Не было звонка будильника, не было медсестры, ни свет ни заря сующей холодный градусник в спящие тела больных. Не было ничего снаружи, оттуда, из окружавшего сон мира, что могло бы нарушить этот сон. Виктор просто ощутил толчок, от которого проснулся и впервые за несколько ночей не пожалел об этом пробуждении. Исчезла тяжесть, невидимым прессом сдавливавшая все тело, исчезла капельница, которую он привык видеть за эти дни у своей больничной койки. Дышалось легко, и эта долгожданное облегчение радовало. Виктор открыл глаза и увидел потолок. За окном, украшенным морозными узорами, ниже третьего этажа его палаты, ярко горел уличный фонарь. Свет от фонаря попадал на потолок палаты, отчего тот, вместо лампочки, уютным светом слабо освещал все просторное помещение с четырьмя кроватями, ничуть не мешая спать соседям Виктора. Он уже мог чувствовать свое тело, но жар бушевал еще во всех его закоулках, не спеша так просто сдаваться. Виктор повернул голову в сторону окна. Он знал, что там, за окном, лютует январский уральский мороз и опять порадовался за себя, что он тут, в тепле, а не на этом ненавистном морозе.
Спать не хотелось, головная боль утихала, ему было приятно лежать и не двигаться.
- Пне-е - вмо-о - ни-я-я-я, - мысленно произнес он. - Какое красивое слово. Так красиво звучит, словно музыка, - подумалось ему. Он начал повторять это слово на разные лады: "пне- вмония...., п - невмония..., пневмо - ния".... Как только умудрились назвать такую гадость таким красивым словом? Вокруг столько противных, мерзких слов. Неужели не хватило фантазии назвать этот кошмар одним из них? Уж больно ласково звучит и безобидно - "пневмония", - начал понемногу оживать Виктор в своих мыслях вместо того, чтобы уснуть до прихода медсестры.
Мысли словно ждали того момента, когда он проснется.
- Интересно, - подумалось ему. - Закроют наше конструкторское бюро до моего выхода на работу? Хотя чего уж тут интересного, - возразил он сам себе. Друзья и знакомые обращались к нему просто: "Виктор", с ударением на второй слог, а на работе его имя опередило его возраст. К тридцати годам коллеги обращались к нему не иначе, как "Виктор Петрович", чему немало способствовал его, начинающий лысеть сверху и округляющийся с боков, облик.
Здесь, в больничной палате, было тепло и уютно, а там, за окном, пневмонийной лихорадкой катились по стране девяностые годы, вытаптывая из тела страны все живое и здоровое, что не успело увернуться от этой напасти. Виктору было удивительно то, что люди воспринимают всю эту лихорадку страны, будто им так и надо жить. Еще с флотской молодости в его сознании осталось понимание того, что, когда тонет корабль, надо его спасать, а не прыгать за борт и это непреложный закон флота. Но в жизни теперь он видел совсем другую картину. Он видел, как люди повсеместно срывались со своих мест, словно с тонущих кораблей и искали спасения в бегстве, как будто в нем и было это спасение. Он и сам- то больше времени стал проводить на городском рынке, чем на работе, торгуя всяким барахлом, чтобы как-то прокормиться, не думая о спасении родного конструкторского бюро, которое могли спасти только заказы, а где их взять - никто не знал.
От всех этих мыслей спать окончательно расхотелось, но и желание действовать во благо не появилось. Он уже давно понял, что такого желания у него нет. Он признался себе в этом и было вызвано это прежде всего элементарным неумением действовать. Виктор не собирался оспаривать тот факт, что его конструкторское бюро было отнюдь не кузницей героев истории и выдающихся личностей, способных решать вопросы в масштабах страны. Виктор еще помнил свои возмущения речами сменивших ориентацию государственных персон в первые годы рыночной реальности. Да и как можно было равнодушно слушать язвительные речи этих важных лиц из коридоров власти, которые с умным видом вещали о том, что кончились времена, когда кухарка могла управлять государством, что народ может быть спокоен - больше такой опасности для страны не грозит, это нонсенс. Виктор слушал те речи и понимал, что ни одна порядочная кухарка, любящая свою страну, находись она во главе этой страны, не натворила бы для страны столько бед, сколько творят профессионалы ножа и топора от финансов, заменяющие эту кухарку. Да и как иначе, если для них страна стала тем кухонным бачком, до которого они дорвались и чавкают вокруг него, подбрасывая под этот бачок в огонь все остальное, чтоб им, ныне ответственным за этот бачок, вкусней чавкалось. Задача у этих заменителей кухарок была не из легких. Одной рукой им приходилось шурудить в бачке, чтоб зачерпнуть погуще и пожирней в условиях, когда с боков давят и отпихивают, а второй рукой заменители кухарок призывали всех к единству с ними. Обитателям страны оставалось только сожалеть о кухарке, которая уж точно накормила бы их. Ведь единством, к которому призывают сквозь ненасытное чавканье, сыт не будешь.
