал над тобой, горемычным? И чем ты отплатил мне? Сижу, как сыч, в своей халупе, и никому до меня дела нет! Ну, зовут, конечно, в селение, когда без меня уж никак. И если повезет запихнуть летуна назад в родительский дом, то яиц дадут, или молока крынку... И будь здоров, Корнелий! Так что ж ты, бог мой, медлишь? Дай, дай, ну дай мне, чего не жалко! Я старый, старый, совсем старый! И нечем мне приманить негодников молодых! Эдак и травы не напасешься...
...Бог мой добрый, смилуйся надо мной! Виновата я, не спорю... Каюсь, каюсь, лишнее я сказала тем вечером... Знать бы, что он не вернется, молча бы все стерпела! Рыбаки после говорили, что его на мосту видели. Может, водяной в царство свое утащил? Может, русалки... Так вели им вернуть! Позабавились уж, наверное... Помоги же! Я обещала, что река ему могилой не станет, что в землю ляжет, когда срок придет. Помоги мне сдержать слово...
...опять врут все. Никакой ты не Ланг. Лицо вроде похоже, а тело... Тело другое, барское. А я -- Гори -- свидетельствую, что своими глазами давече видел: бог -- он босой!..
(И, заслышав мальчонку, вскинулся бог в тебе! Очнулся Ланг и не стал более слушать чужой зависочный шепот. Ибо уставился он спросонья на мальчишку у ограды, и вовсе не такими уж страшными показались ему вечерние сны.)
Я наклонился к Рико.
-- Пошли домой, малыш! -- сказал я. -- Холодает...
Мария, услышав мои слова, разинула рот. Как, впрочем, и все остальные, оставленные мною на милость осени смиренной.
-- А чего хочешь ты, Рико? -- спросил я, скидывая плащ на пороге.
Но мальчишка молча проскочил момо меня на кухню. Там я и застал его: Рико торопливо кусал текучую сливу.
Яблоки с коричневыми битыми боками в мелкой корзине, как телята в клети, жмутся друг к дружке. Они рыхлые, кусаешь и проваливаешься по десны. Пусть уж лежат себе, где брошенные! А вот эти -- огромные, хрусткие, беспокойные. Так и норовят из ведра выкатиться. Стукнется об пол, скакнет к собаке, и Ловец хватанет не глядючи вражину зубами. А потом обиженно скалится, бежит к миске воды напиться. Ибо кислые они. Сливы же нежны, недаром пчелы все лето сновали от деревца к деревцу, протыкая золотыми иглами листву. Заблудились они, не донесли мед до ульев на луговой пасеке, вот и наросла сладость на гладких косточках. Сливы хитры... Только никуда им не спрятаться от загребущих ручонок конокрада. Пропадут!
Рико присел на корточки и прислонился спиной к печи -- погреться, а корзинку слив зажал между колен. Мария-то из сада еще не вернулась. Вернеться, тогда и отберет. А пока -- благодать!
-- И ни беса не нужно тебе от меня, -- буркнул я себе под нос.
Сейчас -- не нужно. Отъелся ты, бродяжка, у старой моей, присмирел. Жуешь молча и не глядишь на меня. А о чем ты думаешь, ни я, ни бог мой не ведаем. Зыркаешь по сторонам, чего бы еще стащить, за пазуху сунуть, а ночью слопать потихоньку. Если приглядеться, окажется, что и у Ловца бока лоснятся. Мария ли его раскормила, или ты балуешь пса втихомолку? Ты? Думаю, что ты... И правильно! Лучше, куда лучше иметь его другом, чем врагом.
Мария вошла на кухню и остановилась у меня за спиной.
-- Они все еще сидят в саду, Ян, и расходиться не собираются, -- проговорила она.
-- Вот как? -- сказал я, наблюдая за тем, как Рико расстреливает сливовыми косточками тараканов. -- А я не собираюсь выходить к ним.
-- Не хочешь -- не надо. Но ведь завтра они снова придут...
-- Мария, разве ты не поняла, зачем они явились?
-- Поняла, чего уж тут не понять! -- вздохнула старая моя. -- Молились они...
Она поставила на стол кувшин молока, горшок свежего топкого меда, вынула из короба хлеб. Но -- словно нехотя. Мария посматривала на дверь.
-- Боишься, что они вломятся в дом? -- с усмешкой спросил я.
-- Я ничего не боюсь.
-- Вот и чудно. А не поужинать ли нам, раз все так замечательно? Рико, садись!
Мальчишка отставил корзину и скользнул ко мне по скамье. И принялись мы втроем крошить хлеб, проливать молоко на столешниницу, размазывать мед... Ибо все мы -- прислушивались. Молчание людское просачивалось сквозь дверь. И дрожала прядь седых волос надо лбом Марии. Наконец она не выдержала:
-- Ты им откажешь, Ян?
-- Ну почему же...
Вероятно, голос мой звучал неприятно, и Мария поежилась.
-- Ты им откажешь, -- повторила она.
Я встал, едва не столкнув на пол Рико.
-- Нет, в том-то и дело, что нет. Радуйся, Мария, -- Ланг внял им. И да поможет им кто угодно!
-- Не кричи, Ян, -- попросила старуха. -- Они испугаются.
Словно в подтверждение ее слов, люди в саду загалдели. Поэтому мне пришлось перегнуться через стол, чтобы старуха меня услышала:
-- А почему бог мой не разобрал молитвы грешной Марии? -- прошептал я.
-- Я не молилась Лангу, -- призналась она.
Мария подняла на меня выцветшие глаза. Не знаю, что прочитала она на моем лице, но прочтенное показалось ей забавным.
-- Ян... -- старуха проглотила смешок, и сказала. -- То, чего я хочу, мне нужно от тебя, а не от Ланга! Так на что мне его уши?
-- Мария, но ты ведь сегодня сама доказала мне, что я и он -- едины.
-- Правда? Что это на меня нашло? -- удивилась она.
И не выдержала -- расхохоталась, качая головой.
А по саду эхом прокатился женский смех. Как будто в вечерних сумерках за стеной пряталась вторая Мария -- молодая и звонкая.
Рико подбежал к двери, и приник к замочной скважине.
-- Они уходят! -- сказал он, осклабившись.
Поднявшись по горбатой лестнице к себе в комнату, я поступил глупо: запалил свечу, и только тогда выглянул в окно.
Я все-таки разглядел тебя, смешливая, в толпе у калитки. Быть может, потому, что ты задержалась и посмотрела вверх. И я не расслышал, о чем твои мысли. Значит... Ты тоже подумала обо мне?
Глава V
Закаты октябрьские -- один другого краше, вытягиваются багровыми змеюками над лесом и подмигивают. И-и-и! Как первая звездочка чиркнет наискосок, так и вовсе заглядение. А в домах печи топят, лучины палят, опять же, лясы точат...
...вы не поверите, соседушка, но как есть -- гаденыши! Сами розовенькие, а хвосты -- в пятнышках. Словно и не гады они вовсе, а поросята какие. И уж не знаю, плакать мне или радоваться. Дочка-то все больше плачет. Так разве я ее не упреждала! Вы сами посчитайте: тот торговец в селении впервые позапрошлой весной объявился. С тех пор нет-нет да и заглянет, когда по своим делам нашей стороной едет. И выходило, что чуть ли не каждый месяц наведывался. А с февраля и след простыл. Видать, тогда она ему и выложила, что понесла. Ну, а он ей наплел, что, мол, того и ждал, что рад-радехонек -- сил нет, как рад! А моя-то дуреха уши развесила! И нет, чтоб к бабке Герке в рощу сбегать... Та ж завсегда расстарается так, что после комар носу не подточит. Герка заварила бы травку, отвела бы в баньку, а ежели и это не помогло б, то можно и Корнелия зазвать. Он-то не откажет... Я ж помню, что он учиняет, когда беда приключается. Да что я вам сказываю! Сами вы, соседушка, по весне ему, пьянчуге, в ножки кланялись. И со мной всякие разности приключались... А эта -- уперлась: "нет и нет!" Но вот когда брюхо поперек нее бежать стало, тут уж она день-деньской на дорогу пялилась. Все ждала милого друга. А после плакать в подушку принялась. Догадалась, видно, что почем. Ан, поздно. И нынче -- плачет. Мать родную за молитвы да заботы и не думает благодарить. Она на меня еще зубом цокает! И плачет-то, плачет... Со вчерашнего дня -- вовсе сладу нет. Подушку хоть выкручивай. Отчего теперь-то? И не спрашиваете, соседушка! Плачет дура оттого, что разбежались гаденыши. Насилу двоих в погребе отловили. А остальные -- поминай как звали! А мы-то их и назвать не поспели...
...а брата-то как жалко! Сил нет! И надо ж ему было свиток отцовский на свет божийвытащить, да еще и показывать каждому встречному-поперечному. А папаша наш, оказывается, как захворал, так переписчика пригласил, чтоб завещание составить. И все добро -- поровну. Половину брату, половину мне. Он же, дурашка, отчего-то так усовестился, что и свою долю мне подсунул. Говорил, что и без того управится. А куда ж ему управиться-то, когда и трех дней не прошло, а он окривел? Пошел в лес поохотиться -- есть-то нечего. И ладно бы зверь его подрал! Так нет... Сам оступился, упал, да глазом на сучок угодил. Вот и вся недолга. Какой из него нонече охотник? Он же не поймет, что близко, что далеко, ни прицелиться из лука, ни копье бросить. А уж работник из него завсегда был аховый! Ты ж знаешь -- руки не тем концом вставлены. Я его, может, и взял бы к себе. В сарае, небось, места довольно. Но женка -- ни в какую. Два дня волосы на себе драла, выла: "Не пускай, да не пускай голытьбу на порог!" Боязно ей, что объест он детишек. Но я ж его на порог и не пустил бы, чтоб мне провалиться! Я-то прикинул, что, коли он в свинарник ввечеру проползать станет, то с голоду не подохнет. Но женка замок велела навесить на свинарник-то. Вот и никак ему. А! Забыл похвастаться -- мы ж свинку прикупили. Ладненькую такую. И уже крытую. Порося-ятки пойду-ут!..
...Рутка -- стервь, каких мало. Месяц ходила, как в воду опущенная. С того самого дня. На мост заберется и смотрит вниз, сучки бросает. Помнишь, бабы ее уговаривали, мол, потоп муженек, и потоп. Чего же соломинки в речку кидать -- небось не уцепится! Рыбу пугала, зараза... А сегодня с утреца -- чудеса в решете! Выкинуло его, скорбного, на бережок. Под самым под мостом. Целехонького. Не сгнил, сом не сожрал, в море не утащило... Ты подумай! Я сам видел: лежит, как живой. Правду сказать, серый с виду, ну и не дышит, само собой. Корнелия кликнули. Но он над утопленником даже скакать отказался. Мертвее мертвого красавчик! Ну и поволокли мы его хоронить. Да чуть не выронили: Рута как захохочет! Вроде бы рот ладошкой прикрывает, а видно, что удержаться не может. Пришли на кладбище, пуще прежнего веселье пошло. Тут уж они с Корнелием на двоих повеселились. Он коленца козлиные выделывал над могилкой и в бубен башкой колотил, а Рутка в ладоши хлопала... Ты, браток, прикинь! Каково? Плюнули мы на них и пошли по домам. А ты еще на нее заглядывался... По мне, так пусть уж она за Корнелия замуж и идет. Семейка получится -- заглядение... Хоть живых выноси...
-- Ян! Тебя Рико с утра дожидается! -- крикнула мне Мария с порога, когда я возвращался с реки.
В последние дни я приноровился ловить рыбу. Хотя и не столько ради костистой мелочи я таскался на берег, сколько из-за того, что на душе -- смурь, а осенняя вода -- шелковиста и тиха, и все уговаривает шепотом-шепотом-шепотом: "Не серчай... Не серчай! Не серчай на смертных..."