Виктор лежал на больничной койке и сейчас, когда ему полегчало, не мог понять, как он до этого дошел. Он, который вообще никогда не болел, оказался на грани, за которой медицина бессильна. Он готов был отдать на отсечение свою, еще не остывшую от жара голову, что в болезни его, красивой по названию и - не приведи господи - по существу, виновата совсем не простуда, не переохлаждение, не вирус какой-нибудь задрипаный. Помня свое состояние душевное последних месяцев, он подозревал, и подозрение все больше перерастало в уверенность, что начало скосившей его болезни кроется там, еще в конце лета. Начало это было положено тогда, когда он враз, как гром среди ясного неба, вдруг почувствовал страшное, как душевная опухоль, разочарование, которое лишило его почвы под ногами, опоры в душе, выхолодило его голову со всем ее содержимым.
Нет, это не было разочарование в соседе Василии, который полгода не возвращал долг. Это не было разочарование в жене, не пустившей его летом с друзьями в рыбацкий поход с ночевкой. Это не было разочарование в начальнике, лишившем его весной премии. Все было гораздо хуже. Он разочаровался в человечестве и прежде всего в той его части, что заселяло территорию в границах бывшего Советского Союза. Разочарование это было подобно айсбергу, что погубил Титаник, только Виктора этот айсберг разочарования топил изнутри, выжигал его сознание холодом неотвратимости происходящего. Это чувство разочарования, враз возникшее, не покидало его и на больничной койке, растворившись в его крови подобно болезнетворному вирусу.
Виктор попытался приподняться и ему это удалось. Соседи по палате сладко спали; наверное, этим старичкам снился больничный завтрак. Похоже, дома, выйдя из больницы, они и этого себе не смогут позволить ежедневно. Виктор выпил стакан воды и откинулся на подушку. Он знал, что никогда не забудет те страшные кадры по телевизору, которые транслировала иностранная телекомпания и которые айсбергом выстудили его душу. Кадры расстрела Белого Дома, как называли Дом Правительства РФ. Он смотрел тогда и не верил глазам своим, не хотелось верить в реальность происходящего, в то, что здание с российским флагом расстреливает российский танк, что этот танк стреляет по своим, русским людям. Виктор был в шоке, подавлявшем и волю, и чувства, и желания. Ни один воинский устав, ни одной страны не предусматривает стрельбу армии по своему народу, какой бы политики народ ни придерживался, это может творить только хунта, но никак не демократия.
Виктор сидел на диване и понимал, что вся страна вот так же удобно сидит на диванах и смотрит этот расстрел, который транслируют как футбольный матч. Душа Виктора металась, застигнутая врасплох этим фактом откровенного, орудийного наплевательства на граждан страны, без оглядки на их мнение, с которым власти давно привыкли путать свое мнение, избалованные молчаливой реакцией на любые свои беззакония. Виктор смотрел, и душа его была застигнута врасплох, расслабленная беззаботным детством, избалованная лозунгами комсомольских лет, усыпленная уютным покоем профсоюзных собраний в зрелые годы. Душа его, взращенная в таких социальных теплицах, вмиг оказалась выброшенной в безжалостный демократический вакуум, в котором, как плесень, может сохраняться только цинизм, и в котором человек, гражданин страны, рассматривается не как носитель души и источник созидания, а всего лишь как часть электората, как поголовье, которое считают, выбирая самих себя на очередных выборах. Все это засело в голове Виктора после той трансляции танковой демократии, и мысли эти пробили брешь в его организме, который почувствовал свое бессилие перед изменившейся действительностью. Сознание отказывалось воспринимать действительность, как когда-то в детстве организм отказывался принимать рыбий жир, но действительность не спрашивала, она заставляла жить по своим законам, которым безвольно подчинялись миллионы людей, добровольно превратившихся в стадо электората. Как можно было не разочароваться?! Горечь бессилия хотелось подсластить злорадством по отношению к безропотным людям, заслуживающим такую жизнь и не заслуживающим за такую жизнь никакого уважения, но он и сам был такой как все - продукт советского бесконфликтного воспитания.
Со времени тех страшных телекадров Виктор испытывал подавленное состояние, за что бы он ни брался - все валилось из рук. Да и зачем? Он почувствовал, что он - никто, что таких, как он власть не замечает в будни и презирает в праздники, будто так и должно быть. Первые дни мысли его метались: "Ну ладно, наше бюро - шарага, людей мало. Но заводы?! Там ведь тысячи людей работают. Надо их поднимать, выводить на площадь. Кто их выведет? Ведь продадут Советскую власть и больше ее не будет. Неужели этого никто не понимает? Власть, которая вырастила его и при которой он получил все, что имел, которой давал военную присягу и которой был благодарен за свою прошлую жизнь". В голове упорно вертелось одно слово: "предательство". Предательство всего того, чем жил раньше. Но вокруг никто ничего не замечал и не хотел понимать, все жили в обычном режиме каждодневных забот, словно не замечая такой "мелочи" как смена общественно- экономической формации.
В те дни, не находя ответов на свои вопросы, Виктор вдруг вспомнил о своем бывшем однокласснике Саньке Базарцеве, который был председателем горсовета. Виктор не утерпел и со своими вопросами пошел к нему, как к оплоту Советской власти в городе. Здание горсовета находилось на площади. Виктор на удивление свободно прошел в здание и даже в кабинет к Сане, хотя в фойе он заметил двух автоматчиков и не понял: то ли они народ от горсовета охраняют, то ли горсовет от народа. Вообще, в те дни напряженность чувствовалась во всем, витала в воздухе на всем пространстве, от Москвы до Владивостока. Все жило гнетущим ожиданием, а не действием или противодействием.
Саня встретил его радостно и запросто - не виделись больше десяти лет. Порадовались воспоминаниям о школьных годах, и Саня ошибся, посчитав, что Витек пришел только для этого, потому что Витек бесцеремонно насел на него с вопросами:
- Вы чего сидите тут? Вы ведь власть. Надо идти в народ, на заводы, людей поднимать, защищать надо Советскую власть, надо что- то делать в конце концов.
Но Саньку все эти слова про Советскую власть ни за какую часть души не тронули и ни про какую Советскую власть он не думал. За время недолгого пребывания в чиновничьей должности он успел привыкнуть к мышлению чиновничьими категориями. Увы, Виктор опоздал. Ответил Санька так откровенно, что это смахивало на цинизм, от которого Виктор оторопел:
- Ну а что? - начал Саня. - Я буду распускать горсовет. Сверху бумага пришла по этому поводу и меня все устраивает в ней. Когда еще такое будет, чтобы год не работать и зарплату получать?
Кроме этого вопроса его ничто не интересовало. Он, действительно, распустил горсовет, сложил свои полномочия и потом год получал зарплату за предательство, не считая ее таковой.
От таких откровений состояние Виктора пошло дальше вниз, по убывающей, в сторону откровенного уныния. Кто-то говорил ему, что уныние - это смертный грех, но на фоне массового греха предательства его уныние выглядело плодом всеобщего греха. Народ вокруг выживал изо всех сил, брошенный своими вожаками - чиновниками, выживал, цепляясь за ту жизнь, которую утопил своим молчаливым то ли бессилием, то ли безразличием. Виктор сознавал, что, как и все, участвует в этом предательстве в масштабах всей страны и это угнетало его еще больше, но пожаловаться было некому. Чернота наполняла душу, и выхода ей не было. Знает ли история аферы такого масштаба? В памяти всплыли конкистадоры. Если бы не предательство, они бы никогда не смогли завоевать ни инков, ни ацтеков. Индейцы хотя бы боролись за свою страну и свободу с внешними врагами. Нынешняя власть презирает людей за то, что они не могут постоять за себя. И это те люди, которым цены нет, каких не найти больше на всей Земле, которых умом не понять, но душой обогретые, эти люди и горы свернут, и врагу шею свернут, и до космоса доберутся, и песню споют. Народ - дитя, который власть должна беречь и ценить дороже любого богатства. Виктор все это понимал и одновременно злился на людей за их массовую безропотность.