-- Где он?
-- Недавно видела... -- Мария потерла переносицу, припоминая, -- Ты поищи его. Наверное, у себя в комнате.
Искать Рико мне не пришлось вовсе. Ибо малыш мой затаился не у себя, а у меня в спаленке. И, как я мог судить, не сидел он все утро дома, не караулил меня, пропащего, а носился с Ловцом по долине, по склизкой глине и прелым листьям. А теперь они мирно спали, устроившись вдвоем на моей постели. Уже не в первый раз я заставал их за этим гнусным занятием и, надавав тумаков, выставлял из комнаты. Теперь я поступил не лучше: дернул Ловца за задние лапы, и он, заскулив, сполз на пол. Рико от возни проснулся и предусмотрительно сам соскочил с постели.
-- Сколько можно повторять -- чтоб я вас здесь больше не видел! Это моя постель! У тебя что, нет своей комнаты?
Рико спросонья хлопал глазами. Сцена повторялась почти каждый день.
-- Мария сказала, что ты меня хотел видеть, -- язвительно проговорил я, -- Пожалуйста! Так что тебе надобно, грязнуля непочтительный?
-- Пресветлый, -- начал мальчишка, сползая на колени, -- Я что ни ночь, жалобами тщетными кормлю аиста, что скачет на лучине. А сердце твое, видать, из лаковой кожи, пресветлый! Не слышишь ты жалоб моих...
-- Что-то непохоже, Рико, чтобы ты особо горевал обо мне, -- возразил я. -- Вы с Ловцом, что ни день, сбегаете со двора. От тоски по мне, что ли?
-- Но ты ходишь, словно во сне, на меня и не смотришь!
-- Отчего же? Каждый день вижу, как ты портишь мою постель.
-- Ну да, -- насупился Рико. -- Оплеуху получу и вылечу за порог. А сказать? Сказать-то ничего не успею!
-- И что же ты можешь мне сказать в свое оправдание? -- поинтересовался я.
-- Пресветлый! -- обиженно проговорил мальчишка, -- Ты принял меня учеником... Там, на острове. Я все жду, поджидаю, когда ты призовешь меня.
-- Вон оно что... Рико-Рико! Давай-ка вспомним, -- предложил я. -- Взять тебя с собой я согласился. Это так. Но если ты хочешь учиться на колдуна, то ты должен обратиться к Корнелию. Чего я тебе, впрочем, не советую.
-- А я не хочу стать Корнелием! -- воскликнул мальчишка, -- Я хочу стать, как ты.
Мне уже начал надоедать пустой разговор.
-- Рико, такому не учат. Я не в силах поделиться с тобой тем, что сам получил в дар неведомо как.
(И когда -- неведомо. А вдруг не обманывался ты в гордыне своей, безымянный, и слышал голос бога своего исподволь еще тогда, когда петлял, утирая сопли в саду мариином? А вдруг только так оно и случается: ходит-походит босой и слезливый божок, а после -- вверх, в небеса обетованные нехожеными путями. Ибо ниже-то -- некуда. Просто потому, что ниже ему -- некуда.)
Мальчишка пригорюнился.
-- Не прогоняй меня, пресветлый, -- жалобно попросил он.
И сжалился я над бродяжкой, поправшим свою кочевую гордость, и сказал:
-- Если хочешь, ты можешь сидеть вместе со мной у реки. И, если сумеешь ухватить, то... Бог весть!
-- Что -- ухватить?
-- Что ухватишь, то и твое, -- отрезал я.
-- Так ты меня возьмешь завтра с собой?
-- Возьму.
(И опять же: напрасно возьмешь, безымянный.)
Время уже близилось к полудню, клевать давно перестало, а я все еще сидел под мостом, и течение проносило мимо развернутые свитки летописи лета. В ведре испуганно метался десяток плотвичек. Хоть выплескивай назад в реку! Зато за моей спиной, прикрытая крапивними листьями, засыпала щука. Пока рыбина еще билась, Ловец позыркивал на нее, словно собирался все-таки придушить на всякий случай, что было бы, пожалуй, лишним.... Но потом успокоился и принялся выкусывать из шерсти надоедливых блох.
А Рико сбежал. Он недолго пытался поймать мой рассеянный взгляд, и дождаться ответа на свои робкие вопросы, которые я, кстати, и не слушал. Отчаявшись бродяжка как-то незаметно юркнул в камыши, и -- привет.
...успею... Никуда Ланг от меня не денется! А песок на дороге давно уж звенеть начал. Он приподнялся на вершок от земли, песчинки гукнули друг о дружку, примериваясь, куда бы лететь, и низко загоготали по изгибам лесных тропок. Песок видит золото, песок знает золото, сам песок -- золото мое неразменное. Никто не знает, как богат я! И бог-- не знает... Потому и не уйти ему от торгов моих. Везде -- догоню. Везде -- успею. Поднакопить бы еще зрячего дымка, обменять бы его на лиловую бутылку, а бутылку -- на серебряного ежа, а ежа -- на хлыст мертвеца. Ведь бог ничего мне даром не даст! Ну... Побег я, что ли? Вольному -- воля... Ге-ге-гей!..
"Бродяга -- он и есть бродяга", -- подумал я. Что, в общем-то, и требовалось доказать. Я отнес утренний улов Марии, а сам снова вернулся к берегу, поджидать вечернего клева. Ловец увязался со мной. Но когда я приблизился к своему излюбленному валуну под мостом, то застал там нового рыбака. Невысоконького такого, белоголового, с бровями, похожими на перья апрельских цыплят. Посмотрев на меня исподлобья, мальчишка пересел на камень поменьше, и снова закинул удочку, махнув через все небо летучей наживкой-уклейкой.
...ты босоног, бог мой Одинокий, ты босоног нынче. Солнце пригревает, и ты стянул тяжелые сапоги, размотал портянки. И не совестно тебе? Да куда там! Плащ скинут, сложен вчетверо, и сидишь ты на нем, уперев локти в колени, и река играет на перекатах гнутыми лезвиями рыбьих спин...
Мы промолчали до самого заката. А когда Гори попалась какая-то особо упрямая рыбина, и он никак не мог совладать с острой леской, я перехватил ее у самой воды, накрутил на руку и выдернул рыбу на берег. Гори не поблагодарил меня, только кивнул, словно и ожидал чего-то подобного, и принялся глушить линя камнем. Его соседство нисколько не раздражало меня. Кроме того, мне нравилось, что он, в отличие от прочих поселковых горе-рыбаков, не смотрел на каждого соседа по берегу, как на кровника.
Только перед самым уходом, когда уже опустился сумеречный туман, и я собирал свои нехитрые снасти, глубоко вдыхая оловянный запах рыбы, мальчишка подкрался ко мне и дернул за рукав.
-- Смотри, -- прошептал он и указал рукой на противоположный берег реки.
Лисонька -- бело-сизая, остромордая, длиннохвостая -- скачет-поскачет по бережку. Догоняет хлопья тумана, перепрыгивает через скользкие валуны. Подбежит к самой воде, опустит мордочку, так, чтоб усы водомерками заплясали на глади, глаза прикроет, словно пьет и сладко ей. А Ловец дышит тяжело, подобрался: то ли прыгнуть через речушку собирается, то ли нырнуть и -- вплавь, то ли ждет... Моего окрика?
-- Домой! -- приказал я собаке.
Ловец оглянулся на меня. Глаза лиловы, пасть отверзта, а вдоль длинного носа стелется мутная слеза. Но он послушался меня: встряхнулся и затрусил вверх по пригорку в сторону долины. Я на ходу помахал Гори рукой.
-- Я и завтра приду! -- крикнул мальчуган мне вдогонку.
-- Я -- тоже, -- пообещал я и отчего-то обрадовался.
А Гран стал прислушиваться к поселковому трепу. По пути к Марии чуть ли не час толкался у колодца, ерошил бороду, хмыкал. И думал охотник, что не чета он дуралеям эхтим. Он-то сам себе голова! Не молился он Лангу Великому, в толпе стоючи. Он иначе попробует. По-приятельски. По-свойски, значит... Охотник ухмыльнулся напоследок в усы и пошел, куда ноги несли -- боженьке нашему. За ним, небось, не заржавеет.
Гран мой -- кот улыбчивый! Котярушка рыжий, закормленный вдовушками до жирной икоты! Идешь ты берегом, да через мосток, да лугом, шепелявящим заговоры осенних трав. За делом идешь. А как увидел издалека мариин домик, так к фляжке приложился. Кисло! Но для того прокисшее вино и тащил. Аж горло свело! Лицо сморщилось, пошло белыми пятнами. Хоть плачь! Вот и калитка...
-- Здорово, -- прохрипел рыжий.
-- Здравствуй, -- сказал я, увидев охотника, остановившегося в сенях. -- Я сам недавно поужинал, но Мария еще у печи возится, так что и тебе наверняка перепадет от щедрот ее. Ты что, за порог зацепился? Проходи же!
-- Мне кусок в горло нонече не лезет, -- пожаловался охотник.
Бог мой Одинокий, неужели и вправду случается в мире горе столь жгучее, что страдалец языком по зубам все водит да водит, будто каленый каштан за щеками катает, а выплюнуть -- никак.
Я хлопнул охотника между лопаток. Болезный мой закашлялся, разбрызгивая слюну на все четыре стороны, харкнул в ладонь и растер мокроту по ляжке.
-- Подавился? -- спросил я, оттесняя покачивающегося Грана в комнату.
Охотник согласно закивал и повалился на скамью.
-- Может, молока у Марии попросить?
-- Нет! -- почему-то испугался Рыжий.
Я присел рядом с ним, ожидая, когда он оправится. Охотник глубоко дышал, словно все еще старался остудить горловой жар, а лицо его побелело настолько, что стали заметны синие жилы на лбу -- толстые, как дубовые корни. Только вот во взгляде его читалось нечто иное... Но быстро-быстро бежали буквицы по белкам -- на разобрать. Однако я почуял, что бог мой сонный нехотя шевельнулся, и закачался я, как мамка, убаюкивая младенца.
Спи, да спи же ты, бог мой неугомонный! Я и знать не желаю, что тебе привиделось-прислышалось под черепом рыжего горемыки! Избавь меня хоть сегодня от правды.
-- Так с чем припожаловал? -- обратился я к охотнику, чтобы заглушить говор бога.
Гран впился взглядом в мое лицо, но, как видно, не усмотрел ничего, кроме беспокойства и лживой заботы -- человечнее некуда! Ведь и вправду жалел я его. Еще как жалел! Не зря, видно, Ланг избрал меня колыбелью своей, ибо сострадаю я дурачью. Таким уж уродился. Зря, наверное.
-- Слушай, Ян, я вот чего хотел спросить... -- проговорил охотник. -- Ты не обидишься?
-- Постараюсь.
-- Ты и так меня спас, и я благодарен те по гроб жизни. Может, свинья я, что спрашиваю, но нет ли у тебя какого приворотного заклятия? А то я ж сохну, дохну, ночей не сплю от зазнобы моей! И чем дальше, тем пуще. Ты погляди! Погляди на меня! У-у-умру! В переписчики подамся... -- Охотник зарыдал.
Я вскочил, хотел выбежать вон из комнаты, но не успел. Комната закружилась вокруг меня злым колесом, и я не смог вытряхнуть из своих ушей рокоток, пенящийся у охотника под темечком. Вот и внял бог во мне, чему не следовало...