Внешне все выглядело так, что Виктор попал в больницу из-за рыбалки, на которую их, видимо, потащил черт в лютый мороз, после уговоров его деда. Виктор как чувствовал, что не надо было ехать, да и не было никакого желания, поскольку наступившая зима окончательно бросила мешок его желаний на самое дно того колодца эмоций, что вырыт в душе каждого человека. В голове Виктора все перемешалось. Он чувствовал себя этаким сундучком, сброшенным с воза истории и в этом сундучке, где все было разложено умелой рукой аккуратно по полочкам и все имело свои ярлычки, все это перемешалось в хаотическую кучу. Было непонятно что делать со всем этим содержимым прошлой жизни, какой ярлычок куда вешать, а жизнь не давала времени остановиться и задуматься, она гнала вперед и вперед, непонятно куда, потому что про светлое будущее уже никто не говорил, все жили заботами одного дня.
Виктор широко зевнул и почувствовал глухую боль в легких, словно зевал он не ртом, а легкими. Боль напомнила ему, что пока не он один является хозяином своего тела. Виктор вспомнил первые годы своей трудовой деятельности, когда он целыми днями склонялся над кульманом. Глаза и руки его работали над новым чертежом. Работал он с удовольствием и ловил себя на том, что голова его словно отключалась и в ней яркими цветами оживали литературные герои, сюжеты, фразы. Их было много, они наполняли его душу, раздвигая границы жизни и обогащая ее опытом и мудростью других людей. Тогда он думал, что так должно быть у всех людей - не просто жить, а процеживать жизнь через фильтр литературы, которая помогает людям избавляться от сорняков в душе, от жадности, черствости, эгоизма. Но жизнь еще в школе намекала ему, что нельзя всех заставить любить литературу. Да и сам он тогда, в школе, не знал, что любит ее, потому что никогда ее не учил, а просто любил читать и любил писать на любую тему сочинения, которые частенько читали в классе, но он не придавал этому никакого значения.
Тогда, в школьные годы, он не мог знать, что никакой рыночный таран, пробивший страну от края до края, не сможет выбить из него этот литературный груз, никакие потоки грязи чернухи, желтухи и прочей информации рыночных реформ не смогут заставить его забыть все то, что он успел полюбить. В условиях разрушения всего и вся, выброшенный на рынок, он чувствовал, что опирается на внутренний свой " багаж" как на спасательный круг, и этот круг не дал ему утонуть, реально помог удержаться на плаву жизни, как верный друг, который никогда не предаст. Стоя не за кульманом, а за рыночным прилавком, Виктор опять окунался в мир своих образов, вспоминая слова классиков и перефразируя их под современную реальность. В полутьме палаты он вдруг неожиданно вспомнил Гоголя и усмехнулся: в свое время сравнивал он Русь с тройкой, бойкой и необгонимой. Интересно, с чем или с кем бы он сейчас сравнил страну, брошенную в рыночный рай? Нетрудно догадаться, что он сравнил бы ее не с тройкой резвых лошадей, а с курицей, которой отрубили голову, и она мечется по двору, обезглавленная, топча все вокруг и пугая своей непредсказуемостью. И хорошо тому, кто ждет похлебку из этой курицы, чего не скажешь о том, кто надеется выжить возле нее или цепляясь за нее.
- Жалко, что нет Гоголя, уж он бы написал, - подумалось Виктору.
Вдруг дверь палаты резко распахнулась и в ночной уют, наполненный мыслями Виктора, ворвалась медсестра, словно на бой с заполнявшими палату болезнями. Наверное, главным средством от всех болезней медики считают яркий свет, потому что она первым делом включила выключатель, и палата наполнилась не очень ярким светом, но достаточным для того, чтобы нарушить сон жаждущих лечения больных. Привычными движениями она воткнула в койки градусники, удачно попав в лежавших там больных, мельком глянула на проснувшегося Виктора и умчалась прочь, не мешая процессу начавшегося лечения. Старички продолжали мирно спать. Холодный градусник не нарушил ход мыслей Виктора, который все больше убеждал себя в том, что виной его болезни была совсем не рыбалка.
Он поддался уговорам деда и решил съездить в надежде, что удастся развеяться, хотя радости от предстоящей рыбалки не почувствовал. Он просто тупо собрался и на его "Запорожце" они с дедом поехали за пятьдесят километров ловить зимнего карася. Поехали вечером, потому что карась тот имел желание кормиться только по ночам. Обычно на зимней рыбалке они всегда грелись горячим чаем, но в этот раз, видимо, тот же черт, что дернул Виктора на рыбалку, надоумил его взять с собой бутылку вишневой настойки. "Для сугреву" - как говаривал в таких случаях дед. Когда ночью совсем похолодало под минус тридцать, они решили проверить "сугрев" от настойки. Лучше бы Виктор не делал этого. От двустороннего воспаления его спасло то, что он хватанул не стакан, а полстакана своей вишневки. Она ледяным комком провалилась внутрь, обжигая холодом горло и все остальное, мимо чего прокатывалась внутрь организма. Видимо, пока настойка достигла желудка, она немного согрелась, иначе помимо одностороннего воспаления легких он получил бы еще простудное воспаление желудка, неизвестное науке. Просидев до полуночи на озере и не увидев ни одной поклевки, они разогрели мотор паяльной лампой и укатили домой, а утром Виктор слег, чтобы испытать на себе удушающие объятия болезни с красивым названием "пневмония".