...ух! Так и поклоны земные бить начнешь, а сам и не заметишь! Нельзя, нельзя ему молиться! Наши-то все расстарались, вот и получили... Боженька мой хлипкий, да не исполняй же ты, чего хочу! А то как исполнишь... Спасибочки! Я уж сам как-нибудь... Нет, все ж таки гад ты гадючий, Ян! Как есть -- проклятый! Я-то думал -- приятель. Да чащобный волк тебе приятель! Ну ничего, ничего... Мы еще потягаемся... Попомнишь ты меня, проклятый!..
Богу-то все равно, а вот я не вынес подколодных мыслишек Грана и почти без сил упал на скамью. Злость выматывает.
-- Послушай, неужели ты сам мало натерпелся от любовных чар? -- сказая я, успокоившись.
-- Но ведь Нама моя -- не морок, -- резво возразил охотник, -- Не морок она, а смотреть на меня не хочет. Медвежатиной кличет, а по имени -- не заставишь. Все кишки мне вымотала! Ну, была у меня женка, была... Какая была, такая и была! Так что мне теперь до конца жизни бобылем ходить? А ведь придется.
-- Это кто тут собирается в переписчики податься?
Из кухни появилась Мария. Рыбья чешуя бисерным шитьем налипла на ее закатанных рукавах.
-- Неужели ты, Гран, решил затворником стать? Можно, конечно... Но, насколько мне известно, грамоте ты не разумеешь. И дед твой и отец переписчиков с книжицами на порог не пускали. Еще и отделывали напоследок, чтоб неповадно было.
-- Мария, хоть ты не потешайся над моей бедой! Ты же знаешь, я все ноги оттоптал, пока за этой девкой бегал.
Мария пригладила волосы. Но прядь, выбившаяся из-под серой головной повязки, не пожелала слипаться со сколотым пепельным холмиком на затылке и снова приникла ко лбу -- поверх поредевших бровей.
-- Я знаю? -- удивилась старая моя. -- Я знаю, Гран, только то, что ты сам мне сказал. Но, если ты пожелаешь, мы можем рассудить так...
-- У-у-у, -- промычал охотник, и я испугался, что он снова заревет в голос.
Одни небывшие выносят долгие речи женщины, оставленной наедине с ними, да и то -- потому лишь, что не слушают они Марию. Только яблоки в саду слушают, никуда не денешься. Оттого и кислые они до хрипоты, и все, как одно, поражены падучей. Зато сорняки за порогом -- внимательны, а лопоухи -- покладисты, они протягивают колючки и шипы свои, чтобы прикоснуться к полам ее юбки. Ибо -- любят! А ей не больно, совсем не больно от ласки травной. Ведь домотканая юбка груба и черства наощупь, как и кожа на щиколотках старой моей -- не проколоть, не поранить... Даже если любишь.
И ты, лопоухий бог мой, потянулся к Марии? И зевнул.
-- Не зевай, Ян! -- осадила меня Мария. -- Не бойся: я не стану говорить Грану то, чего он не уразумеет.
Мария подбоченилась, словно поселковая сварливая бабка, и подмигнула мне.
-- И сколько ж времени ты ее забор подпираешь? -- обратилась старуха к рыжему.
-- На будущей неделе месяц как.
Я рассмеялся и не выдержал, вмешался в простецкий разговор:
-- Разве хитрого зверя скоро выследишь? Ты же охотник -- должен знать.
-- Потерпи, Гран, даже ежели невтерпеж. Потерпи. По заслугам тебе. Привык, что девки сами на шею вешаются. И не какие-нибудь, -- чуда лесные! А Нама девка белая, холеная, отцом любимая, да еще и на все руки мастерица. Ради такой не грех и постараться, -- увещевала Мария на манер свахи.
-- Обломаю я ее...
-- Я те обломаю! Я те так обломаю! Я всех баб на селе созову, такое про тебя понарасскажу, что ни одна с тобой больше на заваленку не присядет. Скажешь еще спасибо, если помоями из-за плетня не одарят! Да я... Да я... Герке пожалуюсь! Вот что!
После поминания скорбной на голову старухи Гран виновато опустил плечи. Испугался. А как тут не испугаться? Герка такой страхолюдиной уродилась, что поговаривали, мать ее с перепугу в лесу кинула, а ужи после выкормили. И поселилась Герка на болоте, чтоб свою кривую морду в воде не разглядывать, чтоб осока бородавки в отражении путала и рожки на лысой башке зеленью затирала. Бабам-то она порой и помогала... Да не даром: когда геркиными стараниями плод отходит, она ведро подставит, а после полощет в нем морду. Все надеется, что бородавки сойдут или волосы проклюнутся. Пока что незаметно. А вот мужиков Герка ненавидит люто.
-- Ладно, не грози Геркой-то... Потерплю еще, -- согласился Гран. -- Но если через месяц все останется по-прежнему... Не выдержу! Медведем обернусь и в лес ее утащу.
-- Плохой ты охотник! -- отрубила Мария.
-- Пойду-ка я, -- хмуро сказал Гран. -- От вас помощи не дождался, а пока прохлаждался здесь, может, какой охотник пошустрее меня нашелся. Бывай, Ян!
-- Как с гуся вода... -- заметила Мария, когда дверь за охотником захлопнулась.
И уже другим голосом -- серьезно и скучно -- добавила:
-- Неужели правду говорила Диотима, что между мудростью и невежеством есть нечто среднее? Где же оно? Знала бы где, утешилась бы. Подумать следует... Перечитать.
Марьюшка, так кем же ты себя считаешь? Может, ты, как Диотима -- бес? Тот самый бес, что скинут с небес, и застрял между богоми смертным. Так говорил Сократ. И так прочитала ты. И -- поверила? Нет ведь... Диотима в подвесной клетке, словно иссохшая птица, белки в глазницах сизы, жирны, все норовят выскользнуть из-под поредевших бровей... Как у тебя! И дымом она дышит, и прокоптилась насквозь, как ты -- печным угаром. Никто не записал, но говорили, говорили, что она -- Диотима -- и есть мать богов. Как состарилась, так ее приставили к смертным внукам. Языком ворочает, сказки сказывает, пугает... Ты между строк читай, Марьюшка! Между строк сама жизнь затекает, и много ты найдешь там такого, о чем Сократ твой отродясь не думал. То-то смеху будет Диотиме в клетке плоти твоей!
Я взял посох, перекинул через плечо котомку и в сумерках вышел за калитку сада, направляясь к реке. По пути мне попался Рико. Мальчишка плелся к дому, поминутно оглядываясь. Я посмотрел на дорогу за ним, но ничего не заметил.
-- Что-то потерял, Рико? -- спросил я, когда мы поравнялись.
-- Нет. Он как поел, выбежал на двор, а больше не появился. Я искал-искал... Нету нигде!
-- Не беспокойся. -- улыбаясь, сказал я. -- Ловец за себя постоять сумеет.
-- А как же с той медведицей? -- напомнил Рико.
Я призадумался. И то правда! А вдруг встретился мой друг верный с чем-то пострашнее пастухов лосиных. Некстати вспомнились мне и лиса белая у реки, и морда псиная зачарованная... И не до рыбалки мне стало. Прощай, уклейка! Плавай спокойно.
-- Я сам его поищу. А ты возвращайся к Марии, скажи, что я не вернусь, пока не найду Ловца.
Мальчишка кивнул и побежал к дому.
Пришлось сворачивать и давать крюк по оврагам на краю леса -- излюбленному месту скачек Рико и Ловца. А после я принялся прочесывать и саму долину у реки, надеясь, что пес попросту заснул где-то в высокой траве. Тогда не чудно, что Рико не нашел его. С тропы здесь не сходят -- место считается нечистым. Потому только, что во время морового поветрия десятилетней давности здесь закапывали одежду заболевших. Забавно, но бабкины средства в тот раз помогли, и померло народу немного. Однако скот сюда уже не пригоняли, венков не плели, в прятки не играли. Только откуда Ловцу-то знать, что место -- нехорошее? Он хоть и слуга божий, но по другой части. Хотя кто знает, какие бесы нашли себе приют в некошеных травах? Но и здесь пса господня не оказалось, и скоро я вышел к дубовой роще, где без всяких надгробий покоились десятки воспитанников Марии. Под моими ногами пружинили тугие ягоды кукушкиных слез. Мне подумалось, что эта лесная трава словно создана для могил небывших: незаметная, вездесущая, а осенью -- ядовитая. А еще подумалось мне, что стоит все-таки пройтись по селению. Если не найду Ловца и там: в сворах собак, спущенных с цепи на вечернюю прогулку, то волей-неволей придется звать на помощь Грана. Пусть он завтра с утреца прогуляется в Чащобу.
Но на подступах к селению я не встретил ни одной псины бродячей. Ни одной! Пришлось отловить стайку мальчишек, чтоб мне показали дорогу к охотнику. Один паренек вызвался меня проводить, за что и получил горсть сушеных слив, которые Мария бросила мне в котомку. Дом Грана стоял на окраине и выглядел старым и добротным. Открыв плетеную калитку, я оказался в саду, почти не уступавшем по размеру саду Марии. И по запущенности -- тоже. Среди старых елей чахли одичавшие яблони. Но какой из охотника садовник? Да и прежняя его жена, не к ночи будь помянута, не имела склонности к бабьим трудам. Стучать в дверь я не стал: за окнами -- темнота. Вряд ли Гран, истомленный сердечной горестью, идет на боковую так рано. Сам же говорил, что ночей не спит. Значит, нет его дома вовсе.
Я двинулся дальше, решив все-таки обойти селение дозором, оглядеть замусоренные пустоши. Проходя мимо молодой липы, я надломил ветку и размял в пальцах листья пыльного осеннего меда. Приторный дух поплыл в вечернем воздухе, смешиваясь с запахом можжевельника, темневшего на околице. Цепные собаки почуяли прохожего и начали свою глухую перекличку. Многоголосый лай перекатывался через низкие заросли. В собачьих голосах еще слышалась радость вечернего бега, они еще стряхивали с носов пыльцу желтоглазых канавных цветов, репейники еще висели на их хвостах... Но все, все! Они уже дома, на привязи. Если и повстречали они сегодня огромного пса -- пса-бога всех псов земных, то мне не скажут.
Я продирался через кусты на краю селения, даже не пытаясь найти тропинку, и предзакатная роса взбодрила меня. А беспокойство как-то само собой рассеялось -- мир вокруг меня сыт, безмятежен, спать вот собирается... И, если я, ходячая люлька бога, не почуял никакой опасности, то и Ловцу, скорей всего, ничего не грозило. Неведомо, какие надобности увлекли его прочь от людей! Ведь случилось же однажды, что пропал он на целый день. Но вернулся ко мне, нашел меня на плавучем острове, когда понадобилось. Зря я пропустил рыбалку... Как хворь заразную, подхватил глупый мальчишечий страх, вот и прогулялся.
Река уже потемнела, но я, петляя по можжевеловым зарослям, неведомо как вышел прямо к мосту. Через речку, через мост... А под мостком валуны с прожилками розового гранита, с синеватыми выщербинами, с золотушным налетом лишайника. Рыбы с глубинных пастбищ -- толстобокие, с бисерной чешуей, рыбы-верхоглядки -- горбатые, красноглазые, в чешуйчатом панцире, рыбы великие -- тупомордые, обросшие водорослями, рыбы -- мертвецов жрущие... Или -- не жрущие... Мертвецы, зацепившиеся за бревна заброшенных мостков, мертвецы, выплывающие в урочное время покрасоваться под соленой луной... Женщина, глядящая в воду, словно в растекшиеся глаза утопленников... Не было мне печали думать сейчас еще и об этой душе пропащей! А ведь подумалось же... Мария вчера поминала жену утопленника. Рутой ее звать, кажется. (Не кажется тебе, безымянный! Запомнил, на лету подхватил ты имя, горько бьющее по языку: Рута!) Что мне до горестей ее? Все сбылось по молитве, похоронила муженька, как хотела, да и забыла, поди. Только вот отчего бы мне думать о ней? Она-то обо мне подумала всего однажды, когда обернулась, уходя... (Так и успокоиться бы тебе, безымянный. Сам знаешь -- что было, то сплыло!)
Я прошел по мосту и поднялся на тропинку, ведущую вдоль берега к дубовой роще. От реки тянуло холодом. Когда я вступил под своды деревьев, сумерки уплотнились. Я остановился и закинул голову. Поискал взглядом лунный серп и чуть не рассмеялся: вот растяпа -- счет времени я, что ли, потерял? Сейчас ведь пора Черной Луны! Месяц одолжил свой серп той, что приходит перед рассветом, чтобы проредить людские грядки, да скосить сорняки небывших. Тем более следовало спешить. И тут я почуял неладное: зацвели ли кукушкины слезки пушистыми медовыми цветами, оперились ли молодые мхи шелковой пряжей, осыпались ли крылья мотыльков -- нежно-зеленые -- на тех, кто скрывался за древесной коллонадой на моем пути? Но понял я, где-то впереди, еще невидимые для меня, хоронятся двое. Бог во мне считает без промаха! Двое. И один из них был некогда его слугой.
-- Ловец! -- крикнул я, остановившись.
Но не послушал он меня, не вышел на зов. Мне самому пришлось обогнуть древний дуб в три обхвата, чтобы увидеть пса господня. И того, второго, и лучше бы -- не...
Она на боку лежала -- лисонька ленивая. Что этим двоим до темноты? Она бела -- невозможно бела! -- рядом с чернотою смолистой Ловца. А его блесткий язык молоко слизывает -- то, что затекло между шерстинок на ее шкурке. Ведь не потеют звери, даже после долгой любви -- длиною в день, выпавший из дней жизни. И под ними толкались ростки травы серебристой, раздвигали теплую землю, под ними лопались коконы майских ночниц, и бабочки сушили пыльцу, карабкаясь по сомкнутым телам, и черви буравили дерн, ибо -- время свернулось без всхипа опавших листьев, без шороха мшистого, и на изнанке времени двое вышили весеннюю ночь -- по черну жаркой ртутью.
Выйдя на открытое пространство, я вздохнул свободнее. Я не нашел Ловца! На то она и ночь Слепой Луны, чтобы смотреть и не видеть, искать и не находить, находить и терять саму память о потере. Никуда пес не денется! Завтра Гран объявится -- пусть он и ищет. Завтра Рико отоспится -- пусть он и носится, призывая псину. Завтра Мария пойдет в селение -- пусть она и спрашивает: не приметили ли Ловца? А я пойду к реке. Может, снова Гори повстречаю... -- Так думал я, бредя по колено в тумане. Очень громко думал, чтобы не слышать, что за мной кто-то крадется. От самой рощи -- мелкими шажками по скрипучей траве. (Осмелился, значит, кто-то и кроме тебя, безымянный, бродить по заклятой траве!) Все ближе и ближе... "Но знаю я, Пересмешник, что страшно -- не мне, а тому, кто идет следом". Вот и огни дома просочились сквозь туман. Осталось совсем немного -- десяток шагов с чужим дыханием на затылке... И я обернулся. Женщина замерла гораздо дальше, чем я думал. Нет, Рута не подходила ко мне вплотную. Да и не различить ее вдалеке, в ртутной росе. Она присела, окуная руки в туман, и истаяла напрочь. Конечно почудилось! Все мне сегодня -- почудилось. Хорошо, что не помню, что именно...
Зато на садовой тропинке я увидел Ловца, глодающего кость. Вернулся, стервец! Кость крошилась, сыпались острые осколки, и пес закрыл глаза. Так недолго и заснуть, не дожевав. Устал, бедняга, носиться невесть где. Я погладил Ловца по голове. Дверь в дом оказалась открытой. Я позвал пса, и в комнату мы вошли вместе. Мария ждала меня, сидя у огня.
-- Ну вот и вернулись. Каково погуляли? -- спросила Мария как ни в чем не бывало.
(Так ведь и не было ничего, безымянный! Сам ведь сказал, что не было.)
Но отчего-то слова не шли, словно мне оловом залили горло.
Я молча поцеловал Марию в щеку и уже начал подниматься по лестнице, когда вспомнил... Что-то! И снова -- забыл.
Я поднялся еще на две ступеньки, наконец вспомнил, что хотел, и сказал, словно слушая голос чужой:
-- Мама, за мной почти до самого дома шла сумасшедшая Рута.
Мария строго посмотрела на меня.
-- Никакая она не сумасшедшая! Нельзя верить всему, что люди болтают.
-- Неприятно...
Интересно, забрался ли Ловец спать под мою постель той ночью? Если по обыкновению забрался, то понятно, отчего бог в моей груди плакал во сне. Но я не будил его. Ибо сам маялся бессонницей, а после -- видениями. Видения же всегда сбываются... Потому и вспоминать их -- незачем.
Глава VI
-- Ты опоздал, Гори, -- ехидно заметил я, когда мальчишка спустился к реке. -- Клева до вечера не будет.
-- А я не люблю рыбу, -- равнодушно сказал он и, помолчав, добавил. -- И ты ее не любишь. И не за рыбой вовсе мы сюда ходим.
Он присел на корточки у самой воды, и я видел лицо Гори вполоборота. Веснушки пестрели даже на ушах мальчишки, и оттого веки его казались белее мелованного пергамента, на который лето так и не решилось нанести многоточие своих слепящих дней.
-- Сегодня ты сам не свой, малыш. Дома неприятности? Опять досталось? Отец наказал?
Мальчишка вместо ответа чихнул, утер тыльной стороной ладошки лицо и начал стягивать с себя рубаху.
-- Жарко? -- удивился я.
-- Очень, -- соврал мальчишка. -- Я -- дурак. Я первый день, как на свет родился. Верю жидкому октябрьскому теплу, верю осеннему солнышку, и знать не знаю, что в каждом лучике -- щекотка озноба, а на траве поутру иней.
Гори говорил серьезно. Он серьезно и совсем по-взрослому издевался надо мной.
-- Что стряслось? -- спросил я снова.
Нет, ты не выведешь меня из терпения, Гори! И ты -- не тот, кто способен на это, и я -- не тот. А мой пустобрех сейчас по лесу носится, за псом присматривает, ждет своего часа. Его руки черствеют от мелкого воровства, от бесконечных мальчишечьих мен: крысу -- на голубя, пряжку -- на улыбку, рогатку -- на синяк, горох -- об стенку! Ты -- не он. Но кто же ты тогда? Ты не поверишь, но прежде я над этим не задумывался... А ты хочешь, чтобы я задумался?
-- А что со мной стряслось прежде? - сказал Гори. -- Вторую неделю одно и то ж: до рассвета прибежать к реке, скорчиться на камне, дожидаться, пока голову напечет до одури, выманивать из реки трусливую рыбешку, чтоб она колотилась о дно ведра, забивать камнями щук и линей, которых мать швырнет кошке, когда я вернусь домой. Ради чего? А ради того, чтобы слушать то, о чем ты бурчишь себе под нос. Я-то запомню, я пойму... Вот увидишь -- пойму, в какой заговор твои чудные слова сложить. В заговор или в сказку? А, бог мой босоногий? Я так думаю, что в сказку! Про покинутый город, про монахов, про горбатого звонаря, про отца твоего -- лекаря, про Терезу-красавицу...
-- Гори, замолчи! -- закричал я.
На меня навалилась жуть -- пострашнее, чем в снежной ночи Дома Лангова.
Гори посмотрел на меня прищурившись и сказал:
-- Я так и знал... -- и загоготал, рассыпая веснушки над водами. -- Да ты сам себя не слышишь!
(Но говоришь, безымянный! У Марии -- нельзя, с Рико -- не приведи Ланг! Зато есть речка, рыбка, молчун на бережку.. Вода поблескивает, рябью исходит, серебром да золотом, подмигивает, заигрывает с тобой, безымянный. И кто-то там -- под толщею водной -- слоняется от берега к берегу. На нем серая рубаха до пят и плащ. Он открывает рот, но речь рыбья невнятна смертным. Потому и говоришь -- ты. Иначе как же Гори поймет того, кто не клюет на крючок?)
-- Ты приходишь сюда, чтобы стать богом?
-- Нет, -- Гори покачал головой. -- Я не желаю быть богом, если он так мается. Я же вижу, как тяжко тебе, бог мой босоногий! Но я хочу понять тебя... -- Голос его сник. -- Я должен понять тебя, и твою тоску. Тогда я, наверное, пойму, почему ты так мучаешь других. И прощу.
-- Ты зря старался, Гори, -- проглотив ком, ставший в горле, сказал я. -- Ты зря ранил крючками рыбешку, выплескивал ведро назад в реку, после моего ухода, напрасно просыпался затемно и ложился последним, ты напрасно ждал моего признания. Ведь ты прав, я не слышу своих слов. Хуже того, я даже не знаю, о чем я говорю. Если и есть у меня тайна, которую ты хочешь разгадать, то я о ней не ведаю!
-- Мне жаль тебя, бог мой, -- сказал мальчишка.
А глубоко-глубоко под водой зарыдал старик. Горько, сухо рыдал, не стыдясь судьи зеленоглазого на берегу, не стыдясь Ланга жестокого. (И тебе, безымянный, не скрыться от немого призрака подводного. Даже если ты его не слышишь, он ждет.)
-- Ланг во мне сотворил мир сей. Но я не знаю, кто сотворил меня. И не знаю, кто сотворил...
-- Ланга, -- договорил за меня Гори. -- Но ты должен знать!
Я покачал головой.
-- Если я и знал что-то, нынче мне не вспомнить...
Глубоко-глубоко под водой кто-то накинул капюшон на голову и зажал рот рукой.
Мальчишка швырнул камешек в реку, и оба мы долго глядели, как он уносится к противоположному берегу, подскакивая на волнах.
-- Хорошо у тебя получается, -- заметил я, так, словно и не говорили мы ни о чем другом, словно сегодняшний день ничем не отличался от дня вчерашнего, а мы, как и обычно, мирно бездельничаем на бережку.
(Ты спрятался, безымянный? Ты думаешь, что спрятался от себя? Выкупил боль монетой мелкой -- словом случайным? Нет. Не надейся.)
Мальчишка расплылся в улыбке от моей похвалы.
-- А ведь есть человек, который тебе поможет!
-- Замолчи, -- попросил я.
-- Корнелий. Корнелий тебе может помочь.
Имя старого колдуна, как и камешек, пробежавший по воде, не принадлежало сегодняшнему дню, а потому оно вызвало не страх, а смех. И я захохотал.
-- Не смейся! Честное слово, Корнений знает, как вспомнить потаенное! Он мне сам говорил.
-- Он много чего поет.
-- Он не врет! Не даром его называют еще хранителем запретного.
-- Гори, а вот об этом я кое-что знаю! -- веселился я. -- Ведомо мне, что за травку он у себя бережет. Чтоб ему... По молитвам его!
-- По его молитвам и сбылось, бог мой... Намедни мальчишки в лесу на логово лешего набрели. Беса дома не случилось, а травы той -- видимо-невидимо. Лет на пять хватит! Да еще зелье какое-то -- под язык капнешь, и покрепче всякой травы будет. Зелье они себе взяли, а траву всю Корнелию понатаскали. Связали старика и той травкой завалили. Вот и сидел он под ворохом -- только макушка торчала. До утра сидел. Чуть не помер.
-- И кто же спас старого... шута? -- поинтересовался я.
-- Никто! -- выпалил мальчик.
И покраснел.
-- Будь по твоему, Гори, -- сказал я, чувствуя, что и у меня щеки начинают гореть. -- Передай Корнелию... Когда встретишь... Пусть заходит в гости. Не молиться, а так... Поговорить.