Он давно слышал, что стрессы ослабляют организм и открывают в нем ворота для всех болезней. Виктор на своей шкуре испытал, что можно заболеть не от болезней, а от того, что угнетает и хотел подтверждения своих подозрений, которыми было не с кем поделиться. Днем он уже мог ходить и сам сходил на обед, впервые за несколько дней. После сончаса Виктор не утерпел и пошел в кабинет заведующего отделением не со своей болезнью, а со своим вопросом.
Зав отделением по утрам делал обходы. Его звали Омар Габидулаевич, но старички в палате между собой, шутя, называли его проще - Кальмаром. Виктор долго не решался войти в открытую дверь кабинета, но он знал, что сомнения не оставят его и заставил себя войти внутрь. Омар Габидулаевич соответствовал своему имени и был мужчиной коренастым, с кавказской наружностью и таким же акцентом, с энергичными движениями. Говорил он быстрыми короткими репликами. Медсестры боялись его и не успевали ни вслед за ним по коридору, ни за его замечаниями, которые он раздавал направо и налево. Доктор сидел за столом и занимался тем, чем обычно занимаются врачи: что - то быстро писал в очередной бумажке, спасая здоровье очередного больного.
- Что ты хотел? - не отрываясь от своего занятия, спросил он вошедшего Виктора. Виктор не знал как ему начать свою, как он считал, страшную тайну.
- Вы знаете,- начал он. - Я вот не пойму - откуда у меня болезнь эта взялась.
Ему стыдно было признаться во всех своих переживаниях последних месяцев:
- Не могло все это из-за стресса произойти, на нервной почве? Пневмония эта? - пытался он общими фразами выразить свой вопрос. Доктор никак не понял его намеков о том, что ноги его болезни растут из переживаний за болезнь страны, да и как можно было словами вразумительно выразить подозрения об этом? Виктор чувствовал, что у него не получилось. Доктор поднял голову от бумаг в его сторону и кратко, без тени сомнений, ответил:
- Какой там стресс? Это пневмония, правосторонняя. Пройдешь курс лечения. Сделаем снимок, - и снова уткнулся в свои бумаги. Он не учил в институте, не сталкивался на практике с болезнями страны, которые поражают их жителей. Но чтобы ею заболеть, ее надо увидеть. Виктор шел в свою палату и ему оставалось только радоваться тому, что он ни с кем не делился мыслями о причинах своей болезни и, тем более, не оспаривал право на существование этих мыслей, иначе бы он шел сейчас не в палату терапии, а в палату дурдома. Хотя бы в этом ему помогло его, привитое годами, молчаливое восприятие действительности.
Он больше не хотел в будущем болеть пневмонией, как бы красиво ни звучало это слово, и решил это твердо. Ложась на свою больничную койку, Виктор уже решил, как этого добиться. Все эти переживания чуть не утопили его в море болезни, в которое превратилось для него море жизни. Из глубины неразрешимых проблем этого моря в одиночку все равно не выплыть. Ему повезло еще, что он вовремя сообразил это. Он знал, что многие и многие люди страдают безысходностью и не видят ни причин, ни выхода, загоняя себя в болезни. Он больше не хотел этого. Оставшиеся дни выздоровления он настраивал себя на новое восприятие жизни, мысленно оставив под больничной кроватью все свои переживания, словно пушечные ядра, что приковывали к ногам пиратов. Из больницы он вышел как из зала суда, оправдав самого себя по всем статьям обвинения молчаливой душой. Виктор не хотел больше ничего видеть и попадать на больничную койку.
Он стоял на автобусной остановке и с удовольствием вдыхал свежий воздух после месячного пребывания в душной палате. Виктор сел в автобус, занял удобное место у окна и уставился в него как в экран телевизора, от которого отвык в больнице. Он возвращался к жизни здоровых людей и хотел быть таким же здоровым, как все.