Не попрощавшись, я встал и побрел прочь, проваливаясь в береговом мокром песке. Я решил все-таки помочь недотепе-охотнику. (Странные, однако, шутки учиняет совесть с богами, безымянный!) Шел я не торопясь, пока не замер, заметив на коряге, висящей над водой, белую лису. И никогда-то я ее прежде не видел... Потому и подступил к ней вплотную. Интересно же! А она, наверное, слепая от рождения: не убежала, даже не шелохнулась. Неужто она рыбу ловит, тварь неуемная?
Лисонька свесилась с коряги, обе лапки -- в реку. А зубки блестят поярче водных бликов. Улыбается она, что ли? Речушка-то у нас и без того мелковата, а уж под корягой, кажется, что до дна -- рукой подать. Но не ко дну лисонька тянется. На подводном камне стоит старик -- тот самый, что принимается ходить от берега к берегу, когда я под мост спускаюсь. Он смотрит вверх, на облака, разведенные речной водой, а лиса... Лиса лапками по его щекам водит: вверх-вниз, словно слезы утирает.
(Уходи, уходи отсюда, проклятый! Лишний ты здесь.)
Но я не ушел, я убежал. А лиса, верно, еще и глуха от рождения -- даже не оглянулась на шум.
Гран увидел меня из окна и выбежал на порог, раскинув руки. Облапил и стиснул так, что затрещали ребра.
-- Выбрался наконец, отшельник! -- проревел рыжий. -- Идем скорее, у меня уже и стол накрыт. Я-то думал, что с ума сбрендил: мне все утро чудилось, что ты у крыльца топчешься. И -- смотри! Не ошибся. Может, и мне в колдуны податься, как Корнелию?
-- Провидец! -- в тон ему промолвил я, хотя и подивился про себя его странному предвидению. Навестить Грана я решил от силы час назад...
Охотник ввел меня в комнату, где жарко пылал камин, подсвечивая дубовый стол, накрытый к обеду. Я остолбенел: пол чисто выметен, на окнах расшитые занавески, и -- Великий Ланг! -- на столешнице кувшин с рябиновыми веточками. Я медленно повернулся к Грану. Только недоумок из небывших поверил бы, что это дело рук охотника. Рыжий стукнул себя кулаком в грудь. Но не закашлялся, как недавно в саду Марии, а сказал:
-- Она -- моя! Мы с мельником вчера по рукам ударили. Хоть и упрям он, старый жернов. Сошлись на том, что зимовать Наму он ко мне отпустит, а весной, если девка не передумает, свадьбу сыграем. Тогда, мол, мельник и приданое отдаст. Только чхал я на его добро!
-- Ты оказался хорошим охотником, Гран.
-- Очень хорошим! -- зазвенел голосок, и в комнату вошла невеста.
Все то же... Одно слово -- жена охотника. Пышнотела, миловидна, весела. Слава тебе, Ланг, не медведица! Но уж и не лань. И не лисица...
-- Значит, моя помощь оказалась ни к чему. И без умыкания обошлось?
Хотя я задал вопрос Грану, ответила Нама.
-- Так мне-то он с десяти лет нравится. Но разве я могла тягаться с Агрой? А когда он туча тучей стал вокруг мельницы ходить, я решила: пущай помается маленько!
-- Ну что, хороша моя Нама?
Ну и остолоп же этот охотник! Нет, чтобы подождать, пока девушка вернется на кухню.
-- А ты как думаешь? -- неуклюже вывернулся я. -- Смотри только, чтоб во время зимней спячки твоя добыча не сбежала.
Нама зарделась от удовольствия.
-- Мне с ней и зимой не до сна будет. Сама еще на бочок попросится! -- пригрозил Гран.
Нама прыснула и, шурша красной юбкой, выскочила из комнаты. Мы с Граном уселись поближе к камину. Притворную лихорадку с него как рукой сняло. Ну и шут с ними, с моими добрыми намерениями -- само устроилось... Гран поворошил угли в камине и бросил поверх ветку можжевельника. Тонкие завитки дыма метнулись в прокопченную трубу, и моя досада улетучилась вместе с ними.
-- Плащ-то сними, а то изжаришься, -- посоветовал охотник.
Я так и сделал.
-- У Марии все ладно?
-- Да. До сих пор ходит за мной как за ребенком.
-- А что ей еще делать? Своих-то детей у нее нет, -- до оскомины мудро рассудил Гран.
Старая моя, старая, никогда тебе не разобраться, есть ли нечто среднее между мудростью и невежеством! Но от меня -- от бога своего беспокойного -- передай Диотиме, что оно -- есть. Я его видел, и видел я, что оно уродливо.
-- Я не оставлю Марию, -- сказал я скорее самому себе, чем охотнику.
Гран хлопнул меня по плечу:
-- По-онял! Вот за это я тебя и люблю!
Не успел я огрызнуться на дурака, как в комнату с полным подносом вкатилась Нама. Мы с охотником сразу присмирели.
Ужинали мы весело, болтали о разной чепухе. Нама вспоминала, как ей пришлось уламывать отца, чтобы уйти к Грану. А рыжий прикидывал, сколько лисьих шкур надобно добыть на шубу женушке. Лисьих! А белую -- воротником? И тут я вспомнил, о чем хотел потолковать с охотником. А лучше с его невестой...
-- Нама, ты ведь наверняка со всеми здешними красавицами дружбу водишь, -- польстил я, -- Есть в селении женщина... Ну та, у которой муж утонул.
-- А-а, эта! Живет неподалеку от нас, -- Нама сморщила носик. -- Рута! Она вот уже три года, как сюда переехала. Откуда -- неведомо. А что? Она тебе глянулась?
-- Не в том дело, -- растерялся я, -- Мне бы ее спросить кой о чем следовало. Не могла бы ты...
-- Нет, я с Рутой не вожусь! -- упреждая мою просьбу сказала Нама, -- Даже с вышивками к ней не бегаю, как другие. Конечно, по шелку-то она мастерица, но уж лучше я сама часок-другой посижу над работой. А то ведь придешь к ней, говоришь-говоришь, а она только иголкой тыкает и молчит, будто в рот воды набрала. Много о себе думает!
Я почувствовал себя разочарованным, а Гран порывисто приложился к стакану, чуть не расплескав пиво.
-- Ян, я тебе свои яблочки хочу показать. Таких даже у Марии не найдется, -- сказал охотник, поигрывая желваками. -- Пойдем-ка мы в сарай. А?
-- Пойдем, -- согласился я, поглядывая на сжатые кулаки Грана.
Мы с ним одновременно встали из-за стола.
-- Разговор есть, -- добавил рыжий шепотом.
Спасибо за подсказку, дружище, но об этом я и без тебя догадался, садовник ты мой...
Нама подставила охотнику щечку и принялась убирать со стола.
Гран отвел меня в щелястую сараюгу за домом и остановился у дальней стены запалить свечной огарок. Уже смеркалось. Однако заговорить охотник не торопился, и я решил помочь ему.
-- Так о чем ты хотел побеседовать с богом своим? Не о яблоках же. Если глаза меня не обманывают, то вокруг все больше дрова. А в саду твоем -- дичок лесной. Еж, и тот на них не позарится. Удивляюсь, неужели Нама поверила твоей байке? Вроде бы девушка неглупая.
-- То-то и дело, что Нама -- девка умная! -- охотник вступился за свою избранницу. -- Смекнула, что мужикам ее уши лишние, и не лезла с расспросами, как другие некоторые.
-- Уж не о Марии ли ты? -- поинтересовался я.
Гран вовремя понял, что перегнул, и замолк. На этот раз я решил не торопить охотника. Никуда больше я сегодня не собирался и спокойно мог подождать, пока он наберется духу сказать то, ради чего он пожертвовал ушками, запорошенными мукой. Я неторопясь оглядывал сарай, а заодно и смутные, давние мыслишки Грана. В нынешнем году он запасся бревнами в два обхвата. Жаль дерев вековых, жаль дровосеков, крутивших пальцем у виска, когда охотник пришел к ним дровишки выбирать. Гран же вовсе не по глупости купил дерево, которое и столяру не всегда сгодится. Из страха купил, боится медвежьей крови в себе. Хотя и говорит, что не верит россказням. Верит, конечно. Не одна же медведица в Чащобе лиходейничала, песни пела, охотников приманивала. Может, и отцу его такая же повстречалась? И боязно рыжему, что напоследок Агра одарила его своим сном. Говорят же, что оборотни на своих избранников заклятие накладывают. Правда, никто не знает, какое именно. Тут уж как повезет. А Грану вот уж который год зимняя охота давалась тяжело. Ему б сушеного мяса из погреба притащить, да и жевать, зарывшись в перину. Но теперь-то в доме Нама... Потому станет Гран надрываться в морозы, бревна раскурочивать, сон сгонять. А то ведь и вправду сбежит девка до весны. Недаром мельник не торопится со свадьбой да с приданым.
-- Лицо у тебя ладное, боженька, -- ни с того ни с сего пробормотал охотник, глядя в потолок. -- Засмотреться на тебя дурной бабе не диво. А ты, я слышал, разгулялся у нас в последне время.
-- Ты ведь не случайно про Рутку выспрашивал, -- разглагольствовал новоявленный прозорливец, -- А она что ни день у речки крутится, ждет, когда ты рыбачить придешь. Напасть!
-- Я не видел Руту с тех пор, как ее муженек всплыл, -- возразил я.
-- Как же ты ее не видел? Ты ж бог! -- возмутился Гран. -- Да я сам ей вчера чуть хвост не накрутил, когда она у старых мостков дремала! Но тут откуда не возьмись твой пес налетел, ну мне и пришлось убраться подобру-поздорову. Мне Рико тако-ого про твою псину понарассказывал...
Гран в сумраке не заметил, что я зажал ладонями уши.
Нет, рыжий, не видел я лисы ни на бережку, ни в роще небывших! И плевать мне, что ты про оборотничество побольше моего, божьего, ведаешь. Я не знаю и знать не хочу. Молчи. Лови лучше ртом воздух, как высокий старик воду губами ловит. Не слышу я вас!
Когда Гран закрыл наконец рот, я еще подождал для верности, и только потом убрал руки от висков.
-- Я сегодня как раз решил забросить рыбалку, охотник, -- сказал я почти спокойно, и добавил шутливо. -- Не будет у Марии больше рыбки на обед.
-- Нашел о чем жалеть! Рыба -- это разве еда? -- Гран фыркнул. -- Станешь со мной на охоту ходить, вот это дело! Я тебе лук подарю, нож добрый.
-- Посмотрим.
-- А чего смотреть, завтра и пойдем! Чего тут думать?!
-- Думать -- нечего, -- согласился я.
А тебе, Гран, думать и вовсе вредно. Ибо мысли твои червивы. Жаль, что Ловец не успел расколоть дурную твою башку, выесть мозги источенные. А более всего жаль, что не успел он выгрызть язык твой...
(Да что это с тобой, безымянный?! Тебе бы сострадать смертным, а не злобствовать! Что же с тобой? Хоть себе самому ответь!)
Я первым покинул сарай, и уже у калитки мы с охотником условились, что завтра до рассвета он заберет нас с Рико в Чащобу. На том и расстались.
Косое утреннее солнце еще не успело пробить комнату, пригвоздить меня к простыням, смятым бессонницей, а внизу уже заголосила Мария, отвечая рыжему зверю, рыкающему: "На охоту! На охоту! На охоту!" А я-то надеялся, что Гран забыл про мое обещание. Как и я про него забыл. (Но бежать поздно, безымянный.) Мне пришлось вставать.
Весь день мы плутали среди черной кости подлеска, и ошметки бронзовой плоти соскальзывали с веток вниз -- на сухие мхи, на шишки, растрепанные дятлами, западали в голенища моих сапог. И я отшатывался всякий раз, когда меня касалась тепловатая дрожь листьев, мне чудилось, что это красавица Агра обернулась лесной порослью и хочет поймать меня лапами, заросшими седым инеем.
Рико время от времени отставал от нас с охотником, прижимался щекой к липким сосновым стволам и подолгу не откликался на ауканье. Я посоветовал охотнику не орать попусту. О чем беспокоиться? Ловец кружил неподалеку.
(Беспокоиться не о чем, безымянный? А ты присмотрись-ка повнимательнее к Грану. Охотник, как охотник, скажешь?.. Ступает почти неслышно, лук на плече, а на поясе короткий меч, -- все, как полагается. Конечно, конечно, вы же условились пойти поохотиться! Только какая же это охота? Гран пасть разинул и по сторонам таращится. А ведь Чащоба для него -- дом родной. Чего же он здесь еще не видывал? Чего он ждет от теней под елями, от папоротников, скрючивших латунные пальцы, от родников, сочащихся из прелой оторопи земли? Прости уж меня, безымянный, но не морочат ли тебя?)
Морочат! Чую, что морочат. Не пойму только, какого беса? А бог мой туговат на ухо сегодня. (От лисы глухотой заразился, безымянный? Все-все, молчу!)
Несколько раз мы с Граном присаживались отдохнуть, но Рико с Ловцом только однажды присоединились к нам. Чащобные запахи настолько заворожили мальчишку, что на нас он смотрел искоса, как на солнечных зайчиков, снующих в малиннике -- ненастоящих, неуловимых... Хлопнешь ресницами -- пропадут!
Не дожидаясь наступления сумерек, Гран отвел нас в седловину между пологими холмами, где он обычно устраивался на ночевку. Сам охотник хотел еще немного побродить. Объяснив, где собирать сушняк, он ушел. Мы притащили бревен для костра, и спустились к роднику на дне ложбины за водой. Рико принялся перебирать листья папоротника, свисавшие над источником, надеясь отыскать в них последние сухие окатыши лесного дурмана. Мне пришлось объяснять мальчишке, что не гоже уворовывать у обнищавшей к зиме Чащобы последнюю забаву. Весной, когда земля начнет трескаться и расползаться под ногами, пыльца прошлогодних папоротников полетит над ней и затянет недобрую песню о листьях удушливых, о цветах огненных, пробивающих головы запоздалых путников в ночь солнцеворота. А тот, кто уволок прежде времени ссохшуюся отраву из леса, пожалеет. Ибо прорастут сквозь него зеленые змеи папоротника, опутают, заморочат, и намыкается он, шатаясь по лесу с горящими углями вместо глаз... Мальчишка не дослушал страшную сказку и, извиваясь ужом, отполз от источника. Воду мне пришлось зачерпывать самому.
(Перестарался ты, безымянный! Не прошла тебе даром наука лосиного пастуха. Но Рико-то в чем провинился? За что ж ты так малыша?)
Не знаю пока... Но уверен, что найдется, если подумать. А думать сейчас неохота. Отстань! Мне и без Пересмешника хватало досады. Теперь бы дождаться охотника и узнать наконец, за каким чертом он нас в Чащобу затащил.
Когда я вскарабкался по склону, то застал Ловца сидящим на вершине холма навострив уши. Пес прислушивался к журчанию воды внизу, к летучей паутине лесного говора, неразличимой для людей. Воздух отяжелел, наливаясь сумерками. Я залюбовался мерцающей стайкой мошкары, зависшей перед моим лицом. Придвинувшись к бревнам, уложенным Рико поверх старого кострища, я потер подбородок, припоминая чудеса на плавучем острове, и сухие ветки занялись. Видел ли я, или почудилось, но пламя качнулось от меня, прянуло к бродяжке, и стал он тенью огня, а ручонки его бились в лад с длинношеими желтыми цаплями, выхватывали маслянистые зрачки темноты, и глотали их, распахивая клювы с обгрызанными концами...
У меня за ребрами заворочалась непрошенная боль, словно бог мой нехотя просыпался и скрежетал с досады зубами. Я поискал взглядом Ловца -- он по-прежнему неподвижно сидел между сосен, нацеленных в близкое небо, и не спешил спускаться к костру. (Он тоже боится потревоженного бога с выклеванными зрачками, безымянный.) Зато Рико придвинулся ко мне, и я увидел, что он дрожит.
-- Господин, что это надвигается на нас? -- прошептал мальчишка.
-- Не знаю... Подождем Грана, Рико. А вдруг он придет и скажет, что все ночи в Чащобе таковы?
Сам я так не думал. Рыжий знал, что делал. Наша лесная прогулка пропахла его ложью, а душок застрял у меня в горле еще с того часа, как покинул я сарай охотника, заваленный бревнами, которые выпустят весной тонкие веточки с чахоточными листьями.
Я не ошибся: без шума, без единого шороха, без треска -- вышел на свет костра Чащобный Гран -- владыка и повелитель леса сего, лучший охотник в селении Заречном, а может, и во всем мире Ланговом. (Ага... Так он о себе и думает, безымянный! Хорошо, что ему не расслышать, что ты сейчас думаешь о нем.)
Когда охотник вышел к костру, Рико чуть не завопил от радости, но так и застыл с разинутым ртом. Не дойдя до нас двух шагов, Гран страдальчески раскинул руки и плюхнулся наземь.
-- Гран, что с тобой?! -- закричал Рико.
Охотник вцепился пальцами в бороду и подвывая закачался из стороны в сторону.
-- Рассказывай! -- нетерпеливом приказал я Грану, ибо бог во мне тоже выл и рычал, выбираясь из трясины булькающей лжи, затопившей мой кадык.
-- Вокруг нас -- стыли, -- охотник затравленно поглядывал на подлесок, но продолжал говорить. -- Куда ни пойди, везде мерещатся звери, которых я во всю жизнь подстрелил в Чащобе. И я, и отец, и дед мой... Я ж не знал, какое заклятье Агра наложит!
-- Откуда же тебе знать, бедняге? -- посочувствовал я.
-- Прости меня. Простите меня, что я согласился привести вас сюда! -- взмолился Гран. -- Ох, я дурак!
-- Что-то не упомню: просил ли я тебя об этом?
Но Гран предпочел не расслышать моих слов, он поднялся на ноги, расправил плечи, выставил подбородок и стиснул рукоять меча.
-- Други мои, лучше, если я сам сейчас порешу вас, -- проговорил он. -- Не дам я стылям превратить вас в чащобных демонов.
Это уже становилось забавным. Я даже не заметил, как Ловец спустился с холма, но теперь он сидел рядом, положив морду мне на плечо, и две пары божьих глаз следили за баловнем Чащобы. Так, на случай всякий-разный... Зато мальчишка с перепугу отпрыгнул от охотника.
-- Рико, я к тебе прилепился, -- сокрушенно проговорил охотник. -- Но что ж делать? Эх, судьбина моя горькая!
Когда он наклонился над бродяжкой, вытаскивая нож из-за пояса, я уже не сдерживался и двинул его ногой под колено. Гран упал на четвереньки.
-- Так вот как молятся охотники? -- прорычал Ланг, продираясь сквозь мое горло. -- Спасибо, что показал! Теперь вовек не ошибусь.
Ловец подошел к Грану и внимательно обнюхал лживую четвероногую тварь. Видно, тоже хотел кое-что запомнить на будущее. Охотник подобрался, но вставать с земли не спешил.
-- Прости меня, боженька! Их сотни, и сотни, и сотни... Мне б самому не сдюжить, -- промычал он.
-- Потому я тебе и понадобился, Гран? И не в рыбе дело... И не в реке... И не в лисе!
-- Пока звезды небо не проглядят, стыли не наберут полную силу, -- шепнул мне на ухо Рико. -- Давай убежим!
Я тихонько рассмеялся, но возражать мальчишке не стал. Еще и потому, что Рико уже скакнул в лесную темень. И Ловец -- следом.
-- Нечего рассиживаться, Гран! Надо их догнать.
Пристыженному охотнику не оставалось ничего другого, и он затрусил чуть позади меня. Чем дальше мы убегали от костра, тем гуще становилась темнота вокруг нас, а в моей груди угрюмо ворочался бог. Значит, уже скоро. Рико с Ловцом ускакали недалеко: я наткнулся на мальчишку, когда мы с охотником вылетели на лесную прогалину. Рико сутулился под легкими моросящими звездами, выставив вперед изогнутый нож, целясь лунным серпом бродяг в туман, который не был туманом... И я услышал:
...мы были бурыми, мы были рыжими, мы были серыми... Цвета земли, цвета рассвета, цвета осени, цвета снега, цвета оттепели, цвета ветра ледяного, рвущего шерсть клоками... Клокотали воды талые, клокотали соки в узких руслах дерев, дымы зеленые поднимались над оврагами, а мы, полысевшие и поджарые, сочились слизью, гнались друг за другом, отставали, кувыркались в лужах, настигали, обхватывали лапами живот впалый, вцеплялись зубами в холку, и языки наши вываливались, зубы щелкали, а эхо катило рыки и визг И-и-и...
Туманный волк разинул пасть, и лисий хвост выпростался наружу, на горбатом лосе выгибалась рысь, зайцы карабкались по медвежьей туше, и летела ледяная пыль со вздыбленной стылой шерсти. Я слушал, как падают хлопья тумана, я слушал шуршание мертвых шерстинок, и знал, что Ловец тоже -- слушает... Пес приподнялся на задние лапы, прыгнул, и помчался на призраков, вспарывая еще не успевшее затвердеть месиво. Гран и Рико опомнились и бросились за собакай.
Охотник что-то завопил по ту сторону тумана, а Рико защелкал пальцами.
Я снова нагнал их на лесной поляне, и понял, куда вел нас пес: кольцо замкнулось.
-- Их сотни, и сотни, и сотни... -- стонал охотник.
-- Они вошли в силу! -- визгнул мальчишка.
...а после, после, когда выводки разбегаются, когда норы пустеют, а мы устаем, приходит этот -- вечно голодный. Он крался за нами, он мохом скрипел, он дышал и хрипел, он вонью печной выдирал нам ноздри. Он приносил с собой певчую смерть на тетиве! И когда наполнял он свистом и звоном головы наши, мы умирали... У-у-у...
Стыли росли, набухали, им стало тесно между деревьев, и они выдвинулись на поляну.
-- Чу-у-ушь! -- заголосил бог во мне. -- Крылья рвут плоть у меня на лопатках, я вижу ваши кости, истлевшие на пустыре за селением, кости, изгрызанные бродячими псами, и зубы ваши повыкрошились из черепов. Вижу я ваши шкуры на постелях охотников, на плечах их жен. И поздно, поздно вам прятаться за стволы! Я вижу хлипкие подпорки, палки-копалки, что вырыли вас из земли. Проклятье Агры? Чушь! Крылья колотят меня по бокам, я сучу лапами. И нет больше тверди: смоляные облака подо мной, сизые облака в звездах, а белая плесень в подлеске зацвела желтыми глазами. Ты хочешь меня? Уже нет? Мне все равно! Не уворачивайся, не гори, не рассыпайся... Я иду!
Гран и Рико ухватили меня за рукава и держали, пока синий огонь катился по лесу. Но я раздвинул ребра и взлетел. А они?.. Даже не заметили. Когда я вернулся на поляну, то увидел двоих смертных, отбивавших поклоны высокому господину в темном плаще. Зола, оставленная стылями, припопошила затылки и спины молящихся. Я потянулся к ним и опомнился в груди высокого. Плоть погребла меня под оползнем сыпучей боли, я сполз на траву и закрыл лицо руками.
Домой к охающей Марии мы заявились к полудню. Я ни сказал больше ни слова, лег в свою постель и повернулся лицом к стене.
Глава VII
"Ноченька светлая, ноченька ясная! Улетаешь ты, куда глаза глядят, и мне бессонному не угнаться за тобой. Не успеть, не свернуть дрему шелковой улиткой на подушке. До рассвета остается меньше часа. И тени в яблонях заметались пугливыми летучими мышами. Ничего, ладно! Прилягу еще после обеда. Может, сна и зачерпну ненароком", -- так думал я, ворочаясь в постели. Сад за окном к утру совсем присмирел. Даже ветер завяз в терпком настое листьев, и теперь беззвучно стекал вниз по стволам. Потому, когда до меня донеслись переливы пастушечьей свирели, я обрадовался: горько одному маяться в мире, схлопнутом крыльями тьмы, и прозревать, что одиночество смертного в ночи почти равно одиночеству бога в груди смертного.
А свирель забирала все выше и выше... Я откинул одеяло и сел на постели, прислушиваясь. Мой неведомый собрат по ночной неприкаянности не иначе, как забрался в сад. Подойдя к окну, я приоткрыл створки и выглянул наружу. И увидел внизу старика, который прислонился к углу дома, а его рубаха билась седой молью в паутине звука.
-- Корнелий, -- тихонько окликнул я гостя.
Свирель смолкла.
-- Корнелий, поднимайся ко мне!
Вместо того, чтобы красться через сени, через кухню, вместо того, чтобы оступаться и скрипеть на лестнице, старик приставил к стене садовую лесенку и пополз к моему окну. Я помог ему перевалиться через подоконник.
-- Ты же промерз, -- забеспокоился я, и поскорее накинул одеяло на плечи колдуна.
Но когда я собрался зажечь свечу, Корнелий ледяной клешней ухватил мое запястье.
-- Не надо, боженька! Если в доме кто проснется, то свет из-под двери нас выдаст. А у нас нынче дело тайное. Гори передал мне твой привет. И вот я здесь. А ты, если малец все верно понял, хочешь узнать то, что знать нельзя?
-- Корнелий, да ты ли это? --вырвалось у меня. -- А где ты оставил свое безумие? Как бы не заскучало оно без тебя. Или ты разумен только до рассвета?
-- От полудня и до обеда, -- огрызнулся старик. -- Не сбивай меня с панталыку, бог мой. Ты ведь жаждешь знать нечто, тебе неведомое? О бытии божьем до божьего воплощения? Так? Или алчешь еще и знания о том, какие радости предшествовали рождению твоему? Была ли матушка Лангова красавицей, и не получила ли она младенца в люльку раньше, чем мужа в дом, как у богов водится?
-- У тебя в голове дождит, Корнелий...
-- Не угадал! Там ветрено сегодня. И не жди от меня гладких речей, боженька. Ибо я, как и все мы, тобой обиженные, от заката и до полудня читаем свою единственную книгу. Слева направо, а перевернешь -- справа налево. И вроде как заново получается. А некоторые, так и задом-наперед читать научились. Теперь же твой черед!
-- Летунам книги не полагается, -- напомнил я.
-- Да какой ты летун! Не вышло из тебя ничего путного: богом родился -- богом и остался. А книга твоя на лбу мелкой вязью выписана. Но до поры до времени никто тебе серебра полированного под нос не сунул. В реку же ты заглядывать не торопишься...
-- Если ты можешь мне помочь, то помоги. Но не мороси ты, Ланга ради! Добро еще, что бубен на прихватил, в гости ко мне идучи.
(Старик старика видит издалека, безымянный... Корнелий по воду ходит, зачерпнет, посмотрит. Сначала на рожу свою, замоченную в ведре: морщины разбегаются во все стороны, и кажется ему, что это веснушчатый мальчишка в воду с мостика пялится да камешки бросает. Утешится, значит, Корнелий, тогда и снова к реченьке приступает. А уж после долго стоит, пока не замерзнет. Видит, как камыш на мелководье растет, листья выпрастывает, горделиво пушится черно-бурыми лисьими хвостами, а после сохнет. Ветер сшибает кисти с верхушек, и камыши песни заводят. Гудят высоко, до слезы первой, до весны последней... И узнает Корнелий то, что старику под водой ведомо.)
-- Будет, -- сжалился надо мной колдун. -- Не по нутру тебе мой говор, не по нутру речной жилец, так придется тебе в полом холме у Фомы погостить.
-- Ты про те холмы, в которых переписчики стараются? На границе Земель Окраинных?
-- А где еще? А Фома -- лысый он -- сразу узнаешь. К нему тебе и идти. Сегодня же. Сейчас же. Пока Мария не проснулась, не заголосила, пока не стала тебя за руки ловить да с дороги сбивать. А всего пути до холмов -- два дня по степи, вслед за солнышком. Чтоб вставало в затылок, а садилось перед глазами. А в котором холме Фома сидит, сам угадаешь -- на то ты и бог.
Я, путаясь с недосыпу, намотал портянки, натянул сапоги и вытащил плащ из сундука. Тонковат... А октябрь уже на исходе. Ладно, за два дня не околею! Но не голодать же мне в пути...
-- Мне все-таки придется будить Марию, Корнелий, -- сказал я. -- Собраться надо.
-- Нечего тебе собирать! Все, что надобно, я приготовил. За калиткой найдешь овечью шкуру и дорожную котомку. А я здесь останусь -- Марию веселить, когда проснется. Хватит разговоров, полезай в окно.
-- Ловец...
-- Не беспокойся, я ему дверь отворю. Нагонит.
(Ты уж не беспокойся, безымянный! Это ничего, что сегодня пес допоздна бродил по лугам, по рощам, а теперь дрыхнет на кухне -- поближе к печи. Поторопится уж слуга божий! Никуда не денется.)
-- Ай, да Гори! Скорый же он на расправу, -- вспомнил я отчего-то про моего исполнительного вестника. -- Корнелий, а почему мальчишка свою книгу не разбалтывает? Или его отец, как и другие охотники, переписчиков на порог не пускает?
-- Ясное дело, не пускает. Но Гори им не чета: он мою книгу читает.
-- Быть того не может! Не должно...
-- А вот это уж не тебе решать. У меня свой разбор... Ярмо забот я с дряхлых плеч своих хочу переложить на молодые, и доплестись до гроба налегке, -- прошамкал колдун.
-- Нет, я все-таки доберусь до тебя когда-нибудь, шут сивый, -- выдавил я, нащупывая ногами перекладины лестницы.
Корнелий отступил подальше от окна, показал мне обметанный язык, и поплотнее запахнулся в одеяло.
Я спустился по лестнице в сад, быстро пересек скошенную поляну и прислушался. Со стороны дома не доносилось ни звука. Видно, Ловец так упрыгался за день, что даже свирель приблудного Корнелия не смогла потревожить пса. Калитку я отворял осторожно, словно боялся согнать с перекладин осенних большегрудых мух. Корнелий, каким бы шутом он ни был, пустых обещаний не давал: у ограды я нашел котомку с лепешками и вонючую козью шкуру.
Вот и Роща Небывших позади, и река, помутневшая под серым небом, и селение, которое я обошел сторонкой, а дальше... Дальше -- одиночество мое постылое, трава, изморозью опушенная, острая, как ножи бродяг, и бегство мое торопливое: от себя -- к себе. Дальше -- безлюдное пространство, вспухшее зелеными холмами. Изредка попадаются чахлые кусты -- паршивые овцы, отбившиеся от леса. Изредка попадаются пасеки, но к концу первого дня пути, насколько хватает глаз, -- ни пастушьего шалаша, ни бревен погорелого заброшенного дома, ни колодца... И неслучайно. Ибо Окраинные Земли простираются по другую сторону травного моря, а туда никто по своей воле не забредает. Только бы не потонуть в ковыле от степной, жухлой тоски! Я шел, не оборачиваясь, но прислушивался к монотонному рокоту ветра, надеясь, что море сухих трав за моей спиной заволнуется от бега Ловца. Не думал, не гадал, что так затоскую без пса...
(Догонит, не горюй, безымянный, отыщет он следы твои, морозом посеребренные. Прости уж ему, если завернул он куда по дорожке. Ненадолго. Коротко оно -- прощанье песье, так коротко, что не ко времени даже выть с тоски. Зато лисонька вечерочком выскочит на порог своего выбеленного дома, посмотрит на падучие хвостатые звезды и завоет.)
Устав надеяться на песью верность, я устроился на ночлег за синеватыми валунами. Костер сложить на этой степной лысине мне было не из чего, потому я перекусил сыром и, завернувшись в плащ, улегся на траву. И приснилось мне, что под боком у меня греется Ловец. Я выпростал руку из-под плаща, и мои пальцы защекотала жесткая шерсть. (Я ж говорил, что догонит...)
А утром нас разбудил пронизывающий ветер. Я вскочил на ноги и принялся разминать тело, выдавливая из него колючий утренний озноб. Запершило в горле. Порывшись в котомке, я вынул флягу с можжевеловой настойкой и хлебнул, задержав дыхание. Мир задрожал, а холод стал ледяными ломтями отваливаться от моей кожи. И подумал я, что второй день пути к полому холму начался не так уж плохо.
Вдвоем брести по степи оказалось куда веселее. Время от времени я пускался бегом, а Ловец -- следом, то исчезая из виду, то кидаясь мне наперерез. Я следил, как его огромное тело стелется по земле, оставляя после себя темное русло в росистых травах. Но вот он снова скрылся за холмом, а я перешел на шаг, чтобы еще раз приложиться к фляге. И замер, так и не успев опустить руку в котомку. Пес не показывался из-за холма слишком долго, по моему разумению. И я тихо, совсем тихо двинулся по следу. Обогнув холм, я увидел Ловца, навострившего уши, а неподалеку -- две кибитки, тлеющей костер и человека у костра. Я, не ожидая от пса ничего хорошего, потопал к незнакомцу, старательно шурша травой. А навстречу мне поднялась иссохшая старушонка. Если это -- ночной страж , то кто же остался в кибитках?
Когда она выговорила последнее слово, морщины на ее лице расползлись, словно трещины в мутном витражном стеклышке, по которому от души врезали кованым каблуком.
-- Ты не бойся, собака у меня не злая, -- соврал я.
Ее перевитые венами костлявые ручонки засновали по дырявым обноскам, но вместо того, чтобы прикрыть старческую наготу, непослушные пальцы только зря разметали лохмотья. Я отвел глаза.
-- Можешь звать меня Ланой, -- промямлила старуха, облизнув серые губы: -- А ты, голубок, давно из мира Лангова? И что там нового? И правда ли, что бог наш спустился из башни?
Но не торопился я с ответом, хотя бы потому, что догадался, наконец, кого встретил.
(Вспомни сказочку, безымянный, ту, которую деткам не рассказывают! Детки сами, как подрастут, сказочку эту вечерами на пустыре друг дружке нашептывают. Перевирают, приукрашивают... И напрасно! Сказочка и без того хороша. Вспомни!)
Уже... Когда Ланг творил мир сей, поскользнулся он на облаке, и просыпалась щепотка сухой глины за горизонт. Вот тебе и Окраинные Земли! Помню я и то, что в той горсти не только прах земной бог прятал: там сверкали глаза под сорванными веками, торчали перебитые голени, лоснились голые суставы... Откуда? Откуда? А бог весть! Это уж никому неведомо. Может, однажды Ланг уже творил мир. Только творение -- не далось, вкривь и вкось пошло. Бог зажал сор в кулаке и выбросил бы, наверное, но оступился на облаке... Вот и здравствуй, бабуля! Глаза б мои не видели ни тебя, ни тех, кто в прячется кибитках
-- Почему ты примолк, голубок? -- старуха вывела меня из задумчивости.
-- Спешу я.
Я кликнул Ловца и быстро зашагал прочь.
-- Девочки! Девочки, вставайте. У нас гость! -- неожиданно завизжала уродина, а в кибитках, судя по звукам, поднялся переполох.
И не успели мы с Ловцом обогнуть холм, как нас нагнала молодая женщина.
-- Погоди, бог мой!
Она вцепилась в мою руку, а когда я остановился, забежала вперед.
И не хотел, и глаза б мои не видели, но не мог я не смотреть на нее. Лицо черное, словно копотью замазанное, ни бровей, ни ресниц, ни волос. Всей одежды -- юбчонка из заячьих шкурок. Да лучше б она не срам свой прикрывала, а то, что выше пояса: два печеных яблока на широких ребрах.
-- Ох... -- выдохнула она, -- Прости ты Лану. Не узнала она тебя. Слепая она. Прости. Когда снег выпал, мы все судили да рядили: ехать или не ехать? Остальные-то не решились, а мы вот собрались. Хоть одним глазком на тебя глянуть!
-- И помолиться?
Женщина заплакала.
-- Вы опоздали, -- проговорил я, превозмогая тошноту, подступившую к горлу. -- Не до вас мне.
Женщина пыталась сказать еще что-то, но Ловец встал между нами, оскалив зубы.
-- Вы опоздали, -- повторил я уже жестче. -- Убирайтесь назад. Мне нет дела до вас.
А глаза Ловца уже наливались кровью. Я не сомневался, что еще немного, и паломница лишится своей обгорелой головушки.
-- Убирайся! -- взревел я, хватая пса за загривок.
Женщина поднялась и, прихрамывая, побежала за холм. Я слышал, как там подзывали коней. Не знаю, как долго я простоял, обхватив пса, но наконец, из-за холма выкатились кибитки, и перепуганные лошади понеслись прочь. Ловец попытался рвануться следом, и мне пришлось налечь на него. Я смог разогнуться, только когда кибитки скрылись из виду, а крики и стук копыт затих в дали. Присев на траву, я нащупал в котомке флягу, а дальним холмом медленно набухал солнечный диск, и плоские алые лучи пятнали траву.
Дальше я брел наугад, не приглядываясь к холмам. Я, как та черноголовая паломница, взывал к всевидящему нутряному богу, и надеялся, что он-то полый холм от прочих холмов отличит, и не промолчит, как промолчал, пока я разговаривал с кошмарными посланцами Окраинных Земель. Я думал, что сейчас я подобен Корнелию, и под веками моими -- смурь. Не разглядеть, ничего не разглядеть в дожде, моросящем сквозь темечко. И Ланг сжалился надо мной. На моем пути встал лиловый холм: светло-лиловый у подножия, лилово-алый от закатных лучей на склонах, иссиня-черный на вершине. Так как спьяну обойти его я не мог, то понял, что пришел. А Ловец радостно взбежал на вершину, словно там его ждала вечерняя плошка каши от щедрот Марии. Я последовал за ним. Наверху, как прыщ на носу пропоицы, красовался черный валун. Я перевел дыхание и принялся колотить по камню посохом. На большее меня не хватило бы. Валун задрожал и начал медленно подниматься, пока не завис на высоте человеческого роста. Под ним зияла дыра.
-- Не томи же меня, брате, спускайся, -- прошелестело снизу, -- нету мочи мне, слабосильному, камень заговаривать, пока ты там ворон считаешь.
Я нагнулся и увидел спиральную каменную лестницу.
-- Я не один, со мной Ловец демонов, -- крикнул я в темноту.
-- О-о-о, -- взвыли внизу, -- да хоть сонмы демонов! Идите скорее, а то я уроню булыжник на твою дурью башку, и не будет мне прощения.
Я несколько смутился, ибо не такой виделась мне встреча с неведомым, но угрозу оценил, и стал спускаться наощупь. Ловец, поскуливая и спотыкаясь, пробирался за мной. Мы уже полностью скрылись под землей, когда пес оступился и полетел точнехонько мне под колени. Дальше мы катились вместе, считая ребрами холодные каменные выступы. Камень над нашими головами ухнул вниз, и сначала мне показалось, что мы в полной темноте. Понемногу глаза привыкли к сумраку, и я разглядел на полу несколько чадящих огарков. Но никого, кроме нас, в поддоне холма не оказалось.
-- Где ты? -- спросил я подземную тишину.
Но только зашуршал вереск в дальнем углу под лапами пса.
-- Здесь! -- прозвучало неожиданно близко.
Я оглянулся, быстрее, чем слова разбились о своды холма, но напрасно.
-- Я не вижу тебя.
-- Не зришь, и ладно, -- зашипело над левым плечом.
Я обернулся снова.
-- Прекрати волчком крутиться, брате!
Мне подумалось, что пугать меня сегодня уже поздно, как, впрочем, и взывать в божьему милосердию во мне. Я подошел к Ловцу, и уселся на ворох вереска, прижавшись спиной к каменной кладке подземелья.
-- Кто ты? -- обратился я к пустоте перед собой.
-- Я -- есмь я, -- ответила стена над моей головой.
От пьяной тоски я закатил глаза. И вольно же лысому дураку потешаться надо мной! Видно, редко к нему народ забредает, вот переписчик и куролесит, когда представится случай.
-- Я -- без имени, и без оправданий, -- протяжно запел подземный свод. -- Как и ты, безымянный.
-- Ты знаешь, кто я? Ты знаешь, зачем я пришел сюда?
-- Знаю.
-- Ты поможешь мне?
-- Да.
-- Дивный ты бес, если Ловец не чует тебя, -- подыграл я.
-- Чует, -- заколыхалось пламя на свечной нити. -- Чует он, что не бес я.
Не успел затихнуть гнусавый голосок переписчика, а пес поднялся с подстилки, затрусил по кругу, едва не касаясь носом пола.
-- Ой! Останови его! Усмири его, покуда не поздно, брате!
Но Ловец остановился и без моего окрика. Остановился, припал на передние лапы и принялся царапать когтями пол.
-- Учуял все-таки,-- ласково проговорил я, присев рядом с собакой.
Отогнав Ловца я опустил свечу к тому месту, над которым он усердствовал. И увидел серую плиту, закрывавшую лаз и железное кольцо.
-- Сам выползешь, или ты хочешь, чтобы мы тебя выволокли наружу? -- спросил я.
Плита приподнялась, заскрежетала вбок, и наружу высунулась лысая голова.
-- Здравствуй, Фома.
-- Эдак ничего тайного не останется в мире сем, -- посетовал он, выкарабкиваясь ко мне из каменного испода.
Сначала я даже растерялся: ростом чудак оказался с Гори, рубаха не по росту заткнута за пояс горбами. А не ровесник ли? И не страшно малышу в чистом поле с книжицами шастать? Но когда Фома взял в руку огарок, понял я, что ошибся, ибо взору моему открылось лицо мужа зрелого, с носом сизым и губами вислыми. И уразумел я, что между мною и утренней зорькой навзничь лежит ночь пьяная... В пару к горькому хмельному дню.
(Тебе-то сейчас не до того, безымянный, значит, мне рассказать придется, про то, как Мария послушала-послушала Корнелия, да и выставила вон из дому. Что ей до его утешений? Слез-то у старой не нашлось, хотя она их искала весь день напролет: книгу свою листала, Рико бранила, Ловца кликала. Только на второй день к вечеру, когда к ней ни с того ни с сего заявилась Рута, старую твою прорвало: замахнулась она на молодицу, но одумалась, рука плетью повисла. Почему одумалась? Неведомо! Но к очагу они уж обнявшись подсели. И до утра ни слова друг дружке не сказали -- ни злого, ни доброго. Зато слезы у старой твоей нашлись.)
Можжевеловка Корнелия хлюпнула, прощаясь со мною, еще в полдень, но у Фомы отыскалось, чем разбавить вечер. Фома показал мне под полом жаркую конуру, в которой он от пришельцев прятался. А конура оттого теплая, что подземная речушка горяча, у изножья холма паром фыркает. Когда мы с Фомой забрались внутрь, он постучал по медным трубам, что наверх тянутся, прошивают стены холма: переписчик кричит в воронку, а наверху голосок снует между негаданным гостем и его страхом. Народ-то трусливый, робкий, после дорогу до полого холма накрепко забывает и внукам-правнукам наказывает: в ту сторону не то, что ходить, смотреть негоже. Нет, меня-то Фома-переписчик пугать и не думал! Нет-нет... Он пошутил. Скучно ему, горемыке, коротать одному дневное трезвое времечко. В этом году он пораньше к холмам отправился. Другие-то переписчики в свои норы еще только через недельку-другую сползут. Фома же поторопился. А все потому, что Корнелий, когда в последний раз виделись, упредил Фому, что вскорости явлюсь я в гости. Потому Фома и не раскупоривал кувшины с вересковой медовухой, все меня поджидал.
-- И вовремя ты, брате, снизошел в обитель мою сирую, -- лебезил переписчик, уже в третий раз протягивая мне крутобедрый кувшин. -- Два денька осталось до начала третьего месяца осени. А после налетит время гибельное, и завоет над холмами волком. И так -- до первого дня первого месяца весны.
-- Уж не хочешь ли ты сказать, Фома, что я здесь с тобой столько отсижу? -- ужаснулся я.
Но переписчик утешил меня. Нет-нет! Какое там сидеть! Возляжем мы с ним рядком и полетим, почище, чем небывшие летают. Разве ж откажусь я от радости такой? Нет! И не добудится он меня! А Фома, как книжку новую прочитает -- невесть где, на лету -- так и проснется. Чтоб Ловца покормить. Это -- допрежь всего. Ибо злыдень он... Вон, как носом-то тычется. Да под локоть! Под локоть! Всю медовуху расплескал! Хорошо, что много еще кувшинов...
-- Никогда не мог я проследить, где вы, переписчики, свои книжицы отыскиваете. Летунам те пути неведомы, -- признался я спьяну.
-- Неужто нам ведомы, брате? Ну выпьешь, ну соснешь, а буквицы так и запрыгают, норовят промеж бровей пробуровиться. Не отогнать! Не до сна станет. А проморгаешься, чудится, что и не было ничего. Только когда весной возвернешься в скрипторий, тут из тебя и попрет: одна книжица, а после -- еще одна, и еще... И так -- до лета. А после странничать придется, деток разыскивать, книжицы раздаривать. С плеч долой!
-- А куда меня крылья повлекут? -- размышлял я во хмелю.
-- Неведомо. Неведомо мне сие... Ибо не верую я в тебя, милосердного! -- каялся Фома, икая. -- И все мы -- книжники -- не веруем в тебя. Ведь мы-то реем повыше, подалее твоего. Из холма черного -- в синь непроглядную. Там перья скрипят, страницы мелькают, головы летят... А книг-то, книг! Может, и на твою долю книжица какая сыщется? С во-от такими буквицами, и вся -- про тебя, брате.
-- Быть того не может. Не должно. -- под кадыком забулькала, моя последняя трезвая мысль.
-- А ты пей, пей, брате. Зрю, что не довольно тебе.
-- Поговорим еще, -- умолял я.
-- Весной и поговорим. Ты уж не обижай меня. Пей!
Но больше выпить я уже не смог и прилег, обняв Ловца. Сейчас... Сейчас подымусь... Но не вышло. Меня облепило свечное пламя -- мутное, теплое, а собачья голова плыла в пустой темноте от Фомы ко мне. Псиные бельма отливали сталью, из-под век сочились алые солоноватые слезы, они капали мне на лицо, и я захлебывался.
-- Нет...
-- По первому разу, оно завсегда так. Что у смертных, что у богов. Пить вы не умеете! -- утешал меня Фома.
Впрочем, я его уже не понял. Я потерял слух. Я потерял зрение. И страх повел меня... Домой.